Шинель-2 или Роковое пальто
Томас Корагессан Бойл
The Overcoat II
Перевод Epoost
Во главе продуктовой очереди вдруг вспыхнула какая-то заваруха. Люди стали орать, толкаться локтями, пробиваться вперед, что неминуемо запустило цепную реакцию, пробежавшую по всей шеренге непослушных детей, беременных женщин и ни в чем неповинных престарелых пенсионеров по закону домино. Чтобы разглядеть, что там случилось, Акакий на всякий случай вытянул шею, хотя ему и так уже все было ясно – мясо закончилось. Два с половиной часа в очереди за куском жилистой говядины (чтоб хоть как-то сдобрить гречневую кашу с капустой), под сто человек впереди и лишь Ленин знает, сколько ещё позади, и вот всем им придется убраться отсюда несолоно хлебавши.
Вообще-то ничего удивительного. Ведь такое случалось с ним и три дня тому назад, и на прошлой неделе, и в прошлом году. Какой-то паникёр начал бы брюзжать, хаять скотоводов, транспортников, мясников вместе с их подмастерьями, подвергая сомнению их умственные способности и проклиная их предков. Но только не Акакий. Отнюдь, он был терпелив и вынослив как липы вдоль Бульварного кольца и полностью осознавал исключительную важность личного самопожертвования каждого советского трудящегося в борьбе с силами Империализма и Капиталистической эксплуатации. Осознавал он это потому, что об этом ему рассказывали. Ежедневно. Сначала в детстве, когда он пошел в школу, затем в юности, когда он стал юным пионером и наконец во взрослой жизни – на работе при проведении политинформаций. Он также читал об этом в «Правде» и «Известиях», слушал по радио, смотрел по телевизору. "Трам-та-ра-рам, трам-та-ра-рам," – воспроизводился в его голове голос Ленина словно запись с аудиокассеты. "Трудящиеся Советского Союза! Боритесь за коммунистическое отношение к труду! Свято берегите и приумножайте общественную собственность!"
"Мясо давай!" выкрикнул кто-то позади него. Акакий изумленно обернулся – до чего же надо быть несознательным, чтобы прилюдно выражать недовольство! – и понял, что глядит на сморщенную старушонку ростом метра полтора, плотно закутанную в головной платок для защиты от холода. Очень старенькая, явно старше Революции, она являлась живым артефактом, сбежавшим из Музея крепостного творчества. Рот Акакия открылся и слово «Товарищ» с мягким укором готово было уже слететь с его губ, как вдруг стоящий перед ним мужик, подчиняясь мощному толчку отхлынувшей толпы, швырнул его на старушку с мощью разогнавшегося трамвая. Для сохранения равновесия Акакий попытался схватить старушку за плечи, однако та, ничуть не растерявшись, опустила голову и боднула его прямо под дых своим твердокаменным, завязанным на макушке узлом платка. Ему показалось, что в него выстрелили. Застав себя на тротуаре в гуще мелькающих ног, он, несмотря на трудности с дыханием, все же пытался выдавить из себя слова извинения. Старушенция высилась над ним с той же бесстрастно-невозмутимой миной на лице как у гигантского бюста Ленина, стоящего в Кремлёвском дворце съездов. "Мясо! Мясо давай!" скандировала она.
Акакий провел здесь ещё четверть часа, пока на место не прибыл наряд милиции и не обеспечил закрытие магазина. На часах уже было девять вечера и сил у него уже не осталось. Ведь он болтался по очередям с половины шестого, когда вышел из министерства, где работал в должности младшего деловода, и все, чем мог похвастать за это время, были восемь желтоватых картошин, шесть луковиц и двадцать шесть тюбиков чехословацкой зубной пасты, на которые его угораздило наткнуться, когда он искал пузырек медицинского спирта. Он безропотно побрел через пустые просторы Красной площади в сторону улицы Герцена и района Красная Пресня, где проживал в коммуналке, в которой его соседями были две семьи и ещё один холостяк. Обычно проходя по Великой площади, он замедлял шаг, чтобы сполна насладиться всем её величием – от неприступной твердыни кремлевской стены до «восточных» луковиц Покровского собора – но в этот раз, продрогнув до костей, он поспешил восвояси.
Он шел и каждый его шаг звонким эхом отзывался в пустой холодной дали. От мороза ноздри его заиндевели, а плечи, словно сжатые в кулак, бил озноб. Сколько ж там градусов ниже нуля – двадцать, двадцать пять? Почему сегодня вечером ему кажется намного холоднее, чем вчера? Может он подцепил какую-то заразу? Шаг за шагом, цок-цок-цок, и вдруг его осенило, в чем было дело. Пальто! Ну конечно же. Подкладка начала истончаться, облезая клочьями как это бывает с мехом шелудивой кошки. Он заметил это утром в фойе министерства – катышки шерсти припорошили ему туфли и штанины брюк словно снегом. Это пальто было никудышное и надо было быть идиотом, чтобы вообще купить его. Но какой у него был выбор? Он зашел в ЦУМ, купившись на рекламу в его витрине: «КАЧЕСТВЕННЫЕ ЗИМНИЕ ПАЛЬТО СОВЕТСКОГО ПРОИЗВОДСТВА» и по приемлемой для него цене. Он припомнил, как его удивило то, какой короткой и малолюдной оказалась очередь и то, с каким выражением недоумения глядел на него продавец, вручая ему это полотняное пальто. – Вам оно не нужно, – сказал продавец с ухмылкой. Он был ровесником Акакия и с усами.
– Не нужно? – смутился Акакий.
– Советское значит отстойное, – пояснил продавец, держась так же развязно, как те подонки, которых Акакий каждый вечер видел в телерепортажах о массовых беспорядках из Америки.
Лицо Акакия вспыхнуло. Он терпеть не мог типов плюющих на общепринятые лозунги, – в данном случае на лозунг: «СОВЕТСКОЕ ЗНАЧИТ ОТЛИЧНОЕ», – и когда ему случалось натыкаться на такого вот диссидента это всегда ввергало его в состояние шока и смятения.
Продавец потер указательным пальцем о большой. – У меня найдется для вас классная вещица, отличного покроя и модная. Это пальто будет служить ещё много лет после того, как этот ширпотреб пойдет на мусорную свалку. Если захотите встретиться со мной в укромном месте, то думаю, я смогу, э ... чем-то помочь вам ... ну, вы меня поняли ...
Боль и потрясение охватившие тогда Акакия были столь же острыми, как если бы его ударило электротоком, словно это была рефлекторная реакция на разряд электродов вживленных в мозг подопытных собак и обезьян в государственной лаборатории. Он покраснел весь аж до самой лысой своей макушки. – Как вы смеете намекать на ... – зашипел он, брызгая слюной, и тут же осёкся, неспособный от перевозбуждения закончить фразу. В отвращении отвернувшись от продавца, он схватил первое попавшееся под руку зимнее пальто и бросился вон, чтобы успеть занять место в нескончаемой уличной очереди.
Вот так он и стал обладателем дрянной тряпки, сидящей на нем так же элегантно, как тент на цирковом шатре. Подкладка была вся в клочьях свалявшейся шерсти, а на месте шва под правым рукавом зияла дыра, похожая на рваную рану. Ему следовало быть осмотрительнее и лучше контролировать свои эмоции, нужно было прийти туда в другой день. Сейчас, когда он быстро шагал по улице Герцена, машинально обняв себя за плечи, он решил, что завтра утром заглянет к портному Петровичу. Подшить тут, подштопать там, может, укрепить подкладку, и, глядишь, пальтишко будет как новенькое. Кого волнует, что оно мешковатое и старомодное? Он же не стиляга. – Да, к Петровичу, – подумал он. – Прямо с утра.
Акакий проснулся ровно в семь утра – комната задубела от холода, кисловатым духаном постного картофельно-лукового супа несло из совсем неуместных мест. На улице, конечно, ещё было темно. В это время года рассветало только в девять, а снова темнело в пол – третьего дня. Он оделся при свете свечки, застелил кровать и подогрел себе на завтрак гречневой каши с прокисшим молоком. Обычно он завтракал в своем закутке коммунальной кухни, но сегодня утром воспользовался компактной походной электроплиткой, постеснявшись пройти по коридору и побеспокоить соседей – Романовых, Ерошкиных и пожилого Стаднюка. Выскользнув за дверь десятью минутами спустя, он услышал как Ирина Ерошкина своим визгливым голосом пилила своего благоверного: – Вставай, Сергей! А ну подымайся, пьяная ты скотина! На завод пора! На работу! Совсем забыл что это такое?
