— Ведь ты еще представишь нам сердитого старика?
При этих словах маленькая восьмилетняя девочка старалась подняться на цыпочках до отца, который вел ее за руку. Густые белокурые волосы падали толстою косою на ее спину. На ней была надета красная юбочка, окаймленная черным бархатом, и темный туго стянутый корсаж, из-под которого виднелись рукава и складочки ее белой рубашки.
Просьба девочки рассердила ее маленького брата, которого отец вел за руку с другой стороны. Он был на три года старше ее.
— Не слушай Лизбету, — сказал он. — Представь нам что-нибудь другое. Покажи-ка лучше солдат. Помнишь, как в последний раз.
Но Лизбета была нетребовательна. Она не отличала старого развлечения от нового и довольствовалась всем, лишь бы ее занимали. Девочка немедленно присоединилась к просьбе брата.
— Да, да, солдат… Ганс прав. Покажи нам солдат, идущих на войну.
Отец улыбнулся. Он кивнул им головой в знак согласия. Оставив их руки, мужчина удалился на несколько шагов. Дети приблизились друг к другу и пошли по середине дороги. Они следили за ним глазами с беспокойным любопытством.
Это был с виду скромный горожанин, здоровой и сильной наружности. Судя по его одежде и спокойному виду, его можно было бы принять за страсбургского купца. Он был одет в коричневый сюртук с металлическими пуговицами, высокий черный галстук, короткие панталоны и сапоги с пряжками. Черная поярковая шляпа с широкими загнутыми полями и плоским бортом, образующим козырек, дополняла его наряд. Несмотря на толстую палку, у него был самый миролюбивый вид. Но это было не всегда. Дети знали, что у них же на глазах при дневном освещении он мог моментально преобразиться. В такие минуты его голос становился неузнаваем, и даже изменялся цвет глаз. Дети с удивлением спрашивали себя, каким образом он может так изменяться.
И теперь он, любуясь детьми, совершенно преобразил себя. Медленными движениями руки он придал отворотам сюртука и поднявшемуся воротнику сурово военный вид, приподнял панталоны, а свои красновато-рыжие волосы, всклоченные на висках, расположил гладкими прядями по обеим сторонам ушей. Его шляпа, как по мановению волшебного жезла, превратилась в кивер, бюст внезапно распрямился и казался одетым в мундир, пестрые чулки неопределенного цвета исчезли под искусным движением ноги, как бы входящей в воображаемый сапог.
— Это жандарм! Это жандарм! — вскричали дети.
Не успели замолкнуть их чистые, звонкие голоса, как жандарм уже исчез, уступив место вооруженному гренадеру. Палка, которую он только что волочил по земле, как саблю, моментально поднялась и стояла неподвижно от бока до плеча, как ружье. Его кивер превратился в меховую шапку.
Дети в восторге хлопали в ладоши. Затем перед ними явился егерь в кожаной фуражке без козырька. Внезапно сюртук укоротился, и перед их глазами предстал гусар в доломане. При каждой новой перемене лицо мужчины совершенно преображалось. Волосы из растрепанных становились гладкими и падали, как собачьи уши, или заплетались в косу. Усы то подымались, как у двадцатилетнего легкого кавалериста, то перерезали до ушей хмурое лицо старого ветерана. Глаза то становились свирепыми, то насмешливыми. Лицо выражало то жестокость, то кровожадность. Видно было, что он подробно изучил это искусство, близко соприкасаясь с изображаемыми личностями. Но не одна мимическая сторона была изучена им в совершенстве; характер представляемой личности, его осанка, согласно оружию, которое он носил, изменялись тоже.
Внезапно игра прервалась. Дети, не говоря ни слова, указали пальцами вперед на дорогу. Отец повернулся и начал всматриваться в облако пыли, появившееся на дороге, из-за которого выдвигалось другое. Он увидел среди этого дымчатого облака быстро мчавшихся лошадей, тащивших за собою телегу, переполненную людьми. Что-то блестело в ней, похожее на оружие.
Он подошел к детям и, взяв их за руки, отвел в сторону на откос, покрытый муравой. Здесь, защищенные от пыли и ветра, они могли спокойно смотреть на проезжающих.
Теперь стали ясно слышны шум приближающейся телеги и стук подков о шоссе. Громкие солдатские песни прерывались взрывами хохота и, соединяясь со звуками голосов, раздававшихся из заднего ряда телег, представляли невообразимую какофонию. Дюжина мужских голосов громче других пела военную походную песню.
Развеселившиеся дети подняли свои широко раскрытые и блестевшие от удовольствия глаза на их приемного отца, как бы желая убедиться, произвело ли на него это явление одинаковое с ними впечатление.
Но телега быстро приближалась; в ней царили непрерывное веселье и громкий смех. Дети прижались друг к другу, чтобы лучше рассмотреть сидящих в ней лиц.
Это была простая деревенская телега, какие употреблялись в окрестностях Саверна. Лошадьми, почти стоя, правил молодой, красный, как горящий уголь, парень. Он был так воодушевлен весельем окружавших его товарищей, что, казалось, выбивал кнутом такт песни. Его меховая шапка сдвинулась на затылок, причем хвост лисицы, украшавший ее, висел до самого пояса. Развязавшийся галстук разлетался по воздуху. Сзади его сидели двенадцать человек солдат. Они лепились по обеим сторонам телеги. Между ними были свалены в кучу сабли, ружья и меховые шапки. От нечего делать они курили и пели. Следующие телеги не отличались ничем от первой, лишь только их кучера были менее воодушевлены.
Наконец промчались все сорок телег, одна, как другая, запыленных и переполненных поющими солдатами. Это был батальон гренадеров генерала Удино. Отборные солдаты составляли специальную дивизию в Аррасе, и ими так восхищался Наполеон, что считал их даже прекраснее своих гвардейцев. Они совершали длинный и утомительный путь из Булони в Страсбург и от Па-де-Кале на Рейн.
Солдаты предполагали, что их отправят в Англию, но по неизвестной им причине их послали в Германию. Только самые старые из них, не забывшие еще похода, ознаменовавшегося битвой при Маренго, во время первого консула, а также экспедиции в Египет с Бонапартом, хвастались, что понимают план Наполеона. Они объясняли его товарищам следующим образом.
«Видите ли, — говорили они, — флот Вильнева не пришел, чтобы служить нам прикрытием при проходе через Ла-Манш, и мы бездействуем. Купальный сезон кончился, и император не хочет, чтобы мы простудились, вот он и посылает нас на Рейн. Там, кажется, русские и австрийцы рассчитывают делать глупости, пока мы заняты в другом месте. Мы им скажем парочку словечек и нанесем визит. Вероятно, адмирал Вильнев в конце концов прибудет в Булонь, куда мы возвратимся весною».
Пока они так рассуждали, эхо вторило военным песням, которые пели другие солдаты.
Дело в том, что Наполеон приказал отправить как гвардию, так и аррасских гренадер с другими солдатами не на судах через Па-де-Кале, а через всю Францию в экипажах. Повсюду им были приготовлены подставные лошади, и они катили без остановки с запада на восток, вместо того чтобы оттаптывать свои подошвы по пыльным шоссе. Газетам было запрещено писать об этом распоряжении.
Правда, что солдатам немного надоедало переменять каждый день экипаж. Они ехали то в пикардийских тележках, запряженных здоровыми лошадками, которые бойко бежали, взбираясь по холмам, то в шарабанах Иль-де-Франса, в которых, хотя было удобно сидеть, но зато лошади, отягченные тяжелой упряжью, едва тащились. Но самое мучительное путешествие было через Бри, Суассон и Шампань, где им приготовили прескверные одноколки. Только от Эльзаса они вздохнули свободнее, где им дали солидные телеги, обильно наполненные соломой, с довольными и веселыми кучерами. Теперь они ожили и во все горло пели песни.
Бричка с обер-офицерами, на обязанности которых было выбрать место привала, проехала гораздо раньше колонны, но группа запыленных офицеров то и дело сновала по сторонам телег. Командир ехал позади последнего фуражира. Это был коренастый человек, с багровым лицом и с любопытными, но честными глазами. Взгляд его встретился с глазами детей, стоящих у края дороги, и он улыбнулся им по какому-то смутному воспоминанию. Может быть, он вспомнил о других подобных маленьких существах, которых он оставил дома. Кто знает?
Наступил вечер. Пыль улеглась. Тишина воцарилась мало-помалу на дороге. Ганс и Лизбета, пресыщенные удовольствием, видимо, были не прочь возвратиться домой, и с этою мыслию они обернулись к своему названному отцу.
Все время, пока проезжали солдаты, он молчаливо наблюдал за ними. Он, как бы для развлечения, считал их. Ни один генерал в раззолоченном мундире не следил бы на параде с большим вниманием за своими солдатами, чем это делал скромный с виду горожанин. Когда все телега проехали, он вынул из кармана записную книжку и написал:
«24 сентября 1805 года, батальон в пятьсот гренадер только что проехал в телегах из Саверна в Страсбург. Люди с виду были здоровые и прекрасно дисциплинированные. Одна особенность меня поразила: я вижу первых солдат, у которых подстрижены и не напудрены волосы. От этого их одежда много выигрывает в чистоте, так как мука, которою покрывают волосы гвардейские гренадеры, страшно грязнит их красные воротники. Говорят, что это нововведение будет всеобщим во французской армии.
Пятьсот солдат этого поезда составляют часть тридцатипятитысячного войска, сосредоточивающегося уже восемь дней против Келя. Я в неведении, что происходит под Страсбургом, но мне говорили, что в Мангейме, Спире и Майнце составляется громадное сборище. Знакомых командиров я не видал. Я узнал, что Бонапарт возвратился в Булонь, после того как роздал своим отборным солдатам четыре дня тому назад кресты Почетного легиона. Не видно было, чтобы он расположен был уехать. Он задавал балы. Тем не менее сборища, о которых я говорю, очень таинственны и очень важны, и заслуживают более близкого изучения. Знаменитый Мюрат, генерал от кавалерии, еще не возвратился из путешествия по Германии, куда он отправился по секретному предписанию своего повелителя. Генерал Бертран, которому в то же время поручено серьезно навести справки о союзных войсках, вернулся вчера. Они были так дурно переряжены, что меня удивляет, как их не задержали. C.S.»
Записав все это, скромный горожанин положил памятную книжку в карман и сказал громко:
— Ну, детки, вернемся!
И они пошли по направлению к городу.
Но не сделали и полторы мили, как дорога, по которой они шли из города два часа тому назад, стала неузнаваемой. К их удивлению, при повороте дорога они заметили в трехстах метрах перед собою, у подножия старого вала, гнездящиеся землянки. Они сразу попали в кишащий муравейник из людей.
Здесь находилось, кроме гренадеров, которых они только что видели проезжающими, множество других солдат. Они расправляли свои онемевшие от продолжительной езды ноги, бегая и хлопоча устраивать себе лагерь. Распряженные телеги были расставлены по краям дороги. Возле шумной живописной группы гренадер поместились другие группы, не менее воодушевленные своей силой и дисциплиной.
Эта масса вооруженных людей запрудила местность до самых городских домов. Местные мальчишки с любопытством прибегали посмотреть это человеческое наводнение. Взад и вперед мчавшиеся эстафеты обнаруживали образцовый, предусмотрительный порядок среди хаоса и беспорядка размещения и устройства квартир.
Но вот раскинулись палатки и зажглись огни. На ружьях, поставленных в козлы, лежали свернутые во всю длину знамена, как бы в колыбели из штыков. Дым направлялся прямо к облакам в тихом воздухе. Сдержанный звук голосов подымался вместе с ним над городом.
Здесь находится больше батальона, больше, чем бригада, может быть, дивизия, а, может быть, целая армия!..
И человек, сопровождавший детей, остановился, как вкопанный и изумленный зрелищем. Он даже не заметил вопросительных взглядов детей. Наконец он решился пройти сквозь эту живую стену людей, выступивших даже на шоссе.
— Проходить нельзя! — закричал ему часовой из артиллеристов, выставив перед ними наголо обнаженную саблю.
— Как нельзя проходить? Но если я возвращаюсь к себе? Я страсбургский житель и веду моих детей домой.
— Мне очень досадно, милый папочка, но уж такой отдан приказ. Парк расположен там, совсем близко, и дорога заграждена до ночи.
— О, нет опасности, товарищ, чтобы эти ребятишки заклепали пушку. Допустите меня пройти; уверяю вас, что приказ не может относиться к нам.
— Все возможно! Но я ничего не могу сделать. Вон идет офицер, спросите его, если хотите…
Офицер, на которого указал солдат, был как раз командир батальона. Он только что заметил двух миленьких задержанных детей, с удивлением смотревших на солдат. При нем находился капитан.
— Что там такое, часовой? — спросил он, узнав маленькие белокурые головки.
— Командир, вот гражданин, который хотел бы со своими ребятами возвратиться в город.
— Вы страсбуржец? — спросил офицер, обращаясь к незнакомцу. — Как вас зовут?
— Шульмейстер Карл-Людвиг, бакалейщик и торговец табаком на улице Де-ла-Месанж.
— Служили ли вы? Сколько вам лет?
— Мне тридцать пять лет, господин командир.
— Отчего вы мне не отвечаете, были ли вы солдатом?..
— Полковник Савари меня лично знает…
— Вы хотите сказать, что полковник Савари вас знал?..
— Разве он умер?
— Нет, он сделался дивизионным генералом, командиром полевых жандармов и начальником по служебным разведкам. Но вы мне все-таки не ответили.
— Нет, командир, я не был солдатом.
— Почему же? Вы с виду такой здоровяк?
— Я не французского происхождения.
— Откуда вы?
— Из Нового Фрейштата.
— Где это?
— В четырех милях от Страсбурга, по другую сторону Рейна.
— Тогда что же вы здесь делаете? И каким образом вы знали Савари, когда он был полковником?..
Этот человек, с виду такой спокойный, со скромными манерами, так недавно игравший на дороге с детьми, теперь, казалось, с трудом переносил расспросы. Несколько раз он готов был выйти из терпения, и только сила воли удержала его. Последний вопрос вывел его из себя. Он взглянул прямо в лицо начальника батальона гренадер и ответил:
— Я оказал французам важную услугу в то время, когда генерал Моро переправлялся через Рейн. В награду за это мне разрешили жить здесь. Правда, что я не имел ни ружья, ни шпаги; не носил на голове шапки и шпор на ногах; но без меня, очень вероятно, что немцы не были бы побиты при Гогенлиндене.
— О-о, мой смельчак! — сказал командир с насмешливым смехом. — Если вы говорите правду, то вы великий полководец, но при этом вы довольно странный патриот, так как немцы, которых Моро побил благодаря вам, приходятся вам родными братьями. Не вы ли мне сказали, что ваша родина там?
При этих словах офицер указал пальцем на восток.
— Принадлежат к той стране, которую любят, и служат той стране, которой хотят служить, — возразил Шульмейстер.
— Очень возможно, но что касается до меня лично, то я отношусь с недоверием к людям, которые не любят своего отечества и служат его противникам. Эй, четверых людей! — приказал командир.
В то время как несколько солдат приблизились на призыв командира, капитан, до последней минуты молча следивший за происходящим, сделал шаг по направлению к Шульмейстеру. Последний, видя, что дело принимает дурной для него оборот, сделал быстрое, как мысль, движение. Его рука, выскользнув из складок сюртука, нежно ударила, как бы лаская, мальчика сначала по голове, а затем по плечу. Если бы при этом обстоятельстве находился внимательный наблюдатель, то он, может быть, заметил бы выразительное нажимание рукою по платью ребенка. Затем Шульмейстер более не двигался. Он смотрел прямо в глаза всем этим людям, которым, без сомнения, был отдан приказ его задержать. Глаза мальчика, казалось, говорили: «Будь спокоен, отец! Я понял: надо не допустить, чтобы у меня нашли вещь, которую ты мне доверил… Она там, за воротником моей куртки. Сейчас, как только меня не будет видно, я незаметно прекрасно ее спрячу. Не бойся, не бойся!»
Что же касается Лизбеты, то она прижалась к нему с другой стороны, испуганная и готовая расплакаться.
— Командир, — сказал Шульмейстер, сделавшийся с этих пор безусловно хладнокровным, — я не знаю, какой вы отдали приказ относительно меня, но я надеюсь, что вы не откажетесь отправить этих маленьких бедняжек на другую сторону лагеря, к городским воротам. Когда они достигнут их, я буду спокоен, так как Ганс с сестрою сумеют найти свой дом.
— В самом деле, ничего нет проще, — заметил командир. — Капитан, прикажите, чтобы проводили этих двух ребятишек домой. Я совсем не хочу, чтобы с ними случилось несчастье… А вы, друг мой, следуйте за мною.
И в то время, когда мальчик в сопровождении сержанта удалялся бледный, с блестящими глазами, держа за руку испуганную сестренку, бакалейщик с улицы Де-ла-Месанж шел окруженный четырьмя солдатами, понурый, с опустившимися руками, к квартире военного профоса.
В дверях лавочки, находящейся на улице Месанж, среди самой непоэтической обстановки бакалейных и табачных товаров, стояла нежная, очаровательная фигура женщины. Ее каштановые с золотистым отливом волосы, разделенные пробором на две волнистые пряди, были собраны и густо скручены на затылке. Матово-бледный цвет лица, большие темные глаза и гибкая фигура, одетая в простой эльзасский костюм без всяких украшений из золотых прошивок, особенно выделялись рядом с выставочным окном, на котором были разложены незатейливые товары: пряности, табак, ленты, коленкор и мелочные железные и медные товары. Ее изящная фигура казалась живой статуей, только что поставленной на каменных ступенях входа в магазин.
С виду ей нельзя было дать более двадцати лет — в действительности ей было двадцать пять. Прохожие настолько очаровывались ее красотой, что забывали помечать годами ее прекрасные черты. Они нисколько не заботились о том, девушка она или женщина. Все, что они замечали в ней, — это была ее красота, а она принадлежала всем, кто имел глаза.
В данный момент Берта с беспокойством смотрела в противоположную сторону улицы, по направлению к аллее Брольи. Она отвечала с рассеянной улыбкой на почтительные поклоны соседей и, казалось, относилась равнодушно к тому, что рассказывали собравшиеся группы о событиях дня. Берта, конечно, видела, как и все ее соседи, необычайное движение, произведенное только что прибывшими войсками. Уже несколько часов сновали по улицам города целые толпы военных; их лица и мундиры были совершенно неизвестны горожанам. Берта Шульмейстер, поминутно отрываемая от своего бесполезного дежурства, едва успевала удовлетворять требования многочисленных покупателей. Ее сердце, казалось, сжималось от страшной, мучительной тоски; необъяснимый ужас сковывал ее губы. Она не слышала ни комплиментов, которые щедро рассыпали перед ней новые покупатели, ни даже их требований. Ее рассеянность не укрылась от наблюдательных соседей, и самый близкий из них обратился к ней вечером с вопросом:
— Вы не очень-то разговорчивы сегодня, госпожа Шульмейстер?
— Я ожидаю мужа, — ответила она, — он уже давно ушел вместе с детьми. Боюсь, что им нельзя будет пробиться сквозь войско и войти в город.
— Сколько причиняют вам беспокойства эти ребятишки! Если бы это были ваши дети, вы о них не заботились бы более!.. И чего же вам опасаться?
— Не знаю. Конечно, Карл осторожен и силен; но он всегда хочет видеть вблизи все, что происходит, и это меня пугает…
— Ба! Ваш муж любит выкидывать шутки, подите! Вы смотрите вправо, а он, может быть, возвратится с левой стороны…
Когда молодой купец окончил свое замечание, то женщина, ожидавшая, чтобы Шульмейстер отвесила ей несколько зерен кофе, тоже вмешалась в их разговор. Она принялась сожалеть о маленьких крошках, говоря, что родители не правы, когда водят малюток в толпу, где они рискуют быть раздавлены. Пока они таким образом беседовали, свет, уже менее яркий, чем утром, проходивший в дверь лавки, внезапно заслонился какой-то фигурой: высокого роста человек стоял на пороге.
Пришедший был прекрасно сложенный и сильный мужчина. Целый лес густых черных вьющихся волос спускался ему на виски, почти скрывая уши. По костюму незнакомец напоминал богатого путешественника-купца. Он был одет в длинный сюртук с воротником и в панталоны, засунутые в сапоги с отворотами. Его пальцы были унизаны драгоценными кольцами. Вся его личность дышала уравновешенной твердостью, спокойной смелостью и значительной долей самодовольства. Его произношение обнаруживало южное происхождение. Он обратился к молодой лавочнице очень вежливо и в то же время повелительно.
— Прелестное дитя, — сказал он, — не здесь ли находится дом торговца железом, по имени — подождите-ка!.. Карл… Карл… Майстер?.. Еще что-то есть перед Майстер, но я забыл… Впрочем, вы знаете, что я хочу сказать?
— Извините, сударь, в этом доме нет торговца железом… Моего мужа зовут Карл Шульмейстер, это правда, но его торговля…
— О, его торговля, какое мне дело!.. Я подразумеваю ту, которой он занимается для виду. Он торговал старым железом; теперь продает, как я вижу, чернослив и табак; мне нет никакого дела до всего этого, но я хотел бы его видеть и поговорить с ним одну минуту о другом деле. Говорят, он занимается контрабандой, надувал таможню. Слух идет даже о том, что он время от времени стреляет в таможенников. Вот об этом-то мне надо с ним побеседовать. Я пришел нарочно один, во-первых, чтобы его не напугать, а, во-вторых, я потерял бы слишком много времени, чтобы пойти… к себе переодеться и захватить товарищей… Где же ваш муж? гм!..
— Я ни слова не поняла изо всего, что вы мне говорите, сударь, — ответила она, смутно беспокоясь. — Я здесь одна… Потрудитесь прийти немного позже…
— Нет уж, извините! Вы говорите, что его еще нет?.. Хорошо, я подожду его!
— Но сударь… — попробовала возразить молодая женщина.
— Полно! Не прикидывайтесь суровой, крошка! Мне нравится оказать честь этой скромной девочке и отдохнуть минутку здесь… Тем более мне это нравится, что поистине вы очаровательны!.. Если человек, которого я ищу, — ваш муж, то он должен походить на Аполлона, чтобы быть достойным вас…
Эти любезности, вероятно, расточались не раз этим кичливым и надменным человеком и при других обстоятельствах. Он был, очевидно, убежден, что всякая женщина, на которую он обратил внимание, должна быть преисполнена счастья. Пока он смотрел на Берту Шульмейстер, выражение его лица как бы говорило: «Разве я не любезен! Разве я не умен! Как я непреодолим!» Но это самомнение было скорее наивное и заставляло улыбаться.
Между тем госпожа Шульмейстер сделалась совершенно бледной. Последние покупатели ушли, как только он вошел в лавку, и теперь она осталась совершенно одна с незнакомцем. Инстинкт ей подсказал, что под этой маской грубых и наглых любезностей скрывается тонкий, хитрый, привыкший к всевозможным заговорам наблюдатель, который ей угрожает опасностью. Однако в ней прежде всего проснулась женская гордость.
— Я у себя дома, — сказала она спокойно, — и желаю остаться одна… Кроме того, приближается ночь, и я должна запереть магазин. Не угодно ли вам удалиться?..
Незнакомец расхохотался от чистого сердца. Ему показалось это настолько невероятным, изумительным и необыкновенным, чтобы осмелились ему предложить удалиться… Поистине эта женщина не сомневалась в неблагопристойности своих слов!.. Уйти… Она его просила и даже приказывала ему уйти!.. И его большие черные глаза начали ее рассматривать с новым восхищением. Такая красивая, такая изящная женщина и выгоняет его за дверь!..
— Моя дорогая, — прервал он свой смех. — Вы положительно не узнали меня, я в этом более не сомневаюсь. Это кажется невероятным, но все-таки надо это признать. Вот так история! — воскликнул он. — А еще дурак Бертран говорит, что я не умею переодеваться. Но возможно ли, что вы не знаете, кто я? Ей-богу, я никогда не воображал подобной вещи!.. Но всмотритесь же в меня немного!.. Нет?.. Вы не знаете меня?..
И он снова залился громким смехом.
— Но, сударь, — сказала она просто, — если ваше имя может мне доказать, что вы имеете право остаться здесь вопреки моему желанию, то всего проще: назовите мне ваше имя! Как вас зовут? А если вы не желаете мне это сказать, то прошу вас удалиться, так как полиция приказывает нам запирать лавки ранее, чем наступит ночь.
— Честное слово, вы рассуждаете, как ангел, моя красавица! Но не беспокойтесь о полиции. Я приму ее сам, если она появится, и будьте спокойны; она не будет более нам надоедать…
— Очень может быть, сударь, но я не хочу, слышите ли, не хочу, чтобы вы мне покровительствовали. Ваша настойчивость была безрассудна, теперь же она становится обидной, и если вы не выйдете сию минуту, то я позову на помощь.
— Черт возьми! Дитя мое, вот прекрасная защита! — И он выпрямился перед ней во весь рост. Хотя его поза и была немного театральна, но все-таки в ней была некоторая доля величия. — Вы хотите знать, кто я, прежде чем позволите мне ожидать здесь вашего мужа? Хорошо, вы это узнаете. Меня зовут Мюрат!
— Мюрат? — переспросила Берта, смотря на него совершенно равнодушно.
— Да, Мюрат, принц империи, адмирал и маршал Франции; Мюрат, зять Наполеона и кавалер первой степени Почетного легиона. Не найдете ли вы возможность теперь приютить меня, крошка?
— Чем более вы могущественны, чем более вы знамениты, принц, — сказала Берта, — тем менее я нахожу у вас прав навязывать себя женщине, которая просит вас оставить ее! Но так как маршал Франции заблагорассудил устроить в этой лавке сегодня вечером свой лагерь, то он без труда поймет, какому я повинуюсь чувству, уступая ему мое место… Я удаляюсь.
— A-а, милочка, кажется, что мы не любим принцев?..
— Я уважаю тех из них, которых я признаю. Прошу вас, позвольте мне уйти…
— Нет, нет, пожалуйста! Вы не покинете меня! О, вот так поистине женщина, которая не довольствуется быть прекраснее всех женщин, а еще обладает очаровательной дерзостью, которой не скрывает от вас… Не пробуйте удалиться, черт возьми!.. Я совершенно забылся около вас и не вспомнил, зачем сюда пришел. Подумайте только, что одной вашей улыбкой вы можете добиться у меня снисхождения к вашему мужу.
— Моему мужу?.. Что вы хотите сказать? Что ему угрожает? Что он сделал?
— Он? О, почти ничего. Он служил агентом у неприятеля Франции, вот и все! Он известил австрийцев о движении нашего войска. Я нашел доказательства его измены в Баварии, где у нас есть верные друзья. Я их привез императору, который, вероятно, прикажет его расстрелять!.. О! Простите, я вижу, что испугал вас. Как вы дрожите! Но зачем же, черт возьми, вы заставили меня говорить!..
Он инстинктивно приблизился к молодой женщине, чтобы ее поддержать. На этот раз его жест не был ему внушен легкомысленной любезностью, а вытекал из чувства жалости. Великий сердцеед превратился в доброго малого.
— Это гнусная клевета, — сказала она, отталкивая его от себя. — Мой муж не может себя ни в чем упрекать. Ни в чем, слышите ли! Это самый спокойный, прямой и честный человек. В то время как вы обвиняете его, он прогуливается с нашими двумя приемными детьми, двумя бедными сиротками, которых мы приютили у себя… Я ожидала их, когда вы пришли… Как же вы хотите, чтобы он был шпионом!.. Я уже вам сказала, что он пошел показать им солдат!..
— Полно, я сожалею, что сказал вам. Не думайте об атом больше. Я поближе рассмотрю это дело, сам рассмотрю, и если не ваш муж, как мне положительно говорили, извещает неприятеля о наших приготовлениях, то будьте спокойны: слово Мюрата, что ему ничего не сделают.
И когда ее растроганные глаза, полные мольбы и доверия, обратились к нему, то неисправимый гасконец проснулся в нем, и он воскликнул с театральным жестом:
— Я вам дал слово французского принца!
В ответ на его восклицание послышался взрыв неожиданной радости. Две белокурые детские головки показались в дверях лавки, и молодая женщина бросилась к ним с радостным криком:
— А! Наконец-то они!
Увы, новый страх овладел ею! Дети были одни. Унтер-офицер, провожавший их, стоял на ступеньках, с любопытством рассматривая ее. Отца не было с ними.
— Где мой муж? — спросила она провожатого.
— Не знаю, сударыня. Командир приказал мне отвести этих детей. Я думаю, что он задержал человека, который был с ними.
— Объяснись! — послышался громкий голос Мюрата. — А прежде всего встань во фронт и скажи мне, откуда ты пришел.
Сержант вошел в магазин. Он с удивлением начал рассматривать человека в штатском платье, который позволил себе его допрашивать. Затем он щелкнул каблуками, живо поднес открытую руку к своей форменной фуражке и несколькими короткими словами, прерываемыми отрывочными «да, маршал», «нет, маршал», он скоро рассказал все, что видел.
В общем, он мало объяснил. По его словам, один любопытный человек настаивал, чтобы пройти сквозь лагерь, несмотря на запрет. Он сейчас же признался, что не французского происхождения. Тогда его остановили, против чего он не возражал.
— Он признался, что иностранец?
— Да, маршал.
— Из какой страны?
— Кажется, немец.
— Папа Карл сказал им, что имеет разрешение здесь жить, — прервал его Ганс, очень бледный, но решительный.
— Прекрасно! — заключил маршал, записывая что-то в своей записной книжке. — Снеси к профосу этот приказ. Иди скорее.
Сержант отдал честь и вышел.
Тогда Мюрат впервые, пока находился в скромной лавочке, выказал себя принцем и, чтобы успокоить молодую женщину, которая совершенно была потрясена, он сказал:
— Вашего мужа выпустят на свободу, сударыня, и он вернется домой. Надеюсь, вы передадите ему, чтобы завтра утром он пришел в мой главный штаб, где я буду его ожидать. Мне надо с ним поговорить. Необходимо, чтобы я был осведомлен обо всем, что касается его. Вы женщина мужественная и достойная, я совершенно полагаюсь на вас. Я уверен, что вы со своей стороны поймете, какому почтительному чувству повинуюсь я, говоря так с вами… Подумайте только, я соглашаюсь отсрочить рассмотрение дела, которое имею право немедленно начать. Но я хочу подождать: это выкуп за страх, который я причинил вам, и о чем я так сожалею. Я решился окончить сегодня же вечером с неприятной работой, которую я только что выполнил на том берегу Рейна. Эта работа для меня новая, так как я привык искать неприятелей только на поле брани. Скажите это несчастному, которого вам возвратят. Заставьте его понять, что все хитрости отныне бесполезны и что в особенности будет совершенное безумие, если он попробует бежать. Я позволяю ему возвратиться сюда; но и здесь за ним будут следить до тех пор, пока не останется ни малейшего подозрения. Со своей стороны, я был бы изменником перед императором и армией, если бы действовал иначе. Прощайте, сударыня, простите меня и запомните, что я сказал.
Он низко ей поклонился и вышел. Его высокая фигура тотчас же утонула в сумраке ночи, оставив бедную женщину, пораженную ужасом от этого внезапного открытия. Она как бы застыла неподвижно с глазами, полными слез, прижимая к себе крепко обоих малюток.
Вскоре Берта пришла в себя. Необходимо было подумать о работе. Привычные занятия вернули мало-помалу спокойствие ее духа. Она закрыла лавку, зажгла лампы, накормила детей и уложила их спать.
Когда Лизбета заснула, она хотела выйти из комнаты, как неожиданно заметила, что Ганс тихонько протягивает руку поверх простыни к стулу, на котором лежало его платье. Осторожно пошарив там, он что-то вынул и положил под изголовье. Она не хотела тотчас же к нему обратиться с вопросом, решила обождать. Через несколько минут глаза Ганса сомкнулись. Берта, любившая этих детей, как своих, была озабочена его странным поведением и с чисто материнским любопытством протянула руку под изголовье Ганса и вынула оттуда вещь, так тщательно скрываемую мальчиком. Она тотчас же узнала ее по наружному виду, так как ни разу не открывала записной книжки, которую Шульмейстер обыкновенно носил с собою… В ее голове тотчас же возник вопрос: отчего ее муж избавился от своей книжки? Отчего он велел Гансу спрятать ее? Ужасная мысль вернулась к ней. Разве Мюрат был прав?..
И она, вся дрожа, унесла с собой таинственную записную книжку. Заперев все двери, Берта лихорадочно принялась ее перелистывать от первой страницы до последней.
Она тотчас заметила, что в ней не хватало многих страниц. Куда они девались? Разве Карл их уничтожил… или отослал тем, которым он служил, как его обвиняли?
На оставшихся листах были или не имеющие значения надписи, или иероглифы, смысл которых она не могла постичь. В общем, в книжке не было ничего, что подтверждало бы ее сомнения. Ни одного точного доказательства!
Рассуждая таким образом, она наконец дошла до последней записи.
Все стало ясно. Измена была очевидна. Оспаривать было невозможно. Она попробовала бороться с действительностью, но следующие слова бросились ей в глаза:
«….Знаменитый Мюрат, кавалерийский генерал, еще не возвратился из Германии, куда он, по приказанию своего повелителя, отправился тайно. Генералу Бертрану поручено в то же время, как и ему…»
Бертран!.. Кажется, она только что слышала это имя от Мюрата? Увы! Очевидность стала слишком ясна!..
Она принялась читать далее:
«Не понимаю, как это их не остановили, так как они были очень дурно переодеты!..» Шпион! Шпион!..
Молодая женщина предалась отчаянию при мысли, что ее муж, которого она любила, уважала более, чем других, был шпион…
«Он удачно поступил, доверив мальчику в минуту ареста свою записную книжку, — рассуждала она, — эта заметка послужила бы доказательством большой важности!.. Нельзя сомневаться, что он писал эти заметки с неблаговидным назначением, иначе ему незачем было так заботиться, чтобы их скрыть…»
Она чувствовала, что глаза ее наполнились слезами и кровь поднялась к голове. Берта вдруг снова увидела перед собою, как живого, этого прославленного солдата, этого блестящего и счастливого начальника, который только что разговаривал с нею.
«Вот такой не может быть изменником! — подумала она. — Он нападает открыто на неприятеля, во главе своих эскадронов, с украшенной золотом и крестами грудью, чтобы его видно было издали. Говорят, что он никогда не носит даже другого оружия, кроме коротенькой шпаги, не длиннее охотничьего ножа. В стычках его узнают солдаты по этой коротенькой шпаге, которую он поднимает над головою, чтобы отдавать приказания. Впрочем, он никогда не пользуется ею, чтобы убивать. Он ведет войну, ищет побед, но убивать предоставляет другим…»
Между тем как ее муж!..
И тысячи подробностей возникли из прошедшего. Где же он, в самом деле, пропадал целыми долгими ночами, рассказывая, что ездил получать товар и был задержан разными административными проволочками?
Положим, что все пограничные жители более или менее контрабандисты, и Мюрат, пожалуй, был прав, говоря, что Шульмейстер надувает таможню и борется хитростью или оружием с таможенниками. Но контрабандой ли он занимается? Не пользуется ли он темнотой ночи, чтобы передавать неприятелям известия? А деньги, которыми он уплатил долги и на которые делал различные подарки, — откуда они?
Берта почувствовала себя одну минуту как бы его сообщницей.
По счастью, искренние привязанности не потухают без борьбы. В памяти Берты поднялась борьба между непредвиденным позором и драгоценными воспоминаниями прошедшего… того прошедшего, которое еще было так свежо!.. Она попробовала найти в своей голове извинения поступку этого преданного и любящего человека. Заставил ли он, хотя одну минуту, упрашивать себя, — рассуждала она, — чтобы разрешить ей взять сирот ее сестры на воспитание? Не относится ли он к ним, как к своим родным детям?.. Он играет с ними, учит читать, говорит об их будущем с самой искренней заботливостью. А как он любил ее!
— Изменник?.. — повторяла она. — Этот муж, отец! Нет, это невозможно!..
Внезапно отворилась дверь. Вошел Шульмейстер.
Прежде всего, он ошибся в причине ее бледности и измученного вида.
— Ты беспокоилась, моя бедная? Не правда ли, дети возвратились?
— Они там спят, — отвечала она, указывая на детскую.
— Хвала Богу! Вот так наглость! Представь себе… Но что с тобой? Отчего ты такая взволнованная?..
