Иероним Иеронимович Ясинский Шопенгауэр о споре

Ничего не может быть беспорядочнее споров, которые ведутся в наших интеллигентных и полуинтеллигентных кружках: кричат, прерывают противника, не выслушивают доказательств и часто не понимают даже главного положения, составляющего предмет спора, спорящие стороны быстро переходят на личную почву, отклоняются от „сути“, теряют точку отправления и, наконец, запутываются во всевозможного рода противоречиях и неприятностях, которые они наговорили друг другу.

В последнее время, благодаря потускнению общественной мысли, не только способы спорить, но и самые предметы споров стали нередко малопонятны, туманны или а priori противны здравому смыслу. — Если придет зулус и потребует, чтоб ты угостил его своими детьми, ставит спорщик вопрос: — что ты сделаешь? — Я прогоню зулуса. — Как же ты его прогонишь? — Я ему дам в зубы. — А он тебе; и так как он зулус, то у него мускулы крепче твоих, и у тебя будет, в конце концов, меньше зубов, чем у него. — Ну, так я его убью. — Как же ты убьешь его? — Я его убью как попало: застрелю, зарежу, задушу собственными руками. — Глупо ты рассуждаешь. Но моему надо изжарить своих детей и угостить зулуса. — Я думаю, что ты шутишь. — Отнюдь не шучу; я говорю совершенно серьезно. Их надо изжарить на вертеле или как понравится зулусу. Он сядет за стол и будет есть, а ты будешь прислуживать, кланяясь зулусу и прося его не церемониться. — Избавь от подробностей. Но твое требование дико, жестоко. — По моему гораздо более жестоко убивать зулуса, а главное неразумно, нет расчета прогонять зулуса, потому что он вернется, приведет других зулусов, и тогда они съедят не только твоих детей, но и тебя самого. Если же ты покоришься зулусу, то тем самым привлечешь его сердце к себе, и хотя тебе в душе будет жаль детей, которых съел зулус, но у тебя зато останется утешение, что зулус доволен тобой и, глядя на твою кротость, сам на столько станет кроток, что не съест тебя, а, напротив, назовет тебя своим другом и братом и похвалит твое гостеприимство. — Откуда у тебя такие мысли? И вяжутся ли они с жизнью, применимы ли они? Не подлы ли они, если ближе присмотреться к ним? — Не подлы, а разумны и честны и ведут к добру, вытекая из общего нравственного принципа, который называется непротивлением злу („Письмо к NN“).

Кажется, как тут спорить? Ларчик открывается просто: человек, советующий, хотя бы в виде предположения на случай вторжения „зулусов“, отдать им ваших детей в снедь, или сам нравственно несостоятелен, или же, что вернее, тайный друг „зулусов“. Может быть ему кажется, что он говорит совершенно искренно; может быть и в самом деле он искренен, но наследственные, атавистические черты его характера и его нравственности так глубоко врезались в его душу, так вторглись в его миросозерцание, наложили такую неизгладимую печать на все его поступки и мышление, что он иначе не может думать и не может дать другого совета. Не будь зулусов, он сам, может быть, не существовал бы; он есть продукт склонения перед зулусами целых десятков, сотен, тысяч людей, миллионов; благодаря косвенному покровительству зулусов, он богат, славен и знаменит. Как же ему не тяготеть к ним всеми фибрами своего сердца, хотя формально он и в разрыве с ними, как образованный человек, понимает их некультурность и свирепость. Надо-б отвернуться от такого спорщика, но затемненная общественная мысль ошарашена его доводами, потрясена его глубокомыслием. Спор переносится совсем на неподходящую почву — на евангельскую, и истина, которая заключается в учении Христа, требовавшего, чтобы идея проповедывалась не путем насилия, а кротостью и распространялась без помощи меча, ставится кверху ногами и ее заставляют вступить в союз с крючкотворством. Великий проповедник зулусских симпатий — читатель знает, о ком идет речь — прямо заявляет в своем „Письме к NN“, что того требует простой расчет. Мысль, достойная занять место в сухой практической морали, разобранной с таким знанием дела в известной книге Диминского „О вероучении и нравоучении евреев“!