На улице было где-то под тридцать градусов мороза. Акакий натянул два свитера поверх своего шерстяного костюма стандартно- коричневого цвета (министерские острословы называли его говняно-коричневым) и все равно холод заставлял его пританцовывать. Утешения ради надо сказать, что на улицах полно было и других плясунов, трясунов, бегунов и прыгунов, которые все будто угорелые спешили добраться до теплых помещений, пока не лопнули от мороза, как это бывает с дешевым стеклом. Увы, Акакия это не утешало. На момент, когда он словно доктор Живаго, драпающий от Красных партизан,
влетел в мастерскую Петровича, его горло саднило, а веки заиндевели.
Петрович сидел в куче обрезков и лоскутов ткани под единственной буровато-тусклой электролампочкой, допотопная ножная швейная машина выступала из окружающего его полумрака как какой-то железный монстр. Было только восемь утра, а портной уже был навеселе. – Так-так-так, – пророкотал он, – ранний клиент! Ни свет ни заря! Что такое, Акакий Акакиевич? У вас опять оторвались манжеты? – он захохотал, задыхаясь как туберкулёзная лошадь. Акакий не одобрял пьянство. Он вёл тихую одинокую (насколько могли позволить шестеро детей Ерошкиных) жизнь, имел очень мало поводов, чтобы выпить в компании, и не видел причин пить в одиночку. Да, конечно, ему то и дело приходилось пропустить рюмку водки для согреву, а однажды на свадьбе сестры даже попробовал шампанского, но в принципе считал пьянство неприемлемым и вечно в присутствии нетрезвых людей терял дар речи и впадал в ступор. – Я ... я ... я подумал ... нельзя ли ...
– Ну, смелее, – рявкнул Петрович. Восемнадцатилетним парнем во время подавления венгерского восстания он лишился глаза – высунул голову из люка танка и венгерский патриот поразил его ловко запущенным булыжником, а его здоровый глаз, словно в виде компенсации, казалось, разросся до нечеловеческих размеров. Уставившись на Акакия этим выпученным сгустком протоплазмы, он откашлялся.
– Не могли бы вы, э, подлатать подкладку моего, э, пальто?
– Пальто? Это ж хлам, – ответил Петрович.
Акакий словно эксгибиционист распахнул пальто. – Гляньте на подкладку, она не так уж плоха. Просто чуток прохудилась. Может, вы смогли бы, э, подлатать её и ...
– Хлам, ширпотреб, брак. Вы носите образчик топорной продукции совхалтурпрома. Это ж не ткань, а марля, насквозь гнилая до последней ниточки. Я не могу починить это.
– Но ведь ...
– Не могу. Оно не доживет до весны. Никак. Единственное, что можно сделать, это пойти и подыскать себе что-нибудь приличное.
– Но, Петрович, – взмолился Акакий. – Новое пальто мне не по карману. Даже это обошлось мне дороже, чем в месячную зарплату.
Портной достал бутылку водки. Хорошенько приложившись к горлышку бутылки, он от кайфа зажмурил свой глаз.
Однако когда его голова вернулась на прежний уровень, он, похоже, был уже не в состоянии навести взгляд на Акакия, поскольку стал обращаться к точке пространства, расположенной на пару метров левее, чем следовало. – Я сделаю его для вас, – заявил он, ударив себя в грудь и негромко срыгнув. – С подстежкой и меховым воротником. Такое как носят в Париже.
– Но... но мне такое пальто не по карману ...
– И что вы будете мёрзнуть? Послушайте, Акакий Акакиевич. На черном рынке такое пальто вы не купите и за пятьсот рублей.
Услышав слова «черный рынок» – Акакий вздрогнул, как если бы портной произнес какие-то ругательные словечки вроде – гомик, педераст или ЦРУ. Конечно, он отлично знал, что в стране процветает черный рынок, что эгоистичные капиталистические ревизионисты готовы были продать родину за радиолу, пару голубых джинсов или ... пальто. – Ни за что! – воскликнул он. – Лучше я буду ходить в лохмотьях!
– Да успокойтесь вы, Акакий. Да, я сказал, что мог бы купить для вас такое пальто, но это не значит, что я так сделаю. Нет, за пятьсот пятьдесят рублей я сам пошью вам его.
Пятьсот пятьдесят рублей! Почти три месячных зарплаты! Это уж слишком! Просто грабеж! Но что же делать? Снова пойти в ЦУМ и купить ещё одну тряпку, которая порвется в клочья за год? Он передислоцировался в то место, где мог попасть в поле зрения портного. – Вы точно не сможете починить это пальто?
Петрович помотал своей громадной головой. – Точнее не бывает.
– Ну что ж, – заявил Акакий, почему-то переходя на шепот. – Когда оно будет готово?
– Через неделю.
– Через неделю? Не слишком ли быстро вам придется работать?
Портной улыбнулся, подмигнув ему своим выпученным глазом, – У меня есть своя методика. Положитесь на меня.
Тем же утром у себя на работе, когда он, весь дрожащий, скорчился над батареей отопления в захудалом пальто, рваных свитерах и стандартно-коричневом шерстяном костюме, Акакий вдруг обнаружил позади себя какую-то суету – громкий шепот, приглушенные хиханьки и даже откровенно презрительный смех. Обернувшись, он увидел перед собой ухмыляющиеся, слюняво-губые физиономии двух своих младших сослуживцев. Оба были одеты в кожаные лётные куртки с меховыми воротниками и синие джинсы с броским ярлыком, рекламирующими фамилию какого-то американского еврея, хозяина фирмы-изготовителя, и глазели на него. Тот, что пониже, белобрысый, заносчиво откинув голову, отпустил похабную реплику – что-то насчет какой-то матери, половых контактов и его совдеповского пальто. Затем он, наигранно подражая воинскому приветствию, прижал пальцы к виску, после чего в компании своего долговязого приятеля неспешно зашагал к входной двери. Акакий сперва оторопел, потом разозлился и наконец ему стало стыдно. Неужто он и впрямь являет собой столь жалкое зрелище? Втянув голову в плечи, он бросился по коридору в уборную и, уединившись в одной из кабинок, стащил с себя пальто и свитеры.
Свой обеденный перерыв Акакий предпочитал проводить у окна тусклого коридора на первом этаже, не желая терпеть шум и толчею штатной столовки. Он, чавкая, жевал черствый бутерброд с луком (масло он последний раз пробовал много недель назад), запивая его слабеньким чаем из термоса, и рассеянно проглядывал заголовки газеты «Известия»: РЕКОРДНЫЙ УРОЖАЙ ЗЕРНА, КАМСКИЙ АВТОЗАВОД В ТРИ РАЗА НАРАЩИВАЕТ ВЫПУСК ПРОДУКЦИИ, АКЦИЯ ПРОТЕСТА АМЕРИКАНСКИХ НЕГРОВ.
Вернувшись за свой рабочий стол, он тут же понял, что что-то здесь не так, он явно чувствовал это, но не мог определить что именно. Остальные его коллеги глазели на него, но как только он поднимал глаза, они их опускали. В чем же дело? На столе у него всё было на месте – календарь, миниатюрный Олимпийский Мишка, его коллекция цитат из Революционного Устава Союза Советских Деловодов, собранных им за двадцать пять лет непрерывного стажа, ... и тут его осенило: он опоздал! Он же задремал во время обеда и, видимо, вернулся на рабочее место позже, чем следует.
Резко как ошпаренный он обернулся к часам, но, убедившись в том, что он как всегда пунктуален, тут же понял также причину странного поведения его коллег. Он обнаружил, что над натуральной величины статуей Ленина, будто ангел-хранитель надзирающего над кабинетом, совершено мерзокощунственное надругательство. Какой-то горе-шутник, чей-то прихлебатель, украл его, Акакия, пальто и накинул его на плечи статуи. Это уж слишком! Тупые бездушные ублюдки! Весь побагровевший от обиды и гнева он вскочил на ноги. – Как же вы могли? – закричал он. Десятки коллег потупили взор. – Как вы могли так поступить со мной, товарищи?
