Федор Степанович Чиспияков Шолбан. Чулеш.

Шолбан

Трещат пихтовые дрова. Высокое пламя лижет ветки оргея[1] и освещает плес. Иногда из костра выскочит с треском уголек, упадет в воду, зашипит и поплывет вниз по течению.

Темная ночь; месяц еще не взошел; над нашими головами мерцают далекие звезды. Горизонт скрывают огромные горы. Кажется, что мы сидим в глубокой яме. Кругом — безмолвие, только лес тихо шумит да изредка где-то запищит белка.

Завтра будем дома. Старый Канза готовит для своих детей, Петрончи и я уже устроились на ночлег. Петрончи вполголоса напевает. Мне знакомы слова его песни, но я слушаю ее как будто в первый раз.

Проворная, светлая Томь

Струится, как шелк белоснежный,

А горная Мрас-су река

Струится, как шелк синенебый.

Я в Мрас-су бесстрашно войду

И в синие волны оденусь.

До снежных вершин я дойду.

На Томь посмотрю с поднебесья.

Как милые птицы поют.

Итти бы степями мне вольными,

Нашел бы мечту я свою:

Увидел товарища Сталина!

Шлет солнце на землю свой свет.

Колхозы веселые всюду.

Как солнце — великий совет

Дал Сталин великий всем людям.

Советский Союз мы, любя,

Украсим навеки цветами.

Наш Сталин стоит у руля —

И счастье навеки с нами.

Петрончи кончил петь и, смотря на старика, проговорил:

— Нынче белка сильно идет — где, интересно, остановится?

— Когда выпадет снег — видно будет, — коротко ответил Канза.

Он молчалив сегодня, беспрестанно курит, чем-то озабочен. Я вижу, что он часто посматривает вверх — на ярко — Что с Шолбан глаз не сводишь? — спросил я его. — Рассказал бы сказку.

Канза, не взглянув на меня, заговорил:

— Да, было же время... Вот эта черная гора как будто надвигается на нас. Над ней Шолбан сияет. Посмотришь на Шолбан — легче на душе станет, сердце обрадуется.

Канза помолчал, перевернул коптившихся хариусов и снова заговорил:

— Я помню ее слова. Она говорила мне: глупый ты, старик. Эта гора кажется тебе страшной. А мне она не страшна. Если ты будешь сидеть, сложа руки, в этой темной яме, — век эта гора будет для тебя страшной, век не увидишь света. Я не сижу в яме — и я все вижу. Если ты вылезешь из ямы, ты все увидишь, все узнаешь.

— Так говорила мне Шолбан. И вот я, старый Канза, смотрю сейчас на эту гору и на эту звезду — и вспоминаю девушку Шолбан. Эта звезда ярче всех других звезд. Девушка Шолбан была, как эта звезда. Прежде бедный человек жил в темной яме, богатый человек был для него страшной горой. Об этом пели в песнях.

Проклятые тучи

Мешают солнцу светить,

Проклятые баи

Не дают молодому жить.

— Шолбан звала нас к новой жизни. Хотите, я расскажу, вместо сказки, о девушке Шолбан?..

— Расскажи, Канза, — ответил я.

Старик привстал, заткнул за пояс полу шерстяного шабура, сел поудобнее, набил трубку табаком, закурил. Глубоко сидящие глаза Канзы загорелись внутренним светом.

Медленно покачиваясь, он начал свой рассказ.

- Тогда я пошел на Мрас-су искать работу и там нанялся к Толтак-баю. Богатый это был человек. Его амбары и тастаки* (*Тастак — хранилище хлеба в лесу) даже в голодные годы всегда были полны хлеба, меду, сушеного мяса. Говорили, что у него был целый мешочек денег, а золото он прятал в скалах, покрытых мхом. Бумажные деньги он хранил под полом в старом чирке. Я сам однажды видел, как он доставал этот чирок из-под пола.

Зачем, черт, берег деньги? Зачем прятал деньги? Может быть, думал: после смерти, на том свете понадобятся? Сколько же он схоронил трудов бедных людей в скалах, в дуплах вековых деревьев? Последние силы оставил я у этого Толтак-бая.

Шестидесяти лет не прожил — и вот уже я старый. Не шутка жить у Толтак-бая: день и ночь работал, а досыта не ел. Мяса много, меду много, пшеница есть, а мы утром с чаем ели толокно, в обед толокно и ужинали толокном. Редко-редко лапшу варили, но давали ее по горстке.

Мой новый хозяин говорил смирным голосом, зря как будто не кричал на человека, и я сначала сердился, что его Толтак-баем звали. Почему не называть человека его именем? И я звал хозяина дедушкой Иваном. Астанчи смеялся: поживешь немного и ты скажешь: «Толтак-бай». Правду он говорил. Есть пословица: «далеко камень лежит — золотом блестит, ближе подойдешь — черный камень найдешь». Она, как и Астанчи, правду говорит. Астанчи хорошо знал Толтак-бая, насквозь его видел. Родители Астанчи умерли, когда ему было десять лет, и с десяти лет он был рабом Толтак-бая. Сытые лошади Толтак-бая стояли у стога, — голодный Астанчи таскал на себе дрова и сено, чтобы согреть хозяина и накормить его лошадей и коров. И в двадцать лет молодой Астанчи согнулся, как хилое дерево.

Я полюбил Астанчи. Мы спали с ним на старой кошме рядом, кладя под голову чурку и одеваясь своими холщевыми шабурами.

Однажды мы пололи пшеницу. Нас было человек десять.

Толтак-бай и его жена Карга лежали в тени деревьев. Они разговаривали, смеялись. А мы, боясь их, работали, не разгибая спины. Солнце приближалось к закату. Наши руки уже одеревянели. Перед глазами порою роились блестящие искорки, временами расстилался мутный сумрак.

Толтак-бай на закате отправился со своей женой домой.

Мы вздохнули, словно новое солнышко взошло. И тут же, где работали, сели и стали дремать. Перед нами струилась Мрас-су. Она уходила вдаль, становилась уже, потом обрывалась, исчезала. Моя голова, как неживая, падала вниз. И сам я словно срывался — вслед за нею — с высокой скалы.

Я вздрагивал, поднимал голову. Сидевшие около меня люди тоже дремали. Я вновь смотрел на Мрас-су, опять дремал, опять вздрагивал. Наконец я уснул. И тогда увидел сон, который не забудется никогда.

