Вейо Мери Серебряное крыло

I

Сосед по комнате был светловолосый парень из Оулу, еще и на втором году обучения говоривший «Знашь?» вместо «Знаешь ли». На рождество сосед отправился домой. Он остался. Он южанин. Он никогда не спрашивает: «Знаешь ли?» — а всегда готов поговорить — о том, что знает, и о том, чего не знает.

В сочельник около полудня он сидел в комнате за письменным столом и курил. Стол стоял у окна. Койки стояли у боковых стен. Койка товарища была продавлена, он, как старый постоялец, выбрал себе койку пожестче. Покрывала на обеих были одинаковые, желто-коричневые, цвета кленовых листьев. В солнечные дни — желтые, в хмурые или осенью — коричневые. Он подошел к кровати товарища и разгладил складки на покрывале — иначе все так и осталось бы на целых три недели. Потом стал смотреть в провал двора, где еле-еле можно было разглядеть уголок асфальтовой площадки. Из окна видны были десять кухонь: бутылки молока между стеклами, пачки масла, на каждом балконе — елка. Хозяйская елка стояла в прихожей. Ее запах был слышен в комнате и напоминал о необъятном еловом лесе, который начинается у городской окраины и простирается до Тихого океана. Хозяйка пошла в молочную, взяв с собой обоих ребятишек — мальчик будет у нее на руках, девочка понесет покупки. Он дал знать Эйле по телефону. Эйла обещала прийти. В ящике стола лежал сверток с подарком — серебряная брошь, он отдал за нее четыре тысячи марок. Она была похожа на птичье крыло, с зеленым камнем в середине.

У них был условный звонок — четыре коротких, быстро, один за другим. Эйла была в шапочке, руки полны свертков. Она бросила свертки на одну кровать и присела на другую перевести дух.

— Умираю, — сказала она.

Терхо открыл окно.

— Который час? — спросила Эйла.

— Пять минут первого. Сними пальто.

Было десять минут первого. Когда он снимал с нее пальто, Эйла, не вставая, старалась облегчить ему задачу. Так полицейские удерживают арестованных, подумал Терхо. Руки в рукавах заводят за спину. Он глядел на затылок Эйлы. Женщинам просто невдомек, какие красивые бывают у них затылки. Это у женщины всегда самое красивое, какой бы красавицей или дурнушкой она ни была. А если затылок скрыт прической, он и тогда все равно красивый. Терхо повесил пальто на крючок у двери. Крючок не выдержал и вывалился из стены вместе с куском штукатурки величиной в кулак. Это было по меньшей мере уже в пятый раз. Он положил пальто на стол.

— Поезд отходит в половине первого, — сказала Эйла.

— Знаю. Корсо — ужасное место. Всякий раз, как я проезжаю мимо и вижу это сделанное из кустов изогнутое название там на склоне, слева от пути, мне хочется выскочить из поезда и разорвать его. Хотелось еще до того, как я познакомился с тобой. У меня было предчувствие.

Эйла сматывала бечевки, которыми были перевязаны свертки.

— Почему ты не поехал на праздники домой? — спросила она.

— Послал открытку, сказал, что остаюсь здесь. Меня очень звали одни знакомые.

— Ты их огорчишь.

— Ты приедешь завтра. Это решено.

— Это ты так решил.

— Да. А что, не приедешь? Ведь ты обещала.

— Поезда не будут ходить, но можно приехать и на автобусе. А у тебя есть еда? Если нет, беги скорее в магазин. А то ведь закроется.

— Есть.

— Где? Покажи.

— Все у хозяйки в холодильнике.

— Это правда?

— Да, да, — сказал Терхо и подал ей пальто. Волосы попали под воротник, и он высвободил их. Эйла вдруг обернулась. Они поцеловались и пошли. Терхо нес свертки и, проходя через переднюю, потихоньку привязал свой подарок к общему вороху.

Они вышли из ворот на улицу и поглядели по сторонам. Дома стояли ровной шеренгой, словно прятались друг за друга.

Трамваи, автобусы, люди на вокзальной площади как будто устремлялись все в одно место. Терхо и Эйле казалось, что они совсем особенные, не то что другие, что люди — это вот те, другие, что именно те — люди, а не они.

Мокрые вагоны казались черными, но водяная пленка на перронах была почти белой. Воды было столько, что в ней отражались вокзальные здания и поезда. Стоявший над лужей человек был виден и сверху и снизу — в зеркальном отражении на фоне неба, — словно стоял на высоком холме.

Пригородный поезд был набит битком. В иных вагонах двери уже закрыли, чтобы не впускать больше народу.

— Дай я провожу тебя в вагон. Попробуем найти местечко, чтобы не разорвали свертки, — сказал Терхо.

Он прошел вперед, неся свертки над головой на вытянутых руках. Они стали в проходе, лицом к лицу.

— Поезд вот-вот отойдет, — сказала Эйла.

— Знаю. У вас будет дед-мороз?

