Молодой человек, а это был не кто иной, как поручик Ржевский, спавший на кушетке, открыл глаза, потер их и протяжно протянул: «Фу-у-у!» Затем он пробормотал «надо ж такому присниться», сел и огляделся. По всей комнате была разбросана одежда: там сюртук, чуть поодаль порты, а на комоде – сапог, точно чучело некоего неведомого животного. Поручик повел глазом и заметил подле ножки кушетки алый дамский бант на серебристой щегольской прищепке.
Ржевский некоторое время о чем-то думал, глядя на бант, а затем потянулся и зычно крикнул:
– Тимофей!
За стеной раздался странный звук – как если бы лошадь припала со страху на колено.
– Тимофей! – еще раз крикнул он, вставая и набрасывая на плечи халат. – Ты отдал в починку подпругу?
В комнату вошел слуга в изношенном нанковом сюртуке. Одной рукой он поспешно обтирал губы и верхнюю часть бороды, в другой держал большой сосуд. Поставив его на пол, денщик опасливо отошел в сторонку.
– Так ты отдал подпругу в починку, я спрашиваю?! – спросил Ржевский со строгостью.
– Никак нет, не отдал.
– Почему ж не отдал, каналья?
Тимофей что-то забубнил в свое оправдание, но поручик махнул на него рукой:
– Хватит, хватит! У меня и без того голова идет кругом.
– Это у тебя, барин, после вчерашнего! – подсказал слуга. – Незачем было херес с мадерою мешать.
– А-а-а! – Ржевский поморщился. – Что уж теперь говорить… И снилось потом черт-те что после этого хересу! Будто сижу я на гауптвахте, скучаю, и вдруг мне подают некий альбом. Только я открыл его, как из страниц стали выскакивать голые девицы. Можешь ли ты, Тимофей, себе такое представить?
Тимофей ничего не ответил, только потупился, а Ржевский продолжил:
– Поначалу-то смотрю: ба – девицы-то все плоские, точно цветы, слежавшиеся между страницами. Но скоро, однако ж, стали понемножку объем обретать, кокетничать со мною, коньяку просить. А где ж взять коньяку на гауптвахте? А в карманах будто у меня полно крошек, ну я и принялся кормить этими крошками девиц, чтобы они хоть немного подросли. Ан нет, никак не растут! Так и мучился с ними, пока не проснулся! Вот напасть! Интересно, к чему мне такое приснилось?
С этими словами поручик, распахивая халат, направился к сосуду. Слуга попятился еще дальше, однако поручик вдруг глянул на стол и остановился.
На столе стояло несколько пустых бутылок из-под хересу, какие-то плошки и склянки, тут же лежали курительные трубки, а посередине всего этого, точно вельможа среди бедных просителей, красовался белый пакет.
– А что это там на столе? – спросил Ржевский.
– А что там? – тоже как будто удивился Тимофей. – Надо полагать – вчерашние ваши остатки.
– Я спрашиваю – что там посередине?
– Письмо.
– Письмо? Как оно тут оказалось? – с этими словами Ржевский решительно направился к столу.
Он взял письмо и, разглядывая конверт, на котором были изображены два голубка, держащие в клювах оливковую ветвь и надпись «Сердечному другу», задумчиво произнес:
– Вчера этого письма, кажись, не было.
– Вчера не было, – подтвердил слуга. – Его сегодня утром баба принесла, а я на стол положил.
– Баба? Какая еще баба?
– А пес ее знает какая. Пришла и велела вам, барин, передать.
– Что ж, молода, хороша?
– Какое там – старуха. Посыльная.
– От кого ж посыльная?
– Не сказалась.
Ржевский разорвал конверт и вытащил из него письмо, а также сложенный вдвое лист тонкого пергамента, где находился засушенный голубой цветок. Цветок вместе с пергаментом поручик бесцеремонно бросил на стол и принялся за чтение.
Поначалу он читал с той веселой бойкостью, с какой бобер подгрызает молодую осинку, затем лицо его сделалось как у важного начальника, которому по оплошности подали некое недостойное его внимания прошение, и наконец, ус его как бы сам собою вздыбился, и поручик воскликнул:
– Что за вздор? Просто глазам своим не верю! Она пишет, что понесла от меня ребенка!
– Ребенка? – спросил слуга. – Кто ж его понес?
– Откуда ж я знаю! Пишет, что любит меня, что понесла от меня ребенка, а кто она – поди догадайся!
– Оченно просто могла понесть… При вашей-то хватке… Вот, к примеру, мадам… как бишь ее…
– При чем здесь моя хватка и какая-то бишь мадам?! – перебил его барин. – Конечно, любая может понесть при известных обстоятельствах… Однако ж мне хотелось бы понять, кто именно такое пишет!
– Что ж она, понесла и не подписалась?
– «Я» в конце письма написала, и все! Вот! – Ржевский в сердцах ткнул пальцем в бумагу. – «Я» и больше ничего! Какая досада!
– Стало быть, вы ее хорошо знаете, коль она так по-свойски подписалась, – рассудительно сказал Тимофей.
– Мало ль кого я хорошо знаю! Я полгорода хорошо знаю. Все-таки надобно соображение иметь, чтоб писать вместо имени «я»! Поди тут теперь догадайся, кто это!
– Что ж она еще пишет?
– Да всякий вздор! – Ржевский вновь ткнул пальцем в бумагу. – Вот, например: «Я помню то мгновенье, когда нам удалось соединить наши руки, и вы восторженно воскликнули: «О, это знак судьбы, говорящий о том, что мы будем вместе»… Хм… стал бы я восклицать такое… Соединились руки, и вот уже знак судьбы…. Эдак во всем можно увидеть знак судьбы…. Или же вот… «О нежный, бесконечно нежный друг мой, помните ли вы, как мы стояли над крутым берегом реки, как силились обнять с двух сторон могучую пинию, чтоб соединить на ней наши руки? Вы сказали тогда: «Ежели нам удастся дотянуться друг до друга, то мы уж вечно будем вместе»… Как это понимать? Совершенно не помню, чтоб я обнимал с какой-то барышней какую-то пинию и говорил подобные слова. И что это вообще такое – пиния?