...Хожу по ложбине. С одной стороны — высокий горный хребет. На самой гриве — одинокая сосна. Она касается своей вершиной неподвижных белых облаков. Напротив хребта, с другой стороны ложбины, за рекой — поднимается блестящий, словно зеркало, ледник. Он похож на Коль-Тайгу: его вершина, как стог. Ложбина, усеяна цветами. Над ними порхают птицы; перья у них золотые и серебряные; они поют, и пенье их, как музыка. У подножья горного хребта, вдоль скалы, бродят два марала. Рога одного, будто причудливое дерево.

До моего слуха долетает песня. Голос женский, тихий-тихий. Он постепенно усиливается. Я начинаю разбирать слова:

Дикие звери — малыши

От табуна не отставали бы.

Дети охотников — малыши

От родителей не отставали бы.

Возвратиться бы на родину отца,—

Родного отца у меня нет.

Возвратиться бы на родину матери, —

Родной матери у меня нет...

Песня обрывается...

Я чувствую тяжесть, внезапно навалившуюся на меня. Сердце мое сжимается, и я плачу, как малое дитя. Прежний голос вновь поет:

Птички, летающие над зелеными лугами,

Перестали бы снова песни петь,

Не беспокоили бы они

Мое сердце.

Кажется, я слышал когда-то раньше эти песни? Их пела девушка-сирота...

Астанчи разбудил меня.

— Вставай, низовской![2] Что ты плачешь? Слушай песню... Какая хорошая песня!

Я плакал во сне, но на моих глазах, были настоящие слезы. И сквозь эти слезы я увидел наяву девушку и услышал наяву ее пение. Она пела не хуже той, которая только что снилась мне.

Астанчи повеселел и, тыча меня локтем, заговорил:

— Смотри, друг, какая красивая девушка. Ее зовут Шолбан. Она прекраснее солнца!

Шолбан, в светлом сатиновом платье, с венком на голове, шла среди цветов. Ее смуглое лицо обжег легкий румянец. Черные, как смородины, глаза были полны огня, жгли и цветы и землю.

На груди у Шолбан алела ленточка. И сама она, эта девушка, казалось, вьется, как лента[3] .

Подойдя к нам, Шолбан села рядом с Астанчи.

— Ой, жарко! — сказала она весело.

Астанчи усмехнулся и схватил девушку в объятия. Веселая девушка стала мрачной, как туча. Она с силой толкнула Астанчи в грудь, и он, ломая цветы, покатился под гору. Мы засмеялись.

— А! С девушкой не можешь справиться, — крикнул кто-то Астанчи. Астанчи встал на журавлиные ноги и, вытягивая длинную шею, сказал Шолбан:

— Подожди, я тебе дам жару, будешь просить помощи у отца и матери.

Шолбан быстро поднялась и громко сказала:

— Ти-ше!

О Шолбан мы слышали еще весной. Но мы слышали не о настоящей Шолбан, а о «рогатой Шолбан», о которой говорили баи. И мы, темные, запуганные, верили баям и рисовали себе эту девушку в образе черта с рогами.

Когда мы увидели живую Шолбан, ее улыбающееся красивое лицо, услышали ее чистый голос, — «рогатую Шолбан» словно ветер унес из наших голов.

Шолбан посмотрела на нас лучистыми глазами, и как будто жгучее, но ласковое солнце коснулось нас.

— Эх! Дурные у вас привычки, — сказала она, — живете в лапах Толтак-бая. Света вы еще не видели.

Старики грустно согласились:

— Да, так.

Один из стариков — Кастенчи — нерешительно спросил:

— Шолбан, ты, говорят, коммунистка! Верно это?

Шолбан покачала головой.

— Нет. Далеко мне до этого. Я комсомолка.

Мы переглянулись. Потом каждый тихонько произнес:

— Косомол!.. Эге!

Шолбан села на землю.

— Не косомол, а комсомол. Скажите: ком-со-мол.

Шолбан было двадцать лет. Она стала учить нас всех и молодых, как Астанчи, и седых, как Кастенчи. Все повторяли вслед за нею: ком-со-мол.

И все научились говорить это слово правильно, кроме Кастенчи.

— Мне, старому, учиться, Кара-тагу[4] будет смех, — сказал он печально.

Я думал о том, что такое комсомол? Но спросить об этом у Шолбан мне было стыдно. Я был низовским и против верховских считался «ученым». На мое счастье Астанчи сказал Шолбан:

— Ты нам объясни, что такое комсомол?

И Шолбан стала рассказывать нам. Она говорила, что мы живем в яме, куда не заглядывают никогда солнечные лучи.

—Когда вы видели счастье? Вы вечно гнете спину перед баями. Вы перед ними, как безоружные охотники перед медведями... Ваше счастье душит в своих лапах Толтак-бай. И вам кажется, что так бог велел жить, что рай будет на том свете. Нет, рай будет на этой земле. Бедные, рабочие люди есть везде. И вот рабочие со всеми трудящимися России освободились от царя и богатых. У царя, у богатых была полиция, были войска. Но народ и царскую власть и власть богатых победил. Почему? Вот вы плывете на лодке. Если не править лодкой, то она пойдет как попало и остановится или перевернется. Если будешь править лодкой, она пойдет туда, куда тебе нужно. Коммунисты организовали и направили огромную силу рабочих людей на борьбу с властью богатых. Рулевым в этой борьбе был Ленин — величайший в мире человек. Он всем бедным, всем рабочим людям — как солнце.

Так говорила Шолбан. И все мы слушали ее, как слушают дети чудесную сказку. «Большая голова», — так звали парня с распухшим лицом и толстыми губами, — сидел, подобрав под себя ноги, около самой Шолбан и старался повторить каждое сказанное ею слово.

Когда Шолбан замолчала, Кастенчи проговорил:

— Большевики, говорят, плохие люди.

Шолбан покачала головой.

— Это баи так говорят. Большевики, хорошие люди, они борются за новую жизнь! Я такой же человек, как и вы. Мой отец такой же охотник, как и вы. Я вступила в комсомол, чтобы бороться за счастье всех бедных, всех, кто работает. Комсомол — помощник большевиков. И мы вместе сдернем глухой черный занавес, который скрывает от нас яркое солнце! Вы все увидите солнце!