Берта выпрямилась во весь рост и, опустив глаза, чтобы не встретить его взгляда, протянула ему записную книжку, сказав:
— Я прочитала, что в ней написано. Это первый раз, что я допустила себя до такого поступка. И этот первый раз мне не принес счастья. Я испугана тем, что, кажется, поняла из этой книги… Ты меня успокоишь, скажи? Ты объяснишь мне эту заметку, которая написана твоей рукой? Если бы кто другой в городе о ней знал, то какое он вывел бы заключение?.. Как же я должна думать, я, твоя жена, носящая твое имя, которая так преданно привязана к тебе?.. Ты ничего не отвечаешь?.. Послушай, ведь не может же быть, чтобы ты написал эти заметки с целью измены! Прошу тебя, скажи мне, докажи мне, что ты не имел намерения сообщить их кому-нибудь… в другой стране?.. Знаешь ли, что сегодня вечером приходили за тобой сюда… чтобы задержать тебя?
— Кто?.. Скорее скажи!
— Ах, это все, что ты можешь мне ответить? Ты хочешь, чтобы я дала тебе сведения о грозящей тебе опасности?.. А ты разве мне ничего не скажешь о том, что мне угрожает?.. Наконец, я твоя жена, Карл! Моя судьба была, есть и будет твоею. Ты должен же подумать об этом. Мне кажется, когда около находятся близкие существа, то нужно о них заботиться. Я всегда о тебе думаю. Разве ты не сознаешь, что, бросаясь в это рискованное, страшное и отвратительное предприятие, ты заставишь страдать меня и детей более, чем себя? Разве ты не задавался вопросом, что тебя могут убить, и мы останемся одинокими на свете… одинокими, отверженными и опозоренными, выгнанными из этой страны, где я надеялась жить счастливо?.. Разве тебе все равно, Карл, чтобы я стыдилась принадлежать тебе?
— Что ты говоришь? Разве ты не знаешь, как я люблю тебя? — ответил Шульмейстер. — Все, что я делаю в жизни, только для тебя.
— Вот потому, что я тебе верю, ты и нашел меня здесь сегодня вечером. Если бы я только допустила мысль, что ты совершишь такое преступление, не имея хотя бы этого чудовищного извинения, то, не дождавшись твоего возвращения, я навсегда исчезла бы из этого дома.
— Ты говоришь, преступление?..
— Не думаешь ли ты защищать твой поступок, измену той стране, которая оказала нам гостеприимство, предавая тех, с кем разделяешь жизнь?
— Эта страна — не моя родина!
— А где же твоя страна? Что же, она находится по другую сторону реки? Не Германия ли? Ты мне откровенно сознался, что их побил перед нашей свадьбой, потому что ты их ненавидишь и они тебе сделали много зла. Правда ли это?
— Да, правда.
— Какую же страну ты приготовляешь мне. если ты им всем изменяешь?
— Как ты со мною, Берта, говоришь?..
— Я не виновата, Карл, если я впервые забыла уважать тебя, как моего покровителя и владыку. Видишь ли, я считаю, что муж и жена должны не только жить бок о бок, но также делить радость и горе. Не достаточно быть сожителями, надо быть товарищами, друзьями и настолько близкими, настолько связанными святыми узами, чтобы иметь одну и ту же кровь, одну и ту же честь. А ты что делаешь, Карл, с нашей честью? Что делаешь ты из нашей крови?
Шульмейстер сделал нетерпеливый жест и направился к двери. Черты лица его конвульсивно подергивались и выражали глубокое разочарование.
Молодая женщина бросилась к двери и загородила ему путь.
— Нет, ты не уйдешь! — закричала она. — Это была бы подлость, а я не хочу, чтобы ты ее совершил, так как я знаю, что ты не подлец. Кроме того, напрасно ты будешь пробовать бежать; меня предупредили, что за тобой будут следить и тотчас же снова задержат. Нет, — прибавила она, — ты должен исправить перед мной твою ошибку. Полно, Карл, будь мужественен несколько минут и расскажи мне все, чтобы мы смогли вместе придумать, как бы выйти с достоинством из этой ужасной опасности, в которую ты вовлек нас. Доверься мне и признайся! Вдвоем мы скорее вырвем эту скверную страницу твоей жизни!
— Ты святая!.. — сказал Шульмейстер, взяв руки молодой женщины. — Ты моя живая совесть, и я чувствую, насколько ты права, порицая меня… Но как же ты хочешь, чтобы я считал мой поступок дурным?.. Я никогда ни от кого не видел помощи… Тогда, право, мне приходилось бороться против всего света… Ну, так, да, это была правда, я хотел нажить деньги для тебя, для вас и пользовался всем, что видел и слышал ежедневно. Увы!.. Только не презирай меня слишком за эту мысль. Если бы ты знала, какое у меня извинение есть, и на что я могу сослаться… Но нет! Я никакого не хочу искать оправдания. Я был не прав, если ты меня порицаешь! Скажи мне, что ты знаешь, что тебе сказали. Научи меня, что мне надо делать! Всю мою силу и мужество я употреблю на то, чтобы сделать тебя, моя дорогая Берта, счастливой и спокойной. Я не знал, что я уголовный преступник, уверяю тебя, но все-таки я откажусь от этого тайного ремесла… в котором, кажется, был ловок!.. Чтобы заслужить твое одобрение, я сделаю все, что ты хочешь, слышишь, все! Нет такой жертвы, которой не принес бы я для тебя, нет таких усилий, которые оказались бы мне тяжелыми, лишь заслужить бы твое одобрение. Приказывай, — обратился он к ней, — я буду повиноваться!..
И Шульмейстер покорно стал ожидать от нее одной своего спасения. Но в его покорности не было чувства унижения, а заметно было лишь нежное беспокойство. Честное сердце молодой женщины простило ему те страдания, которые ей пришлось вынести благодаря недоверию. Он доказал жене своей сожаление о том, что он так мало изучил ее сердце… Берта взяла с мужа обещание, что он на другое утро расскажет Мюрату всю правду о своем прошлом.
«А затем, — подумала она, — мы увидим, что надо будет сделать для будущего».
И она медленно, со своим обычным нежным жестом привлекла его к себе. Ее голова склонилась к нему на плечо. Глаза Шульмейстера распухли и блестели, как будто он плакал.
Но ему больше не придется плакать!
На другой день, утром, Шульмейстер отправился к Мюрату. Его провели в зал префектуры, где Мюрат уже ждал его в обществе двух мужчин. Одного из них Шульмейстер знал давно: это Шее, префект Страсбурга. Второй — с виду только что приехал из дальнего путешествия. Несмотря на его запыленный полковничий мундир конных егерей без орденов, он казался чем-то иным. Большая черная шляпа с простой кокардой лежала около него на столе. Все стояли, и только он один сидел, окруженный высшими чинами армии. Присутствующие держались относительно его почтительно, и его величественный гордый вид сразу обратил внимание Шульмейстера. Он привык в своем ремесле замечать все, не имея вида, что он наблюдает. Его в особенности поразило бритое, бледное лицо с широким лбом и карие, быстрые, проницательные глаза.
«Кто бы это мог быть? — спрашивал он себя».
Внимательная неподвижность незнакомца заинтересовала его.
Непринужденная простота костюма противоречила тому уважению, какое оказывали этому егерскому полковнику, и неудивительно, что в голове Шульмейстера возник вопрос о том, кто был этот незнакомец.
«Это — начальник! Это — начальник!»
Мюрат и префект казались перед ним статистами.
Белая тонкая рука тихо поднялась со стола, на котором она лежала, и незнакомец жестом приказал начать допрос.
— Вас зовут Карл-Людвиг Шульмейстер?
— Да, маршал.
— Вы знаете, в чем вас обвиняют?
— Да, знаю.
— Что же вы можете ответить?
— Ничего. Это правда.
— Итак, вы признаетесь, что передавали в главный штаб эрцгерцога Фердинанда подробные справки о движениях наших войск?
— Да.
— С каких пор вы занимаетесь этим прекрасным ремеслом?
— Я начал с того дня, как вы сами, маршал, поехали в Германию, чтобы собрать новости относительно движений войск эрцгерцога.
— О, я — это дело другого рода, и вы, я полагаю, не имеете притязаний…
— Конечно, нет! Я сказал это не в извинение себе. Я только определил время, вот и все.
— Какие именно действия вы открыли неприятелю? Предупреждаю вас, часть из них я знаю из захваченных в Баварии бумаг.
— Я рассказывал все, что видел, — сказал Шульмейстер, — и сообщал о последовательном прибытии на Рейнский берег войск, ранее сгруппированных в Булони; я уведомил о приблизительном количестве войск, сосредоточенном в различных пунктах известных переправ. Что же касается до окрестностей Страсбурга, то я знал все прекрасно и мог изучить очень близко все, что происходит. Если вас интересует знать, как я это делал, так вот заметки о том, что я узнал вчера, когда наблюдал прибытие батальона аррасских гренадеров, этих, как их называют, «круглоголовых», которые не пудрят более волос, что, по моему мнению, гораздо лучше. Эту заметку я хотел также отправить туда, как только мне представится случай. Она была занесена в записную книжку, которая находилась в моем кармане в тот момент, когда меня арестовали.
— Разве вас не обыскали?
— Конечно, но мне удалось спрятать ее за ворот моему мальчику.
— Зачем же вы мне даете ее сегодня?
— Чтобы вам доказать, насколько я сожалею о том, что сделал… Некто мне объяснил, что я не прав, вредя французской армии.
— Знаете ли вы, что в таких случаях сожаления не ведут ни к чему? Когда шпион захвачен, его расстреливают или вешают, несмотря на то, признается он или будет отрицать.
— Я знаю это, но надеюсь, что в награду за мою откровенность меня прикажут расстрелять, вместо того чтобы повесить.
Мюрат, истощив все средства, не знал более, какие ему задавать вопросы. Объяснения Шульмейстера и его признание были настолько законны, настолько положительны, что дело было совершенно рассмотрено. Ничего не говоря, он передал записную книжку егерскому полковнику, который, казалось, изучал ее взглядом.
— Достаточно, Мюрат, — заключил последний — остановись на этом!
Затем, быстро скользнув взглядом по заметкам шпиона, он устремил свой взгляд на Шульмейстера и спросил:
— Как же вы пересылали ваши справки великому герцогу?
— Последнюю справку я послал ему в Ульм, — ответил Шульмейстер.
— Вы знаете, что она уже там?
— Она должна прибыть туда уже три дня тому назад.
— Когда получит он последнюю бумагу, которую вы ему посылали?
— Он мог получить ее сегодня утром.
— Что же вы в ней писали?
— Что французы расположены снова начать их традиционную кампанию через ущелья Черного Леса, как только перейдут Рейн. Я определил их силу приблизительно в шестьдесят тысяч. Только…
— Только?.. Полноте, говорите!
— Только, признаюсь, я больше не верю тому, что сообщил.
— А! Почему?
— Прежде всего потому, что я теперь сосчитал более полутораста тысяч человек, готовых перейти реку в разных пунктах, а затем потому, что я теперь стал понимать, насколько Бонапарт ловок, чтобы не повторять приемы, которые уже весь свет проделывал раньше него.
При этих словах Шульмейстера префект выпрямился от негодования и не мог воздержаться, чтобы не поправить его.
— Говорят, — заметил префект, — «его величество император Наполеон».
— Я не хотел обидеть императора французов, — возразил просто Шульмейстер, — сохраняя за ним имя генерала итальянской армии.
Эти слова шпиона вызвали легкую улыбку на бритом лице егерского полковника.
— Тогда, — сказал он, — если бы вы могли открыть сейчас настоящий план «Бонапарта», вы его тотчас сообщили бы офицерам великого герцога.
— О нет, ибо я знаю его со вчерашнего дня, но никому не проронил ни слова.
— А! Так правда, что вы знаете? — Мюрат презрительно улыбнулся на слова шпиона, но последний не показал виду, что заметил эту улыбку.
— Когда я узнал, — продолжал шпион, — что великий герцог, или, скорее, генерал Мак, так как он настоящий начальник, занял со своими войсками укрепленный ульмский лагерь, тогда я тотчас рассудил, что император должен быть извещен, как и я… я хотел сказать, раньше меня. Я даже думал, что эти справки ему доставил принц Мюрат, который проехал тайно через Вюртемберг, Швабию и Баварию…
— Мюрат ничего не сказал, — заметил полковник, — но император это знает. Продолжайте!
— С тех пор, естественно, можно было полагать, что такой решительный начальник, как он, будет искать возможность возобновить свои прекрасные приемы, благодаря которым пять лет тому назад он одним ударом покончил войну битвой при Маренго, бросившись со всей своей армией в тыл Меласу.
— Вы находите, что положение дел то же самое и теперь?
— Лучше еще. Русские, которых ожидают, находятся в действительности в Галиции, т. е. гораздо больше отдалены от Ульмской крепости, чем двенадцать тысяч англичан Тосканской области были пять лет тому назад удалены от Александрийской крепости. Следовательно, император гораздо легче сделает с генералом Маком то, что первый консул сделал с маршалом Меласом. Спросите принца Мюрата, прав ли я; он тогда командовал кавалерией при Маренго, он скажет вам.
Егерский полковник, презирая дальнейшее скрытничание, встал, ничего не отвечая. Погруженный в какую-то внезапную, неотвязную мысль, он начал ходить по комнате крупными шагами и, совершенно забыв, что находится не один, начал рассуждать сам с собою вполголоса:
— Если этот человек, не зная меня, мог меня разгадать, как же я могу надеяться, что неприятель не узнал о перемене моих планов?.. Разве только найдется хорошее средство, чтобы поддержать неприятеля в ошибочном мнении!..
Он замолк и остановился против шпиона, которого только что расспрашивал, и устремил на него тот странный взгляд, какой вызывается неотступно преследующим нас сновидением. В такие моменты мы ничего не видим, даже той вещи, которую, по-видимому, рассматриваем. Напрасно встал бы между нами и этим отдаленным предметом хотя бы целый мир, он все-таки не заслонил бы его, оставшись сам незамеченным нами. Но когда через несколько мгновений с наших смутных глаз начнет спадать мало-помалу туманная завеса, то глаза, которые нам больше не служили, проясняются и в них пробуждается жизнь. Мы начинаем с удивлением узнавать окружающих нас людей и предметы; гармония восстанавливается между нашей душой и ее органами, и понятие о пространстве и времени возвращается к нам полностью.
— Что вы тут делаете? Кто вы такой? — спросил внезапно, отрывисто Наполеон, обращаясь к Шульмейстеру… — А, да, я знаю!.. Послушай-ка, Мюрат, ведь этого по горло довольно… Скажи, чтобы увели этого человека.
— Что же нам с ним делать, государь?
— Я увижу после… Впрочем, нет! Пусть его не уводят, я предпочитаю, чтобы он остался здесь. Может быть, мне придется ему задать вопросы сейчас.
Наполеон колебался. Проницательность этого агента его беспокоила и смущала.
«Может быть, — думал он, — есть возможность получить от него какие-нибудь указания. О чем? Об армии союзников? Об этом уже известно! Об их распределении? Сто тысяч в Италии с эрцгерцогом Карлом; восемьдесят тысяч в Ульме с эрцгерцогом Фердинандом и генералом Маком; шестьдесят тысяч русских под начальством Кутузова в тридцати днях пути. Это все, что было, по крайней мере, в данный момент, так как много еще формировалось войска царя, но оно было так далеко!.. Относительно плана битвы союзников? Но его не было у них…»
И Наполеон, рассуждая таким образом, пришел к заключению, что ему более нечего узнать у шпиона. Он пожал плечами, сказал совсем тихо несколько слов Шее о том, чтобы держать арестанта на глазах, в комнате. В то время как префект бросился отдавать необходимые приказания, Наполеон, взяв фамильярно под руку Мюрата, направился к приготовленным для него апартаментам. В тот момент, когда император хотел переступить порог, он снова остановился. Положительно ему было трудно оставить позади себя этого агента, который казался ему очень развитым и сведущим. Он обернулся, чтобы его рассмотреть, но его более не было!
Перед окном, при полном дневном освещении, на том же самом месте, где находился минуту назад скромный горожанин с рыже-красноватыми всклокоченными волосами, тщедушный и бедный на вид, теперь стоял здоровый малый, косая сажень в плечах, в худом черном парике и в туго стянутом, как военный мундир, сюртуке. Все в нем напоминало старого солдата, от сближенных вместе каблуков и вытянутой шеи с прямо держащейся головой до пристального и твердого взгляда привыкшего к суровой необходимости отважного и сильного воина.
— Что вам надо? — спросил Наполеон. — Где же тот человек? Разве вас сюда прислал префект?
Шульмейстер — так как это был он — улыбнулся с очевидным удовлетворением.
— Я просто хотел, — сказал он, — доказать вашему величеству, что я способен обмануть генерала Мака, так как ввел в заблуждение самый верный, самый проницательный взгляд.
Император не мог скрыть своего удивления. Он подошел к шпиону, обошел его крутом, проверяя, в сущности, очень простое видоизменение, которому только что подвергся его костюм. Но, свидетельствуя эту перемену, он пришел к заключению, что была бы недостаточна и даже положительно невыгодна эта перемена в костюме, если лицо особы не подвергнется полнейшему изменению. И, в то время как он наблюдал воинственную физиономию нового Шульмейстера, черты лица последнего мало-помалу стушевывались: усы его постепенно приняли миролюбивый вид, глаза из жестоких сделались лукавыми, добровольная морщина исчезла со лба. Резким движением он сорвал свой черный парик с макушки, где он был прилажен, и прежний бакалейщик воскрес перед Наполеоном. Престиж исчез.
— Это превосходно! — воскликнул Наполеон, оборачиваясь к Мюрату.
— Вот тебе на! — ответил король кавалерии. — Это акт, какой можно увидеть только в пантомиме Франкони. Остается узнать, как этот молодец успешно перерядится, когда дело коснется его головы!
— Э! — отвечал совершенно очарованный Наполеон, — Мне кажется, что вопрос идет именно о его голове. Оставьте меня с ним на минуту.
— Разве вы не опасаетесь?
— Нет, я ничего не опасаюсь, полно!
Недовольный Мюрат вышел, рассуждая с собою о том, насколько безумно вверяться подобному человеку, отдавая себя в его руки. Но еще более нелепо мечтать о том, чтобы отдать в его руки судьбу кампании!.. Положим, он умный и хитрый человек! Он забрал в руки Наполеона с его слабой стороны, не показывая вида, что касается ее… Низкий агент, который рад служить в одно и то же время Павлу и Петру. Двойной изменник, двойной шпион, а это самое опасное и подлое! Надо за ним следить и при первом удобном случае… Не говоря уже о том, что этот человек имеет очень хорошенькую жену!
Наполеон рассматривал Шульмейстера внимательно. Когда он убедился, что дверь закрылась за его зятем, он снова сел.
— Ты отправишься от моего имени к генералу Савари, — сказал он… — Но что это за движение? Разве ты знаешь Савари?
— Да, государь. Я… помогал ему когда-то, — отвечал Шульмейстер.
— Тем лучше! Он тебе вручит двадцать пять тысяч золотом… Ну, что еще с тобою?
— Я не хотел бы денег.
— Постой, это не для тебя: это для других.
— А, хорошо!
— Не перебивай меня более. Постарайся меня хорошенько понять. Ты отправишься даже сегодня вечером, пешком. Я тебе разрешаю и даже настаиваю, чтобы ты мне изменял в продолжение пути, сколько тебе угодно. Постой: вот листок из записной книжки, который ты вчера нацарапал; ты можешь разоблачать эти сведения, сколько тебе угодно. Только ты должен явиться в Ульм лично. Ты потребуешь, чтобы тебя допустили разговаривать с самим Маком. Ты устроишь так, чтобы он на тебя смотрел благосклонно, и тогда объясни ему все, как следует, т. е. как ты писал в своем последнем письме. Деньги тебе понадобятся, чтобы найти среди разведчиков его главного штаба кого-нибудь умного, который подтвердил бы то, что ты расскажешь. Теперь 26 сентября; надо, чтобы, по крайней мере до 8 октября, мои настоящие движения были неизвестны. Затем ты будешь свободен.
— Все это очень легко, государь, но с условием… — возразил шпион.
— С каким?
— Не надо, чтобы я посылал вам самую ничтожную справку, так как за мной, конечно, будут наблюдать и преследовать, а если узнают о моей попытке сообщаться с вами… О, ваше величество, впрочем, вы можете быть спокойны: если я узнаю что-нибудь новое, я найду средство известить вас об этом.
— Так решено. Я вижу, что ты понял меня. Теперь я предупреждаю тебя, что префект, который только что был здесь, напишет указ о твоем изгнании. Говорят, ты женат?.. Твоя жена тоже поедет с тобой. Позже, когда ты заслужишь, я позволю возвратиться вам обоим.
— Но у меня есть дети, государь. Двое совсем еще маленьких детей, которых я усыновил: мальчик и девочка.
— Ну, так что же мне до этого? Твоя жена позаботится о них, вот и все! Ты можешь их оставить, где хочешь… Да вот хотя бы в любом местечке среди «Черного леса»! Там ничего нет, там спокойно!
— Хорошо, государь, я повинуюсь.
— Отчего ты сказал сейчас, что не хочешь денег?
— Потому что я хочу другого: я хочу сражаться.
— Сражаться? — спросил с удивлением Наполеон.
— Да!.. Я вижу, что все те, которые следуют за вашим величеством, считаются честными людьми и даже иногда героями, потому что они делали все, что от них зависело. Так, обладая силой, они убивали или захватывали в плен врага, а если они были слабы, то умели ускользнуть от него. Я думаю, что сумею в подобном случае действовать не хуже их, и я хотел бы попробовать!.. Когда я хожу один по дорогам, рискуя моей жизнью в случае, если меня поймают, и подвергаясь, если достигаю успеха, презрению тех, кто мною пользуется, а также и тех, которых я предаю, разве мне не нужно в моем ремесле столько же отваги, сколько и в солдатском? Ну, вот я устал получать уплату за мои услуги… я хотел бы сделаться… хотел бы, в свою очередь, заслужить награду, хотя бы она состояла из доброго слова уважения.
— Черт возьми! — воскликнул Наполеон, который был в хорошем расположении духа от того, что нашел такого человека, какого искал. — Но ведь знаешь, что ремесло солдата, как ты называешь службу, — бескорыстно. Оно служит лишь для того, чтобы защищать свою страну. Солдат подставляет себя под удары и отдается им без переряживания. Между тем, ты…
— Я — один, а их тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч, и все они идут на битву вместе, где их поведение заметно вам. Правда, я меняю платье, чтобы меня не узнали, но разве они при первой возможности не прячутся, где могут? Они ползают за деревьями, карабкаются за домами или скрываются за земляными насыпями, чтобы их не убили, а это разве не та же манера переряживания?
— Ты умен, мой чудак, — возразил Наполеон, — но патриотизм выше ума. Француз ли ты? Почему же ты обманул Францию? Немец? Но ты предлагаешь выдать мне Германию.
— Государь, прошу вас, не примите за обиду того, что я скажу. Благодаря тому, что вы и вам подобные носите на боку шпаги, я лишен родины и решился на ремесло шпиона. Подумайте, я был еще совсем ребенком, когда увидел впервые, как моя деревня и соседняя были захвачены и уничтожены одна за другою проходившей армией. Не успел явиться я на свет, как первое, что увидел, была война, и она преследует меня. Поселяне, офицеры — все останавливали меня на опушке дорог с вопросами: не впереди ли неприятель? много ли у него войска, и где можно его захватить? Иногда они брали меня с собою, чтобы я указал им удобное место; в таком случае они меня привязывали к голове одной из лошадей, угрожая все время пистолетом… А затем, если я проводил таким образом австрийцев, французы называли меня шпионом, а если я проводил французов, которые кололи мне бока своими штыками, австрийцы указывали на меня, как на изменника!..
Я сделался взрослым, и в такой-то обстановке я женился, не раз я пробовал избегать необходимости выдавать одним то, что делали другие. Напрасно я искал другие средства к жизни от Палатината до Швабии и от Эльзаса до Баварии, но не нашел ни одной более цветущей промышленности, более доступного поприща, как война. Она водилась в наших провинциях и теперь еще существует там. Мы все выучились ее вести, глядя, как она развертывается перед нами. Иногда она благоприятна одним, иногда другим; но мы постигли все эти тайны, и к нам приходят выведывать их беспрестанно.
Тогда мы сделались вынужденными сотрудниками завоеваний, и дух приключений сделал из нас секретных волонтеров, которых вербуют хитростью, осуждают, оплачивают и вешают. Граница совершенно стерлась под бесконечными шагами ваших солдат, и мы теперь не знаем, где ее найти. Вот почему нас видят то по одну, то по другую сторону; мы идем согласно нашим симпатиям или интересам то туда, то сюда. Совершенно не правы те, кто нас презирает, потому что мы не можем действовать иначе.
— Однако я знаю, — возразил Наполеон, — людей этой «стертой границы», которые не ошиблись своей страной… Клебер был из Страсбурга, и я сделал бы из него маршала Франции; Келлерман оттуда же, и я произведу его в герцоги Вальми!
— Я могу ответить на это, государь, что Клебер был австрийским поручиком, прежде чем сделался французским генералом. Но нет, я, который не буду ни герцогом, ни маршалом Франции, я попрошу у вас одного: только в тот день, когда вы будете довольны моими услугами, назначьте меня состоять при вашей особе, все равно в каком бы то ни было звании. У меня нет родины, и вы дадите мне ее. Я не сознаю себя повелителем, и с этих пор моей страстью будет повиновение вам. Я буду тоже солдат, который вам будет служить верой и правдой, и вы меня укроете. Вы скоро увидите, хвастаюсь ли я, и что все перья принца Мюрата не делают душу возвышеннее и сердце более стойким, чем мои переряживания.
— Ты не любишь Мюрата? — спросил Наполеон.
— Я люблю молчаливую храбрость и ловкую силу, — ответил Шульмейстер.
— В день Абукира он прекрасно ходил в атаку, заметил Наполеон.
— Потому что было множество народа, который на него смотрел…
— А у Пирамид! А Маренго!
— И в другом месте еще!.. Ваше величество правы. Но он ни разу не брал столько знамен, сколько я дам вам.
— Берегись, смотри! Он способен поддержать такое пари!
— Я только этого и хочу.
— Что ты так восстаешь против него? — спросил Наполеон.
— Не знаю!.. — ответил шпион. — Может быть, инстинктивно… Может быть, потому, что он красив, а я дурен.
Соединившиеся перед Келем полки должны были расположиться на двухдневный отдых, прежде чем приступить к переправе через Рейн. Император приказал начальникам различных корпусов, выстроившихся эшелонами во всю длину реки, явиться самым секретным образом к нему в Страсбург. После продолжительных разговоров с ними Наполеон решил, что все хитрости были излишни, так как неприятель и без них не успеет узнать раньше первых стычек истинную цель его маневра. Что же касается исполнения его плана, то он брал это на себя. Не отступая от плана, составленного им же месяц назад, он хотел окончательно сбить с толку мнение Европы и с этой целью устроил вечером бал для страсбуржцев, пригласив всех своих генералов присутствовать на нем.
Спустя несколько часов приехала из Парижа императрица Жозефина. Хотя медовый месяц уже давно прошел в их семейной жизни, но зато теперь наступала радужная заря империи. Любезная и легкомысленная креолка, получившая год тому назад в соборе Парижской Богоматери императорскую корону из рук своего мужа, все еще находилась под чарующим впечатлением и была приятно взволнована тем неожиданным величием, которое доставили ей усилия и гений этого авантюриста войны, женой которого она сделалась.
Вопреки ее летам, Жозефина все еще была грациозна и более чем когда-либо хороша собою, так как неправильности черт ее лица стушевывались гармонией ее царственного величия. Ее присутствие обещало скрасить этот смело предложенный Наполеоном бал и доставить удовлетворение самолюбию этого властелина. Впрочем, благодаря своей страсти к обществу и роскоши, она с удовольствием явилась в Страсбург. Императрица знала, что она затмит всех самых молодых и красивых дам величественной гибкостью, своей походкой и прелестной улыбкой, которую она как бы нечаянно бросала окружающим. Под ней Жозефина прекрасно скрывала свою усталость. Но более всего она приводила в восторг и вызывала зависть молодых придворных дам своим врожденным изяществом.
Она была так кокетлива, а на этом балу ей предстояло быть царицей вечера; а этого было достаточно, чтобы развеять страх новой императрицы, видевшей в первые же годы своего царствования, что ее короне угрожает европейская коалиция. Но что же могли сделать Австрия, Россия и даже сама Англия, грозная более своими субсидиями, чем армией, против очаровательной и счастливой улыбки государыни, которой Наполеон настойчиво советовал быть как можно прекраснее и наряднее, чтобы возбудить ревность всех женщин, а к себе зависть мужчин?
В девять часов вечера радостно сияющая Жозефина вошла с Наполеоном в главный зал префектуры. Разодетая в шелк, бархат и кружева и вся усыпанная бриллиантами, с маленькой бриллиантовой короной на своих прекрасных волосах, императрица была очень эффектна. Наполеон тоже улыбался. Его ясные, живые глаза с горделивым доверием перебегали с толпящихся офицеров на группы дам, расположившихся по сторонам залы, где должна была пройти императорская чета, как бы отыскивая в самых отдаленных рядах дружеские фигуры, которые напомнили бы ему прошедшее. Снова увидев в этот торжественный чао товарищей своих первых битв, он, казалось, говорил им: «Что ты поделывал после Тулона, после Италии и Египта?» «Я знаю, что ты около меня, и я рассчитываю на твою храбрость и пре данность». «Будь завтра тем, чем был вчера».
Среди приглашенных, которые находились с правой стороны от Наполеона, он тотчас же заметил одну группу, менее блестящую, чем другие. Только одно лицо, составляющее центр этой группы, отличалось богатством костюма. Вся грудь его была вышита золотом и украшена аксельбантом, а на его меховой шапке красовались громадные белые перья. Что же касается офицеров, которые его окружали, то они точно все сговорились явиться на бал в походных костюмах. На них были накинуты тяжелые походные шинели, и вместо шелковых чулок на ногах были надеты высокие запыленные сапоги, на которых еще виднелись следы путешествия. Наполеон очень взыскательный к этикету, по-видимому, однако, не был ни удивлен, ни оскорблен этой небрежностью.
Напротив, его лицо прояснилось еще более; чувство доверия и приветливости выразилось в его глазах, как только он их заметил.
Он замедлил шаги и, обращаясь к императрице, сказал громко:
— Видишь, Жозефина, вот эти заслуживают, чтобы перед ними остановиться. Это четыре славные поддержки империи. Ты знаешь их; помнишь, они были в Тюильри в праздничных костюмах; взгляни на них, как они одеваются, чтобы одержать победы! Вот Даву, который ведет двадцать шесть тысяч человек 3-х корпусов великой армии в Германию. Вот Сульт, начальник сорока тысяч бойцов 4-го корпуса. Вот Ней, храбрый из храбрых, у которого в распоряжении только двадцать четыре тысячи человек, но он один стоит их всех. А вот Ланн, которого я вызвал из Португалии в Булон; я возьму его с собой из Страсбурга в Вену, потому что я не хочу и не могу ничего сделать великого без него. Кроме них, у меня есть Бернадот, который направляется из Ганновера во главе семнадцати тысяч старых солдат, Мармон, который идет из Голландии с двадцатью тысячами человек; он известил сегодня утром, что потерял дорогой только девять отсталых, и Ожеро, который будет здесь только через восемь дней с пятнадцатью тысячами ветеранов, которых он ведет сюда из глубины Бретани… О Мюрате уже я не говорю: ты, должно быть, его видела первого при входе в зал, так как он прекрасен, как небесное светило. Скажи им всем доброе слово, мой друг! Судьба Франции в их руках: это — мои наместники.
После этих слов в зале произошла сцена, трогательная по простоте… Эта императрица, разодетая в белое с золотом платье, с накинутой на своих грациозных плечах красной бархатной мантией, опушенной горностаем, должна была в продолжение одной минуты олицетворить целую нацию перед глазами начальников армии. Она слегка пожала концы затянутых в перчатки пальцев Наполеона, как бы прося представить себя этим героям, хотя она уже давно их знала. Пока они, бледные и озабоченные, смотрели на нее, она сделала им низкий придворный поклон, выражая свою почтительную благодарность и чувство восхищения.
Казалось, что сама Франция приветствовала своих маршалов.
— Благодарю вас! — сказала она, обращаясь к ним и выпрямляясь во весь рост.
И, бросив грациозно ласкающий взгляд на их походный костюм, она продолжала свой путь через весь зал, среди низко склоненных от волнения и почтения голов.
— Черт возьми, — сказал Ланн своему соседу, когда императорская чета удалилась, — изобретательно же это животное.
И его маленькие черные глазки заморгали, чтобы проглотить несколько слезинок, так как, по словам Наполеона, «Ролан армии» был в одно и то же время самый впечатлительный и плаксивый человек… когда не было Ожеро.
Даву и Сульт наслаждались с законной гордостью оказанной им честью. Что же касается до Нея, то его воинственное лицо сделалось настолько красно, что его волосы огненного цвета и морщины на щеках, казалось, превратились в белокуро — золотистые.
Мюрат слышал лишь похвалы своему костюму.
Вскоре праздник оживился, хотя потерял свою торжественность. Наполеон удалился в другую комнату, оставив Жозефину сидящей в конце залы среди придворных дам.
Но Жозефина вздумала воспользоваться таким важным случаем, чтобы больше сблизить некоторых из своих прежних приятелей, старинных аристократов, которыми она любила себя окружать, с воинами-авантюристами, уже образовавшими, хотя и без титулов, новую аристократию, рожденную победами. Около нее находился любезный старый граф Коленкур, смотревший с очевидным сочувствием на маршалов, которым император только что оказал необыкновенную честь.
— Возьмите под руку де Коленкура, дорогая герцогиня, — сказала Жозефина, обращаясь к своей соседке, г-же Ларошфуко, — проводите его к Нею, Ланну и другим. Он знает их только по имени. Представьте их от моего имени. Вы согласны, скажите, мой дорогой друг? — спросила она своего верного телохранителя.
— Я буду очень счастлив тоже приветствовать этих господ, — ответил, поклонившись, всегда любезный старый дворянин. — Это превосходные воины, и я часто сожалел, что мог ими любоваться только издали.
— Вы не очень будете строги к их манерам? Не правда ли? — спросила Жозефина. — Подумайте только, что они сыны своих подвигов и чаще посещают лагерь, чем салоны.
— Э, ваше величество, не все ли мне равно? Вы знаете, что я сам старый рубака.
При этих словах Коленкур любезным жестом предложил свою руку г-же Ларошфуко.
— Если вы позволите, — сказал он, направляясь к группе прославленных начальников, — то представьте меня сначала маршалу Ланну. Этот человек мне очень нравится. У него прекрасная воинственная фигура. А затем…
— А затем? — спросила г-жа Ларошфуко…
— Признаться ли вам в моей слабости? Он пудрит волосы, а потому, должно быть, самый любезный из маршалов.
Герцогиня имела хитрость ничего ему не ответить и направилась с ним к маршалу. Она сказала, подойдя к Ланну:
— Ее величество поручила мне представить вам г-на де Коленкура, старого генерала, очень заслуженного. Он всегда любил славу и очень желал бы познакомиться с вами.
Лицо Ланна осветилось доброй, радушной улыбкой, и, крепко пожимая руку Коленкура, он сказал:
— Очень тронут, старина! Я люблю старинных воинов. У них всегда можно чему-нибудь научиться. Скажите, вы служили в армии — двуногой или четвероногой?..
Удивленный Коленкур не мог сдержать ужасный приступ кашля, который помог ему скрыть свое удивление.
— О! Черт возьми! — продолжал Ланн. — По-видимому, мы теперь поступили в полк королевских пер… что ли?!
Так как кашель Коленкура усиливался, то он стал тихонько поколачивать в спину «старины», как делают детям, когда они подавятся, быстро глотая кушанье.
— Черт! Черт! Это упорно, как коклюш… Причина известна, папочка!
Камергер Жозефины едва удерживался от гнева, и хотя он сердился, но победил в себе дурное настроение и протянул, улыбаясь, свою коробочку с конфетами маршалу.
— Ну, еще, — заметил последний, — теперь бонбоньерка!.. Ах, уж эти свиньи, офицеры старого режима, поверите ли, что они умели заботиться о себе.
Но не успел он окончить фразы, как один из его адъютантов приблизился к нему и шепнул ему на ухо несколько слов. Маршал сразу совершенно переменил тон.
— Простите меня, г-н Коленкур, — сказал он громко. — Кажется, что вы отец двух храбрых молодых людей, из которых один в двадцать семь лет уже полковник в карабинерском полку… Это уже одно доказывает, что вы хороший француз… Вы воспитали для страны ваших мальчиков! Вы их не продали за границу, как многие другие!.. Позвольте мне расцеловать вас.