– Это, стало быть, дерево.
– Хм… Зачем бы я стал обнимать дерево, когда предо мною была барышня?! Просто вздор!
– Эва как ловко у вас, барин, получилось – обнимали дерево, а понесла барышня, – с ехидством заметил Тимофей.
– Что усмехаешься? Можешь ли ты вообще такое представить, чтоб я обнимал какое-то дерево, хотя бы и из романтических побуждений, когда рядом находилась барышня?
– А что ж, с вами и такое запросто станется, – сказал Тимофей. – Помнится, вы объявили, что вы есть плющ, а не человек. Стало быть, и пинию могли обнимать.
– Когда это такое было, чтоб я представлялся плющом? – удивился поручик.
– Да в Твери.
– Ну, в Твери… Тоже мне – вспомнил… Когда-а-а это было! Мало ли кем я мог представляться там подшофе. Слушай-ка, Тимофей, а может, это письмо из Твери? Впрочем, нет, нет, нет! – Ржевский замахал руками. – В Твери я когда-а-а-а еще был! За это время дите успело бы не только родиться, но и порядочно уж подрасти. А в письме значится, что она только понесла, что дите еще даже не родилось… Она так и пишет: «Когда дите появится на свет, мне хотелось бы, чтоб оно было похоже на вас»… Хотелось бы, чтобы было похоже… Хм… От кого же все-таки это послание?
– А вы переберите-ка их в уме, дам-то своих, может, и сообразите?
Ржевский закатил глаза в потолок, после чего с интересом, точно там висели какие картины, принялся разглядывать стену, потом – другую, затем перевел взор на кушетку.
В эту минуту в прихожей задребезжал звонок.
Слуга побежал отворять, и через несколько секунд в комнату вошел гусарский прапорщик Клещев.
– А-а-а, это ты, – разочарованно сказал Ржевский.
– Ого, славно мы вчера кутнули! – оглядывая комнату, воскликнул вошедший.
– Да, кутнули хорошо, – буркнул хозяин.
– Однако, я смотрю, ты как будто не рад мне?
– Ну, как сказать… С одной стороны, я тебе рад. А с другой, признаться, – не очень: голова всякими мыслями занята.
Клещев стал похож на человека, который съел в гостях какой-нибудь кусок и вдруг случайно услышал, как за стенкой хозяин говорит брюзжащей хозяйке, что этого куска, съеденного гостем, совершенно не должно жалеть, что, дескать, кусок этот был никчемным и все равно предназначался дворовому псу.
– Ну, ежели твоя голова мыслями занята… – сказал Клещев, и лицо его стало цвета бутылки дымчатого стекла с красным бордо. – Ежели, поручик, мое появление вам, – он подчеркнул это «вам» – нежелательно, то я, разумеется, немедля уйду.
С этими словами прапорщик развернулся было, чтоб уйти, но Ржевский остановил его:
– Да что ты обидчив, как малое дите, Клещев?! Я тебе, конечно, рад, но тут, понимаешь, такое дело странное… приходила баба…
При слове «баба» Клещев встрепенулся.
– Да нет, я про другое. Представляешь, Клещев, какая-то баба, то есть посыльная, сегодня утром принесла письмо. А в письме этом говорится, что некая особа ожидает от меня дите! – воскликнул Ржевский.
– Дите?
– Дите.
– Это от кого ж у тебя оно будет? – удивился Клещев.
– Хм… Как-то странно это звучит… от кого у меня будет дите…
– Что ж тут странного?
– Да ведь это не у меня от дамы будет дите, а у дамы – от меня. Ты что же, разницы не видишь?
Клещев некоторое время задумчиво разглаживал усы, пытаясь сообразить – в чем, собственно, заключается эта разница, но, вероятно, так и не сообразив, спросил:
– От купчихи Межеумовой, что ли?
– Что ты, что ты! В своем ли ты уме! – возмутился Ржевский.
– А что ж, она, хоть и купчиха, а особа весьма ладная, – возразил прапорщик. – И вот еще что скажу – она, то есть Межеумова, не в пример другой твоей пассии… как бишь ее… тоже такая статная, румяная… Э-э-э… Тоже на «м» фамилия начинается…
– Москальцова, – подсказал Ржевский.
– Да, да, правильно – именно Москальцова. Так вот Москальцова, хоть и роду знатного, хоть и поет как соловей, однако ж бедна как церковная мышь. А Межеумова, если уж говорить положа руку на сердце, конечно, не так хороша, и роду низкого, зато… – тут прапорщик внезапно замолчал, увидев, как Ржевский распахивает халат, направляясь к стоящему на полу сосуду.
Ржевский глянул на Клещева, потом – на сосуд, потом опять на Клещева и со словами «пожалуй, опять обидишься» подхватил кувшин и поспешил в соседнюю комнату. Оттуда тотчас же раздались такие звуки, как будто бы там вдруг объявился некий ручей. Но не тот спокойный ручеек в сени дерев, слушая который дамы и романтические господа любят предаваться мирному созерцанию природы и медитации, а ручей бойкий, весенний, с таким задором струящий свои воды, что человек робкий, пожалуй, отошел бы от него куда подальше, а имеющий практический склад ума задумался бы: «А не построить ли тут какую запруду, не развести ли тут каких водоплавающих, чтоб пользу извлечь?»
Сквозь звуки «ручья» едва пробивался голос поручика. Остававшийся в комнате прапорщик приложил ладонь к уху и даже приоткрыл рот, чтоб расслышать, что говорит ему Ржевский, но расслышать получалось очень немногое.
– Бу-бу-бу, – только и раздавалось за стеной.
– Что? – кричал Клещев.
– Бу-бу-бу!
– Говори громче, не слышно!
– Бу-бу-бу… да ты сам возьми письмо и почитай! – раздалось в ответ. – Бу-бу-бу…
– Я благородно воспитан – чужие письма не имею обыкновения читать! – крикнул на это прапорщик.
– Дурак ты, бу-бу-бу! Я же сам тебе дозволяю, бу-бу-бу.