Хорошо говорила Шолбан! Я не помню сейчас точно ее слов, но твердо запомнил, о чем она говорила, ее голос, ее горящие глаза. После ее слов, казалось, и Мрас-су, и поля, и леса изменились, стали чище, радостней. И я сам повеселел, и товарищи мои повеселели. Веселая кровь зарумянила наши лица.

Но в это время кто-то крикнул:

— Работать!

Это был неожиданный удар грома. Я оглянулся и увидел, какой-то гигант, заслонив небо своим огромным телом, топает громоподобно по земле. Он был без глаз, с громадным, как котел, ртом. От его крика, мне казалось, камни разбивались. от топота его ног — рушились горы. Он стоял перед нами, как злой богатырь в сказках. А мы перед ним, как швелдеи* (*Швелдеи — персонажи в шорских сказках небогатырского происхождения), поднимающиеся от земли всего на один вершок. Вот-вот схватит он нас, и мы погибнем в его лапах, как комары.

Это был Тоспан — сын Толтак-бая.

Мы все задрожали. И только Шолбан смело сказала ему:

— Жадный Тоспан, неужели этим людям нельзя отдохнуть?

Ну, девка была! Кто думал, что бедный человек, тем более женщина, будет когда-либо так разговаривать с сыном бая? Даже во сне не снилось нам ничего подобного!

Тоспан, услышав слова девушки, засмеялся и спросил:

— Далеко отправилась, Шолбан?

Шолбан ничего не ответила ему. Тоспан расставил руки, как медведь, и преградил путь девушке. И тогда мы услышали крик Тоспана и увидели его ноги, болтающиеся на колодине, а туловища не было видно. Нам стало и смешно и страшно. А Шолбан продолжала свой путь.

Тоспан, приподнявшись, кричал ей вслед:

— Подожди, попадешь когда-нибудь в мои руки! Не буду я Тоспаном, если не оттаскаю тебя за волосы!

Повернулся к нам и зарычал по-звериному:

— Работать, говорю! Все расскажу отцу!..

Мы приступили к работе. До наших ушей долетали слова песни, которую пела Шолбан, шедшая по берегу.

...Рыба глубокой реки

Вся поднялась бы.

Сыны и дочери улусов

Все поднялись бы...

Песня затихла. Это уходила Шолбан, и казалось, что с ней уходило счастье. И опять грустила Мрас-су, тосковали горы, печально звучали птичьи песни. И в отчаянном горе твердила где-то кукушка: ку-куук! ку-куук!

С тех пор в нашей стороне стали часто говорить о Шолбан. Там, где она побывала, все, кроме баев, полюбили ее. Говорили, что у нее есть товарищи, и, если она им скажет: «прыгайте в огонь», — они сделают это. Еще говорили, что в спорах она побеждает даже стариков.

Много рассказывали о Шолбан. Сама Шолбан к нам в улус больше не приходила.

Тоспан стал охотиться за нею. Толтак-бай был не глуп. Он правильно рассчитал, что его сыну выгодно жениться на Шолбан. Станет Шолбан женой бая, не будет мутить народ. Спокойная и счастливая будет жизнь семьи Толтак-бая.

Однажды утром Толтак-бай позвал меня к себе. Я, послушный, пришел к нему, готовый выполнить любой приказ его.

— Ты, — сказал он, — сходи в Акпашевский улус и узнай, когда там поедут за колбой. Зачем пришел — никому, не говори. Будут спрашивать, отвечай, что возвращаешься из сельсовета.

Он дал мне мешочек с толокном, и я отправился в путь.

Я прошел незаметно мимо Акпашевского улуса. Мой путь немного удлинился, но зато я подходил к Акпашевскому улусу со стороны сельсовета.

Было близко к закату солнца, когда я добрался до улуса. Измученный ходьбой, я присел отдохнуть на берегу речки. Вокруг стояла тишина, надо мной синело безоблачное небо. Горная речка, чуть слышно всплескивая, пробиралась между лесистыми горами.

Над юртами поднимались густые облака дыма. Я услышал шум ручной мельницы и песню девушки. Полузакрыв глаза, вслушивался я в ее слова.

На гриве есть рябчик,—

Убьешь его,

Если ты меткий стрелок.

В улусе есть девушка, —

Возьмешь ее.

Если ты храбрый молодец.

«Хорошая песня! Счастливый человек поет ее!» подумал я, и меня взяла зависть.

Проклиная свою жизнь, я поднялся и пошел к улусу. Из одной юрты выбежала пестрая собачонка и кинулась с лаем ко мне. Я остановился. Из юрты послышался голос мальчика, унимавшего собачонку:

— Цыц, цыц!

Голос девочки спросил:

— Кто там, Макар? Человек?

Мальчик ответил:

— Низовской.

Я вошел в юрту.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Здравствуй, здравствуй, друг, — услышал я знакомый голос старого Самюка. Он проворно подставил мне низенькую скамейку, сам сел на такую же напротив меня, достал кисет и вынул из него трубку.

— У нанчы[5], — проговорил он, — наверно, новый табак.

Я подал ему свой кисет.

Юрта была без потолка, стены блестели от сажи. В углу висела покрытая паутиной икона, неподалеку на стене два старых шабура. Посредине юрты стоял новенький столик.

Толстые плахи, прикрепленные к стенкам, служили скамейками. За шалом[6] лежали старые кошмы, старая одежда и посуда; У самого шаала сидела женщина лет сорока. Голова ее была не причесана, лицо не умыто, но ее черные глаза были привлекательны. Видимо, это была жена Самюка. Она починяла старый шабур[7], ее пальцы проворно работали иглой.

Освещалась юрта костром. В золе пеклась картошка. Пятнадцатилетняя девушка взяла туесок и пошла за водой.

После недолгого молчания Самюк, набив трубку, спросил меня.

— Куда, нанчы, отправляется?

Я ответил, что был в сельсовете, иду домой, и добавил:

— У вас хорошие места, жить хорошо!

Глаза старика заблестели:

— На плохом месте не стали бы до старости жить, — с гордостью произнес он и тут же сник, его глаза потемнели.— Место хорошее, да сами родились мы несчастными, — добавил он.

Мне стало грустно. Мы оба стали смотреть себе в ноги.

