Оскар Уайльд. Сфинкс. Поэма

Поэма

Марселю Швобу[1],

в знак дружбы и восхищения

В моем пристанище, в углу, пока моя причуда длилась,

Мне Сфинкс прекраснейшая мнилась

сквозь переменчивую мглу.

Недвижна, неосквернена — ничто ей смена дня и ночи,

Ход лун и солнц! — сомкнувши очи,

не вздрогнет, не вздохнет она.

Луна в назначенный черед

на серый цвет меняет медный,

И гостью луч рассвета бледный на том же месте застает.

Рассвет спешит сменить закат, сон уступает место яви,

Но, словно в золотой оправе,

она все так же прячет взгляд.

Исподтишка взирает, ей уютно на китайском ложе,

Но желтый мех ее встревожен до самых кончиков ушей.

Очнись! мой сенешаль! Отмерь

тем сроки древнему молчанью!

Чарующее изваянье! О! полудева, полузверь!

О! Сфинкс любимая, очнись!

К моим коленям ляг игриво,

Позволь погладить твой загривок,

пятнисто-бронзовая рысь!

Позволь твоих коснуться лап,

позволь ласкать твой хвост, как аспид

В клубок свернувшийся, когда спит

он полунемощен и слаб.

* * *

Века тебе принадлежат, а на моем веку успели

Лишь двадцать лет[2] густую зелень

сменить на праздничный наряд.

Ты письмена, их смысл вкусив,

могла читать на обелиске,

К тебе являлись василиски,

к тебе являлся гиппогриф [3].

Ты знала, сколько тяжких мук Изида[4] вынесла? Ты знала,

Как Египтянка[5] трепетала в силках Антониевых рук;

Роняла жемчуг в свой бокал,

с притворным наблюдала страхом,

Как из реки роскошным взмахом

проконсул рыбу извлекал.

Ты помнишь белый катафалк и лик застывший Адонисов

И как тебя меж кипарисов вел в Гелиополь[6] Аменалк[7]?

Ты знала Тота[8] грозный лик,

беглянки Ио[9] скорбный выдох

И в островерхих пирамидах Египта высохших владык?

* * *

Глазами темными взгляни, займи чарующей беседой

Мой разум дремлющий! Поведай все то, что видели они!

Поведай, как среди песков брела Святая Дева с сыном,

И в знойном мареве пустынном

ты им дарила тень и кров.

Поведай, как в тиши ночной

ты слышала сквозь взвесь тумана,

Как в желтой барке Адриана смеется юный Антиной[10],

Как, пряча алчущий оскал,

томилась страстью, с жаждой схожей,

Когда невольник светлокожий

твой взор пылающий сковал.

Как в лабиринте, где сокрыт

веками чей-то облик бычий[11],

Ты, соблазненная добычей,

скользила вдоль гранитных плит,

Когда сквозь алый коридор пронесся ибис, сея ужас,

И капал, собираясь в лужи,

смердящий сок из мандрагор[12],

Как плакал сонный крокодил[13],

жестокой жаждою измучен,

Когда к ближайшей из излучин

стремился, выбившись из сил,

Как у жрецов их мерзких змей

таскала ты, жрецы в бессильи

Тебе проклятия сулили все изощреннее и злей.

* * *

Кого любила ты? и чей ты искушала разум блудом?

Кто был вместилищем, сосудом

твоих неистовых страстей?

Перед тобою, толст и вял, гигантский ящер ползал или

Грифон[14] с тобой в прибрежном иле,

расправив крылья, возлежал?

Или входил, окутан мглой, гиппопотам в твое владенье?

Или страдал от вожделенья дракон, отвергнутый тобой?

Или, постыдный смрадный грех

деля с Химерой[15] исступленно,

Из своего низвергла лона кошмарный плод былых утех?

* * *

Или Нерея дочерей[16] ждала в ночи нетерпеливо,

Искала алчно и стыдливо свет их опаловых грудей?

Или на твой молящий зов бежал гонец Левиафанов,

И ты, надеждою воспрянув,

ждала сидонских пришлецов?

Или, когда скудел закат, скользила ты по горным тропам

На встречу с верным эфиопом,

чей торс был черен, как гагат?

Или тогда, как свет зари гас в утомленном сером Ниле

И поднимались в тучах пыли из-под руин нетопыри,

Ты, лаз нашарив между плит,

в кругу отверженных и парий

Устраивала лупанарий[17] внутри уснувших пирамид

Так, что на фоне стен сквозь мрак

вздымались крашеные маски?

Или твои изведал ласки роскошнорогий Трагелаг[18]?

Или владыка мух[19] пленил

тебя чумным, тлетворным смрадом?

Или же Пашт[20] пленила взглядом,

таящим сумрачный берилл?

Или тебя Адонис влек, хотя сильней не знала чар ты

Посланца ветреной Астарты[21]?

А может, ассирийский бог[22]

Смутил твой девственный покой,

чьи крылья тлели сердоликом

Над ястребиным хищным ликом,

пунцовой стянуты каймой?

Или слагал к твоим стопам медово-сладкие нимфеи[23]

И, пред тобой благоговея,

склонялся грозный Апис[24] сам?

* * *

Ты не любила? На устах твоих усмешка! Не юродствуй!

Я вижу, ты делила одр свой

с Амоном[25] в нильских тростниках!

Гиппопотамы, сбросив ил,

трубили с выдохом гортанным,

Когда он, нардом и тимьяном благоухая, проходил.

Он шел рекой[26], прекрасен, как

галера в боевой оснастке,

Доспехов глянцевые краски рассеивали полумрак.

У ног твоих закончив путь,

он ждал рассвет, смирив желанья,

И, встретив утро, твердой дланью

ласкал твою нагую грудь.

Ты поцелуем страстным жгла уста влюбленного Амона,

Ты у его стояла трона и тайным именем[27] звала.

Шептала ты ему слова о неких страхах безотчетных,

Над кровью жертвенных животных

учила тайнам волшебства.

Амон! Амон тебя любил! Ты с той же древнею ухмылкой

Его дарила страстью пылкой

там, где лежал великий Нил.

* * *

Его чела ночная тень не омрачала, мрамор тела

Сиял, луна пред ним бледнела,

и наполнялся светом день!

Желтела ткань его волос,

как геммы с отблеском шафрана —

Те, что купец из Курдистана

в одеждах спрятанными вез.

Как пена юного вина, его лицо белело, бездна

Морей была не столь небесна, как глаз его голубизна!

На мягком горле стыла скань

тончайших вен, и нить жемчужин

Сжимала кольцами все уже его широкую гортань.

* * *

Порфир[28] и жемчуг обращал своим величием во прах он,

Но грудь его чудесный яхонт дыханьем моря освежал.

Впитавший чары бездны, он

из глубины колхидских впадин

Ныряльщиками был украден,

колдунье[29] в дар преподнесен.

Следя за выносом божниц, вперед летели корибанты[30],

Склонялись серые гиганты,

втираясь в упряжь колесниц.

Нубийцев смуглых ряд дрожал,

вздымая тяжкие помосты,

Где он среди павлинохвостых располагался опахал.

Ему среди своих поклаж везли торговцы стеатиты,

Беднее, чем из хризолита, его уста не знали чаш.

В ларцах самшитовых везли ему роскошные наряды,

И шлейф его, ища награды, владыки Мемфиса[31] несли.

Всенощно не смыкая глаз, сто сот жрецов ему служили,

Сто сот светильников коптили алтарь Амона — а сейчас

Стоит в руинах древний храм,

и со своим отродьем змеи,

Плоть на палящем солнце грея,

снуют по розовым камням.

В тени разрушившихся врат таятся сонмища шакалов,

Сатиры с древних пьедесталов от дикой похоти кричат.

Макаки с лицами блудниц

ждут на колоннах перистиля[32],

Пока их камень не распилят стволы растущих шелковиц.

* * *

Развеян бог — и здесь, и там

сейчас песок над ним струится,

Его гранитную десницу среди песков я видел сам[33].

Амона каменная грудь вздымает тяжкие барханы,

Встают на отдых караваны,

не в силах свой закончить путь.

И молча смотрит бедуин, бурнус откинув желто-черный,

На мощь того, кто был покорный

тебе когда-то паладин[34].

* * *

Иди, ищи в седых песках останки бренные, омой их

В росою сдобренных настоях,

и жизнь вдохни в остывший прах.

Останки бренные найди! И всей неистовостью страсти

В камнях, распавшихся на части, огонь желанья возбуди!