В таком духе они вели беседу, пока «ручей» не смолк и не грянули звуки водопада – то Ржевский выполнял водные процедуры и покрикивал Тимофею: «Ну-ка сюда лей, да вот сюда еще, каналья!» Наконец мокрый, в халате на голое тело поручик возвратился в комнату.
– Ну, прочитал письмо? – спросил он Клещева и встряхнул головой так, что в паутине, свитой в уголке у окошка, вздрогнули мертвые мухи.
– Я же тебе сказал, не в моих правилах читать чужие письма! Как можно-с?! Это ж моветон, низость!
– А! – Ржевский схватил со стола письмо. – Не хочешь сам читать, так хоть послушай…. Так… Ну, про это, пожалуй, неинтересно… Дальше про то, как мы обнимались… А тут… Ха-ха-ха! Надо же, до чего я докатился… Ха-ха-ха! Впрочем, это сугубо личное, что тебе, хоть ты и мой друг, действительно знать не надобно. Вот лучше слушай…
– До чего ж ты там докатился? – полюбопытствовал Клещев.
– Ну, это так… Ерунда всякая… Вот лучше послушай: «Милый друг, вы с дитем будете похожи как две капли воды. В этом меня убеждает то обстоятельство, что…» Ну ладно, это, пожалуй, тоже пропустим…
– Зачем же пропускать?! – рассердился Клещев. – Коль уж начал читать, то читай все!
– «…в этом меня убеждает то обстоятельство…. Так… и коль есть в вас благородство, вы меня в таком положении не оставите…» Да что читать – размусоливать! – Ржевский бросил письмо на стол. – Вся штука заключается в том, что я не знаю, кто эта дама!
– Как не знаешь?
– Так – не знаю! Просто ума не приложу, кто она такая.
– Что ж она, не подписалась?
– Подписалась. «Я» написала. Вот и понимай как хочешь это «я».
– Хм, а может, это кто-то над тобой решил подшутить? Может, какая-нибудь дама, оскорбленная твоим невниманием или тем, что ты разорвал с ней отношения, решила так отомстить?
– В чем же тут месть или шутка? Ежели бы она меня в чем укоряла или смешным выставляла – это одно. Или б по обществу разослала… А так… в письме одна лишь мерехлюндия да признания в том, что она испытывает ко мне разные любовнические чувствования. Нет, братец, это не шутка.
– А денег не просит?
– Нет, и денег не просит! Стало быть действительно понесла от меня ребенка. Эй, Тимофей!
В комнату вошел слуга.
– Тимофей, скажи-ка еще раз, что за посыльная баба принесла письмо. Да… И принеси-ка позавтракать.
– Докладаю: посыльная – старуха, а завтракать ничего нет.
– А семга малосольная? Вчера же, помню, была семга, много семги в прованском масле! – удивился поручик.
– А вчерась всю ее вы изволили съесть.
– Что, столько семги? Ну подай хоть чего-нибудь!
Тимофей подошел к комоду, извлек из стоявшего на нем сапога початую бутылку хересу и на удивленное восклицание Клещева, как это, дескать, херес оказался в сапоге, невозмутимо молвил:
– А коли б я его туда не сунул вчерась, то не было бы и хересу.
– Вот молодец! – похвалил его Ржевский. – Ну, давай ищи теперь сапог с закускою!
– Сапог с закускою?! – испугался Клещев. – Ты что же, закуски в сапогах держишь?
Ржевский успокоил товарища, пояснив, что это всего лишь что-то вроде каламбура: дескать, если херес оказался в одном сапоге, то закуска вся, стало быть, в другом.
– Я не понимаю таких каламбуров, – решительно запротестовал Клещев. – Пошли-ка лучше Тимофея ко мне – у меня там холодная телятина есть, мой Степан нарежет. Да хрену пусть, что ли, от меня прихватит, а то херес твой без закуски да хрену пить совершенно невозможно.
Настаивать на поисках «сапога с закусками» Ржевский не стал – велел денщику пойти к Клещеву.
Тяжело вздохнув, что означало «эва ты, барин, до чего докатился, чужой телятиной побираешься», Тимофей отправился исполнять приказание. Он отсутствовал не более пяти минут – Клещев снимал соседнюю квартиру, – однако, когда вернулся, застал господ уже выходящими на улицу. При этом и от Ржевского, и от Клещева, только что заявлявшего, что, дескать, совершенно невозможно пить херес без закуски и хрену, этим хересом и пахло.
– А телятину теперь куда? – спросил Тимофей.
– Сам и ешь, – приказал ему на ходу Ржевский.
Тут он вдруг остановился и, обернувшись, произнес:
– Да. Вот еще что, Тимофей… Хочу у тебя спросить… Когда это я говорил, что я не человек, а плющ? Ты, поди, что перепутал?
– И ничего я не спутал. Это вы в Твери говорили.
– Зачем же я плющом представлялся?
– Ну, правду сказать, выпимши были и даму хотели соблазнить. А чтоб она ничего не заподозрила, говорили ей, что вы всего-навсего плющ, а не человек, и потому обиды ей не сделаете. А сами все ближе, ближе… А дама та…
– Все, Тимофей, ясно. Можешь не продолжать.
– А дама та вам не очень-то верила, – тем не менее продолжал Тимофей. – Можно сказать, совсем не верила. Завизжать даже изволила…
Ржевский ничего уж более не стал говорить и поспешил за спускавшимся по лестнице Клещевым.