Наконец, старик снова заговорил:

— Покормил бы, нанчы, но последнее толокно съели. Ложись, отдыхай.

Я поблагодарил его и лег на длинную некрашеную плаху около стола. Но не успел я задремать, как в юрту вошли три девушки, и я увидел Шолбан.

— Далеко, Канза? — спросила она меня.

Я сел. Появление Шолбан обрадовало меня. Я забыл про сон, про усталость. Семья Самюка насторожилась, словно ожидая услышать важную весть.

Шолбан села на скамеечку.

Я ответил Шолбан на ее вопрос:

— Был до сельсовета.

И тут же спросил:

— Когда поедете за колбой?

Шолбан на это ничего не сказала. Ее интересовало, какие новости я слышал в сельсовете. Я вспомнил недавно слышанную мною историю о разгроме коммуны бандой Гордея, о расстрелянных им колхозниках.

Шолбан сурово нахмурилась.

— Когда это было?

— Весной...

Из прекрасных глаз Шолбан упали крупные слезинки. Присутствующие притихли. Так прошло несколько минут.

— На место одного погибшего, — встанут десятки, — сказала Шолбан, поднимаясь, и, опустив голову, вышла из юрты. За ней ушли ее подруги.

Самюк покачал головой.

— Хорошая дочь у Акпаша. Молодая и такая мудрая. И сама красивая, и говорит красиво. Она была у брата на золотых приисках. Он там стал коммунистом. Шолбан там училась и стала комсомолкой. Потом в городе была. Много видела, много знает.

На другой день, проснувшись, я увидел в юрте только одного мальчика.

Я спросил его:

— Куда все ушли?

— За колбой, — ответил он.

Я прибежал к Толтак-баю задыхаясь, рассказал все, что видел и слышал. Он сразу же поднял на ноги весь улус.

Парни быстро оседлали лошадей и, во главе с Тоспаном, поскакали вверх по узкой и безлесной долине Аккол. Я последовал за ними.

Толтак-бай, растопырив ноги, кричал нам вслед:

— Не изувечьте невесту! Смотрите!

Мы догнали Шолбан и ее друзей на месте сбора колбы.

Шолбан, видимо, догадалась, с какой целью приехал Тоспан. Она не стала с нами разговаривать, но со своими друзьями шутила, смеялась, как ни в чем не бывало. Мне стало не по себе. Я укорял себя: Канза, ты будешь участником похищения Шолбан? Ты предашь ее в руки Тоспана? Мне хотелось пойти к Шолбан и рассказать, что задумал сделать Тоспан. Но я боялся. Я держался в стороне от людей Толтак-бая. И я молчал, как раб.

Тоспан ходил сам не свой. Его сжигало желание как можно скорее увезти на быстром коне прекрасную Шолбан в дом своего отца. Но друзья Шолбан не отходили от нее ни на шаг. За поясами у них торчали охотничьи ножи. Все это злило Тоспана. Но эта была злость бессильной собаки.

Я любовался друзьями Шолбан. Одежда на них была холщевая, но удобная и чистая. Подруги Шолбан казались самыми веселыми и красивыми девушками во всей Шории. И все друзья Шолбан, как и она сама, твердо ходили по земле.

Тоспан решил совершить похищение Шолбан после окончания сбора колбы — на спуске с горы. Этот момент настал.

По безлесной гриве все ехали верхом. Спуск начинался около скалы. Здесь, по установившемуся обычаю, мы все бросили по одной горсти колбы на плоский, похожий на стол, камень, здесь же мы слезли с лошадей.

Один парень из улуса Тоспана запел:

Когда хожу в тайге,

Козу хочу убить,

Когда хожу в улусе —

Девушку хочу украсть.

На эту песню ответила одна из подруг Шолбан:

В нашей тайге — зверя много,

В нашем улусе — людей много.

Сорок человек — не один:

Девушку свою не отдадим.

Спуск кончился. Тоспан приблизился к Шолбан. Он усиленно раскуривал трубку и, казалось, хотел съесть своими противными глазами Шолбан.

Я похолодел, испугался, как заяц. Вот начнется сейчас переполох, полетят камни...

Вдруг Шолбан вскрикнула. И, словно по сигналу, молодые парни, как кошки, бросились друг на друга. Поднялся крик, визг, плач. Некоторое время я не видел ни Тоспана, ни Шолбан. Потом увидел Шолбан. Она была уже около своей лошади. К ней бежал Николай. Я направился в их сторону.

Но Шолбан уже вскочила на лошадь, на ходу поправила растрепанные волосы, села поудобнее и — вихрем, как сказочная девушка-богатырь, понеслась по зеленому ковру.

Тоспану досталось от друзей Шолбан. Они измяли ему бока, и он со стоном садился на свою лошадь. Мы тоже сели на лошадей и невеселые, но все же, как полагалось по обычаю, стрелой помчались домой.

Вскоре засверкала молния, ударил гром, пошел проливной дождь. Узкие долины потемнели. На дорогах образовались быстротекущие ручьи. Мы прискакали в улус мокрые, грязные, с пустыми руками.

Лисица, напавшая на след зайца, не оставит его в покое, пока не поймает.

Тоспан караулил Шолбан в улусах, в лесах. И все напрасно.

Прошла весна, прошло лето. Однажды Тоспан собрал нас, батраков, человек десять и сказал:

— Сегодня похитим Шолбан. В Акпашевском улусе никого нет, остались дети да старики.

Пять человек поехали на лодке, а остальные пошли пешком.

К улусу, где живет Шолбан, подъезжали на лодках уже в полночь. Луны не было. Я разыскал среди звезд самую яркую — Шолбан и, глядя на нее, думал: «Ты — как эта звезда, ярче всех. Но ты попадешь в руки зверя, хорошая моя».

Мы шли по темному плесу. Выше по течению, у быстрины тянулся белый туман. К берегам здесь прибило пену и, казалось, что это крахали* (*Крахаль — водоплавающая птица из семейства уток) сидят у воды. Над нами с шумом проносились летучие мыши. Иногда из воды выскакивали ельцы, а за ними падали, как огромные камни, таймени.

Тоспан сердито, вполголоса, распоряжался:

— Шесты возьмите с другого конца. Услышат в улусе, невесту спрячут.

Над юртами летели искры, темными столбами поднимался дым. Был слышен смех детей, изредка — скрип дверей.

