С. М. Соловьев ШЛЁЦЕР И АНТИИСТОРИЧЕСКОЕ НАПРАВЛЕНИЕ[1]

I

Задолго еще до Шлёцера начались исследования об иноке Киево-Печерского монастыря Несторе, как первом русском летописце, о времени и обстоятельствах его жизни, о сочинениях его, о значении его летописи. Этими исследованиями — исследованиями Татищева, Мюллера — Шлёцер пользовался; подобно предшественникам своим, он признал несомненным существование Нестора, первого русского летописца, в XI веке. Но в этом вопросе Шлёцер впервые взглянул на явление собственно исторически, начал рассматривать явление летописца не отдельно, как это делалось прежде, а в связи с современным состоянием русского общества, занялся решением вопроса о возможности появления летописца в Киеве в XI веке при обстоятельствах временных и местных. Из рассмотрения этих обстоятельств Шлёцер вывел возможность летописи; после так называемые скептики отрицали возможность явления, также основываясь на современном состоянии общества; защитники Нестора утверждали противное, опять на том же основании: но основание это было положено Шлёцером, который задал вопросы: как житель Приднепровья в XI веке мог достигнуть известной степени образованности? Как напал он на мысль написать летопись, и написать ее на отечественном языке? Кто служил ему образцом? Из каких источников почерпал он известия? И как вообще он поступал при своем летописании?

Возможность известной степени образованности Шлёцер объяснил христианством и постоянным сообщением Киева с Византией); византийские летописи могли быть занесены на Русь, и, таким образом, русский человек мог прийти к мысли стать бытописателем своего народа; образцами его были византийские летописцы, а не авторы саг; что же-касается до источников, то многое он описывал как современник, остальное по устным преданиям. Осторожный и проницательный критик, Шлёцер остановился пред вопросом: имел ли Нестор пред глазами древнейшие письменные известия? Нестор, по мнению Шлёцера, начинал свою летопись чисто по-византийски, с разделения земли между сыновьями Ноя; но изложение его не византийское, а библейское. «Философских идей об истории народов, — говорит Шлёцер, — никто не станет требоватьот приднепровского инока XI века; мало говорит он о внутренней истории Руси; его более занимают внешние события, войны и т. п. Но, несмотря на все недостатки, русский летописец возвышается над позднейшими исландскими и польскими расскащиками на столько же, на сколько рассудок, хотя часто заблуждающийся, возвышается над постоянною глупостию».

«Философских идей об истории народов никто не станет требовать от приднепровского инока XI века». Так условиями места и времени объяснился, определился характер летописи: мы не вправе от летописца XI века ожидать того, что привыкли встречать у историков XIX века; но мы вправе ожидать от него добросовестной, бесприкрасной передачи виденного и слышанного; в этом отношении Нестор превосходен, возвышается над современными и даже позднейшими летописцами других народов; и потому он главный источник первоначальной истории Севера. Как же этот главный источник представляет нам первобытный Север вообще и дорюриковскую Россию в особенности? Это представление должно оправдать отзыв Шлёцера о честном Несторе: «Честный Нестор представляет свою страну до Рюрика пустынею, где живет несколько народцев, которых он называет всех по имени, которых места жительства часто с точностию определяет; эти народцы живут оседло, не кочуют, живут в городах, то есть в огороженных деревнях. Первым шагом к образованности у них было появление монарха, вторым принятие христианства». Чтобы понять всю важность этого Шлёцерова вывода из показаний Нестора, стоит только вспомнить, что им были убиты представления о Древней Руси, к которым приучали русских людей XVIII века Елагины и Эмины. Шлёцер вывел строгую науку, древний летописец раскрыл свой простой, правдивый рассказ, и произведения бездарных риторов упразднились; с появлением законного царя исчезли самозванцы.

Шлёцер коснулся и вопроса о языке летописи Нестеровой. «Когда же, — спрашивал он, — славянская литература будет иметь своего Вахтера, своего Ире, которые сравнят славянские наречия между собою и с их общим источником?» Шлёцер не ограничился одним заданием вопроса, одним изъявлением желания, но сам приступил к исследованию о языке церковнославянском, потом изложил историю русской историографии. Понятно, что Шлёцер, имея в виду исключительно критику источников, не мог вполне оценить достоинства трудов Татищева, Щербатова, Болтина; его отталкивало от них отсутствие критики, как он понимал ее, отсутствие ученого приготовления, ученой обработки вопросов; при односторонности своего направления он забывал, что для русских людей кроме объяснения темных мест Нестора важно было объяснение и княжеских отношений в древней России, и характера Иоанна Грозного, и событий Смутного времени. Вот почему во второй половине XVIII века Шлёцер видит в русской историографии шаг назад, тогда как мы теперь видим большой шаг вперед; несмотря на то, Шлёцер все же умеет найти достоинства и в Татищеве, и в Щербатове, и в Болтине; его отзывы о них далеко не так неблагосклонны, как отзывы, которые мы встречаем во второй четверти XIX века, — отзывы людей, не почетших за нужное перед произнесением суда над писателем познакомиться с его сочинением.

После этих предварительных статей Шлёцер приступает к главному труду — своду рукописей, разбору каждого слова, нуждающегося в объяснении, указанию источников, откуда почерпал Нестор свои известия, сличению известий других авторов и т. п. Мы не будем распространяться о важном значении этого труда в русской науке, первого, превосходного образца низшей исторической критики: это значение давно уже признано. Мы не будем входить также в подробный разбор каждого из мнений Шлёцера: эти мнения и суждения, споры о них между позднейшими учеными также хорошо известны. Мы обратим внимание читателей на те достоинства Шлёцерова труда, которые сохранили вполне свою поучительность в настоящее время, которые в настоящее время имеют, быть может, гораздо более значения, чем имели когда-либо прежде.