Гусары отобедали в ближайшей ресторации и направились к князю Сосновскому, где Ржевский надеялся увидеть княжну Марью Павловну, с которой уже вот как месяц завел то, что в обществе называется «relations amoureuses» – непозволительная связь. Княжна была из тех барышень, про которых их мамушки и тетушки говорят: «Может, и не красавица, зато очень обаятельна», а люди посторонние, не имеющие цели выдать их замуж, выражаются куда проще: «Ни кожи, ни рожи». Впрочем, справедливости ради надо отметить, что, вопреки такой внешности, Марья Павловна пользовалась большим успехом у кавалеров. Особой она была решительной, нрав имела пылкий и, несмотря даже на то, что одна нога ее была немного короче другой, твердо следовала к любой намеченной перед собой цели. При этом ее цели, а именно получение от жизни как можно большего количества чувственных наслаждений, совпадали с целями, которые ставили перед собой и кавалеры. Потому-то княжна и была столь популярна среди них. Что до причины, по которой ее ноги имели несколько разную протяженность, то говорили, что во время родов княжна никак не желала покидать материнскую утробу, и князь Сосновский, человек весьма решительный, вынужден был прибегнуть к особенному средству. Он велел подкатить к дому пушку и дал из нее такой залп холостым, что не только в доме, где находилась его рожающая жена, но и во всех других домах поблизости повылетали стекла. Как говорили, перепуганная выстрелом княжна так стремительно покинула утробу матери, что вывихнула при этом ногу. И как ни вправляли потом повитухи и лекари ее ногу на место, она все ж таки стала расти немного на особицу.
Впрочем, эта разница была почти незаметна благодаря искусству сапожников, изготавливавших для княжны специальную обувь, в которой она не хромала, а лишь едва заметно прихрамывала. И все ж о Марье Павловне недоброжелатели говорили: «Бог шельму метит». А точнее сказать, – недоброжелательницы, поскольку среди мужского населения о княжне можно было услышать исключительно благодушные отзывы.
– Что ж, ты уверен, что это Марья Павловна понесла от тебя? – спросил Клещев, когда они ехали к Сосновским.
– Разумеется, нет, – ответил Ржевский.
– А если окажется, что это и в самом деле она?
– Тогда пущу себе пулю в лоб, – засмеялся поручик.
– Да-а, в суетном городе непросто обрести хорошую, верную жену. Здесь дамы подвержены разным порокам. Корыстны, изменчивы и сердца имеют каменные. Исключения очень-очень редки! – с грустью сказал Клещев. – В наше время к истинной любви способны лишь селянки, только в сельской глуши можно еще сыскать чистое сердце. Как ты знаешь, я недавно получил дядюшкино наследство, так вот подумываю теперь выйти в отставку и отправиться в деревню к чертовой матери.
– Что ж ты будешь там делать?
– Женюсь и обрету тихое семейное счастие на лоне природы. Скажу тебе по секрету: есть уж там для меня и невеста. Управляющий написал, что собой хороша и с наследством хорошим. Душ триста за ней папаша ее дать обещал. Приеду к ней в ментике с собольей оторочкой, в белых лайковых перчатках – уж тогда она от меня никуда не денется! Да, кстати, хотел у тебя спросить: а ты любил когда-нибудь? Нет, я, конечно знаю, что ты сердцеед… Но я не про это, а про настоящую любовь.
– Один раз любил, пожалуй, – подумав, сказал Ржевский.
– Что, хороша она была?
– Просто великолепна. Глаза огромные, статная и в трико с блестками, вроде тех, что на цирковых наездницах.
– Где ж ты ее такую встретил?
– На нижегородской ярмарке. Как только увидел ее, так мое сердце сразу и упало. Больше так оно уж никогда не падало.
– А она что?
– На мой восхищенный взгляд она ответила божественной улыбкой. А потом наклонилась ко мне и поцеловала в щеку.
– Что ж она, так высока была? – изумился Клещев. – Или ты в креслах сидел?
– Росту она было обычного, но для пятилетнего мальчика высока, разумеется.
– Какого еще мальчика?
– Мне тогда лет пять было.
– Пять? – изумленно воскликнул прапорщик.
– Да, лет пять, а то и меньше. Ну, тут подбежала нянька, крик подняла, домой меня потащила, – невозмутимо продолжал Ржевский. – Я, конечно, тоже орал, по земле катался, но все без толку. А потом отец еще и высечь меня приказал. Но я благодарен и няньке, и отцу своему за то, что они уберегли меня от первого разочарования в женщинах. И с тех пор я… – он не договорил, потому что в этот миг бричка так подпрыгнула, что оба гусара едва из нее не вылетели, а после всю дорогу только и делали, что бранили возницу да подавали ему советы, как правильно управлять лошадьми.
Представ перед старым князем, гусары некоторое время с понуренными головами выслушивали его сетования о том, что всякие французские писаки теперь только и делают, что засоряют неокрепшие умы непозволительным вольнолюбством. Дождавшись же слов «был бы я помоложе, всех этих якобинцев поставил бы к барьеру», Ржевский мгновенно перевел разговор на пистолетную тему. Теперь уже старый князь с вниманием слушал, чем бой кухенрейтерских пистолетов отличается от боя седельных. Наконец в беседу вступил Клещев, который и был здесь нужен для того, чтоб отвлечь внимание вдового князя Сосновского, зорко следившего за нравственным обликом дочери, и дать своему товарищу время объясниться с княжной наедине.
Клещев принялся рассказывать, а потом даже и показывать, как лучше точить палаш, а Ржевский сначала отошел к окну, как бы для того, чтоб разглядеть что-то на улице, затем бочком вышел из гостиной и быстро устремился в комнату княжны. Он застал Марью Павловну ведущей беседу с каким-то штатским господином. Завидев поручика, тот немедленно раскланялся с хозяйкой и, надувши щеки, поспешно засеменил прочь.
Решив, что спрашивать княжну напрямую: «Не понесла ли ты от меня, голубушка?» было бы вульгарно, Ржевский решил идти другим путем. Он подошел к Марье Павловне, встал напротив нее и начал с пристальным вниманием смотреть ей в глаза. Ржевский полагал, что ежели она понесла от него, то непременно смутится. Марья Павловна не смутилась. Взгляд ее стал тверд, как у гусыни, когда приблизится к ней какое-нибудь небольшого размера домашнее животное, которое она легко может отогнать укусом, если оно проявит излишнее любопытство или назойливость, а пока ждет, дабы понять, для чего, собственно, оно приблизилось.
– Ну, – сказал Ржевский и сделал новую паузу, все еще пытаясь разглядеть в глазах Марьи Павловны смущение.
