Владимир Холодов
Шанс
повесть
Петр Сергеевич цыган не любил и откровенно побаивался, хотя признаться в этом прилюдно, как всякий интеллигентный человек, поостерегся бы. Но каждый раз, выходя из метро, приходилось опасливо смотреть по сторонам, не мелькают ли на бульваре цветастые юбки. На сей раз он о чем-то задумался, и, когда попал в кольцо из орущей, чумазой, хватающей за руки малышни — было уже поздно. Денег больших при нем не было, но портфель с бумагами он на всякий случай прижал к груди.
— Позолоти ручку, дорогой, всю правду тебе скажу, — преградила дорогу их шумная и развязная мамаша. — Что было, что будет, чем сердце успокоится.
Петр Сергеевич уже попадал в подобные ситуации, поэтому хорошо знал, что так просто его не отпустят, откупаться придется в любом случае.
— Поздно, мне уже никакая правда не нужна, — он сунул ей пятьдесят рублей, чтоб отвязалась. — Гадайте молодым, мне пора о душе подумать.
Сумма показалась цыганке смешной и даже обидной. Она еще крепче вцепилась в его ладонь и завела свою привычную песню.
— Глупый человек, ничего ты про себя не знаешь! Ты ведь еще всех нас переживешь: у тебя линия жизни как борозда от плуга — и захочешь, не соврешь. А какая встреча тебя ожидает, милок…
— Да знаю я, все знаю, — он раздраженно вырывался, но силы были не равны. — И про встречу, и про деньги, и про страстную любовь.
— Денег не вижу, врать не буду, — ответила та. — Но бабы-дуры из-за тебя едва не подерутся. Орать будут сильно, на весь двор.
— Вы бы хоть очки себе купили, иначе всю клиентуру растеряете, — сказал Петр Сергеевич.
— Это еще почему? — удивилась цыганка и несколько ослабила хватку.
— Ну, подумайте сами, какие бабы в моем возрасте?
И, воспользовавшись ее замешательством, он вырвал руку и пошел прочь.
— Ну, значит, не бабы, а бабки, — уточнила она ему вдогонку. — Какая разница, дорогой?
Проснулся он от вони. От чудовищной, дикой, непереносимой вони и сначала даже не понял, жив он или уже умер и, может быть, это преисподняя встречает его таким чудовищным, смердящим амбре. На восьмом десятке смерть может испугать лишь клинического атеиста или непроходимого глупца. Петр Сергеевич не был ни тем, ни другим. В разное время он по-разному представлял себе этот миг перехода в иное измерение и, казалось, был готов ко всему, но он мыслил глобально, а тут была жесткая конкретика. “Если это так мерзко пахнет, то как же это должно выглядеть?” — подумал он и после некоторых колебаний все же открыл глаза.
Ожидания его обманули. Он увидел низкий серый потолок, голую лампочку на шнуре, прикрытое пожелтевшей газетой окно. На тот свет это было совсем не похоже, и, следовательно, он жив и просто по неясной пока причине оказался в чьей-то чужой и незнакомой квартире.
“Тут есть кто-нибудь?” — позвал он и не узнал своего голоса.
Это была еще одна странность, не очень значительная, но все же жутковатая. Петр Сергеевич прислушался к своим ощущениям: сердце билось ритмично, дышалось легко, но как-то непривычно болела голова, во рту пересохло. И еще ему очень хотелось в туалет. Он отбросил в сторону грязное, засаленное одеяло, с трудом привстал, опустил ноги на пол, привычно пытаясь на ощупь найти шлепанцы. Господи, совсем голову потерял! Ну откуда в чужой квартире могут быть его шлепанцы?
На выщербленном линолеуме лежала циновка, а на ней подушка в серой наволочке с выцветшим фиолетовым штампом “Больница № 32”. Нет, то место, где он находился, больницей явно не было. К горлу опять подступил этот тошнотворный запах, поднял его с кровати и погнал по квартире. Комнат оказалось две, вход на кухню преграждал упавший мешок с картошкой.
“Трусы почему-то тоже чужие”, — подумал он, найдя наконец туалет.
Радость освобождения от выпитой накануне жидкости сменилась вдруг ощущением ирреальности происходящего. Во-первых, струя была как из садового шланга, что при его запущенной аденоме являлось полной фантастикой. Во-вторых, и сам шланг был явно… не его! Вспомнились муляжи из фильмов Тинто Брасса — вот такое же чрезмерное по величине, только менее гладкое и дурно пахнущее болталось у него между ног. Все еще находясь в ступоре, он открыл кран, чтобы вымыть руки, и вдруг с ужасом понял, что и руки не его. Это уже была не догадка, а осознание того, что с ним произошло нечто необъяснимое и страшное. Скорее всего, он действительно умер, но душа его вместо того, чтобы отправиться туда, куда ей положено — в ад или рай, — оказалась в чужом теле. То ли Бог недосмотрел, то ли дьявол пошутил, то ли сама заблудилась. Он долго и тупо рассматривал чужие ладони, чужие узловатые пальцы, чужую грязь под чужими ногтями, потом решительно поднял голову: из заляпанного мутного зеркала на него затравленно смотрело незнакомое чужое лицо.
Реакция была рефлекторной и быстрой: он покрылся холодным потом, стали подкашиваться ноги, закружилась голова. Петр Сергеевич инстинктивно метнулся в комнату, рухнул в постель, накрылся одеялом и вдруг зарыдал в тщетной надежде, что этот кошмар исчезнет, но вонь, прущая изо всех щелей, говорила о том, что это не сон, а явь, и эту явь нужно как минимум осмыслить.
Но разве такое можно осмыслить? С ним произошло то, чего не может быть ни с кем и никогда; в принципе не может, по определению. Если бы подобные случаи имели место, он бы наверняка о них знал. О переселении душ есть тьма гипотез, изданы сотни томов, но к данному случаю это, увы, отношения не имеет, поскольку отсутствует главный признак — не стерта память о прошлой жизни. Все авторы сходятся на том, что это условие обязательное. Новая жизнь в новом обличье — будь то собака, птица, дерево, другой человек, наконец, — непременно должна начинаться с чистого листа. Кошка, помнящая, что она Иван Петрович Сидоров, ни мяукать не станет, ни мышей ловить.
Гипотеза о том, что он просто сошел с ума, тоже отпала сразу. В молодости палитра психических сдвигов может быть весьма причудлива и разнообразна, в преклонные же лета человека подстерегает лишь одна беда — старческий маразм. Вот чего нет, того нет, там картина принципиально иная.
Нет, глобальные вопросы надо пока отложить, сейчас они решения не имеют… Как он оказался в чужом теле? Почему? Все это, возможно, прояснится потом, но сейчас нужно было решить, что делать.
Когда-то мельком, не более чем на пять минут — сам телевизор практически не смотрел, это коротала свободное время его домработница Шура — он погрузился в какой-то американский триллер, где речь шла об обмене телами. Их то ли крали друг у друга, то ли получали во временное пользование за какие-то заслуги. Петр Сергеевич сейчас многое бы отдал, чтобы досмотреть этот фильм до конца. Там были важные подробности, предостережения, советы — как себя вести, чтобы тебя не разоблачили, не убили, наконец. Запомнилось одно: надо жить так, словно это чужое тело — твое. Ну, это, впрочем, понятно, вот только как этого достичь?
Петр Сергеевич жил один в большой трехкомнатной квартире у Чистых прудов. Жена умерла, взрослые дети разбежались по глобусу — сын в Америке, дочь в Германии; все родственные связи как-то сами собой распались, внуков своих он видел только на фотографиях и, если уж совсем честно, даже не помнил, сколько их у него. Угрызений совести по этому поводу не испытывал. Уж если дети выросли без его участия, то и внуки как-нибудь станут людьми.
В жизни его по-настоящему интересовали только три вещи: структурная и прикладная лингвистика, древнекитайская философия и книги. Все остальное казалось незначительным и пресным — тратить время и силы на что-нибудь постороннее было лишено всякого смысла. Его нимало не смущало, что успехи, которых он достиг в науке, могли по достоинству оценить в лучшем случае человек двадцать во всем мире; люди всегда были склонны придавать значение лишь вещам сугубо практическим. Скажем, коллег больше всего поражали не его спорные научные статьи, что было бы понятно и естественно, а то, что он свободно владеет более чем тридцатью языками. В былые мрачные времена на него даже анонимки писали: дескать, подозрительно все это — если профессор и не устанавливает нежелательные для советского человека контакты, то потенциально к этому готов. На самом деле коллеги просто завидовали: Петра Сергеевича чаще других посылали на всякого рода научные конгрессы и чтение разовых лекций в иностранных университетах — ни переводчик не нужен, ни подготовка, ни даже сопровождающий: потенциальный шпион, резонно заключили в высоких инстанциях, никогда не станет добровольно изучать мертвые языки и десять диалектов китайского; нет больше в мире таких идиотов, и таких шпионов нет!
Петр Сергеевич на коллег не обижался. Что тут поделаешь, человек от природы ленив и завистлив, да и в науку часто приходят не по любви и не от внутренней потребности, а всего лишь от нежелания киркой махать или у станка стоять. Но уж коль пришли или, что чаще, родители за ручку привели — предпримите хоть какие-то усилия! Филолог, пишущий на родном языке с ошибками, а других языков не знающий вообще, — это же нонсенс! А ведь это так просто… Не требует ни таланта, ни особых способностей — достаточно элементарного интереса, терпения и усидчивости. Во всяком случае, это куда легче, чем научиться пользоваться мобильным телефоном или компьютером. Последнее далось Петру Сергеевичу с огромным трудом. И вовсе не потому, что он туп или стар. Просто он слишком глубоко копал и хотел знать суть, которую ему так никто и не смог достоверно объяснить. Скажем, где именно хранится в интернете та бездна самой разной информации, которой он так часто и охотно пользуется?
Реалии бурного двадцатого века прошли мимо Петра Сергеевича. Его погруженность в науку была столь тотальной, а сама наука настолько оторвана от политики и классовой борьбы, что ему прощалось даже то, за что других вполне могли привлечь и упечь в места не столь отдаленные. На предложение вступить в партию он переспросил: “Куда?.. Извините, я в этом ничего не понимаю. Боюсь, я не смогу вам быть полезным”.
Слова, которыми жила эпоха, были для него пустым звуком. Он искренне не понимал, почему дурацкие аббревиатуры типа КГБ или ЦК КПСС внушают окружающим такие избыточно сильные эмоции. Его изредка приглашали в эти организации для разовых консультаций, но люди в массивных казенных зданиях представлялись ему такими же обычными и малоинтересными, как, скажем, на улицах, в магазинах или в метро.