Мы остановились ниже улуса, причалили лодки и поднялись на яр. Здесь, в лесу, Тоспан решил подождать своих людей, шедших пешком.

Тоспан, Алексей и Николай легли под кедрами.

Астанчи пошел в лес. Я отправился вслед за ним. Астанчи тихо напевал песню. Я слушал ее и думал о Шолбан. Теперь силы у Тоспана хватит. Он увезет Шолбан, быть ей, против воли, женой Тоспана.

Астанчи пел:

Когда тальник желтеет —

Об этом болото знает,

Я угрюм и печален —

Об этом только я знаю.

Речка, текущая с горы,

Извивается, говорят.

Человек, растущий сиротой,

Печален всегда, говорят.

Я прервал песню Астанчи:

— Правда ли, что Шолбан просватана?

— Нет. Ее отца, Акпаша, заставили силой выпить. Я сам это видел.

— Расскажи.

Астанчи повернул ко мне лицо, кивнул как бы в знак согласия головой и стал тихо рассказывать:

—- Это было зимой. Мы с Толтак-баем во время одной поездки остановились ночевать у одного торговца. На второй день утром я пошел во двор кормить лошадей. Было морозно, серебряный иней покрыл деревья. Чирки, как новые сапоги, скрипели. И лошади ходили по двору, так же как в новых сапогах. В это время по берегу шел Акпаш. Торговец выбежал на улицу и крикнул: «Мой, Акпаш, хороший мой, иди сюда, пироги будем кушать, вино пить, блины будем

кушать». Акпаш поблагодарил, но отказался зайти в дом. Торговец привел его силой. Когда я вернулся со двора, то Акпаш уже сидел за столом пьяный, едва ворочая языком. Он говорил: «Насильно дочь не отдам». А торговец ему возражал: «Выпил, нечего теперь отговариваться. В моем доме не было и не будет обмана. Это тебе не торговля. Это человек. Вот и свидетели есть».

Астанчи замолчал и глубоко вздохнул.

Астанчи любил Шолбан. И я это понял только в лесу.

Бедный Астанчи, выросший без отца и без матери, с восьми лет живущий в людях, — он был рабом, он не знал никогда ласки. Он полюбил хорошую девушку. Но между ним и девушкой встал, как непреодолимая колодина, его хозяин — Тоспан. И Астанчи должен был молчать и скрывать свои чувства.

Мы возвратились к Тоспану, Алексею и Николаю. Вскоре пришли вышедшие из улуса пешком. Тоспан отрядил меня, Астанчи, Николая и Кастенчи, чтобы мы, под видом рыбаков, пошли к Акпашу.

Тихо и осторожно крались мы сквозь чащу к юрте Акпаша. Пятидесятилетний Кастенчи, оставивший молодость и силу на пашнях, покосах и пасеках Толтак-бая, тяжело дышал, едва поспевая за нами.

Чуткие собаки все-таки услышали нас и залаяли. Мы торопливо подошли к дверям юрты Акпаша. Кастенчи открыл дверь и вошел первый.

В юрте у шаала пылал костер. Было светло и жарко. В переднем углу, сидя на скамейках, ужинали дети Акпаши. Сам он, белоголовый старик, сидел на низенькой скамейке, утирая подолом холщевой рубашки потную грудь. Пожилая женщина ухаживала за детьми.

Кастенчи снял шапку, остановился у стола, сказал — «здравствуйте» — и подал всем руку. Потом сел на широкую скамейку около стены, достал трубку. Мы сели поближе к дверям, а Николай остался стоять около дверей, как велел ему Тоспан. Акпаш спросил Кастенчи, показывая на нас:

— Куда идут эти люди?

— Рыбы захотели. Надоело одно толокно, а мяса мы не сушили.

— Да, это так, — произнес Акпаш и опять обратился к Кастенчи: — Свежий табак есть?

Женщина, поторапливая детей, поставила на стол чугунный котел, положила деревянную ложку и пригласила нас:

— Садитесь кушать...

Кастенчи сел за стол, мы отказались.

Но Кастенчи не столько ел, сколько посматривал украдкой по углам юрты.

Женщина тревожно сказала Акпашу:

— Я говорила — не пускать. Игра не ушла бы.

Кастенчи вмешался в этот непонятный разговор.

— До сенокоса почему не играть молодым?

— Без Шолбан и день трудно проходит, — заговорил Акпаш. — А Григорий вот с коммунистами ушел.

— Шолбан у дяди? — спросил Кастенчи.

— Вчера уехала.

— До покоса там проживет?

— Нет. Скорей вернется.

— Сын Толтак-бая, слышал я, хотел сватом к тебе ехать.

— Тоспану дочь не отдам.

— Почему богатому не отдать?

— Пусть сама выбирает жениха. Я неволить не хочу.

Кастенчи покачал головой.

— Ты, Акпаш, вино пил у торговца, а сейчас отказываешься. Это нехорошо.

Голос Кастенчи стал повелительным.

— Выпил, надо, значит, выдать дочь замуж, надо выдать.

— Я не за это пил, — возразил Акпаш. — Я не хочу, чтобы дочь ушла из моего дома со слезами.

Акпаш сердито поднялся со скамейки. Старшая девочка вышла на улицу, Кастенчи подошел к Акпашу.

— Ты, наверно, дочь спрятал. Говорили, что она утром была дома.

— Нет, Шолбан в улусе нет.

Вернувшаяся с улицы девочка испуганно сообщила отцу:

— Тата, Тоспан тоже здесь!

Старик растерялся, торопливо заговорил:

— Друг, Кастенчи, не пугайте детей. Шолбан у дяди, через три дня вернется. Не придет — я сам пойду за ней.

Кастенчи не слушал Акпаша, требовательно повторял:

— Говорите, где она? Говорите скорее!

Кастенчи хотел еще что-то сказать, но около юрты послышались шаги людей, дверь открылась и в юрту ворвались люди с толстыми палками. Впереди шагал Тоспан — грозный как медведь.

— Где невеста? — сердито спросил он. — Говори, Акпаш, пока голова цела! — Тоспан оглянулся и крикнул. — Всех в угол!