– Что ну, сударь? – спросила та. – Если вас интересует, кто этот господин, который только что беседовал со мной и ушел, то так и спросите.
– А кто этот господин? – Ржевский был обескуражен.
– А не много ли вы от меня требуете, поручик?
– Я требую? – изумился Ржевский. – Помилуйте, княжна… Это же вы сами…
– Я, конечно, оставляю за вами право ревности, – решительно перебила его княжна. – Мне она, признаться, даже льстит, однако, согласитесь, каждый из нас сам волен выбирать, с кем ему беседовать. Не так ли?
– Марья Павловна, вы, безусловно, правы, и я вовсе не требую отчета о том, с кем вы беседуете. Я здесь вовсе не для того, чтоб выяснять, с кем вы тут изволите… – говоря это, Ржевский окинул взором диван со смятыми подушками, на спинке которого были вышиты золотом два амура с крылышками и нацеленными друг на друга стрелами.
– В доме папенька, – сказала княжна, заметив этот взгляд поручика. – Слышите? – тут она покосилась на дверь, из-за которой доносились голоса. – Но сегодня вечером он собирается в английский клуб. Вы меня понимаете?
– Разумеется, княжна. Мы всегда отлично понимаем друг друга.
– Так будете у меня сегодня вечером?
– Разумеется, – для пущей убедительности поручик подкрутил ус. – Марья Павловна, вы же прекрасно знаете, как важны для меня наши встречи… Без них моя жизнь была бы совершенно пустою… Кстати, хочу у вас поинтересоваться…
– Поинтересоваться? Чем же? – княжна вскинула брови.
– Помните, однажды, гуляя над рекой, мы с вами… как бы это получше выразиться…
– Выражайтесь, поручик, прямо. Вы же все-таки гусар, вам не пристало изъясняться экивоками.
– Ну, словом, мы гуляли над рекою и решили… решили обнять пинию.
– Что? Кого мы обнимали?
– Пинию.
– Кто это? Признаться, я вас не понимаю.
– Ну, пиния, дерево такое…. Мы с вами решили обхватить его с двух сторон руками, чтоб…
– Мы с вами обнимали дерево? Поручик, я, конечно, понимаю, что вы способны на всякие нетривиальные поступки. С вас всякое станется. Например, я слышала, что вы… Ладно уж, оставим, вы и сами знаете, какие поступки, мнимые или действительные, вам приписывают в обществе. Мне лишь непонятно, зачем вы меня пытаетесь представить безумною? Сами рассудите – могло ли мне прийти в голову обнимать какое-то дерево?
– Нет, не могло, – сказал Ржевский, закусывая губу.
– К чему ж тогда вы заводите такие странные разговоры?
– Видите ли, княжна… дело в том, что… – Ржевский устремил взор под потолок, как бы задумавшись о чем-то высоком, – в том, что… Впрочем, это я так про пинию, это всего лишь дерево, это совершенно не важно.
Тут за дверью раздались шаги, и в комнату вошел папенька Марьи Павловны, сопровождаемый Клещевым, который следовал чуть позади и делал Ржевскому знаки: дескать, никак не мог остановить князя. Тот подозрительно посмотрел на свою дочь и Ржевского, понюхал воздух, искоса глянул на диван с золотыми амурами и смятыми подушками и предложил всем перейти в другую залу, куда он уже распорядился подать напитков и закусок.
Ко всеобщему удивлению, Ржевский, сославшись на занятость, от напитков и закусок отказался, раскланялся и, незаметно скривив Клещеву физиономию, дескать, нет, это не княжна понесла ребенка, поспешил прочь.
Сев на извозчика, поручик поехал сначала домой, где переоделся в парадный мундир, а затем – к княгине Абрамовой, которая давала бал в этот вечер. Он прибыл на бал, когда вальсировка только начиналась.
Вопреки своему обычаю, поручик, однако, не поспешил принять участие в танцах. Вместо этого он остановился у колонны и, облокотясь на нее, принялся внимательно разглядывать кружащиеся по залу пары.
Вокруг поручика скоро стали собираться знакомые господа, ожидавшие услышать от него новые анекдоты и занимательные рассказы, но этих надежд Ржевский на сей раз не оправдал: был рассеян, на вопросы отвечал невпопад.
– Да что с вами сегодня такое, поручик? – спросил его кто-то. – Даже и не танцуете?
– Упал с лошади.
– Как?
– Да вот так.
– Упали с лошади-с?
– Да, с лошади. Упал и ногу подвернул. Потому и не вальсирую.
Господа, как водится в таких случаях, принялись обсуждать, что может сделаться с человеком, упавшим с лошади, стали с живостью рассказывать, как они и сами падали с лошадей и что с ними происходило после этого. Кто-то предложил поручику незамедлительно отправиться к лекарю княгини, чтоб тот наложил ему на ногу тугую повязку.
– Повязку? – рассеянно спросил Ржевский. И тут вновь удивил роившихся вокруг него господ: вопреки собственному заявлению, что подвернул ногу, нисколько не захромав, он вдруг устремился в другой конец зала.
Поручик разглядел там дочь статского советника Полоскова, прехорошенькую Любоньку, с которой тоже имел relations amoureuses.
Заметив приближающегося Ржевского, Любонька так вся и вспыхнула и, чтобы справиться с волнением, усердно замахала вокруг личика веером.
– Здравствуйте, Любовь Михайловна! – почтительно поклонившись, сказал Ржевский.
– Здравствуйте, поручик, – Любонька церемонно поклонилась в ответ.
– Не правда ли, хорошая погода, Любовь Михайловна? – снова кланяясь и при этом сосредоточенно глядя на живот Любоньки, спросил Ржевский.
– Погода? Да, погода хорошая, – согласилась Любонька, но в голосе ее на этот раз прозвучали нотки беспокойства. – Все ли с вами в порядке, милый? – перешла она на полушепот, чтоб стоявшие рядом ее не услышали.
– Нам надобно поговорить наедине, – сказал Ржевский заговорщицким тоном. – Приходите сейчас в синюю комнату за каминным залом.