Трудно судить о всех неисчислимых вредных последствиях дурно веденного и дурно поставленного спора. Возвращаясь к нашему примеру, почерпнутому из жизни, мы с прискорбием видим, что, наслушавшись проповеди о непротивлении злу и убедившись ее доводами, князь***, вместо того, чтобы употребить свое состояние на какое нибудь благое дело, споспешествующее прогрессу, т. е. поднятию хотя бы известной группы людей на высший уровень мысли и материального благополучия, бросает деньги зря, поселяется с женой в глухой деревне, и когда окружающие его „зулусы“ избивают и насилуют его, жену, он спокойно сидит в своей хате. Он опустился сам и еще более принизил тех „зулусов“, которым принес свое непротивление злу, обременив их зулусскую совесть гадким поступком и даже притупив ее. лишний раз допустив их почувствовать себя зверями.

Если бы русская интеллигенция была бы культурнее и просвещеннее, несомненно ее нельзя было бы приятно взволновать проповедью о непротивлении злу, у нее нашлось бы достаточно силы и упругости ума, чтобы сразу сделать надлежащую оценку такой проповеди и не прибегать к опытам применимости жестокой теорий на практике; она была бы оскорблена такой проповедью, тем более, что проповедь исходит от авторитетного и даже великого человека; скорее интеллигенция была бы склонна выслушать проповедь обратного характера, проникнуться ею и пойти на встречу к „зулусам“ не для того, чтобы им подчиниться, а чтобы поднять их до себя, не путем уступок и компромиссов, а посредством резкого неустанного и последовательного интеллектуального давления на них. Она заранее знала бы, что евангелие никогда не советовало смешивать христианские догматы и христианское нравоучение с языческими догматами и языческим нравоучением, ибо совсем устраняет из своей практики элемент расчета.

Всякое нападение в споре может быть приравнено к фехтованию. Но если бы более опытный мастер фехтовального дела, явившись в собрание людей, стал наносить направо и налево удары рапирой или эспадроном, наверно нашлись бы такие искусники, которые старались бы отпарировать его удары. На первых порах, быть может, фехтовальщик победил бы вступивших с ним в драку, но в конце концов люди научились бы отражать его удары и только в таком случае поневоле подчинились бы ему, если бы искусство его и сила были выше их искусства и их силы. Но все-таки едва ли они успокоились бы на таком временном подчинении, если у них правильные человеческие инстинкты самосохранения и самодеятельности; им захотелось бы узнать точнее фехтовальное дело, и в один прекрасный день, научившись фехтоваться, они бы изгнали фехтовального фокусника, одолели бы его и поняли бы, что победа достается трудно, после долгого спора, но все же спор может увенчаться ею, если вести его правильно и искусно.

Из диалогов древних философов, дошедших до нашего времени, можно видеть, какое громадное значение имел спор в классическом мире; правда, что спор, даже в тех диалогах, где выступает Сократ, мудрейший и справедливейший из классических философов, переходит нередко в диалектическое словопрение, т. е. изменяет строгой логической последовательности. В средние века логика окончательно покидает спор и уступает место чистой и бесплодной диалектике. Декарт один из первых восстал против средневековой диалектики и очистил ее, заменив сложные диалектические формулы несколькими простыми и общедоступными правилами. Как на пример довольно бессмысленного диалектического спора, можно указать на спор о составе селитры, который загорелся между известным философом Бенедиктом де-Спинозою и одним английским химиком. Прав был химик, потому что он исходил от опыта и от строго научных данных, тогда как Спиноза хотел доказать ложную мысль свою путем логических уловок, а не доводов, что́ в фехтовании называется финтами в противоположность правильным ударам. Упрощение логических формул Декартом вскоре вызвало злоупотреблениеи уже Лейбниц жаловался, что пренебрежение к формальной логике зашло за пределы, дозволенные здравым смыслом, и многие споры не оставались бы бесплодными и не приносили бы дурных последствий, если бы противники обращали бы их в формальные аргументы. Логические исследования Лейбница поражают своей ясностью и верным пониманием основных принципов логики. Он принял принцип замещения и вообще предупредил во многих отношениях новые взгляды по логике, разработанной после него, и в особенности в последнее время, такими выдающимися мыслителями, как Буль, Гамильтон, Ибервег, Рейш и, наконец, Милль и Джеванс.