И, не дождавшись разрешения, он обхватил своими крепкими руками плечи старого аристократа и прижал его крепко к своей груди.
— Прекрасный воин! Прекрасный воин! — говорил Коленкур императрице несколько минут спустя. — Но, Боже мой, какой у него разговор!..
— Но вы хотели познакомиться в особенности с генералом Ланном, граф? — спросила Жозефина.
— Это правда, но я никогда не предполагал, что можно в одно и то же время пудриться по-маршальски и иметь манеры «sans-cullottes».
— Не хотите ли, чтобы вам показали других? — спросила Жозефина.
— Благодарю вас, ваше величество, я подожду еще немного: мне нужно прийти в себя. Как я подумаю, что выбрал этого по случаю его пудреных волос!..
— Что было бы, — возразила тихо г-жа Ларошфуко, — если бы вы услышали Ожеро!..
— Как?! Тот еще лучше?!
Внезапно появился Наполеон. Но теперь это был не тот спокойный и счастливый человек, который несколько мгновений тому назад проходил по зале с Жозефиной. Смертельно бледный, с бледными губами и нахмуренными бровями, он искал глазами маршалов и незаметно для других подзывал их к себе. Толпа раздвинулась. Вскоре у двери, в которую он только что вошел, собралась группа, с виду очень внушительная. Наполеон в своем легендарном мундире, в белых шелковых панталонах и чулках, Даву, Ней, Сульт и Ланн в походных одеждах. Мюрат, блестящий, как венгерский магнат, и, наконец, маршал Дюрок, возвратившийся из Берлина и напрасно пробовавший склонить молодого прусского короля к союзу.
— Он колеблется? — сказал император. — Он хочет меня провести? Он ожидает события, чтобы решиться!.. Хорошо, это заставляет меня отправиться немного раньше. Тем хуже для него! Бернадот и Мармон пройдут через его владение Анспах, вот и все. Они пройдут, если возможно, друзьями, а если надо — врагами. И я отплачу ему. Тебе, Мюрат, лучше было бы отправиться немедленно. Сегодня же вечером возьми с собой четыре самых быстрых полка, переправься через реку, иди всю ночь и явись с двумя из них к первому дефиле. Два других пройдут к следующему, между тем как ты будешь притворяться, что делаешь рекогносцировку, направленную к югу. Как только неприятель увидит тебя, отступи и продолжай свой путь. Те, кто будет идти впереди тебя или кого ты определишь, должны следовать тем же приказаниям. Затем я пришлю тебе инструкции с другими полками. Отправляйся!.. Ах, кстати, не забудь мой совет: я не хочу, чтобы завязалось настоящее дело. Запрети драться!
Выслушав приказание Наполеона, Мюрат вышел, надев на голову свою громадную меховую шляпу с белыми перьями. При виде его все дамы направили на него свои взоры, но Мюрат первый раз в жизни забыл о своем фатовстве. Он отправлялся во главе авангарда великой армии, и, конечно, не было времени, чтобы заниматься женщинами.
Между тем Наполеон продолжал отдавать свои приказания другим маршалам.
Было четыре часа утра. Начальник поста при понтонном мосте, расположенном против Страсбурга, внимательно осматривал стоящего перед ним мужчину с рыжими волосами, который только что вручил ему бумагу. В ней заключалось следующее:
«ПРИКАЗ
Податель сего приказа, Карл-Людвиг Шульмейстер, уроженец Нового Фрейштата (в Германии), должен немедленно покинуть французскую территорию, а потому предписывается как гражданскому, так и военному начальству, беспрепятственно пропустить Шульмейстера, его семью и багаж. Он должен будет, однако же, подчиниться настоящему приказу до 28 сентября утром, в противном случае будет сделано особое о нем постановление.
Префект Шее
Дивизионный генерал Савари».
Прочитав приказ, офицер спросил Шульмейстера, указывая на едва обрисовавшуюся в темноте повозку.
— Что у вас в повозке?
— Моя жена… — ответил Шульмейстер. — Да вот и она сама, посмотрите! — В этот момент Берта высунула голову из-под натянутой над экипажем парусины. — Позади нее на соломе спят еще двое детей, — прибавил Шульмейстер.
— Для моего рапорта мне необходимо проверить, что вы везете с собой, — заметил офицер.
— Проверяйте! Только, знаете ли, я буду вам очень благодарен, если вы можете осмотреть, не разбудив детей.
Пока они переговаривались, к повозке приблизился солдат, держа над головой большой фонарь, и принялся осматривать внутренность экипажа. Офицер, в свою очередь, тоже бросил взгляд, но ничего другого не нашел, кроме чемодана очень незначительных размеров и двоих детей.
Берта в это время обернулась лицом к свету, так что осматривающие повозку могли видеть ее тонкий профиль, оттененный золотистой линией на темном фоне ночи и окруженный ее волосами, как бы легким ореолом.
«Черт возьми! Красивая женщина», — подумал про себя офицер.
— Ну, так проезжайте, господин немец, и постарайтесь, чтобы вас в один прекрасный день снова не нашли здесь.
— Забудем прошлое, капитан! Надеюсь, что вы снова меня встретите здесь и с самым законным разрешением.
В ответ офицер только вежливо улыбнулся, благодаря приятному личику, которое он видел в экипаже. Шульмейстер уселся на свою скамью в тележке, и лошадь тронулась скорой рысью.
Спустя несколько минут Берта спросила мужа:
— Ты ничего не слышишь? Как будто вправо от нас раздается топот ног войска и звон оружия?
Шульмейстер остановил лошадь и стал прислушиваться. Нет никакого сомнения. Слышен был очень явственно правильный такт галопа, отбиваемого вдали по шоссе другой дороги. Металлический звон сабель вторил этому ритмическому топоту. Хотя шум мало-помалу удалялся к югу, но опытное ухо могло разобрать его значение.
— Там идет, по крайней мере, целый полк, — сказал вполголоса Шульмейстер, как будто рассуждая сам с собою. — По какой дороге, черт возьми, они идут? Можно подумать, что они направляются к Фрейнбургу!.. Ах, я знаю. Это начало необходимого отвода глаз, чтобы обмануть… тех. Это — уловка. Кавалеристы покажут свои мундиры со стороны, противоположной той, где происходит настоящая атака. В дорогу! В дорогу! Мне нельзя терять ни минуты, если я хочу спокойно проехать по ту сторону гор.
Он тронул вожжою лошадь, и она снова побежала. Большие глаза Берты посмотрели на него вопросительно.
— Послушай, — сказал он жене, погоняя лошадь, — мы скоро будем в Оффенбурге, находящемся самое большее в пятнадцати верстах от реки. Я оставлю тебя там, чтобы продолжать мой путь пешком, пока еще не наступил день. Я предупредил вчера нашего старого друга Родека, что ты пробудешь у него с месяц. Этот честный человек многим обязан нам и очень любит тебя, а также и детей. Кроме того, он знает, что не будет в убытке, поместив тебя в своем доме.
Ты найдешь его совершенно устроенным, для того чтобы вы трое могли там поместиться.
— А ты? — спросила Берта.
— Я, моя Берта, я уйду в Ульм, чтобы исполнить свой долг.
— Относительно кого?.. Увы, Карл, поручение, которое тебе дали, не будет ли состоять опять в том же, чтобы кого-нибудь обмануть?.. — спросила Берта.
— Дорогая и пугливая совесть, успокойся! Благодаря тому, кому я служу теперь, у нас начнется новая жизнь, и спящие дети увидят спокойное будущее. На моей ответственности громадная задача, и я отправлюсь вперед один, чтобы атаковать неприятеля, а я уверен в его поражении. Это предприятие, за которое никто другой не мог бы взяться, есть выкуп за мою свободу и за прощение, которое мне даровали. Когда я выполню его, ты увидишь, что я не буду более никогда ни притворяться, ни прятаться. Доверься мне и будь мужественна, дорогая жена.
Она молчала, смущенная и беспокойная… Молодая женщина представляла себе, каким ужасным опасностям подвергается ее муж. Эти опасности заставляли ее в одно и то же время бояться и краснеть. И где-то там, в самой глубине ума, за той таинственной завесой, где начинают видеть уже глаза души, рисуя себе внушающие страх события с самой жестокой и необыкновенной точностью, она узнала в человеке, стоящем на коленях с повязкой на глазах перед ротой солдат, готовых его расстрелять, черты лица своего Карла… Около него стоял громадного роста кавалерист в вышитом золотом мундире, со шляпой, украшенной белыми перьями, и с короткой шпагой, которую он поднял, чтобы дать сигнал открыть огонь.
Лязг колеса, попавшего на камень, заставил сильно вздрогнуть Берту, она приняла его за страшный грохот выстрелов… Карл обнял ее и успокоил ее опасения, что заставило молодую женщину улыбнуться. Он указал ей на зарю и сказал:
— Смотри, вот и день!
Солнечные лучи были еще далеко за вершинами Малых Альп Швабии, но в неопределенном еще утреннем освещении дорога казалась чернее, а долины светлее. Равнина поднималась мягкими уступами к косогору, где начиналась чаща густого Черного Леса. Вдали отражалась сероватым силуэтом на темном фоне сосен деревня: это был Оффенбург.
Далеко ли это? Нет. Напротив, путешественники были совсем близко от нее. Иллюзия, мало-помалу исчезающая, удвоила расстояние. Шульмейстер выскочил из тележки, даже не желая разбудить Ганса и Лизбету, которые спали, свернувшись на соломе. Он сделал прощальный жест рукой, тогда как Берта, подхватив вожжи, направила лошадь к первому дому. Шульмейстер пошел по извилистой тропинке, которая должна была его привести через несколько сотен метров к входу в дефиле.
С радостным сердцем он легко вскарабкивался по косогорам. Какая была для него новость топтать свободно землю и идти в свое удовольствие к намеченной цели!.. Какая гордость быть солдатом Наполеона и гонцом армии, а не торговцем секретов и продажным предателем! Он чувствовал, что его честь наполовину восстановлена и он сделался как будто выше.
Шульмейстер смотрел на окружающие его деревья, которые, казалось, тоже хотели возвыситься одно перед другим, взяв приступом холмы, и вдруг, как бы остановленные, укоренились на месте в самой середине приступа. На них был красноватый колорит осени, но трава и мох у их корней сохраняли весенний вид. Тропинка была очаровательная: она то поворачивалась, то поднималась, то суживалась, то опускалась. Но вдруг показалось между ветвями деревьев солнце, это было для путника непреодолимой и в то же время безрассудной радостью. Влажные листья искрились; золотистый отблеск ласкал высокие коричневые стволы дубов. Окончательный свет наложил немного бледно-зеленого колорита на темные ветви сосен…
Вскоре он достиг настоящей дороги и нашел ее еще более пленительной. Какая прекрасная вещь — дорога. Это состояние всех, как бедных, так и богатых, как дикого зверя ночью, так и птиц днем. Леса и долины направо и налево могут иметь владельцев, которые их закрывают и стерегут. Дорога же всегда открыта, всякий человек может проходить по ней. На ней нет границ; привал удлиняется, согласно крепости пешехода, и даже сам горизонт, который мог бы служить границей, отодвигается и исчезает по мере приближения к нему.
Шульмейстер быстро продвигался. Всякий раз, как он оборачивался, он видел у своих ног просыпавшуюся в утреннем тумане долину Рейна необъятной и светлой. Перед ним почти прямо расстилалась дорога, ведущая в Гегенбах, а оттуда в самое сердце гор, близ Гайзаха, чтобы затем выйти в долины Вюртемберга. Она слегка извивалась, как широкая желтая лента, покоящаяся на громадных зеленых волнах.
Он заметил справа маленький город Лар, уже полный движения…
В самом деле, как же случилось, что он различал там в такой ранний час столько приходящих. Земледельцы и рабочие, идущие на свои занятия, не имеют обыкновения подымать такую пыль. Да они и не загромождают так все улицы; они не представляют собою таких значительных черных масс, перемещающихся с такой правильностью. Что же это такое?
Шульмейстер присел на каменистый утес и вынул из кармана коротенькую подзорную трубку. Едва он приблизил ее к глазам, как воскликнул:
— Как я глуп! Да это кавалерия, которую я слышал сегодня ночью. Они сделали привал, а теперь приготовляются снова отправиться. А… да, вот я вижу блеск сабли, которую вытаскивают из ножен… Сейчас подадут трубный сигнал… Отлично! Вот он: это драгунский мотив! — воскликнул Шульмейстер.
Он услышал несколько отдаленных нот и отрывок долетавшего сигнала, чтобы седлать лошадей…
— Наверно, это драгуны!.. Я вижу отблеск красок и искры, которые обозначают карабины. Как будто они направляются в эту сторону. Живо! В дорогу!
Он встал, положил трубку в карман и повернулся, чтобы пуститься в путь… Но внезапное удивление заставило его тотчас же попятиться: два французских гусара, соскочившие с лошадей, которых они держали за поводья, прицеливались в него спокойно из своих больших пистолетов.
Откуда они вышли?
Шульмейстер не мог знать распоряжений Наполеона: он не подозревал подробности хитрого маневра. Он угадывал только главные линии его. Между тем как драгуны шли по направлению к соседней долине, другой кавалерийский полк Мюрата, отправившийся ранее, уже достиг входа оффенбургского дефиле. Стоящие перед Шульмейстером гусары составляли один из его патрулей. Они заметили его, когда он наблюдал, вскарабкавшись на утес, и направились в его сторону, чтобы расспросить его, а при необходимости и захватить.
— Во фронт! — сказал один из них, постарше. — Что ты там фабрикуешь, краснолицый, со своей пушченкой в глазу?
Карл принял самый глупый вид и сделал знак, что ничего не понимает, чего от него хотят. Однако ж он все-таки тихо приблизился к ним.
— Ты только говоришь, что не понимаешь по-французски? Прекрасно!
— Удобно же будет нам объясняться! — заметил один из солдат. — Не стыдно ли тебе в твои годы быть таким невеждой!..
— Простите, гусары, может быть, вы знаете по-немецки?
— Смотри-ка, заговорил!.. Полно, отвечайте, о чем у вас спрашивают.
— Я смотрел на солдат, вот там…
— Откуда вы?
— Я живу в Оффенбурге, в деревне, которую вы не можете видеть из-за поворотов. Она находится по эту сторону, в получасовом расстоянии.
— Так значит, вы прогуливались? Что же, вы взяли с собою эту карманную игрушечку для вашего увеселения?..
— Без сомнения! — ответил Шульмейстер.
— Да… Отчего же вы торопитесь направиться в противоположную сторону от вашей проклятой деревни, имя которой я уже забыл?.. Ага! Это вас беспокоит! Гм, что я заметил?! Хотите, я скажу вам? Вы расскажете людям, находящимся на другом конце этой дороги, т. е. кейзерликам, все, что вы только что видели? Вот вам!..
— Но я уверяю вас…
— Без лишних фраз! Следуйте за мной, прошу вас, по доброй воле, — в противном случае!..
Шульмейстер прежде всего рассудил, что всякое сопротивление бесполезно. Он принял приветливый вид и, склонив низко голову, приблизился еще на несколько шагов, чтобы послушно отдаться двум солдатам. Он ни одним движением не выразил сопротивления, ни тогда, когда кулак ветерана сурово опустился к нему на плечо, ни тогда, когда пальцы рекрута схватили его за воротник. Но хладнокровие мало-помалу вернулось к нему, и он стал спокойно взвешивать все обстоятельства.
«Нужно ли было повиноваться? Или лучше сопротивляться?»
Он совершенно неожиданно был поставлен в это странное положение. Пожертвовать жизнью в случае его бегства или испортить успех порученного ему дела, если он допустит себя взять? Неожиданный противник, стоящий перед ним, принадлежал именно к партии, которой он хотел служить.
Если он последует за гусарами, то они, наверное, отведут его к офицеру, который его станет расспрашивать, а он не может ему ответить ничего удовлетворительного. Его обыщут и найдут довольно значительную сумму денег, затем бумаги и в особенности приказ об изгнании, который докажет его немецкое происхождение, а это возбудит подозрение. Самое благоприятное для него было, чтобы его задержали до более подробных справок, но в таком случае — мат его предприятию.
Сто раз лучше подвергнуться выстрелам и погоне, но спастись бегством. Можно себе представить, как быстро он все это сообразил, и когда оба гусара приготовились прыгнуть на лошадей, все было уже кончено…
Увы! Нет совершенства! Ветеран, до тех пор говоривший, был отличный солдат, но раб постановлений. Чтобы взобраться в седло, он левою рукой захватил по всем правилам искусства поводья и прядь гривы, а правой, после того как запрятал в кобуру разряженный пистолет, он зажал в кулак заднюю луку седла. Но, в то время как он приподнимался с земли, Шульмейстер наклонился, схватил его за правую ногу и с такой силой поддал его вверх, что злополучный ветеран, пролетев гораздо выше своей лошади, упал во весь рост на мох на другую сторону.
Второй гусар в это время тоже вскарабкивался на свою лошадь, которая закрывала своей фигурой происходящую сцену. Когда он уселся удобно верхом, то, к его крайнему удивлению, не увидел более ни своего товарища, ни узника. Шульмейстер, не выпрямляясь, пробрался, скользя под лошадью невинного рекрута, после чего скрылся в чаще леса.
В одно время оба солдата, один с трудом поднимаясь, другой стараясь понять, почему его «старина» изменил закону равновесия, казалось, советовались глазами.
— Черт возьми, — вскричал первый, — где же он?
Если можно сказать, что немота иногда бывает выразительна, то второй гусар достиг высоты приверженцев Цицерона, подняв плечи до ушей и вытаращив глаза, между тем как углы его рта опустились совершенно. Вся его фигура, с ног до головы, казалось, говорила:
— Я не знаю!
Вдруг послышался с левой стороны какой-то шорох, как бы произведенный убегающим диким зверем, и его мозг сразу прояснел. Он схватил пистолет и хотел выстрелить.
— Глупости! — вскричал ветеран. — Приказ отдан не стрелять. За ним!..
И оба, стегая своих лошадей, бросились по бесконечным тропинкам вдогонку за краснолицым крестьянином, который очень был невежлив.
Шульмейстер бежал так быстро, как контрабандист. Чтобы верно направляться между кустарниками и скалами, ему служил безошибочный проводник — солнце. Направляясь прямо на него, он шел к востоку, в сторону неприятеля, т. е. к спасению, так как, увы, за ним гнались друзья.
Он выгадал короче путь до места, перерезая тропинки, по которым его преследователи должны были проезжать. По временам он надеялся совершенно от них избавиться, так как звук копыт их лошадей становился все отдаленнее и слабее. Однако шум их галопа совершенно не исчезал. Разве они знали так основательно лес, они, чужеземцы, явившиеся, без сомнения, сюда впервые?
Нет, тут должно быть что-нибудь другое… После двадцатиминутного бешеного бега Шульмейстер едва дышал. Его лицо и руки были совершенно расцарапаны обо все кустарники, между которыми он спасался, его шаги не были уже так уверены. Он наталкивался на деревья, желая избежать их, спотыкался о корни и ветви цветов, стелющихся по земле. Пот лил с его лба… Он был более не в силах…
Шульмейстер остановился и стал прислушиваться. Адский топот копыт продолжался!.. Но дело было хуже: топот как будто бы умножился. Уже не две лошади гнались за ним по пятам. Он слышал со всех сторон, справа, слева, впереди и сзади, звук оружия, движение лошадей и голоса людей!
Он был окружен.
Более нет сомнения: два солдата, должно быть, разыскали своих товарищей, рассказали свое приключение, и в лес был спущен целый взвод, а, может быть, и эскадрон, чтобы пресечь ему дорогу.
Эскадрон? Так что же, тем лучше! Там будет штаб-офицер или, по меньшей мере, капитан, и ему удастся объяснить… Увы! Что же мог бы он сказать им? Кто ему поверит? С ним нет приказа, ни одного письменного свидетельства, подтверждающего его слова. Напротив, все его обвиняло.
Только и есть одно средство выйти из этого положения: это — зарыть куда-нибудь деньги и бумага. Если бы он очень захотел, то его не нашли бы ранее пяти добрых минут. У него есть время…
Он уже спустил свою одежду и приготовился расстегнуть кожаный кушак, под которым были спрятаны двадцать пять тысяч франков в золотых свертках, полученные от Савари. Его ножик лежал раскрытым на мху, чтобы вырезать квадрат земли, в который он запрятал бы свой подозрительный багаж. Но он внезапно остановился. Ему пришла мысль, заставившая его улыбнуться…
Теперь его ножик послужил ему для другого. Он быстро обрезал им половину полы сюртука. Одним из обрезанных кусков он обернул шею до подбородка. Таким образом образовался высокий воротник сурового вида. Второй отрезанный кусок он разделил на две одинаковые части и обернул их вокруг ног, прикрыв таким образом свои серые чулки. Свою помявшуюся во время бегства шляпу он превратил в фуражку, а рыжие волосы прикрыл черным париком, а подзорную трубку забросил в кусты. Затем с ловкостью обезьяны он начал скользить от дерева к дереву. Теперь он направлялся не на восток, как раньше, в сторону, где было слышно менее шума, а, напротив, в ближайшую от дороги сторону, откуда слышались суматоха и топот многочисленных ног. Он выбрал прекрасный момент, так как квартирмейстер-гусар, внезапно заметив в нескольких шагах от себя бедняка, с испугом смотревшего на солдат, вскричал:
— Эй, человек! Мы ищем штатского с волосами цвета моркови и в серых чулках. Не видели ли вы его случайно?
Человек отвечал, снимая фуражку, на французско-немецком говоре:
— Nein, montsir offitsir, rien fu. (Нет, господин офицер, ничего не видел).
Некоторые из солдат стали насмехаться над его произношением. Он представился разгневанным и удалился, прихрамывая.
Пять минут спустя все затихло; он более ничего не слышал: он был спасен!..
Он был спасен, но он очень устал!
Приходилось ли вам когда-нибудь встречать на краю дороги одну из жалких бродячих собак, облезлую, грязную, тощую, безобразную и дикую. Может быть, она не злее других, но отталкиваемая всеми, колоченная мужчинами, побитая детьми, она имеет вид, как будто всегда просит милостыню. Когда ей приходится по дороге отведать зубов откормленных крестьянских и фермерских псов, то после этого ее найдешь сидящей на пыльной дороге, упорно зализывающей жгучие раны, которые нанесли ей же подобные. При вашем приходе она прерывает свою работу и подымает голову, с беспокойством следя за вами взглядом. Но в нем, однако, может быть, нет ничего другого, кроме страха. Затем, успокоенная на несколько минут, измученная длинным путем и постоянным голодом, без хозяина и пристанища, она свертывается, сближает лапы, опускает хвост, кладет морду на свои когти и засыпает, т. е. обедает.
В таком положении был Шульмейстер, когда наконец он осмелился присесть на откосе дороги. Его платье представляло лохмотья, лицо было истощено, и члены дрожали от усталости. Хотя на нем не было видно ран, но все его тело ныло от толчков, полученных во время бегства. Все еще ему казалось, что грубая рука тянет его за галстук, громадный кулак лежит на плече, а нога солдата толкает его в бок, чтобы ускорить шаг. Осмотрев глазами пустынную дорогу, он воспользовался с жадностью своим отдыхом.
Спать! Есть! Пить! Нет на свете людей, для которых одна из этих задач была бы восхитительным сновидением более, чем для Шульмейстера, изнемогавшего от усталости. А все три вместе были бы настоящим раем.
Машинально он стал расправлять своими неверными пальцами висящие на нем лохмотья, ощупал больные от толчков места на руках и ногах и, сорвав парик, принялся вытаскивать запутавшиеся в волосах мох и отломленные от деревьев побеги. Одним словом, он поступал, как бездомная собака, которую бьют и отталкивают.
Он кончил тем, что заснул, держа руку у пояса, где сохранялись его сокровища. Он был голоден, несмотря на золото, которое носил с собой, жаждал, хотя в двух шагах был ручей, но в то же время был божественно счастлив, что мог забыть все и закрыть глаза.
Принц Мюрат после продолжительной езды верхом остановился перед домиком, где он должен был ночевать. Удивленные крестьяне, по обыкновению, рассматривали его величественную наружность и блестящее великолепие его штата. Раньше него в квартиру была доставлена в карете великолепная походная посуда, белье и удобный домашний костюм. Благодаря его мягкости и удобству во время сна и практичности, и прочности для верховой езды, в случае внезапной тревоги Мюрат не мог обойтись без него.
Все уже было приготовлено к приезду принца. Четверо слуг старались, чтобы этот крестьянский дом не показался очень плохим его высочеству. Хозяева дома переместились наверх. Всем нижним этажом завладели слуги для принца. Им казалось, что даже конюшня, несмотря на свою свежую, густую подстилку, едва ли достойна чести вмещать в себя его лошадей.
Заслышав стук копыт, один из слуг бросился к двери. Он приблизился, чтобы поддержать стремя Мюрата, в то время как его товарищи выстроились вдоль стены. Жестом Мюрат отпустил своих адъютантов и офицеров. В сопровождении только одного из них он вошел в дом. На нижней ступени порога стоял маленький мальчик.
Мюрат не без удивления рассматривал ребенка, глядевшего на него серьезно и задумчиво. Где же он видел эти блестящие, умные глазки? Но ум Мюрата не обладал памятью. Он даже не замедлил шага, а переступив порог, перестал думать о мальчике.
Живо был приготовлен ужин и так же живо подан. После ужина, удобно расположившись перед камином, Мюрат почувствовал необходимость узнать людей, у которых он отнял камелек. Принц приказал хозяину спуститься к нему.
Спустя несколько минут перед ним предстала странная фигура. Это был мужчина лет пятидесяти, громадного роста, но столь же худой, как и длинный. Его плечи и руки были гигантского размера, а бока и нога худы и сухи, как у скорохода. Он, казалось, был сложен, чтобы носить на своем затылке целый мир, а кулаком убивать быка. Но стоило опустить глаза, и мысль о силе исчезала, оставляя впечатление о вероятном проворстве. На этом сильном и легком теле возвышалась голова с выражением простодушия. Однако его тонкие губы выражали лукавство. Его волосы были совершенно седы.
— Вы — хозяин дома? — спросил его Мюрат после того, как осмотрел с некоторым удивлением его замечательную фигуру.
— Только не сегодня вечером, — лаконично отвечал крестьянин.
— A-а! Это означает, что нас здесь не любят, что ли?
— О, нет, я не это хочу сказать. Я не питаю ни того, ни другого чувства к французам. Только надоедает быть всегда обеспокоенным, когда хочешь жить спокойно, и перебираться, когда привык к своему месту.
— Это закон войны, мой любезный.
— Может быть. Но так как мы не в войне с Францией, то, мне кажется, можно было бы прежде, чем поселиться здесь, переговорить с нами!..
Адъютант Мюрата сделал гневное движение.
— Успокойтесь, мой друг, — сказал принц, пожимая плечами. — Предупредите, пожалуйста, обоих командиров наших колонн, чтобы они явились ко мне со своим дневным докладом.
Затем, обернувшись снова к своему хозяину, Мюрат сказал:
— Бьюсь об заклад, что вам не сказали, сколько я заплачу за ночлег? Смотрите: вот за проведенную у вас ночь!
И Мюрат великолепным жестом бросил на стол кошелек. Он, по меньшей мере, должен был содержать в себе десять золотых наполеондоров. Хозяин взял его, прикинул на руку и снова положил на стол, пронзительно свистнув. Спустя момент позади него показалась бледная голова ребенка, который так внимательно рассматривал Мюрата при входе в дом.
— Вот тебе, Ганс, возьми деньга, которые принц Мюрат пожелал нам дать. Если твоя мать позволит, то на них можно купить тебе и твоей сестре одежду. Мне ничего не надо, — прибавил он, гордо запрокидывая голову.
— Что это за ребенок? — спросил удивленный Мюрат. — Он родственник ваш? Кто же его мать, о которой вы говорили?
— О, не беспокойтесь об этом, генерал. Он мне не приходится родственником, а ту, которая его воспитывала, вы не знаете совсем. Только я раньше вас ее здесь поселил и нахожу справедливым, чтобы она воспользовалась вашим великодушием.
Стеснительное молчание водворилось на несколько минут. Старик прервал его, видимо, силясь быть любезнее:
— Но теперь, кажется, все устроилось. Вы были любезны, генерал, занялись нами минуту, этого достаточно. Вашим людям что-нибудь надо? Мой бедный дом, как он есть, удовлетворит ли вас? Не нуждаетесь ли вы в чем-нибудь? Могу ли я вам оказать какую-нибудь услугу?.. Я не больше как крестьянин, но буду счастлив дать себя в распоряжение такому прославленному воину, как вы.
Лесть была тем более неожиданная, что ей предшествовал суровый прием. Мюрат, наслаждавшийся ею во всяком случае, теперь, после такого предисловия, находил ее вдвойне приятной.
— Нет, — ответил он снисходительным тоном. — Нет, благодарю вас, все хорошо. Прикажите только, чтобы дали кушать гвардейцам. Мои люди заплатят за все, что вы им доставите… Но еще одно слово, прошу вас! Как вас зовут?
— Меня зовут Франц Родек.
— Вы из Бадена?
— Бадена… да… теперь.
— Почему «теперь»? Разве переменили страну?.. Вы не отвечаете… Где же вы жили прежде, чем поселиться здесь?
— Я жил в Этенгейме.
— Этенгейм?.. Я знавал такой. Недавно должны были сражаться вокруг города или деревни, носящей это название…
— Там не сражались, генерал, но все-таки там была пролита кровь…
— Какая кровь?.. Объяснитесь!..
— Восемнадцать месяцев назад, в марте 1804 года, туда явились солдаты в мирное время. Они нарушили права народа и вечной справедливости, схватив и увезя принца королевской крови…
— Принца Ангиенского?..
— Да, вы сразу вспомнили его имя! Это именно так. Людвиг Антуан Бурбон, принц Конде, герцог Ангиенский, мой повелитель!
— Ваш повелитель?.. Вы были?..
— Я был самый покорный из его слуг… Я восторгался его храбростью и любил его молодость… Он не позволил себя защищать, но я видел, как отряд в триста кавалеристов окружил деревню, в которой он спокойно жил. В то же время отряд, даже с артиллерией, пришел сюда, в Оффенбург, охранять окрестности. Я видел, как моего повелителя отвезли в Страсбургскую цитадель, как какого-нибудь злоумышленника или предателя. Я знаю, что спустя две недели его расстреляли ночью в Венсене после шутовского приговора по приказу Бонапарта, первого консула!.. Правда ли, нам говорили здесь, что в то время губернатором Парижа и начальником солдат, из которых составился отряд, был принц Мюрат?
— Нет! Нет!.. Я не хотел!.. Я противился…
— Да, мне это тоже рассказывали!.. По-видимому, нужен был Савари, чтобы совершить хладнокровно этот позорный приговор!.. Прекрасно: я счастлив, что услышал, как вы повторили мне это сами. Значит, правда, что генерал Мюрат осмелился сказать своему шурину — «императору», отныне императору, все, что ему подсказала совесть? Да будет ему честь за этот смелый поступок! С этих пор его покой не будет нарушен под этим кровом, пока я жив. Вы меня спрашивали сейчас, генерал, откуда я?.. Я не немец, но уже восемнадцать месяцев я отказался быть французом. У меня нет другой родины, кроме моего дома, и в нем я охотно предлагаю вам гостеприимство!
После этих слов Родек повернулся, и Мюрат услышал, как снова раздался странный призыв, на который уже Ганс однажды пришел. Ребенок был недалеко и снова явился немедленно.
Тогда старик жестом, простота которого достигала величия, взял у мальчика кошелек и положил перед Мюратом на стол, говоря:
— Прошу вас поберечь это, генерал! Решительно, я все еще остался немного шуаном, чтобы допустить себя прикоснуться к золоту «голубых».
Он поклонился и вышел. Удивленный Ганс прислонился к косяку двери. Он увидел старого Родека, всегда тихого, доброго, молчаливого и мягкого, разговаривающим так гордо с начальником армии. Хотя он ничего не слышал, что говорилось перед его приходом, но он понял, что скромный крестьянин строго говорил с человеком, перед которым дрожало столько людей. Он видел, что после ухода старика Мюрат остался сидеть с поникшей головой…
Принц оставался неподвижен. В самом деле ему казалось, что он снова переживает все перипетии ужасного происшествия, вызванного неожиданно. Он вспомнил, как год тому назад ему принесли приказ о смертной казни герцога Ангиенского, который он должен был подписать. «Нет, нет! Я не хочу видеть этой крови на шитье моего мундира!..» Затем была ужасная сцена с Наполеоном, выслушавшим холодно и высокомерно его отказ и возражения, на которые последний ответил сурово: «Хорошо».
И принц продолжал раздумывать о том, что в начале кампании, которую все считали славной, рок привел его в убежище жертвы… Это было как черное предсказание, кидающее тень на будущее.
Он поднял голову и увидел бледного ребенка, смотревшего на него. Его мысли переменились.
— Кто ты, малютка? — спросил он, стараясь смягчить свой голос. — Разве ты живешь в этом доме?..
— Я здесь с сегодняшнего утра. Раньше мой друг Франц приезжал к нам в Страсбург, а затем вы к нам приходили, я ведь вас хорошо узнал, полноте!
— Меня? Ты уверен?..
— Да, я уверен!.. Это было не так давно!..
— Ты хочешь сказать, что видел меня на улице верхом, не правда ли?
— О, нет! Вы были пешком, совсем один и не были так красиво одеты.
— Полно! Приблизься и расскажи-ка мне немножко.
Ганс подошел спокойно, пожирая глазами его вышивки, кресты и шпагу, которую он мог потрогать. Он доверчиво прижался к коленям Мюрата, смотря прямо ему в глаза и не смущаясь теперь его величественной фигуры. Затем он наклонил голову и тихонько, украдкой стал поглаживать кончиками пальцев висящий золотой шнурок темляка.
— Где же ты видел меня? Скажи теперь.
— У нас! Мама Берта была с вами, когда мы с Лизбетой вернулись. У нее был такой печальный вид, но, когда вы уходили, то сказали что-то доставившее ей удовольствие. Тогда я увидел, что вы не злой.
— А, угадал!.. Улица Де-ла-Месанж, не правда ли? Тому два дня? Да, да, я вспоминаю. А где же теперь твой отец?
— Не знаю… Я никогда не знаю!..
— А твоя мать?
— Она здесь, с нами.
— Как, здесь? Эти комнаты занимала она?
— Да, Франц перевел нас наверх, узнав, что вы приедете.
При звуке детских слов душа воина мало-помалу освободилась от печальных мыслей, только что ее омрачивших. Затем в его воображении предстало красивое лицо и изящный силуэт женщины, которую он нашел в скромной лавочке. Теперь он, сияющий силой и славой, встретит снова ее и даже будет встречать мимоходом в своих разъездах в глазах неприятеля. Все это облегчило атмосферу, и черные тучи прошедшего унеслись высоко к звездам.
Впрочем, правда, что он был в тот вечер очень добр к этой красивой женщине, испуганной шпионом Шульмейстером, и он с самодовольством вспомнил об этом. Но и эта маленькая лавочница тоже была очаровательна! Возможно ли, чтобы она принадлежала подобному грубому мужику!..
Теперь Мюрат смеялся себе в усы, барабаня пальцами по плечу ребенка. Провались, черные мысли, при подобном соседстве! И солдатское фатовство победителя дошло до мысли: «Когда найдется другой подобный случай?».
Движение на улице, шум сабель, задетых за порог, и несколько грубых, отрывочных слов, достигших его уха, заставили Мюрата поднять голову.
— Останься там, — сказал он Гансу, указывая на один из углов комнаты.
Вошло четверо офицеров: один драгунский, другой гусарский полковники и два капитана.
Они молча ожидали вопросов начальника. Затем на безмолвный вопрос в глазах Мюрата оба полковника последовательно отвечали, что видели и что знали. Этот словесный рапорт не содержал, по правде, ничего интересного и нового, чего не видели бы ежедневно на войне. Однако Мюрат не забывал специальной роли, которая ему предстояла в этом прологе кампании. Он настаивал, чтобы узнать малейшие детали демонстрации, сделанной обоими полками при входе в дефиле…
— Какие признаки собрали вы о том, что наши движения были указаны неприятелю? — спросил он наконец. — Встретили ли вы какой-нибудь австрийский корпус, отряд конницы?..
— Нет, ничего! — в один голос ответили полковники.
— А местные жители как встретили вас?
— Вежливо… Прилично…
— Ни одной подозрительной фигуры среди них?.. Ни одного человека, попробовавшего пройти, несмотря на вас, на другую сторону гор?