Они прыснули. Все как один. Даже Турпентов и Моронов, хоть были так пьяны, что еле ворочали головами, даже Родион Мышкин, который иногда в обед играл с ним в шахматы. Что с ними такое? Неужели бедность – повод для насмешек? Только представьте себе это зрелище! Пальто, облепившее плечи Ленина словно какой-то порослью бурьяна, подмышка вырвана, а длиннющий спутанный жгут шерсти свисает с полы как хвост! Акакий пересёк кабинет и, взобравшись на пьедестал, содрал со статуи свое пальто. – Что с вами? – пролепетал он. – Мы же все трудящиеся, или как?
Почему-то это вызвало очередной взрыв хохота, пронесшийся по комнате с грохотом прибойной волны. Белобрысый блатной, этот подонок, открыто скалился ему, чувствуя себя безнаказанным за своим столом в дальнем конце кабинета, Моронов прятал улыбку под красным распухшим от водки носом. – Граждане! – взывал Акакий. – Товарищи!
Безрезультатно. И тут, изнемогая от досады, стыда и отчаяния, он возопил так, как никогда в жизни ещё ему не приходилось, взревел как зверь в клетке: – Братья!!!
В кабинете воцарилась тишина. Все были шокированы тем, что он вышел из себя, никак не ожидая, что этот человечек, двадцать пять лет остававшийся невозмутимым и бесстрастным как статуя, состоит из плоти и крови. Акакий же, не ведая, что творит, застыл на месте – в одной руке пальто, другая для опоры вцепилась в плечо каменного Ленина. И вдруг словно что-то на него снизошло – он неожиданно ощутил себя героем, оратором, почувствовал, что может реабилитироваться по части красноречия, пристыдить публику неподготовленной речью, может взойти трибуну как один из революционных матросов броненосца «Потёмкин». – Братья, – повторил он уже более сдержанно, – неужели вы не понимаете ...
Его пламенную речь прервал грубый выкрик из дальнего конца кабинета. Это его подколол белобрысый блатной, которого тут же поддержал его долговязый прихлебатель, за ним – Турпентов, и уже через секунду все коллеги снова дружно потешались и глумились над ним. Молча сойдя с пьедестала, Акакий выскользнул за дверь.
По меркам Москвы (даже при её дефиците жилья) жилплощадь Акакия была весьма скромного размера – может, всего лишь наполовину больше, чем та каморка, что довела Раскольникова до убийства. На самом деле под жильё ему была отведена прихожая мрачной четырёхкомнатной коммуналки, где жили ещё восемь Романовых, пятеро Ерошкиных и пожилой Стаднюк. Естественно, главный изъян жилплощади Акакия состоял в том, что каждый, кто входил в коммуналку и выходил из нее, должен был пробираться через его жилплощадь. То Сергей Ерошкин заявится с трехдневного бодуна, то Ольга Романова затеет обжиматься с хахалем под входной дверью, а у него через комнату такой сифон, что аж свистит, и хрен уснешь, то залётные собутыльники-старпёры Стаднюка, шатаясь, ломятся в дверь, словно стадо слонов, спешащих к своему таинственному могильнику, где им предписано умирать, когда пришёл их час. Это было невыносимо. Или, вернее, было бы, если бы Акакий хоть сколько-нибудь придавал этому значение. Однако ему и в голову не приходило роптать на судьбу, не говоря уж о том, чтобы потребовать поочередно меняться комнатами со Стаднюком или попробовать найти себе жильё по-пристойнее. Ведь он же никакой-то там нытик, мягкотелый буржуазный бюргер, а трудящийся революционно-коммунистической закалки и образцовый гражданин Союза Советских Социалистических Республик. После того, как будут решены задачи промышленного производства, партийное руководство уделит внимание жилищным проблемам. А пока что от нытья нет никакого проку. В конце концов, если ему так уж нужно будет побыть наедине, он может забраться в платяной шкаф.
Сейчас, поднявшись по лестнице и оказавшись в сумрачной тиши своей коммуналки, Акакий почувствовал себя в ней незваным гостем. На часах было 14:15. Последний раз в дневное время он был дома тринадцать лет тому назад, когда слёг от одновременного приступа гриппа и бронхита и Матушка Горбаневская (жившая тогда в комнате Стаднюка) лечила его чечевичным супом и отваром из трав. Он тихонько закрыл входную дверь. Никого из соседей дома не было, тусклые лучи предзакатного солнца залили стены мягким призрачным светом и стало чудиться, что под личиной самовара прячется Барабашка, а тени по углам – это шпики и стукачи. Акакий мигом постлал постель, разделся и, юркнув под одеяло, натянул его себе на голову. Ни разу в жизни он не чувствовал себя столь подавленным и расстроенным – как же это несправедливо, как мелочно. Ведь он же достойный гражданин, преданный идеалам Революции, добродушный, безобидный – ну почему они хотят сделать из него грушу для битья? За что?
Его горькие думы прервал звук проворачиваемого в замке ключа. «И что теперь делать?» подумал он, кидая взгляд на дверь. Замок лязгнул, его засов отодвинулся, и в дверном проёме возник прижмурившийся от растерянности Стаднюк с пухлой продуктовой сеткой на плече. – Акакий Акакиевич? Ты, что ли? – спросил он.
– Угу, – утвердительно буркнул Акакий из-под одеяла.
– Господи Иисусе! – воскликнул старик, – Что стряслось? Неужто живот прихватил? Или несчастный случай приключился? – Стаднюк, заперев дверь, стоял уже над его кроватью. Акакий чувствовал прикосновение дрожащих старческих пальцев на своем покрывале. – Ответь мне, Акакий Акакиевич, – ты там жив? Вызвать врача?
Акакий сел. – Нет-нет, Трифилий Владимирович, не надо. Неважно мне, вот и всё. Это пройдёт.
Со скрипом в старческих коленях Стаднюк присел на уголок кровати и с тревогой вгляделся в лицо Акакия. Свою сетку, полную капусты, моркови, сыра, масла, хлеба, молочных бутылок и ещё каких-то квадратных пачек, завернутых в мясо-упаковочный пергамент, он поставил себе под ноги. После длительной паузы старик достал из кармана рубахи кисет и стал вертеть себе самокрутку. – Что-то ты не смахиваешь на больного, – сказал он.
Дороже всего в жизни Акакий ценил честность. Однажды в возрасте пятнадцати лет, когда он был заместителем кассира своей пионерской организации, два его товарища растратили денежные средства, собранные в ходе общественной кампании, и ни один из членов его звена, кроме Акакия, не решился разоблачить воров. Тогда звеньевой вручил ему почетную грамоту за верность идеалам Революции, которую он и по сей день хранит в коробке вместе со школьным дипломом и фотографией своей матери в Музее Толстого. Он посмотрел Стаднюку прямо в глаза. – Нет, я не болен – признался он. – Во всяком случае, физически.
Конвульсивные пальцы старика занялись скруткой второй цигарки, по готовности которой заложили её за ухо вместе с первой, после чего извлекли носовой платок размером с кухонное полотенце. И пока Акакий дрожащим голосом излагал печальную историю своего унижения на службе, он вдумчиво продувал себе носовые каналы. Когда Акакий наконец замолчал, старик аккуратно сложил платок и спрятал его в карман рубахи, после чего достал из рукава короткий овощной нож. Плавно кивая головой, он стал срезать с круглого ломтя сыра тонкую корку, обрезки которой затем совал в рот и обгладывал. Немного погодя, он сказал, – У меня есть для тебя один совет.
Стаднюк, будучи рекордным старожилом этого многоквартирного дома, был при этом нетленным ходячим артефактом, которому для знания истории не нужно было пересматривать кинохронику – она прокручивалась у него голове, ведь он был её очевидцем. В его активе было пятьдесят два года стажа на Первом государственном подшипниковом заводе, начиная с самого его открытия. За это время сменилось несколько поколений правителей – Керенский, Ленин, Троцкий, Сталин, Хрущев, – а он, простой человек из толпы, всех их пережил. Один бог знал, сколько ему было лет или как ему удавалось так здорово жить. Был он широк в плечах, держался уверенно и непринужденно. Голова его была лыса как бильярдный шар, а неоднократно переломанный нос по форме напоминал вопросительный знак. Он вдруг залился смехом, прозвучавшим как шелест ветра в траве.