Горбачевской перестройки он, естественно, тоже не заметил. И лишь когда его академической зарплаты стало не хватать на жизнь, — а жил он предельно скромно, если не считать трат на домработницу, книги и свежие фрукты, — только тогда он понял, что наступил, как любят выражаться его студенты, полный трындец. Причем не только привычному образу жизни, но и отечественной науке и, вероятно, стране в целом. Спасать науку и страну в его компетенцию не входило, надо было думать, как восполнить прорехи в собственном бюджете. Времена действительно наступили непонятные и тяжелые. Рассказывали, что генеральный конструктор знаменитого “Бурана” вынужден был газетами торговать в подземном переходе, многие ученые просто уехали из страны, а вот Петр Сергеевич временные трудности преодолел на редкость легко. Всю жизнь он покупал книги, теперь пришла пора их продавать. К счастью, ценителей раритетов в стране оказалось гораздо больше, чем он предполагал. Правда, эти “ценители” в массе своей были дремучими нуворишами, стремящимися облагородить интерьер своих новых квартир и загородных особняков, попутно решая задачу вложения быстро обесценивающихся денег в вечные и непреходящие ценности.
В тот злополучный день Петр Сергеевич, как всегда по средам, вот уже сорок четвертый год кряду, привычным маршрутом обходил центральные книжные магазины. Его знали все букинисты и все “жучки”, ему предлагали то, что от других прятали, с ним советовались, его оценкам доверяли, ему внимали как признанному авторитету. Он давно уже перешел в оценке книг на долларовый эквивалент, научился читать по лицам новообращенных библиофилов, что, кому и по какой цене можно впарить, легко овладел элементами блефа, который превращал расставание с любимыми книгами в азартную и весьма доходную игру. Так, например, сегодня он получил за прижизненного Пушкина с весьма сомнительным автографом сумму, втрое превышающую его годовую зарплату.
На Москву опускался летний вечер. По тихой Трубной улице, куда сослали из Столешникова знаменитый на всю страну “бук”, летел тополиный пух. На душе было легко и спокойно, карманы раздувались от денег, голова от планов, сердце от надежд, и если бы не эта пьяная компания у подвальной пивнушки на углу…
Вонь делалась невыносимой. От нее, как от наркоза, путались мысли, слабела воля, кружилась голова. Он, кажется, только теперь по-настоящему понял слова Сартра: “Ад — это другие”. Господи, как верно! Другие — это не только люди, но и их вещи, одежда, жилье…Странно, что он вспомнил именно Сартра. Экзистенциалистов Петр Сергеевич не жаловал, хотя и почитывал иногда не без интереса, причем захватывал и предшественников, включая Кьеркегора. Ему, убежденному и последовательному позитивисту, было любопытно искушать себя построениями сомнительными, но яркими и талантливыми. Все экзистенциалисты, полагал он, — а круг их значительно шире, чем принято считать, — просто не смогли найти себя ни в жизни, ни в науке, ни в творчестве, отсюда и их мрачная философия. Разница же состояла в том, что они придумывали себе пограничные ситуации — вследствие врожденной психопатии, склонности к эпатажу или злоупотребления наркотиками и алкоголем, — Петр Сергеевич в этой ситуации оказался. Поэтому сейчас прав Сартр. Не вообще прав, а именно сейчас.
Впрочем, позитивист — человек действия, а не пустых рефлексий. Для начала следовало проветрить комнату. Петр Сергеевич открыл настежь окно, отворил дверь на захламленный балкон. Решение оказалось ложным: с улицы пахнуло новой порцией вони — прямо под окнами располагалась помойка, где в мусорном баке сосредоточенно рылся тщедушный мужичонка.
— Здорово, Микола! — приветливо крикнул он. — Похмелиться хочешь?
“Итак, меня теперь зовут Микола”, — сказал себе Петр Сергеевич и молча посмотрел на мужичка как на олицетворение своей новой, пока еще непостижимой и отвратительно пахнущей жизни.
— И я того же мнения! — Мужик выуживал из бака очередную пустую бутылку. — Погодь, сообразим что-нибудь.
Петр Сергеевич закрыл дверь и только сейчас понял, что главным источником вони был он сам. Сильнее всего пахло под мышками и в паху. Он решительно направился в ванную, залез под душ. Мыло нашлось только хозяйственное, но это его не остановило.
Вытираться серым замызганным полотенцем он побрезговал. Оставляя на полу мокрые следы, исследовал все шкафы и тумбочки, пока наконец не нашел тощую стопку свежего белья. Тщательно вытерся, оделся в чужое, но чистое, перестелил постель.
Вонь слегка отступила. Теперь можно спокойно рассмотреть в зеркале свое новое обличье… Ну что — здоровый бугай лет двадцати пяти, может, чуть больше; внешность довольно смазливая, но плебейская. Скорее всего, люмпен или малоквалифицированный рабочий. Возможно уголовное прошлое, хотя татуировки малоинформативны и банальны. Высокий, сильный, много пьет, причем — судя по пустым бутылкам — все подряд. Курит “Приму”, иногда “Беломор”. По происхождению провинциал, образование не выше десятилетки. Под правым плечом шрам от пулевого ранения, сквозного. Нос перебит, слегка искривлен. Волосы каштановые, густые. Лоб невысокий. Глаза серые, большие, свежий синяк под левым, под правым — ссадина. Взгляд довольно жесткий и чем-то знакомый.
Да, да, Петр Сергеевич был уверен, что уже когда-то натыкался на этот взгляд. Но где? Когда?.. Ну да, конечно: тополиный пух, переулок у Трубной, пьяная компания на углу… Он шел, погруженный в свои мысли, и не сразу почувствовал опасность. Там, впереди, начиналась драка, и когда Петр Сергеевич поднял голову, было уже поздно — кулаки мелькали совсем рядом, и последнее, что он запомнил, — летящая прямо на него, искаженная злобой пьяная физиономия. Не то чтобы это было специально, просто Миколу сильно толкнули или ударили, и он не удержал равновесия. Вот так банально, случайно… Необратимо. Его душа, видимо, перелетела в Миколу, а сам он… Петру Сергеевичу стало безумно жаль своего маленького, старческого тела, своей так глупо оборвавшейся жизни; своего дома, осиротевшей науки, домработницы Шуры, библиотеки и несбывшихся планов.
Из прихожей донесся звук вставляемого в замочную скважину ключа. Петр Сергеевич испуганно юркнул в постель, накрылся простыней, зачем-то зажмурился. Как ребенок — неплотно, для видимости.
— Николай, ну ты даешь! — в квартиру по-хозяйски, с сумками в руках вошла молодая, довольно симпатичная женщина. — Третий час уже, а ты все дрыхнешь.
Запахло борщом и свежей выпечкой. Наверное, жена, подумал Петр Сергеевич. И работает она, похоже, в общепите. Как себя вести в этой ситуации, он понятия не имел, но глаза все же открыл.
— Ну что, оклемался?
Он отрицательно покачал головой, что, в сущности, было правдой.
— Ничего, сейчас мы тебя поправим, — она достала из сумки бутылку пива, привычно открыла ее с помощью обручального кольца, протянула. — Пей, горе ты мое луковое!
Последний раз Петр Сергеевич пил пиво лет эдак тридцать назад. Вкус его давно забылся, но ощущения помнились — неприятные, связанные с изжогой и болями в животе… На этот раз пошло значительно лучше — исчезла сухость во рту, да и голова стала болеть меньше.
— Ничего не помню, — сказал Петр Сергеевич, жадно опорожнив бутылку.
— Еще бы! — согласилась предполагаемая жена. — Ты ж отрубился так, что пульс не прощупывался — когда Витек тебя притаранил, ты был как мешок с говном. Это еще удачно отделался, мог ведь и дуба дать!
— Мог, — он охотно поддержал эту тему, поскольку увидел в ней шанс узнать главное. — А как этот… ну, с которым я столкнулся? Он хоть жив остался?
— Дед, что ли? А хрен его знает… Да ладно, не бери в голову, обойдется! Все смылись до ментов, — она поменяла пустую бутылку на новую и тут только заметила брошенное под кровать грязное белье. — Ты что, помылся? Ну, блин, даешь! И постель сменил… Охренеть можно! — она стянула с него простыню. — С похмелья, натощак, да еще после производственной травмы… Микола, я тебя не узнаю!
— Я сам себя не узнаю, — схватился Петр Сергеевич за протянутую соломинку и мобилизовал все свои актерские способности, которых у него, впрочем, никогда не было. — Со мной что-то произошло, понимаешь? Я ничего не помню… Абсолютно.
Она молча и как-то странно смотрела на него, а он чувствовал себя разведчиком на грани провала. Хорошо хоть сумел заставить себя обращаться к этой неприятной женщине с чудовищной и так коробившей его лексикой на “ты”, но дальше-то что делать? Как себя вести? Что говорить?.. И вновь навалилось это жуткое ощущение перманентного ужаса. И в пот снова бросило. Он сделал несколько глотков пива, закутался в простыню, натянул сверху одеяло. Его бил озноб, голова кружилась
— Ну, все, слышь, все! — она ласково провела рукой по его голове, шее, плечу. — Сейчас похаваем, полечимся, и все будет хорэ. Ну?
Он посмотрел ей в глаза, сказал тихо:
— Я даже не помню, как тебя зовут.
— Ах ты жопа! — взорвалась она от возмущения. — Я от него за год два аборта сделала, а он не помнит, — потом прилегла рядом, отодвинула в сторону одеяло, зачем-то залезла в трусы и властно взяла в руку его член. — А ты, Николай Николаевич, тоже меня не помнишь?
Член в ответ как бы кивнул и слегка напрягся.
— Помнит, — удовлетворенно сказала она. — Все помнит, сучонок!
То, что она потом делала, в прошлой жизни называлось грязным развратом, а в книжках — французской любовью. Причем ему казалось, что это как бы и не с ним происходит, а словно он кино смотрит… Но, господи, до чего же было и приятно, и страшно.
— Екатерина Федоровна нас зовут, — возбужденно сопела она в паузах, — скажи своему забывчивому хозяину, — обращалась она с “николаем николаевичем” нежно, ласково, как с живым существом; и он действительно ожил, зарумянился, выпрямился в полный рост. — Ну?
— Екатерина, — послушно ответил за свой член Петр Сергеевич, проваливаясь в тартарары.
Это был не его голос. И этот напрягшийся, жилистый великан не его. Но ведь давно забытые, а большей частью и никогда не испытанные ощущения, сладко сдавившие грудь, — его?!
— Стоп! — неожиданно прервалась она и стала лихорадочно сбрасывать с себя одежду. — Твоя фамилия — Готовченко.
Потом женщина оседлала его, как коня, приняла в себя чужую, готовую уже разорваться плоть и закрыла весь мир своей белой пышной грудью.