Расправь его льняную прядь —

ведь ваша страсть была взаимна! —

Его черты сирийским гимном

и маслом нардовым разгладь!

Для уст поблекших извлеки из ягод красящие смеси

И для его бесплодных чресел ты ткань пурпурную сотки!

* * *

Вернись в Египет! Кровь свою

один лишь Бог доныне пролил

И плоть свою терзать позволил Центурионову копью.

Но, страсть делившие с тобой,

они не умерли: как прежде

Застыл у врат в слепой надежде

Анубис[35] с песьей головой.

Все так же высохший Мемнон[36]

глядит окрест безвеким взглядом

И издает, не видя рядом тебя, отчаяния стон.

Нил в ложе илистом затих, твоей утраты не приемля,

И оросить не хочет землю, вновь не увидев глаз твоих.

Они, когда ты к ним придешь,

в цимбалы будут бить ликуя,

Твой рот искать для поцелуя и слушать голос твой…

Так что ж

Ты медлишь? Свой ковчег волне

предай и следуй без раздумий

В Египет! Или ласки мумий тебя пресытили вполне?

Тогда среди поблекших трав

преследуй льва нетерпеливо

И, намертво вцепившись в гриву,

ты обладать собой заставь!

От ласк устав, исподтишка вонзи в его нагое горло

Так, чтобы хрип оно исторгло,

два белых мраморных клыка.

Или, в илоты обратив самца янтарно-черной масти,

Промчись на нем в порыве страсти

через ворота древних Фив.

Ласкай полос его янтарь и, если он отвергнет игры,

Тогда заносчивого тигра ты лапой яшмовой ударь!

* * *

Не мешкай, Сфинкс! Я изможден

твоей ленивою повадкой,

Мне твой гнетущий взгляд украдкой

сулит забвение и сон.

Твой вздох тревожит слабый свет,

огонь мерцающий коварен,

На коже пятнами испарин лежит его ужасный след.

Твои глаза — как две луны

в озерах призрачных[37]. Как жало,

Язык колеблется устало под звуки призрачной струны.

Твой жуткий пульс вселяет страх,

и черный зев твоей гортани —

Как дыры, выжженные в ткани на сарациновых коврах.

Спеши! Бледнеет небосвод, устали звезды серебриться,

И их уносит колесница под своды Западных ворот[38].

Гляди! Рассвет дрожит вокруг

позолочённых циферблатов[39],

День настает, уныл и матов, под капель падающих звук.

Какое пагубное зло, отведав макового зелья,

Тебя в студенческую келью каким соблазном завлекло?

* * *

Мою свечу сквозь мрак узрел

какой безгласный искуситель

И, осквернив мою обитель, тебя назначил мне в удел?

О! разве грех мой так жесток, что проклят я, и неужели

Авана, Фарфар[40] оскудели, и ты явилась в мой чертог?

Оставь меня, ужасный зверь! Исчадье мерзкое Ехидны!

Прочь! Ты — источник чувств постыдных,

во мне разбуженных теперь!

Ты обращаешь веру в ложь

губительным тлетворным нравом,

И Аттис[41] с лезвием кровавым со мною более чем схож.

Ты лжива! Ждет седой Харон

меня на вязком бреге Стикса,

Пока с соблазном я не свыкся, оставь меня: я верю, Он,

Принявший муку на кресте,

пред Кем склоняюсь я смиренно,

От неминуемого тлена спас всех, томящихся в тщете.

Комментатор как художник. Вымыслы

Комментатор Уайльда, хочет он того или нет, просто обречен стать художником, если и не художником, то (не будем самонадеянны) коллекционером, собирателем вещей диковинных и редчайших, эдаких «гемм с отблеском шафрана», резанных отточенным резцом Уайльда. К комментатору поэмы «Сфинкс» это относится в наибольшей степени.

Комментатор призван собрать коллекцию вещей, удивительных и причудливых, вдохновившись примером Дориана Грея, который сам, будучи исчадием Уайльдова вдохновения, вдохновленный иной — странной и отравляющей — книгой, в которой «казалось, под нежные звуки флейты грехи всего мира в дивных одеяниях проходят перед ним безгласной чередой[42]», предавался ленивой страсти коллекционера камней драгоценных и интереснейших легенд о них, вышивок и гобеленов, книг в переплетах из атласа цвета корицы или красивого синего шелка, затканного лилиями, вуалей из венгерского кружева, сицилийской парчи и жесткого испанского бархата, сожалея о иных, давно утраченных сокровищах.

Куда они девались? Где дивное одеяние шафранного цвета с изображением битвы богов и титанов, сотканное смуглыми девами для Афины Паллады? Где велариум, натянутый по приказу Нерона над римским Колизеем, это громадное алое полотно, на котором было изображено звездное небо и Аполлон на своей колеснице, влекомой белыми конями в золотой упряжи[43]?

Комментатор, надо признать, находится в несколько лучшем положении, его не отделяют от предмета его изучения — страсти! — непреодолимые границы мифологических пространств и времен. Меньше полутора веков минуло с тех пор, как Уайльд начал свою поэму.

Комментатор призван собрать коллекцию не вещей, а цитат, но цитат столь же драгоценных, как камни, нанизать их, подобно четкам, соединив в единую нить, побуждающую к неспешному созерцанию, размышлению, поиску, если не сказать, изыску.

Комментатору в основание своего собрания предстоит положить цитату из той «странной и отталкивающей» книги, читанной Дорианом Греем и называемой «A Rebours»[44]. Пусть она была издана годом позже того времени, когда Уайльд писал свою поэму, но разве ход времени не подвластен художнику?

Однажды вечером в дом внесли заказанных им небольшого сфинкса из черного мрамора <…> и разноцветную химеру с лохматой гривой, хвостом, свирепым взором и раздутыми, как кузнечные мехи, боками. Дез Эссент поставил обоих истуканов в угол, погасил свет и развел огонь в камине. Пламя едва освещало комнату, и в полумраке все выросло в размерах.

Дез Эссент расположился на канапе подле женщины, чье лицо алело в отсветах огня, и приготовился слушать.

С необычной интонацией, которую, он показал ей заранее, она озвучила уродцев, даже не глядя в их сторону, не шевеля губами.

И в ночной тиши раздался восхитительный диалог Химеры и Сфинкса. Они заговорили гортанными нутряными голосами, то хриплыми, то пронзительными, почти нечеловеческими.

«— Подойди, Химера, встань рядом.

— Нет, никогда».

Убаюканный флоберовской прозой, он с волнением прислушивался к жуткому разговору и затрепетал при волшебных звуках торжественной фразы Химеры:

«Ищу необычные запахи, невиданные цветы, неизведанные наслаждения».

О, конечно, для него были сказаны эти таинственные, как заклинание, слова; и, конечно, ему сообщала Химера о своей жажде неведомого, неутолимой мечты, о желании побега от мерзкой повседневности, о преодолении границ мысли, о не знающих конца и цели блужданиях наугад в мистических пределах искусства![45]

Не из этих ли строк рождалась Уайльдова поэма? Не та ли это Сфинкс обращалась к Уайльду: «Подойди, встань рядом!» — и не его ли звала Химера за пределы границ неведомого, манила не знающими конца и цели блужданиями наугад в мистических пределах искусства? Что с того, что поэма была сочинена раньше своего источника? — вещь для комментатора не допустимая, но позволительная художнику. Разве не казался Дориану Дез Эссент прототипом его самого, а вся книга — историей его жизни, написанной раньше, чем он ее пережил? Разве не к Уайльду обращены слова: «Ищу необычные запахи, невиданные цветы, неизведанные наслаждения», разве не им он следует в поэме?

Комментатор непременно поместит в свою коллекцию обширный, чарующий диалог, созданный Флобером, но прежде найдя себе оправдание в словах Уайльда:

…интеллект лежит в песках пустыни, как Сфинкс в чудесной сказке Флобера, и фантазия, La Chimère, танцует вокруг него и зовет его притворным, как флейта, голосом. Сейчас он ей не внемлет, но однажды, когда мы все до смерти устанем от банальности современной литературы, он ей внемлет и попытается взлететь на ее крыльях.