– Знаешь что, Акакий Акакиевич, – заявил старик, едва сдерживаясь, – ты, конечно, славный парень, но ты – дурак. – Он смотрел Акакию прямо в глаза, так же жёстко и бездушно, как смотрит на свою жертву каймановая черепаха. – Да, дурак, – повторил он. – Разве ты не знаешь, что всем уже начхать на все эти партийные идеалы? Нет? Ты слепой что ли, сын мой? Где я, по твоему, добыл всё это? – спросил он, воинственно кивая в сторону своей продуктовой сетки.
Акакий дёрнулся словно от пощёчины – на языке уже были слова «Изменник! Оборотень!» – но старик опередил его: – Совершенно верно, вымутил на черном рынке. Надо быть последним дураком, чтобы не ходить туда и не добывать все, что удастся. Ведь уже и ослу ясно, что никакие парткомы ни хрена вам не дадут.
– Вон из моей комнаты, Стаднюк! – вскричал Акакий. Его сердце чуть не выпрыгивало из груди. – Простите меня, но уходите, пожалуйста.
Старик устало встал и собрал свои вещи. В коридоре он приостановился и покореженный его нос в сумраке светился словно что-то покрытое люминесцентным составом. – Хочешь знать, за что они так ненавидят тебя, Акакий Акакиевич? А за то, что считают тебя ретроградом, фарисеем и винтиком партии. За то, что ты мозолишь им глаза в этом треклятом пальто, болтающемся на тебе как рубище на святом мученике. Вот за что. – Покачав головой, старик развернулся и скрылся во мраке коридора.
Акакий не услышал, как ушёл сосед. Закусив губу, он зажал себе уши со всей яростной неумолимой силой, на какую только способны святые, мученики и герои революции, проникнутые несгибаемым стоицизмом и исключительной нравственностью.
Петрович сдержал своё слово – через неделю пальто было готово. Ровно через неделю снедаемый недоверием Акакий стоял под швейной мастерской, сжимая в кулаке пачку рублевых купюр с таким видом, словно боялся, что они как черви разлезутся сквозь пальцы или отрастят крылья и вспорхнут ему в лицо. Чтобы набрать нужную сумму ему пришлось не только опустошить все свои сбережения, но и продать свой допотопный, имени славного Товстоногова, телевизор – что с учетом ограниченности его бюджета стало для него настоящим испытанием. (Последние двадцать два года половину своей зарплаты он посылал на Урал своей матери-инвалиду. Предположительно, из-за какой-то загадочный аварии в этом регионе властям пришлось переселить всю деревню матери. После этого она навсегда осталась бледной и апатичной, волосы у неё выпали, а также она жаловалась, что кости у неё сделались пустотелыми, как у птиц.)
Портной уже поджидал его. – Акакий Акакиевич! – воскликнул он, потирая руки и приглашая его внутрь. – Входите, входите. – Пожав ему руку, Акакий смущенно встал в центре мастерской, а портной нырнул в подсобку за его пальто. Оставшись наедине, Акакий стал более внимательно осматриваться, словно бы он был покупателем самой мастерской, а не только пальто. Помещение, несомненно, было в плачевном состоянии. Трещины, испещрявшие штукатурку, напоминали карту линий тектонических разломов, замызганные лохмотья и обрывки ткани наматывались на лодыжки как после взрыва на ткацкой фабрике, в углу поблескивало блюдце c тараканьей отравой, усыпанное золотистыми чешуйками дохлых и подыхающих насекомых. Способен ли человек, работающий в таком сраче, создать что-нибудь пристойное, стоящее на пятьсот пятьдесят рублей?
Тут раздался шелест оберточной бумаги и сбоку к нему приблизился Петрович с неплотно завернутым свертком, держащим его на обеих вытянутых руках так, будто это был некий дар. У Акакия аж подвело живот. Портной смахнул со стола ворох незавершенных изделий и выложил на него свой сверток, обернутый в мягкую белую шёлковистую бумагу, такую как можно было увидеть в рождественские праздники, да и то лишь на витринах магазинов. Акакий протянул руку, чтобы прикоснуться к обёртке, и портной резким движением сорвал её.
Акакий обомлел – перед ним было пальто достойное какого-нибудь принца, ничем не хуже того, что носит сам Генсек, роскошное почти до неприличия.
– Неужто вы смогли ... – начал он, не в силах найти слова.
– Верблюжья шерсть, – сказал Петрович, подмигивая своим огромным глазом. – Воротничок-то – натуральная лиса. А подкладочка – только глянь.
Акакий глянул. Это была не просто подкладка, а пуховая подстежка.
– Как думаете, будете мёрзнуть в нём? – спросил Петрович, дыша ему в лицо густым водочным перегаром и подталкивая локтем, – а, Акакий Акакиевич?.
– Эка невидаль, пальто, просто бытовой товар, зачем же так нервничать? – урезонивал себя Акакий, накинув на себя пальто и проходя за портным в подсобку, чтобы посмотреться в заляпанное зеркало. Однако увидев там свое отражение, он окончательно потерял голову. Он смотрелся изумительно, великолепно, прямо как член политбюро или директор Всесоюзной гостиницы, ну словом, как большая шишка. Не в силах контролировать себя, он расплылся в сияющей улыбке.
Тем утром впервые с незапамятных времен Акакий опоздал на работу. Войдя в четверть второго в министерство, он с видом человека утратившего чувство времени приветливо расшаркивался с сотрудниками. Но ещё поразительнее по мнению его сотрудников было то, как он был одет. Потрескавшиеся перчатки из кожзама, шерстяные стандартно-коричневые брюки и здоровенная лохматая черная шапка, вцепившаяся в его голову как нахохлившаяся крыса, были на своих местах. Но что сразило их наповал, так это его пальто – из верблюжьей шерсти да ещё и с натуральным лисьим воротником. Неужто это А. А. Башмачкин, винтик партии и канцелярская крыса, горделиво расхаживает по коридорам так будто он звезда Большого театра, Олимпийский чемпион или член Партаппарата? Может, его назначили на руководящую должность? А, может, он получил наследство или грабанул банк? Несколько голов даже повернулись в сторону входных дверей в надежде, что оттуда ворвётся команда КГБистов и уведёт его с позором.
Хотя после инцидента недельной давности с Акакием никто и словом не обмолвился, но сейчас, украдкой оглядываясь на начальника, Турпентов, Моронов и Володя Смеляков (старший инспектор отдела, седой, беззубый и через два месяца уходящий на пенсию) окружили стол Акакия. – Доброе утро, Акакий Акакиевич, – пробубнил Моронов, язык которого уже заплетался от утренней опохмелки, а глаза были красными как у ныряльщика за жемчугом, – хорошая погодка, верно? – За окном небо было серым как стальная стружка, бушевал ледяной ветер и температура, достигнув дневного максимума в минус двадцать восемь градусов, стала резко падать.
Казалось бы, у Акакия не было никаких причин, чтобы лебезить с Мороновым, тем более, что он совсем не одобрял пьянство последнего. Однако, вместо того, чтобы осадить этого хама с помощью фирменного своего бесстрастного, чуть укоризненного взгляда, он почему-то улыбнулся. Да, его верхняя губа, словно управляемая какой-то тайной неукротимой силой, поднялась, оголив зубы. Он ничего не смог с этим поделать. Он почувствовал себя совсем другим человеком, ощутил такую эйфорию, что ни Моронов, ни даже глумящийся над ним белобрысый блатной, не смог бы испортить ему настроение. Он и опоздал-то потому, что, наплевав на лютый холод, болтался по улицам, любуясь своим отражением в витринах магазинов и испытывая свою новую властно- снисходительную улыбку на прохожих на Красной площади. Затем, подчиняясь внезапному порыву, он зашел в кафе для интуристов, где втридорога заказал себе чашечку кофе и сладкую пышку. Подумаешь, трагедия – раз в пятнадцать лет опоздал на работу! Прямо там без него конец света наступит!