— А, что до этого, напротив, — отвечал гусарский полковник, — капитан, командующий моим третьим эскадроном, заявил, что гонялся за человеком, схваченным двумя его солдатами. Одного из них он сначала опрокинул, а от другого скрылся и пустился бежать лесом. Обыскали все чащи, но его не нашли. Я оставил еще несколько человек, которые караулят три перекрестка, чтобы окружить облавой место, где он исчез.
— Прикажите им вернуться, полковник! Бесполезно искать этого молодца… Тем лучше, если он скажет другим, что нас видел, потому что для этого-то мы и показываемся! Есть у вас приметы этого человека?
— Да, маршал, маленький, коренастый, с рыжими волосами. На нем надет коричневый сюртук и серые чулки. Он наблюдал издали за нашими драгунами, когда мои гусары его захватили. Он, должно быть, бросил свою подзорную трубку, когда бежал. Один из солдат поднял ее: вот она. Я наказал обоих солдат, допустивших его побег.
— Отмените наказание! Он оказал нам важную услугу помимо его желания.
Ганс сделал легкое движение в своем углу. Мюрат повернул голову в его сторону, посмотрел на него и, поддаваясь какому-то внезапному побуждению, спросил:
— Знаешь ли ты, крошка, человека, о котором полковник только что говорил мне?
— Это — папа! — отвечал ребенок с оттенком гордости и нежности в голосе.
— Ты уверен?
— Ну, конечно. У него надеты серые чулки, а вот и его трубка…
Мюрат, смеясь, положил свою руку на голову ребенка.
— Видите, господа! Наш беглец известен. Не занимайтесь больше им: это приказ императора!.. Мы отправляемся завтра рано утром. Прикажите звонить пробуждение в четыре часа. Дорога назначена драгунам в Оберкирх через Аппенфейер, а для гусар, имеющих лучших лошадей, в Ахерн, где они обождут меня. Спокойной ночи!
Только что успели уйти офицеры, как в дверях показалась Берта и остановилась, пораженная зрелищем.
Мюрат стоял перед столом, водя пальцем по разложенному плану, как будто изучая глазами дорогу, по которой ему придется следовать. В двух шагах от него маленький мальчик забавлялся совершенно по-домашнему, вынимая тихонько из ножен стальное лезвие шпаги.
— Что ты делаешь здесь? — сказала она.
Краска покрыла ее щеки при звуке своего собственного голоса, прежде чем генерал и ребенок одним движением повернулись в ее сторону.
Она хотела извиниться за свою нескромность материнским чувством и сделала жест, чтобы подозвать и увести своего сына.
— Наконец — это вы?..
Этим криком радостно приветствовал ее появление Мюрат. Она сконфузилась и осталась прикованной на одном месте.
Ганс подвинулся к стене и сел в старое кресло Родека, которое представило ему возможность отдалиться. Мюрат с протянутой рукой бросился к молодой женщине. Последняя не могла помешать себе, чтобы застенчиво не дотронуться до нее кончиками своих пальцев.
— Не браните, сударыня, этого милого мальчика! Я сказал ему, чтобы он остался здесь… Это я его задержал. Не угадываете ли вы, почему мне доставляло удовольствие слушать его?
Берта не знала, что отвечать. По правде сказать, чувство, которое она испытывала при виде Мюрата, не походило на чувство благодарности, так как ее женская гордость была безупречна. Тем более это не была привязанность, ибо она едва знала этого блестящего офицера, этого грозного принца, смотревшего на нее такими пылкими и веселыми глазами. Но тогда это, значит, была все-таки небольшая симпатия, потому что он уже второй раз высказал к ней любезность и доброту.
Она кончила тем, что сказала, вся дрожа, как в лихорадке:
— Пора этому ребенку вас покинуть, сударь. В этот час я должна его уложить спать. Вы сами, без сомнения, нуждаетесь в покое!..
— Мой истинный покой, — перебил ее Мюрат, — это видеть вас! Если бы вы знали, какое вознаграждение после тяжелого дня найти подобную хозяйку квартиры!..
— О, пожалуйста…
— Да, да! Я знаю, что я уже вам успел не понравиться грубостью, с которой я говорил в первый раз. Но вы скоро поняли, — не правда ли? — что не умеешь взвешивать слова, когда выражаешь истинное чувство. Надо простить грубость воину, как я, когда он хочет сказать, что у него на сердце.
Он говорил с ней нежным голосом, как бы с ребенком, которого не хотят напугать. Они были так близки друг к другу, что она чувствовала себя как бы окутанной его неуловимой лаской. Это было какое-то восхитительное и страшное оцепенение, которое мало-помалу охватывало ее, пока она слушала Мюрата. Она смотрела на это темное, отважное лицо, слегка побледневшее от нежности или желания, и ее глаза помутились… Она повернула голову к сыну и увидела его свернувшимся в большом кресле. Он наполовину уже дремал, прислонившись склоненной на плечо головой к спинке большого кресла.
— Чего вы боитесь? — сказал Мюрат… — Ваш телохранитель здесь, близко от вас… И потом я не хочу вас ни пугать, ни огорчать… Почему вы не позволяете мне сказать вам, до какой степени вы занимали мой ум и сердце, с тех пор как я увидел вас в улице Месанж? В этом нет ничего дурного. Вас зовут Берта, я знаю это… Да! Я знаю это. Вас это удивляет? Вы так божественно прекрасны…
— Умоляю вас, ничего не говорите мне больше… Вы забываете, кто я… и кто — вы…
— Я ничего не забываю… Но когда человек идет весело на битву и останавливается на дороге на один момент, чтобы позволить своему сердцу излиться перед женщиной, разве он не достоин, чтобы его выслушали и поверили? Зачем я буду вам лгать, быть может, накануне смертельной раны?.. Разве вы не чувствуете… Берта, что я — друг вам?
— Молчите! Молчите!
— Разве это не имеет значения, что мы, обыкновенно так далекие друг от друга, соединились сегодня в одном и том же доме? Кто мог бы сказать, что мы так встретимся?
Теперь он находился совсем близко к ней, настолько близко, что слова, которые он шептал, едва пробуждали в комнатной тишине легкое жужжание любви. Она была бледная и чувствовала, что все ее мысли и рассудок уходят в безумие поражения. Непроницаемый туман поднялся перед ее глазами и закрыл собою действительную жизнь с ее долгом, благоразумием, дозволенным счастьем и темным будущим. Однако в тот момент, когда Мюрат обхватил ее талию, в ней пробудилось чувство возмущения. Она освободилась от него и удалилась на шаг. Дальше она не могла идти. Он удержал ее руку, нежно зажатую в своей.
— Меня обижает, — возразила она, задыхаясь, — что вы говорите так со мной, что вы удерживаете меня!.. Я хочу…
— Не приказывайте и не требуйте ничего… Скажите только, чего вы желаете: Мюрат вам будет повиноваться во всем, что бы вы не сказали.
— Умоляю вас позволить мне увести сына и никогда больше не говорите мне…
Он сделал ей знак, чтобы она более не продолжала, и она замолчала. Тогда Мюрат отпустил ее руку и направился к креслу, где спал ребенок, которого он взял на руки с тысячью предосторожностей.
Ганс не сделал ни одного движения… и его голова склонилась на плечо Мюрата с той же бесцеремонностью, с какой лежала на спинке старого кресла.
Мюрат вернулся, улыбаясь, и положил на руки молодой женщины свою легкую ношу. Ребенок так крепко спал, что ничего не сознавал, и его крепко сомкнутые глаза даже не открылись ни разу.
Но затем она снова почувствовала себя испуганной, как и вырываясь только что из восхитительных объятий. Ничто ее не защищало от поцелуя, которого она так страшилась. Малейший крик, малейший жест с ее стороны разбудил бы ее спящего сына.
На другое утро, несколько минут спустя после отъезда Мюрата и его офицеров, старый слуга герцога Ангиенского разговаривал с Бертой Шульмейстер.
— А я заявляю вам, что не могу допустить вас уехать так! — говорил старый Франц Родек… Куда вы отправитесь?
— Я уеду во Францию или углублюсь в Черный Лес, не все ли равно!.. Но я не могу оставаться здесь…
— А!.. И вы, без сомнения, возьмете с собой детей?
— Детей?!
— Ну конечно! Зачем же я оставлю их у себя, если вас не оставлю? Шульмейстер, прося принять вас и заботиться о вас в продолжение его отсутствия, подразумевал вас троих. Вы должны жить вместе в моем доме. Я иначе не обязывался. Кто вам сказал, что я обременю себя одними малютками?
— О, господин Родек!.. Прошу вас об этом!
— Скажите мне, зачем вы хотите убежать?.. Так как поистине это бегство, не правда ли? Что такое случилось? Что довело вас до такой степени безумия, вас, по обыкновению серьезную и рассудительную? Разве присутствие этих солдат, офицеров? Немного же надо, чтобы вас взволновать. Вы, слава Богу, уже насмотрелись на этих людей в мундирах! Или потому, что главный штаб должен, по-видимому, поселиться здесь сегодня вечером? Но с завтрашнего дня, вы это знаете, мы не будем более осаждены ими! Можете же вы, как я, потерпеть двадцать четыре часа.
— Нет, нет! Не хочу!
— Полно, полно, дитя мое. Отчего не сказать мне, что вас тревожит и смущает? Чего вы можете опасаться? Мне кажется, что «принц» Мюрат недаром любезен к нам? Я его не люблю, но я должен признаться, что он делает все, чтобы нас не очень стесняли… Только что он очень вежливо извинился, уезжая, за то что должен квартировать в Оффенбурге еще сегодня вечером. Он отдал в моем присутствии самые приличные приказания своим слугам.
— О, конечно, он был очень хорош…
— Он даже одержал, по-видимому, победу над Гансом, так как ребенок не покидал его весь вечер. А вы сами разве не вошли в комнату, где находился Мюрат, раньше чем пойти к себе? Я думаю, что вы не можете на него пожаловаться?
— О! нет… нет… Я ничего не могу сказать.
— Тогда что же?
— Я хочу уехать.
— Это безумие. Послушайте, вы знаете прекрасно, что я ни за что на свете не хотел бы, пока вы находитесь в моем доме, видеть вас подверженной малейшей неприятности, благодаря моей слабости или невниманию. Скажите мне только, что вам не нравится здесь и что вас притягивает в другом месте? Слово Родека, я тогда запрягу свою кобылу в одноколку и отвезу вас лично, куда вы хотите поехать. Но, черт возьми, я имею право знать, какой тут смысл, и не повинуетесь ли вы безрассудному страху. Шульмейстер мне не простит, что я допустил вас покинуть это убежище, выбранное им самим, и он будет прав!..
— Шульмейстер первый бы оправдал меня…
— A-а… первый?.. Смотрите-ка!
Франц Родек выпрямился во весь рост. До тех пор его глаза так и впивались в глаза молодой женщины, чтобы угадать ее мысль. Теперь он более не смотрел на нее. Казалось, что он наблюдал далеко позади какой-то спектакль, возмущавший его. Выражение его лица становилось настолько жестоко и ужасно, что Берта не могла удержаться и, повернув голову, быстро осмотрела одним взглядом пустую комнату.
— Вот-то я дурак! — шептал старый шуан. — Точно принц Мюрат мог пройти мимо подобного создания, как она, без того чтобы у него не явилась мысль завладеть ею для собственного удовольствия!.. Не все ли ему равно, что она принадлежит другому? Когда отправляешься завоевывать Германию, можно начать с победы над немкой… Что же он сказал вам? О!.. Простите!..
Находясь под влиянием гнева, он задал ей вопрос, не подумав. Бледное лицо и блуждающие глаза Берты привели его в себя.
— Простите, мое дитя! Не все ли равно, что он сказал. Я вообразил себе, что, сознавая себя могущественным и пленительным, он выказал себя ласковым и льстивым… Я знаю!.. Я знаю! Ничего не говорите мне. Вы, такая честная и порядочная женщина, были, наверное, сразу удивлены и, может быть, немного ошеломлены его жаргоном. Только дети, как Ганс, допускают ослепить себя золотыми аксельбантами… Женщины иногда те же дети!.. Не говорите ничего, я знаю все! Мы сейчас уедем.
Проницательность и доверчивое расположение старого Франца так дополняли друг друга, что Берта почувствовала себя с ним душа нараспашку. Она не сказала ему ни слова, и он понял ее. Берта стояла неподвижная, пристыженная минутной бессознательностью и слабостью. Она была поражена ужасом от предстоящих испытаний снова завладеть своей волей, чтобы восторжествовать над страшным, безумным увлечением. Но внезапно у нее появился союзник, рассеявший своей прямотой атмосферу, полную волнений, в которой она находилась со вчерашнего дня. Она была ослеплена: Родек сказал правду! Но теперь она чувствует себя сильной и неприступной. Спокойная снисходительность старика вернула ей самообладание.
Она подняла на Родека свои проясненные глаза. На ее губах обрисовалась нежная полуулыбка, в которой оставалось некоторое смущение. Но внезапно она побледнела, видя во взгляде ее хозяина, устремленном на нее, отпечаток горестной суровости.
— Пришел час раскрыть вам секрет, долго мною сохраняемый, — сказал он после тяжелого молчания. — Я не рассчитывал вам так рано открыть эту ужасную историю, но я вижу, что обстоятельства сильнее моей воли… Они нас не предупреждают о своем ходе, но внезапно раскрывают нам глаза на мир, казавшийся нам иным накануне. Уже если вас судьба нечаянно поставила лицом к лицу с людьми, замешанными в вашу жизнь, я не имею права долее молчать: надо, чтобы вы узнали все.
Берта устремила на него свои расширенные от мучительного беспокойства глаза. Инстинкт подсказывал ей, что не о ней одной идет речь и наконец слова старика бросят свет на таинственные события, совершавшиеся перед ее глазами.
— Дело идет о малютках, — продолжал Родек, дотрагиваясь до ее плеча, желая этим как бы успокоить ее смятение. — Дело идет об их матери, вашей бедной очаровательной сестре, умершей от горя в прошедшем году. Дело идет также и об их отце, известном мне одному, ужасный конец которого причинил отчаяние и сократил жизнь нежной защитнице этих малюток. Вы помните это гордое и красивое создание, которое, казалось, предназначалось к более счастливой мирной жизни. Вы помните, насколько казалось невероятным, чтобы она забыла свои обязанности и решилась жить далеко от своих, не признанная никем и тем не менее счастливая в своем позоре… Все это потому, что она встретила самого благородного и преданного из друзей, сознавала себя вполне любимой человеком, который дал бы ей свое имя, восторжествовав над всеми препятствиями, но неожиданная катастрофа вырвала его из ее рук…
— Так… — прервала его Берта с глазами, полными слез. — Так Ганс и Лизбета…
— Ганс и Лизбета — это дети — увы! сироты — Жанны Унгер, вашей сестры, и Луи Бурбона, герцога Ангиенского. Мой несчастный повелитель часто являлся в Этенгейм и жил иногда подолгу в уединенном домике по дороге во Францию не для заговора против директории, а позже — против первого консула, но для того, чтобы снова встретить мать своих детей. Он находился около нее, сколько было ему возможно. Я сопровождал его всегда в этих секретных путешествиях, дабы снова увидеть ту, которую я называл «госпожой». Он доверялся только мне, чтобы предупреждать о своем приезде и чтобы обеспечить их спокойствие, когда он был с нею. Он, конечно, изменял свой костюм во время этих путешествий, но, как и следует принцу его расы, ничто не обнаруживало его на взгляд и все выдавало его предупрежденным глазам.
Сколько раз я видел его играющим со своим сыном! Он обожал его. Для всех ребенок назывался Гансом, только для своего отца он был Жан. Это был их секрет… Принц шептал ему очень тихо это имя, и малютка, бледный, с блестящими глазами, бросался в его объятия.
После двойной катастрофы, когда я решил вверить вам и вашему честному Карлу этих двух бедных крошек, я отвел мальчика в сторону и объяснил ему, как умел, о случившемся несчастье: «Ты будешь жить с сестрою твоей матери. Она так же прекрасна и добра. Повинуйся ей. Но она не знала твоего отца; береги же для себя одного воспоминание о том, кто так любил тебя. Когда мы встретимся, то будем о нем разговаривать».
Впрочем, незачем вас уверять, что он не знал ни звания, ни настоящего имени потерянного покровителя. В его глазах это был его отец, вот и все!
Дорогой малютка поступил так, как я указал ему. Это честный мальчик, он не изменил своим двум расам. У него сердце крестьянина, но в нем бьется королевская кровь. Он тверд и верен, мужествен и скрытен. Иногда, оставаясь со мной вдвоем, он смотрит на меня бледный, с покрасневшими от слез глазами. Я пробовал улыбаться и звать его тихо по имени Жан, которого он давно не слышал. Тогда он горестно подымал глаза, будто желая рассмотреть далекий образ. А у меня этим временем, при воспоминании о моем повелителе, сердце разрывалось от рыданий.
Берта плакала при воспоминании о своей исчезнувшей старшей сестре. Слова Франца Родека приподняли последнюю завесу, спущенную перед нею. Теперь раскрылось, чего она до сих пор не знала из жизни и любви Жанны. Она вспомнила, с какой строгостью принимал ее отец, уважаемое всеми должностное лицо в Сент-Мари-о-Мин, скромные попытки некоторых родственников, старавшихся вымолить прощение для отсутствующей дочери. Она смутно спрашивала себя, подозревал ли хотя один момент ее отец имя человека, для которого эта опозоренная девушка покинула родительский кров.
Затем она унеслась мысленно к своим юным дням и увидела себя под тяжестью неизвестной ошибки. С этой минуты она поняла, почему с такой поспешностью схватились за неожиданный случай, чтобы ее устроить. Ее выдали замуж за скромного иностранного купца, который жил везде понемногу, не имея нигде ни связей, ни привязанностей. Правда, он искренно к ней привязался, но не очень домогался ее руки!.. Однако этот случайный муж был совершенство по своей доброте к ней, хотя после совершившегося она не имела никакого права жаловаться.
Ее мысли завертелись вихрем и смешались… Они толпой ворвались в ее ум в продолжение молчания, последовавшего за рассказом старого шуана. Самая упорная из них, которая беспрестанно появлялась, едва успев исчезнуть, была мысль о детях-сиротах, живших с нею. Она заботилась о них от всего сердца и воспитала, как могла лучше, их, последних отпрысков почти королевской расы, настоящих французских принцев.
Она любит их по-прежнему, но теперь присоединилось еще чувство уважения.
Внезапно открылась дверь, и маленький мальчик вошел своим обычным шагом.
Первый раз ей показалось недостаточным посмотреть на него, и она принялась изучать его. У него были белокурые волосы и естественно бледное лицо. Он был худ, но энергичен и крепок. Его глаза были голубые, а взгляд казался то твердым, то мечтательным. Как это случилось, что Берта никогда не замечала этого холодного решительного лица, этого не то что высокомерного, но какого-то недосягаемого вида.
Мальчик заметил, что на него смотрят иначе, чем обыкновенно. Он уловил на лице старого Франца выражение, похожее на то, какое он видел во время их тайных бесед. Затем Ганс перенес свой взгляд на Берту и увидел ее потрясенной непонятным душевным волнением. Тогда он еще более побледнел и, казалось, колебался, что ему делать.
Она, не отрывая от него глаз, протянула к нему руки и дрожащим голосом сказала это простое слово:
— Жан!
Он сначала попятился, как будто от сильного удара в грудь, затем бросился к своей новой матери и начал яростно целовать ее, повторяя с улыбкой и слезами:
— Мама Берта, мама Берта!
Затем, высвободившись из нежных объятий и не говоря ни слова, он выбежал.
Родек и Берта переглянулись с удивлением.
Минуту спустя Ганс вошел, держа за руку свою маленькую сестру. Толкнув ее нежно к той, которая их обоих усыновила, он сказал едва слышно:
— Теперь ее надо звать Елизаветой. Это ее французское имя…
Около двенадцати часов дня маленькая деревенская тележка тихо катилась лесом.
Путешественники оставили дом открытым для ожидаемых гостей.
Слуги Мюрата могли распоряжаться по своему усмотрению погребом и хлебным амбаром. Правда, что погреб был очень скромный, а амбар плохо наполнен. Постели были готовы, стол накрыт; шкаф для белья не заперт; в конюшнях была приготовлена солома в снопах, которую только оставалось разбросать вилами, и подстилка была готова.
Далеко, уже очень далеко, по дороге, тянувшейся по другую сторону гор, ехала тележка ровным шагом, не очень скоро, но без остановки. Впереди шел гигант с седыми волосами. Его гибкая походка и крепкая сильная фигура обличали осторожный и степенный вид. Около него шел ребенок, которого приводило в восторг каждое встречающееся обстоятельство и развлекала каждая птичка. Он хлестал мимоходом своим прутиком по печальным ветвям сосны, протягивающимся к почве, подобно опустившимся волосатым собачьим хвостам.
В тележке сидела красивая, но все еще очень печальная женщина с маленькой, хорошенькой и очаровательной девочкой. Последняя смотрела на все: на солнце, на деревья, на камни, на лошадь, на небо, на старика, на горизонт, на бегущего ребенка, на летевшее насекомое, улыбалась всему и все время болтала своим ясным и невинным голоском, в котором слышалось пение, смех, опасения и радость.
Уже давно длился их путь. Они отправились после первого завтрака, отчего Лизбета уже проголодалась. Но она не смела признаться из боязни прервать чары путешествия. Ей так весело видеть своего брата идущим, как большой мужчина, и не чувствующим совсем усталости!.. Если бы она могла знать, кто из них ранее устанет — большой Франц или маленький Ганс!.. Вот будет весело-то, если такой великан захочет отдохнуть раньше мальчика!.. Да разве Ганс еще мальчик, он идет с таким решительным видом?.. Когда перестают быть детьми? Разве когда позволяют ходить по дорогам пешком, не боясь запряженных в экипаж лошадей?.. Наверно, Лизбете никогда не позволят такой свободы. Это, вероятно, оттого, что она не переставала еще быть маленькой девочкой!.. Тогда зачем же позволяют ее брату? Должно быть, он уже больше не маленький мальчик.
Эти рассуждения заставили ее восторгаться своим обычным товарищем по играм. Она захотела тотчас высказать ему радость и, наклонившись, закричала:
— Ганс, Ганс! Поди-ка сюда.
Он с видом любезного покровителя повернулся к ней и, улыбнувшись, сказал:
— Оставь меня, моя Лизбета, я смотрю, спокойно ли на дороге!
Тогда, убедившись, что ее брат не только сделался взрослым человеком со вчерашнего дня, но превратился даже в героя, она бросилась в материнские объятия Берты, готовые всегда принять ее. Ее личико внезапно изменилось: щеки побледнели, глаза сделались печальны, и она сказала:
— Мама Берта, я голодна!
Генерал Мак был сильно разгневан. Уже в продолжение нескольких дней все складывалось так, что уничтожало все самые старинные его познания и совершенно противоречило военным принципам. Так весь свет до сих пор соглашался признавать, что на европейской карте существует несколько традиционных позиций, давно уже определенных знатоками военного дела, как необходимый театр действий. Все сколько-нибудь образованные офицеры, изучившие основы, знали, как близкие к делу люди, сколько надо войска, чтобы защищать их. Утвердиться на одном из них, когда предстояло охранять соседнюю дорогу, было азбукой стратегии. Например, было бы совершенной нелепостью охранять Германию от нападения французов, не заняв Ульмского укрепленного лагеря, это все равно, что не надеть на голову шляпы, желая предохранить себя от холода. И вот в армии, которой он командует, нашлись среди генералов, командующих главными корпусами, фантазеры, отказывающиеся преклониться перед этим святым правилом! Да, дошли до того, что позволили даже в его главном штабе поддерживать то мнение, что его стратегия «старая игра». Они говорили даже, будто ничего в общем не доказывает необходимости иммобилизировать армию перед выходами из Черного Леса, до тех пор пока не знают наверно, по какой дороге пойдет неприятель. Точно неприятель может идти по другой дороге! Точно в продолжение двухсот лет и более не было безусловным правилом для французской армии выходить через Адскую долину или соседние холмы в долину Швабии или Вюртемберга.
Мак поднял плечи и начал прохаживаться по кабинету. Он в особенности сердился на эрцгерцога Фердинанда, номинального начальника над императорскими силами, которыми в действительности же руководил он сам. Без сомнения, это храбрый принц, но не утверждает ли он, как и другие, что Наполеон может прекрасно пройти по другому пути и обмануть ожидания генерала?..
Наполеон! Они все говорят о Наполеоне. У них на языке только Наполеон. Четырехкопеечный император, которого контрреволюция поджидала в Париже, развлекающийся устройством балов в Сен-Клу, чтобы утешить себя в невозможности захватить Англию!.. Его искусство в маневрах более расхвалено, чем оно есть на самом деле. Скверный, ничтожный артиллерийский поручик, сделавшийся начальником сумасшедшей нации только потому, что он был безумнее остальных!.. Его победы? Счастливая случайность! Правда, он разбил Альвинцга, Вурмсера и Меласа в Италии, но именно благодаря небрежности этих же генералов: они упустили случай занять существенные пункты, освященные обычаем.
И затем в Италии не было Черного Леса. Немцы там были не у себя. Между тем как здесь, в Ульме…
Наконец, нельзя иметь малейшего сомнения в истинных намерениях неприятеля, потому что рапорт превосходного шпиона, живущего в Страсбурге, извещает день в день о приготовляемых движениях!..
Мак остановился перед высоким окном, откуда перед ним открывалась длинная, узкая улица с маленькими неправильными домами. Она составляла главный вход города. Вдали он заметил вершины Мишельсберга, где находилось его войско, непреоборимое и готовое поразить осаждающих, все равно, с какой стороны они ни пришли бы. Он улыбнулся с сожалением, думая о тех, кто не понимал цены этого места.
Мак был в полном смысле тип офицера старого порядка. Длинный белый мундир с сурово поднятым и застегнутым воротником охватывал его худой, нервный стан. На нем был напудренный парик, какие носили офицеры во времена Марии Терезии, затканный золотом шарф, знак его командования, обхватывал его талию и единственный нарушал однообразие его одежды.
В то время как он, барабаня по стеклу оконной рамы, расходовал негодование старого воина, потревоженного в своих привычных комбинациях, движение на улице становилось все шумнее и разнообразнее. Несколько групп кавалеристов поочередно приближались к главной квартире, и лица разного возраста, вида и костюмов соскакивали с лошадей перед ее дверью, приветствуемые караульными солдатами при помощи ружья.
— А! Вот и фельдмаршал Кленау! — произнес Мак. — Какой-то удивительный рапорт он представит нам сегодня?
Если его послушать, то надо было покинуть этот добрый город Ульм и пойти навстречу русским союзникам, т. е. показать пятки неприятелю, черт возьми!.. Смотри! Кто это такой позади Кленау?.. А это Шварценберг, глубокомысленный человек и дипломат на поле битвы!.. Гьюлай следует за ним. Хороший воин этот Гьюлай… Дисциплинированный!.. Если бы все были таковы, то все пошло бы хорошо.
Но так как голоса становились слышнее в соседних комнатах, то генерал Мак перестал смотреть на улицу и пошел навстречу своим гостям. Он принял последовательно главных генералов, которых он видел сходящими с лошадей перед его дверью. Вскоре в их свите появились: Вернек со своим угрюмым и недовольным видом; Иелашич, усатый, как гусар, говорящий всегда громко и крепко ругавшийся, как немецкий рейтар; Ризе — серьезный и молчаливый; Матцерой — ничтожность в человеческом образе, наконец, эрцгерцог Фердинанд с благосклонностью принца крови, счастливый тем, что пользуется наружным авторитетом, принимая почести, относящиеся к его положению. Впрочем, он полагался в подробностях войны на суждения лиц, единственное ремесло которых было видеть ясно в дыму.
Храбрый и решавшийся хорошо действовать, он требовал только одного, чтобы не выставляли под шах человека его происхождения. Он привез с собой свои экипажи и покраснел бы, если бы они были замешаны в отступлении.
Все собрались для совещания и уже поместились вокруг стола, в конце которого находился эрцгерцог. Внезапно отворилась дверь залы, и вошла личность, не известная никому из присутствующих.
Это был маленького роста человек. Для тех лет, которые отпечатывались на его лице, а в особенности, судя по его мундиру главного интенданта первого класса, он был необыкновенно силен как с виду, так и по походке. По своему чину он мог, согласно правилам немецкой иерархии, иметь право на фельдмаршальские почести.
Однако он направился к эрцгерцогу и приветствовал глубоким поклоном, как прекрасно воспитанный придворный кавалер. Затем он сам представился генералу Маку и другим с достоинством человека, стоящего выше их и снисходившего до знакомства с ними.
— Его величество, — сказал он, — пожелали дать мне почетное поручение посетить последовательно все его армии на походе. Я главный интендант Калькнер… Между вами, господа, я думаю, мало кто меня знает, ибо государь соблаговолил меня призвать к службе после очень долгой отставки.
Последовало молчание. Каждый из присутствующих генералов искал в своей памяти какие-нибудь следы из прошлого Калькнера. Мак в особенности был удивлен более других, как человек, старший по возрасту. Он воображал до этого дня, что знает лучше всех кадры главного штаба, и вдруг новое имя прозвучало в его ушах!.. Калькнер!.. Где же, черт возьми, этот Калькнер мог жить и служить раньше, чем представился ульмской армии в качестве делегата императора Франца.
Пришедший, однако, казалось, был знаком с обычаями. Его костюм был вполне правильным, установленным и не казался заимствованным. У него были прекрасные манеры, и он выражался хорошо. Самое большое, что могли заметить в нем, это некоторое стеснение в движениях, когда он в свою очередь садился по вежливому приглашению принца. Его сабля не падала без колебания во всю длину стула, но зато его шляпа была ловко положена рядом с перчатками на столе. Его рука, достававшая из левого кармана, находившегося под лентой и крестом, рекомендательное, может быть, не существующее письмо, была довольно бела.
Эта рука так и не окончила своего жеста. Разрешающая улыбка и любезное слово эрцгерцога избавили его от этого труда. Главный же интендант Калькнер со своей стороны не настаивал. Он тотчас же начал рассматривать пристально и решительно генерала Мака, очевидно, единственного из всех присутствующих, ревнивой прозорливости которого нужно было опасаться. Калькнер объяснил в нескольких выражениях свое желание узнать мнение присутствующих знаменитых генералов.
Читатель простит нам, если мы не войдем в детали прений. В то время как начальники австрийской армии высказывали последовательно свои мнения относительно лучшего расположения войска в случае неожиданного вторжения французской армии и повторяли, что уже по сто раз говорили друг другу, мы предпочитаем поискать, откуда вышел неизвестный их коллега, внезапное появление которого так удивило всех. Мы вернемся в совет позже и довольно рано для того, чтобы узнать результаты.
Прежде всего, как случилось, что никто не подал мысли главному начальнику о таком важном деле, как появление главного интенданта без эскорта их офицеров? Калькнер, как человек осторожный и одаренный исключительной скромностью, вошел в Ульм пешком, один, очень рано утром без барабанного боя и трубных звуков. Но его форма должна была бы его выдать; как же случилось, что никто не знал о его присутствии в городе?
Но Калькнер не удовольствовался тем, что пришел один, он даже явился одетый обыкновенным горожанином.
Но, наконец, какое имя и звание сказал он, чтобы быть принятым без затруднения? Он сказал, чтобы его ожидал хозяин главной гостиницы в городе, почтенный и богатый человек, управляющий судьбою гостеприимного дома, на вывеске которого красуется величественная сосна с написанными под нею словами: «Зеленое дерево».
Калькнер свободно пробрался таким образом в старую баварскую крепость. Затем он написал под рубрикой иностранцев три буквы «К.Ш.К.», сопровождаемые вещей формулой (служба императорского штаба). Его кошелек казался хорошо наполненным, и с него больше ничего не спрашивали.
Затем он почти все утро отсутствовал, после того как заявил, что придет обедать и чтобы ему накрыли обеденный стол в отдельном зале в назначенный час.
— На сколько приборов? — спросил хозяин.
— На три.
Когда он возвратился, немного ранее назначенного часа, его сопровождали действительно два очень известных офицера, принадлежавшие к главному штабу. Один из них был поручик Венд, другой поручик Рульский. Первый принадлежал к свите эрцгерцога Фердинанда. Прямой начальник второго был генерал Киммейер, отряженный на дорогу к Аугсбургу в нескольких верстах оттуда. Войдя в гостиницу, они велели внести в комнаты их товарища тяжелый чемодан, на взгляд переполненный вещами, который их слуга вез за ними в тележке. Во время обеда они выказывали совершенное уважение к скромному горожанину, с которым они сидели за столом. В самом деле, если бы они видели в нем самого высшего начальника, они не обходились бы с ним почтительнее.
К удивлению хозяина, незнакомец, записавшийся в его книге «К.Ш.К.», явился к обеду в великолепном мундире генерала империи. Лакеи искоса посматривали на кресты, украшавшие ему грудь; помощник повара смотрел в притвор двери, чтобы полюбоваться его шпагой, шарфом, лентами и ботфортами.
Он дышал безразличным спокойствием человека, сильного мира сего, привыкшего к почтению презренного плебса. Он чувствовал себя прекрасно в этом «старье», обшитом галунами, и казался в тысячу раз живее, одетый в этот костюм пугала, чем в своей небрежной одежде путешественника. Он говорил мало, но более смотрел и наблюдал, слушая своих собеседников.
Был ли причиной напудренный парик, надетый на нем, или его плохо рассмотрели раньше, только теперь он казался гораздо старше, чем утром. Правда, что он держался все время прямо и его походка осталась так же тверда и быстра. Он дал даже ловкий толчок, чтобы отодвинуть табурет, забытый перед камином, но морщины, незамеченные раньше, изрезали теперь его лоб и глаза. Его лицо как бы поблекло от времени, а губы, сложившиеся в складку от обычной гримасы, выражали беспрестанное напряжение мысли, профессиональную скрытность и, может быть, даже гений.
Правда, его физиономия изменилась в особенности от того, что он срезал усы и совершенно выбрил лицо. Это обнаружило многие детали, оставшиеся раньше незамеченными.
Приглашенные не изменили своего обращения, пока длился обед. Но когда они остались одни после обеда, то их тон тотчас же изменился.
— Скажете ли вы наконец, на что понадобился этот маскарад? Я помог вам, как только мог, его исполнить. Я указал вам лоскутника, оружейника, портного, шляпочника, которые могли вас снабдить частями костюма; но что за сцены намерены вы разыгрывать?
— Вы слишком любопытны, друг Венд! — отвечал псевдоинтендант, в котором, может быть, читатель узнал Карла Шульмейстера… — С вас будет достаточно узнать, что если я собрал часть сведений, благодаря вам и моей личной предприимчивости, относительно настоящей численности императорской армии и проектов ее начальников, то есть еще некоторые детали, ускользнувшие от меня, но я тоже овладею ими.
— Но, — возразил поручик Рульский, — я надеюсь, что вы не будете собирать справки в этом костюме?
— Это — мое дело.
— Извините, — подхватил Венд, — нас видели вместе, и каждый ложный шаг с вашей стороны будет иметь для меня и Рульского самые неприятные последствия.
— Что же?.. Вас будут, может быть, подозревать в соучастии со мною?.. Не беспокойтесь об этом.
— Но ведь…
— Полноте! — перебил Карл. — Вы хотите, чтобы я поставил точку над «i»?.. Пусть будет так! Я поставлю ее. Вы столько же оба поручики, сколько я — интендант! Что вы носите мундир с тех пор, как здесь армия, не может служить причиной тому, чтобы вы, Венд, перестали быть любимым разведчиком его высочества эрцгерцога Фердинанда. По его приказу вас зачислили в контроль главного штаба, хотя вы никогда не были в списке офицеров, по крайней мере, под этим именем. Еще меньше причины, чтобы Рульский не оставался тайным агентом генерала Киммейера, который очень хотел бы забыть, чтобы иметь вас около себя, несчастное столкновение с дисциплинарным советом. Дайте мне, пожалуйста, все высказать! Мы — старые знакомые; при каждом сражении на Рейне мы работали вместе; вы знаете поэтому, что я умею держать слово. Каждому из вас я обещал по пять тысяч франков в случае вашей помощи. Вот они золотом. Откройте наудачу любой из свертков, чтобы убедиться, а теперь, чтобы не терять более времени, выслушайте меня до конца.