— Катюша, — благодарно выдохнул он перед тем, как волна сметет плотину.
— Держать! — властно прикрикнула она и сильно нажала у самого корня. — Эгоист, мать твою!
Плотина осталась целой, а напряжение — устойчивым и контролируемым. Правда, совершенно размылась грань между жизнью прошлой и нынешней, между реальностью и кино, а движения становились все интенсивнее, сопение громче, да и плотина опять зашаталась так, что помешать ее обрушению не было уже никакой возможности… Но тут Катерина притихла, замерла, потом со стоном выгнулась и они оба вместе с остатками плотины провалились в сладостную бездну.
“Нет, это не жена, — решил Петр Сергеевич, когда к нему вернулась способность думать. — Это любовница. В первичном значении — от слова “любить”. Хотя как это чудовище можно любить, совершенно непонятно”.
Потом они ели на кухне борщ и котлеты, запивали все это пивом, а он все еще был оглушен открытием — как много, оказывается, в жизни прошло мимо него! Ведь если бы не этот чудовищный случай…
— Коль, я ж к тебе обращаюсь, — она тряхнула его за плечо.
— Да? — встрепенулся Петр Сергеевич.
— Нет, ты действительно какой-то странный… Другой, на себя не похожий.
— Другой, — охотно согласился он.
Ее взгляд был полон жалости и сострадания.
— Бедненький… Это как же должно шандарахнуть, чтоб крыша съехала вчистую?! Коль, ты уж постарайся, возьми себя в руки, а то ведь и до дурки недалеко.
— А ты помоги мне, — попросил Петр Сергеевич. — Память восстанавливается, я все обязательно вспомню. Ну, рассказывай!
— Чего рассказывать? — Катя смотрела на него уже как на полного идиота. — Слышь, кончай ваньку валять: так не бывает!
Пришлось прибегнуть к хитрости и параллельно с новым этапом любовной игры, на которую Катерина отозвалась охотно, затеять игру в “Что? Где? Когда?”, в которую она угодила помимо своей воли. В результате Петру Сергеевичу удалось выяснить, что он, как это ни странно, коренной москвич. Правда, родился в семье выходцев с Украины, работавших по лимиту на московских стройках. Там их обоих и придавило рухнувшей плитой, когда он служил в Чечне. Был женат, но детей нет. После армии работал водилой, потом пересел на бульдозер, но из-за пьянства нигде подолгу не задерживался. Сейчас работает вместе с Витьком на азиков, разгружает на рынке коробки с овощами и фруктами. Кроме Катерины, сожительствует еще с какой-то юной особой, которая в благодарность таскает ему из отчего дома травку на всю компанию.
Под вечер завалились друзья, такая же пьянь и рвань, как и он сам. Катерина ввела их в курс дела, но они то ли не поверили, то ли им было глубоко плевать на то, что он помнит, а что забыл, и через двадцать минут пьянка была уже в полном разгаре. Омерзение, которое Петр Сергеевич испытал, получая о себе новую информацию, можно было заглушить только водкой. Но если раньше он после двух рюмок заваливался спать, то сейчас ему и двух стаканов оказалось мало. “Как люди могут вести столь убогую, серую, мерзкую жизнь? — думал он. — Ради чего живут, зачем?” Мучительно захотелось к себе, на Чистые пруды, — под свет настольной лампы, к книгам, тишине, уюту. Но если уж домой пока нельзя, то хоть куда-нибудь! Петр Сергеевич физически не мог более оставаться в этом вертепе.
— Возьми меня к себе, — сказал он на ухо Катерине.
— Куда? — она покрутила пальцем у виска. — Мой тебе прямо у порога яйца оторвет, давно грозится: ревнивый до ужаса!
У нее, оказывается, был муж. Такой же забулдыга, только полный импотент. В качестве компенсации за унижение и моральный ущерб он установил таксу за каждую ночь, проведенную вне дома — две бутылки водки… Ну что же, тогда и выбора нет — или жить в этом грязном свинарнике, или сделать все, чтобы вернуться назад; любой ценой и в любом виде. Отнесись к этому, как к игре, убеждал себя Петр Сергеевич. И сам устанавливай в ней правила — ты здесь никому ничем не обязан.
Утром, пока все его собутыльники еще спали вповалку на полу, он побрился, надел лучшее из того, что нашел в шкафу, выгреб из карманов друзей-товарищей все деньги, коих оказалось весьма негусто, взял ключи и, запомнив номер квартиры, вышел на улицу.
Чужая одежда и обувь Петра Сергеевича совершенно не смущала. К своему внешнему виду он, как и все серьезные ученые, был вполне равнодушен. Что надевать, когда идти в парикмахерскую или стричь ногти, решала жена, а после ее смерти Шура. Забивать себе голову подобной ерундой, думал он, могут лишь люди недалекие. Особенно бесила мода. Новые вещи, как правило, всегда неудобны, но стоило к ним привыкнуть, как они тут же убирались в кладовку. “Петя, сейчас это уже не носят, ты будешь смешон”, — говорила жена, а он отказывался понимать, почему пять или десять лет назад он смешон не был, а сейчас будет.
Собственное здоровье Петра Сергеевича тоже интересовало мало. Он никогда не пил, не курил, много ходил пешком и, быть может, поэтому болел редко. Ну, вырезали там какую-то гадость в животе, иногда давление скачет, остальное все стариковские мелочи — радикулит, запоры, аденома. В любом случае, этим должны заниматься врачи, а он привык доверять специалистам. К тому же человек — это прежде всего интеллект, душа, эмоции, а тело — всего лишь бренная оболочка. Ценность первого очевидна, второго — весьма сомнительна. Тех, кто способен гордиться своими бицепсами, шевелюрой или высоким ростом, Петр Сергеевич не то чтобы не понимал — презирал. Ну что, гордитесь, если больше нечем.
Все эти мысли были справедливы вчера, сегодня они под сомнением. Что должен чувствовать человек, неожиданно получивший новую оболочку — молодую, здоровую, крепкую? Ну как минимум радость и благодарность судьбе. Ведь это шанс начать все сначала, причем уже с достигнутого уровня — ни интеллект, ни память, ни накопленный опыт при этом превращении не пострадали. Если он останется в чужом теле, то впереди минимум пятьдесят лет полноценной, насыщенной жизни, — да за это время можно не только закончить все начатое, нереализованное, — горы можно свернуть! Так почему же вместо радости смятение и тоска смертная? Почему так мучительно хочется вернуться назад, в свою старую и дряхлую скорлупу?.. Да и есть ли она, эта самая скорлупа? Вряд ли. Если здоровый, молодой и крепкий после такого лобового столкновения едва не сыграл в ящик, то для старого и немощного дорога, по-видимому, одна — в морг. Впрочем, в этом еще предстоит убедиться.
Район, как удалось выяснить, назывался Кузьминки. Петр Сергеевич здесь, разумеется, никогда не бывал, поэтому ориентироваться стал, лишь оказавшись в метро. По мере приближения к центру стремительно нарастало волнение, а намеченный ранее план действий оптимальным уже не казался. Что он скажет? Как объяснит?.. Уже на бульваре долго сидел на скамейке напротив собственного дома, потом все же решился, вошел в подъезд. Консьержка спросила, к кому? Он назвал фамилию, номер квартиры. Его нет, ответила она. Очень странно ответила и посмотрела странно. Безумно хотелось узнать все и сразу. Но делать этого, разумеется, не стоило, поэтому спросил про Шуру. Она дома, проходите, пожалуйста, ответили ему.
Бедная домработница за день постарела лет на десять. Лицо ее было красным, опухшим от слез и бессонницы. Он представился аспирантом Петра Сергеевича, пришедшим за отзывом на свой реферат и узнать, не случилось ли чего, поскольку на кафедру академик не пришел.
Из слов Шуры следовало, что да, случилось. Петр Сергеевич где-то на улице упал, расшиб лоб, потерял сознание. И, видимо, получил сильное сотрясение мозга. Сейчас он в больнице… Вы почему улыбаетесь?
— Извините, это у меня на нервной почве, — вынужден был оправдываться он, поскольку от сердца сразу отлегло. — У меня всегда так, еще раз извините.
— Бывает, — смягчилась Шура. — А я вот уже и плакать не могу, слезы кончились.
— А что говорят врачи?
Домработница некоторое время молчала. Она не считала возможным доверять незнакомому человеку столь жуткие и интимные подробности.
— Надеюсь, ничего серьезного? — не отставал он. — Петр Сергеевич в сознании? Его навестить можно?
Шурино желание поделиться хоть с кем-то все же пересилило, и скоро удалось восстановить общую картину произошедшего. Сотрясением мозга, к сожалению, дело не ограничилось, с академиком случилось нечто совершенно невероятное: очнувшись в больничной палате, он устроил настоящий дебош, лез драться, ругался матом. В общем, как это ни печально, тронулся рассудком. И его перевели в Кащенко. Там он продолжал хулиганить, бросался на соседей по палате и на врачей. Его перевели к буйным, в отдельную надзорную палату, накололи сильнодействующими лекарствами, и он, наконец, угомонился. Проснувшись, не узнал ни Шуру, ни коллегу, который приехал его навестить, и все требовал что-то вернуть, а то встанет и жизни лишит. Но встать он, конечно, не мог, поскольку санитары от греха подальше запеленали его в “конверт”.
Разговор затянулся, Шура предложила чаю. Он охотно согласился, и, пока она отсутствовала, Петр Сергеевич торопливо, чувствуя себя мелким воришкой, вытащил из этимологического словаря Фасмера, служившего ему сейфом, несколько стодолларовых купюр. Чаевничали недолго. Он попросил разрешения изредка звонить, предложил свою помощь, если понадобится.
Пока Петр Сергеевич ехал на такси в клинику, его не покидало чувство странной эйфории. Было радостно сознавать, что, несмотря на все пережитое за эти сутки, несмотря на его новое обличье, — прежний, привычный и кажущийся теперь таким бесценным мир продолжал существовать. Он не знал пока, как в него вернуться, но если мир этот существует, — значит, можно. И даже покинутое им и уже мысленно похороненное тело существует. Да, сейчас оно занято, оно страдает, оно лежит привязанное к койке в палате для буйных, но…
К больному его не пустили. И не просите, говорил врач, это бесполезно. Он вас просто не услышит. А спать теперь будет долго, приходите дня через два, — тогда и ситуация прояснится, и возможный диагноз.