Старик Cмеляков откашлялся, дружелюбно причмокнув деснами. – Так-так-так, – прощебетал он голосом придушенной птицы, – однако же классное ... у вас э ... – нужное слово словно застряло у него в горле – пальто, Акакий Акакиевич.
– Да, – ответил Акакий, снимая пальто и с благоговением вешая его на крючок рядом со своим столом, – классное, – после чего уселся за стол и принялся копаться в стопке бумаг.
Турпентов похрустывал костяшками пальцев. Его голос резал ухо не хуже, чем визг огромной пилорамы, вгрызающейся в сучковатое бревно. – Вы же не захотите его оставить в общем гардеробе, верно? – спросил он, пытаясь звучать саркастично. – В смысле, оно ведь такое шикарное, такое богатое.
Акакий не соизволил даже поднять глаза, ведь он уже заправил в древнюю пишущую машинку марки Ростовский Медведь свой первый отчет. – Нет, – ответил он, – не захочу.
В этот день свой обеденный перерыв Акакий предпочел провести не в безлюдной тиши коридора первого этажа, а в бедламе штатной столовки. На входе он чуть было не столкнулся лбами со вздорным белобрысым молодчиком и уже напрягся, готовясь к очередному вербальному унижению, но тот, как ни странно, отвел взгляд и убрался восвояси. Стоило Акакию занять место за одним из длинных столов с ламинированным покрытием типа Формайка, как почти тут же в промежуток рядом с ним втиснулся его спорадичный партнер по шахматам, Родион Мышкин, держащий в руках поднос с обедом и номер журнала Новый Мир. Мышкин, худощавый, беспокойный человек в очках в тонкой оправе, носил на щеке круглое желтое пятно отмершей кожи словно жетон. Он очень смахивал на профессора молекулярной биологии из Академии наук. У него была странная привычка во время беседы дуть на кончики пальцев, как если бы он только что обжег их или нанес на них свежий лак. – Итак, Акакий Акакиевич, – сказал он со вздохом, подвигаясь к столу и хватая с подноса густо намазанный маслом бутерброд с колбасой, – вы, все-таки, сдались.
– О чём вы? – удивился Акакий.
– Да, ладно, Акакий, не надо притворяться.
– Нет, правда, Родион Иванович, понятия не имею, о чем вы говорите.
Мышкин улыбался во весь рот, обнажив сверкающие на свету золотые коронки, улыбался так, словно они с Акакием только что подписали некую нечистую сделку. – О пальто, Акакий, о вашем пальто.
– Оно вам нравится?
Мышкин подул на пальцы. – Оно превосходно.
Акакий также расплылся в улыбке. – Вы не поверите, но мне его пошили на заказ, хотя, мне кажется, что вы могли бы определить это по его покрою и индивидуальности. Один мой знакомый портной хоть и работает в бардаке, но для меня сварганил его менее, чем за неделю.
Пальцы Мышкина словно бы вспыхнули пламенем – он стал неистово дуть на них, махая при этом ещё и кистями. – Да, бросьте вы, Акакий, – со мной-то вам незачем ломать комедию, – увещевал он, попутно тряся пальцами и заговорщицки подталкивая товарища локтем.
– Но это же правда, – сказал Акакий и добавил: – Ладно, думаю, было нечестно говорить, что у него ушло на это менее недели – на самом деле он делал его все семь дней.
– Ладно-ладно, – бросил Мышкин, наклоняясь над бутербродом, – говорите все, что угодно. Я не собираюсь допытываться.
Озадаченный поведением коллеги, Акакий поднял глаза и увидел, что несколько голов были повернуты в их сторону. Он сконцентрировался на своем бутерброде – черный хлеб с сырой репой, без масла.
– Знаете что, – сказал Мышкин чуть позже, – сегодня вечером мы с Машей ждём нескольких коллег – поужинать, поболтать, может, в карты перекинуться. Хотите с нами?
Акакий никогда никуда не ходил по вечерам. Билеты на спортивные мероприятия, кинофильмы, концерты и балет были не только ему не по карману, но и в таком дефиците, что лишь аппаратчикам было по силам добыть их когда это нужно, а раз у него не было таких знакомств, то его никогда не приглашали поужинать или поиграть в карты. За все годы его знакомства с Родионом Ивановичем максимумом в их взаимоотношениях, были редкие обмены мнениями на тему спорта или служебной жизни за шахматами во время обеденного перерыва. И тут вдруг Родион приглашает его в гости. Такой дружеский жест был для него чем-то совершенно новым, неизведанным. Мысль об этом – об ужине в гостях, общей беседе, о компании женщин, иных нежели убогие дочь и мать Романовы или вздорная мадам Ерошкина, – вдруг, распустившись как цветок в его голове, растеклась по всему телу томной волной предвкушения. – Да, – наконец, ответил он, – да, я был бы очень рад.
После работы Акакий убил два часа, простояв в очереди, чтобы купить для хозяйки дома коробочку шоколадных конфет. До получки у него оставалось всего пару рублей, однако он где-то читал, что всякий воспитанный гость должен непременно принести хозяйке дома какой-то небольшой презент – шоколад, цветы, бутылку вина. Дарить спиртное он не хотел, будучи трезвенником, а достать цветы в Москве в это время года было практически невозможно, поэтому он остановился на сладостях. Изящная коробочка шоколадных конфет будет то, что надо, решил он. Но как на зло, когда подошла его очередь, все шоколадные конфеты в магазине закончились и он был поставлен перед выбором между дешевой жвачкой и каких-то "деревянных" батончиков из смеси ириса и мяты, глазурованных сладковатой соевой эмульсией и продающихся по цене копейка за пару. Ему ничего не оставалось, как купить по десять изделий обоих видов.
Сжимая в руке бумажку, на которой Мышкин накарябал ему свой адрес, Акакий быстро шагал по улице Чернышевского, как вдруг был застигнут снежной метелью. Он всегда считал, что при таком морозе снега не бывает, и вот тебе на – колючий ветер лупит по лицу ледяной дробью. Нахлобучив шапку по самые глаза и засунув руки в самую глубину карманов, он не мог сдержать самодовольную ухмылку – пальто делало свое дело бесподобно, словно щит отражая белые кристаллики, и ему было тепло как в своей постели дома. Он стал вспоминать о том, как бедствовал в прежнем пальто, как он в нём дрожал и пританцовывал, как носился от одних дверей к другим словно какой-то псих, как у него ломило кости и текло из носа ... как вдруг почувствовал, как чья-то рука скользнула по его руке. Он инстинктивно отпрянул а, придя в себя, стал пытливо изучать идеально – овальное лицо девицы, которая схватила его за руку и шагала в ногу с ним так, словно они были старыми знакомыми, идущими на вечернюю прогулку. – Прохладный вечерок, –
проворковала она, заглянув ему в глаза.
Акакий не знал, что ему делать. Он вглядывался в ее лицо с восхищением и боязнью – неужели это происходит с ним? – плененный ее откровенными глазами и подкрашенными ресницами, светлыми локонами, окаймляющими ее меховую кепку, мягким призывным блеском ее импортной губной помады. – Я ... я не понимаю, – сказал он, пытаясь вытащить руку из кармана.
Она цепко держала его руку. – Вы такой интересный мужчина. Вы ведь работаете в министерстве? Мне нравится ваше пальто. Оно такое стильное.
– Извините меня, – сказал он, – Я ...
– Не хотите прогуляться со мной? Я сегодня свободна. Мы могли бы выпить, а потом ... – Она прищурилась и крепко сжала его руку, все ещё погруженную в карман пальто.
– Нет-нет, – ответил он. Его голос на слух показался ему неестественным и чужим, словно бы его вдруг вставили в чье-то чужое тело. – Вы понимаете, я не могу, правда ... я ... иду на званый ужин.
Они остановились и стояли так близко друг к другу, словно пара влюбленных. Она взглянула на него умоляюще, а затем сказала что-то насчет денег. Снежный ветер хлестал им по лицам, а пар от их дыханий перемешивался, образуя белые клубы. И тут вдруг Акакий кинулся бежать, помчав по улице так отчаянно, будто за ним гналась целая армия цыганских скрипачей и жадных американских ростовщиков. Его сердце бешено колотилось под стандартно-коричневым шерстяным костюмом, слоями пуховой подстежки и мягкой, но непромокаемой верблюжьей тканью его стильного пальто.