И какое же счастье нахлынет на нас на заре этого долгожданного дня! Факты станут считаться постыдными, Правда наденет траур по своим оковам и Романтика со всеми ее чудесами вернется к нашим берегам. Само мирозданье преобразится пред нашими изумленными глазами. Из морской пучины поднимутся Бегемот и Левиафан и поплывут вокруг высоких галер, как рисовали на изумительных картах тех времен, когда книги по географии еще можно было читать. Драконы будут рыскать по пустошам, и птица феникс будет взмывать в небо из своего огненного гнезда. Мы доберемся до василиска. <…> В наших стойлах будет жевать золотой овес Гиппогриф. <…> Но чтобы это случилось, мы должны возродить утраченное искусство Лжи[46].

И вот комментатор, искушаем подобно Антонию химерическим Гюисмансом, находит наконец место «чудесной сказке Флобера» (комментатор предпочел бы сказать «чудесной выдумке Флобера»), когда:

…перед ним, по другую сторону Нила, появляется Сфинкс.

Скача, летая, извергая пламя из ноздрей и ударяя по крыльям своим драконьим хвостом, кружит и лает зеленоглазая Химера.

<…>

Сфинкс

Сюда, Химера! остановись!

<…> куда же ты мчишься так быстро?

Химера

Я скачу в переходах лабиринта, я парю над горами, я скольжу по волнам, я визжу в глубине пропастей, я цепляюсь пастью за клочья туч; волоча хвостом, я черчу побережья, и холмы повторяют изгиб моих плеч. А ты! я вечно нахожу тебя неподвижным или кончиком когтя рисующим алфавит на песке.

Сфинкс

Все оттого, что я храню свою тайну! Я думаю, исчисляю.

Море волнуется в лоне своем, нивы под ветром колышутся, караваны проходят, пыль разлетается, города рушатся, — мой же взгляд, которого никому не отклонить, устремлен сквозь явления к недостижимому горизонту.

Химера

Я легка и весела! Я открываю людям ослепительные перспективы с облачным раем и далеким блаженством. Я лью им в душу вечные безумства, мысли о счастье, надежды на будущее, мечты о славе и клятвы любви и доблестные решения.

Я толкаю на опасные странствия и великие предприятия. <…> Я ищу новых благовоний, небывалых цветов, неиспытанных удовольствий. Ежели где-нибудь замечаю я человека, коего дух упокоился в мудрости, я падаю на него и душу.

Сфинкс

Всех тех, кого волнует жажда бога, я пожрал.

Крепчайшие, чтобы добраться до моего царственного чела, всходят по складкам моих повязок как по ступеням лестницы. Усталость овладевает ими, и они, обессиленные, падают навзничь.

<…>

О Фантазия! унеси меня на своих крыльях, чтобы развеять мою печаль!

Химера

О Неведомый! Я влюблена в твои очи! Как гиена в жару, я верчусь вокруг тебя, возбуждая к оплодотворению; жажда его снедает меня.

Раскрой пасть, подыми ноги, взлезь мне на спину!

Сфинкс

Ноги мои, с тех пор как они вытянуты, не могут уже подняться. Мох, как лишай, обметал мне всю пасть. Я столько размышлял, что мне нечего больше сказать.

Химера

Ты лжешь, лицемерный Сфинкс! Почему ты вечно зовешь меня и вечно отвергаешь?

Сфинкс

Это ты, неукротимая прихоть, только и знаешь, что вьешься, мимо![47]

Комментатор, влекомый максимой Уайльда

…обсуждать созданное гораздо труднее, чем создавать[48],

предается постигающему созерцанию собранных им артефактов, из которых явилась миру Уайльдова поэма. Обреченный, как и Уайльд, находиться в плену процитированных книг комментатор обращает свое внимание на книжные редкости, дабы погрузиться в историю сочинения поэмы, в историю «неукротимой прихоти» Уайльда, разглядевшего в келье неясное античное создание.

Комментатор бережно пролистывает книгу Артура Рэнсома[49] «Оскар Уайльд. Критическое исследование», изданную впервые в 1912 году.

Есть некоторые сомнения относительно времени написания поэмы «Сфинкс». Полторы строки«…на моем веку успели / Лишь двадцать лет густую зелень сменить на праздничный наряд» предполагают не только чрезвычайную молодость автора, но и заимствованы им из поэмы «Равенна». Стюарт Мейсон[50] в своей замечательной «Библиографии поэтических произведений Оскара Уайльда» говорит, что «некоторые пассажи ‘Равенны’ взяты более или менее дословно из ранних стихов, изданных до 1878 года, в то время как нет ни одного примера, чтобы какие-либо строки из поэмы, удостоенной Ньюдигейтской премии, были использованы в более поздних стихах». Он полагает, что это выглядит довольно убедительным доказательством того, что отдельные строки «Сфинкс» (если не вся поэма целиком) предшествуют «Равенне». Мистер Росс говорит, что, по словам Уайльда, поэма была написана в гостинице «Вольтер» во время его раннего посещения Парижа в 1874 году. <…> Мистер Шерард[51] решительно утверждает, что Уайльд написал «Сфинкс» в 1883 году в гостинице «Вольтер». Кажется, нет никакой убедительной причины, почему бы Уайльду не позаимствовать строчку из «Равенны», даже если он никогда так не поступал. Он был всегда склонен казаться моложе, чем он есть, и всегда был не прочь использовать фразу, которая понравилась ему, не обращая внимания на то, использовал ли он ее где-то раньше. <…>

Очень многое в поэме заставляет меня довериться памяти мистера Шерарда в его датировке поэмы «Сфинкс». Эта поэма гораздо более личного свойства, чем какая-либо другая из его сборника «Стихотворения»[52]. Окрепшее техническое мастерство Уайльда послужило бы решающим доказательством того, что поэма написана после «Герцогини Падуанской», если бы не было известно, что Уайльд потратил некоторое время на пересмотр поэмы в 1889 году. Но пересмотр не мог изменить всю структуру стихотворения, и «Сфинкс» полон тех декоративных эффектов, которые очень редко встречаются в его ранних работах и выдают его зрелое письмо самого высокого достоинства[53].

Ричард Эллман[54] целиком полагается на свидетельство Роберта Росса, одного из ближайших друзей и литературного душеприказчика Уайльда, утверждавшего в предисловии к изданию стихов Уайльда 1910 года, что Уайльд начал писать поэму еще в 1874 году, до начала его учебы в Оксфорде.

Там они остановились в отеле «Вольтер» на набережной Вольтера, и Уайльд потом говорил Роберту Россу, что в этом отеле он начал писать поэму «Сфинкс». Тема ее была навеяна чтением Суинберна и Эдгара Аллана По[55].

Комментатор, удивившись попутно, почему Уайльд, если он написал «Сфинкс» ранее 1881 года, не включил ее в свой стихотворный сборник, имеет счастливую возможность обратиться непосредственно к книге «Подлинный Оскар Уайльд» Роберта Шерарда, который внушил мистеру Рэнсому столь высокое доверие:

После «Герцогини Падуанской»… Оскар Уайльд вернулся к написанию поэмы «Сфинкс». Когда я впервые назвал время написания поэмы, комментаторы Уайльда попытались оспорить достоверность моей датировки, доказывая, что многие строки были написаны Уайльдом еще в Оксфорде (1874–1878), основываясь на том, что поэма содержит строки, взятые в несколько измененном виде из поэмы «Равенна». <…>

Я не отрицаю, что, вполне возможно, Оскар Уайльд начал набрасывать некое стихотворение в Оксфорде, части которого использовал, когда писал «Сфинкс» в Париже, но он никогда не говорил мне об этом и дал понять, что он пишет совершенно новое произведение.

Не вызывает сомнения, что изначально на мысль о написании поэмы навел Уайльда Бодлер. Я полагаю, что это было в то время, когда он внимательно читал его в Париже в 1883 году. Поэма начинается со строк, описывающих, как в квартире поэта, словно в его душе, чудовищная кошка se promene[56]. Я не думаю, что Уайльд читал Бодлера во время учебы в Оксфорде, но то, что именно Бодлер внушил ему идею создания «Сфинкс», кажется неоспоримым. Во всяком случае, я находился рядом с Уайльдом, когда он писал поэму и, к изумлению Альфреда Дугласа, я даже подсказал Уайльду одну или две рифмы. Стюарт Мейсон в замечательной «Библиографии»… приводит уменьшенное факсимиле страницы рукописи поэмы «Сфинкс», которая, как он полагает, заставляет думать, что она написана в Оксфорде, «поскольку в ней Уайльд демонстрирует свой талант карикатуриста, изображая несколько комичных донов[57]». <…> Как бы то ни было, благодаря мистеру Россу, моя версия истории написания «Сфинкс» принята Британским музеем. В 1909 году Роберт Росс подарил музею рукопись поэмы, полученную им от Ч. Рикеттса, где, согласно Стюарту Мейсону, она внесена в каталог как: «37942. ‘Сфинкс’. Поэма, написанная в Париже в 1883 году». <…> На нескольких страницах рукописи есть наброски рифм, которые напоминают мне, что Уайльд, к моему величайшему изумлению, сказал мне как-то, что словарь рифм он считает очень полезным подспорьем для поэтической лиры. Я полагал, что истинные поэты никогда не пользуются такой книгой, но я был слишком молод в то время[58].