Дети закричали, заплакали. Выбегая из-за стола, они опрокинули чугунный котел с супом. Люди Тоспана начали обыскивать юрту. Они смотрели за шаалом, под скамейками, под полом. В подполье лазал сам Тоспан. Вылез оттуда грязный, злой, стал ругать Кастенчи, что тот выпустил Шолбан, потом увидел Астанчи, сидевшего у дверей на скамейке, и подошел к нему:

— Почему не помогаешь искать? Ищи, говорю!

Астанчи не встал и ничего не сказал.

— Ищи, говорю! — закричал в бешенстве Тоспан.

Но Астанчи словно прирос к скамейке — не пошевельнулся и рта не открыл. Тогда Тоспан ударил его по голове и толкнул в грудь. Астанчи упал вместе со скамейкой. Тоспан завертелся и, заикаясь, что-то забормотал. Наконец, выкрикнул:

— Ш-шолбан!

Все смотрели на Тоспана, ничего не понимая. А Тоспан продолжал вертеться, размахивая руками, и невнятно бормотал. Потом, указывая рукой на скамейку, вновь выкрикнул:

— Ш-шолбан!

Теперь все поняли, в чем дело. Несколько человек быстро подошли к скамейке и подняли ее. И все увидели там Шолбан. Она поднялась, хотела, наверное, бежать, но ее схватили за руки, за ноги, за волосы. Шолбан отбивалась, кричала:

— Отец, отец, отец!

Но что мог сделать белоголовый Акпаш? Он почти без памяти лежал около стола. Мать со слезами на глазах, разыскивала детей, убежавших на улицу.

Шолбан вынесли на руках из юрты.

На лодку вместе с Тоспаном и похищенной Шолбан сели Алексей, Николай и Кастенчи. Я, Астанчи и остальные поехали на другой лодке.

Лодки были маленькие, неустойчивые. Тоспан то и дело покрикивал:

— Не держитесь за края.

Кто-то предложил:

— Лодку с невестой надо облегчить.

Тоспан хвастливо засмеялся:

— Кто это заячье сердце съел? Воды боится! Гребите! Астанчи, пой песню!

Астанчи молчал. Тоспан запел сам:

Устья двух речек,

Соединяясь, вместе текут.

Дочь и сын двух улусов,

Соединившись, вместе живут.

Сивка моя во дворе —

Золотая узда на голове.

Невеста моя в доме —

Шелковый платок на голове.

Шолбан лежала на мокром дне лодки. Когда Тоспан кончил петь, она сказала ему:

— Ты еще не убил козу, рано считаешь своей. Волки и овцы на одном дворе не живут.

Тоспан усмехнулся и снова запел.

Подою — будет молоко,

Куплю — будет жена...

Астанчи сидел на носу лодки, опустив низко голову. Мы плыли тихим плесом. Наша лодка отставала. Голос Тоспана удалялся, затихал, и вскоре слова песни уже нельзя было разобрать. Я пристально вслушивался, но не мог понять — плещет ли это вода или поет Тоспан.

Начиналась быстрина. Лодка шла к темным скалам. Навстречу подул теплый ветерок, стал слышен приближающийся рев воды. Ухал филин — уугук! Свистела летяга — пиип-пиип! Мимо лодки с шумом пролетали огромные камни, а лодка, казалось, стояла на месте.

Это опасное место я знал хорошо, но все же мне было не по себе. Я всматривался в темноту, напрягал слух. Ничего не было видно. Кругом шумело, ревело, свистело. Одну минуту мне казалось, что мы нагоняем лодку с Тоспаном и Шолбан, я слышал возбужденные голоса людей, чей-то резкий выкрик, падение чего-то тяжелого в воду.

Шум остался позади. Мы вновь выплывали на спокойное место. Подул прохладный ветерок. Лодка заколыхалась плавно, как качели. И стали ясно слышны голоса людей.

Вдруг у носа нашей лодки зашумело, вода заплескала.

«Лови, лови, Астанчи!» — крикнул я. Астанчи бросил весло, перегнулся за борт и стал кого-то вытаскивать. Мы увидели человеческие руки, цепляющиеся за борт лодки. На мгновение показалась голова. И тогда Астанчи вдруг выпрямился, как стальная пружина, словно его что-то оттолкнуло. «Спасите!» — раздалось рядом с нашей лодкой, и мы узнали голос Тоспана. Но я понял Астанчи и повернул лодку к берегу. И тотчас же мы услышали голоса людей на берегу.

Мы налегли на весла, и через минуту лодка ударилась о прибрежные камни. К нам бросился человек (это был Алексей) не своим голосом кричавший:

— Шолбан! Шолбан! У ней руки связаны...

Мы спросили его: что случилось?

— Шолбан опрокинула лодку! — ответил он и опять закричал на нас: — Не стойте! Ищите, ищите Шолбан!

Мы обшарили оба берега. Долго кружили по огромному и глубокому плесу. Но и следа Шолбан мы не нашли.

Наступало утро. Усталые, мокрые мы сели в свою лодку.

Астанчи бросился на дно лодки и зарыдал. Я закрыл глаза и не то наяву, не то во сне увидел чудесную картину. Я увидел скалу, превратившуюся в медведя. Навстречу ему шли люди. Они пели веселую радостную песню. Огромный медведь поднялся на задние лапы и громоподобно зарычал. Но в этот момент ожили камни и, словно защищая людей, двинулись на медведя и раздавили его.

Я открыл глаза. Наша лодка стояла у одинокой скалы. Сидевшие в лодке люди опустили весла и смотрели на восходящее солнце...

Канза закончил свой рассказ.

Пихтовые дрова в костре догорали. Мы несколько минут молчали. Наши глаза невольно поднимались к небу — мы искали там самую яркую звезду.

Молчание нарушил Петрончи.

— К Толтак-баю вы вернулись тогда? — спросил он старого Канзу.

— Нет! Мы поехали в сельсовет и обо всем рассказали,— твердо ответил Канза. В его глазах сверкнул огонек.

Чулеш

На высокой горе на стволе старой лиственницы, сваленной бурей, сидели два друга: знаменитый кайчи — певец и сказочник Ак-Мет и ловкий стрелок — охотник Санмай. Далеко внизу, в глубокой долине лежал рудничный поселок. Зеленели сады, белели невысокие домики; по ниточкам рельс суетливо бегал, словно испуганный зверок, паровоз.