– Акакий Акакиевич, как я рад вас видеть. – Родион, поджидал его у двери, обдувая кончики своих пальцев. Рядом с ним стояла низенькая круглолицая дама в расшитом домашнем халате, которая, как понял Акакий, была его супругой. – Маша, – представил ее Родион и Акакий, слегка поклонившись, достал пакет с конфетами. К своему ужасу он обнаружил, что в уличной толкотне пакет слегка примялся и соевая глазурь запачкала донышко белого кондитерского пакета. Улыбка на Машиных губах вспыхнула и угасла так же быстро, как пролетает скоротечный видеоклип о сельскохозяйственном чуде. – Ну что вы, не надо было, – сказала она.
Квартира у Мышкиных была восхитительна, потрясающа, – ничего лучше Акакий не мог себе и представить. Три комнаты и кухня отлично обставлены, на стенах картины маслом – и всё это в распоряжении их одних, никаких соседей. Родион устроил ему экскурсию по квартире – в кухне новая плита и холодильник, а в гостиной комнате – двухместная софа. В спальне в детской кроватке спала их дочурка Людмила. – Я просто без ума, Родион Иваныч, – лебезил Акакий, попутно недоумевая, как это его коллега сподобился так здорово пристроиться. Да, это верно, что Родион, занимая должность заместителя Главного деловеда тридцать второго отдела, получал побольше его, верно также, что из-за своей матери Акакий фактически жил на пол зарплаты, и все же, ему казалось, что достаток сотрудника слишком превышает его трудовые доходы. Родион как раз демонстрировал ему швейцарские часы с кукушкой. – Очень приятно слышать это от вас, Акакий. Да, – он дунул на пальцы, – нам она кажется уютной.
Ужин отличался разнообразием блюд: сначала прозрачный бульон, затем рыба в сливочном соусе, затем маринованные сосиски с белым хлебом и сыром, а потом ещё цыплята табака, галушки и брюссельская капуста. По ходу пиршества Родион подливал всем водки и французского вина, а на десерт подал вишневый торт и кофе. Узнав среди гостей лица нескольких коллег с работы, пусть даже не помня их фамилий, Акакий зачем-то стал дискутировать со своим соседом по столу насчет преимуществ мелодичности джаза диксиленд перед какофонией свободного джаза. Хотя он не слыхал ни о каких разновидностях джаза (он вообще имел очень смутные представления о джазе: какая-то дебильная негритянская мутотень из Америки с визжащими трубами и саксофонами), однако согласно улыбался и даже задавал попутные вопросы, пока его собеседник рассуждал об особенностях того или иного музыкального течения. Начав робко пригубливать винца от стоящего перед ним бокала, Акакий обнаружил, что всякий раз, когда он глядел на него, бокал был снова был полон, а Родион, сидящий во главе стола, ободряюще ему улыбался. Его охватило чувство глубочайший любви и признательности к этим собравшимся рядом с ним людям, его товарищам, мужчинам и женщинам, чьи интересы и познания отличались такой широтой, а речи – такой мудростью, что в какой-то момент он осознал, как много он пропустил, и что до сих пор жизнь обходила его стороной. И когда Родион предложил тост за здоровье Маши (ведь, в конце концов, это был её день рождения), то первым, кто поднял свой бокал, был Акакий.
После кофе выпили ещё водочки, перекинулись в картишки и дружно запели хором. Это были все старые мелодии, которые Акакий пел ещё ребенком, но они воскресали из глубоких недр его памяти так исправно, что ему удавалось петь так, будто он репетировал их ежедневно, совсем не сбиваясь. Когда же он, наконец, удосужился глянуть на часы, то ужаснулся, поняв, что уже второй час ночи. Глаза Родиона были красными, а пятно на его щеке, казалось, стянуло на себя весь цвет с его лица. Маши нигде не было видно и в комнате кроме него оставался лишь ещё один гость – знаток джаза, да и тот мирно похрапывал в уголке. Акакий вскочил на ноги и, сердечно поблагодарив хозяина словами «Лучшего праздника я не видывал уже долгие, долгие годы, Родион Иваныч», – бросился на безлюдную улицу.
На улице по – прежнему валил снег. Пока Акакий сдирал волокна мяса с куриных костей и с поднятым бокалом распевал «Прощайте, скалистые горы!», снег бесшумно и незаметно, но неуклонно, падал и на данный момент уже укрыл своим гладким ровным белым покрывалом улицы, лестницы и крыши, словно перхоть цепляясь к капотам автомобилей и рамам бесхозных велосипедов. Насвистывая, Акакий шагал по снежному покрову по щиколотку высотой, впервые забыв о своих треснутых ботах из искусственной кожи и разлезшихся перчаток. Лисий воротник его пальто грел так, будто это была горячая ладонь, положенная на шею. Он свернул на Красную площадь с мыслью о том, как же ему повезло.
Площадь выглядела столь же призрачно и безжизненно, как поверхность луны, нехоженая и белая. За спиной у него красовался предмет сокровенного турецкого вожделения – Покровский собор, а впереди маячила темная глыба мавзолея Ленина под тусклыми, размытыми снежным туманом огнями города.
Стоило ему миновать мавзолей, как всплыли перед ним откуда ни возьмись двое типов. Один, долговязый, скулы острые как сабли, с мерзкими азиатскими усами, исчезающими в складках шарфа, второй, плюгавый, в капюшоне.
– Эй, товарищ, – гаркнул ему долговязый, подскочив к нему из темноты, – а пальтишко-то на тебе моё!
– Нет-нет, – возразил ему Акакий, – вы, должно быть, обознались, – но тот уже схватил его за ворот и поднёс к его лицу кулачище размером с футбольный мяч. Пару раз качнувшись у его носа, кулак исчез во тьме, после чего раза три-четыре заехал ему под дых. Как подкошенный Акакий грянулся оземь и пока здоровяк перекатывал его, а второй гопник стягивал за рукава с него пальто, он ревел словно кинутое на произвол дитя. Секунд за десять всё было кончено.
Лежа на снегу в позе эмбриона в своих стандартно-коричневом шерстяном костюме и ботах из искусственной кожи, Акакий изо всех сил пытался отдышаться. Грабители исчезли. Неподалеку кремлевская стена прочертила белую полосу на фоне ночного неба. С легким шуршанием падал снег.
Акакий даже понятия не имел, как добрался домой. Очень долго он просто лежал на снегу, потрясенный чудовищностью совершенного против него преступления, последние оставшиеся крупицы его доверия и преданности идеалам советского строя таяли на глазах. Он помнил, как снежинки щекочут ему губы, как тают на веках его глаз, и при этом, как ни странно, испытывал ощущение тепла и уюта, помнил также, что испытывал какое-то неодолимо – заманчивое желание забыться, уснуть, отключиться. Он лежал на снегу в полубессознательном состоянии, а в ушах его снова и снова, как в заевшей пластинке, начала эхом звучать цитата Генсека Партии: «Наша цель сделать жизнь советского народа ещё лучше, ещё прекраснее, ещё счастливее.» – Ну да, конечно, – подумал он ещё, лежа на снегу. И тут появились мужчина с женщиной, ... или это было двое мужчин с женщиной? ... они чуть было не споткнулись о него в темноте. – О господи, – воскликнула женщина, – это же какой-то убитый бедолага!
Они помогли ему подняться на ноги, отряхнули снег с его одежды. Будучи вне себя от холода, он, тем не менее, жаждал справедливости – кто сказал, что мир справедлив или что все играют по одним и тем же правилам? – он просто пылал целеустремленностью. – Караул! Милиция! – заверещал он, когда рука в перчатке поднесла к его губам флягу с водкой. – Меня ограбили.
Эти люди, лица и голоса которых явились к нему как во сне из пелены снежной вьюги, отнеслись к нему очень сочувственно, но при этом они держались также весьма настороженно, даже сухо. (Похоже, они не совсем понимали, как им воспринимать его историю – был ли он пострадавшим гражданином, как он утверждал, или же просто дешевым попрошайкой, клянчащим себе на похмелку после бурной попойки?) В итоге они проводили Акакия к ближайшему отделению милиции, на ступенях которого его и оставили.