Ричард Эллман, будучи не слишком последовательным в данном случае, готов согласиться с Робертом Шерардом, добавив в историю поиска Уайльдом экзотических рифм еще одну пару «катафалк — Аменалк» и некую драматургическую завершенность:

«Я все утро просидел над версткой одного из моих стихотворений, — сказал он Шерарду, — и убрал одну запятую». — «А после полудня?» — «После полудня? Вставил ее обратно». Оказавшись среди литераторов, для которых природа в поэзии не имела никакого смысла, он с новым энтузиазмом обратился к старой рукописи своей поэмы «Сфинкс», начатой еще в 1874 г. <…> Вместо того чтобы рыться в книгах по ботанике в поисках названий цветов, он принялся искать по словарям необычные слова, чтобы с их помощью зарифмовать свои экзотические строфы. Шерард, которому было велено придумать рифму на «аг», поначалу встал в тупик, и Уайльд укоризненно спросил его: «Почему ты не привез мне рифм из Пасси[59]?» «Lupanar» Уайльд уже использовал, но Шерард предложил «nenuphar» («кувшинка»), и это слово немедленно пошло в дело:

Или слагал к твоим стопам медово-сладкие нимфеи

И, пред тобой благоговея, склонялся грозный Апис сам?[60]

Трехсложное слово, рифмующееся с «катафалк», найти было потруднее, но Уайльду пришел на ум «Аменалк»:

Ты помнишь белый катафалк и лик застывший Адонисов

И как тебя меж кипарисов вел в Гелиополь Аменалк?

Не могло быть сомнений в том, что Париж, одержимый благодаря Бодлеру и Малларме духом Эдгара По, — самое подходящее место, для того чтобы вызвать и изгнать такое исчадие зла, как Сфинкс Уайльда. «‘Сфинкс’ уничтожит весь домашний уют Англии», — писал Уайльд. Рифмы он искал именно с той трезвой сознательностью, какую в «Философии творчества» советовал проявлять По. Словарь рифм, говорил Уайльд, — великое подспорье для лиры. Хотя строфика поэмы позаимствована из «In memoriam[61]» Теннисона, Уайльд четыре строки записывал в две длинные, добиваясь впечатления бесконечно развертывающегося зловещего свитка. Само строфическое построение поэмы подчеркивает перезрелую избыточность господствующего в ней чудовищного образа. Выраженный здесь декаданс отнюдь не первобытен. «Сфинкс предлагает свои загадки не в пустыне, — заметил Винсент О’Салливан[62], — а в комнате — точнее, в номере отеля»[63].

С «Аменалком», похоже, Шерард помочь не смог, и Уайльду пришлось листать словари самостоятельно. В начале апреля 1883 года он пишет Шерарду:

Значение ритмической прозы до сих пор полностью не изучено; я рассчитываю еще поработать в этом жанре, как только убаюкаю своего «Сфинкса» и найду трехсложную рифму к слову «катафалк»[64].

Удалось ли Уайльду «уничтожить весь домашний уют Англии» своим убаюканным Сфинксом?

“Комичные доны” Черновик поэмы

Комментатор чувствует себя в растерянности, в затруднении, не зная, в какой последовательности предъявить читателю (созерцателю) карикатуры оксфордских донов, стихи Бодлера, о несомненном влиянии которого говорит Шерард и с ним соглашается Эллман, язвительную эскападу дерзкого лорда Альфреда Дугласа. Не определив для себя оправданных предпочтений, комментатор призывает читателя отнестись к ним как к бережно собранным и небрежно разбросанным по изящному столику, принадлежащему, например, Дез Эссенту или, скажем, Дориану Грею.

Вот лорд Дуглас, преисполненный заносчивого сарказма:

Уайльд начал поэму «Сфинкс», — работа, которой он чрезвычайно гордился, — когда ему было немногим больше двадцати лет, и тридцать восемь лет, когда он ее завершил. Но ради этого, очевидно, он должен был призвать поэта никак не меньшего, чем Роберт Шерард, автор «Шепотов», чтобы выручить его с рифмами на «аг». Шерард рассказывает нам с пафосом и гордостью, что он предложил «nenuphar»,

<…> которое было затерто до дыр изощренными поэтами задолго до того, как

Уайльд и Шерард успели родиться, но внезапное и великолепное озарение, настигшее Шерарда, вознесло, кажется, их обоих на седьмое небо[65].

А вот и Бодлер.

Я прочитал Бодлера и был очарован его прозаизмами[66], —

говорит вымышленный или воплощенный Питером Акройдом Оскар Уайльд.

Тягучий бодлеровский стиль, вялый возвратный глагол «se promène», мнящееся автору блуждающее, вершащее свой променад существо, порожденное воспаленным воображением поэта и побуждающее к монотонному монологу, — все подтверждает правоту Роберта Шерарда. Кошка Бодлера в видениях Уайльда вполне могла претерпеть метаморфозу, превратившись в прекрасную искушающую Сфинкс.

Русский перевод не столь тягуч, не столь монотонен, не так завораживает:

В мозгу моем гуляет важно

Красивый, кроткий, сильный кот

И, торжествуя свой приход,

Мурлычет нежно и протяжно.

Сначала песня чуть слышна, —

В басовых тихих переливах,

Нетерпеливых и ворчливых,

Почти загадочна она.

Потом она струит веселье

В глубины помыслов моих,

Похожа на певучий стих,

На опьяняющее зелье[67].

Поэма «Сфинкс» построена как апострофа: студент обращается к Сфинкс, оказавшейся в его комнате, быть может, она — сон, возможно, пресс-папье. Он перечисляет ее возможных возлюбленных, пытаясь угадать среди них того, кого она действительно любила. Это скорее последовательность, чем нечто целое, завершенное, и воздействие формы <…> достигается тщательно выверенной монотонностью повествования. В нерушимом, лавообразном стихе возлюбленные Сфинкс проступают подобно барельефу. Гиппопотам, грифон, бог с ястребиным ликом образуют воображаемый фриз…[68]

Комментатор, прежде чем вернуться к этой цитате, хочет привести другую, распространяющую ее, заместив лавообразный стих тяжелым бодлеровским (комментатору первый эпитет нравится больше), а воображаемый фриз — фризом сновидений:

Так возникла поэма «Сфинкс» — тяжелые бодлеровские стихи, в которых, как на фризе сновидений, проходят извечные образы кошмаров: морской конь, гриф, Гор с головою ястреба, Пашт со зрачками из зеленых бериллов, Аммон на пьедестале из порфира и перламутра, Нереиды с грудями из горного хрусталя — фантастический зверинец мифов, искрящийся самоцветами, застланный тьмою, поэма, повисшая между «Вороном» По и «Искушением святого Антония» Флобера. Никогда еще Уайльд не работал так напряженно над звучанием каждого стиха, над отбором и местом каждого слова. То был труд ювелира — слова, уложенные в строфы, обладали блеском и огранкой драгоценных камней[69].

Иллюстрируя цитату из Рэнсома рисунком Герберта Коула[70], комментатор задается вопросом, в какой мере рисунок является или не является иллюстрацией к поэме Уайльда. На первый взгляд предположение кажется довольно странным. Но если комментатор и вслед за ним зритель «отрешатся от первого взгляда», как и от любых других, следуя «усвоенному Уайльдом принципу творчества: отрешись от взглядов[71]», — и доверившись художественному чутью Акройда, то и комментатор, и зритель увидят в рисунке немало общего с поэмой, достаточно много, для того чтобы счесть ее, по крайней мере, карикатурой.