За горой время от времени раздавались глухие взрывы, от которых в поселке звенели стекла, а здесь, наверху, пошатывались деревья. При каждом взрыве Санмай вздрагивал и жмурился, Ак-Мет улыбался.

Сегодня сказочник молчал. Говорил охотник.

— Постелью Чулеша, — продолжал он прерванный взрывом рассказ, — была земля, одеялом — небо. Кормила его тайга, богатая зверем и птицей, поила бурная Кондома. Грело его летом горячее солнце, зимой — очаг в шалаше. Много сжег он на своем веку сухого дереза. Много убил дикого зверя, много снял дорогих шкурок. И шли они, эти шкурки, в обмен на товары, без которых нельзя жить, — на соль, делающую пищу более вкусной, на спички, дающие человеку огонь, на водку, помогающую забыть горе, на тараканов, приносящих счастье.

Однако не спасли тараканы Чулеша от большой беды.

Ранней смертью умерла его жена, оставив после себя ребенка — мальчика.

Так и жили они вдвоем.

И вот однажды пришел в шалаш охотника русский. Одет он был в лохмотья. Голова и лицо его обросли длинными желтыми волосами.

Сначала Чулеш испугался, но когда увидел глаза гостя, — успокоился. Были они большие, синие, как небо, и ласковые.

— Эзен![8] — сказал русский.

— Эзен, — сказал Чулеш, улыбнувшись.

— Как живет охотник?

— Хорошо живет: нынче белки много, лисица есть.

— Куда пушнину деваешь?

— Меняю: садыгчи[9] часто бывает.

— Где же у тебя товар, который ты сменял? Наверно, дорогие ткани есть, сукна есть? Скупой ты, видно, человек товара имеешь много, а ходишь в старом шабуре. Сын совсем голый...

— Напрасно так говоришь, русский! Дорогой товар сам садыгчи носит. Я меняю шкуры на соль, на спички, а когда их много, — еще на большой хлеб* (*Большой хлеб — хлебное вино).

— А откуда у тебя столько тараканов? Как они развелись в тайге? Сжег бы ты их вместе со своей юртой.

Чулеш опять испугался.

— Как можно их сжечь, когда я за них столько белок отдал. За каждую душу — одна шкурка.

— Глупый охотник, зачем они тебе?

— Они счастье принесут. Если не мне, так сыну.

Ничего не сказал на это русский. Только в глазах у него потемнело, а голова сама собой поникла к земле. Долго сидел он так, а потом спросил:

— А сколько белок в день убиваешь?

— Разное бывает: когда десять, когда тридцать.

Русский опять опустил голову.

— Как знаешь наш язык? — спросил хозяин.

— Я не первый год хожу по долинам Кондомы: с шорцами на охоте бывал, за одним очагом с ними много часов просидел...

— Зачем ты бродишь по тайге? Разве нет у тебя семьи?

— Есть у меня семья. Только далеко, в России: жена и два таких же сына, как твой.

— Зачем семью оставил? Разве детей не любишь? Наверное, у них такие же добрые глаза, как у тебя. Наверное, отца ждут, а ты по тайге бродишь...

— Не своей волей пришел я сюда, охотник. Я люблю своих детей так же, как ты своего сына. Я пришел сюда по воле царя.

Удивился Чулеш, услышав такие слова, и спросил:

— Зачем он послал тебя к нам, бедным шорцам?

— Он послал меня не сюда, — ответил русский, — а на каторгу. Только я не захотел покориться ему и сбежал.

Не понял Чулеш, за что мог послать русский царь такого хорошего человека на каторгу.

— Наверное, поссорился с ним?

— Да, поссорился. И не я один — многие поссорились. Мы хотим, чтобы не только богатые, но и бедные жили хорошо. Мы хотим, чтобы садыгчи, которые тараканов продают, больше не обманывали охотников, чтобы за белку, колонка, горностая или лисицу вы получали настоящую цену...

Долго в ту ночь сидели у костра русский и шорец...

Острый глаз у Чулеша. На вершине самого высокого дерева не спрячется от него белка, в самом густом колоднике не укроется соболь... А вот жизни он не видел.

Острый слух у охотника Чулеша. Ни одна птица не шевельнется в камышах так, чтобы он не почуял, ни один горный козел не пробежит так, чтобы он не разгадал его дорогу... А вот правды он не слышал.

Много прекрасных песен, много сказаний о древних алыпах[10] знакомо Чулешу... А вот о самом великом на свете алыпе - Ленине он не знал до этой ночи ни одного слова.

И стали они — русский и шорец — с той ночи друзьями. Вместе ходили на охоту, вместе копали землю. Русский научил Чулеша сеять, и осенью была у них и пшеница, и ячмень, и картофель.

Как ребенок радовался Чулеш. И когда русский стал собираться в дальнюю дорогу, принес ему кусок золота с вершины горы и целый мешок тяжелых камней, которые русскому очень нравились и которые звал он железной рудой.

Но гость ничего не взял.

— Береги золото, — сказал он Чулешу, — золото тебе еще понадобится. Только баю его не продавай. Скоро придет наша народная власть — ей отдашь. Много хлеба и много товару получишь. Как садыгчи будешь есть и одеваться. Нашей власти и тяжелый камень покажешь. Много от него пользы народу будет.

Заплакал Чулеш, прощаясь с новым другом. Дороже брата стал он ему за это время. Но делать было нечего, — понимал охотник, что не место русскому алыпу в глухой тайге, без людей. Большому человеку нужны большие дела.

И остался Чулеш опять один в тайге со своим маленьким сыном. По-прежнему охотился, по-прежнему кочевал с места на место.

— И вот однажды дошла до него весть о новой власти.

Сильно забилось сердце Чулеша. Вспомнил он русского друга, все его слова и советы вспомнил. И не стал старик долго думать, сделал себе лодку, набил целый мешок пушнины, взял несколько кусков черного камня и кусок золота, посадил в лодку сына и поплыл вниз по Кондоме.

Плыл и радовался Чулеш. Цвела черемуха, куковала кукушка. Солнце ласкало горы, леса, зверей и птиц, ласкало тайменей, жирная рыба чуть поводила своим красным хвостом и сама подходила к берегу, словно просилась к старику в лодку. А лодка, качаясь, спускалась все ниже и ниже по быстрой Кондоме.

Плыл Чулеш и пел старую охотничью песенку:

Любимая Кондома.