— Будет. Придет Салимяки.

Они смотрели в глаза друг другу и видели свое отражение, хотя оптика была ни при чем.

Поезд медленно тронулся. Паровоз не мог быстро взять с места. Состав двигался едва заметно. Пассажиры начали утрамбовываться, чтобы можно было закрыть наружную дверь.

— Тебе не выбраться из вагона, — сказала Эйла.

— Я провожу тебя до Корсо.

— У тебя нет билета.

— Кондуктору до меня не добраться.

Терхо пристроил свертки между собой и Эйлой, они пропустили между ними руки и крепко держались за пальцы. Когда вагон встряхивало, пальцы Эйлы судорожно сжимались. Поезд с трудом преодолевал подъем до Пасилы между красных скал. Время от времени издалека доносилось пыхтенье паровоза.

— Какое чудо, что есть рождество, — сказала Эйла.

— Какое чудо, что есть ты, — сказал Терхо.

По-видимому, эти слова поразили стоявшего рядом мужчину. Он взглянул на них и тут же отвернулся.

В Корсо они сидели на станции в зале ожидания. Терхо пошел узнать, когда отходит ближайший поезд на Хельсинки. В его распоряжении было три часа.

— Ты можешь вернуться на автобусе, — сказала Эйла. — По шоссе.

Они сидели на больших стульях у окна, выходившего на пути.

— Я провожу тебя до дому. Хочется посмотреть, как выглядит дом, где ты живешь. Когда-нибудь я приду и спою тебе серенаду.

— Мне пора идти. Отгадай, что тут? — Эйла показала на большой сверток.

— Гитара.

— Окорок. Еще не зажаренный. Видишь ли, вчера мы получили окорок. По заказу. И что же ты думаешь? В нем была пуля, он был весь черный. Мы вернули его и потребовали, чтобы дали другой. И нам дали. Ну, мне пора. Езжай автобусом, слышишь?

— Не беспокойся, уж как-нибудь выберусь. Провожу тебя немножко.

Эйла не ответила. Когда они прошли с полкилометра, она сказала:

— Вон тот белый дом. Ну, я пошла.

— Так обязательно приезжай завтра, приезжай, не то испортишь мне все рождество.

Эйла пошла, и между ними словно воздвиглась преграда. Ясное дело, они у всех на виду. Вокруг со всех сторон стояли дома. Чувствовалось, что на них смотрят. На полпути Эйла остановилась, обернулась и помахала рукой. Потом повернулась и вскоре скрылась за углом дома. Терхо медленно шел вслед по раскисшей дороге и украдкой приглядывался к дому, так, чтобы это было не слишком заметно. Дом казался знакомым, словно когда-то, в детстве, он жил в нем.

Местность тут была ровная и низкая, словно весь мир опустился на метр или два. Березовые рощи просматривались насквозь, будто оконное стекло в трещинах. К вечеру разъяснело. В красных тонах открылось небо, и на все лег красноватый отсвет, даже сам воздух стал красноватым. Солнце зашло. Казалось, будто в осень вклинился зимний вечер. Начало подмораживать. Когда он прошел еще километра два, песчаный настил дороги стал отвердевать. Над дорогой рдели ягоды рябины — несомненно, они остались с начала осени. Он вспомнил, как валялся в военном госпитале; у него была ангина и нарывы в горле. Когда он пил, вода шла у него носом. Его лихорадило, дышалось трудно. За окном, казалось, всегда стоял мрак и шел дождь. Электричество горело чуть ли не круглые сутки, словно они отсиживались в подземном бункере, хотя в действительности палата была на четвертом этаже. Он мечтал об одном: прогуляться на воле по легкому морозцу, глотнуть свежего воздуха. Когда он оправился от ангины, ему сперва вырезали гланды, а потом опухоль на ноге, а когда он уже мог передвигаться без костылей, старшая сестра сразу задала ему работу: натирать до блеска вощеные полы. Толкая по коридору тяжелый механический полотер, он слышал, как врач говорил ассистенту: чем скорее ребята будут выписываться, тем лучше. Они слишком податливы душой и до того привыкают к госпитальной жизни, что им трудно распроститься с ней. Жизнь за стенами госпиталя пугает их, и они норовят остаться здесь. За два дня до рождества его отослали в часть — пускай снова входит в колею армейской жизни. Он хромал, нога болела, на улице моросил дождь, мир был бесцветен. Зашел в магазин посмотреть рождественские подарки и купил для себя дешевые издания немецких поэтов: Гёте, Мёрике, Новалиса. Такая возможность — купить иностранные книги — представлялась ему впервые. Книги остались непрочитанными. Он не вернулся в Хельсинки учиться, а устроился весною в налоговое управление. Ему вспомнилось, как, лежа в госпитале, он решил: всякий раз, как он будет дышать свежим воздухом на легком морозе, он будет вспоминать, что валялся в госпитале, а вот сейчас он идет по легкому морозцу и дышит свежим воздухом. С той поры прошло несколько лет, и это воспоминание приходило не чаще, чем раз в полгода — в год, и в эти моменты у него почему-то всегда появлялось то же ощущение, какое он испытывал тогда, когда за два дня до рождества под моросящим дождем отправился из госпиталя в бесцветный, сырой и грязный на вид город.