В своем последовательном развитии логика все более и более отделяется от диалектики, как метафизического орудия спора, и становится научным методом, который, однако, мы просили бы не смешивать с логикой фактов, столь распространенной и привлекательной и которая есть ни что иное, как подбор фактов. Смотря потому, как подобраны факты, можно сделать из них те или другие выводы. Кто не грешил из нас логикой фактов? И как трудно уберечься от нее! В особенности в жизни она встречается чаще всего, и самые умные спорщики охотно прибегают к ней, тем более, что если она и не дает окончательной победы, зато делает ее обладателя до поры до времени неуязвимым, пока противником его не будет выдвинут арсенал других фактов. А так как против арсенала других фактов можно набрать арсенал тоже еще новых фактов, то спор затягивается и ничем не кончается.

Указав на единственный путь к знанию и истине — на логику, как основу науки и правильной жизни, по скольку она может быть, как здравый смысл, эмансипирована от господства непосредственного чувства, тоже играющего значительную роль в наших взаимных человеческих отношениях, мы считаем своим долгом познакомить читателя, наклонного к спорам по поводу тревожащих его, но не достаточно им продуманных вопросов, с самой наукой о споре, с так называемой эристикой.

Вернее сказать, эристика не есть наука, а искусство спорить и в спорах всегда оставаться правым или казаться правым. „В существе дела“, говорит Шопенгауер, „объективно можно быть правым и все-таки в глазах присутствующих, а иногда своих собственных неправым“. „Противник может быть внешне правым, будучи объективно неправ“. То есть объективная истина и сила известного положения в споре две вещи совершенно различные и надо распознавать их и не смешивать между собою. Можно нагромоздить целую кучу фактов в пользу того, например, что следует отдавать своих детей зулусам на съедение и что от этого зулусы сделаются добрее; можно всю эту кучу фактов украсить живыми и огненными словами, расположить их в очаровательном порядке, сослаться на достойное подражания поведение домашних животных, которые плачут, становясь на колени перед мясником, и все-таки наклоняют голову под обух; можно запугать легковерных или чувствительных слушателей тем, что если зулусы не съедят их детей, то от этого им станет в конце концов только хуже — дети умрут от болезней или от каких нибудь других причин, вызванных присутствием зулусов в стране; и всем этим набором пышных, оригинальных, страстных и трусливых фраз можно достигнуть того, что объективная истина, гласящая, что следует положить душу свою за други своя в борьбе с зулусами, будет временно забыта. Вот именно искусство затмить объективную истину и есть эристика. А чтобы в споре, который ведется с особенной страстностью, потому что им затрагиваются существенные стороны вашего сердца и души, не проворонить объективной истины и не сделаться жертвой чужого тщеславия, заботящегося о вербовании на свою службу возможно большого числа простаков (и хорошо если только тщеславия), надо изучить оружие противника, отличать правильные удары от финтов и, наконец, финты от так называемых свинских ударов, как выражаются фехтовальные мастера, говоря о дуэлянтах, норовящих во что бы то ни стало попасть противнику в глаз, обманув его бдительность тем или другим мошенническим выпадом.

Знакомство с эристикой тем более обязательно, что даже те лица, которые владеют логикой, иногда становятся в тупик перед минутным впечатлением, производимым на них искусным в эристической диалектике спорщиком. Логическое заключение всегда бывает правым, диалектическое же суждение большею частью ошибочно, а если бы диалектика всегда шла об руку с логикой, ни на секунду не разлучаясь с нею, то в спорах царила бы высшая справедливость. Но такое совпадение обнимает собою лишь редкие идеальные случаи и часто бывает, что логически сильный человек бессилен как диалектик; логику, т. е. правому человеку, нужна помощь диалектика, т. е. помощь человека, умеющего отстаивать его правоту и знающего недобросовестные или искусственные приемы эриста, придающего своей неправоте кажущийся вид правоты.