В то время как оба соучастника одинаковым движением ногтей торопились раскрыть один из своих пяти свертков, расположенных перед каждым из них, Шульмейстер продолжал:
— В данный момент я от вас ничего не требую. Наш завтрак окончен; теперь два часа: я отправлюсь к генералу Маку… О, не удивляйтесь, это моя мысль!.. Прежде чем я у него выведаю все, что следует, я хочу, чтобы он порасспросил меня, как сумеет. Сегодня вечером вы наведаетесь, здесь ли я еще. В случае, если меня уже не будет, то возвращайтесь в ваши почтенные жилища и ожидайте меня там. Вы, конечно, знаете, тот и другой, какие новости надо сообщить вашим начальникам, если они станут вас расспрашивать ранее сегодняшнего вечера. Этого достаточно. Так мы порешили?
— Да, — ответили в один голос оба агента, — но…
— Прибавлю еще, если все пойдет, как я хотел бы, вы получите через восемь дней такую же сумму, какую я вручил вам сегодня.
Глаза обоих офицеров засияли от радости.
— А затем, — прибавил Шульмейстер, — так как мы отныне сошлись во всем, возвращайтесь к вашим занятиям, а я пойду по своим делам.
Они вышли все трое, сопровождаемые низкими поклонами хозяина и слуг. Но не долго они шли вместе; в то время как Венд и Рульский удалялись в одну сторону, Шульмейстер, или, скорее, его превосходительство интендант Калькнер, направился спокойный и с достоинством к главной квартире, где в это время решалась судьба восьмидесяти тысяч человек австрийской армии.
Теперь мы можем возвратиться в военный совет под почетным председательством эрцгерцога Фердинанда и действительным — генерала Мака. Мы в точности знаем намерения всех его участников.
Дело в том, что, наслушавшись всласть в продолжение более часа различных сообщений генералов, фальшивый Калькнер кончил тем, что более ничего не стал понимать. Правда, что раньше чем покинуть Страсбург, он навел справки из хороших источников и имел право считать себя в точности осведомленным. Тем не менее все стратегические соображения, выраженные защитниками Ульма, начали его волновать. Находясь в новой атмосфере, он не считал уже их более нерассудительными. Он дошел до того, что спрашивал себя, не во сне ли он видал или не был ли он сумасшедшим…
Действительно ли видел он Наполеона? Разговаривал ли он с ним? А солдаты Мюрата, чуть не захватившие его при входе в оффенбургский дефиле, прикроют ли они, как предполагал Наполеон, обширное движение флангов, произведенное всеми французскими силами. Не будет ли это, как предполагает Мак, крайняя точка авангарда великой армии, производящей атаку по прямой линии, через Черный Лес?
Одним словом, давая ему секретное поручение, действительно ли Наполеон сказал ему все?
Конечно, они отчасти были правы, не доверяя ему там!.. Впрочем, как допустить, чтобы все генералы австрийской армии были обмануты так легко неосновательными признаками?.. Каким образом среди них не нашелся хотя бы один достаточно развитой человек, чтобы угадать маневр противника и помешать этой хитрости… если действительно существовала хитрость?
В особенности Шульмейстер интересовался, чтобы у него определенно осведомились по этому последнему вопросу, прежде чем установить отношения с немецким главным штабом с целью сказать им лишь то, что могло бы служить в пользу плана Наполеона.
По правде, это был единственный результат, который он мог надеяться получить от смелого предприятия и переодевания.
Он захотел тотчас же выяснить дело.
— Насколько я понял, господа, — сказал он, — вы все допускаете мысль, что неприятель выйдет прямо против нас?
— Разумеется, господин главный интендант, — поспешил ответить Мак, задетый за живое, — люди дела не могут ошибаться!.. Впрочем, я должен вам сказать, что мои сведения об этом вопросе — я подразумеваю, полученные из совершенно верного источника, из самого Страсбурга, — согласуются с прецедентами.
Шульмейстер вежливо поклонился, прежде чем отвечать. Это ему помогло скрыть улыбку, вызванную этим намеком, посланным им же самим из Эльзаса.
— А ваши офицеры того же мнения, генерал? Простите мою настойчивость. Я хотел бы доложить его величеству императору Францу Иосифу всевозможные мнения, что не мешает мне a priori преклоняться перед вашим мнением.
— У меня иное впечатление, чем у нашего начальника, — ответил Венек. — Я думаю, что Бонапарт нам втирает очки, чтобы помешать смотреть в настоящую сторону.
— Я того же мнения! — отвечал мягко генерал Ризе.
— И я тоже! — пробрюзжал Иелашич.
— А! Видите ли, генерал! — возразил Шульмейстер, — эти господа сомневаются.
— Очень возможно, — поторопился ответить Мак. — Но я, со своей стороны, сомневаюсь так мало, что не колебался бы с разрешения его высочества воспользоваться моим авторитетом и предписать необходимым войскам двинуться предупредительной атакой на запад. А моего авторитета, надеюсь, никто здесь не будет оспаривать.
— Конечно, нет! — отвечал Иелашич. — Только я не хочу попасть в капкан и предупреждаю вас, я постараюсь устроиться, чтобы не быть запертым в мышеловку, как другие, когда французы неожиданно очутятся у нас за спиной.
Теперь Шульмейстер знал достаточно, чтобы быть уверенным в необходимости действовать как можно скорее на этих слишком прозорливых офицеров. Но, в то время как Мак тратил свое красноречие, доказывая Иелашичу справедливость своих взглядов, агент прежде всего думал воспользоваться настоящим положением, чтобы пополнять свои собственные сведения.
Пользуясь минутой, пока главный генерал переводил дыхание, он сказал:
— В общем, я вижу, что мнения относительно планов завоевателей могут быть различны, но зато все исполнят свой долг, с какой бы стороны ни была произведена атака. Мне остается сообщить вам кое-какие сведения, собранные в Вене, благодаря официальной и секретной корреспонденции императорского правительства. Его величество совершенно прав так же, как и ваш достойный начальник, генерал Мак, что неприятель собирается выйти именно из Черного Леса. Движения, которые ваши ближайшие ведетты обозначили, отвечают тем, какие ожидал император. Достаточно вам сказать, что наш государь, зная цену армии, которой вы командуете, и силу вашей позиции, вполне уповает на благоприятный результат. Чтобы подтвердить эту высочайшую надежду, я буду вам очень благодарен, если вы скажете мне точно, каким определенным наличным составом вы можете располагать для сражения.
Генерал Кленау, не произносивший еще ни слова, при этом вопросе навострил уши.
— По моему мнению, — продолжал псевдо-Калькнер, — французский узурпатор не может переплыть Рейн с войском более шестидесяти тысяч человек. Это, должно быть, все, что он мог отозвать в такое короткое время из армии, находящейся в Булони и собранной против Англии. Если у вас столько же войска здесь или даже немного меньше, то, когда будут посланы силы укрепленному лагерю, наше положение будет превосходно. Сколькими пушками владеете вы? Сколькими саблями? Сколькими штыками?
Мак открыл рот, чтобы отвечать, а эрцгерцог, остававшийся всегда оптимистом, принялся с обычной любезностью считать силы, находящиеся под его номинальным начальством, как неожиданно грубый голос фельдмаршала Кленау раздался в первый раз.
— Меня удивляет, — сказал он, — что главный интендант, посланный государем, не имеет понятия о положении дел!.. Во всяком случае, я со своей стороны подаю голос против того, чтобы ему сделали сообщения по этому предмету. Подобные вещи должны храниться в тайне, и если бы мой отец был еще жив и предложил бы подобный вопрос, то, несмотря на его мольбы, я ответил бы ему: нет!
Это «нет» было произнесено таким тоном, что Шульмейстер, несмотря на свой апломб, немного всполошился. Он чувствовал, что зашел слишком далеко. Но самое важное — он понял в то же время, что его достоинство не допускает пятиться назад, после того как он подвинулся настолько. Императорский авторитет, представителем которого он явился в совет, не допускал, чтобы он теперь отступал от требования справок, в которых ему уже отказали. С другой стороны, замечания Кленау были настолько справедливы, что поразили всех членов совета. Многие из них стали относиться с недоверчивостью, правда, запоздалой, к дерзкому незнакомцу, перед которым они так свободно высказывались.
Как быть?..
Шульмейстер встал, не выказывая своего беспокойства, которое овладело им при мысли о возможных и неизбежных последствиях его ужасного предприятия. Одно слово, один неосторожный жест могут его выдать, и все это значительное число довольно сильных генералов может схватить его без всякой посторонней помощи. Кроме того, они могут позвать одного из гвардейцев и запрятать его в тюрьму, где недолго ему придется ожидать решения своей судьбы.
Он взглянул между тем, приветливо улыбаясь, на Кленау. Затем его глаза пробежали по внимательным, но бесстрастным лицам других генералов. После этого он взял со стола свою шляпу и перчатки и произнес следующее приветствие:
— В добрый час! С удовольствием вижу, что все здесь исполняют свой долг и говорят лишь то, что должны сказать. Его величество узнает это. До свидания, господа!
И, склонясь перед эрцгерцогом, он прибавил:
— Ваше высочество, позвольте вам выразить мое глубочайшее почтение.
В свою очередь Мак тоже встал. Остальные генералы в подражание ему задвигали стульями. Шульмейстер сделал грациозное движение, выражавшее просьбу не беспокоиться о нем, и, замаскировав свое бегство под личиной самой учтивой поспешности, он ловко повернулся на каблуках, открыл дверь и вышел.
Только что успел он выйти за дверь, как услышал позади себя шум голосов, как будто его уход прервал очарование и раскрыл глаза самым слепым. Все генералы заговорили разом, а среди неясных криков можно было различить грубый голос Иелашича, кричащего следующие слова:
— Говорю вам, что это — интриган, а может быть, шпион!
Шульмейстер не останавливался, чтобы подслушать более. Перед ним был путь, по которому он пришел, но ему было необходимо его избегнуть. Направо, в конце коридора стоял караул, вследствие чего он направился через левый коридор. Опасаясь, что его могут увидеть, он шел мелкими старческими шагами, но в то же время с быстротой юноши, потому что ему надо было спасаться. Шульмейстер бросился в сторону, где находились частные комнаты. Здесь он вышел в пустую буфетную, в конце которой открывалась дверь в столовую; за ней следовали две гостиные и еще одна комната. Он бросил в угол свою шляпу, перчатки, шпагу и свое платье, обшитое галунами и увешанное крестами. Открыв шкаф, где висел длинный коричневый сюртук, он взял его, повесив вместо него свой парик. Одетый в эту миролюбивую одежду, со старой поярковой шляпой на голове, он толкнул дверь и очутился на черной лестнице. Напевая вполголоса, он стал спускаться по ней, как вдруг один из лакеев, пересекший ему дорогу, закричал:
— Добрый вечер, Вильгельм, веселись хорошенько!
На это он ответил, смеясь:
— Благодарю!
Нижняя дверь была открыта на улицу. В тот момент, как он хотел проскользнуть через нее, до его слуха долетел серебристый звук, казалось, сопровождающий каждый его шаг. Он опустил глаза и отодвинулся тотчас же в тень, позади порога. Это были его золотые шпоры, продолжавшие звенеть. Они нахально выдавали фальшивого офицера, скрывавшегося под одеждой горожанина. Он отцепил их одну за другою и бросил в незапертый погреб. Теперь он вышел спокойнее и пошел вдоль стены главной квартиры, направляясь как можно осмотрительнее к гостиной, не без того чтобы бросить взгляд в сторону солдат, стоявших на карауле у дверей дворца.
Окна залы совета были открыты, осунувшееся лицо генерала Мака склонилось с одной стороны, громадные усы Иелашича висели по другую сторону. На втором плане виднелись волновавшиеся высокие фигуры. Некоторые из прохожих с удивлением смотрели на волнение предводителей войны. Караул не мог удержаться, чтобы не поднять глаз наверх с целью разгадать, что происходит наверху.
Затем поднялся шум, крик слуг и солдат, безумно спешивших к дверям. Караул взялся за оружие; раздалась команда.
Шульмейстер рассудил, что будет благоразумнее проникнуть в парикмахерскую, находящуюся по дороге. Он уселся перед мыльницей, где еще лежал остаток мыла; заложил за воротник полотенце, лежащее около него на кресле, и намылил себе душистой мыльной пеной нижнюю часть лица от носа до горла.
К нему приблизился один из служащих с бритвою. Он с видимой симпатией смотрел на горожанина, избавившего его от одной части его обязанностей. Шульмейстер протянул ему правую щеку, и, когда несколько минут спустя по улице прошла среди восклицаний одних и вопросов других толпа солдат, пущенная в погоню за каким-то невидимым беглецом, он спокойно спросил его:
— Что это такое?
— Не знаю, сударь. Вероятно, бегут вдогонку за вором.
В этот самый момент в дверях показался полицейский, он осмотрел хозяина, служащих и клиентов, сделал насмешливую гримасу при виде наполовину белого, наполовину красного лица самого экс-интенданта Калькнера и продолжал свой путь.
Шульмейстеру удалось избежать большой опасности. Но и теперь, измерив ее, он не сожалел, что подвергся ей. В общем, благодаря этому безумно смелому шагу, он собрал сведения об истинном намерении генерала Мака. Никакие разведки не могли бы снабдить его такими ценными справками. Благодаря им, он узнал, кто из генералов, командующих дивизией или бригадой, яснее верховного начальника армии видит это дело. Запасшись такими сведениями, он мог, с одной стороны, составить полный план похода, чтобы исполнить поручение Наполеона, с другой — передать ему, как только представится случай, полезные сведения.
Только… он вдруг сообразил, что ему невозможно вернуться теперь в гостиницу «Зеленого дерева». Его там видели в двух видах, в двух различных костюмах, и, конечно, главный штаб, наведя справки относительно его дерзкого предприятия, найдет там с первого шага ценные доказательства.
— Не считая того, — сказал он себе, — что Рульский и Венд попадутся, если я не предупрежу их тотчас же!..
Едва он сделал это заключение, как поднялся с кресла, на котором помощник парикмахера со всевозможными предосторожностями водил бритвой по его лицу. Последний с удивлением взглянул на него, когда он подходил к умывальнице, наполненной водой, и, намочив лицо, вытер его одним движением руки. Положительно этот клиент какой-то оригинал: сам намыливается и сам смывает мыло, подумал помощник парикмахера. Шульмейстер, прежде чем выйти, бросил на конторку большую серебряную монету, а другую, поменьше, вручил за труды помощнику.
Тотчас же удивление последнего перешло в благодарность.
— Ну, что, хозяин! Вот так торопится! — воскликнул помощник главного артиста-парикмахера.
— Заплатил ли он? — спросил главный артист.
— О, да! Да еще как широко!..
— Ну, так добрый путь!
Не успел Шульмейстер сделать несколько шагов, как вдруг, к его удивлению, какая-то молодая женщина приблизилась к нему. Это была бледная брюнетка, одетая как горожанка, но с поддельным изяществом. На ее голове была накинута темная шаль и завязана узлом вокруг плеч. Она защищала ее от холода в этот печальный осенний день и в то же время скрывала ее лицо.
Черты ее лица были очаровательны, но выражение их казалось необыкновенно жестким. В эту минуту она улыбалась, что придавало ей насмешливый вид. Ее живые, блестящие глаза на самом деле, должно быть, не имели понятия о наивности и нежности, а знали только насмешки и, может быть, злобу. Она подошла и дотронулась без всякого стеснения до руки этого рыжего человека в широкополой шляпе и в черном дорожном плаще, поспешно вышедшего из парикмахерской.
— Я искала вас, сударь. Следуйте, пожалуйста, за мною… О, не смотрите на меня так удивленно и не пробуйте разуверить, что я имею дело не с ложным Калькнером, т. е. с совершенно настоящим, живым Карлом Шульмейстером!.. По этому поводу позвольте мне сделать вам сейчас же комплимент: вы мастерски успели в вашем предприятии. Ваши друзья очень беспокоились о вас и немного о себе, благодаря дерзости вашего плана. Вы теперь отправитесь сообщить им подробности, предупреждаю вас об этом, так как они не думали, что вы выйдете живым от главнокомандующего.
— Но, сударыня…
— Вы совершенно не правы, опасаясь, полноте! Если бы у меня были дурные намерения, то, согласитесь сами, мне было бы достаточно сделать знак, чтобы вас задержали, а так как, узнав вас, я этого не делаю, то вы должны же предположить..
— Черт возьми! — перебил шпион, имевший время обдумать все. — Ясно, что вы наперсница одного из них, Венда или Рульского. Впрочем, не все ли равно, которого?! Я охотно последую за вами, если вы идете к одному из них… Но кто это?
— Венд.
— A-а… Это… ваш друг?
— Да.
— Хорошо, тогда идем! Кстати, мне надо с ним поговорить.
Разговаривая, они сделали несколько шагов по направлению к месту, где бегство Шульмейстера произвело несколько минут перед тем такой переполох. Теперь вокруг главной квартиры снова воцарилось спокойствие, но окна первого этажа оставались открытыми. Время от времени в них показывалась фигура кого-нибудь из членов военного совета. Она, казалось, ожидала, не известит ли какое-нибудь отдаленное движение на улице о взятии под арест беглеца.
— Если бы один из этих генералов мог отгадать, что вы идете в эту минуту так близко около него, — сказала молодая женщина с насмешкой, блеснувшей в глубине ее зрачка, — не думаете ли вы, что он отдал бы приказ вас арестовать?
Шульмейстер, не отвечая ничего, обернулся в ее сторону. Он посмотрел на нее серьезно и даже почти строго. В самом деле, его черты приняли настолько доверчивое и даже мягкое выражение, как бы облагородились. Затем искра блеснула в его зрачке, и он без всякого усилия или гримасы, а лишь с помощью незаметной гимнастики мускулов лица изменил совершенно личность… Его спутница подумала, что около нее находится другой человек; она сделала удивленный жест, в то время как он наконец сказал:
— Так вы думаете, генерал Мак узнал бы меня?
— О, нет, — возразила она с восторгом. — Я не воображала, что можно так обмануть мои глаза… А вы на это способны!
— Как вас зовут? — спросил, улыбаясь, Шульмейстер.
— Доротея.
— Так знайте же, Доротея, когда человек дурен собою, ему ничего не стоит изменять лицо. Красивые же особы, как вы, не имели бы успеха, так как слишком дорого стоило бы испортить свое личико.
Этот ловкий человек держался принципа жить в ладу со всевозможными союзниками и не пренебрегать никакой помощью. Если он не мог дать денег, чтобы овладеть мужчиной, то давал ему обещание; чтобы победить женщину, он прибегал к комплиментам, которые почти всегда играют роль ходячей монеты, очень хорошо принятой. Доротея не казалась исключением из общего правила, а ее оживленная походка достаточно свидетельствовала, что она теперь исполняет с удовольствием поручение служить проводником такому обаятельному спутнику.
— Ну, куда же вы ведете меня? — спросил ее Шульмейстер некоторое время спустя. — Я знаю дом Венда: он не в этой стороне.
— Вы идете ко мне, — отвечала она просто. — Вы найдете его там.
— А к вам, это?..
— Мой домишко находится около вала; я живу с отцом и братом, но их теперь там нет.
— Где они?
— Они ушли по делам поручика.
При этом она сделала неопределенный жест, как бы указывая на окрестности города или очень отдаленную местность.
— А!.. Так ваши родители служат Венду?
— Да. Я тоже служу ему.
— Как! Он не боится подвергать вас опасности?
При этих словах раздался ее звонкий смех:
— Боится ли он или нет, это безразлично, потому что я сама не боюсь.
— Но он мог бы избавить себя от этого…
— Нет, он не мог бы это сделать! Он знает только то, что я ему говорю. Все справки, которые он носит эрцгерцогу, я доставляю ему. Женщина может идти везде, видеть все и угадать то, чего она не видит. Мужчина — не может! Я знаю только одного из вас, который стоил бы женщины с этой точки зрения.
По мнению Доротеи, это был лучший комплимент, какой только она могла сделать Шульмейстеру. Он понял это…
Однако они подходили к цели их пути. Загадочное создание внезапно остановилось и знаком попросило спутника обождать ее. Затем она проскользнула в дрянной переулок, где исчезла почти тотчас.
Она недолго отсутствовала. Несмотря на приближающуюся ночь, он вскоре заметил ее тонкий силуэт, выделявшийся из тени переулка. Он повиновался без колебания ее немому знаку, который она делала, приглашая его следовать за собой.
Едва они сделали вместе двадцать шагов между глухими стенами, как она остановилась и, обернувшись к нему, тихо сказала, положив руки на его плечи:
— Мне надоело работать с Вендом! Хотите, я буду вам служить?..
Наш герой не был фатом, тем менее глупцом, и потому, когда он услышал это неожиданное предложение, его первая, скорее единственная, мысль была: «Эта красивая девушка увидела деньги, которые я дал ее другу: она думает, что ее прямая выгода — иметь дело лично со мной». И он тотчас решил, не колеблясь, как поступить: «Она не нужна мне; одному лучше действовать.» Ни одной секунды он не подозревал в сделанном предложении женского аванса. Но все-таки он ответил громко, добродушным, несколько насмешливым тоном:
— Уверены ли вы, что служба у меня вам не Надоест еще скорее, чем у поручика?
— Я в этом уверена!
И она продолжала со странным лихорадочным волнением, от которого минутами ее голос становился хриплым:
— Да, да, я знаю, что моя просьба вам кажется безумной, это совершенно естественно, потому что вы не знаете меня… Едва прошло пять минут, как я заговорила с вами впервые… Вы теперь знаете, что моя жизнь связана с человеком, которому вы платите за измену правительству. Это не служит мне рекомендацией, я с этим согласна. Но выслушайте меня минуту, одну минуту. Клянусь, что это не будет долго… Человек, которого вы снова увидите, ничего не стоит, ничего, слышите ли вы! Это картежник, пьяница и подлец! Довольно я давала ему моей молодости и ума. Я стою более этого низкого ремесла.
Шульмейстер уже терял терпение и сожалел, что напал на эту болтушку, заставившую его тратить даром время. Что ему, в сущности, за дело, рассуждал он, если ей надоел Венд? Разве он знает ее хорошо? Известно ли ему, откуда явилась она и чего она стоит? Вероятно, размышляя таким образом, он сделал легкое движение, которое выразило его тайную мысль без его ведома, потому что пальцы Доротеи оперлись тяжелее на его плечи. Ее голос стал еще тоскливее, чем раньше.
— Знаете ли, — сказала она, — меня не смущает, что приходится все наблюдать и все пересказывать, а я недовольна тем, что должна передавать этому человеку все, что видела. Он продает справки, которые даю ему я! Он живет за счет угрожающих мне опасностей!.. Я ненавижу его. Я чувствую, что вы помогаете друзьям или боретесь с противниками, но, во всяком случае, вы служите идее, убеждениям, делу, страсти… Не правда ли?.. Кроме того, вы храбры: вы отправились сегодня один в сборище ваших неприятелей. Когда я встретила вас, вы могли бы испугаться… Другой на вашем месте пришел бы в ужас, чувствуя, что его преследуют, как это было с вами! Вы же остались хладнокровны. Затем вы показали мне ваше могущество среди белого дня на вас самом, изменяя совершенно черты лица, как это вам было нужно. Возьмете меня, скажите? Вы увидите: я ловка, я также умею переодеваться, когда это надо. Я буду передавать вам все, о чем вы пожелаете узнать… Если хотите, ничего не платите мне; только бы я помогала вам, и я буду довольна!..
Пылкость ее просьбы удивила и слегка взволновала Шульмейстера. Он опасался, что ему предстоит банальное приключение в этом переулке, куда он пришел, чтобы защищать интересы французской армии. Отделываться от него было трудно. Возможно ли, размышлял он, чтобы таким образом ему бросились на шею? Кроме того, как все действительно смелые люди, он находил стеснительными и смешными эти комплименты, обращенные к его храбрости. Чтобы избавиться от ее назойливой фантазии, Шульмейстер взял обе руки проводницы и, слегка похлопывая ими, сказал:
— Полно, полно!.. Вы слишком пылки, чтобы я приобщил вас к этому делу, которого вы даже не знаете! Оставьте, оставьте, мы поговорим об этом позже. Необходимо, чтобы я повидал сейчас же вашего…
Она приложила свою руку к его губам, чтобы помешать ему даже ночью, с глазу на глаз, произнести слово, которое было у него в мыслях. Это движение поразило его. Такая стыдливость, подумал он, и у такой женщины!
Теперь она отошла от него и оставалась неподвижна.
Он кончил тем, что спросил ее тихо:
— Чего же вы хотите наконец? Чтобы я пользовался вашими услугами? Я ничего не ожидаю ни от вас, ни от кого другого. Мне необходимо, чтобы я сам устраивал мои дела. Чтобы я оставил вас у себя? Но я не здешний и здесь не останусь. Если меня не схватят, я уеду к моей семье, которая меня ожидает далеко отсюда. Вы прекрасно видите, что меня надо оставить одного продолжать мой путь!.. Дело идет о жизни Венда и Рульского, а также о моей.
При последних словах Шульмейстера Доротея отодвинулась, давая ему дорогу. Она прижалась к стене, и когда он проходил мимо нее, то услышал, как она едва слышно прошептала:
— Все равно! Не забудьте все-таки, что я говорила вам, и, если вам когда-нибудь понадобится, приходите ко мне!
Она последовала за ним совсем близко, и когда они пришли в конец переулка, примыкающего к валу, то она остановилась перед дверью низенького, маленького дома и сказала ему только:
— Войдите. Здесь.
Поручик Венд бросил какой-то особенный взгляд, увидев, как отворилась дверь перед вновь прибывшими. Он сидел, куря свою длинную трубку. Перед ним стояла кружка пива. Вообще Венд вел себя как человек, чувствующий себя везде, как дома. Он расстегнул свой мундир и, отцепив портупею, положил саблю на худой, шаткий комод. Утром, делая вместе с Доротеей покупки, он показал ей на улице Шульмейстера. Посылая ее разыскивать Шульмейстера днем, он надеялся, что она будет настолько ловка, что узнает его, как бы он ни был переодет, и приведет к нему. Но какой-то тайный инстинкт заставил его теперь сожалеть, что она имела такой успех.
Может быть, у него были какие-нибудь тайные планы относительно этого агента, обладающего золотом? Очень вероятно, что он находил нелишним пошарить в его кармане.
Но тем не менее он, несмотря на свои тайные виды, выказал ему много почтительности при встрече.
— А! Я хорошо знал, что эта тонкая штука вас отыщет.
— Действительно, очень тонкая, — ответил лаконично Шульмейстер с любезной улыбкой, относящейся к молодой женщине. — Будем говорить немного, но хорошо, — прибавил он тотчас. — Генералы сомневаются, что я с ними проделал, и послали за мною погоню. Невозможно, чтобы они вскоре не узнали, что нас видели вместе сегодня утром: вас, Рульского и меня. Вы не должны терять времени, чтобы ввести их в обман, выдав меня.
— Выдать вас!..
— Ах, конечно! У вас нет другого выбора. Расскажите им, что с первого взгляда я показался вам подозрительным и вы следовали за мною с целью задержать меня, предварительно побеседовав со мною довольно продолжительно. Но я перехитрил вас и убежал Бог знает куда! Впрочем, вы можете предложить главнокомандующему как залог вашей искренности и предвидения арестовать в гостинице мой багаж… Вы найдете в «Зеленом Дереве» одежду, которую я носил по прибытии, и даже некоторые бумаги, не имеющие важности. Другие я сохранил у себя. Что касается моего счета, который не очень велик, рассчитайтесь, пожалуйста, сами. Офицеру его величества императора Франца неприлично, чтобы его кормили за счет неприятеля.
— А вы, — спросил Венд, смотря на него как-то странно, — что вы будете делать это время?
— Я? Я останусь здесь несколько часов, потому что госпожа Доротея согласилась дать мне убежище, и подожду, когда вы скажете мне, что дороги свободны.
— Прекрасно устроилось!.. Да, на самом деле, таким образом, я покончу с подозрениями, а вы немного позже убежите… Но, скажите, вы говорили мне о сумме денег, которую вы хотели вручить через несколько дней…
— Так что же?
— Так это еще…
— Без сомнения!.. Только эти деньги надо заработать, как и те.
— Ладно!.. Но вы так скоро убежали, что, может быть, не сможете сдержать ваше обещание.
— О, будьте спокойны, — сказал агент, — мои деньги никогда меня не покидают…
При этих словах Шульмейстер ударил по своему поясу со спокойным настроением кассира, уверенного в безопасности своих денег…
Доротея, прислонившаяся к стене с самого прихода в комнату, теперь, побледнев вся, выпрямилась и беспокойно следовала глазами за игрою физиономии Венда. Она, казалось, читала как в открытой книге, его самые сокровенные мысли.
Поручик не настаивал более на разговоре и принялся молча снова застегивать свой мундир; затем, расправив рукой складки на талии, он направился к комоду, где лежала его сабля, как бы желая ее взять.
В то время, когда он повернулся спиною, молодая женщина бросилась между ним и агентом. Проходя, она схватила руку своего гостя и знаменательно пожала ее.
Шульмейстер не успел даже спросить ее, почему она так поступает, как внезапно увидел через плечо повернувшееся к нему бледное, искаженное лицо Венда. Поручик держал в руках заряженный пистолет… Достаточно было взглянуть на него и тотчас стало бы понятно, что только неожиданное вмешательство Доротеи удержало его от намерения убить Шульмейстера, неосторожно сознавшегося в своем богатстве.
«Какая была бы удача, — раздумывал Венд, — как для начальника разведок императорской армии, если бы, прилично обобрав свою жертву, он мог похвастаться в главном штабе, что избавился от сомнительного шпиона! Какое гениальное средство выйти таким образом из дел и объяснить свои самые подозрительные поступки в свою же пользу, если его будут обвинять в преступлении».
Вмешательство Доротеи уничтожило его план.
— Что ты делаешь? — спросила она Венда после трагического молчания. — Отчего не оставишь ты этой игрушки в кармане?.. А! Я понимаю: ты, вероятно, хотел доверить ее мне, прежде чем отправиться в главный штаб… Это недурная мысль! Положи пистолет на стол… если хочешь, разряженным… Я могу неловко взять его и причинить несчастье… Так! Превосходно!.. Теперь, поверь мне, что ты должен благодарить господина Шульмейстера. Во-первых, за то что он вознаградил тебя так щедро сегодня утром, во-вторых, — что доверился тебе вечером, а в особенности за то, что он не заметил твоего последнего поступка… Только не забудь, что бесполезно появляться тебе здесь! Я не хочу, чтобы ты сюда возвращался. Я не знаю тебя! Я никогда тебя не знала! Можешь уходить… Ступай! Ты теперь свободен!..
Положив на стол пистолет и снова застегнув портупею, Венд, дрожа от бешенства, а может быть из боязни, с минуту колебался, прежде чем выйти. Доротея не спускала с него глаз. Она сделала быстрое движение и прикоснулась к оружию-искусителю.
Шульмейстер, готовый ко всем последствиям, скрестив руки, смотрел в упор на изменника.
Венд, сделав угрожающее движение, прошел, торопясь, около него. Но голос Доротеи раздался еще прежде, чем он вышел за порог.
— Сделай, как тебе советовали, — сказала она, — и не надейся возобновлять под другим видом того, что ты пытался сделать здесь… у меня! В этот раз я не пощадила бы тебя! Впрочем, знай: если случится с моим гостем несчастье, я убью тебя как собаку. Ты знаешь, на что я способна, не правда ли? Ну, убирайся вон, подлец!
Но она не удовольствовалась, видя, что он вышел. Вооружившись пистолетом, который он оставил, она снова открыла дверь и, сделав несколько шагов по переулку с приподнятою над головой свечей, следила за его бегством. Шульмейстер смотрел с молчаливым удивлением, как она действовала и подвергала себя опасности для него. Его жестокое сердце искателя приключений всего более защищено было от всевозможных сентиментальных впечатлений; оно питало нежность только к трем слабым существам, окружавшим его: Берте, Гансу и Лизбете. Но как отказать в небольшой благодарности за эту добровольную преданность, встретившуюся неожиданно ему на дороге?..
«Что я сделал, чтобы заслужить ее? — спрашивал себя Шульмейстер. — Ничего».
Доротея возвратилась медленными шагами, поставила подсвечник на стол и сказала, опустив глаза:
— Не надо, чтобы вы здесь оставались, господин Карл. Этот человек на все способен, я сказала вам уже об этом!.. Если он на всякий случай не бросился донести о вас, то он, наверное, стережет вас где-нибудь в уголке, чтобы предательски нанести вам удар сзади… Кто знает, что он не будет бродить всю ночь вокруг дома, чтобы выждать благоприятный случай? Я уверена, что он недалеко отсюда.
— Существует ли другой выход отсюда? — спросил Шульмейстер.
— Да. Венд его знает, но не имел еще времени запереть его от нас с тех пор, как ушел… Послушайте. Сзади двери, которую вы видите там, около комода, вы найдете узкую тропинку, перерезающую круговую дорогу… Надо идти по ней с предосторожностью; в конце десяти шагов находится пропасть крепостного рва в тридцати футов глубиной. По счастью, откос не очень обрывист, и с некоторой осторожностью можно без затруднений достичь до дна рва. Я проходила часто там!.. Достигнув глубины, вы пойдете немного вправо и найдете место, где легко подняться на другую сторону.
— Хорошо! — сказал Шульмейстер, беря свою шляпу. — Благодарю, Доротея! Я никогда не забуду, что вы сделали для меня сегодня вечером… Хотите вы протянуть мне руку, как другу?..
— Нет, — возразила она глухим голосом. — Нет, я не хочу…
— Отчего?
Доротея больше не отвечала. Она оставалась молчаливая, неподвижная, с опущенными руками, с полузакрытыми глазами.
Шульмейстер с минуту колебался, смущенный и даже немного взволнованный. Следует ли ему подойти к ней, заставить ее объясниться, выказать ей более расположения, чем благодарности? Конечно, это честное создание, выказав столько благородства и бескорыстия и даже жертвуя своей жизнью для него, заслуживает горячих объятий.
Однако Шульмейстер не подошел к ней. Он не понимал, что говорил, что делал. Он только прошептал едва слышно, почти неясным голосом:
— До свидания, Доротея!..
Затем медленно направился в глубину комнаты и, открыв маленькую дверь, вышел.
Тогда Доротея подняла глаза. Они были красные и блестели, как бы от незаметных слез.
Она упала на стул и напрягла слух, чтобы расслышать в ночной тиши удаляющиеся шаги Шульмейстера.
Шульмейстер, несмотря на очевидное впечатление, которое произвела на него Доротея, когда он был у нее, не хотел слепо следовать ее указаниям. Во-первых, из принципа он слушал советы других только наполовину. Для его ремесла это было вернее. Во-вторых, он предвидел затруднения, какие ему теперь придется испытать, чтобы возвратиться в город, если он теперь добровольно из него выйдет.
Он даже не спустился в ров, прежде чем взять вправо на тропинку, ведущую в деревню, как ему указывала Доротея. Напротив, он пошел по гребню вала до ближайшей дороги. Она шла вокруг жалких лачуг этого забытого квартала, и он забрался по ней в улицу, направляющуюся в центр старой части города.
Бредя таким образом, Шульмейстер размышлял. Не в проигрыше ли он скорее, чем в выигрыше, от только что совершившейся смелой выходки? Не скомпрометировал ли он серьезно результаты своего предприятия?
Прежде всего, ведь Венд хотел его убить, чтобы завладеть его деньгами. Из этого можно вывести заключение, что этот почтенный поручик сделается его отъявленным врагом, потому что ему не удалось его убить.
Помимо этого, во многих кварталах города его видели проходившим без гримировки и переодевания. Лакеи же гостиницы созерцали его в военных доспехах. Все это, вместе взятое, препятствовало ему показываться в Ульме, по крайней мере, пока он совершенно не преобразится.
Наконец, надо быть очень осторожным и в особенности воспрепятствовать Венду, а может быть, и Рульскому донести на него. Иначе он не будет в состоянии иметь доступ к главнокомандующему, так как Мак узнает о фальшивом Калькнере.
— Черт возьми! Это очень сложно!
Да, но зато он теперь ясно видел игру неприятеля. С первого раза ему удалось проникнуть в самый центр и иметь возможность рыться в совести каждого из офицеров. Разве не самое важное было для него узнать все точно? Так теперь это сделано.
Что же касается будущих затруднений, то с небольшой ловкостью и большой дозой дерзости можно будет их преодолеть.
Его затруднял не выбор гримировки. Единственное существующее препятствие, созданное Вендом, была обнаружившаяся враждебность. Колебаться же было нельзя; туда должны быть направлены все усилия, и там надо применить всю его гениальную изворотливость.