Внезапно он ощутил под ногами дорогу и увидел, что это та самая дорога, которая ведет на станцию и у которой стоит дом Эйлы. Было уже совсем темно, и он спокойно мог пройти мимо. На дороге стояли двое мужчин — один с велосипедом — и разговаривали. Когда он приблизился, мужчины повернулись в его сторону, и он сообразил, что неловко будет пройти мимо, не сказав ни слова: так не принято в провинции. Мужчины, должно быть, удивлены, гадают, зачем он здесь. Он спросил у них, не укажут ли они ему, где живет Салимяки, и — уже задним числом — испугался: а вдруг один из них окажется Салимяки? Мужчины указали ему дом — до него было метров сто. От дороги к дому ответвлялась тропинка. Он сам забрался в лабиринт, и теперь этот лабиринт не отпускал его. Мужчины смотрели ему вслед, и, пройди он прямо по дороге, они бы крикнули ему, что он пропустил поворот. Он свернул на тропинку, и ему стало не по себе: какое ребячество, какая глупость! Нечто похожее находило на него временами лет десять назад: какая-то робость, он насилу мог заставить себя идти по дороге навстречу людям. Иной раз он заранее представлял себе встречу — и все сходило благополучно, но это не всегда выручало. Из дома, конечно, видели, что к ним идут, в провинции всегда замечают, когда к дому направляется посторонний. В передней кто-то вышел ему навстречу, и он рассыпался в извинениях, что обеспокоил их в такое время — на рождество. Потом нашелся, что сказать, и спросил, где живет Салминен. Низкий мужской голос ответил ему. Он поблагодарил и поклонился, изобразив на лице любезность, хотя в прихожей было совершенно темно.

Мужчины по-прежнему стояли на дороге. Проходя мимо, он слегка приподнял берет — он совсем забыл, что на нем берет, — и снова надел. Можно было бы послать Эйле какой-нибудь подарок, передать через этого Салимяки, мелькнула у него мысль, и он попытался припомнить, нет ли у него в кармане чего-либо подходящего. Потом подумал, что дед-мороз наверняка вспомнит о встрече с ним, когда придет к Салминенам, и скажет, что какой-то молодой человек спрашивал о них. Они удивятся — кто бы это мог быть? Спросят приметы. Салимяки их не сможет описать — разве что детально рассмотрел гостя, когда тот проходил мимо окна. А проходил ли он мимо окна? Если Салимяки скажет, что это был худой молодой человек в берете и непромокаемом плаще, Эйла все поймет. Ему стало до того стыдно, что он даже остановился. Но в конце концов, возможно, Салимяки и не разглядел его. Тогда они наверняка весь вечер и завтрашний день будут удивляться этой встрече.

Он вошел в станционный зал ожидания — тут было светло. Хотел купить билет, но касса открывалась лишь за полчаса до отхода поезда. Он сел на тот же стул, на котором недавно сидела Эйла, и потрогал пальцами сиденье — фанерное, с просверленными дырочками, образующими звездчатый узор. Он еще не отдышался и уронил спичечный коробок на пол, когда стал закуривать. Станционный служащий нес к окну большую, сделанную из прозрачной бумаги звезду. Очевидно, внутри нее была батарейка от карманного фонарика, а сама звезда заинвентаризована как станционное имущество и снабжена номерком. Он встал.

— Ничего, сидите, сидите, — сказал станционный служащий, но он все же вышел во двор и, миновав крайний фонарный столб, остановился в тени у границы светового круга. Как раз здесь-то и росли кусты, высаженные в виде крючковатых букв, составлявших название станции. Он потрогал их носком ботинка. По путям, через рельсы, шагал дед-мороз, по-женски, обеими руками, подобрав полы длинного пальто. В зубах у него была сигарета, он держал ее торчком, чтобы не опалить бороду. Дед-мороз исчез за станционным зданием. Казалось, все это видится Терхо во сне, о котором он завтра и не вспомнит. Он докурил сигарету и вернулся в зал ожидания взглянуть, не открылась ли касса. Окошечко было открыто, и ему подумалось, что вот примерно через такое же окошечко исповедуются католики. В Италии в стенах женских монастырей есть отверстия с вращающимися полками. Кто хочет избавиться от детей, кладет ребенка на полку и нажимает звонок. Приходит монашка, поворачивает полки и забирает ребенка — все устроено так, что стоящий снаружи ей не виден. Одинокие матери не боятся приносить детей в монастыри, и это спасает жизнь многим новорожденным. Тамошние попы понимают, что с человеком всякое может приключиться. Чего только они не узнают о жизни, изо дня в день выслушивая исповеди и не требуя никаких объяснений.

Загрузка...