Петр Сергеевич был мало приспособлен к бытовой жизни. Во всяком случае, самостоятельно убираться в доме ему еще не приходилось. Проблема облегчалась тем, что квартира чужая. Поэтому он без колебаний выбросил все, что считал лишним, — от заплесневевших банок до старых журналов и годами не стиранного тряпья. В шкафу наткнулся на дембельский альбом, две коробочки с медалями и чистую, аккуратно сложенную форму ВДВ. На фотографиях Николая он узнал не сразу, хотя времени-то прошло лет пять, не больше — это было совсем другое лицо! “Что ж ты с собой сделал, дурачок? — подумал Петр Сергеевич. — Уж лучше бы в армии остался, чем водку пить и ящики на рынке таскать: воины стране нужны больше, чем алкоголики”… Впрочем, времени для рефлексии не было, надо заканчивать уборку. Оставалось самое сложное — вымыть. Знал, что для этого нужна швабра, но найти ее не смог. Догадывался, что воды потребуется все же меньше, чем на корабле, — как драят палубу, он как-то видел в кино. В общем, разделся, набрал полное ведро воды и принялся за работу. Причем настолько увлекся этим занятием, что даже не заметил появления гостей.
— Новую жизнь начинаешь?
У порога стояла смуглая и довольно симпатичная девушка, почти школьница. Узбечка, подумал он. Миколе следовало бы яйца оторвать, ведь наверняка несовершеннолетняя.
— Пытаюсь, — ответил Петр Сергеевич, неловко выкручивая тряпку.
— Коленька, ну зачем ты меня пугаешь? — вдруг жалобно запричитала она. — Вчера ходила у тебя под окнами и выла, как собака. Посмотри на меня: ну неужели я хуже, чем твоя повариха?
— Ты лучше всех! — искренне ответил он. — Но приходить тебе сюда больше не нужно.
— Почему? — по-детски спросила она.
Петр Сергеевич усмехнулся нелепости ситуации: посреди комнаты с грязной тряпкой в руках стоит взрослый, потный мужик в семейных трусах и отбивается от приставаний юной красотки.
— Потому что ты маленькая. Тебе бы еще в куклы играть.
— Да?.. А когда в беседку меня затащил, ты об этом думал? Я ведь еще моложе была, дура влюбленная.
— Меня за это Бог накажет, — после паузы тихо сказал он.
— Он тебя уже наказал! — в глазах ее появилась злость. — Во дворе говорят, ты на головку ослаб: людей не узнаешь, пить бросил… И вообще, нужен ты мне больно, козел вонючий!
— Молодец, — искренне похвалил он. — Правильно, давно бы так.
Она выбежала из квартиры, громко хлопнув дверью. Потом вернулась, бросила на мокрый пол какой-то небольшой сверток и в приступе ревности, обиды и какой-то почти звериной ярости пообещала: “Я твоей жирной сучке глаза выколю, так и знай! Или скажу своим — ее на ножики поставят”.
И тут Петр Сергеевич вдруг вспомнил пророчества цыганки, показавшиеся ему совершенно безумными: еще в той, другой жизни, два дня назад… А ведь выколет, подумал он и, схватив за руку эту юную мегеру, втащил в коридор.
— Ты прости меня, девочка, — сказал он и погладил ее тыльной стороной ладони по голове. — Я очень перед тобой виноват, очень… И ты права: со мной действительно что-то случилось, я теперь другой человек. Уж лучше ты мне глаза выколи, я это заслужил.
Она заплакала, стала в отчаянии барабанить своими детскими кулачками в его грудь и завыла по-бабьи:
— Коленька, ты только подумай, ну кто еще тебя, дурака, так любить будет?.. Я же ради тебя на все пошла, меня даже родители прокляли. Отец тебя убить собирался, ты же знаешь: я его в доме закрыла, а когда он вышиб дверь, руку ему правую прокусила… Коль, я не могу без тебя!
“Как все-таки легко здесь бросаются чужими жизнями, — подумал Петр Сергеевич. — Что убить, что глаза выколоть”. А вслух сказал, показав свои грязные руки: “Ты хоть в квартире мне прибраться разрешишь? Сто лет собирался”.
Дитя Востока восприняла его слова как форму примирения: встала на цыпочки, чмокнула его в щетинистую щеку и убежала.
Петр Сергеевич развернул оставленный ею сверток, понюхал. Запах был незнакомый, дурманящий. “Ох, не посадили бы меня в каталажку раньше, чем я смогу вернуться назад”, — подумал он.
…То, что раньше было его телом, лежало, туго спеленутое простынями в шестиметровой палате — маленький, лысый, тщедушный и глубоко несчастный старик. “Неужели это я?” — с брезгливым ужасом подумал Петр Сергеевич. Он помнил, разумеется, сколько ему лет и эту лысину с жидкими седыми волосенками, и это серое морщинистое лицо видел как минимум раз в день, во время бритья. Но ведь человек себя не знает! В зеркале — образ, иллюзия, миф; ты видишь лишь то, что готов увидеть.
Петр Сергеевич медлил, поскольку исходная идея трещала по швам. Он несколько дней добивался, чтобы его пустили к больному, — не из сострадания, разумеется, ибо сам виноват, алкаш чертов! — а из элементарного предположения, что ситуация может быть исправлена лишь при условии, что они будут находиться рядом. Если чудо (нелепица, ошибка природы, сбой программы) произошло один раз, почему бы ему не произойти во второй? Придется снова сталкиваться лбами — нет проблем, он готов… Вернее, раньше был готов, а сейчас уже полон сомнений. Он что, действительно так жаждет возвращения в это старое, дряхлое, обреченное тело? Петр Сергеевич стыдился этих мыслей, но поделать с собой ничего не мог.
Стул под ним скрипнул. Больной проснулся, открыл глаза. Сначала в них было полное безумие, потом ужас, потом — стремительно нарастающие злоба и ярость.
— Отдай! — тело ворочалось, тщетно пытаясь освободить руки. — Отдай, сука! — и тут же залп трехэтажного мата, от которого даже стекла в окне задрожали.
— Бери! — спокойно сказал Петр Сергеевич.
Тот сразу как-то сник, взгляд стал растерянным и жалким.
— Где я? — спросил он тихо и уже совсем шепотом, жалким и умоляющим, добавил: — Зачем ты меня забрал?..
— Нет, дружок, это ты забрал мое тело, — уточнил Петр Сергеевич. — Лбом своим стоеросовым.
— Я не помню, — ответил тот. — Совсем ничего не помню. Очнулся в больнице, а у меня руки чужие, ноги чужие, морда старая. Во, думаю, допился… Слышь, будь человеком, давай все назад переиграем!
Никакой жалости к этому дремучему люмпену, угодившему в капкан его старческой оболочки, у Петра Сергеевича, разумеется, не было и быть не могло. Впрочем, как он теперь ясно и окончательно понял, не было и выбора.
— Давай, — кивнул он.
— Как?! — больной напрягся, сделал попытку приподняться. — Я очень хочу, а как?
— Понятия не имею. В любом случае это перспектива дальняя, для начала тебе нужно выйти отсюда… Ты ведь не хочешь закончить свою жизнь в психушке? Да еще в отделении для буйных.
— Так я что, в дурке? — дошло наконец до того. — А я все думал: чего эти уроды меня связали, да еще колют всякую хрень, головы не поднять.
— Ну вот, теперь ты в курсе, — сказал Петр Сергеевич. — Перестанешь буянить и матом ругаться — развяжут, в общую палату переведут… Ну, а потом видно будет.
— Слышь, братан, только не бросай меня, хорошо?.. Пообещай мне!
— Да как же я могу тебя бросить, если ты — это я, а я — это ты, — горько усмехнулся он. — Тут и захочешь — не бросишь.
Попытки Петра Сергеевича изменить чуждый ему образ жизни продолжались с переменным успехом. Он врезал новые замки, отвадил понемногу друзей-алкашей, сославшись на мифических врачей, запретивших ему пить. Разобрался не без попытки поножовщины с бывшими работодателями-азербайджанцами, которым он почему-то должен был довольно приличную сумму. А вот от кого он не смог отказаться, так это от Катерины, — уж очень сладким оказался сей плод. По вечерам, накормив принесенным из кафе обедом и вкусив очередную порцию телесной любви, она обычно дремала на диване. Петр Сергеевич лежал рядом и предавался единственному из доступных ему ныне интеллектуальных занятий: анализировал чужую и совершенно незнакомую жизнь, пытаясь как-то определиться в ней и выстроить свою новую судьбу.
Получалось, что выстраивать нечего. Временно находиться в чужом теле он еще мог, но признать его окончательно своим, да еще распоряжаться по собственному усмотрению, было сродни наглому воровству, пусть и непреднамеренному. В этом теле все было лучше, чем в прежнем. Оно было сильным, здоровым, работоспособным; быстро ходило, легко поднимало тяжести и совершенно не утомлялось. Правда, его постоянно нужно было держать в узде — могло и в лоб дать случайному уличному обидчику, и даже прихватить что плохо лежит. Была еще масса не столь существенных вещей, которые раздражали Петра Сергеевича безмерно: и застревавшая в горле ненормативная лексика, и дурные манеры, и запах собственного пота — острый, терпкий, насыщенный молодыми гормонами… Впрочем, все это естественно: чужое — оно и есть чужое, надо изыскивать возможности вернуться в свое. Он почему-то надеялся, пусть и без всяких к тому оснований, что способ это осуществить обязательно найдется. Нужно просто немного потерпеть. В конце концов, там, наверху, должны же наконец заметить собственную ошибку и как-то ее поправить или подсказать выход. Пока же, чтобы не тронуться рассудком, надо к этой новой и чужой жизни относиться как к нелепому сну или бездарному голливудскому фильму.
Когда он проснулся, Катя уже встала.
— Вот иногда смотрю я на тебя, Николай и… аж мурашки по спине, — говорила она, сладко потягиваясь. — Вроде это не ты, понимаешь?
— Это потому, что знала меня только пьющего.
— Да не в этом дело… Я раньше никогда не видела, чтобы ты что-то читал, чтобы просто сидел и о чем-то думал, а слова ты порой говоришь такие, что я не только от тебя, — ни от кого их не слышала!
— Например? — спросил он.
— Я что, их запоминаю? Делать мне больше нечего… А вот сейчас ты во сне разговаривал.
— Ну, это с каждым бывает.
— Погоди, я главного не сказала: ты не по-русски разговаривал, по-иностранному!
— Кать, не выдумывай, — он пробовал обратить все в шутку.
— А чего мне врать-то? — обиделась она. — Мы люди хоть и темные, но телевизор смотрим: говорю тебе, по-иностранному шпрехал! Да так легко, словно он у тебя родной… Свихнусь я с тобой, Колька: подменили мне мужика!
Петр Сергеевич стал рассказывать ей про разговор с несуществующим врачом: тот будто бы предупреждал, что при столь серьезной травме головы возможны любые неожиданности. Одно теряешь, другое приобретаешь. Ванга вон вообще ослепла, но зато дар предвидения обрела.