Дочь Томи и Мрас-су,

Сестра прозрачной Усы,

Красавица Сибири!

Луга твои богатые,

Леса твои богатые,

Луга твои зеленые,

Песочки золотые,

А горы — железные.

И вдруг слышит Чулеш, кричит кто-то с берега:

— Причаливай!

Взглянул старик и увидел лодку на гальках, шалаш под кедром. Ударил веслом и долбленка приткнулась к каменистому берегу. Чулеш оставил сына на лодке, а сам пошел к людям.

Шумел костер, шумели люди.

— Эзен! — сказал Чулеш, сунув голову в шалаш.

— Эзен, — ответили три голоса сразу.

Самый черный и самый толстый из них поднялся с места и поднес охотнику стакан водки.

Давно не пил Чулеш «большого хлеба», давно не качались перед ним деревья и не плясали пни. Обрадовался Чулеш случаю, но. увидев знакомые медвежьи глаза, жадную рожу садыгчи, брезгливо отказался. Ничего теперь Чулеш не возьмет из рук этого обманщика, продававшего ему тараканов, укравшего его жизнь и детство сына.

Чулеш хотел выйти, то садыгчи схватил его за рукав.

— Пей! — крикнул пьяный торговец и сунул силой ему в рот стакан, но старик сжал зубы, и водка разлилась по его шабуру.

Рассвирепел садыгчи:

— А-а, брезгуешь! Новую власть почуял, дьявол. Хозяином хочешь быть. Говори, куда поплыл?

— Какое твое дело? Я иду своим путем.

— Своим путем! Обыскать дурака.

Двое слуг, согнувшись, побежали к лодке и принесли хозяину мешок с добром охотника. Чулеш крикнул:

— Не смейте! Не ваше.

Слуги вытряхнули из мешка беличьи, горностаевые, лисьи шкурки, несколько кусков черного камня и самородок, Чулеш застонал. Садыгчи, передав старика в руки слуг, жадно схватил самородок. Потом увидал черные камни, и глаза его налились кровью.

— Это зачем? — спросил он Чулеша. — Куда повез?

— Новой власти повез, — гордо ответил старик.

— А-а, новой власти! — заревел садыгчи. — Хочешь чтобы русские пришли, чтобы всю тайгу заняли, шайтанову дорогу построили? Вяжите, ребята, антихриста.

Слуги покорно связали старика и бросили у костра.

— А эти шайтановы камни бросьте в Кондому, в самое глубокое место, чтобы их никто не нашел. И самого шайтана закопать, завалить камнями, чтобы не поднялся, чтобы наше богатство русским не отдал.

— Какое ваше богатство? — крикнул Чулеш. — Это наше богатство, мы работаем, мы хозяева.

— Молчать!

— Не замолчу. Ты нам только тараканов продавал, нашей пушниной богател. Хватит. Теперь наша власть.

— Заткните ему рот! — накинулся на своих слуг садыгчи.

— Не заткнешь, — отвечал Чулеш.

Но слуги торговца уже накинулись на него и стали душить.

Услышал сын Чулеша крики, отцовский хрип и бросился в шалаш.

Разбойники испугались было, отпустили на минутку старика, и тот успел крикнуть:

— Беги, сынок, беги, найди русского друга. Все ему расскажи.

Убийцы опомнились, схватились за ножи, но мальчик быстрее белки прыгнул в лодку и погнал ее вниз по Кондоме.

А слуги Садыгчи задушили Чулеша. Зарыли в яму и, как сказал садыгчи, забросали тяжелыми камнями.

Пожелтела от жалости земля, завыли от ужаса горы, опустили деревья свои вершины. Закрыли свои глаза таежные цветы, кукушки спустились на самые нижние ветки берез, окружавших могилу охотника, и прокляли палачей.

Все, кто слышал о смерти Чулеша, жалели старика, — закончил свой рассказ Санмай и опустил голову.

— А я не жалею, — вдруг произнес кто-то за спиной Санмая. — Я завидую. На его месте и я жизни не пожалел бы.

Санмай с Ак-Метом повернулись и увидели шорца в шахтерской одежде с фонарем в руке.

— Нельзя не жалеть, — строго сказал Санмай, здороваясь с незнакомцем. — Он за народное дело пострадал.

— Потому-то и не надо жалеть. Он не погиб, а победил. О таких людях нельзя горевать. Такие не умирают, а живут в сердце народа.

Санмай не ответил. Покачивая головой, закурил трубку. А незнакомец попрощался и зашагал к руднику — туда, откуда доносились громовые взрывы.

— Молод еще, — сказал Санмай. — Не имеет сердца и на смерть человека смотрит, как на смерть птицы.

— Нет, Санмай, — возразил Ак-Мет. — Ты не видел, как горели его глаза, как тяжело поднималась грудь, когда он слушал твой рассказ. Мне казалось, что вот-вот он загорится весь и запылает как костер.

— У него только крылья огненные, а сердце ледяное. Он может полететь, но утопающего не заметит, не спустится его спасать.

— Так думаешь?

— Так думаю.

— Ошибаешься, Санмай. Он спасет утопающего, но скажет: «Зачем полез в трясину? Надо было обойти».

Санмай помолчал, подумал, но не согласился.

— Не понимаю, как не жалеть человека, умершего мучительной смертью. Я всех жалею: и сына, и брата, и чужого человека. Мне все одинаковы. А ему, видно, нет. Скажи по совести, Ак-мет: если бы Чулеш ему был хоть дядей, говорил бы он так? Небось, сердце заболело бы.

— А ты знаешь этого человека, Санмай? — спросил Ак-мет.

— Первый раз вижу.

— Так знай: этот шорец-шахтер и есть тот мальчик, который бежал от садыгчи, чтобы рассказать русским братьям правду об отце. Он — сын Чулеша.

Лицо Санмая словно окаменело. Он не нашел слова, чтобы ответить другу. Молчал и Ак-Мет. Молчали горы кругом, молчала далекая Кондома. Только взрывы динамита, да гудки паровозов изредка нарушали глубокую таежную тишину.

— Видно, не понимаю я теперешних людей, — сказал, наконец, Санмай после долгого раздумья. Словно на высокой скале они стоят, и мои думы не поднимаются до них.

Ак-Мет улыбнулся.

— По-моему, начинают подниматься...

Загрузка...