По всей вероятности, у читателя возникает представление об эристике, как о софистике. Дело в том, что эристика имеет целью отстоять только неправое положение ради целей более или менее идеальных, напр., для поддержания известного порядка вещей или хотя бы из тщеславия. Софистика же есть такое искусство отстаивать свою неправоту, которое ведет к почету или богатству; оттого адвокатов принято называть не эристами, а софистами.

Итак, повторяем, логика имеет в виду объективную истину; диалектика отстаивание объективной истины; эристика нападение на объективную истину или защиту неправды во имя ложно понимаемого общественного или личного духовного блага; софистика же занимается приданием внешней правдивости заведомой лжи — в целях общественного или, скорее всего, личного материального благополучия.

Минуя основания чистой диалектики, остановимся на уловках эристики в том виде, как они изложены в сочинении Шопенгауера, изданном на русском языке кн. Д. Н. Цертелевым под заглавием „Эристика, или искусство спорить“.

Некто высказал мнение, что англичане первая нация в драме. Противник возразил: „Как известно, в музыке, а следовательно и в опере, они не создали ничего выдающегося“. Он нарочно игнорировал, что музыка не содержится в понятии драматического и последнее обозначает только трагедию и комедию. Противник при этом предполагал, что высказавший свое мнение попадет в ловушку и примет его обобщение, а затем, разумеется, будет опровергнут. Уловка эта называется распространением.

Вторая уловка называется омонимией, когда распространяют утверждение на то, что, за исключением тождества слова, не имеет ничего или мало общего с предметом, о котором идет речь; зачем опровергают это блестящим образом и делают вид, что опровергли самое утверждение. Напр., „люди похожи на обезьян, и если обезьяны не едят мяса, то с какой стати едят его люди?“ Или: „не все рогатые животные отрыгают жвачку, мой муж составляет исключение“, сказала одна дама (не отличающаяся ни стыдливостью пола, ни стыдливостью ума; впрочем, ее изречение в свое время нашло себе приют в некоторых газетах).

Третья уловка заключается в том, чтобы не допускать верных посылок, предвидя заключения из них; так спорил между прочим и Сократ. Желая сделать вывод, не следует обнаруживать его заранее, а добывать посылки в течение разговора в рассыпную, по одиночке. Для доказательства же своего положения можно пользоваться и неверными посылками, когда противник не допустил бы истинных; напр. если противник последователь какой нибудь секты, с которой мы несогласны, мы можем, однако, употреблять, как доводы против него, изречения этой секты.

Эристика требует, чтобы спрашивали много и длинно для того, чтобы скрыть, какого именно допущения добиваешься, и, наоборот, нужно быстро излагать свою аргументацию из допущенного, так как тот, кто не быстро схватывает, не в состоянии легко уследить и заметить возможные пробелы и ошибки в доказательствах.

Наиболее употребительной уловкой признается возбуждение гнева противника, так как под впечатлением гнева он не в состоянии судить правильно и замечать свои преимущества; вызывается же гнев и явно бессовестными придирками.

Несправедливо спорящие, чувствуя свою неправоту, прибегают также к сравнениям, которые благоприятны для их утверждения. Так, напр., вместо духовенство говорят попы, ревность к вере называют фанатизмом, ошибку или галантность прелюбодеянием, двусмысленность сальностью, расстройство дел банкротством, связи непотизмом и подкупом.

К числу эристических фокусов принадлежит также следующий. Чтобы заставить противника признать то или другое положение, выставляют противоположное и предоставляют ему выбор. При этом выражают это противоположное на столько резко, что противник, опасаясь быть парадоксальным, принимает высказанное раньше положение, которое, наоборот, и оказывается совершенно вероятным. Это все равно, что серое положить рядом с черным — оно может назваться белым, а если положить его рядом с белым — оно может назваться черным.

К совершенно бесстыдным уловкам относится также выкрикивание с триумфом какого нибудь ложного положения, которое не было высказано противником. При хорошем голосе это всегда удается.