— Но ты же не ослеп, — возразила Катя. — Хотя глаза у тебя стали другими. И взгляд… Ты вообще почти все теперь делаешь не так, как раньше. Извини, но даже трахаться разучился.
Эту оплошность нужно было ликвидировать срочно, рисковать столь неожиданно обретенной сексуальной гармонией Петр Сергеевич не мог и не хотел. Он пытался выведать у Катерины суть проблемы и то, что именно он “разучился” делать, но она и сама не могла точно сформулировать. К тому же ей почему-то неловко было об этом говорить прямо и откровенно, без экивоков.
— Без чего? — переспросила она.
— Ну, я так понимаю, что стал недостаточно агрессивен, жесток… Слушай, может, мне опять тебя начать бить — ну, перед тем как в постель ложиться?
— Я тебе ударю, козел! — вполне ласково отозвалась та. — Хотя, знаешь, ты после этого меня так любил, таким был ненасытным и страстным, что я, дура, тебя всегда прощала.
Нет, этот путь был заказан, подумал Петр Сергеевич. Он в жизни никогда никого не бил, а уж поднять руку на женщину — даже в самых благих целях и по ее подспудному желанию, — не смог бы никогда!.. Азбучные же истины о том, что все человеческие желания — а сексуальные особенно! — формируются в мозгу, вызвали у Катерины приступ хохота.
— Коль, я понимаю, что у тебя проблемы, но за дурочку-то меня держать не нужно! — говорила она. — И чего только мужики не придумают ради отмазки: мой про какую-то радиацию трындит, а ты уши с яйцами перепутал, — и ведь не расскажешь никому, засмеют.
— Шла бы ты лучше домой, — сказал Петр Сергеевич, взглянув на часы. — А то опять твой радиоактивный без водки не пустит.
Катя встала, вздохнула, выглянула в окно.
— Азиатка твоя там не сторожит случайно?
Вопрос был не праздным: Катерине уже и волосья рвали, и камнем в спину бросали, и даже в морду кислотой плеснуть обещали.
— Я, кстати, не пойму, — сказала она, застегивая в прихожей сапоги, — ты что, эту ведьму уже не пердолишь?
— Нет, — отозвался он. — Совесть проснулась.
— Ну, и дура, эта твоя совесть, — неожиданно зло сказала Катя уже на пороге. — И материально было бы получше, да и девка бы угомонилась.
Петр Сергеевич понял, что она имеет в виду навар на травке, но все же реакция показалась странной и не вполне адекватной.
— Не ревнуешь? — спросил он.
— Да как тебе сказать? Раньше тебя и на двоих нас хватало, а сейчас, как раньше с мужем, — через день, да и то с напрягом… Ну, бывай!
К концу недели Петр Сергеевич получил разрешение выгулять больного под бдительным оком санитара. Некоторое время ходили молча. Николай отвык от свежего воздуха, солнца, движения, да и слова, в сущности, все уже были сказаны. Утомился он быстро, присел на скамейку.
— Я тебя сигареты просил захватить, — сказал он. — Принес?
Петр Сергеевич протянул ему пачку “Примы”, тот закурил, жадно затянулся, расплылся от почти забытого удовольствия. Смотреть на это почему-то было неприятно.
— Скажи, ты зачем над девчонкой надругался? — спросил Петр Сергеевич.
— В каком смысле? — сначала не понял тот. — Над какой девчонкой? Над Муськой, что ли?
— Странное имя для узбечки.
— Вообще-то она таджичка, — уточнил Николай, закашлявшись. — А зовут ее как-то длинно, хрен запомнишь. Ну, а Муська — потому что мусульманка, муслимка, нехристь залетная.
— Ты на вопрос не ответил.
— Завязывай, братан, душу травить! Не знаю я, зачем… По пьяни. Все в моей жизни теперь по пьяни.
— Она мне проходу не дает, — признался Петр Сергеевич.
— Так в чем же дело? Трахнул бы ее — и все дела. Только смотри, не промахнись, — он как-то мерзко усмехнулся и сделал руками нечто не очень понятное, но явно двусмысленное и грязное. — Глядишь, и травку бы заработал, а то ломает меня что-то.
— Да, только травки тебе сейчас и не хватало… Рано тебе на волю, не дозрел.
— Поговори мне еще, — Николай опять закашлялся, загасил сигарету. — Не заберешь до понедельника — сбегу… Слушай, Сергеич, а ты, поди, никогда не курил?
— И тебе не советую.
— То-то смотрю, не идет совсем, зараза, — он поднялся со скамейки, подошел к дереву, плотно прислонился к стволу. — Ну, все, я готов. Разбегайся!
— Меня санитар перехватит, — предупредил Петр Сергеевич. — И будем с тобой в соседних палатах лежать.
Довод подействовал, Николай как-то сразу сник.
— Пойдем, — Петр Сергеевич взял его под руку, повел по аллее. — И давай договоримся: мы должны вести себя так, словно ты — это я, а я — это ты, иначе ты отсюда не выйдешь. И еще: будь поласковей с Шурой, кроме нас с ней, у тебя в этой жизни больше никого нет.
Петра Сергеевича разбудил среди ночи довольно странный, претендующий показаться вещим сон. Содержания он, увы, не запомнил; осталось лишь смутное ощущение чьего-то укора и собственной вины. То ли экзамен какой-то сдавал, то ли был на приеме у врача, то ли давал показания в суде, — в ушах звучало только: “Ты ведешь себя как глупое, неразумное дитя. Ты полагаешь, что случившееся — лишь жалкая и нелепая случайность… Но разве ты не сетовал, что для реализации твоих грандиозных научных планов одной жизни мало? Теперь же, когда тебе дана возможность прожить вторую, ты суетишься, рефлексируешь, а значит, и дара этого ты недостоин”.
Да, соглашался он, пожалуй что и недостоин. И принять его не могу, поскольку этим посягаю на чужую жизнь — пусть мелкую, ничтожную, пустую. Но я ведь не Господь Бог, не я давал ему жизнь, не мне и забирать. К тому же “грандиозность” моих научных планов, скорее всего, иллюзорна — это следствие фанатичного максимализма, вполне искренних заблуждений и переоценки собственных возможностей. Да, я действительно был уверен, что легко смогу доказать: общим для человечества праязыком был не санскрит, как полагает большинство, а диалект древнекитайского языка, возникший из подражаний языку животных и птиц. В глухих районах Китая до сих пор встречаются старики, способные понимать некоторых обитателей леса. Но это ровным счетом ничего не доказывает! Дело в том, что, по всей видимости, никакого общего праязыка у человечества вообще никогда не было: оно развивалось не от единения к хаосу, а как раз наоборот. И строительство Вавилонской башни — это лишь миф, сказка, исказившая на века ход научных исследований.
Магистральный путь развития человечества — унификация, поиск единых стандартов: будь то одежда, еда, жилище или язык. Вне всякого сомнения, брюки удобнее кимоно, квартира — юрты или землянки, пылесос — метлы, демократия — монархии и тоталитаризма, примитивный английский — проблемного норвежского или того, что до сих пор называют великим и могучим. Палестинец и кубинец могут одинаково сильно ненавидеть Америку, но говорить друг с другом они будут по-английски. Разумеется, родной язык, национальная ментальность, традиции и привычный уклад жизни разнообразят палитру мира, но объективно и неизбежно все это превращается в обременительный атавизм, не позволяющий понять другого.
Настоящий ученый должен уметь достойно претерпевать собственные поражения. Даже если этому отдана жизнь. Даже если коллеги и тем более ученики это вовсе не считают поражением, а, напротив, тратят время и силы на то, чтобы доказать, насколько верна и даже гениальна старая гипотеза, от которой автор так поспешно отказался… Петр Сергеевич поймал себя на том, что он словно оправдывается. И не договаривает к тому же.
Ну да, он закрыл для себя эту тему, хотя какой-то червячок сомнений все еще был, но времени для проверки и новых научных изысканий уже не оставалось. Теперь будто бы появились время и силы, но исчезла та привычная научная среда, вне которой серьезные исследования априори обречены на провал. Никаких пристойных возможностей вернуться в старую жизнь с новым телом он для себя не видел. А раз так, то и все мысли в данном направлении праздны и пусты.
Петр Сергеевич, проводя в Кащенко целые дни и впервые в жизни о ком-то заботясь, вдруг почувствовал трогательную жалость. Страдали и дух, и тело — неизвестно, кто сильнее. Но если боль и протест молодой психики были стреножены и несколько придавлены медикаментами, то для старого изможденного тела были непереносимы даже самые невинные проявления вселившегося в него квартиранта — от манеры сморкаться пальцами до скудости словаря, обогащаемого через каждое слово отборным матом. Все это производило на врачей странное и весьма тревожащее впечатление, подозревали шизофрению.
“Ну что вы, доктор, какая болезнь? — наседал на заведующего отделением Петр Сергеевич. — Если и есть она, то это называется “старость”. Одни в этом возрасте впадают в маразм, другие в детство. Наш академик всю жизнь себя сдерживал, соблюдал условности и приличия, а после травмы из него все и поперло — и мат, и хамство, и дурные манеры. Может, его душа очищается перед смертью. Да и сколько ему осталось: неделя, месяц, год?.. Большие и уважаемые люди должны умирать достойно. Во всяком случае, не в “дурдоме”.
И все же выпустили только под расписку — его и домработницы Шуры. Николая для убедительности пришлось именовать доцентом и кандидатом наук. С Шурой, которая никак не могла привыкнуть к метаморфозам человека, за которым она присматривала долгие годы, пришлось договариваться о временном отъезде к дальней родне, в деревню.
Петру Сергеевичу было очень интересно, как Николай отнесется к его (а теперь своему) дому, подъезду, квартире. Но тот уже пару недель был обуян лишь одной страстью, все остальное его не интересовало.
“Ну что, начнем? — в возбуждении сказал он, едва закрыли входную дверь. — Теперь, вроде, никто не помешает…”
“Я готов, — решительно произнес Петр Сергеевич, — но прошу учесть, что ты в больнице ослаб и после нового лобового столкновения можешь просто… Ну, в общем, я бы на твоем месте сначала отдохнул, осмотрелся, поел. Водки бы выпил, наконец”.
“Нальешь — выпью”, — после некоторых размышлений согласился Николай.
Развезло его после первой же рюмки.
“Богато живешь, — изрек он, отправляя шпротины в рот, как семечки, одну за другой. — Но скучно. И что-то воняет тут у тебя”.
Петр Сергеевич смеялся до колик в животе. Наверняка смеялся бы и Сартр, — он был тщеславен, ему польстила бы столь яркая экранизация собственного афоризма “Ад — это другие”, да еще в двух сериях.