– В синюю комнату?
– Да, в ту, где вы подарили мне первый поцелуй.
– Но мазурка… – растерянно сказала Любонька.
– После, после мазурка, – с этими словами поручик отошел прочь. – Есть срочный разговор.
Для отвода глаз – маменька Любоньки сидела у стены в кресле и зорко наблюдала за дочерью – он перемолвился с кем-то парой слов, рассказал кому-то анекдот, а затем ловко нырнул в боковой проход залы. Там он взлетел по лестнице на второй этаж и устремился в конец дома, где находилась синяя комната, назначенная им для свидания.
Дойдя до конца анфилады, Ржевский увидел Любоньку. Она стояла спиной к нему и любовалась садом из окна.
Пару секунд Ржевский смотрел на барышню, а затем подкрался к ней на цыпочках и со словами «ясочка моя ненаглядная» обхватил сзади. Любонька от неожиданности вскрикнула, попыталась обернуться, но Ржевский держал ее весьма крепко.
– Ну, ну, ну, – нежным голосом урчал он, смиряя ее попытки вырваться. – Ну, ну, ну… Ах… ясочка моя… Какое же это счастье обнимать вас!
Он погладил ее по животу и спросил:
– Ну, кто у нас будет? Мальчик или девочка?
Тут барышне удалось-таки вырваться, она обернулась, и Ржевский с недоумением увидел перед собою вовсе не свою любовницу Любоньку, а совершенно незнакомую ему даму.
– Ах, мадам, прошу прощения! – воскликнул он, но дама, не пускаясь в объяснения, залепила ему довольно увесистую пощечину.
– Мадам! – снова воскликнул поручик, однако незнакомка, которую он ошибочно принял за дочь тайного советника, уже поспешно улепетывала прочь, подхватив обеими руками подолы своих кружевных платьев, как если бы выбиралась на сушу из огромной лужи.
Ржевский в сердцах топнул ногою и столь энергично развернулся вокруг себя, что, будь его каблуки острыми, ввинтился бы, пожалуй, в паркет, как штопор. Он прошелся по комнате, а потом расхохотался.
В эту минуту в комнату впорхнула Любонька.
– Вы, кажется, с кем-то тут говорили? – спросила она. – Навстречу мне только что попалась дама… знаете, она была такая вся…
– А, это пустое, я тут немножко перепутал, – Ржевский утер слезы смеха с глаз. – Главное, что вы здесь! Ах, милая Любонька, как же я рад вас видеть!
– Вы так весь и сияете, – сказала Любонька. – Признаться, прежде я не видела вас такого.
– Разумеется. Хо-хо-хо!
– Что, разумеется? Прежде я не казалась вам милою?
– Как вы могли такое подумать, Любонька?! Я и прежде всегда восхищался вами, но теперь…
– А теперь зазвал сюда вместо мазурки и смеется, – Любонька надула губки.
– Ах, милая! – поручик порывисто обнял свою подругу.
– Осторожнее, нас могут увидеть, – сказала она, отстраняясь.
– Ну вот и вы туда же! Пусть видят! Даже очень хорошо, если увидят!
– Что же в этом хорошего будет, коль о нас разговоры пойдут?
– Знаете, я в последнее время стал задумываться о жизни, – поручик отступил на шаг от Любоньки и опустил голову, словно стеснялся слов, которые теперь говорил, – и жизнь моя все более казалась мне пустой, лишенной смысла и вдохновения… Но сегодня, когда получил послание от вас…
– Послание от меня? – удивилась Любонька. – Но я не писала вам никаких посланий.
– Как не писала? Любонька, что вы такое говорите? – поручик округлил глаза. – Только что в зале… ваша изменившаяся фигура дала мне основание полагать…
– Моя изменившаяся фигура? – тут уж Любонька округлила глаза. – При чем тут моя фигура… И позвольте вас спросить, как это она изменилась? Уж не располнела ли я, по-вашему?
– Так это было послание не от вас? – с горечью воскликнул поручик.
– О каком послании вы говорите? Да что с вами творится, милый?
– Ничего, – упавшим голосом молвил Ржевский, – со мною все в порядке.
– И все-таки, что это за послание, столь взволновавшее вас?
– А… ну это послание из географического общества. Вернее, из ботанического. Оно касается разведения разных видов диковинных растений: пиний, папоротников, хвощей и чего-то там еще…
– Да что с вами? – вскинулась Любонька. – Вы как будто не в себе, – она приложила руку к его лбу. – Нет, голова не горячая. Но что за речи я слышу?
– Ничего-с особенного. Просто я упал с лошади, немного голову зашиб.
Услышав эти слова, Любонька и ахнула, и охнула, а потом стала настоятельно рекомендовать поручику немедленно обратиться к лекарю княгини Абрамовой.
Ржевский сказал, что, пожалуй, так и сделает, а потому вынужден раскланяться.
…В удрученном состоянии он покинул синюю комнату и, сбежав вниз по лестнице, поспешил к выходу. Выйдя на крыльцо, поручик стоял там некоторое время, задумчиво крутя ус, а потом вернулся назад, но уже не в залу, а направился прямым ходом в поварскую.
Найдя там молодую кондитершу Анюту, он без всяких предисловий потрепал ее по щеке и спросил, не писала ли она ему какое послание.
Услышав в ответ, что Анюта послание ему не писала да и писать никак не могла, поскольку в «грамоте не разумеет», Ржевский пробубнил что-то маловразумительное и, махнувши рукой на Анюту и на торт, который она украшала дольками апельсинов и клубникой, поспешил прочь.
Выйдя на улицу, он сел в бричку и велел извозчику гнать на Каменный остров. Однако не проехали они и улицы, вдруг приказал поворачивать на Фурштадскую.
– Так на Каменный или на Фурштадскую? – удивился извозчик.
– А ты скажи-ка мне лучше другое, братец… Как бишь тебя зовут?
– Ну, Трифон, – недовольно пробурчал извозчик.
– Так вот скажи мне, Трифон, есть ли у тебя детки?
– Детки? Есть. Как не быть деткам.
– Сколько ж их?