Результатом этих размышлений Шульмейстера было решение войти в одну из подозрительных гостиниц, где он мог, не опасаясь, сказать свое настоящее имя, если бы вздумали у него спросить.
Заняв комнату, он тотчас заснул сном праведника. Таким образом, посредством полнейшего отдыха он подготовился к предстоящему дню сражения.
На следующее утро поручик Венд отправился в главный штаб со своим ежедневным докладом, который он обдумывал всю ночь. Когда он явился туда, то нашел генерала Мака оживленно разговаривающим с каким-то незнакомцем.
Последний своей наружностью и походкой напоминал деревенского увальня, напротив, его взгляд был хитрый, а речь ловка. Однако им, казалось, овладел гнев, доводивший его чуть не до апоплексии. Генерал слушал с видимой благосклонностью все его объяснения и, казалось, понимал всю их важность, но в особенности наслаждался справками, добытыми от крестьянина.
— Идите сюда, поручик! — закричал Мак, как только заметил своего патентованного разведчика. — Вас заинтересует одинаково, как и меня, то, что этот человек сообщил мне. Вы знаете его имя?
— Нет, генерал, я не знаю его совсем.
— Его имя Карл Шульмейстер.
Если бы гром разразился и молния упала у ног Венда, он не был бы сильнее поражен. Он как будто застыл в самой фальшивой позе, бледный, с раболепной улыбкой. По окончании военного поклона его рука не повиновалась ему и не опускалась, оставаясь сложенной, кисть руки — открытой, а вытаращенные глаза, устремленные на Шульмейстера, выражали безумие.
— Что с вами, поручик? Отчего у вас такое лицо! Так это не первый раз, что вы слышите имя Шульмейстера?
— Честное слово, можно сказать, что поручик встречал другого Шульмейстера! — заметил глухим голосом крестьянин. — Не будете ли любезны, генерал, спросить его, не был ли у него вчера в гостях какой-то злой шутник, назвавшийся моим именем и взявший мои деньги? Он хвастался тем, что может купить всех окружающих вас офицеров, которых только захочет, и проникнуть в главный штаб. Кроме того, он хотел рассказать вам какую-то ложь относительно намерений Бонапарта.
— Вы понимаете, о чем вас спрашивает Шульмейстер? — сказал главнокомандующий, испытывая взглядом взволнованное лицо своего офицера.
— Я прекрасно слышу, что он сказал, но я не очень хорошо его понимаю.
— Не получили ли вы вчера предложения одного человека подозрительного вида?.. Я должен думать, что нет, потому что вы ничего мне об этом не говорили. Говорите же наконец: предлагали ли вам деньга за какое-нибудь дело?
— Конечно, нет! — протестовал Венд на всякий случай.
— Так вы не имели вчера дела с человеком, носящим имя Шульмейстера?.. Вы не помогали его переодеванию, чтобы он мог пройти к офицерам, составляющим военный совет?
— Нет! Нет! Все это неправда!..
— Вы не знаете никого из товарищей, кто мог бы сыграть эту роль?
— Никого, генерал! Клянусь вам, никого!
— Нет надобности клясться, поручик, я верю вам… Но объясните же мне тогда, отчего имя этого честного человека вас только что поразило до такой степени?
Венд мало-помалу начал овладевать собой. Рассуждения стали проявляться в его мозгу… Он еще не знал, чем все кончится, но думал, что немного дерзости, и он может выйти из этого положения.
— Я давно знаю имя Шульмейстера, — сказал он, — но никогда не встречал его лично. Мне известно, что этот человек — самый драгоценный из агентов и самый надежный, которому начальник армии может поручить дело. Признаюсь, я не ожидал встретить его таким… Вот отчего я так удивлен.
— Благодарю вас, поручик, за ваше доброе мнение. Но признайтесь, что все-таки неприятно, когда другой выдает себя за меня!.. Боже мой!.. Боже, если бы я его знал!
— Наконец, — сказал Мак, — Шульмейстер, которого я никогда не видел, но только переписывался с ним с некоторых пор, рассказал мне, что один из его прежних разведчиков, после того как обобрал его, назвался его именем и затем незаметно проник в Ульм. Он опасается, что этот несчастный уже нас обманул относительно намерения неприятеля. Я невольно сравнил то, что он рассказал, с известными фактами, свидетелем которых я был вчера. Так вы положительно утверждаете, что ничего не знаете, не правда ли, поручик? Ваша исключительная роль как начальника нашей разведочной службы позволяет вам знать эти дела. Однако вы не знаете их?
— Клянусь честью!
— Хорошо.
Мак не прибавил более ни слова. Что же касается крестьянина, он тоже молчал, но при этом поднял на Венда глаза, в которых презренный мошенник прочитал с быстротой молнии свой приговор: «Негодяй!».
Но как он мог угадать, что этот толстяк с угреватыми, красными щеками, с волосами цвета кудели, с тяжелыми ногами, с красными руками (потому что они были стиснуты в кисти очень тесными рукавами) был одно и то же лицо со вчерашним Шульмейстером? У последнего, напротив, щеки были бледны, волосы цвета пламени, ноги сухие и нервные, а руки белые.
Поручик видел, что главнокомандующий еще некоторое время разговаривал с хитрым страсбуржцем и даже сделал множество заметок, слушая его. Сам Венд держался в стороне, пока длилась беседа, из которой он не уловил ни слова. Его мысль, вернувшись ко вчерашнему дню, вызвала перед ним ненавистное лицо «другого», которого он давно знал под тем же именем, оставшегося накануне вечером с Доротеей, в маленьком доме, по соседству со рвом.
Если в эту минуту перед ним был настоящий Шульмейстер, рассуждал Венд, кто же был тот самозванец, до последнего дня обманывающий его? Не он ли внушил Доротее выгнать его и, наверно, после насмехался над ним вместе со своей сообщницей?
Генерал Мак, окончив расспросы и записывание своих замечаний, вышел из кабинета и оставил одних, с глазу на глаз, вчерашних сообщников, а сегодняшних врагов. Тогда Венд принялся рассматривать во все глаза странную фигуру, которую он видел впервые.
Он мог вполне доставить себе это удовольствие, так как неизвестный приблизился в его сторону, не прячась от дневного света. Чем больше он смотрел на него, тем менее его черты напоминали даже приблизительно черты его соперника.
Поистине Шульмейстер устроил все прекрасно, от грима и прически до одежды. Ему приходилось обманывать не только такого подозрительного старика, как главнокомандующий, но и такого профессионального разведчика, как поручик. Он увеличил предосторожности, изменил всю свою особу, от своих привычек до жестов и до голоса.
Теперь, когда партия была выиграна, так как Венд, отрицая перед начальником свои отношения к Шульмейстеру, которые легко было доказать, находился совершенно в руках последнего, то можно было немного позабавиться.
Не говоря ни слова, Шульмейстер приблизился мелкими шагами к презренному Венду и принялся на него смотреть в упор. Вдруг Венд увидел, как крупные розовые щеки крестьянина начали понемногу таять и бледнеть. В свою очередь, красные толстые руки становились вне рукава тоньше и белее.
Можно было принять это зрелище за волшебное превращение живого существа, но сверхчеловеческого, имеющего возможность принимать по своему желанию различные оболочки. Одна измененная черта лица естественно преобразовала другие. Так маленькие, подмигивающие глаза, какие только что были у крестьянина на его раздутом лице, теперь показались блестящими, громадными и страшными на костлявом, почти без кровинки, синеватом лице. Последние быстрые движения закончили творчество. Правая рука вынула изо рта два широких шарика из пробки, помещенные между щеками и деснами, чтобы придать округленность щекам. Затем он быстро вытащил два ствола от перьев, завернутые в вату, которые изменяли форму носа, а левая рука сорвала с головы парик. Перед Вендом появился человек, которого он хотел накануне убить. Он был по-прежнему безмолвный, но уже не такой равнодушный и насмешливый, а напротив — страшный.
Первое движение Венда было ударить и бежать, в криках выражая свой донос и в то же время свой ужас. Тогда рука Шульмейстера ударила его по плечу, и самый откровенный взрыв смеха, какого еще никогда не раздавалось в старом Ульмском замке, остановил его покушение на насилие и бегство. Но этот взрыв шумного веселья опять сменился осторожностью.
— По правде, не очень-то у вас умны! — сказал Шульмейстер. — Генералы совещаются с незнакомцами; добрые друзья, видевшиеся накануне, не узнают на другой день друг друга… а агенты, обязанность которых — давать справки со всего света, не знают даже, уважают ли их в собственном быту.
Венд, услышав последние слова, казалось, был готов наброситься на своего врага. На этот раз порыв был возбужден именно с той целью, чтобы узнать, не скрывается ли случайно в чувстве ненависти Венда какая-нибудь ревность. Для этого Карл и решился намекнуть на Доротею.
— Я извиняю всевозможные глупости, если они внушены истинной страстью, — сказал Шульмейстер, снова становясь серьезным. — Вы ошибаетесь, господин Венд, воображая, что я делал глазки этой славной девушке, которая проводила меня к вам вчера… Возможно, что если бы вы обращались с нею лучше, то она не подумала бы бросить службу у вас и перейти ко мне, потому что, сколько мне известно, я не Адонис. Ваш гнев, позвольте вам сказать, так же глуп, как неблагороден. Теперь делайте что хотите. Вы так хорошо маневрировали, что мне нечего вас более бояться: довольно одного моего слова, чтобы вас погубить. Мы находимся у людей, которые должны были бы приказать расстрелять меня, потому что я обманываю их. Вас же надобно было бы повесить, потому что вы изменяете им. Я слышу шум… Очень возможно, что нас поставят сейчас на очную ставку, чтобы сравнить наши показания и взвесить представленные нами сведения. Я увижу по вашим приемам, чего я должен держаться. Не правда ли, вы хорошо предупреждены? Этого достаточно? Ах! Я забыл… еще одно слово: знаете, мои деньги все там же!
При этих словах он ударил себя по животу. Действительно, со вчерашнего вечера деньги находились все там же, в поясе. Они были единственной вещью из его переодевания, от которой было невозможно так легко отделаться и в такой короткий срок.
В то время как Венд, успокоенный и вместе с тем взволнованный от всего слышанного, казалось, взвешивал за и против, Шульмейстер проворно удалился в глубину комнаты и мигом поправил беспорядок своего грима.
Когда отворилась дверь, шпион императора снова устроил себе раздутое и хитрое лицо. Поручик стоял у окна и, казалось, был еще в нерешительности, что ему предпринять.
Мак возвратился, сопровождаемый эрцгерцогом Фердинандом и фельдмаршалом Кленау, тем самым, который почуял накануне обман.
— Вот этот человек! — сказал им главнокомандующий, указывая на Шульмейстера. — И вот г-н Венд, которого вы знаете, как и я. Допросите их, как я это сделал. Если я обманываюсь до последней минуты и из этих докладов, даже противоречащих друг другу, вы не сделаете формального заключения, то я соглашаюсь относительно мер, какие предпримут генералы на совете.
Затем начался допрос.
Что же делала Доротея в то время, пока ее вчерашний гость находился так близко от нее, чего она не подозревала? Несмотря на все невероятное, он продолжал свою задачу, которая, как думала Доротея, была прервана бегством.
При виде удаляющегося Шульмейстера Доротея испытала странное чувство разочарования и горя. Скромная дочь народа, наполовину крестьянка, наполовину работница, она попала в объятья фальшивого офицера, красавца и хвастуна. До тех пор безропотно покорившись странному ремеслу, на которое ее осудил Венд, она сохранила, даже сама не зная, идеальные наклонности, смутно обрисовывающиеся на дне ее сердца. Внезапно, после долгого забытья, эта еще не изгладившаяся мечта снова явилась к ней.
Достаточно было ей сравнить отвагу неизвестного прохожего, как Шульмейстер, с ежедневной дрянностью, как Венд, рабою которого была она, чтобы предусмотреть обстоятельства, которые могли облагородить ее ремесло. Она видела, что может искупить низость лжи подвигом, став лицом к лицу с опасностью. Ее воображение окончило остальное, и теперь ее сердце присоединилось к нему.
Доротея искренно страдала, видя себя покинутой, но еще более ее огорчало, что ее презирал человек, который был в ее глазах героем. Она думала, что если Шульмейстер отверг ее сердце и молодость, то, без сомнения, потому, что находил ее недостойной любви.
Тогда она спрашивала себя, почему она недостойна. Не потому ли, что принадлежала этому презренному Венду? Но разве она не выгнала его позорно от себя? Разве этого недостаточно?
Но ведь она была молода и красива! Она знала, что может внушить страсть. Она чувствовала, что может привлечь и удержать человека, который ей понравится. И вдруг, как живой протест, явился перед нею Шульмейстер. Человек, которого она так желала иметь своим спутником в жизни, своим сообщником, отвернулся от нее и удалился.
Этого было достаточно, чтобы Шульмейстер показался ее глазам полон очарования, о котором он сам и не подозревал. Он снова явился перед нею в ее воображении, но уже не тем раздумывающим и внимательным, каким она видела его в начале встречи, а благородным и гордым, каким он покинул ее. Он не был более холодным до безразличия, как в то время, когда она вела его к себе, а осторожным, сдержанным и властелином самого себя до героизма, каким он расстался с нею. Обдумывая все, как она умела, согласно природной склонности своего ума и привычке к ее обычному ремеслу, она сказала себе: «Я покажу, что необходима ему и могу быть полезна. О, я докажу ему!»
Всю ночь она не сомкнула глаз, мысленно разбираясь с усиливающейся лихорадкой в своих новых планах и идеях. Усталая, она наконец закрыла глаза, и ею овладел страх, который перешел во время сна в ужас. Она опасалась попасть снова под иго Венда. Но когда утром она проснулась и убедилась, что со стороны Венда не было сделано никакой попытки попасть к ней в течение ночи и дверь оставалась неприкосновенной, то ею овладела радость. Лучи сиявшего солнца, бросавшие на все отпечаток спокойствия и безразличия, обнаружили, что все осталось по-прежнему, и увеличивали ее радостное настроение.
Выйдя из дома, она деятельно принялась разыскивать повсюду каких-нибудь ценных справок для Шульмейстера, с которым она надеялась вскоре снова увидеться. При этом она заботливо избегала тех мест, где встречалась обыкновенно с поручиком и где находилась его квартира. Одним словом, она наводила справки, оставаясь невидимой, и наблюдала за всем, не выдавая себя. Она никак не могла догадаться, что оба существа, в которых заключалась ее жизнь, были вместе задержаны с утра в главном штабе и все из-за той же продолжавшейся между ними борьбы.
Она так углубилась в свои мысли, что едва поняла причину внезапного движения на торговой площади. Хотя с точностью она ничего не могла определить, но знала, что в городе произошло что-то новое. Не желая оставаться одна дома, она решилась идти куда глаза глядят.
Она быстро встала и вышла через маленькую дверь, где Шульмейстер прошел накануне. Цепляясь за траву, она спустилась на дно рва и затем поднялась по знакомой дороге с другой стороны обрыва. Вскоре она очутилась в пустынной деревне. Здесь Доротея остановилась и принялась осматриваться в темноте. Она не знала, в какую сторону должна идти завоевывать уважение и любовь своего несравненного владыки.
Но мало было надежды, что в эту ночь она узнает какие-нибудь интересные новости. Однако инстинкт, никогда не обманывающий ее, направил ее шаги к деревне, расположенной на левом берегу Дуная, в одной версте расстояния. Ее глаза мало-помалу освоились с темнотой, и ее внимание было привлечено едва заметными светящимися точками, то пропадающими, то вновь появляющимися. Это было маленькое предместье Вертинген, хорошо известное ей. С этой стороны дома были расположены далеко друг от друга у подножия холма.
Туда именно она направилась. Чтобы достичь Вертингена, ей предстояло проходить через поле с жнивом, перелезать через заборы и избегать постов, расставленных во всю длину дороги. В особенности она старалась обойти обширные пространства, занятые целой австрийской дивизией, которая теперь там отдыхала. Этот отряд составлял часть корпуса, находящегося под прямым начальством эрцгерцога Фердинанда, и стоял позади Ульма. Со стороны Черного Леса он охранялся только несколькими часовыми. Его начальники думали, что положение, занимаемое дивизией, служит защитой против всевозможных нападений неприятеля. Благодаря этой уверенности, десять тысяч человек спали спокойно, не подозревая, что мимо прошла одетая в черное женщина, с целью хлопотать об их поражении.
Однако после многих обходов она попробовала выйти на прямую дорогу в Вертинген. Внезапно Доротея очутилась в присутствии ведетта, расположенного на легком земляном скате. Она слишком поздно увидела гигантскую фигуру лошади и солдата и не успела скрыться от внимательных глаз часового.
Затем она услышала обычную фразу караульного: «Werda?» Сначала эта фраза звучала беспокойно, а затем угрожающим тоном. Одним прыжком она бросилась в тень и хотела скрыться… Стук карабина, вскидываемого на плечо, заставил ее сразу остановиться. Она легла в траву. Однако выстрел последовал наудачу, проведя светлую линию в темноте. Она встала и снова пошла к краю дороги, где помещался караул, но не приближалась к нему, а заботливо оставалась на расстоянии нескольких шагов.
— Что вы, белены объелись? — закричала она смело. — Разве теперь не дозволяют более ходить на свою работу или возвращаться домой?
— Отчего вы не ответили? Кто вы? Куда идете? — спросил взбешенный кавалерист.
— Я иду из города и возвращаюсь в Вертинген. Достаточно с вас этого?
— Скатертью дорога!
— Мне только это и нужно.
В это время она услышала галоп приближавшихся солдат. Они явились, чтобы узнать о причине тревога. Доротея не дождалась их и продолжала путь. Она шла согнувшись, чтобы ее не заметили. Вскоре вдали послышались голоса и лошадиный топот по той дороге, по которой она проходила. Затем все стихло.
Она снова стала смотреть по направлению к реке. Теперь свет не казался более одиноким. На склоне горы, покрытой лесом, казавшимся темным пятном на серовато-голубоватом безлунном небе, выделялись зажженные фонари. Они в полном смысле представлялись блуждающими огоньками, перебегающими взад и вперед. Это освещение указывало на присутствие многочисленного войска. Каким образом, вместо того чтобы стрелять в прохожих на дороге, австрийские часовые, которых она только что избежала, не приметили этого явления?
Но внезапно все огни погасли. Виднелись лишь два или три красных мерцания, очень отдаленные друг от друга. Они, очевидно, сосредоточились в центре бивуаков.
По-видимому, войско, собравшееся вокруг таинственных огоньков, теперь совершенно окончило свое размещение. Они, как и австрийцы, тоже улеглись и будут ждать рассвета, чтобы снова пуститься в путь.
Доротея ускорила шаг, направляясь к первым домам деревни. Никто не шевельнулся. Все окна были темны, а дворы пусты. Дворовые собаки не лаяли.
Было около одиннадцати часов ночи.
Только дверь одного дома, находящегося в конце дороги около долины, ведущей к первому лесу, была не заперта. Перед нею стояла распряженная тележка. Две ее пустые оглобли поднимались к небу, как две молящиеся руки. На неосвещенном пороге дома виднелся высокий мужчина, облокотившийся на наличник, и степенно курил трубку.
Молодая женщина шла по траве, чтобы не производить шума. При виде стоящего мужчины она внезапно остановилась. Заметив ее силуэт на зеленом бордюре травы, мужчина вынул трубку изо рта и стал смотреть со вниманием на ее черную фигуру. Ее внезапный приход оторвал его от размышлений о слышанном несколько минут тому назад выстреле.
Но кто это остановился перед ним? Не бродяга ли?.. Или солдат?.. Женщина?.. Да! Это, должно быть, женщина, ветер коснулся ее юбки, и она начала развеваться, раздумывал он.
Должно быть, крестьянка или какая-нибудь служанка с одной из ферм отправляется на свидание?.. А может быть, запоздавшая работница? Просто это нищенка, решил он.
— Сударь, не можете ли дать мне связку соломы и угол, где я могла бы заснуть до утра? — раздался из темноты молодой голос, обращаясь к мужчине.
— Я не у себя, — отвечал он. — Дом пуст, и я сам с семьей здесь ночую. Делайте как хотите. Я не могу ни принять вас, ни отказать вам.
Доротея приблизилась. Мужчина отодвинулся от нее на несколько шагов в коридор, чтобы из предосторожности достать маленький фонарь, свет которого терялся в стене. Направив фонарь на молодую женщину, он убедился, что она не опасна ни ему, ни его спутникам.
Благодаря беглому освещению, Доротея увидела перед собою человека со строгими чертами лица, с седыми волосами, широкими плечами, сильными руками и с худыми большими ногами…
— С этой стороны комната занята, — сказал импровизированный хозяин, указывая на дверь слева, перед которой он стоял. — Но там вы найдете комнату с готовой постелью, на которой можете лечь, — сказал он, указывая на другую сторону. — Вероятно, живущие в доме спаслись бегством несколько часов тому назад, при виде приближающегося врага…
— Так неприятель близко отсюда?
Ничего не отвечая, высокий старик протянул руку по направлению гор, покрытых лесом, где Доротея видела свет.
— Но, значит, надо думать, вы не боитесь жить здесь, вблизи французов? — спросила она.
— А вы? — возразил он. — У вас, верно, есть дело до них, если вы идете в их сторону?
— У меня!.. Я не знала…
Она прервала свою речь, увидев, как в медленно открывавшейся двери внезапно появилась ослепительная фигура женщины.
Какое таинственное могущество руководило этой встречей… Был ли это случай или непреложный инстинкт, управляющий земными существами без их ведома?
Может быть, это была воля Провидения, определяющая необходимые связи в делах и располагающая по своей прихоти мнимой человеческой несбыточностью.
Каким образом перед смелой искательницей приключений появилось это нежное создание, предназначенное только для любви?
Перед самовольной и дерзкой сообщницей Венда, единственным желанием которой было завоевать место в жизни Шульмейстера, заменив ему жену, нечаянно отворилась дверь, и в ней появилась сама законная жена Шульмейстера.
Да, это была действительность; циничная и наглая хохотунья Доротея стояла лицом к лицу с белокурой, бледной и целомудренной Бертой.
С Бертой? — спросит читатель. Но как же она попала в этот дом? Какие последовательные события, какие разочарования или какое неожиданное увлечение привели ее к воротам императорской крепости?..
Оффенбургские беглецы на самом деле служили игрушкою событий, совершенно противоположных их планам. Эти неудачи начались, как только они покинули единственное убежище, где их спокойствие было гарантировано.
В первый же вечер своего отъезда они были остановлены в самом сердце гор, Гегенбахе. Начиная со следующего дня, им пришлось испытывать общую панику. Неизвестно откуда явившееся известие, что кавалеристы принца Мюрата снуют во всех дефилеях Черного Леса, причинило эту суматоху.
Узнав эту новость, они немедленно поспешили в Оппенау, чтобы достичь после двух долгих привалов Фрейденштадта, расположенного при входе двух больших равнин Вюртемберга.
Там они натолкнулись на первые немецкие полки. Безжалостные приказы на военных границах заставили их бежать еще далее, как и всех объятых страхом жителей, на другую сторону стратегической черты.
Настроение было у всех различное. Родек проклинал судьбу, маленькая Лизбета надувала губки или смеялась. Гнездилась ли она в уголке тележки, своего неотъемлемого владения, или собирала она по-детски неловким, но очаровательным жестом запоздавшие цветочки на опушке дороги, она все время оставалась свеженькая и розовая.
Берта, бледная и печальная, казалось, была поглощена созерцанием какого-то невидимого предмета и погружена в неотвязную мысль. Она во что бы то ни стало хотела присоединиться к мужу, убежать к нему и больше никогда, никогда не покидать его.
Единственный Ганс, или Жан, как она теперь его попеременно звала, был доволен ежедневной переменой стран. Он был счастлив, что направляется все дальше к новому горизонту. Мальчик смотрел на людей и на вещи с той восхитительной чистотой молодых глаз, когда виденные сцены не запечатлеваются надолго, но зато рисуются в обаятельных красках. В этих юных глазах холмы становятся горами, ручейки — реками, букеты — целыми рощами, а рощи — первобытными лесами. Прохожих, даже просто бедняков, идущих самым прозаическим образом на их занятия, они принимают или за героев и воров, или за убийц и освободителей…
Если бы ему дали волю, он бесконечно шел бы пешком около тележки, как это делал при отъезде. Только по принуждению он иногда садился в тележку, чтобы отдохнуть. Затем Ганс останавливался перед каждым отрядом солдат, чтобы их подробно рассмотреть. Он изучал с серьезным видом, не подходящим к его летам, лица, мундиры и оружие как кавалеристов чужеземного вида, венгров и кроатов, так и простых белых и синих саперов, у которых на их странных киверах виднелись спереди медные бляхи с двуглавыми орлами. Из-за этого наблюдения он опаздывал; Берта вынуждена была его звать и бранила за это…
Тогда он возвращался к ней и с нежной улыбкой обнимал «маму Берту», выпрашивая себе прощение. Но стоило показаться новому полку, и он снова забывался.
Странное наследие бессмертной мысли! Оно заставляет души одной и той же расы следовать по той же дороге и разделять один и тот же вкус века за веками. Можно сказать, что кровь, переходя из вены в вену, как река с неистощимыми волнами, извлекает с собою из среды предшествовавших поколений разнообразный груз идей и мечтаний. Этим грузом все жизненные путники владеют в свою очередь.
Ганс смотрел на марширующих солдат, как будто он назывался Жаном Бурбоном, принцем Конде!..
Таким образом, проклиная, щебеча, мечтая или рассматривая, путешественники кончили тем, что достигли ближайших к ульмскому укрепленному лагерю постов. Ввиду атаки французов на той дороге, где ехали путешественники, генерал Мак отдал приказ обязывать всех не сражающихся освободить местность по эту сторону. Следовательно, необходимо было объехать все позиции армии, прежде чем приблизиться к городу по восточной дороге. Ночь застала Берту с детьми и Родеком при въезде в неизвестную деревню. Здесь они нашли покинутую всеми ферму. Они видели, что ехать дальше было невозможно, и им предстояло отложить до другого дня окончание путешествия.
Это — странный, невероятный факт, однако он доказан множеством примеров, что наша симпатия чаще всего направляется к личностям, которых было бы нужно избегать. В этих случаях наше сердце изменяет нашим интересам, и нас побуждает какая-то таинственная сила любить того, кто нас побеждает или кто будет нам вреден.
Таким образом, чистота находит очарование в цинизме, а разврат зато чувствует искреннее влечение к добродетели. Честные женщины оказываются упорно великодушными к «этим женщинам», и не из любви к ближнему, а просто по склонности. Вы нередко увидите наглых искательниц приключений, преклоняющихся низко перед святыми женщинами, но не в надежде обмануть кого бы то ни было насчет себя, а как бы пользуясь случаем оправдаться перед своей собственной совестью.
По этим-то именно чертам узнается истинное целомудрие и порок, лишенный лицемерия. Пусть они созерцают оба без ненависти: последний — героев воздержанности, а первое — поклонников низкого распутства.
Доротея еще не успела взглянуть на Берту, а уже полюбила ее.
Она ничего не знала об этой женщине: ни ее имени, ни лет, ни ее мыслей, ни привязанностей, ни цели ее путешествия, ни впечатления, какое произвело на нее собственное лицо Доротеи. Однако она чувствовала к этой незнакомке сердечное влечение, что вскоре перешло в застенчивую нерешительность.
Нежный взгляд Берты, который только что ласкал ее глаза, возбудил в ней желание плакать.
Ей тотчас пришла мысль, чем бы она могла услужить этой незнакомке. Она явилась перед нею так неожиданно после длинного пути среди ночной тьмы, и Доротея наивно любовалась ее прелестным лицом.
Она смотрела на нее молча, не находя, что сказать.
В свою очередь, Берта рассматривала с видимой симпатией ее лицо, на котором сверкали два красивых блестящих глаза. Эта встреча среди ночи, в затерянной деревне, с красивой праздношатающейся женщиной, в скромном и чистом платье, с виду такой честной, была неожиданным сюрпризом для Берты. Если бы она слушалась только своего первого сердечного движения, то немедленно широко открыла бы дверь своей комнаты и заставила бы ее войти.
Однако они продолжали молча рассматривать друг друга.
Вдруг из полураскрытой двери раздался тихий стон спящего ребенка. Берта обернулась и стала прислушиваться. Доротея наклонилась вперед. Когда стоны перестали раздаваться, жена Шульмейстера снова стала рассматривать незнакомку, и их обе головы приблизились, руководимые общим интересом.
— Это ваши дети? — спросила Доротея.
— Да, — тихо ответила Берта.
— Бедные крошки! Хорошо ли им, по крайней мере, спать?
— О, да, посмотрите.
И Доротея вошла в комнату.
С тех пор как она вошла в дом, Родек смотрел на нее подозрительно и вслушивался в ее разговор. После того как старик, вероятно, убедился, что со стороны незнакомки ничто не угрожает ни Берте, ни детям, он без шума возвратился исполнять свой караульный пост. Вскоре обе женщины сели в комнате друг против друга, невдалеке от большой постели. На ней спали совсем одетыми оба ребенка.
— Еще очень далека дорога, ведущая в Ульм?
— Нет, я ушла оттуда сегодня вечером, около девяти часов… А теперь только что полночь. Вы видите, что это недалеко.
— А вы не боитесь ходить одна по дорогам?.. Куда же вы идете?..
— Я пришла именно сюда, в Вертинген… Вы, кажется, удивлены. Вы не знаете названия этой деревни?
— Совсем не знаю. Когда мы приехали, уже никого здесь не было, чтобы дать справки. Эта ужасная война пугает и заставляет всех бежать… У вас, без сомнения, есть родители, друзья, которые живут в этой стороне?
— Здесь близко… Да.
— Вы должны беспокоиться о них, не правда ли?
— Я? Почему?
— Но чтобы прийти ночью?..
— О! Беспокоиться, нет… Но шли дурные слухи, и я хотела видеть…
— Простите меня! Я расспрашиваю вас… Как вас зовут?
— Меня зовут Доротея. А вас?
— Меня? Берта.
— Это ваш отец, который караулит вас у двери?
— Нет, это друг моего мужа.
— А!.. Правда, вы замужем…
И шальная молодая девушка кинула печальный взгляд на постель, где спали дети…
— Если вы хотите тоже отдохнуть, то ложитесь не опасаясь. Я не устала и буду караулить, — сказала Доротея.
— О, нет! Благодарю, я не буду в состоянии закрыть глаза. Когда я закрываю их, то передо мною происходят такие ужасные образы!.. Но отчего же вам не заснуть?
— Мне?.. Спать… там… около этих бедных крошек… в то время, как вы будете бодрствовать? О! Нет… нет…
В этих словах слышался как бы униженный протест против покушения завладеть местом в том же социальном ряду, как и ее незнакомцы. Несмотря на неизменное добродушие, Берта была поражена. Но у нее было простое сердце, которое не допускало дурных мыслей. Кроме того, оба спящих под ее надзором ребенка заслуживали, чтобы о них заботился всякий, кто только находился около них.
Она с большей симпатией стала рассматривать свою спутницу по приключениям, тем более, что она была так сострадательна к ее горю.
— Вы живете обыкновенно в Ульме? — спросила она.
— Да.
— Вы там знаете много народа?
— Довольно много.
— Не правда ли, там много солдат? Вероятно, столько же, как в Страсбурге, откуда я еду.
— О, да! В данный момент там больше солдат, чем жителей. А вокруг вала, в особенности с другой стороны, к горам, в лагерях и в укреплениях, так там целая армия.
— А!.. Не встретили ли вы случайно… впрочем, какая я сумасшедшая, спрашиваю вас об этом!.. Представьте себе, что я знаю кое-кого из Страсбурга, так, как и я, он отправился тому двенадцать дней в Ульм. Это было бы любопытно, если бы вы его видели и могли сообщить мне о его приезде!
— Кто это?
— Естественно, это не офицер, потому что он приехал из Франции!.. Нет, это простой горожанин, совершенно скромный по манерам и костюму. Он не очень высок… но в то же время коренастый. У него волосы ярко-белокурые… и даже рыжие… а глаза у него темные… очень живые…
Совершенно побледневшая Доротея пристально смотрела на Берту. Она прислушивалась к каждому слову этого застенчивого и медленного описания интересующей ее незнакомки. Ей казалось, что в нем она узнает черту за чертой человека, которого она только что покинула. По мере того как образ определялся и становился более и более сходным, она почувствовала в глубине сердца глухую, неожиданную ненависть, ее начало мучить непреодолимое искушение быть жестокой и внезапное желание испортить спокойствие прекрасной соперницы.
О Шульмейстере ли хочет спросить ее эта женщина, эта мать, сидящая около своих спящих детей? Возможно ли, чтобы эта мадонна с кроткими глазами принадлежала подобному искателю приключений?
Нет!.. Карл сказал ей накануне, когда был у нее, что его семья далеко, очень далеко. Он сказал, что поедет к ним после того, как исполнит возложенное на него поручение, если его не арестуют. Как же он мог, имея сведения о стольких различных вещах, не знать о предпринятом семьей путешествии с целью соединиться с ним? Впрочем, это безумная идея воображать, что дело идет о нем? Разве на свете только и есть один человек с рыжими волосами и карими глазами?
Берта с удивлением рассматривала совершенно преобразившееся лицо Доротеи. Перед нею была не та женщина, которая с минуту назад сидела с нею. Улыбка исчезла, и все очарование улетело. Теперь на ее лице остались жесткий взгляд, своевольные и даже несколько поблекшие черты… и почти злое выражение.
— Согласитесь сами, — ответила наконец Доротея, — что мне довольно трудно сказать вам, встречала ли я человека, которого вы так неопределенно описываете!.. Очень может быть, что я и встречала его, но как же утверждать это? Ах, если вы скажете его имя?..
— Я не знаю, имею ли я право его обнаруживать. И притом он, может быть, изменил его…
— Переменил имя?.. Зачем?..
— Как знать? Чтобы не быть разысканным…
— Вот что! — ответила Доротея, прикрывшись хладнокровием. Она хотела теперь во что бы то ни стало знать правду. — Насколько я поняла, особа, о которой вы говорите, имела причины прятаться по приезде в Ульм?.. Однако вы предполагаете, что я могла его встретить и заметить, проходя… Надо, чтобы вы очень были к ней привязаны и очень близки, чтобы расспрашивать меня, не правда ли? Вероятно, это ваш родственник? Это, может быть, ваш брат? Если только не…
— Так, хорошо!.. Да, это мой муж! — тихо перебила Берта, краснея, как молодая девушка. — Теперь вы понимаете, почему я тороплюсь знать, что стало с ним.
— Разумеется, понимаю… я понимаю… Но если вы не хотите сказать имя, как же вы желаете, чтобы я вам сообщила?
Берта инстинктивно посмотрела вокруг, прежде чем ответить и дать указания, каких от нее требовали. Ей казалось, что она выдает страшную тайну, и, однако же, она угадывала по волнению Доротеи, что последняя может дать ей полезные указания.
Тогда Берта еще более приблизила свое лицо к Доротее. Она уже полуоткрыла губы, чтобы доверить свою тайну, не замечая странной душевной тоски, выразившейся на лице Доротеи.
Вдруг легкий шум заставил ее остановиться. Она повернула голову к кровати и остановилась, похолодев от испуга.
Ганс, сделав неопределенный жест рукой, как будто отгоняя невидимого врага, поднялся во весь рост на постели. Его глаза были широко раскрыты и устремлены на темную стену. Ничто не отвлекало этого взгляда от нее: ни трагическая, но грациозная группа двух женщин, поднявшихся разом, ни ритмическое колебание пламени, выбивающегося из фонаря, который служил единственным источником освещения комнаты…
Он спал… Он видел сон… Он говорил… твердым и монотонным голосом:
— Надо торопиться! Вот они являются. Мама Берта, тебе нужно будет унести Лизбету сейчас же и уехать с Родеком.
Я же поеду, отыщу моего отца, отца Карла, чтобы его не убили… его также… Его хотят убить!..
— Что ты говоришь? — закричала Берта, бросаясь к нему.
Ребенок упал без движения в ее объятия. Затем он открыл глаза, узнал ее и улыбнулся.
— Я видел во сне, — произнес он со своим обычным милым выговором. — Я видел, что нас окружили солдаты и взяли… Что это?!.. Кто с нами? Кто эта дама, скажи?
— Одна дама, только что укрывшаяся в доме.
— Ты знаешь ее?
— Я не знаю ее, но она сказала свое имя. Она пришла из того города, куда мы едем.
Ганс несколько минут смотрел на нее со странным вниманием и затем сказал совсем тихо:
— Ты уверена, что не она ведет их солдат?