О главном думать не хотелось. Придется, разумеется, рано или поздно повторять эксперимент на Трубной, но в результат не верилось: фабульно он воспроизводим, сюжетно вряд ли, — одно и то же чудо дважды не повторяется. Впрочем, и думать обо всем этом было некогда — Петр Сергеевич старался добросовестно выполнять свалившиеся на него обязанности: ходил в магазин, готовил еду, убирал в квартире; на это уходило практически все время.
Не заговаривал о главном и Николай, хотя думал об этом, видимо, постоянно.
— А ведь тебя посадят, Сергеич, — сказал он как-то ни к селу, ни к городу.
— Это еще почему?
— А вот повторим мы наш таран, а я вдруг дуба дам. Милиция, то да се… Как объяснишь? Убийство, выходит. Нет, надо что-то другое придумать.
— Да что ж тут придумаешь, — возразил Петр Сергеевич. — Души не птицы, сами не летают.
— Хорошо, уговорил, — согласился тот. — Только дай мне немного от психотропов отойти, ухайдакали меня эти изверги в белых халатах, сил нет совсем — где сяду, там и сплю.
Это не от лекарств, подумал Петр Сергеевич, от старости. Да еще алкоголь накладывается — водку Николай пил, как квас, мелкими глотками и не закусывая. А вот курить перестал, кашель замучил. Телевизор смотрел редко, но внезапно у него возник интерес к книгам: мог часами рыться на полках, листал, что-то читал про себя, по-детски шевеля губами.
— Это же сколько знаний людьми накоплено, ужас!.. Почему же жизнь не меняется? Все такая же хреновая и несправедливая.
В 1917-м он стал бы революционером, подумал Петр Сергеевич. Кстати, ему бы очень пошли и кожанка, и наган, да и ненормативная лексика лишь украшает борца с мировым империализмом. Впрочем, революционный зуд скоро прошел. Каждый день Николай читал все более бегло, губами шевелить перестал. От отечественной классики он перешел к зарубежной и теперь уже проглатывал по две-три книги в день. Петру Сергеевичу было безумно интересно, что именно он ищет в книгах, что находит и по каким критериям выбирает того или иного автора.
— Ну, так с первой же страницы сразу видно, что полное фуфло, что стоит полистать дальше, а некоторые нужно читать внимательно, вдумываясь и возвращаясь назад, — удивленно произнес он. — А у тебя что, иначе?!
— Ну, вообще-то я полагал, что заведомого фуфла, как ты выразился, в моей библиотеке нет. Примеры привести можешь?
И Николай приводил — весьма дилетантские, но очень язвительные и желчные. Поразительно, но он воспринимал уже не только голую фабулу и общую идею, но и уровень текста, — пока, разумеется, лишь интуитивно.
Как-то ночью Петр Сергеевич встал в туалет, увидел пустую постель и в тревоге стал искать Николая; нашел в комнате у Шуры, под иконами.
— Ты в Бога веруешь, Сергеич? — спросил тот.
— Нашел время…
— Нет, ты ответь, это очень важно.
— Скорее да, чем нет.
— А я раньше не верил. Под пулей ходил — не верил, чеха в лобовой атаке вот этими руками душил — не верил. А тут вдруг подумал: если Его нет, то кто же меня наказал?
— Водка, — сонно ответил Петр Сергеевич и пошел в туалет.
— Дурак ты, академик, — донеслось вслед.
К телефону он не подходил, даже когда Петра Сергеевича не было дома; просил отказывать всем визитерам, избегал любого общения во время прогулок и даже мимо консьержки проходил, вобрав голову в плечи. Почему-то панически боялся возвращения Шуры… К своей идее нового лобового столкновения он уже не возвращался. То ли не верил в ее осуществимость, то ли просто смирился с участью. Но о смерти, видимо, думал постоянно.
— Давай сегодня к нотариусу поедем, — сказал он вдруг за завтраком.
— Это еще зачем? — удивился Петр Сергеевич.
— Хочу квартиру тебе отписать… Ну, дарственную там сделать или завещание. А то пропадет ведь квартира, — ты-то здесь официально никто.
— Не пропадет, — детям достанется, — успокоил Петр Сергеевич.
— Они что, нуждаются?
— Да нет, оба вроде устроены, за границей живут. Но денег, как ты понимаешь, никогда много не бывает.
— Несправедливо это, Сергеич, — возразил он. — Я хочу, чтоб у тебя остались и квартира, и библиотека. Куда ты без книг? Поедем.
— Пустые хлопоты, Николай. Ты в психушке лежал, потому любой суд может признать тебя недееспособным и отменить все завещания.
— Да неужто твои дети судиться станут?
— С отцом бы не стали, но если чужой человек их фактически ограбит…
— Куда ни кинь — везде клин! — вздохнул он и впервые за последние дни выматерился. — А ты знаешь, Сергеич, я к тебе как-то привязался. И даже к телу твоему привыкать начинаю.
Шура приехала в воскресенье, под вечер; робко вошла в квартиру, робко огляделась по сторонам.
— Как я рад, что вы вернулись, — искренне обрадовался Петр Сергеевич. — Без вас плохо, так зашиваюсь, что домой съездить некогда, одежду кое-какую взять.
Николай тоже поздоровался с ней, даже заставил себя улыбнуться, но быстро ушел в свою комнату.
— Как он? — шепотом спросила Шура.
— Отходит понемногу… Уже существенно лучше.
— Дай-то Бог, — перекрестилась она. — Вы езжайте, если вам надо, я все сделаю… Только надолго не исчезайте, побаиваюсь я.
Боялась она зря. Они быстро нашли и общий язык, и темы для разговоров. Когда на следующий день Петр Сергеевич вернулся из Кузьминок, то застал самый пик жаркой теологической дискуссии — Николай и Шура обсуждали Евангелие от Иоанна, причем Николай побеждал за явным преимуществом, цитировал легко и по памяти.
И тут Петр Сергеевич впервые подумал, что случайным все это быть не может — его прежнее тело, немощное и старое, явно влияло на этот молодой, не испорченный излишним интеллектом дух. Как и почему — другой вопрос, но влияло несомненно. Петр Сергеевич давно и последовательно презирал вульгарных материалистов любого пошиба, но сейчас просто вынужден был признать очевидное: плоть и дух являются неразрывным целым, их влияние друг на друга безусловно, хотя изучено недостаточно, и теперь остается лишь покорно ждать, когда вчерашний грузчик с рынка окончательно превратится в профессора филологии. Во что превратится он сам и когда именно, оставалось лишь гадать. Во всяком случае, процесс, как говаривал один комбайнер ставропольский, уже пошел.
Новое молодое тело не могло усидеть в четырех стенах, ему требовался иной ритм жизни, где больше движения и физических, а не интеллектуальных усилий. Все чаще возникало непреодолимое желание выпить. Казалось бы, что за проблема, в доме всегда было спиртное, но после первой же рюмки проявлялось новое желание — женщина. И тогда Петр Сергеевич брал такси и ехал через весь город в кафе, где работала Катя. Он знал ее график, поэтому всегда заставал на месте, оставалось лишь в этом густом чаду договориться со старшей, сунуть ей какие-то деньги. Потом они отправлялись в его квартиру, где шел ремонт, и среди содранных обоев и банок с краской пару часов занимались любовью. Катерину это устраивало все меньше, она над ним подтрунивала и даже обидные слова говорила; кончилось же тем, что они окончательно расстались. Причем в тот момент, когда ремонт был почти закончен и ничто, казалось, им не могло помешать.
Но свято место пусто не бывает, его твердо была намерена занять таджичка Муська. Петр Сергеевич долго держал оборону, все еще не в силах побороть в себе остатки былой нравственности, но искушения преодолеть не смог и в конце концов сдался. Правда, произошло это много позже, когда он уже пил совсем по-черному, несколько раз познал случайную продажную любовь и в принципе ничем не отличался от той скотины, которой был в свое время Николай.
Муся, как выяснилось, была девушкой. Впрочем, почему была, она ею и осталась, несмотря на солидный опыт сексуальных утех. Когда Николай в сильном подпитии тащил ее в злополучную беседку, он все же понимал, идиот, что запад есть запад, восток есть восток, хотя не только никогда не читал Киплинга, но и имени этого не слышал. Русскую девку он в этом состоянии наверняка бы трахнул, даже если назавтра ждала кутузка. Но это гипотетически, ведь подобное прокатывало, и не раз. С Муськой все куда определеннее — наутро она повесится, а его убьют. Иных вариантов тут не бывает, ислам религия жесткая. Христианин может мучиться, сомневаться, искать ответ, — мусульманину ничего искать не нужно: законы шариата описывают все и вся и двойного толкования не допускают.
Николай до этого не раз ловил на себе взгляды Муськи. Он понимал, что ей нравится, но и не особо удивлялся — девка созрела, а вокруг одни недомерки таджикские. Короче, не захотела бы идти в беседку — не пошла. И не дрожала бы так, и губы не подставляла. И не стонала бы, когда он целовал ее грудь, а потом и ниже… А уж оргазм был настолько острым, что она едва сознание не потеряла. Потому и раздеть себя позволила, и ножки раздвинуть. “Ну, убьют, так убьют, хрен с ним”, — решил уже было Николай, не в силах сопротивляться похоти… И все же благоразумие взяло верх, и он довольствовался менее традиционным способом.
Утром Николай уже почти ничего не помнил, но Муська оказалась девчонкой на редкость горячей, страстной, а то, что он в ней разбудил, трактовала с банальной и вполне бабской тупостью — любовь. И за эту свою “любовь” она готова была платить любую цену — унижением, травкой, ссорой с родителями. Вот только с Катериной она никак не могла смириться — большое и настоящее чувство конкуренции не терпит.
Распутство и перманентная пьянка на первых порах вызывали у Петра Сергеевича эпизодические приступы стыда и угрызения совести, которые он научился снимать в общем-то логичным тезисом, что занимается всем этим непотребством как бы не он, а тело — не только чужое, но и глубоко чуждое. То, что Муське шестнадцать, его уже совершенно не смущало. Глупости все это, условности, думал он. Девушка становится совершеннолетней не по Гражданскому кодексу и даже не после акта дефлорации, — а исключительно потому, что у нее месячные начались. В России это происходит где-то лет в четырнадцать, на Востоке — в одиннадцать—двенадцать. Так что Муська не просто женщина, она зрелая женщина — опытная, умелая, страстная. Последнее так вообще с перебором… Теперь понятно, почему в исламских странах до сих пор практикуется варварская резекция клитора — женщина должна детей рожать, все остальное от лукавого.