Г. Коул. Сфинкс. 1990

На рисунке Сфинкс — пресс-папье, как и предполагает Рэнсом, обнаженная дева явно обращается к нему (ей?) с монологом. Помещение, может быть, мало напоминает студенческую келью, но, с другой стороны, вполне может оказаться кабинетом, студией, номером отеля, равно как и будуаром (комментатор хочет быть справедлив). Глобус в правом нижнем углу картины — принадлежность скорее все-таки кабинета, а не будуара. Да и отличался ли кабинет викторианского джентльмена, денди, с его драпировками, зеркалами, украшенный цветами и растительными орнаментами, от дамского будуара? Поскольку своим высказыванием: «Истина полностью и абсолютно создается стилем[72]», — Уайльд освобождает комментатора от каких-либо обязательств, комментатор вправе предполагать, что рисунок Коула, если и не карикатура, то пародия или аллюзия на Уайльдову поэму с той лишь разницей, что на рисунке сменивший пол вопрошатель более меланхоличен и менее заинтересован в ответах покоящейся в его руке Сфинкс.

Сфинкс напротив Лувра. Фотография комментатора

К коллекции собранных им свидетельств комментатор присоединяет и свое собственное парижское впечатление. Комментатор прошелся по набережной Вольтера мимо отеля «Вольтер», где жил Уайльд в то время, когда создавал свою поэму, вдоль лавочек букинистов вернулся к мосту Пон-Рояль и, перейдя на противоположный берег, остановился возле Сфинкса, расположившегося в углу сада Тюильри. Обернувшись на отель, с третьего этажа коего Уайльд созерцал некогда, по собственному признанию, самый красивый вид в мире, комментатор невольно представил себе поэта в номере отеля и сфинкса на противоположном берегу реки неясным апрельским утром в тусклом сиянии парижского рассвета. И, несмотря на очевидное лукавство Уайльда, заявившего

…этот вид интересует только хозяина гостиницы. Истинный джентльмен никогда не смотрит в окно[73],

комментатор вправе спросить себя, мерещилась ли Уайльду сфинкс подобно сну или грезе? Или она представала в виде пресс-папье — эдакой диковинной драгоценной безделушки, внезапно оказавшейся в комнате поэта? Кто знает. Да и видна ли была статуя из окна номера Уайльда, и была ли она на том же самом месте в 1883 году[74]? Комментатор, «готовый доказать что угодно»[75], но не желающий быть заподозренным в скудости воображения, которая понуждает ее обладателей «искать свидетельства в поддержку лжи»[76], представляет себе именно такую картину.

На чем мы остановились — кажется, на отеле «Вольтер» и на белом халате? Окна моей комнаты выходили на Сену, что сразу заставило меня усвоить один из главнейших принципов творчества: отрешись от взглядов[77].

Отрешился ли от взглядов Уайльд? Или он все же видел сфинкса на внушительном постаменте и обращался именно к нему — к ней, «мнящейся сквозь переменчивую мглу», безмолвной и неподвижной, и сам себе казался иллюзией, химерой из повести Флобера, столкнувшейся с монументальной неподвижностью, мятущейся и не знающей ответа на терзающие ее вопросы? Подобно герою стихотворения «Ворон» Эдгара По, тщетно вопрошающего непреклонную птицу, но неизменно получающего в ответ не дающее никакой надежды «Nevermore».

Вы помните, дорогая Сперанца, что он сказал о поэме «Сфинкс», когда читал ее нам? Написанные стихи так же отличаются от опубликованных, как модель, выполненная скульптором в глине, отличается от мраморной статуи. Тонко, не так ли[78]?

Роберт Росс говорит, что поэма полировалась и улучшилась в 1889 году, «после того, как он [Уайльд] раскопал рукопись в старом багаже с Тайт-стрит в моем присутствии».

Первоначальный вариант стихотворения показывает, что поэма должна быть написана четверостишиями, но позже форма была изменена на двустишия.

<…> Поэма — причудливое и искусственное создание, фантазия, фантасмагория, она вобрала в себя всю ту египетскую мифологию, в который поэт демонстрирует свою чрезвычайную осведомленность.

Несомненно, много часов провел Уайльд в египетских залах Лувра, в мельчайших деталях изучая сокровища, хранящиеся там, результат этого труда дал знать себя позже, позволив украсить его замечательную поэму[79].

Энгр. Эдип и Сфинкс. 1808-1827

Проводя много часов в залах Лувра, Уайльд наверняка посвящал их, полагает комментатор, не только египетским залам музея. Комментатору представляется весьма вероятным, что Уайльд видел картину Энгра «Эдип и Сфинкс» и, размышляя над ней, переосмысливал классический диалог. Сфинкс Уайльда не задает загадки, не ждет ответа от собеседника, а своим вековым молчанием побуждает его к тяжкому монологу.

Г. Моро. Эдип и Сфинкс. 1864

Или работа Гюстава Моро с тем же названием, вдохновленная полотном Энгра, побуждала Уайльда вернуться к написанию поэмы? Но нет, замечает комментатор, фигуры Моро слишком скульптурны, статичны, слишком романтичны, чрезмерно определенны, подбирает нужное слово комментатор, для ускользающей неверной собеседницы Уайльда. Сфинкс Уайльда — химера (ни в коем случае комментатор не имеет в виду персонаж флоберовской повести!), фантазия — сама порождение болезненной фантазии поэта.

11 июня в издательстве Элкина Мэтьюза и Джона Лэйна вышла поэма «Сфинкс» с иллюстрациями Чарльза Рикеттса и с посвящением Марселю Швобу «в знак дружбы и восхищения». Книга получила хвалебную критику, а обзор во «Всякой всячине» великолепно отразил чувство величия и приобщения к таинству, которое возникает при чтении этой длинной поэмы, на которую у Уайльда ушло десять лет: Все чудовища зала Древнего Египта Британского музея воскресают в этих волнующих, порой оскорбительных, но, несмотря ни на что, величественных и удивительных строках… Будет справедливым добавить, что язык поэта не поддается сравнению, а стиль его по-прежнему блистателен. Эта красивая поэма содержит множество откровений о фантазиях, которые тревожили существование поэта, становившееся с каждым днем все более опасным. Когда он спрашивал загадочного Сфинкса [загадочную Сфинкс]:

Кого любила ты? и чей ты искушала разум блудом?

Кто был вместилищем, сосудом твоих неистовых страстей? —

то знал ответ, отправляясь на тайные встречи с молодыми людьми, составлявшими его свиту и являвшимися объектом «тайных и постыдных желаний», в которых он признался в поэме. Только Уайльд периода 1890–1894 годов способен написать: «Прочь! Ты — источник чувств постыдных, во мне разбуженных теперь! Ты обращаешь веру в ложь губительным тлетворным нравом[80]».

Бесстрастный библиографический итог, что не может не радовать комментатора, исследованию обстоятельств написания поэмы подводится в предисловии к четырехтомному изданию собрания сочинений Уайльда.

Обложка первого издания поэмы

Комментатор не может не обратить внимания на разночтения в датах публикации поэмы — июнь в предыдущем отрывке и сентябрь в следующем:

История написания «Сфинкс», которая отражена в одиннадцати вариантах сохранившихся рукописей, довольно запутана. Особенности текста и водяные знаки на бумаге ранних рукописей предполагают, что стихотворение (под названием «Sphynx») было начато во время учебы Уайльда в Оксфорде (1874–1878) и в то же время был сделан первый чистовой вариант поэмы. Письмо Роберту Шерарду доказывает, что Уайльд вернулся к поэме в Париже в 1883 году и сделал следующий чистовой экземпляр. (Эта Парижская версия содержит тринадцать строф, опущенных в окончательном варианте.) После того как Уайльд пришел к соглашению с «Бодли Хэд[81]» об издании поэмы, он изменил ее структуру: четверостишия были заменены строфами из двух строк. <…> Мы не можем ничего утверждать относительно точной даты завершения поэмы, за исключением того, что окончена она была между июнем 1893 года и датой ее публикации в сентябре 1894 года[82].

Между тем, отмечает комментатор, пародия на поэму появилась в «Панче» в июле 1894 года, и принадлежала она Аде Леверсон, которой Уайльд дал прозвище Сфинкс из-за загадочных записок, которые она ему оставляла[83]. В публикации пародировался не только текст поэмы, но и рисунки Рикеттса.

Панч. Пародия Ады Леверсон

Пародия Уайльда восхитила, Аде Леверсон он написал:

«Панч» восхитителен, рисунок — образец умелой карикатуры. Боюсь, в конце концов она действительно была распутницей. Вы — моя единственная Сфинкс[84].