Доротея ничего не слышала и даже не прислушивалась. Она была поражена в самое сердце фразой: «Мой отец Карл», только что произнесенной спящим ребенком. Она стояла, облокотись плечом на дверь, глядя на соединившихся вокруг нее трех существ. Но она не видела их. Хотя эти маленькие существа были хрупкие, но теперь они встали, как невидимая охрана сердца того, на которого она смотрела как на свое будущее завоевание.
Теперь было ясно, этот Карл — не кто другой, как Шульмейстер, человек с красными волосами, с карими глазами, маленький, коренастый и явившийся оттуда… из Эльзаса!
Нет более сомнений: перед нею находились жена и дети неблагодарного, который ее оттолкнул.
Как они должны любить его все трое, если решились, несмотря на войну, проехать столько стран, чтобы найти его!..
Да и у него, этого смелого, отважного ее товарища, владеющего такой женой и такими детьми, должно быть, сердце тоже полно воспоминаний о них.
Доротея чувствовала, что капризное здание, построенное ее лихорадочным воображением, рушилось… Уже несколько часов она жила мыслью освободиться от роковой зависимости… Она бросилась, очертя голову, на новое похождение, возмущенная изменой и подлостью Венда. Положим, это новое похождение было опасно, но, по крайней мере, привлекательно по своему открытому риску и по рыцарскому бескорыстию…
И с первых же шагов она разбивает голову о стену, а свое сердце — о целую семью, собравшуюся вокруг ее героя!
Так, значит, инстинкт ее обманул? Очевидно, на свете был иной закон, чем ее фантазия, другая воля, чем ее, и существовали такие запретные плоды, которых ее рука не могла бы никогда схватить.
«Жена! Сын! Дочь! — раздумывала Доротея. — Шульмейстер обладал всем этим! И он имел мужество все это покинуть, чтобы исполнить опасное поручение!.. Что же он за человек? Положим, он не легкомысленный развратник, потому что отказался от удовольствия воспользоваться любовью прекрасного создания, как она. Она бросалась сама в его объятия!.. Нет сомнения, что он достойный человек, потому что он посвятил себя долгу, более, чем кто-либо другой…»
И в бедном, потертом и легко поддающемся мозгу Доротеи поднялся целый вихрь смутных и бессвязных мыслей. В ее груди слышались повторяемые сильные удары, отражавшиеся, как эхо, в ее ушах. Хотя вокруг никто более не говорил, однако ей казалось, что она слышит с обеих сторон оглушающий шум.
Что она будет теперь делать?.. На что ей решиться?.. Кому служить?..
Эта мысль была первым проблеском, осветившим ей путь, по которому ей предстояло следовать.
«Нет! Нет! Скорее все другое, но не Венд!» — решила она. Вскоре ее невидимые душевные глаза начали снова искать этот свет. Ее умом снова овладело вдохновение. Мало-помалу исчезло ужасное смятение, помрачившее на один момент ее ум.
Надо продолжать службу у соперницы, чтобы ускользнуть от презренного Венда, так безжалостно эксплуатировавшего ее.
Ну так что же, разве она не решила помогать Шульмейстеру? Не будет ли лучшим средством заслужить его доверие, если она известит его прежде всего о судьбе любимых существ? Да, она была способна даже на это!..
Благородная мысль, едва появившись, овладела тотчас ее душою. Эта потерянная дочь народа переродилась, даже не заботясь об этом, и ничего не предпринимала, чтобы смягчить свое горе. Надежда полюбить этого человека овладела ею, потому что она презирала другого. И даже теперь, не надеясь на любовь, она могла оставаться верна своему презрению к Венду.
Все было кончено! Она подняла голову с твердым решением действовать благородно.
Но с возвратившимся хладнокровием к ней вернулась способность видеть и слышать.
Что же произошло в это время в комнатах?
Оба ребенка проснулись и смотрели со страхом на дверь. Берта крепко прижимала их к себе… Перед домом раздавался грубый голос бранившегося Родека. В ответ слышался слабо заглушаемый голос. Непрерывавшийся топот оживил деревенскую улицу. Бряцанье оружия невольно выдавало присутствие солдат, которым, без сомнения, предписывалось как можно меньше производить шуму. Но не могли же они помешать кольцам узды ударяться друг о друга, двум ружейным дулам сталкиваться и стальной пряжке задевать за медную пуговицу. Все это производило как будто ночной шепот оружия, который никогда не могло еще ни одно войско запретить.
— Что случилось? — спросила громко Доротея.
— Значит, мы опять попали в немецкую линию, — отвечала Берта. — Хотя мы близки к цели, но нам придется, может быть, еще удлинить наш путь…
Сильным толчком, который заставил Родека попятиться, несколько солдат очистили себе вход и прошли до самых дверей комнаты, где были путешественники. В то время Ганс высвободился из объятий Берты и прыгнул с постели. Он встал перед Бертой с наивным и трогательным инстинктом, побуждавшим его защищать мать. Доротея бросилась к двери, в которую уже начали стучать солдаты ружейными прикладами.
— Всего проще открыть и посмотреть! — сказала она решительно.
Едва она повернула ключ в замочной скважине, как была отброшена назад непреодолимой силой трех австрийских гренадеров оффенбургского полка. Это были три великана; их разбег, не находя более сопротивления, устремился на испуганных беглецов.
— Чего же вы хотите? — спросила их Доротея смелым тоном. — Где офицер, командующий вами? Я желала бы, чтобы он объяснил мне, почему врываются в комнату, где спят женщины и дети, когда есть много других углов для солдат?
— Молчите, девица! — грубо возразил ей вошедший унтер-офицер. — Приказ отдан занять деревню, остальное никого не касается.
— Где начальник?
— Это — я.
— Неправда!
— Ты смеешь возражать! — вскричал взбешенный унтер.
— Я говорю, что вы командуете самое большее взводом. Где же капитан?
— Ба! Да это вы, г-жа Венд?!
Эта фраза была произнесена самым удивленным и в то же время самым любезным тоном. В раскрытых дверях показалась изящная фигура молодого командира роты. Когда Доротея услышала, что ее так называют, у нее от стыда сделался прилив крови, окрасивший ей щеки пурпуровой краской… Ганс полуобернулся к матери и, казалось, говорил ей взглядом: «Видишь, я прав, она заодно с ними».
— Какими судьбами вы попали сюда, красавица Доротея? — продолжал юный офицер, — А, понимаю… Тайная служба! Не правда ли? Ничего не говорите! Я ничего не хочу знать!.. Только я вас обязываю не оставаться дольше в этой деревне. Кое-кто, кого вы знаете, указал главному штабу, что он обманулся или был обманут до последней минуты относительно намерений неприятеля и что нас атакуют с этой, а не с той стороны… Так вы понимаете?.. У нас может быть здесь с восходом солнца слишком горячее дельце, чтобы в него вмешивались женщины… Вы были с этой дамой? Красивая особа!.. Вот тебе и раз! Да у нее есть дети! У нее?
Солдаты при появлении начальства отступили. Один сержант, стоящий у двери, ожидал распоряжений.
— Прикажите проводить г-жу Венд до входа в Вертинген, — сказал ему офицер, — и позаботьтесь, чтобы она прошла свободно. Если есть возможность найти какой-нибудь экипаж, который может доставить ее туда, то велите откомандировать солдата, чтобы управлять лошадью. Кстати, я как раз видел перед дверью маленькую тележку, которой можно воспользоваться. До свидания, красавица! Поклон поручику!
Доротея была глубоко оскорблена этой самонадеянной фамильярностью одного из тех, с которым борется Шульмейстер, и в особенности потому, что все это произошло в присутствии Берты. Она понимала, что каждое слово товарища Венда унижает ее бесповоротно в глазах Берты именно теперь, когда она честно предалась своей задаче… Как бы она хотела снова завоевать один из этих доверчивых и симпатичных взглядов, какие только что ей дарила Берта!
Но Берта думала о себе. Ее занимала единственная мысль: что будет с нею? что ожидает детей?
Зато мальчик внимательно наблюдал за малейшим движением Доротеи. Он видел в ней с самого момента пробуждения врага. Но его детских глаз Доротея не замечала вовсе.
Поразмыслив обо всем, она решила, что ей ничего не остается другого, как воспользоваться предложением капитана немедленно возвратиться в Ульм. По крайней мере, ей удастся на следующее же утро увидеть Шульмейстера и сообщить ему о том, что она видела в Вертингене, во всяком случае, предупредить его о только что совершившемся движении войска.
Она вышла, не сказав ни слова, почти украдкой, как воровка.
Франсуа Родек находился в страшном гневе.
Прежде всего его очень неучтиво оттолкнули в то время, когда он силился объяснить одному унтер — офицеру о невозможности поместить в доме мужчин, так как там уже находятся две женщины и дети.
Затем ударами прикладов его оттолкнули назад в глубину коридора, который служил входом в дом. Там его грубо и крепко привязали за руки к железному брусу в очень неловкой позе. Пока старик старался понять, к чему ведет внезапное нападение на деревню, он вдруг увидел двух солдат, выводивших из конюшни его бедную кобылу, измученную продолжительным путешествием. Затем ей продели удила, и оглобли его тележки снова прижались к ее бокам.
Потом почтительно предложили женщине, незадолго до войска прибывшей в деревню, занять место на маленькой скамеечке, где перед тем сидела Берта с детьми, и солдат ударил кнутом по лошади. Тележка покатилась.
— Вор!.. Вор!.. — кричал Родек. — И это называется армия?.. И это солдаты?.. Нет!.. Это сброд разбойников, которые позорят честных женщин и таскают всюду за собою мошенниц. Они связывают честных людей и обирают их, как в лесу!.. Здесь нет ни одного достойного офицера, командующего солдатами, которому я мог бы сказать прямо в лицо, что он начальник пандур.
Достойный шуан так увлекся в своем гневе, что даже не заметил, как заговорил по-французски. Солдаты, приготовляясь спать в пустых комнатах и коридоре, довольствовались тем, что смеялись, видя его гнев. Они не понимали ни одного слова из его проклятий.
Но один человек понял их.
После отъезда Доротеи молодой капитан спокойно возвратился к узнице. Любуясь ее фигурой, он в то же время прислушивался к каждому слову Родека.
— Сейчас же замолчите! — сказал он наконец с прекрасным французским выговором. — В противном случае я прикажу, не желая вас расстрелять, заткнуть вам рот и бросить на дно погреба. Поняли ли вы меня?
— Сударь, — отвечал Родек, выпрямляясь, — ваши люди обошлись со мной, как со злоумышленником. Они отдали мою тележку той женщине и взяли лошадь, которая принадлежит мне!.. Как же вы назовете это?
— А дом, в котором мы находимся, принадлежит тоже вам?
— Нет, я в него вошел, найдя его незанятым, чтобы дать возможность отдохнуть женщине и двум детям; они находятся там, — указал он в комнату.
— Я видел их. Но если вы воспользовались этим кровом без хозяев, как пристанищем, то, вероятно, на несколько часов?..
— Без сомнения.
— Прекрасно, я сделал то же с вашей тележкой. Она будет здесь на рассвете, и я верну ее вам. Чего же вы еще хотите?
— Я хочу, чтобы меня не связывали, как человека, которого думают повесить. Я хочу, чтобы меня сейчас убили, если должны это сделать, но не заставляли бы меня краснеть.
И у старого вандейца при этих словах не только дрожал от гнева голос, но в глазах блеснула такая благородная гордость, что офицер немножко взволновался.
— Если вас отвяжут, даете ли вы слово не искать случая бежать и подчиняться моим требованиям, какие бы я ни представил вам, для безопасности моих солдат? Поклянитесь, и вы будете свободны.
— Именем Отца, Сына и Святого Духа! — ответил Родек, тщетно стараясь сложить толстые пальцы, еще распухшие и красные от веревок, в благочестивый жест. — Я не сбегу. Я не сделаю никому ала. Я больше не скажу ни слова. Я буду ожидать.
— Прекрасно!
Капитан повернулся, сделал знак, и сержант принялся за свою обязанность — развязывать узлы.
Последний, по мере того как его узы падали, все более распрямлял свой стан, согбенный от насилия. Теперь перед его глазами был не один маленький белокурый офицер, которого он победил своим достоинством. Он был выше его на целую голову и мог видеть массу людей, сидящих на земле.
Они прислонились к стене, чтобы спать при свете фонаря, прикрепленного к перилам.
В открытую дверь он увидел в нескольких шагах фигуру часового и затем часть еще темного неба.
Направо на холме, где при дневном освещении виднелись зеленые деревья, теперь была черная масса.
Но это еще не все, что он заметил. В трех шагах от него дверь знакомой ему комнаты, где находились охраняемые им слабые существа, была полуоткрыта. Без сомнения, ее открыли недавно. В образовавшуюся щель были устремлены на него глаза ребенка.
Ах, эти глаза!.. Он их узнал бы среди тысячи глаз. Это были глаза, называемые «Бурбонскими», а также «Конде» и просто «глазами Жана».
В то время как они смотрели на него, он невольно устремился на них.
Что он говорил им? Что они поняли? Это мы увидим позже.
Родек клялся офицеру, что не убежит, но он не давал обещания, что не спасет других. Он пообещал Святой Троице, что не произнесет ни слова более того, чем сказал. Но его обет оставил ему свободу мыслить и иметь идеи, которые можно выразить мгновенно. Одно легкое движение головы по направлению к отдаленному горизонту может дать точный и определенный совет.
Оскорбления же, которые он только что перенес, произвели на него странное действие. Они вернули ему прежнюю ненависть к австрийцам и в то же время загладили еще недавние следы свежих мучительных обид, полученных от французов.
Эти руки, раздумывал Родек, созданные для сражения, немцы связали позорными узами, как приговоренному. Тело его они обесчестили ударами, седую голову оскорбили, гнев его осмеяли и силой вырвали клятву. Все это пробудило в нем воспоминание о его родимой стране. Там, вспоминал он, сражались, убивали, но никогда не оскорбляли врага.
Вспоминая о старинной удали, он снова переживал борьбу против «голубых», происшедшую на перекрестной дороге Бокажа.
А кровь?.. Конечно, она тоже тогда лилась! Он видел, как сейчас, бледные головы, повернутые к небу, усеянному звездами. Глаза их были закрыты. Он видел там мундиры, разорванные серпами, и тела, пронзенные пулями. Но никогда, никогда он не видел там побежденных, которых наказывали бы унижением, связывая веревками, как поросят.
В его время узников запирали на замок и охраняли с ружьями в руках или иногда убивали. Это случалось, когда они изменяли. Но к ним всегда относились, как к воинам.
И эмигрировавший из Франции шуан снова превратился во француза.
Ему пришла мысль, что там, совсем близко от него, на горе, находятся, может быть, в опасности его соотечественники и братья по расе. Надо предупредить их во что бы то ни стало, решил старый шуан.
И даже не думая, что его соучастник — ребенок, он продолжал говорить глазами.
Спустя несколько минут, как только воцарилось в доме спокойствие, полуоткрытая дверь стала медленными толчками приотворяться. На время, пока раздавался звон шпор капитана, возвращавшегося после осмотра, дверь приостанавливалась открываться. Но когда шум шагов молодого офицера затих, она открылась и снова мало-помалу закрылась.
Если бы кто-нибудь вздумал заглянуть теперь в эту закрытую комнату, то увидел бы, что в ней находится лишь женщина, заснувшая в кресле от усталости с маленькой девочкой, которую она крепко прижимала к себе.
Что же касается мальчика, который находился там еще недавно, то он исчез.
Родек лежал, свернувшись в клубок, внизу на лестнице. Он видел со сжатым от страха сердцем, но со слезами восторга на глазах, как легкая и тонкая тень мальчика скользнула между солдатами и бросилась бежать без малейшего шума.
Как часто в жизни ничтожные случаи производят великие последствия! Со времени Боссюэ сделалось таким обыденным явлением в свете указывать на каждую песчинку, которая совратила с пути человеческие события. Какое-нибудь случайное намерение делалось решительным последствием в судьбе целой империи. Какое-нибудь сражение, казавшееся уже выигранным, внезапно проигрывается. Причиной этой превратности послужил выстрел из ружья, пущенный наудачу и убивший необходимого начальника. Какая-нибудь ученая экспедиция не удалась из-за простого тумана, а некстати выпавший дождь привел ее в совершенное расстройство. Гигантские предприятия рушатся вследствие гнилой доски, сломавшейся на мосту. В 1803 году Наполеон едва не потерял плоды своего ловкого маневра и чуть не увидал ускользнувшей целую армию, которую считал уже своей добычей. И все из-за того, что крестьянину из окрестностей Донауверта не удалось продать свой овес так дорого, как он хотел.
Последний, приехав в Ульм по делам, привез в кармане мешочек с образцом своего зерна. 7 октября он предложил на торговой площади овес интендантским агентам, закупавшим провиант для австрийской кавалерии, а также частным лицам, которых нередко стесняла в покупках военная реквизиция. Ни те, ни другие не согласились на его цену. Наконец крестьянин дошел до того, что им овладел гнев и горькое сожаление о напрасно сделанном длинном пути. Если объявленная война, рассуждал он, не имела в виду увеличить цену на товар, назначенный для армии, как же хотят, чтобы благоденствовали хлебопашцы? Не очень-то удобно ухаживать за полями и защищать жатву от войска, снующего взад и вперед. Если теперь не согласны заплатить подороже за их труд, что же будет с ними?
Дело в том, что крестьянин заломил страшную цену. Один из покупателей попробовал ему это объяснить.
— Прежде всего, ваш овес не так хорош, чтобы стоить так дорого. Зерна легки, слишком длинны. Да, кроме того, можно ли быть уверенным, что поставка будет стоить образца? Во всяком случае это вполовину дороже.
— А?! В самом деле?
— Да, разумеется. Вы сами видите, что это выше курсовой цены.
— Потому, что здешние продают порченый товар.
— Порченый или нет, но они его все-таки продают. Вам не удастся устроить ваш товар… Полноте! Уменьшите на треть цену, и я куплю его.
— Нет, нет, сто раз нет! Французы мне лучше заплатят…
И наш торговец покинул свое место у старого фонтана «Ганнетон», дорогого по воспоминаниям всем жителям Ульма, как воспоминание о четырехсотлетием прошлом… Он положил свой пакет в карман и сделал вид, что удаляется.
— Вы продадите его французам? — спросил покупатель, удерживая его за рукав.
— А почему же нет?
— Но вы, должно быть, давно их не видали в вашей стороне?..
— Давно!.. Два дня тому назад я отпустил им сто тюков сена и десять мешков овса.
— В Донауверте?
— Без сомнения.
— Их было там много?
— По правде, я ничего не знаю. Я видел своими глазами около трехсот кавалеристов в касках и с карабинами. Они называют их, кажется, драгунами. Эти кавалеристы тянулись один за другим вдоль правого берега Дуная. Я торговался с их начальником, милым юношей, заплатившим мне красивыми желтыми монетами… Вот и все.
— Вы говорите, что это было два дня назад?
— Ну, конечно! У нас сегодня 7 октября, не правда ли? Ну, так это было 5-го. Моя счетная книжка может это удостоверить.
— Не уходите! Подождите меня…
Крестьянин удивился, видя, как расспрашивающий его человек бросился бежать к группе офицеров, стоявших невдалеке от него. Он начал оживленно разговаривать с двумя или тремя из них. Затем они все направились в его сторону и так внимательно принялись его рассматривать, что он смутился.
— Вот человек, от которого я достал сведения, сообщенные вашему превосходительству, — сказал, указывая на него, покупатель. Последний был не кто иной, как капитан Рульский.
После того как торговец повторил рассказ, который он случайно или с досады привел, его пригласили остаться еще на несколько часов в распоряжении главного штаба. Крестьянина проводили в ратушу, а оттуда в главную квартиру. Здесь он очутился в присутствии совета, состоящего из многочисленных военных лиц. Их имена были ему совершенно неизвестны, но все они были в блестящих мундирах.
В третий раз он повторил перед ними рассказ о том, как французская кавалерия купила у него продовольствие два дня тому назад, в нескольких верстах к востоку от города. Он повторил все подробности. Совет теперь узнал, что если французы не изменили с тех пор своего пути, то они должны следовать по берегу реки до Вертингена.
— Прикажите войти капитану Венду и агенту Шульмейстеру! — приказало лицо, председательствующее в собрании, выслушав объяснение крестьянина.
Оба врага-сообщника находились в распоряжении главного штаба после очной ставки, состоявшейся в это самое утро. Их тотчас же ввели.
Венд был обязан поддерживать все рассказы человека, который его подкупил. Поэтому генерал Мак торжествовал над последним упорством своих офицеров, так как начальник разведочной части говорил одно и то же, что и агент. Но что такое случилось, благодаря этому, так внезапно явившемуся новому приключению, из-за которого, казалось, снова поднимались все вопросы?
Наконец герцог Фердинанд заговорил и сообщил в нескольких словах обоим новопришедшим, что присутствие кавалерийского корпуса на правом берегу Дуная, позади позиции армии, было подтверждено с уверенностью. Затем он ожидал ответа.
Венд, затрудняясь ответить, сделал вид, что поворачивается к Шульмейстеру, предоставляя ему говорить.
— Пожалуйста, без церемоний, капитан, — возразил своим грубым голосом Кленау. — Скажите нам без обиняков, сходятся ли собранные вами сведения с рассказами этого человека. Какого черта! Располагаешь разведочной частью, чтобы иметь сведения! Если у нас за спиной неприятель, вы должны же что-нибудь знать об этом!
Венд был подлец, но он далеко не отличался глупостью. Он понял, что, прикидываясь незнающим о таком событии, которое, казалось, уже было доказано, он ничего не выигрывал и терял все в будущем. Да и какая вероятность, что Шульмейстер посмеет отомстить ему, если он скажет правду о таких деталях, где всякое скрытничанье становилось невозможным? Притом они одним и тем же ударом были поставлены в невозможность действовать до того момента, без сомнения, когда у одного из них окажутся развязанными руки.
— Этот человек прав, ваше превосходительство, — ответил Венд. — Мои сведения мне указывают в действительности на присутствие нескольких неприятельских разведчиков именно в той стороне, которую указывает крестьянин.
— Почему же вы ничего не сказали об этом утром?
— Потому что я еще не определил важности означенного войска, и я предпочитал…
— Так вам нужно увидеть целую армию, тогда вы узнаете, что корпус кавалерии может быть рассматриваем, как авангард?.. — перебил его Иелашич. — Вот так в капкан попались мы! Вот что называется быть хорошо осведомленными!
Шульмейстер решил не открывать рта, пока к нему не обратятся с вопросами прямо. Однако он выражал свое желание говорить легким притоптыванием ног, которое, по-видимому, являлось как бы помимо его воли. Мак, обманутый в ожиданиях, благодаря полученному новому известию и дурному настроению офицеров, инстинктивно обернулся к своему агенту.
— А, вы знаете это дело? — сказал он, обрывая фразу Иелашича.
— Я знаю еще кое-что другое, ваше превосходительство, — сказал Шульмейстер.
— Что же?
Глаза всех генералов обратились к нему.
— Контрреволюция только что вспыхнула во Франции после отъезда Бонапарта из Парижа в армию, — донес он спокойным тоном. — В тот момент как я говорю, англичане отплыли в Гавр и готовятся помочь войскам его величества короля прусского, который открыто присоединяется к коалиции. Баварским силам, удалившимся к Аугсбургу, чтобы не быть обязанными присоединиться к силам генерала Кинмейера или открыто с ними сразиться, угрожают русские, явившиеся с востока. Пруссаки, в свою очередь, грозят им с севера. Французское войско, которое видел этот человек, — есть остатки корпуса генералов Бернадота и Мармона. Его прогнали назад немцы и их союзники. Они ищут выхода во Францию. Ульмский же укрепленный лагерь совершенно запирает им выход. Вместе с тем я знаю, что там есть множество полков старых войск, которые, даже рассеянные, способны нанести вред… Я полагаю, что было бы разумно сопоставить им на левом берегу Дуная несколько серьезных преград. Однако при этом надо остерегаться, чтобы не обнаружить фронта армии со стороны Черного Леса… Прошу прощения у вашего превосходительства, что осмелился между прочим дать вам этот совет. Что же касается присутствия французских разведчиков на Дунае, то я совершенно согласен с капитаном Вендом. Но я придаю этому очень небольшое значение.
Мак ликовал. Переданные с такой невозмутимой уверенностью новости слишком хорошо свидетельствовали о том, что он упорно доказывал своим корпусным начальникам, а потому главнокомандующий принял их с энтузиазмом.
— У вас, конечно, есть серьезное доказательство вашего рапорта? — спросил, однако, фельдмаршал Кленау, обращаясь к шпиону. — Удивительно, сколько новостей можно узнать в один день! Ведь вы нам, однако, ничего не сказали сразу!
— Я предлагаю как гарантию рассказанного мою жизнь, она в ваших руках, ваше превосходительство. Этого достаточно, не правда ли? Доставляя до сегодняшнего дня верные справки главнокомандующему, разве я представлял ему письменные аттестаты в их достоверности?.. Нет! Я проник через французские линии, рискуя быть убитым. Я говорил здесь все, что знал, рискуя, что мне не поверят. Только несколько часов тому назад через посредство, которое мне одному известно, и я не должен его открывать, я мог узнать то, что еще сегодня утром было мне неизвестно. Я исполнил долг, повторив все это; более мне нечего прибавить.
Тогда произошло что-то странное, чего Шульмейстер сразу не мог себе объяснить, но когда он понял, то был поражен до серьезного беспокойства. При последних словах его голос прозвучал, чего он не заметил сам, совершенно, как накануне у фальшивого интенданта Калькнера. И на этот раз фельдмаршал-лейтенант Кленау, отличавшийся лучшей памятью, чем другие, внезапно встал и направился к одутловатому, багровому крестьянину, стоявшему в нескольких шагах от него.
С нахмуренными бровями и внимательным взглядом он, казалось, рассматривал на ходу эти черты лица со стесняющим Шульмейстера вниманием. Он, по-видимому, искал в них малейший признак другой личности, за которой его глаза уже наблюдали.
В то время как он подходил, Шульмейстер после минутного удивления и некоторого смущения уже овладел собою и спросил себя: «Я, должно быть, забылся… Мне изменил голос!.. Подлинно, что этот человек менее глуп, чем остальные. Он подозревает мое переодевание и, наверное, подвергнет меня какому-нибудь испытанию… Какому?..»
Кленау был от него только в двух шагах. Он был так поглощен своим исследованием, что глубокое молчание царило в зале. Все присутствующие как бы поняли немую трагедию, разыгрывавшуюся между этими двумя лицами, находящимися друг против друга.
— Надо снять с этого человека дорожный плащ, надетый на нем, — сказал фельдмаршал, указывая пальцем на шпиона.
Мак подумал, что Кленау сошел с ума, и был готов уже вмешаться, как, к его крайнему удивлению, Шульмейстер без малейшего сопротивления принялся снимать свою одежду.
С удивленной улыбкой он правой рукою сдернул за спиною свой левый рукав, и тяжелый крестьянский кафтан упал к его ногам. Присутствующие увидели круглые плечи и сильный торс поселянина, мало заботившегося об элегантности и легкости одежды.
Поистине ничто не напоминало в нем исчезнувшего интенданта.
Удивленный Кленау рассматривал совершенно близко лицо секретного агента и, казалось, искал на нем исчезнувшие морщины…
Однако и он дошел до того, что уже через минуту стал сомневаться в верности свидетельства своих ушей. Многие знают, с каким упорством поразивший нас выговор, так сказать, отмечается нашей памятью. Но как же хвастаться тем, что узнал человека только по его голосу, когда все остальные признаки совершенно неподходящие?
Все-таки упорный наблюдатель не считал себя побежденным.
— Генерал, у вас ли еще седой парик, который нашли сегодня утром в одной из комнат вашей квартиры? — внезапно обратился он к Маку, не отрывая глаз от своей жертвы. — Я был бы вам очень благодарен, если бы вы послали за ним, чтобы примерить его на голове вашего агента.
Глубокое удивление, впрочем, вымышленное, выразившееся на лице Шульмейстера, было ничтожно в сравнении с остолбенением, которое вызвали подобные слова у начальника армии. Каким образом, в самом деле, мог один из самых серьезных его офицеров предаваться подобным шуткам?
Что же касается Венда, молча присутствующего при этой сцене, он чувствовал себя жертвой совершенно справедливого страха. Если только раскроют обман, его сообщничество будет живо доказано, и что же тогда с ним станет?
Кленау притворился, что не замечает сделанного на всех различного впечатления.
— Пока мы здесь, — продолжал он, — мы можем также прикинуть на спину этого человека белый мундир, который он оставил в спальне главнокомандующего. Может быть, он будет несколько тесноват для такого здоровяка, но у него, должно быть, есть средства переделывать себя. Иногда его видят с плечами, по-видимому, могучими, которые очень ловко набиты шерстью.
При этих словах старый подозрительный воин схватил верхнюю часть руки Шульмейстера, ожидая, что она обернута толстым слоем материи. Но тотчас же он сделал удивленный жест и подался назад. Его рука ощупала легкую полотняную рубашку, под которой при прикосновении его пальцев чувствовались безо всякой военной хитрости громадные мускулы с их сильной выпуклостью и совершенно живые. Никогда такие мускулы не могли бы войти в узкий мундир старика, достигшего высших военных градаций, в особенности в интендантстве.
Испытание приняло неожиданный для него оборот. Шульмейстер покорился ему, впрочем, с наивным удивлением, сбившим с толку Кленау… Но когда вестовой принес старый мундир, брошенный накануне беглецом, и делал всевозможные усилия, чтобы напялить его на человека, который носил его накануне, то обман Кленау был полный. Шульмейстер искусно представил, что силится вместить в него свои плечи, округляя свой торс, и так расширял проймы, что мундир разорвался от ворота до талии.
В то время другие генералы, заинтересованные этой игрой, мало-помалу покинули свои места, чтобы поближе рассмотреть личность, возбудившую подозрения их коллег. Самый грубый из них, Иелашич, не поколебался положить свою руку на плечо шпиона и заставить его вертеться, чтобы проверить его анатомию со всех сторон.
Но за этим испытанием кровь, казалось, совершенно исчезла с лица Шульмейстера, глаза метнули пламя, он сделал быстрый скачок назад и воскликнул:
— Довольно!..
Иелашич никак не мог допустить, чтобы это восклицание относилось к нему, и хотел снова приблизиться на шаг, чтобы продолжать свой осмотр.
— Я сказал, довольно, генерал! — повторил шпион, глядя ему прямо в лицо. — Я не ваш солдат, чтобы вы обращались со мной грубо. Я — свободный человек, гость главнокомандующего и запрещаю, чтобы ко мне прикасались.
— Вы запрещаете?! — пробасил Иелашич с искаженным от гнева лицом.
— Да, запрещаю! Я охотно подчинился внимательному осмотру, который эти почтенные генералы, не знаю почему, нашли необходимым… Кажется, я перенес его добровольно… Теперь кончено, я не согласен более подчиняться этой церемонии.
Иелашич после этих слов взбесился до того, что у него показалась пена у рта. Сослуживцы приблизились, чтобы успокоить его. Мак, оскорбленный испытаниями, которым был подвергнут его агент, употребил свой авторитет, чтобы положить этому конец. Но он не успел бы в этом, если бы Шульмейстер не придумал, как бы объясняя свое сопротивление, повторить те же слова, произношение которых чуть его не выдало. Не торопясь, пропуская руки в рукава своего тяжелого кафтана, поднятого с земли, он ясно произнес эту фразу:
— Я сказал все, что знаю, и ничего не могу прибавить.
Он снова отыскал тот тон, который только что пробудил воспоминания Кленау, но с таким различием тембра, в одно и то же время легким и характеристичным, ощутительным и вместе с тем размеренным, что самый внимательный и тонкий наблюдатель, услышав его, сказал бы себе: «Вот откуда происходит моя ошибка. Оба органа действительно походят; голос сегодняшнего человека походит на голос вчерашнего, но все-таки между ними есть разница».
Затем все успокоились. Кленау признал себя побежденным, Иелашич уселся, ворча, на свое кресло. Шульмейстер с грубыми и неловкими манерами, какие видел у него с утра Мак, попросил позволения генерала уйти.
Он ушел, забыв поклониться присутствующим генералам, так как простой крестьянин не привык к хорошим манерам. Нельзя же требовать от него, чтобы он был так же хорошо воспитан, как главный интендант Калькнер.
На этот раз Шульмейстер чувствовал, что он дошел до конца своей удачи и что было бы неосторожно пробовать вновь счастье. Впрочем, что же он обещал Наполеону? Поддерживать генерала Мака в его ошибке до 8 октября. Прекрасно, но ведь срок истек.
Опасность, от которой он только что ускользнул, благодаря своему хладнокровию и ловкости, очевидно, указывала границу того, что он должен был предпринять в Ульме. Теперь в немецком военном совете явилось много предупрежденных умов, и прежняя хитрость не будет так счастлива, чтобы обмануть их. Да, кроме того, нельзя же всю жизнь прогуливаться со щеками, подложенными пробкой, ноздрями, увеличенными ватой и пером, животом, обложенным шерстью, и головой, покрытой париком.
Нечего говорить уже о том, что презренный Венд был способен найти средство предать его, не компрометируя себя. Подобных людей удерживают, но никогда не имеют в руках.
— Вы прекрасно маневрировали, поручик! — сказал ему шпион, когда они остались одни на улице после шумного заседания. — Впрочем, я нашел другого союзника, совершенно неожиданного. Посмотрите-ка на этого бедного крестьянина, намеки которого чуть нас не погубили обоих, и теперь, когда он свободен, спасающегося к своей тележке, будто за ним гонится черт. Наблюдали ли вы за ним, пока меня переворачивали на горячих угольях? Его лицо было смешнее всего на свете. Он делал нечеловеческие усилия, желая понять, что происходит вокруг него, но не достиг. Он мне оказал важную услугу. Всякий раз, когда я чувствовал, что мною овладевает гнев, я смотрел на него, и он преподавал мне, не желая этого, терпение и покорность. Я говорил себе: «Вот каким ты должен быть, чтобы хорошо играть твою роль. Не горячись! Покорись!» И чтобы казаться невинным, я делал как он.
Венд с невольным восторгом слушал сопровождаемого им великого комедианта, объясняющего секрет своего искусства.
Он забыл на секунду свою ненависть, как зритель забывает свое горе и радости, чтобы аплодировать счастливо и умело выраженному движению актера, изображающего какую-нибудь роль на сцене.
— Я прекрасно отдавал себе отчет, поверьте, — продолжал Шульмейстер, — что ваше положение все это время было особенно щекотливое. Но у меня нет слов выразить, насколько вы были совершенны. Я с беспокойством ожидал ваших первых слов. Я сказал себе: будет ли он отрицать движение войск, о котором знает всякий крестьянин? Какая это была ошибка! Обозначит ли их точно? Тогда, значит, он хочет меня предать! Мне было досадно при мысли, что придется выдать вас, предавая себя. Благодарение Богу, у вас ясный взгляд! Да я и не буду неблагодарным, и с сегодняшнего дня я хочу вручить вам часть денег, которые обещал. Как вы это находите?
— Сегодня же?
— Да, но если вы окажете мне, однако, маленькую услугу. О, это вам будет нетрудно сделать, уверяю вас. Вы не отвечаете?.. Вы боитесь, чтобы я не втянул вас опять в какой-нибудь компрометирующий шаг? Как вы знаете меня плохо, бедный поручик! Вопрос идет просто о том, чтобы вы отправились отсюда на Югенштрассе и купили бы для меня шубу… Вы, конечно, знаете, что такое шуба?.. Купите хорошую старую меховую шубу, порядочно грязненькую и порядочно мерзкую, у одного из этих евреев-маклаков. К этому вы прибавите кожаную шапку, стоптанные сапоги, если таковые есть, но вы увидите, что они там найдутся, и сверх всего коробейный ящик, насколько возможно маленький, лишь бы он вмещал немного лент, двое или трое часов с ключиками и столько же бонбоньерок… Вы видите, что это не чрезмерно трудно! За все вам, разумеется, придется заплатить сотню австрийских флоринов, что составит около двенадцати золотых наполеондоров. У вас, я полагаю, столько найдется с собою? Я сейчас же вам уплачу и вместе с тем отдам за вашу миссию сто золотых наполеондоров, т. е. две тысячи франков. Недурное дельце, гм!
— Куда же вы хотите, чтобы я принес все это? — спросил Венд сдавленным от гнева и в то же время от жадности голосом.
— А к вам! Нет ничего проще. Вы проводите туда меня сейчас же, и я обожду вас там. Кто же удивится теперь, видя нас вместе идущими и возвращающимися? Разве мы не сотрудники?