Шлёцер находил высокий интерес в занятиях начальною русскою летописью; сам говорил, что это было его любимое занятие; Шлёцер нашел в Несторе важные достоинства, предпочел его всем другим современным летописцам и, по своему обычаю, резко выразил это предпочтение: несмотря на то, он умел удержаться в должных границах, не увлекся своим любимым писателем. Признав достоверность Нестеровой летописи, показав возможность появления летописца в Приднепровье XI века, Шлёцер и смотрит на него как на летописца начального, как на монаха XI века, на общество им описываемое, как на общество новорожденное, первоначальное: «Философских идей об истории народов никто не станет требовать от приднепровского инока XI века. Мало говорит он о внутренней истории Руси, его более занимают внешние события, войны и т. п.». Зная, что имеет дело с начальным летописцем, Шлёцер знает также, что имеет дело с начальным, первобытным обществом; критик потому уважает Нестора, что в простом рассказе его не находит ничего, что бы не соответствовало этому первобытному состоянию. Гласно и решительно высказалось мнение, что рассказ об известном времени в жизни известного общества должен соответствовать этому времени во всех чертах своих, это соответствие выставлено как непогрешительная поверка подлинности памятника, оно выставлено главною нравственною обязанностию повествования, и труд, отличающийся таким соответствием, назван честным.

Шлёцер указал на закон исторического развития положением, что все великое в природе начинается с малого[2]. Отсюда необходимое заключение для историка, что это малое и должно быть представлено малым, не должно быть похоже на позднейшее великое, образовавшееся вековым путем постепенного движения. Нестор есть честный летописец, потому что, описывая начало государства, рассказывая о быте племен, вошедших в состав его, изображает малое малым, простое простым. От сознания этой честности, как главной обязанности историка, проистекало у Шлёцера это уважение к известиям источников, отвращение от произвольных прибавок и украшений; другие позволяли себе прибавлять, что Рюрик при конце своей жизни был болен и слаб; что он остальное время своего правления провел в покое, занимаясь внутренним устроением государства. «А я, — говорит Шлёцер, — не знаю ничего, потому что Нестор не говорит ничего об этом. Два первые года по смерти Рюрика ничем не наполнены в истории; а мне бы очень хотелось знать, что случилось в эти важные годы! Как вели себя недовольные в Новгороде? Спрашивали ли их о преемстве престола? Признали ли они наследственное право Игоря и опекунское правление Олега? Не было ли опять беспокойств и как вел себя Олег при этом? Все это и многое другое хотелось бы мне знать: но история ничего не говорит, а вымыслами нельзя наполнять исторических пробелов»[3].

Елагины и Эмины, стараясь вымыслами оживлять и украшать летописные известия, представляя первых князей в виде монархов XVIII века, не могли, однако, сообщить начальной русской истории никакого величия: Шлёцер, ограничиваясь одними краткими, сухими известиями летописца, умел показать величие событий и величие заслуг исторических деятелей: «Кто прочел историю этих четырех всемирно-исторических людей (Рюрика, Олега, Ольги и Владимира) у Татищева, Ломоносова, Щербатова, Елагина и других, тот нелегко поймет великое, общезанимательное, которое источники действительно представляют, ибо это великое погребено под хламом мелочей, посторонних прибавок, нейдущих к делу рассуждений, преувеличений, народных сказок». Шлёцер указал на важное значение деятельности Олега, который положил начало будущему величию России, могущественному влиянию ее на всем Севере, умел понять важность утверждения Олега в Киеве, соединения Севера с Югом[4].

Шлёцер, имея дело только с краткими, сухими известиями летописца, честно обходясь с ними, не позволяя себе никаких прибавок, лучше всех риторов понял величие русского народа, населителя третьей части земного шара, давшего ей гражданственность, историю[5]; в этом отношении Шлёцеру принадлежит первый разумный взгляд на русскую историю; ему принадлежит научное введение русского народа в среду европейских исторических народов. Путем честного, строго научного обращения с источниками, уразумев достоинство русской истории, Шлёцер требовал, чтобы она обрабатывалась достойным образом, а не так, как изображали ее риторы XVIII века[6]. То же честное обращение с источниками дало Шлёцеру возможность уразуметь различие начала русской истории от начала истории других европейских государств: будучи иностранцем, немцем, он не увлекся, однако, норманизмом, хотя, по ясности туземных и чужих известий, и не мог не признать первых князей норманнами: «Между пятью народцами, действующими в начале русской истории, только один принадлежит к славянскому племени — новгородцы (да разве еще кривичи); и эти новгородцы не отличаются ничем пред другими, не первенствуют. Несмотря на то, славяне становятся главным народом новой монархии и поглощают не только четыре остальных народца, но и самих завоевателей: все становится славянским! Через 200 лет от варягов не остается ни малейшего следа; даже скандинавские собственные имена после Игоря исчезают из княжеского дома и заменяются славянскими. Славянский язык не терпит ни малейшей перемены от норманнского языка повелителей. Совершенно иначе происходит в Италии, Галлии, Испании и других странах: сколько германского внесено франками в латынь галлов! Новое доказательство, что норманнские дружины, поселившиеся в стране, не были многочисленны»[7].

Загрузка...