Когда, через тяжелые двойные двери Акакий ввалился в мрачный вестибюль РОВД Большая Ордынка, карманы и рукава набиты снегом, заиндевевшие брови, нижняя губа дрожит от возмущения, на часах было три часа ночи. Четверо дежурных милиционеров стояли в углу под советским знаменем, попивая чай и приглушенно балагуря, ещё двое сидели на первой из бесконечной вереницы скамей и играли в нарды. В дальнем конце зала на возвышении за столом размером с грузовик восседал щекастый офицер с тяжёлыми веками глаз.
Акакий кинулся через зал с такой скоростью, что встречный поток воздуха стал сдувать с его костюма куски спрессованного снега. – Меня избили и ограбили! – заверещал он каким-то не своим, сдавленным голосом, словно кто-то держал его за горло, – В общественном месте. На Красной площади. Они забрали ... забрали ... – здесь его обуял такой мощный порыв жалости к себе, что он едва сдерживал слезы, – забрали моё пальто!
Сидящий за столом лейтенант глянул на него свысока, весь такой большой, таинственный, с головой огромной и косматой как у циркового медведя. За спиной у него на стене огромная фреска, изображающая Ленина за штурвалом корабля государственной власти. После затяжного мертвого влажного молчания лейтенант приложил пухлую ладонь к глазам, затем поворошил какие-то бумаги, и наконец стал дожидаться, пока к нему не подсядет секретарь. Последний также был в милицейской форме. На вид ему было лет восемнадцать-девятнадцать, лицо изрыто прыщами. – Вам, товарищ, надо заполнить этот бланк, изложив существенные подробности, – сказал секретарь, вручая Акакию с десяток типографских листов и контрафактную шариковую ручку, – а завтра утром ровно в десять вам надо будет опять вернуться к нам.
Акакий смог заполнить бланк (место работы, дата рождения, фамилия матери, размер обуви, номер ордера на жилье, статья последней судимости и т. д. и т. п.) лишь в начале пятого утра. Отдав его секретарю, он рассеянно схватил свои перчатки и шапку и побрёл в самую гущу бури, точно так же, как ведет себя ошарашенный и потрясенный единственный уцелевший в кораблекрушении.
Проснувшись утром, Акакий встрепенулся от ужаса, что проспал. Будильник украинского производства подвёл, не зазвонив вовремя, и на часах было уже четверть десятого. Он не успевал на работу, не успевал на приём в милицию. А тут ещё у него разболелось горло, влажный кашель разрывал ему лёгкие, но страшнее всего было то, что он лишился своего пальто – его трехмесячное жалование пропало, украдено, вылетело в трубу. Всё это вместе свалилось на него, как только он поднял голову от подушки, и он опять упал на неё обессилевший и поникший под грузом как свалившейся на него беды, так и фактом своего разочарования в догматах коммунизма. – Владимир Ильич Ленин! – вскричал он, помянув имя великого идола всуе и именно в то самое время, как мимо его кровати пробегали шестеро хихикащих отпрысков Ерошкиных по дороге в школу, – как мне теперь быть?
Если б он был в силах похоронить себя здесь и сейчас, насыпать над своей кроватью слой земли высотою в три метра, он бы сделал это. Какой смысл всё это продолжать? Однако тут он вспомнил про милицию – а вдруг она уже задержала грабителей, посадила их туда, где им было место, за решетку, вдруг она уже вернула его пальто. Он представил себе, как медведеподобный лейтенант вручает ему его с извинениями, а затем благодарит его за четкое описание преступников и за то, что так быстро и без колебаний заполнил заявление о преступлении. В то время как он натягивал на ноги стандартно – коричневые шерстяные брюки и боты из искусственной кожи, его сознание было всецело поглощено картиной его пальто, он на минуту погрузился в грезы, вспоминая его мягкость, его очертания, его простое и скромное изящество. Сколько же он обладал им – менее двадцати четырех часов? Ему хотелось завыть.
Его рука дрожала, когда он завязывал свой цвета хаки галстук, причесывал пальцами волосы и пытался дозвониться к себе на работу с телефона Ирины Ерошкиной: – Алло! Кропоткинская прачечная. Чем могу помочь? – услышал он в трубке и, повесив её, снова набрал номер. Тут же на линии какой-то голос с резким произношением согласных, непоздоровавшись и непредставившись, стал диктовать набор цифр: – Два–девять–один–четыре–два–два .... В животе Акакия полыхал пожар, а голова была такой пустой словно её надули гелием. Швырнув трубку, он подобрал жалкие рваные лоскуты своего старого советского пальто и выскочил за дверь.
На часах было три минуты одиннадцатого, когда он, как какой-то псих, бездыханный, дрожащий, волочащий за собой грязный спутанный войлочный шлейф от подкладки, ворвался в двери милицейского отделения, где со всей дури налетел на сгорбленную бабушку в головном платке – почему она показалась ему такой знакомой? – и с ужасом осознал, что вестибюль, бывший совсем пустым ещё всего лишь шесть часов тому назад, сейчас был битком набит людьми. В ответ на его наскок бабушка окрестила его обидным прозвищем и, бросив на пол торбу со свеклой, хуками обеих рук отвесила ему смачных люлей.
Оказывается, она стояла в бесконечной, петляющей очереди, которая закручивалась назад и дважды огибала помещение. Проследовав в конец очереди, Акакий спросил мужчину в высоких сапогах и татарской шапке, что здесь творится. Мужчина поднял глаза от изучаемого им шахматного задачника и смерил Акакия безучастным взглядом, – Вы, товарищ, видимо, хотите подать заявление о преступлении?
Акакий прикусил нижнюю губу. – У меня отняли пальто.
Мужчина показал ему густо усеянный визами бланк заявления. – Вы ещё не забрали своё заявление?
– Да нет, я хотел ...
– Вам нужно в первую дверь налево, – сказал ему мужчина, вернувшись к своему задачнику. Глянув в сторону двери, куда направил его собеседник, Акакий увидел, что к ней тянется почти столь же длинная очередь, что и первая. Его желудок перевернулся как яйцо в кипящем котелке – ждать придётся долго.
В пол пятого, когда Акакий уже стал терять надежду добраться до заветных недр отделения милиции и, следовательно, увидеть когда – либо опять свое пальто, мужчина в форме ОБХСС прошагал вдоль очереди к тому месту, где стоял Акакий, и, щелкнув каблуками, спросил, – Вы А. А. Башмачкин? – ОБХСС был ведомством Министерства внутренних дел, официально расшифровываемым как «Отдел Борьбы с Хищением Социалистической Собственности», задача которого, как ежедневно напоминали Акакию пресса и телевидение, состояла в подавлении деятельности «черного рынка», в частности, в устранении деляг, спекулирующих гостоварами, а полученную наживу тратящих на предметы роскоши, нелегально завозимые из-за рубежа. – Да, – ответил Акакий, моргая, – у меня отняли пальто.
– Пройдемте-ка со мной, пожалуйста. – Развернувшись на одном каблуке, сотрудник зашагал в ту сторону, откуда пришел, а Акакий поспешил за ним. Они быстрым шагом прошли мимо шестидесяти хмурых граждан, составляющих переднюю часть очереди, прошли через тяжелые деревянные двери в кабинет, кишащий потерпевшими, подозреваемыми, офицерами милиции и секретарями, затем через вторые двери по коридору и наконец вошли в длинный зал с низким потолком, где доминировал лакированный конференц – стол, во главе которого в гордом одиночестве восседал какой-то тип, плешивый, чисто выбритый, в футболке, брюках слаксах и тапочках. – Садитесь, – сказал он Акакию, указывая на ближний к себе стул за столом. – Последи-ка за дверью, Замётов! – бросил он сотруднику ОБХСС.
– Так, – сказал он, прочистив горло и сверяясь с бланком, лежащим перед ним на столе, – вы А. А. Башмачкин, верно? – Его голос казался таким сердечным, свойским, он растекался по комнате как патока. Ему бы работать сельским фельдшером, писателем детских книжек или добродушным ветеринаром, приглядывающим за старой коровой, которую бабушка Акакия держала на привязи во дворе в его детские годы на Урале. – Я – капитан Жареное, КГБ, – представился он.