– Пятеро. Три сына и, стало быть, две дочери.
– И что же – ты их всех узнаешь?
– Знамо дело, узнаю. Как же я детей своих могу не узнавать?!
– А узнают ли они тебя? – не унимался поручик.
– А к чему вы, вашблагородь, энто спрашиваете?
– А к тому, милый мой Трифон, что у меня самого скоро будет дитятя! А потому поедем-ка с тобою в какой кабак, выпьем там по штофу, и ты мне расскажешь, как надобно с детями-то управляться!
Прапорщик Клещев, пришедший поутру к Ржевскому, чтобы узнать, есть ли новости касательно зачатия ребенка, застал своего товарища неподвижно сидящим в кресле посередине комнаты с обнаженной саблей в одной руке и с бокалом шампанского в другой.
– Что это ты делаешь? – удивился Клещев и только тут заметил, что у окошка стоит мольберт, над которым чернеет чья-то шевелюра.
– Как видишь, позирую для своего портрета, – сказал Ржевский, не меняя положение головы и только поведя в сторону товарища глазами. – Кстати, изволь узнать – над моим портретом работает, – поручик повел глазами в сторону мольберта, – известный художник Галактионов.
Тут шевелюра чуть наклонилась вперед.
– Ну не то чтобы этот Галактионов был уж таким известным, – продолжил Ржевский. – Это я для того говорю, чтоб он, услышав похвалу в свой адрес, лучше старался!
– Уж и так стараюсь изо всех сил, – раздалось из-за мольберта. – Только я не Галактионов, а Голубицкий, извольте знать.
– Ну, Голубицкий так Голубицкий, – согласился поручик. – Тоже хорошая фамилия. Признаюсь тебе, Клещев, я сегодня с утра столько мастерских художников обошел, чтоб выбрать себе лучшего… Прямо скажу – адова задача. Эти бестии имеют привычку спать до обеда, как барчуки! Каково тебе это?! Да притом, представь, Клещев: один исключительно батальные сцены пишет, другому только пейзажи удаются… Нашел было одного портретиста, да пьет, собака, уж третью неделю. Хорошо, что, наконец, этот вот Голубцов попался. И трезв, вроде, и пишет, кажется, неплохо.
– А зачем тебе вдруг понадобился портрет? – спросил Клещев.
– Когда малютка родится, прикажу повесить сей портрет над колыбелью.
– Это для чего ж? – поинтересовался Клещев.
– Как для чего? – удивился Ржевский. – Ведь, как ты сам прекрасно знаешь, мы, гусары, больше квартируем, чем живем дома. Походы, сражения, то, се…. С кого малец будет брать пример в отсутствие отца? Не с лакея же! Нужно, чтоб мой сын с самого рождения видел пример высокого служения Отечеству, дабы уже сызмальства возрастал в благородном духе! Пусть с младых ногтей постигает, к чему должен стремиться в жизни! Как говорится, «не надобно иного образца, когда в глазах пример отца!»
– Хм… А коль у тебя родится дочь?
– А коли будет дочь, тоже не беда! Мой образ станет для нее мерилом нравственности!
– Мерилом нравственности, а сам в руке бокал держишь! Чему это научит ее?
– А, пожалуй, ты прав: бокал – это лишнее… Голубцов, можешь ты вместо бокала нарисовать в моей руке какое-нибудь яблоко или, скажем, гроздь винограда?
– Могу-с, – согласился живописец. – Что более желательно?
– Пожалуй, яблоко, – подумав, сказал Ржевский. – Из винограда, как ни крути, вино делают, а яблоко более невинный для ребенка предмет.
– И из яблок наливки всякие готовят, – возразил Клещев. – Крюшоны, сидры и прочее.
– Нет, Клещев, все-таки яблоко для ребенка более невинный фрукт, – не согласился Ржевский. – Ты сравни: шампанское и сидр. Есть же разница?
Некоторое время они спорили, какой фрукт обладает большей невинностью, а потом Клещев спросил:
– Так ты уже прознал, которая именно дама понесла от тебя дите?
– Еще нет, – беспечно отозвался Ржевский. – Я вчера на балу у Абрамовой был, там хотел разузнать. Да не разузнал ничего и только полночи в кабаке просидел. А теперь вот сижу, как истукан, а для какого дитяти, так и не знаю.
– Хм, мне думается, что это не последнее дело – узнать, кто мать твоего ребенка. Это, я полагаю, весьма даже существенное обстоятельство – кто мать, – Клещев для большей убедительности своих слов поднял вверх палец. – Вдруг не ровен час окажется, что это какая-нибудь…
– Ты, Клещев, говори, да не заговаривайся! – поручик сверкнул глазами. – Я только с благородными дамами дело имею!
– Хм… только с благородными… А мадам Курносова?
– Мадам Курносова не в счет. У нее и без меня и муж есть, и дети. Зачем бы она стала мне писать да еще цветочек засушенный вкладывать? Такое просто невозможно!
– Почему ж невозможно?
– Они скобяными товарами торгуют, откуда там цветочку взяться!
– А эта… как ее… в соседнем доме квартирует, вдова коллежского асессора… Я ее видел у тебя…
– А, эта… Но зачем она бы стала послание мне отправлять, когда просто могла сама сюда прийти?
– Пожалуй. А белошвейки из Колягина?
– Тьфу, типун тебе на язык! Нашел, кого вспомнить!
– Или мадам Берендеева.
– Это кто ж такая? – Ржевский оживился и повернул голову в сторону товарища, но, услышав жалобное восклицание художника «не извольте шевелиться», вернулся в прежнее положение и шепотом переспросил, о какой даме речь.
– Ну, Берендеева… Помнишь, на балу в Аничковом была такая дама в лилиях, – попытался объяснить Клещев. – Ты еще в ее альбом стишок написал.
Ржевский наморщил лоб, пытаясь вспомнить, какой именно даме он посвятил стих, но так и не вспомнил.
– Ну, беленькая такая, миленькая, пышненькая, мамаша у нее еще майорша, – не унимался Клещев. – Ну, такая… с длинным хвостом.