А 28 июня 1893 года, за год до публикации пародии, Уайльд извещал Аду о своем приезде телеграфом: «Автор поэмы ‘Сфинкс’ в среду в два будет вкушать плоды граната в обществе Сфинкс Современной Жизни».

Изданная в 1894 году, всего за год до постигшего Уайльда краха, тонким томиком в сорок четыре непронумерованные страницы с изысканными иллюстрациями, выполненными Чарльзом Рикеттсом в стиле ар-нуво, <…> в изящном переплете с золотым тиснением поэма призвана была стать чем-то большим, чем просто диковинной и привлекающей внимание книгой. <…> Тот факт, что поэма была издана очень ограниченным тиражом, подтверждает намерение Уайльда представить книгу как литературную драгоценность для чувственного наслаждения избранных ее роскошью, а вовсе не для низменного взора. «Моя первая мысль, — шутил Уайльд в разговоре с друзьями, — издать ее в трех экземплярах. Один будет для меня, второй — для Британского музея, третий — для неба. Относительно Британского музея у меня есть некоторые сомнения[85]».

Сомнения Уайльда оказались напрасны, поскольку окончательный рукописный вариант поэмы, как уже известно комментатору и читателю, находится теперь в Британском музее.

Есть и иной вариант этого афоризма Уайльда, в котором он произносит его во время своей поездки по Америке в 1882 году. Комментатор не сомневается, что изречение Уайльда в большей степени подходит к поэме «Сфинкс», нежели к сборнику его стихотворений. Мог ли Уайльд, как и в случае со строфой из «Равенны», повторить понравившийся ему собственный афоризм? Диалог Уайльда с Бирсом[86] изящен сам по себе и посему кажется комментатору весьма правдоподобным.

«Моя известность лишь отчасти мое собственное творение, г. Бирс. Вы, журналисты, должны принять часть вины на себя. Вот моя искупительная жертва». Он вручил Бирсу тонкий томик. «Моя первая книга, но наверняка не последняя. Стихотворения».

Бирс пролистал книгу. «Вы ожидаете, что я буду это читать?»

«На самом деле, нет, сэр. Немногие прочитали ее, и еще очень немногие прочитают. Моя первая мысль состояла в том, чтобы напечатать всего три экземпляра. Один для себя, второй — для Британского музея, третий — для неба. Относительно Британского Музея у меня были сомнения»[87].

Дважды процитированное высказывание, убежден комментатор, возможно лишь отчасти явилось очередным парадоксом Уайльда. К изданию поэмы он подошел со всевозможной тщательностью. Согласившись на не слишком большой гонорар, Уайльд оговорил издание книги множеством условий, не позволяющим сделать ее достоянием широкой публики, полагая не без доли кокетства и, как может предположить комментатор, не без некоторой горечи, что немногие будут ее читать. Издателям он писал:

…я не могу даже представить себе такой вещи, как популярное или дешевое издание поэмы…

…книга столь редкого и возбуждающего любопытство вида не должна быть брошена в сточную канаву английской журналистики[88].

Комментатора не покидает устойчивое ощущение, что Уайльд совершенно искренне стремился к тому, чтобы увидеть свою поэму в трех экземплярах.

Публикация поэмы потрясла пишущих моралистов и общественность. Поэму назвали «декадентской», слово оскорбительное и вряд ли может быть отнесено к поэме «Сфинкс». Лорд Альфред Дуглас назвал ее отвратительной[89].

…эта удивительная поэма «Сфинкс» <…> одна из самых замечательных работ, когда-либо написанных человеческой рукой…. Если такие строки не отмечены волшебным прикосновением истинного поэта, то мы не знаем, где искать его в английской литературе[90]. («Глоб», 1909, сентябрь, 22)

Луннорогая Ио. Страница первого издания поэмы

«Всех чудовищ египетского зала», а также и всю прочую «хвалебную критику», о которой упоминает Ж. де Ланглад, комментатор с удовлетворением обнаруживает в уже упомянутом библиографическом труде Стюарта Мейсона.

Чудовища египетского зала Британского музея вновь оживают в его фантастических, порой отталкивающих, но, вместе с тем величественных и впечатляющих строках. Скрепленные подобно свитку пергамента различные символические рисунки, причудливые начальные буквицы и общее расположение текста — все удивительное мастерство мистера Рикеттса очень тонко отражает дух поэмы. Оформление обложки особенно поразительно: мистеру Рикеттсу никогда еще не удавалось сделать вещь более прекрасную, чем группа дев вокруг скорбящей луннорогой Ио[91] («Pall Mall Budget», 1894, 21 июня)

Комментатор, не без восторга рассматривающий прекрасную, скорбящую луннорогую Ио, не может не уделить внимания художнику, сделавшему книгу.

Перед художником стояла довольно непростая задача, с которой он справился блестяще. Именно после начала работы с Рикеттсом над оформлением книги в 1892 году Уайльд принял решение развернуть строфы поэмы в двустишия и, обеспокоенный малым объемом книги, предложил художнику:

Разве Вам не кажется, что страниц ужасно мало? Почему бы не поместить на странице меньшее число строф? У нас легко может получиться на четыре или пять страниц больше[92].

Чарльз Рикеттс (1866–1931), выдающийся график, иллюстратор и театральный художник, был, пожалуй, одним из самых ярких представителей стиля ар-нуво в английском книжном дизайне. Иллюстрации Рикеттса лишь в малой степени, по мнению комментатора, уступают иллюстрациям Бердслея к Уайльдовой «Саломее».

Ч.Риккетс. Эдип и Сфинкс,1891 Музей Туллии-Хаус, Карлайл

С начала 1890-x годов Рикеттс работает в художественных журналах, и в издательстве «Бодли Хед».

В 1896 году совместно со своим другом и компаньоном Чарльзом Шенноном, с которым они познакомились еще в 1882 году во время учебы и не расставались на протяжении всей жизни, Рикеттс основывает собственное издательство «Вейл-пресс» («Vale Press»), просуществовавшее до 1904 года.

С Уайльдом он познакомился несколько раньше. Уайльд находился в то время на вершине своей славы, тогда как молодой Чарльз Рикеттс лишь начинал свою творческую карьеру.

Позднее Рикеттс так скажет о времени, прошедшем с момента их первого знакомства до неожиданного визита Уайльда в лондонский дом Рикеттса: «Я не видел его в течение многих месяцев, месяцев фантастического успеха для него и напряженной уединенной работы для меня[93]». Уайльд оказывал Рикеттсу всяческую поддержку в бытность свою редактором журнала «Мир женщины» («Woman’s World»). По словам близких друзей, Рикеттс и Шеннон были настолько увлечены Уайльдом в то время, что он стал для них абсолютно всем.

Такое утверждение не лишено оснований, поскольку за исключением «Саломеи[94]» Рикеттс и его партнер проиллюстрировали и оформили все книги Уайльда, изданные в 90-е годы.

Портрет Ч. Рикеттса работы Шеннона

Прекрасный портрет Рикеттса работы Шеннона хранится в Лондонской национальной портретной галерее.

Комментатор не может не отметить как любопытный тот факт, что еще в 1891 году Рикеттс сделал рисунок «Эдип и Сфинкс».

Поражает, насколько художник, иллюстрировавший поэму Уайльда, оказался не отягощен своим собственным опытом, своей собственной, более ранней, трактовкой сюжета, побудив свою фантазию, свое мастерство исключительно замыслом поэта, мотивами иллюстрируемого текста. При этом

Он [Рикеттс] был великолепен в этих иллюстрациях, которые не взяты из чего-либо в книге, замечал Уайльд, а только навеяны ею, так как он считает, что литература более графична, чем искусство, и поэтому никогда не должна иллюстрировать саму себя, а лишь то, что она пробуждает[95].

В другой раз, вероятно, во время их совместной работы над книгой, Уайльд скажет:

Нет, мой дорогой Рикеттс, ваши рисунки не из самых ваших лучших. Вы видели их сквозь свой интеллект, а не свой темперамент[96].

С доходов от издательской деятельности Рикеттс и Шеннон собрали свою собственную прекрасную коллекцию картин, рисунков и objets d’art, которую они завещали Музею Фицуильям в Кембридже.


Вдохновленный столь впечатляющим примером комментатор, стесненный в свободе своего выбора узостью темы, но никак не ограниченный стилевыми предпочтениями, также намерен собрать пусть не столь осязаемую коллекцию «objets d’art», начало которой положено уже работами Энгра и Моро и занимательным рисунком Коула. Комментатор, отважившись на собрание изображений умозрительных, в какой-то мере полагается на традицию (оксюморонную в некотором смысле традицию) новеллистов XIX и XX веков, возомнивших, что Сфинкс обретает реальность лишь в человеческом воображении.