Да уж, мысли странные, что и говорить. И явно не его — Петр Сергеевич никогда не был ни развратником, ни циником. Нынешнюю сексуальную активность считать своей как бы тоже не приходилось, с ним общались как с Николаем. Собственно, он и был Николаем — сначала телом, а теперь уже и мыслями.
Первый раз он переспал с Муськой, когда был пьян в стельку, — ну, наверное, как Николай в той злополучной беседке. Трезвым бы точно не смог, но тут все тормоза слетели. Утром себя казнил и ругал последними словами, а когда похмелился пивом, ясно ощутил перспективу: если не сможет обуздать свое новое тело, то все в его жизни кончится тем, что и сегодня ночью. Ведь дошло до того, что неделями не бывал на Чистопрудном — стыдно было появляться там в столь непотребном виде.
Впрочем, воля у него оказалась слабой. За первым разом последовал второй, третий, двадцать третий, потом вернулись прежние “друзья”, а следом и Катерина. И покатилось все по прежней, наезженной другим человеком колее.
Так незаметно, тупо и совершенно бессмысленно прошел почти год. Петру Сергеевичу уже не надо было играть чужую роль, она вросла в него, как врастают в дерево привитые садовником черенки. Прошлая жизнь, конечно, помнилась, но казалась далекой и чуждой. Первое время он еще тешил себя надеждой вернуться в нее, а сейчас уже и желания не было. Редкие визиты на Чистопрудный были вызваны исключительно финансовыми проблемами. Фасмеровский “сейф” давно опустел, приходилось заимствовать из библиотеки. Николай ситуацию понимал, воровству не препятствовал, но просил показывать ему книги перед тем, как они окончательно покинут дом. Раздражало и бесило, кстати, не только поведение нового “хозяина”, но и то, что книги удавалось спускать существенно дешевле, чем раньше, — в нем теперь видели не знатока и библиофила, а ворюгу или, в лучшем случае, проходимца, которому раритеты достались по случаю.
Как и предполагал Петр Сергеевич, Николай все больше превращался если не в ученого, то в книжного червя несомненно! Круг его интересов стал настолько широк, что поддерживать беседу стоило уже определенных усилий. У Николая изменилось все — речь, походка, выражение лица. Петру Сергеевичу казалось порой, что он смотрит в зеркало, — но как бы не теперешнее, а годичной давности.
Надо сказать, Николай давно перестал тяготиться своим старческим телом. Более того, в откровенных разговорах был благодарен судьбе, ибо прежней своей жизни стыдился, считал ее никчемной, глупой, пустой. Я ведь жил, как сорняк, прозрел он уже к исходу второго месяца. Нет, даже не сорняк — животное. Запросы минимальные, потребности убогие: ел, пил, спал, блудил. Всё! Если бы не случай на бульваре, я бы и сотой доли этих книг никогда не прочел, и о жизни не задумался, и к Богу не пришел. Я понимаю, что меня наказали. Но я знаю, за что. Поэтому извини, Сергеич, назад я не хочу!
Ну да, ты знаешь, за что, а я нет, думал Петр Сергеевич. Он пытался найти в своей прежней жизни хоть какие-то существенные грехи, но не находил. От этого на душе становилось еще более мерзко. После визитов на Чистые он всегда напивался. Было безумно стыдно, что он такой безвольный, слабый, бесхарактерный: ладно бы, в старую жизнь вернуться нельзя, но новую-то хоть как-то наладить?! Зачем у него в доме чужие люди, похотливая повариха, бесконечный мат вместо слов, перманентное похмелье, переходящее в запой?.. Опоры не было, чтобы остановиться. Цели — чтобы выстроить вектор движения. Стимулов — чтобы иметь основание заставить себя делать хоть что-то нужное и важное.
Однажды проснулся среди ночи от странного ощущения — словно внутри лопнула какая-то пружинка. Нет, у него ничего не болело. Даже голова, хотя вечером выпил много и к тому же мешал. Ощущение было новым, тревожным. Он подошел к окну, раздвинул шторы, распахнул настежь створки. Рассвет еще не начался, но уже угадывался. Пахло свежескошенной травой, мусоркой, какими-то цветами и бензином соседней заправки, — этот коктейль запахов был сродни жизни: в ней тоже все перепутано и ничто не существует в чистом виде.
Телефонный звонок застал его на кухне. Николай (а точнее, тот, кто раньше был Петром Сергеевичем) — человек странный, темный, так и не понятый им до конца, — умер ночью, во сне. Это была смерть праведника: без мук и страданий, не от болезни — от старости, просто время его пришло.
Через час после звонка Шуры он уже был на Чистопрудном. Лицо покойника казалось безмятежным, даже одухотворенным, как ни банально это звучит. На прикроватной тумбе все еще горела настольная лампа, рядом лежал раскрытый томик Сартра.
“События ли моей жизни, ее переживания, страдания, потери породили в душе моей это тотальное отчаяние или, напротив, внутри меня это отчаяние находилось уже изначально, что и определило всю мою жизнь?” — прочел Петр Сергеевич.
И здесь достал, с раздражением подумал он о парижском очкарике. Что слова эти могли быть близки покойному, сомнений не вызывало. Непонятным было другое: как они могли родиться у автора благополучного, успешного, заласканного судьбой. Впрочем, мы о своей жизни ничего не знаем, что же нам судить о чужой?!
Шура была подавлена, растеряна, что делать, не знала. Точнее, она знала, заставить себя не могла. Рядом с этим человеком прошла практически вся ее жизнь, и теперь все кончилось.
“Скорая” приехала быстро. Помощь не требовалась, вопросов не было. Потом начались неизбежные в этом случае звонки — собес, похоронное бюро, морг, Академия наук, дети. В Америке была ночь, информацию для сына оставили на автоответчике; он перезвонил часа через три, сказал, что уже заказал билеты. Дочь застали на Канарах, по мобильному, — она могла прилететь только через два дня, не раньше. Тело забрали в морг, иного выхода не было. Организацию похорон и выбивание места на пристойном кладбище взяла на себя Академия наук.
Сын добирался долго, застрял по метеоусловиям в Амстердаме, где у него была пересадка, так что они с дочерью появились практически одновременно. Петр Сергеевич смотрел на своих детей и… не узнавал их. И никаких родственных чувств, увы, не испытал — взрослые, западные и совершенно чужие люди. Сын говорил с едва уловимым акцентом. Было заметно, что он напряженно переводит слова с уже ставшего родным английского на почти забытый русский; что поделаешь, двадцать лет — это срок. У дочери акцента не было, как не было и элементарного такта — уже через пять минут пребывания в квартире она поинтересовалась, есть ли завещание.
Его нашли быстро, и оно неприятно удивило всех, включая Петра Сергеевича. Оказывается, Николай все же вызывал на дом нотариуса… Пунктов было два: 1) квартира на Чистопрудном отходила в равных долях сыну и дочери, но продать ее можно было только после смерти домработницы Шуры; до этого момента все расходы по содержанию квартиры и самой Шуры возлагались на наследников 2) библиотека, рукописи, архив, письменный стол, рабочее кресло и оба компьютера завещались Осадченко Николаю Степановичу.
“Очень странное завещание, — хмыкнула дочь. — И весьма сомнительное… А Николай Степанович — это, собственно, кто?”
“Это я”, — сказал Петр Сергеевич.
“Понятно. Я почему-то так и подумала”.
Сын все это время молчал. И лишь когда возникла пауза, а дочь ушла курить на кухню, поинтересовался, где и когда он может увидеть усопшего.
Похороны были скромными и тихими. На отпевание в храме пришло человек двадцать, не больше. Правда, на кладбище народу прибавилось — прикатил автобус из Академии наук.
Петру Сергеевичу, с одной стороны, было, конечно же, и горько, и печально, с другой — словно камень с души сняли. Коллизия, наконец, разрешилась окончательно и сама собой: теперь возвращаться уже было некуда, и не его в том вина — так решил Николай.
Поскольку молодых мужчин на похоронах было мало, Петру Сергеевичу пришлось нести как бы свой собственный гроб. Впрочем, у него не было ни малейших сомнений в том, что хоронит он не себя, а Николая, кто бы там ни лежал в этом ящике.
При первых звуках оркестра начался мелкий противный дождь, потом он усилился, а когда уже ехали назад, по стеклу хлестал настоящий ливень. Это казалось символичным — поплакали, смыли случайное и ложное, очистились. Вот теперь можно начинать жить — по-новому и с чистого листа.
На поминках Петр Сергеевич узнал о себе много хорошего и разного. Впрочем, его самого, того, кто раньше был Николаем, судя по косым, настороженным взглядам, большинство присутствующих явно считало проходимцем, втершимся благодаря неясным обстоятельствам в доверие к мэтру. Общаться с ним избегали, но провоцировать пытались: то вдруг заведут разговор на узкопрофессиональную тему, то перейдут, как бы спонтанно, на суахили, потом на японский… Но реакция Петра Сергеевича была мгновенной и точной, хотя отвечал он им, дабы случайно не перегнуть палку, по-русски и получалось, что он в курсе всех актуальных проблем, что почти всех присутствующих хорошо знает по их работам, а тот досадный факт, что его пока никто не знает, легко объясним возрастом молодого ученого и его скромностью. Когда же Петр Сергеевич предложил всем проследовать в библиотеку и выбрать в память о покойном по любой книге, — отношение к нему тут же изменилось, взгляды потеплели, возник непринужденный разговор с дарением визиток, смутным предложением сотрудничества и даже приглашением в гости.
И дети, и Шура весь вечер держались обособленно и разговаривали только между собой. Когда же он стал “разбазаривать” папину библиотеку, — это было действительно преждевременно и бестактно, ведь завещание еще в законную силу не вступило, — они просто вышли из-за стола и уединились в комнате Шуры.
Петру Сергеевичу искренне было жаль собственных детей. Приехали ведь не только с отцом проститься, но и наследство получать — дело понятное, житейское, как можно за это осуждать? Вот только получать оказалось нечего: квартиру продать невозможно, на сберкнижке пусто, библиотека досталась какому-то проходимцу, ну а дач, машин, драгоценностей у покойного никогда не было, ибо он не видел в этом нужды. Да уж, удружил ему Микола, ничего не скажешь!
Меркантильная и, видимо, более нуждающаяся дочь предложила оспорить завещание в суде. Нанятый адвокат этот пыл остудил быстро: даже если удастся выиграть дело, что весьма сомнительно, квартиру придется продавать вместе с Шурой за сущие копейки — она здесь прописана, а право проживания у нас, увы, выше священного права собственности. Так что в любом случае придется ждать, господа… А вот за библиотеку можно было бы и побороться. Очень хорошая библиотека, уникальная, я бы сам ее охотно у вас купил.