– С хвостом? – ужаснулся Ржевский.
– Ну, с хвостом в смысле прически, а не с таким… Да что у тебя за мысли какие, право, странные!
– А-а-а-а, с длинною такою косою! – протянул поручик. – Как же – помню, помню… Так, постой, это ж вроде не моя, а твоя пассия?!
Прапорщик некоторое время стоял в глубоком раздумье, а затем с досадою хлопнул себя по лбу – дескать, как это он так опростоволосился, приписав собственную возлюбленную товарищу:
– Ну, да, пожалуй, что моя… Впрочем, какая разница!
– Эй, Голубцов, ты еще не закончил портрет? – с досадой спросил Ржевский. – Позирую уж два часа, живот от голода свело.
Художник отвечал, что портрет не готов – надобно потерпеть еще хотя бы часик.
– Да, это твоя пассия, Клещев… помню, помню… – сказал поручик, смиряясь. – Уж такая у нее коса, не хуже, чем у баронессы… Ба! Как же я про баронессу-то забыл?! Отчего же она мне сразу в голову не пришла?! – Ржевский вскочил с кресла.
– Это какая баронесса? – прищурился Клещев. – Уж не баронесса ли Штраль?
Ржевский на это ничего не ответил и, нимало не обращая внимания на протестующие восклицания живописца, направился к столу и схватил с него бутылку шампанского.
– Значит, баронесса Штраль, – ухмыльнулся Клещев.
– Что ж барин, гляжу я, жениться ты надумал? – спросил Тимофей, прибиравшийся после ухода Клещева и художника, удостоенного чарки за старания. – А куды портрет ваш девать?
– Там и оставь – он еще не докончен. Голубицкий завтра явится и дорисует.
– Явится… Как же… Знаю я таких живописцев… – Тимофей усмехнулся. – А жениться тебе и впрямь не помешало б. Степенности сразу бы прибавилось, да и баронесса не то что другие-то ваши барышни-с. Она, то бишь баронесса…
– А ты, Тимофей, женат ли? Все забываю у тебя спросить, – перебил его Ржевский.
– Да я уж говорил.
– Ну, напомни, я позабыл.
– Женат. А потому и не блужу. Блудить – грех, – Тимофей с укоризной посмотрел на поручика.
– Кто ж твоя жена? Хороша ль?
– Это смотря которая.
– Как? У тебя не одна жена? – изумился Ржевский.
Тимофей замялся и принялся скрести бороду.
– Так ты многоженец?
– Никак нет, не многоженец, имею единственную жену.
– Единственную? А говоришь – которую. Как это понимать?
– Да это барин мой прежний меня два раза обженил, – нехотя сказал слуга. – Тот, у которого ты меня в карты выиграл.
– Как так – два раза обженил?
– Да он больно пропорции любил. Бывало, построит тех, кому пора пришла жениться, в две шеренги по росту. В одной шеренге девки, в другой – парни. Да так и поженит. Как он говорил – согласно пропорциям.
– Но как же так получилось, что ты два раза женат?
– Первый раз он обженил меня на Воздвиженье, а на Покров приехал папенька барина. Ну, барин нас снова построил, чтоб показать папеньке, как нас женит. И снова меня обженил.
– Как же тебе досталась другая жена? Ведь за пару недель вряд ли ты мог вырасти? – удивился Ржевский.
– А Якова в шеренге уж не оказалось, потому как его медведь задрал. Ну, взяли тогда заместо Якова Игнашку, и нас снова обженили. Яков-то был здоров, а Игнашка мал, а потому всем уже другие жены досталися. Первая моя жена была Аленушка, а вторая – Аннушка.
– Вот как? Которая же из них лучше?
– Аленушка. У нее родинка на правой щеке, а Аннушка – так… без родинки всякой. Хотя, не буду врать, по хозяйству спорая.
– А кому досталась Аленушка?
– Да соседу моему Никифору. А мне от него – Аннушка.
– Так не случается, что вы ревнуете своих жен?
– А чего ж ревновать? Ревность – это грех.
– Да, часто нас по таким вот ранжирам небесный барин строит, – сказал Ржевский, задумчиво глядя на себя в зеркало и поправляя доломан. – Впрочем, зря я клевещу. Это мы сами не по ранжиру всегда норовим построиться. А он много воли нам дает, потому что любит нас.
…Едва поручик вышел, как зазвенел колокольчик. Тимофей отставил в угол щетку, сказал вполголоса «черт какой забывчивый» и пошел отворять дверь.
Перед ним стояла старуха-посыльная.
– За ответом явилась, – сказала она. – Барыня требует, ждет не дождется ответа-то.
– Что ж я тебе на это скажу? Нету барина дома. Только что ушел. Да ты, поди, его на лестнице встретила.
– На лестнице? На лестнице я другого барина встретила. Совсем не того, – ответила старуха.
– Как не того? Это и есть барин мой, поручик Ржевский.
– Ржевский? Какой еще Ржевский? Мне никакого Ржевского не надо. Мне надобен Клещев. От него барыня ответа ждут-с.
– Клещев?
– Он самый.
– Так Клещев вон в той квартире проживает, – Тимофей указал на противоположную дверь. – А в этой… – он постучал костяшками пальцев по косяку, – поручик Ржевский.
– Как так? Барыня сказала, второй этаж и дверь налево.
– Правильно сказала – там Клещев квартирует. А Ржевский, как видишь, – направо.
– Эва как… – старуха в задумчивости помяла в ладошке подбородок. – Стало быть, я двери перепутала, не тому письмо отдала?
– Стало быть, не тому, – усмехнулся Тимофей. – Глупая ты баба.
– И как это я такого маху дала – двери перепутала? Где ж теперь письмо?
– Так на столе и лежит, – сказал Тимофей. – Открытое, да все в хересе.
– В хересе? А, это ничего, что в хересе, неси-ка его сюда, – обрадовалась старуха. – Сейчас хорошенько перетяну его бечевкой да Клещеву и отдам. Ну, что стоишь как вкопанный?! Давай тащи сюда письмо, башка твоя деревянная!