Видя, что противник одолевает нас, „мы должны“ перевести ход спора или перенести его на другие положения — сделать диверсию или сразу начать с чего нибудь совсем другого, как будто оно относится к делу и составляет аргумент против собеседника. Некто хвалил, напр., что в Китае нет родового дворянства и должности получаются только на основании экзаменов. Противник его утверждал, что ученость столь же мало делает способным к должностям, как и родовое дворянство. Дело пошло для него плохо. Он немедленно сделал диверсию, что в Китае все сословия наказываются палками, связал это с усиленным чаепитием и то, и другое поставил в укор китайцам.

К самым нехорошим диверсиям относятся личные нападки, когда вдруг прерывают спор и говорят: „а позвольте вас спросить, вы то сами, что вы тогда-то и тогда-то сделали?“ Но случается, что, не дожидаясь опроса противника, сам спорящий, опасаясь, что его аргумент будет сокрушен какой нибудь личной диверсией, обращается к своему поведению. В письме к NN, о котором мы упоминали в начале статьи, знаменитый автор, проповедуя непротивление злу и сознавая, что сам он живет не так, как проповедует, начинает страстно упрекать самого себя и просить посторонней помощи — избавить его от тяжкого двойственного положения, в котором он очутился, разорвав практику своей жизни с сочиненной им теорией. Это вызывает сочувствие к нему и ослабляет удар, который мог бы быть нанесен ему противною стороною, еслиб он не поспешил сам себя ударить.

В обществе, где господствует полуобразование, особенно распространена уловка — по счету двадцать восьмая — называющаяся argumentum ad veraecundiam, когда пользуются авторитетами, уважаемыми противником. Чем более ограничены его знания и способности, тем большее число авторитетов для него имеет значение. Для человека с первоклассными способностями, авторитеты ничего не значат или почти ничего — за исключением специалистов в мало известной или неизвестной ему науке, искусстве или ремесле, и то он отнесется к ним с некоторым недоверием (разумеется, при голословной ссылке на них); наоборот, люди дюжинные питают глубокое уважение ко всяким специалистам. „Им неизвестно“, говорит Шопенгауер, „что тот, кто делает из предмета ремесло, любит не предмет, а выгоду; ни то, что тот, кто обучает предмету, не знает его основательно, так как тому, кто основательно его изучает, большею частью не остается времени для обучения других. Но у толпы есть много уважаемых авторитетов; потому, если нет настоящих, можно привести только кажущихся и привести то, что сказано в другом смысле и при других обстоятельствах. Авторитеты, которых противник совсем не понимает, большею частью действуют сильнее всего. Спорщики с авторитетами допускают не только натяжки, но и совершенные искажения или даже приводят авторитеты собственного изобретения“.

Пользуются также, как авторитетами, всеобщими предрассудками. „Нет такого нелепого мнения, которого бы люди не усвоили себе, как только удастся убедить их, что оно общепринято“. „Это овцы, которые идут за ведущим их бараном и которым легче умереть, чем мыслить. Между тем всеобщность мнения не есть доказательство, ни даже вероятное основание его правильности“. „То, что называют общим мнением, при ближайшем рассмотрении оказывается мнением двух — трех лиц, и мы убедились бы в этом, если бы могли присутствовать при истории возникновения такого всеобщего мнения. Мы бы нашли тогда, что два — три человека первоначально приняли, выставили и утверждали его, некоторые же стали на столько добры, что поверили, что они его вполне основательно исследовали. На основании предрассудка этих последних о достаточных способностях первых приняли то же мнение другие, этим в свою очередь поверили еще многие другие, которым их леность советовала лучше сразу поверить, чем трудиться над испытанием. Так со дня на день возрастало число этих ленивых и легковерных последователей, потому что, как только мнение получало за себя значительное число голосов, следующие полагали, что оно могло достигнуть лишь благодаря прочности своих оснований“. „Мыслить могут только немногие, а мнения иметь хотят все, что же им остается, как не принять готовые мнения других вместо того, чтобы составлять их самим“. „Вообще, когда спорят между собой две заурядные головы, оказывается, что избираемые ими оружия большею частью авторитеты, авторитетами они тузят друг друга“.