Ф. Ропс. Фронтиспис к “Дьявольским ликам”

Комментатор принимает на себя роль «почитателя изображений», позаимствовав сей скромный титул у Ричарда Ле Гальена[97], назвавшего так свою книгу, содержащую стихотворение «Сфинкс Севера», вероятно, вдохновленное Уайльдовой поэмой и написанное тем же размером. Путеводителем по воображаемой коллекции послужит комментатору та самая «отравляющая книга», которая «склоняла к болезненной мечтательности[98]».

Две книги Барбе д’Оревильи[99] особенно возбуждали дез Эссента: «Женатый священник» и «Дьявольские лики[100]».

У впадающего в болезненную мечтательность комментатора (он же — коллекционер) особое любопытство вызывает вторая книга — «Дьявольские лики» («Les Diaboliques»). Фронтиспис к ее изданию 1886 года выполнил Фелисьен Ропс, бельгийский художник, яркий представитель символизма, немало потрудившийся над темами «роковой женщины» и «роковых соблазнов». Кто из них сфинкс — каменное изваяние, вопрошает комментатор, или приникшая к нему женщина? Кто из них femme fatal, а кто роковой соблазн? Кто хранит вековую тайну?

Комментатор без труда может представить себе, как Уайльд, написав уже свою поэму, рассматривал эту книгу, задаваясь теми же вопросами, невольно сравнивая со своей поэмой.

Ропс, возможно, как никто другой из художников, близок к мотиву Уайльдовой поэмы, поскольку к нему можно отнести слова Барбе д’Оревильи из «Мести женщины»:

Женщина буквально вытянула из него душу и переселила ее в свое тело.


Она властна заставить трепетать сам мрамор. Но для нее есть нечто каменистей мрамора: пресыщенный самец. И вот, в бессилье разгадать загадку утомления, она пришла однажды к вековому сфинксу просить о помощи в ее несчастье. Нагая, ластилась она к его нагому телу и <…> умоляла раскрыть ей новый способ возбужденья. И была ночь. И лишь два сфинкса бодрствовали да Сатана, что притаился сзади них с коварною улыбкой[101].

С той же улыбкой внимал он [Сатана] нервному монологу Уайльда, обращенному к Сфинкс (лишь с некой инверсией), тщащемуся разгадать все ту же загадку утомления и пресыщения.

О. Редон. Мистический рыцарь (Эдип и Сфинкс)

Неслучайно на полях одной из своих картин Ропс начертал слова Рюйсброка Удивительного:


Я хочу искать радостей вне времени… хотя бы мир и пришел в ужас от моих восторгов и, по своей грубости, не узнал того, что я хочу сказать…[102], слова, взятые Гюисмансом эпиграфом к роману «Наоборот», созвучные словам флоберовой Химеры: «…ищу новых благовоний, небывалых цветов, неиспытанных удовольствий…», соразмерные отчаянным и страстным призывам повествователя в поэме «Сфинкс».


Комментатор, подобно герою романа Гюисманса, постарается обзавестись

….картинами изящными, тонкими, по-старинному поэтичными, по-эллински демоническими — полотнами, совершенно не связанными с временами и нравами[103].

В отличие от дез Эссента комментатор накрепко связал себя с временами и нравами. Комментатор ищет для своего собрания изображения, встающие в один нестройный ряд с поэмой Уайльда, но дополняющие ее или дополняемые ею. И поэтому следующим помещает в свою иллюзорную галерею полотно Одилона Редона «Мистический рыцарь» («Эдип и Сфинкс»), написанное в год выхода поэмы Оскара Уайльда. И, хотя

…Редоном дез Эссент занял почти всю прихожую[104],

комментатор ограничится единственной картиной художника. «Мистический рыцарь» отрешен, бесстрастен — не лица изображены на картине и даже не маски, а только застывшие лики, и не ясно, скрывают ли они какие-либо вековые тайны.

Ф. Баес. Сфинкс

Рядом с Редоном комментатор, любуясь, не опасаясь обвинений в эстетической неразборчивости, поместит полотно Фирмина Баеса «Сфинкс». На первый взгляд ничто, кроме надписи, выбитой на тяжелой раме, не сближает эту работу с поэмой Уайльда. Возможно, комментатору и не следовало бы обращать внимание на это полотно. В нем нет никакой загадки. Тем не менее комментатор берется утверждать, что эта «женщина стоит внимания». Сидящая в скованной позе со статичным поворотом головы, она вполне могла оказаться собеседницей Уайльда и вызвать его вдохновенный монолог, пригрезившись ему в образе Сфинкс.

Ф. Дртикол. Сфинкс (Клеопатра)

На видное место своей воображаемой галереи комментатор поместит работу чешского мастера — фотографа Франтишека Дртикола «Сфинкс», имеющую подзаголовок «Клеопатра». Зритель, видимо, вправе решить для себя, кого он видит на изображении. Хотя надпись, проступающая сквозь дымку — времени? тумана? — сомнений не оставляет. На постаменте, пьедестале, надгробье прочитывается слово SFINX — именно в такой орфографии и иногда небрежно брошенный на изображение взгляд выхватывает сверху от диагонали, прочерченной тенью по лицевой стороне пьедестала, — SEINE — Сена! И каким-то таинственным, сакральным образом на краткий миг переносит зрителя эта внезапная иллюзия восприятия в Париж, где Уайльд творил свою поэму, изредка — лукавя — бросая взгляд на вялую Сену, проступающую сквозь апрельскую мглу парижского утра.

Не мнилась ли Уайльду подобная картина? Вопрошатель повергнут — на лице женщины-сфинкса, ее профиле, угадывается торжество. Вековая тайна осталась не тронута, не постигнута. «Я сделал свой выбор: я прожил свои стихи…» — сказав так в «Цветке любви», не ужаснулся ли Уайльд своему выбору, погрузившись в глубины красоты мрачной, хаотичной и жестокой? Не ужаснулся ли зыбкости грани между прихотью и похотью?

Работа Дртикола — трагическая иллюстрация к трагическому финалу, к последним строкам сонета Жозе-Мариа де Эредиа из сборника «Трофеи», вышедшего годом раньше поэмы Уайльда.

«Приди! Костей своих сейчас услышишь хруст;

Когтями я вопьюсь…» — «Что для меня мученье,

Коль славы я достиг твоих коснуться уст?» —

«Напрасно торжество. Ты мертв». — «О упоенье![105]»

Диалог завершен. Сфинкс погружается в вековую неподвижность, молчание, замирает, и в удел лирическому герою Уайльда остается немота, монолог — ничего более.

Очень может быть, что

Уайльд, который только что торжествовал на «солнечных вершинах», испытывал головокружительное наслаждение, оказавшись в декадентских глубинах. Неудивительно, что из гнилостных испарений материализовался «Сфинкс[106]».

Именно на приемах у Жозе-Мариа де Эредиа, хочет подчеркнуть комментатор, погружался Уайльд в «декадентские глубины», «гнилостные испарения» кои породили и того «Сфинкса» и другую.

Из забытых журналов дез Эссент тоже извлек кое-что и включил в свою коллекцию стихотворения[107]

Комментатор находит уместным, следуя дез Эссенту и памятуя о том, что «литература более графична», не ограничивая себя исключительно предметами искусства изобразительного, привести здесь и стихотворение Эллиса[108], переводившего некогда Бодлера и Уайльда.

Сфинкс

Среди песков на камне гробовом,

как мумия, она простерлась строго,

окутана непостижимым сном;

в ногах Луна являла образ рога;

ее прищуренный, кошачий взор,

вперяясь ввысь, где звездная дорога

ведет за грань вселенной, был остер,

и глас ее, как лай, гремел сурово:

«Я в книге звезд прочла твой приговор;

умри во мне, и стану жить я снова,

бессмертный зверь и смертная жена,

тебе вручаю каменное слово;

я — мать пустыни, мне сестра — Луна,

кусок скалы, что ожил дивно лая,

я дух, кому грудь женщины дана,

беги меня, — твой мозг сгорит, пылая,

но тайну тайн не разрешит вовек,

дробя мне грудь, мои уста кусая,

пока сама тебе, о человек,

я не отдамся глыбой косно-серой,

чтоб звезды уклонили строгий бег,

чтоб были вдруг расторгнуты все меры!