Акакий с нетерпением кивнул. – У меня отобрали моё пальто.
– Понимаю, – ответил Жареное, подавшись вперёд, – может, расскажете мне об этом?
Акакий рассказал ему. В подробностях. Рассказал ему о насмешках, которым он подвергался на работе, об обещании Петровича сшить ему пальто, о самом пальто и о зверском, антикоммунистическом нраве негодяев, отнявших его у него. Когда он дошёл до конца, на его глаза аж навернулись слёзы.
Жареное терпеливо выслушал повествование Акакия, перебив его лишь дважды – чтобы спросить адрес Петровича и чтобы узнать, что Акакий делал на Красной Площади в пол второго ночи. Когда Акакий полностью излил душу, Жареное щелкнул пальцами и в комнату вошёл борец со спекулянтами из ОБХСС и положил на стол какой-то сверток. Жареное махнул ему и тот разорвал обёрточная бумагу.
Акакий чуть было не вскочил со стула – на столе перед ним лежало столь же непорочное и шикарное, как в тот миг, когда он впервые его увидал, его пальто. Он был вне себя от радости и ликования, без ума от благодарности и блаженства. Он вдруг вскочил со стула и стал сжимать руку сотрудника ОБХСС. – Не верю своим глазам, – воскликнул он. – Вы нашли его, нашли моё пальто!
– Минуточку, товарищ Башмачкин, – сказал Жареное. – Я ещё не уверен, сможете ли вы опознать это пальто как именно то, что у вас отобрали сегодня ночью. Может быть на подкладке вашего пальто была нашита ваша фамилия? Или, может, скажете мне, что было у вас в карманах?
Акакий готов был расцеловать его лысую макушку, танцевать с ним по комнате – до чего же же добрые у нас милиционеры, такие компетентные, подготовленные и толковые. – Да, конечно. Э ... в правом внутреннем кармане была газетная вырезка с заметкой о производстве сыра в Челябинске – просто моя бабушка часто делала его свой, домашний.
Жареное обшарил карманы, откуда извлёк семь копеек, карманную расчёску и аккуратно сложенный газетный лист. Он прочёл заголовок: – «РОСТ ПРОИЗВОДСТВА СЫРА». Ну что ж, я думаю, это неопровержимое доказательство того, что пальто принадлежит товарищу Башмачкину, не так ли, Замётов? Если, конечно, он не экстрасенс, – усмехнулся Жареное, а Замётов, чувства юмора у которого было как у овчарки, лишь буркнул что-то в знак согласия.
Акакий расплылся в улыбке. Он улыбался как космонавт на параде, как студент, награждённый золотой медалью имени Карла Маркса перед лицом всего преподавательского и студенческого коллектива. Он уже шагнул вперед, чтобы поблагодарить капитана и забрать своё пальто, однако Жареное, вдруг посуровевший, жестом руки остановил его, после чего склонился над пальто с перочинным ножиком. Словно завороженный Акакий наблюдал за тем, как капитан ловко вспарывал несколько швов, крепящих подкладку пальто к внутреннему краю воротника. Безупречно наманикюренным ногтем большого пальца Жареное подцепил и вытянул из-под подкладки на свет божий фирменный ярлык. Акакий не мог поверить своим глазам – черной нитью по белому ацетатному шелку было вышито: MADE IN HONG KONG (СДЕЛАНО В ГОНКОНГЕ).
Вся его эйфория улетучилась вместе с голосом капитана, – Вы бы присели, товарищ.
С этой минуты жизнь Акакия дала крутой поворот, после чего стремительно пошла вниз по спирали словно безвозвратно и фатально затянутая в сливную воронку. В конце концов Капитан Жареное отпустил его, но лишь после трёхчасовой «жарки», изнурительной нотации по поводу гражданского долга, и наложения штрафа в размере ста рублей за приобретение контрабандного товара. Его пальто, конечно же, было конфисковано в доход Советского государства. Акакий вышел из конференц-зала совершенно подавленным, чувствуя себя выжатой тряпкой, раздавленной мухой. Да, утрата пальто была для него весьма тяжким ударом. Но беда ведь не только в пальто. Главная беда в том, что всё, во что он верил, всё, ради чего работал, всё, чему его учили с того дня, когда он сделал свои первые робкие шажки или в шуме общей трескотни пролопотал свои первые слова, всё это тоже потеряно. Часами в отчаянии бродил он по улицам, а колючий, безжалостный ветер совал свои ледяные щупальца сквозь худое сукно его совдеповского пальто.
Простуда, которую он заработал на Красной площади только усугубилась. Враждебные, оппортунистические вирусы спелись и стали действовать сообща и простуда переросла в грипп, бронхит и пневмонию. Акакий слёг в постель, сгорая в жару, не в силах дышать, он чувствовал себя так, будто в глотку ему всунули носок и растянули его на печи, чтобы поджарить. Соседка Романова пыталась кормить его борщом, другая соседка Ирина Ерошкина распекала его за то, что запустил себя, а её муж вызвал врача, молодую девчонку, которая училась в Якутске и, как выяснилось, даже едва знала, куда поставить термометр и как померить температуру. В итоге она прописала ему покой и сильнодействуещее рвотное лекарство.
В один момент его горячки Акакию пригрезилоь, что трое или четверо ерошкинских сорванцов затеяли над его кроватью игру в дартс, в другой раз он будто наяву видел, что белобрысый блатной с его работы издевался над ним, требуя надеть треснутые боты из искусственной кожи и быть мужиком вернуться на работу. Когда же пришёл его последний час рядом с ним был Стаднюк. Старец, лысая голова которого сверкала ярко как летнее солнце, склонился над ним и голосом скрипучим и ворчливым наставлял: – Ах ты дурачина-простофиля желторотая, ведь я же говорил тебе! Слепондя ты, слепондя! – Старческие дёсны щёлкали как раскаты грома, словно в уши Акакию хором орал весь мир. – Ты, видно, до сих пор думаешь, что берлинскую стену построили, чтобы не пускать их к нам, а не наоборот? Да? – настойчиво вопрошал старец, как вдруг Акакий закричал, голос его срывался от страха и изумления – должно быть, это он вновь мысленно прокручивал инцидент на Красной площади: за ним гнались гопники, ступни его гулко стучали по мостовой, пальцы вцепились в кремлевскую стену, – Скорее! – завопил он, – скорее! Дайте же кто-нибудь мне лестницу! ... – и тут он затих.
Той зимой, однако, в Москве не было замечено ни единого сдирающего с прохожих пальто привидения – ни единой жаждущей отмщения мёртвой души, вставшей из неуютной могилы, чтобы свести счеты с ещё живущими. Никакого уменьшения потока иностранных пальто, идущего через финскую границу или через сеть доков одесского порта, а также едущего в битком набитых чемоданах жён дипломатов или багаже партийных функционеров, возвращающихся из загранпоездок, также не наблюдалось. Нет, жизнь шла своим чередом. По улицам сновали Жигули, деловоды занимались документами, писатели писали книги, старику Стаднюку пришлось откопать старинного дружка, чтобы помог ему захапать жилплощадь Акакия, а Ирина Ерошкина снова «залетела». Родион Мышкин какое-то время вспоминал об Акакии, покачивая головой за бутербродом с языком или медля на секунду во время обеденной шахматной партии с Григорием Страврогиным, тем самым борзым блондином, которого теперь пересадили за стол Акакия. Что до капитана Жареное, то ему лишь раз приснился кошмарный сон, в котором он видел, как тот самый деловодишка нагишом ворвался в конференц-зал и вновь завладел своим пальто. Вот, собственно, и всё. Родион довольно быстро забыл своего бывшего коллегу - гамбиты Григория увлекали его гораздо больше. Капитан же Жареное наутро после своего дурного сна открыл свой шкаф и нашёл злосчастное пальто в целости и сохранности там, где его и повесил, - между своими двумя сорочками и парадным мундиром. Больше он ни разу в жизни не вспомнил ни о каком Акакие Акакиевиче, а когда он, весь горделивый и торжественный, появлялся в новом пальто на улице, прохожие неизменно принимали его за самого Генсека.