Но 29-й уловке можно, когда не знаешь что возразить на основания противника, с тонкой иронией признать себя некомпетентным. „То, что́ вы говорите, превосходит мое слабое понимание. Это, может быть, очень верно, но я не могу понять и потому отказываюсь от всякого суждения“. Это любимая уловка профессоров перед студентами.

Есть еще эристическая уловка, особенно часто встречающаяся в нашей журнальной литературе: какое либо выставленное против нас утверждение противника мы можем кратко устранить, объявив его подозрительным и подведя под какую нибудь ненавистную категорию; стоит только сказать: „это идеализм, это пантеизм, это натурализм, это мистицизм“ и т. д.

Действуют также не на самого противника, а на слушателей. на свидетелей спора, им льстят, взывают к их суду, называют их преданными высшим интересам правды, хотя бы они были кандидатами в дом умалишенных (замечает Шопенгауер); хор громко выскажется за нас, и противник, посрамленный, очистит поле.

Озадачивают и сбивают с толку противника также набором бессмысленных слов и образов. Если только противник втайне сознает свою слабость и привык слушать многое, чего не понимает, все-таки делая вид, будто понимает, перед ним можно с самым серьезным видом разбивать ученую бессмыслицу, от которой у него зайдутся и слух, и зрение, и мысли. Профессиональные философы склонны к такого рода аргументам.

К последней уловке (всех уловок 36 и некоторые нами были опущены) относится правило, которое гласит: „когда замечаешь, что противник сильнее и талантливее тебя, будь с ним личен, оскорбителен и груб“. Уловку эту можно назвать обращением от сил духовных к силам телесным или животным, и всякий способен к исполнению такого правила, а потому оно часто применяется. Спрашивается, как на практике отражать такого рода уловки, ибо если самому прибегнуть к ней, то, в конце концов, выйдет драка, поединок или процесс об оскорблении! Оказывается, что в эристике это самая победоносная уловка, против нее нет средств. Шопенгауер советует последовать арабской пословице — „на дереве молчания висит плод его — мир“. К тому же не каждому дано поступать так, как поступил Фемистокл в споре с Эврибиадом: „ударь, но все-таки выслушай“.

Шопенгауер не придает логике того значения, какое, нам кажется, она имеет. Практически он ставит диалектику выше логики. Впрочем, он вообще не находит, чтоб и знание диалектики помогало победе в спорах. С ним можно согласиться, конечно, но с оговоркой, что такое знание бесполезно для людей ограниченных и даже может принести им вред. Логика не научит, как делать правильные суждения, т. е. она не может вложить ума в пустую голову. Но зато голова, обладающая правильными суждениями, найдет в логике драгоценного пособника и помощника. Обращаясь к людям благоразумным, а не глупцам, великий философ дает им в заключении своей книги следующий совет, как нужно делать, когда хочешь убедить кого нибудь в истине, находящейся в прямом противоречии с заблуждением, которого он крепко держится, и, следовательно, с его интересами. Интерес этот или материальный, т. е. содержание заблуждений составляет его выгоду, или же только формальный, т. е. он держится ошибочного мнения только потому, что однажды принял это мнение, а ведь никто не принимает охотно доказательств ошибочности своих мнений. В таких случаях правило легко и естественно, хотя редко соблюдается. Вот оно: „надо пустить вперед посылки, а заключение должно следовать. Обыкновенно поступают наоборот: из горячности, поспешности и желания быть правым во что бы то ни стало мы с треском выкрикиваем заключение перед тем, кто держится противоположного заблуждения; благодаря этому, он сейчас же закусывает удила, напрягает свою волю против всех оснований и посылок, которые мы ему представляем и о которых он уже знает к какому ненавистному заключению они приведут, и таким образом все испорчено. Согласно же нашему правилу мы должны, напротив того, держать заключение про себя, изолировать его и выставлять только посылки, но зато полно, ясно и всесторонне; заключения же совсем не надо высказывать, а предоставить вывести его тому, кого хочешь убедить. Он сделает это позднее, втайне, сам для себя и с тем большею правдою; он тогда легче допустит истину, так как ему не будет стыдно, что его убедили, а он будет гордиться, что сам убедился“. „Так тихо должна выступать истина между людьми“.

Загрузка...