Приди ко мне и оживи меня,

я тайна тайн, я сущность и химера.

К твоим устам из плоти и огня

я вдруг приближу каменные губы,

рыча, как зверь, как женщина, стеня,

я грудь твою сожму, вонзая зубы;

отдайся мне на гробовой плите,

и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..»

Замолкла; взор кошачий в темноте

прожег мой взор, и вдруг душа ослепла…

Когда же день зажегся в высоте,

очнулся я, распавшись грудой пепла.

Стихотворение не только может быть проиллюстрировано работой Дртикола, но и говорит о Сфинкс в грамматическом женском роде, с некоторыми, правда, уступками языку. Сказать «замолкла Сфинкс» Эллис не рискует.

Ф. фон Штук. Сфинкс

Жемчужиной своей коллекции комментатор считает картину Франца фон Штука «Сфинкс». Ожившая на полотне «сущность и химера» не позволит врученным ею каменным словом сказать про себя «Сфинкс прекраснейший», властно требуя женского рода. Попробуйте, восклицает комментатор, глядя на это полотно, произнести «О! Сфинкс любимый!», «Ты лжив!».

Недвижна, неосквернена, — ничто ей смена дня и ночи,

Ход лун и солнц! — сомкнувши очи, не вздрогнет,

не вздохнет она.

Луна в назначенный черед на серый цвет меняет медный,

И гостью луч рассвета бледный на том же месте застает.

Она — символ, иероглиф, воплощенный апокрифический знак, а не предмет романтической страсти. В картине нет сюжета, нет движения во времени, на протяжении тысячелетий не происходит ничего. Нет прошлого, нет будущего. Века застыли, и только поэт, находящийся за пределами полотна, пытается своими страстными речами разбудить застывшие века воспоминаний. Поскольку

Поэт, лишь ты единый в силе

Постичь ужасный тот язык,

Которым сфинксы говорили

В кругу драконовых владык[109], —

взывал Николай Гумилев. Уайльд, «стремящийся постичь ужасный тот язык», убежден комментатор, именно такой представлял свою немую собеседницу в номере отеля на набережной Вольтера, манящей, но не желающей лить

…в своем одиноком изгнании… гранитные слезы, тоскуя по солнцу и знойному, покрытому лотосами Нилу, стремясь туда, в страну сфинксов, где живут розовые ибисы и белые грифы с золочеными когтями, где крокодилы с маленькими берилловыми глазками барахтаются в зеленом дымящемся иле…[110]

Усилия поэта тщетны.

«Ужасный тот язык», которым говорили Сфинкс и Уайльд, Николай Гумилев постигал, когда в 1912 году по просьбе Корнея Чуковского переводил поэму для Полного собрания сочинений Оскара Уайльда. Чуковский назвал перевод Гумилёва «литературным чудом»: «Я в восторге, — писал он, — от Вашего „Сфинкса“ — есть отличные строфы и выдержан общий фон[111]».


Комментатор (он же переводчик), обративший весь пафос своего повествования на оправдание того очевидного факта, что Сфинкс поэмы Уайльда и его эпохи — существо, несомненно, женского пола, и не желая повторяться, просто вынужден в столь ответственный момент передать слово своему alter ego.

Переводчик, взявшись перевести поэму Уайльда, прекрасно отдавал себе отчет, что неизбежно тем самым вступает в неявную и ненамеренную полемику с уже ставшим хрестоматийным переводом Н. С. Гумилева. И в первую очередь переводчику предстояло решить, каким образом передать пол заглавного персонажа, когда в русском языке слово «сфинкс» мужского рода, а в поэме Уайльда — женского? Переводчик вынужден был выбирать из двух вариантов: либо переводить «сфинкс», в транскрипции «сфинга», либо, проявив некоторое насилие над русским языком, сочетать слово «сфинкс» с прилагательными и глаголами женского рода. Переводчик остановился на последнем варианте, помня о том, что вариант написания «сфинга» употребим крайне редко.

У Гумилева эта задача решается иначе. В первых трех строфах Сфинкс «молчаливый», «прекрасный», «недвижный», в четвертой строфе Гумилев именует его «кошкой», поэтому в пятой строфе появляется местоимение «она», но уже в седьмой Сфинкс — снова «восхитительный и томный», чтобы затем окончательно сменить свой пол на женский.

Перевод Гумилева в отличие от оригинала записывается катренами, и если такое расположение текста можно счесть всего лишь графическим элементом, то чередование мужских и женских окончаний на опоясывающей рифме в четных и нечетных строфах, по скромному мнению переводчика, существенно нарушает ритмический рисунок Уайльдовой поэмы, лишая ее той «тщательно выверенной монотонности повествования», о которой пишет Артур Рэнсом, тягучести и вязкости, и мешает «добиться впечатления бесконечно развертывающегося зловещего свитка».

Переводчик постарался, насколько это было в его силах, усложнить (по сравнению с переводом Гумилева) рифмы, поскольку, к примеру, рифма «катафалк — Аменалк», которую Уайльд причислил к разряду экзотических, в русском стихосложении таковой, на взгляд переводчика, не является.

Переводчик постарался также утяжелить лексику, подчинив ее требованию «лавообразного» стиха, сделав ее более орнаментальной и ориентальной, более эротичной и архаизированной, как бы это странно ни звучало в сравнении с переводом столетней давности, используя, по возможности, сложносоставные слова, предпочитая кувшинкам нимфеи, вертепу — лупанарий, стараясь перенасытить тот «общий фон», о котором говорит Чуковский, не только выдержав его, но и «передержав», загустив так, чтобы на этом фоне «сквозь мрак (времен) вздымались крашеные маски» — персонажи Уайльдовой поэмы.

Л. Рёйтлингер. Фотография французской писательницы Колетт в образе Сфинкса

Комментатор, несколько отвлекшись, спешит вернуться к созерцанию собственной коллекции «objets d’art». В собрании есть фотография французской писательницы Колетт, выполненная Леопольдом Рёйтлингером, на которой модель покоится на козетке, приняв позу Сфинкс скорее с картины Дртикола, чем фон Штука; есть полотно австралийского живописца Норманна Линдсея, на котором Сфинкс обращается со страстной мольбой к столь же прекрасной, как и она сама, деве. Афродите?

Н. Линдсей. Сфинкс
Я. Тоороп. Сфинкс

Они подобны близнецам. Есть полотно Яна Тооропа, на котором невозмутимая Сфинкс взирает на поверженных соискателей тайн, есть удивительная работа современного румынского художника Иона Стендла, на которой Сфинкс скрыта под прогипсованными, создается впечатление, тканями, обнажена только огромная женская грудь, но притягивает к себе взгляд зрителя и «погребенный» под бледнеющими повязками лик. Маска ли это? Полотно почти скульптурно.

И. Стендл. Сфинкс

Жажда коллекционера неутолима. И коллекционеру есть чем его коллекцию пополнить. Счастливое стечение обстоятельств: жажда неутолима — источник почти неиссякаем.

Но у комментатора иная задача — дать увидеть действительность сквозь дымку из слов, «поскольку только слова придают реальность явлениям»[112].

…действительность всегда видится мне сквозь дымку из слов[113].

Уайльд сделал невозможное. Сквозь дымку слов проступает — постепенно — предмет: вещица, безделица, эдакая «гемма с отблеском шафрана» — становясь все более осязаемой, все более объемной, вторгаясь в мир вещей, находя в нем опору, настоятельно требуя положенного ему места.

В царстве фантастического этой вещи нет равных…. Таинственная драгоценность для тех, кому достанет рассудка, чтобы понять, и художественного чутья, чтобы оценить действительно хорошо сделанную работу[114].

Такой вещи нет равных, комментатор берет на себя смелость критику возразить, не только в мире фантастического — воображаемого, но и в мире реальном, осязаемом, мире предметов и вещей. Сфинкс — книга, поэма — все порознь и все одно, вняли, кажется, призыву: «Стань ныне вещью, богом бывши[115]», и Уайльд, бывши если не богом, то кумиром, сотворив себя, претворив себя в свою поэму, несет на своей могиле летящего — пусть и совсем иного — Сфинкса[116], верный собственной заповеди: «Сотвори себя, стань сам своим стихотворением». И нет возможности ответить, какой памятник внушительней, скульптурней: на кладбище Пер-Лашез или созданная отточенным резцом самого Уайльда поэма.

Загрузка...