Дети благоразумно решили, что из-за книжек судебную волокиту затевать не станут. К тому же у предприимчивой дочери уже созрел новый план… Ждать смерти бабы Шуры и аморально и, вероятно, долго, а деньги нужны сейчас. “Вы человек молодой, — искушала она Петра Сергеевича, — для вас пять—десять лет не срок. К тому же с Шурой вы дружны, да и помощница в доме нужна, уж коль вы пока не женаты… К чему я клоню? Да к тому, что давайте меняться: вы получаете роскошную квартиру в центре, а мы — вашу двушку в Кузьминках, которую, как я понимаю, будем иметь полное право продать”. Адвокат утвердительно кивнул головой, но заметил, что это очень уж неравноценный обмен. А Николай Степанович нам разницу доплатит, продолжала фонтанировать идеями дочь, — можно даже в рассрочку, это непринципиально.
Петру Сергеевичу очень не нравились все эти разговоры. Ради детей он даже готов был взять Шуру к себе, но ведь не поедет: кто он ей и что ей Кузьминки? И квартира на Чистых ему была не нужна — здесь каждая вещь, каждая трещинка на стенах напоминала о жизни старой, возврата к которой нет и быть не может. Адвокат сменил тактику, он больше не говорил ни о неравноценности обмена, ни о гипотетической доплате. Судьба дарит вам уникальный шанс, увещевал он, такого в вашей жизни уже не будет. Огромная квартира в тихом центре — это не жилплощадь, это капитал. Она уже сейчас на лимон зеленью тянет, а через десять лет ей просто цены не будет!
Для Петра Сергеевича квартира на Чистых была ценна не тем, что стоит бешеных денег, а тем, что в ней родились, жили и умерли три поколения его предков. Сейчас в ней могли бы жить его дети и внуки, но они выбрали другую судьбу.
Алкоголь хорош уже тем, что не обманывает ожиданий. Ты знаешь, что будет с тобой после первого стакана, второго, третьего… Понятны и издержки, иногда они полностью перечеркивают вчерашний кайф. Ну, скажем, как сейчас: голова трещит, вставать лень, похмелиться нечем. А тут еще какой-то урод звонит в дверь, как будто не знает, что она всегда открыта.
На пороге стоял адвокат. Если бы он не держал в руке бутылку коньяка, то получил бы в глаз стопудово… Странно, что так легко вошла в него чужая лексика. Странно похмеляться французским коньяком. Странно, что его опять пришли искушать его же собственной квартирой.
— Ну, рассказывай, как там на Чистых? — спросил Петр Сергеевич, когда голова перестала болеть. — Как Шура? Как наследнички? И вообще, что нового?
— Бардак там и полная неопределенность. Книги в коробках, Шура в смятении, наследники свалили… Но ты не сомневайся, у меня все полномочия, вот генеральная доверенность, — и он протянул листок с гербовой печатью.
Петр Сергеевич ему верил. Он не верил себе… Ведь ясно же, что никакой новой жизни в Кузьминках не будет. Будет чужая, Колькина — с пьянками, драками, дурью, Катькиными борщами и Муськиной задницей. И с перевозкой книг он тянул вовсе не потому, что их негде здесь ставить, — они смотрелись бы в этой хрущевской пятиэтажке как академическая мантия на грязном свитерке вокзальной проститутки. Впрочем, сейчас Петр Сергеевич был не очень уверен в том, что ему вообще эти книги понадобятся. С надеждой вернуться в науку, видимо, покончено навсегда. Во-первых, уже не тянуло. Во-вторых, это все же не шоу-бизнес, куда при известном стечении обстоятельств можно попасть и с улицы. Начинать, как это ни печально и глупо, придется с нуля — университет, аспирантура, кандидатская, докторская, а там глядишь, лет так через двадцать станешь, наконец, востребован… Ступеньки эти неизбежны, но чтобы по ним карабкаться, нужны стимулы и ясно осознаваемая цель. Ни того, ни другого у него нет. И ожидать, что появится само собой — свалится с неба, вдохновит, озарит, — разумеется, не приходится.
Как все же хорошо думается под хороший коньяк. И как жаль, что он уже закончился.
— Нет, все же ты жлоб, — сказал Петр Сергеевич. — Мог бы и два пузыря захватить, не обеднел бы.
— Обижаешь, — ответил адвокат и достал из своего кейса новую бутылку. — Я знал, с кем имею дело. А норма твоя на лице написана.
— Все, ты меня убил!.. Давай твои бумажки, подписываю не глядя.
Адвокат оказался человеком деловым и прытким. Бумажная волокита и хождение по бесконечным кабинетам представлялись вещью долгой и абсолютно неподъемной, но все совершилось буквально в течение недели, а еще через две Петру Сергеевичу стало казаться, что он вообще никогда не покидал этот дом на бульваре, и не было ни Кузьминок, ни пьянок, ни похотливых баб, ни даже того случая на Трубной. Ну да, был некий академик — старый, странный и довольно трогательный в своих привычках, заблуждениях, образе жизни. Потом он вдруг стремительно помолодел, сменил имя и решил начать новую жизнь, с нуля… Вы говорите, что он умер? Хорошо, пусть будет так, слова значения не имеют и, кстати, ровным счетом ничего не объясняют.
Этому дому сто пятьдесят лет. Просиженному креслу с бархатной обивкой примерно столько же. Львиный нос на правом подлокотнике откусил его прадед, когда ему было полтора года и у него резались зубы; на левом откусил уже сам Петр Сергеевич, в этом же возрасте. Фарфоровую лампу на бронзовых цепях привезла из Парижа его бабушка. Письменный стол красного дерева когда-то принадлежал академику Вернадскому — это был его свадебный подарок любимому ученику, отцу Петра Сергеевича. Вот эту книгу надписал Тургенев, эту — Блок, а эта, судя по экслибрису, когда-то принадлежала Наполеону; в ней, кстати, закладка, на которой чужим незнакомым почерком написано несколько слов. Незнакомым — это правда, но почему чужим? Это он сам написал вчера утром, причем по-французски… Так нужны ли еще доказательства, что ни времени, ни смерти, ни забвения просто не существует? Да, есть жизнь тела, есть жизнь духа — они безусловно между собой связаны, вот только смешивать их нельзя и принимать одно за другое.
Странно, что он об этом забыл. Еще более странно, необъяснимо и очень стыдно, что он позволил телу взять верх над духом, подмять его под себя, увести в сторону. Ну что ж, теперь оно наказано. И узда наброшена такая, что не сорвешь: вместо пьянок, распутства и драк оно теперь каждое утро делает зарядку, бегает трусцой по бульвару, плавает в бассейне. Правда, бывший хозяин иногда дает о себе знать. Так сегодня вдруг — на погоду, видимо — заломило простреленное плечо, и Петр Сергеевич вспомнил, как Николай — еще в первые дни своего пребывания в новом теле, — рассказывал ему о Чечне. Точнее, о том, как он мечтал о возвращении домой, какие радужные планы строил. А когда вернулся, ощутил вдруг жуткую пустоту и понял — не сразу, но понял, — что жизнь его в общем-то уже прожита и все, что ее составляет, — любовь и ненависть, дружба и предательство, победы и поражения, плен, почти наступившая смерть и как бы второе рождение; злоба и братство, тяжкий труд и безумный кайф, — все осталось там, в чужих горах. А здесь, на гражданке, нужно все начинать сначала. Но как, с кем, для чего — совершенно не ясно. И главное, где найти силы для этой новой жизни, когда все уже было и все перегорело внутри, обуглилось, поросло быльем.
Конечно, Николай формулировал все это иначе, косноязычно и сбивчиво, но смысл был понятен вполне. И проблема, которая тогда стояла перед ним и с которой он не справился, сейчас поднялась во весь рост перед Петром Сергеевичем. Он сидел в своей старой, уютной квартире, среди привычных вещей и любимых книг и не понимал, не мог себе представить, как и чем он будет жить дальше, где искать стимулы и смысл. Оставалось лишь верить, что непременно найдет. Иначе обесценивалась и его прежняя жизнь, и жизнь новая, и смерть Николая, и даже перст судьбы, который все же случайным быть не может. Постучав, тихо вошла домработница, неся на подносе ужин.
— Шура, вы хотели бы прожить еще одну жизнь? — спросил он.
— Боже упаси, — отмахнулась она. — Я от этой-то устала.
Прошел месяц. Улеглась и почти забылась суета вокруг обмена, переезда и еще более назойливая и постыдная суета вокруг денег, договоров, расписок. Шура постепенно привыкла и даже привязалась к нему. Она была рада, что живет не одна, что есть о ком заботиться, с кем обсудить новости. В общем, все постепенно наладилось. Все, кроме работы. Прежние идеи стали казаться мелкими, никому не нужными; ореол вокруг них поблек, испарился… Он пытался нащупать что-то другое, более важное и значительное, но планы, не успевая обрести конкретные черты, рассыпались как карточный домик. Петр Сергеевич в общем-то прекрасно понимал, почему все так происходит. Для плодотворного творчества — будь то наука, литература или изящные искусства, — одного таланта все же недостаточно, тут нужно другое, гораздо более важное: твердая и почти маниакальная уверенность, что твоя работа если уж не спасет окружающий мир и все человечество, то, во всяком случае, способна их кардинальным образом изменить, сделать лучше и чище. Вот этой-то уверенности он и был сейчас полностью лишен.
Подобные кризисные состояния переживал Петр Сергеевич и раньше, но он успешно переключался на время в смежные области — переводы, рецензии, преподавание, — и скоро возвращался назад, почувствовав прежний азарт и голод по настоящей работе. Сейчас таких возможностей по понятным причинам он был лишен. Даже к книгам своим он потерял интерес, поэтому спускал их барыгам без прежнего сожаления, что позволяло им с Шурой жить скромно, но вполне достойно, хотя было ясно, что долго так продолжаться не может. Он по-прежнему соблюдал жесткий режим и изнурял себя спортом, но порой случались вещи, выбивающие из колеи — то вдруг девки голые приснятся, то во время пробежки поймаешь себя на том, что жадно ловишь запах шашлыка и пива, а сегодня так вообще…
У метро он наткнулся на цыганку, гадавшую ему еще в той, другой жизни. Она профессионально вцепилась в его рукав:
— Красавчик, позолоти ручку, — всю правду скажу.
Он щедро ей заплатил и с внезапно вспыхнувшим волнением протянул руку.
— Ну что, ожидает тебя… — привычно затянула она свою банальную песню и вдруг словно споткнулась.
— Что? — насторожился Петр Сергеевич. — Почему молчишь?
Цыганка как-то странно задумалась, потом отпустила его руку, протянула назад деньги.
— Не вижу… Врать не буду, ничего не вижу! Иди себе, красавчик, с Богом!
И он пошел.