Венд замедлил шаг и казался колеблющимся, краснея и бледнея попеременно.
— Что же вас затрудняет? — спросил его Шульмейстер. — Может быть, с вами недостаточно денег? Так это пустяки. У меня всегда есть в моей мошне один из красивеньких золотых сверточков, которые, вы знаете, требуют только, чтобы их разорвали ногтем, и нужно незначительное время отсчитать кончиком пальцев десять необходимых монет… Вот! Готово: протягивайте руку… Но не так, черт возьми! Спрячьте лучше: подумают, что я плачу вам!
Легкий металлический звук сопровождал одновременно их жест.
— В особенности ничего не забудьте!.. Шубу, шапку, сапоги, ящик, ленты, часы и маленькие бонбоньерки или коробочки для мушек, безразлично, лишь бы они были достаточно маленькие, чтобы поместиться в руке… Не смотрите на меня удивленными глазами: у меня привычка, или мания, если хотите, привозить моей жене какое-нибудь воспоминание из всех городов, в которых я бываю.
Час спустя Шульмейстер был неузнаваем… или, вернее, совсем более не было Шульмейстера в неприятной и беспорядочной комнате жилища кутилы и игрока. Венд проводил его туда, прежде чем пойти за покупками, и там он оставил Шульмейстера одного после того, как передал их.
Счет их был сведен. Две тысячи франков были переданы, как это было условлено. Теперь Шульмейстер принялся писать на квадратном, едва видном, маленьком кусочке бумаги отчет всего, что видел и узнал со дня отъезда из Страсбурга. Эта заметка оканчивалась так:
«…Мне более нечего делать в Ульме! Генералы австрийской армии подозревают что-то, но главнокомандующий совершенно согласен с тем, в чем его величество желал его убедить. Численность наличного состава войска 70 000 человек. Часть его может ускользнуть через Тироль с Иелашичем или к Богемии с эрцгерцогом, остальные не двинутся. Город укреплен, но если удержать Эльсинген, то он взят».
Написав записочку, Шульмейстер спрятал ее в двойное дно маленькой серебряной, вызолоченной коробочки, за которую Венд заставил его заплатить, как за золотую. Затем он надел все вновь принесенное Вендом и казался очень бедным, гнусным и грязным. Он вскоре превратился в разносчика самого низкого сорта, бандита, ужасного ростовщика, готового на подозрительные услуги и на всевозможные выгодные сделки.
У него осталось за поясом несколько свертков, врученных Савари, — полезный запас, чтобы умерить опасности в путешествии.
После быстрого осмотра своего костюма Шульмейстер отправился в путь. Он не унес, впрочем, с собой никакого оружия, принадлежащего хозяину квартиры, хотя заплатил ему довольно дорого, чтобы иметь право на одно из них.
Но, в сущности, он хорошо знал, что лучшая защита и самый верный инструмент для борьбы с опасностями в дороге были живой гений и необузданная смелость, которая в данную минуту освещала и пролагала ему дорогу.
Однако для такого хитрого и тонкого человека он совершил непростительную неосторожность, стоившую ему дорого. Накануне он забылся до того, что пообещал прибавку в 5000 франков к плате каждому из плутов, сделавшихся его сообщниками. По-настоящему эти деньги он должен был им вручить позднее, когда они заслужили бы их. Но события шли так быстро, что он видел необходимость отдать Венду вновь зачтенные деньги, две тысячи франков.
Как бы мало ни знал арифметику поручик, но самая простая мозговая операция могла ему указать, что фальшивый разносчик-еврей уносил с собой в поясе восемь тысяч франков, а может быть, и более.
«Да, — сказал себе Венд, — обезоруженный противник пускается в путь один по местности, где мародеры опустошают страну. Презренный торгаш с виду, не имеющий ни очага, ни крыши, отдающийся приключениям в местности, где нет более ни полиции, ни закона, действительно богат. Этот разносчик, с длинными волосами, с запущенной бородой, в неряшливой одежде, удирает во французскую армию с хорошо наполненными карманами. Если бы ему дозволили, он безнаказанно смеялся бы всю дорогу над проделками, произведенными им, так как совершенно убежден, что генералы, обманутые, благодаря ему, в своей истинной гибели, даже не спросят его по дороге. И он сохранит мошну, которая представляла цену измены. И никогда, никогда его более не увидят», — рассуждал Венд.
Как мог Венд, каким мы его знаем, хладнокровно переносить подобную перспективу? Конечно, он многим рисковал бы, выдавая хитрого шпиона французов, пока последний жил в Ульме. Но раз стена перейдена, город покинут, все изменяется.
Кто же настолько сообразит, чтобы узнать в бездыханном трупе, найденном на дне оврага, псевдоинтенданта Калькнера и тихого поселянина Шульмейстера в ужасном отрепье маклака-еврея.
А если бы он был не совсем убит и заговорил бы? Кто же придаст значение его словам с той минуты, когда стало бы известно, что он агент неприятеля.
Венд тщательно взвесил все шансы. В продолжение двух дней он допустил своего обаятельного противника победить себя, купить и опутать узами. Теперь снова к нему вернулась его прежняя свобода ума, хитрость и ненависть во всей их полноте.
В то время как Шульмейстер, прежде чем исчезнуть, наряжался в последний раз, благодаря помощи Венда, он решился исполнить свое намерение отправиться следом за шпионом, чтобы не ускользнули от него ни секреты, ни, в особенности, золото.
Когда Венд увидел издали, что Шульмейстер пустился в дорогу, то проверил путь, по которому он принужден был идти. Венд был уверен, что явится гораздо ранее его.
К величайшему его удовольствию, ночь предстояла темная. Но прежде чем покинуть город и перейти речку, чтобы поставить свою ловушку, он не удержался от легкого обхода, чтобы увидеть, не происходило ли у Доротеи что-нибудь новое.
Мы уже знаем, почему он нашел ее дом запертым, почему ему никто не откликнулся на стук в дверь и ставни.
Это увеличило еще более его гнев. Когда его лошадь пустилась скорой рысью, то ему казалось, что он едет служить родине и в то же время покончить свой личный спор и округлить свой кошелек.
У Шульмейстера в голове не было ни малейшей черной мысли. Напротив, ему все казалось в розовом свете. Он гордился, что счастливо исполнил самую трудную часть своей задачи. Даже сама опасность, которой он только что избегнул, доказывала ему полный успех в его усилиях держать неприятеля в неведении относительно ошибок последнего. Ведь неожиданное появление французов на западе едва не погубило его. Донаувертский крестьянин засвидетельствовал присутствие с 5 октября разведчиков великой армии на правом берегу Дуная. Но для этого надо, чтобы Наполеон следовал точь-в-точь плану, который он набросал в главных линиях перед шпионом в кабинете страсбургского префекта.
В течение десяти дней, которые Шульмейстер употребил, чтобы достичь Ульма, попасть на совет генералов, скрыться у Доротеи, переодеться крестьянином, после того как был наряжен офицером, перенести трагический экзамен под кулаком Иелашича и под присмотром Кленау, 150 000 человек, явившихся со всех концов света на зов гениального главы, сконцентрировались, чтобы ринуться непреодолимой массой на добычу.
В общем, Шульмейстер только что сыграл роль гончей собаки, которая держит дичь неподвижной в ее гнездах до прихода охотника. Только вместо зайца или куропатки он пригвоздил целую армию на одном и том же месте, очаровывая ее своими фокусами.
Теперь он мог себе позволить покинуть стойку: животное было схвачено. Схвачено?.. Да, но с условием, чтобы предупредить обо всем своего повелителя, с условием вручить ему свой отчет, если ему невозможно лично проникнуть в главную квартиру французов. Без этого Наполеон считал бы естественным предусмотреть все неожиданности, а следовательно, рассеять свои силы, чтобы отрезать дороги, чего никто из защитников Ульма не думает предпринимать. Может быть, не зная, насколько его маневры обманули противника, император не обманулся бы сам и не потерял бы плоды его терпеливых усилий по незнанию.
По этому случаю Шульмейстер шел, усиленно шагая, чтобы скорее отнести хорошую новость своему начальнику. Но как ни был длинен путь, он пустился в него весело. Шульмейстер был уверен, что в конце его он найдет амнистию, о которой грезил, благодарность, поздравления, и кто знает, может быть, эта награда будет завиднее других, и даже в ней будет немного почести.
Таким образом, невидимая сила, которая представляла, может быть, волю Провидения, направляла в один и тот же уголок земли людей, любящих и ненавидящих. Они сгорали желанием достичь друг друга и соединиться или сразиться: Шульмейстер и Берта, Венд и Доротея, Ганс, Мюрат, Родек и другие, уже не считая двух враждебных наций, как Франция и Германия, олицетворением которых служили самые лучшие их солдаты и наизнаменитейшие полководцы.
Судьба свела их всех в один и тот же час в окрестностях маленькой деревни, до тех пор мало известной. Шпион, убегающий с театра своих опасных деяний, его собственная жена, безрассудно отправившаяся в поиски за ним, чтобы избежать посягательства волокиты, другая женщина, пылкая авантюристка, в поисках какого-нибудь акта преданности, который она исполнила бы, чтобы ему понравиться, бесчестный предатель в погоне за своей добычей, ребенок, брошенный одиноким среди ночи, чтобы предупредить солдат о приближении неприятеля, ветеран многих вандейских войн, смиренный эмигрант, которого незаслуженное несчастье снова сделало патриотом, — все эти существа, молодые и старые, добрые и злые, как бы подталкивались таинственным законом к одной точке света, где они встретятся в огненной буре.
Судьба империи была связана с их драмой. В конце концов, она зависела от смелости и ума одиннадцатилетнего мальчика. Благодаря ему Наполеон мог взять в плен армию или видеть ее ускользнувшей из ловушки, расстроив все его гениальные соображения.
Для одиннадцатилетнего ребенка география ограничивалась кратким и простым объяснением: все то, чего он не знал, уже не было его родиной. Стратегия его имела также один принцип: предупреждать людей, которых любишь, о присутствии людей, которых ненавидишь, для того, чтобы последние были побеждены первыми.
Что же касается того, которая из двух находящихся в ссоре наций виновата и которая права, это безразлично для юной души! Некоторые костюмы солдат производят на них радостное впечатление, другие же при своем приближении наводят на них горестное настроение, вот вся их политика. Напрасно им объяснять; их воодушевляет один инстинкт, а еще не доказано, что он менее прозорлив, чем ум.
У Ганса была уже своя мысль, прежде чем его глаза встретили яростный взгляд Родека. Он сказал себе смутно, что внезапное появление императорских солдат в этой деревне, где его семья и он сам нашли себе приют, должно иметь угрожающую опасность для других солдат. Он знал, что последние расположились лагерем совсем близко оттуда на высотах.
Он слышал перед сном, как старый шуан сообщил его матери о приближении французов. Затем он мысленно снова увидел красивые батальоны в голубых мундирах и черных или белых штиблетах, снующие по улицам Страсбурга. В его памяти представились эти тяжелые или легкие эскадроны, грозные или проворные. Говорят, что они уже целые века ходят по свету, увлекая за собой доблесть своих предков.
И вот, при пробуждении он находится среди войска совершенно противоположного. Их сила кажется печальной, их взгляд без гордости, их слова — удар кулака. Никто из них не улыбался, и ни одна песня не вылетала из их уст.
И он вспомнил также о своем недавнем сне! В ту же самую ночь он с настоящей тоской видел во сне «белые мундиры», приближающиеся к дому. Его детская логика подсказала ему, что надо было бы предупредить об этом голубые мундиры.
Голубые мундиры были его друзья.
Он не знал, почему они его друзья; но знает ли кто когда-нибудь, почему любят этих или тех? Почему же дети должны знать это лучше, чем большие?
Ах, если бы он мог или смел!.. Как бы он тотчас помчался и закричал: «К ружью!» тем, которые там спят.
Как раз в это время Берта, разбитая от усталости, взяла на колени Лизбету. Непреодолимый сон, сомкнувший снова глаза девочке, одолел и ее мать. Ганс мог уйти из комнаты так, что его уход был бы ею не замечен. В ожидании он смотрел в дверную щель на беспорядок, совершавшийся в коридоре.
Он увидел, как его друг, освобожденный от пут, мало-помалу выпрямляется. Их глаза встретились, заговорили и поняли друг друга.
Ого был быстрый и немой обмен вопросов и ответов.
«Все находящиеся здесь, — говорили серые глаза, — враги твоей и моей родины; знаешь ли ты это?»
«Я это знаю», — отвечали голубые глаза.
«А знаешь ли ты, что недалеко от нас находятся солдаты с нашей родины? Они считают себя в безопасности и пришли, чтобы захватить неприятеля, а будут захвачены сами».
«Я это знаю».
«Однако с некоторой ловкостью можно их предупредить. Мне это сделать трудно, так как за мной наблюдают, смотрят. Но кто-нибудь легонький, тоненький может перешагнуть через этих сонных котов, пройти между караулом и убежать в лес… Знаешь ли ты это?»
«Я знаю… я знаю!..»
«Но если тебе удастся ускользнуть отсюда, как сделаешь ты, чтобы найти дорогу до реки?.. Пойми меня хорошенько: выйдя из дома, надо повернуть направо… Знаешь?»
«Да, знаю».
«Дорогой малютка!.. Я буду гордиться тобой, и все, кто тебя любит, живые или мертвые, все будут тебя благословлять, если ты это сделаешь. Но боюсь от тебя этого требовать, так как, увы, очень возможно, что тебя убьют, если увидят… Знаешь ли ты это?»
«Я это знаю».
«А все-таки ты это сделаешь?»
Ответа не последовало. Полуоткрытая дверь закрылась, ребенок исчез.
Ганс достиг двери, не задев ни одной протянутой солдатской ноги, не толкнув ни одного ружья или ранца. Он даже не произвел легкого колебания воздуха, проходя мимо солдат, которое заставило бы их открыть глаза. Таким образом он прошел дорогу, вал, долину. Вскоре старик Родек, дрожащий от страха и энтузиазма, услышал раздавшийся вдали пронзительный свист, пронесшийся среди ночи, чтобы успокоить его. Он выучил Ганса этому свисту, служившему им обычным зовом.
Удивленные часовые повернули головы и стали шарить в темноте. Послышалось бряцанье оружия; затем все стихло. Ганс был уже далеко.
Отважный малютка! Каким уверенным и твердым шагом он шел по дороге. Поистине бывают часы, когда восхитительная самопроизвольность невинности имеет тоже вдохновение, какое являет гений. Ни один разведчик армии не заметил бы лучше дороги, прежде чем избрать ее. Ни один ветеран, опытный в ночных экспедициях, не понял бы лучше смысла тысячи ничтожных звуков, которыми, однако, ваши уши наполняются, лишь только мы остаемся одни ночью в деревне. Он тотчас же узнал трение хвороста, бегство животных и падение булыжника. Его ноги едва прикасались к траве, протянутые руки указывали ему на кустарники, а его глаза, устремленные на бледнеющий свет, безустанно вели его к цели.
Внезапно он остановился.
Вдруг он увидел появившийся огонь между ним и рекою, между только что покинутой деревней и прибрежным холмом, к которому он стремился. Там были люди. Откуда они появились? Кто были они?
Сначала ребенок наклонился, чтобы его не увидели, затем совсем лег и поднял голову для наблюдения. Ганс чувствовал на лице и руках сыроватую свежесть земли. Тогда он заметил перед собой легкое колебание почвы, как бы снизу вверх, по которому он мог быстро следовать, согнувшись вдвое, без необходимости ползти. Он пошел туда и укрылся там, чтобы продолжать свой путь и незаметно приблизиться к подозрительному лагерю.
Вскоре было невозможно сомневаться. Перед его глазами был австрийский аванпост кавалерийского отряда, стоявший караулом перед лагерем. Он был составлен из тех солдат, которых Ганс так хотел избежать. Они прикрывали со стороны реки своих спящих в деревне товарищей, сторожа реку, которую бедный Ганс хотел перейти.
Как быть?
Вокруг шаловливого огня, горящих сучьев, два офицера грелись, разговаривая. Караул ходил перед ними взад и вперед. Другой, немного дальше, оставался недвижим на склоне, спускающемся к Дунаю, еще близкому к своему источнику и едва достигающему ста метров ширины.
Ганс видел все это, но ничего не слышал… Однако едва уловимый шепот достигал его ушей с порывом ветра.
Оба офицера разговаривали громко и совершенно свободно.
«О чем они говорят?» — подумал Ганс.
Ребенок прополз осторожно вдоль естественного откоса, разрезающего вкось долину как бы земляными ступенями. Время от времени он останавливался, чтобы послушать и чтобы измерить расстояние, которое он достиг, по ясности слышанных им слов. Его страстное желание знать, о чем говорят, было так сильно, что он не опасался приблизиться самое меньшее на двадцать шагов от неприятеля.
Тогда, встав на колени на траву и спрятав голову позади рыхлой глыбы, которой была, вероятно, взрытая кротом земля, он видел и слышал все как нельзя лучше.
Вот что он услышал:
— А вот так крепкая голова.
— Скорее, пренекрасивое лицо.
— Дело в том, что он ужаснее своей природы. Где его взяли?
— Он пробовал удрать к реке, избегая наш караул. Однако это необычная уловка для подобных людей. Когда они видят войско, расположенное лагерем, они бегут к нему, чтобы покупать или продавать.
— Или одолжить.
— Нет. Во время войны они не занимаются более обыкновенным ростовщичеством; им достаточно обирать мертвых, чтобы существовать. Этот же удалялся так упорно от наших линий, что пришлось окликать и угрожать ему, а затем остановить. Нас предупредила о нем именно разведочная часть главной квартиры, советуя быть осторожным. Кажется, заметили французских кавалеристов на дороге к Аусбургу, и все торговцы в округе стараются удрать к неприятелю, который платит лучше нас.
— Обыскали ли его хотя отчасти?
— Не думаю. Надо подождать полковника, который делает свой обход…
«О ком это говорили они?» — подумал Ганс.
Он попробовал рассмотреть арестованного и тихонько приподнял голову настолько, что его лоб и глаза поднимались над краем его тайника. Но вдруг огонь неожиданно вспыхнул; собеседники сделали порывистое движение, и он тотчас спрятался в тень, задерживая дыхание.
Однако ему удалось увидеть пленника. Он сидел на земле около караульных. Это был человек с длинными волосами, громадною бородой и смешной шапкой на голове. Он с боязливым видом держал на коленях зажатую в руках четырехугольную коробочку и, казалось, исподтишка рассматривал всех окружающих его.
«Какая странная фигура!» — подумал Ганс.
Будто эхо на его мысль, он услышал, как один из двух молодых людей сказал громко:
— Нет, можно ли быть противнее!..
— Не очень-то приближайтесь к нему, Карл! — возразил другой голос. — Мои люди, захватившие уже многих из этой расы, говорят, будто бы нужно брать ванны на каждом пикете всякий раз, как один из них прикоснется до руки еврея.
— Ну, так я первый с большим удовольствием уйду, прежде чем будут его обыскивать.
— Невозможно, мой друг! Мы прикомандированы. Не беспокойтесь уходить! На войне как на войне!
Человек, которого они так осмеивали, делал вид, что не слышал их. Теперь Ганс видел его прекрасно, найдя средство наблюдать за ним, не обнаруживая себя. Несчастный казался неподвижным, придавленным неизбежной покорностью Провидению. Лицо его было как окаменелое, тело не двигалось ни одним мускулом, но его руки, что Ганс скоро заметил, не оставались бездеятельными.
Одна из них медленно поднялась с края коробейного ящика, который он до тех пор оберегал, и углубилась под одежду, как бы шаря в каком-то таинственном кармане на равной высоте с бедрами. С тою же осторожностью она снова появилась, скользнула в длину ноги и опустилась в сапог. Затем Гансу показалось, что она полуоткрыла ящик, поставленный на коленях.
В эту минуту караул, неизменно прохаживающийся взад и вперед, возвратился снова к узнику, и рука более не двигалась. Затем, когда солдат снова отвернулся, она поднялась до воротника шубы и, казалось, что-то спрятала под подкладкой. Затем снова сделалась неподвижна.
Впрочем, узник и не мог бы продолжать маневр без того, чтобы его не заметили. Шум голосов разнесся по долине. Отдаленные тени соединились, затем отделились. Большой фонарь, с которого сняли чехол, на минуту осветил новые лица. Кавалеристы сошли с лошадей. Все разговоры у бивуачного костра прекратились, и солдаты, положившие под головы шинели, встали, вытянулись со всех сторон, поднимаясь с черной травы, как воскресшие мертвецы.
— Где же человек? — спросил тотчас же начальник, прибытие которого взволновало всех.
— Вот он, полковник.
— Пусть приблизится!
Толчок ногою заставил разносчика встать; удар ружейного приклада принудил его сделать несколько шагов вперед. Он побагровел, согнулся в талии и направился к огню, который прямо осветил его черты.
Ганс нашел его отвратительным, подлым, достойным самого грубого обращения, потому что он не возмущался против дурного обращения с ним.
— Я не спрашиваю вашего имени, — сказал полковник, — у подобных вам их сколько угодно, когда дело идет о лжи. Но откуда вы шли и куда, когда вас задержали?
Человек отвечал жалобным и медоточивым голосом:
— Я шел зарабатывать хлеб как мог, увы, для себя и моей бедной семьи, продавая безделушки солдатам и господам офицерам.
— Каким солдатам?.. Каким офицерам?.. Почему вы направлялись в сторону, где, говорят, показался неприятель?
— Как я мог знать, в какой именно стороне неприятель, господин полковник? Я шел вперед, не думая делать что-нибудь дурное.
— Вы шли из Ульма? Не правда ли?
— Ульм? В самом деле, я проходил там… Это очень красивый город, где в данный момент масса солдат… Э! э! Я там устроил несколько делишек!
— Когда вы покинули его?
Человек, казалось, рылся в памяти, чтобы остановиться прежде, чем ответить указанием определенного числа, затерявшегося в его памяти.
Ганс начал понемногу убеждаться, что хорошо сделали бы, поколотив еще еврея и принудив его скорее припомнить.
Но затем послышался другой голос, и как только он достиг ушей узника, то последний, казалось, совершенно переменил манеры.
— Чтобы обязать этого чудака говорить, полковник, вам стоит только сорвать с него парик и фальшивую бороду, — произнес этот голос.
По данному начальником знаку два солдата приблизились к разносчику, чтобы исполнить, хотя, по-видимому, против сердца, полученный приказ. Но они совсем не прикасались рукой к предмету их отвращения.
Арестованный вдруг распрямился, как будто бы к нему вернулись бодрость и смелость.
— А! — сказал он. — Я узнал этот голос: г-н Венд здесь! Прекрасно, теперь я все понимаю! Я понимаю, почему мне пресекли возвращение, почему меня задержали и расспрашивают, тогда как оставляют целое население подозрительных торговцев свободно кишеть вокруг ваших солдат, отравлять их и обманывать вас! Не беспокойтесь более, полковник, допрашивать меня. Я скажу все. Я не еврей, не разносчик и не называюсь ни Авраамом, ни Иаковом, ни Симеоном. Я — немецкий подданный, христианского вероисповедания и нахожусь здесь в силу приказаний, данных мне начальником императорской армии. Мое имя Карл Шульмейстер, и я служу генералу Маку.
В то же время он сбросил фальшивую бороду; парик с длинными седыми прядями отлетел вместе с меховой шапкой. Ребенок, сидевший на корточках в долине, в нескольких шагах от происходившего, увидел появившееся, освещенное резким огнем, очень бледное, энергичное и мужественное лицо отца, окруженное, как ореолом, рыжими волосами.
По счастью, никто не слышал легкого крика, который его неловкие уста не могли удержать. Все уши и глаза были устремлены на загадочного героя разыгрывающейся драмы.
— Этот человек еще врет, полковник, — возразил Венд, решившись наконец выйти из тени, где он прятался. — Если вы прикажете его обыскать, то увидите, что с ним находится значительная сумма денег, доходящая до нескольких тысяч флоринов французского серебра. Вы отыщете на нем также бумаги, которые не оставляют никакого сомнения относительно миссии, данной ему Бонапартом.
— Эх! Говорите же откровеннее! — перебил Шульмейстер. — Все-то вы добиваетесь моего пояса, не правда ли, господин Венд? Вы находите, что я недостаточно вас вознаградил за труд и мелкие услуги, оказанные мне? Будь по-вашему! Я не хочу торговаться! Бесполезно приказывать, чтобы меня обыскивали; вот десять тысяч франков, оставшихся у меня.
И из полураспахнувшейся шубы, через жилет и рубашку, гневно развернутые, рука шпиона сорвала пояс, который упал от тяжести золотых свертков к ногам полковника.
— Г-н Венд забыл еще о моем разносчичьем ящике, — продолжал Шульмейстер. — Однако он сам мне покупал его и уплачивал. Да! Он мне стоил сто флоринов, более двух свертков, подобных тем, которые там, т. е. двух тысяч франков, подаренных г-ну Венду за комиссию. Скажите, господин офицер, разве из этого не видно, что я — честный человек, не заинтересованный, а этот презренный — с продажной совестью.
В тоне узника было столько насмешки, что офицеры, свидетели этой сцены, сделали невольный жест и отодвинулись от Венда. Конечно, они понимали, что перед ними был неприятель, но они также смутно чувствовали, что возле них был изменник.
Однако Венд не рискнул последней партией, чтобы отступить в решительный момент.
— Все это, — возразил он, — слова. Это он втирает очки в глаза. Я исполнил мой долг, притворяясь, что вошел в сделку, иначе нельзя было сорвать маску со шпиона. Держу пари, что в этом коробе разносчика не находится более одной из маленьких золотых бонбоньерок.
— Из серебряных, позолоченных, пожалуйста! — воскликнул Шульмейстер. — Вы меня обманули даже качеством проданного товара, сударь. Когда я захочу от него отделаться, то мне дадут пустячную цену.
— У вас нет ее больше?
— Нет.
— Кому же вы отдали эту золоченую коробочку? — внезапно спросил полковник. — Там находились, может быть, полезные для вас показания, если бы вы могли с точностью определить.
— Он не мог никому ее продать, полковник. Он еще раз врет. Он покинул город с наступлением ночи и нигде не останавливался дорогой. Я в этом уверен, так как следовал за ним.
— Ну, хорошо, пусть обыщут меня, если хотят! Пусть обшарят! У меня больше ее нет.
— Мы увидим это.
На этот раз надо было покориться. Шульмейстер попробовал еще раз схитрить. Он поспешно скинул шубу, упавшую на землю, и подставил карманы панталон и куртки для исследования солдат. Но Венд, знавший все хитрости полицейского ремесла, не колеблясь, бросился на одежду, с видимым отвращением снятую Шульмейстером. Он был уверен там найти себе добычу.
— Что я говорил вам? — вскричал он через мгновение. — Смотрите, полковник, бонбоньерка спрятана в воротнике. Я ощущаю ее! Где же, черт возьми, он просунул ее? Ах, вот щель…
Пальцы предателя скользнули между подкладкой и материей, как только что проделал Шульмейстер.
— А вот и она! — воскликнул Венд, поднося скромную маленькую позолоченную коробочку, за которую Шульмейстер отдал бы охотно свою жизнь, к глазам полковника.
Все пропало! Все кончено для него. Ничтожная безделушка, попавшая в грубые руки врагов, выдаст его секрет. Не только его роль в Ульме обнаружится, но его надежды будут погублены, его грезы о счастье и чести будут разрушены. Кто знает, может быть, исход целого похода и судьба империи переменятся, и все из-за того, что несколько строчек его письма, спрятанных на дне ничтожной металлической коробочки, попали им в руки.
Как тяжело было видеть после стольких потраченных в продолжение двух недель гения, ловкости и смелости, что так глупо попался в западню, когда партия казалась уже выигранной!
— Но в ней ничего нет! — сказал полковник после того, как открыл бонбоньерку.
Шульмейстер поднял голову, как человек, обремененный несчастьем и почувствовавший внезапно возрождение неожиданной и невероятной надежды.
— А во втором дне? — спокойно спросил Венд.
— А! Есть второе дно? Вы думаете?
— Смотрите, полковник!
Венд надавил пружинку. Маленький клочок бумаги, покрытый заметками, упал в руки начальника, и Шульмейстер услышал шум разворачиваемой бумаги. Все, что он написал Наполеону для освещения настоящего положения дела, относительно мнений начальников австрийской армии, будет тотчас известно одному из тех, которых он одурачил.
Венд торжествовал.
Принесли фонарь. Полковник тихо прочитал документ-обвинитель. Шульмейстер, которого двое сильных солдат держали за плечи и за кисти рук, смотрел прямо в глаза офицерам, стоявшим группой перед ним. На его лице в эту трагическую минуту снова появилось воинственное и улыбающееся выражение, присущее ему. Никакие последовательные гримировки и никакие притворства не могли изгладить их совсем. К чему скрытничать теперь? К чему прятать человека, каким он был на самом деле? Гордость за совершенство произведенного им дела сверкала у него в глазах. Он знал прекрасно, что вскоре с полдюжины свинцовых пуль разорвут ему грудь. Но благодаря ему солдаты, которые убьют его, будут затем побеждены французами, стоявшими совсем близко оттуда. Может быть, в один прекрасный день узнают и скажут громко, что окончательной победой были обязаны его преданности настолько же, насколько гению его повелителя.
Молодые офицеры, рассматривающие пытливо Шульмейстера, были поражены его спокойствием. Когда полковник, покончив чтение, поднял в свою очередь глаза, то также понял, какой храбрый и страшный противник попал ему в руки.
Но внезапно черты лица Шульмейстера исказились от ужаса, и все подумали, что страх за последнюю минуту наконец восторжествовал над силой его души.
Но причина была иная. Он увидел позади всех голов, повернутых в его сторону, позади полковника, офицеров, Венда и солдат бедную, маленькую, совершенно бледную головку ребенка.
Ганс теперь забыл спрятаться и стоял во весь рост на земле, где так долго скрывался. Он смотрел, слушал и восхищался. Но в то же время он дрожал. Да, его бедное сердце разделялось между страхом и гордостью.
Как, раздумывал он, это его покровитель, всегда такой нежный и простой, с которым он жил? Это — тот шутливый добряк, который «представлял солдата», чтобы развеселить их, Лизбету и его. Он никогда не был так счастлив, как гуляя с ним рядом в полях. Ганс в это время открыл, что его приемный отец способен бороться с целой армией один. Правда, что этот герой сделался узником, но имел вид презирающего победившую силу. Что с ним сделают? Увы, те, которые его держат, удовольствуются ли, после того как узнали, кто он, пинками и ударами прикладов. Вдруг они станут его мучить и убьют? Бедный папа Карл!
Ребенок позабыл обо всем остальном: о цели его путешествия, о своей матери, о Родеке и о доме, переполненном солдатами, откуда он исчез. Он видел перед собою только эти багровые черты лица, окруженные пламенем красновато-рыжих волос, и торс атлета в разорванном платье, которого держали два солдата, как два палача.
Шульмейстер, однако, думал, что он игрушка воображения. Как возможно, чтобы перед ним был его маленький мальчик?
Увы! Его любимцы были далеко от него! Его последний час, вероятно, близок, если он дошел до того, что воображает, будто узнал черты одного из них с такой обманчивой ясностью среди волн солдатских силуэтов. Всем известно, что умирающие видят иногда невидимое, так значит, он умер, потому что перед ним явился его отсутствующий сын.
Снова послышался шепот совсем близко от узника. Но его волнение было настолько велико, что он даже не расслышал нового допроса. Он силился слушать. Полковник повторил вопрос, оставшийся без ответа.
— Вы не хотите мне сказать, сами ли вы написали это вашей рукой?
— Что это, полковник? Что такое я написал?
— Эту записку, спрятанную в коробочке, найденной нами в вороте вашей шубы и которую, как вы утверждаете, вы продали.
Шульмейстер сделал неопределенный жест человека, который не знает, на что намекают.
— Эта заметка написана по-французски. Свободно ли вы говорите по-французски? Умеете ли вы писать?
— Да, полковник. Я солгу, если скажу наоборот. Я способен начертать несколько фраз более или менее правильно на этом языке, но…
— Но?
Прежде чем кончить ответ, Шульмейстер снова посмотрел в сторону, где он думал увидеть личико своего сына, искаженное страхом. Оно по-прежнему было там перед ним, страдальчески внимательное, и можно было бы сказать, что им руководил сам разум.
«Так это была не иллюзия, не фантом?» — подумал Шульмейстер.
Это был настоящий его ребенок, в нескольких шагах от него. Как это могло случиться?.. А Берта?.. Лизбета?.. Где были они?
Несчастный человек оставался неподвижен скорее вследствие инстинктивного и присущего его профессии притворства, чем силы воли. В его глазах был какой-то блуждающий свет.
— Полно! Кончим ли мы? — снова заговорил полковник. — Вы уверяете, не правда ли, что вы знаете читать и писать по-французски?
— Да, полковник. Но я так дурно знаю этот язык, что никак не мог успеть в преподавании его моим детям. Так, например, у меня есть сын и дочь — и что же они знают? — только немецкий язык.
Услышав это лживое уверение, Ганс почувствовал, что кровь бросилась ему в щеки. Он сделал легкое движение и готов был закричать свой протест.
«Это наверно он!..» — подумал про себя отец.
И ребенок молчал, чувствуя на себе нежный взгляд узника.
— Если бы я, по крайней мере, знал, в чем меня обвиняют, — громко возразил Шульмейстер, — я мог бы отвечать с уверенностью, но я не знаю, что написано на бумаге.
— А! Вы не знаете?! — отвечал полковник. — Так хорошо, я скажу вам это сейчас.
Честный офицер хорошо понимал, что шпион старался выиграть время, так как не было ни малейшего сомнения в виновности Шульмейстера. Он хотел выяснить точно роль, какую мог играть Венд в этом деле. Так как рапорт, который он только что пробежал глазами, был на непонятном для солдат языке, то он не видел никакой опасности продолжать исследование перед ними.
Он принялся громко разбирать записку. Это было просто объявить обвиняемому смертный приговор.
Когда дошли до последнего параграфа, то Шульмейстер, ссылаясь на то, что он плохо усвоил смысл, попросил прочитать ему документ очень медленно.
Тогда полковник прочитал последние фразы, отделяя каждое слово.
«Численность наличного состава войска 70 000 человек. Часть его может ускользнуть через Тироль с Иелашичем или к Богемии с эрцгерцогом, остальные не двинутся. Город укреплен, но, если удержать Эльсинген, он взят».
До конца чтения Шульмейстер оставался с глазами, устремленными в глаза мальчика, как бы умоляя слушать внимательно слова, читаемые перед ним чуть не по складам, и запечатлеть их в памяти, чтобы повторить, когда понадобится.
«Ты хорошо слышишь, что этот человек читает? — казалось, говорил он мальчику. — Если ты любишь меня, не забывай ни одного слова».
Затем, когда все было окончено, он повернул голову и сделал вид, что не смотрит более в ту сторону.
Тогда ребенок медленно сошел с откоса, на котором стоял.
Ганс тотчас же понял без труда молчаливый приказ слушаться. Он повиновался. Под ясную диктовку, сделанную для него, его память послушно записала слово за словом.
Что же ему затем приказал отец? Удержать их в памяти? Он удержит их; это было не трудно! — размышлял Ганс.
Чтобы убедиться в этом, есть простое средство, и он принялся чуть слышно повторять этот странный урок.
Кому же он должен позже рассказать его? Он еще ничего не знал, но что ему до этого? Он прервал свою работу и сказал себе: «Мой отец Карл признал, что я не знаю французского языка, и, однако, то, что я учу на память, на этом именно языке. Зачем? Это, должно быть, потому, что не надо обнаруживать способность понимать по-французски, если меня захватят здесь. Кому же я могу… и должен пересказать его?»
И инстинктивная логика здравого смысла тотчас ответила:
«Необходимо, чтобы ты попробовал сейчас отправиться в поиски французов. Тебя посылает отец туда, куда тебя послал добрый Родек».
Затем урок еще раз повторился с начала до конца. Два или три раза произошло колебание, над которым юная память Ганса восторжествовала совершенно. Когда весь текст, заключенный в золотой коробочке, был таким образом отпечатан в самой глубине его памяти, мужественный мальчик снова продолжал путь к реке.
Как только Шульмейстер убедился, бросив тайно взгляд, что бледная головка мальчика исчезла в темноте ночи, новое спокойствие овладело его существом. Его совесть была чиста, так как он сделал все что мог. Своего приемного сына, даже его он посвятил родине. «Теперь что будет, то будет, — сказал он себе. — Однако мне досадно расстаться с жизнью, не сведя своих расчетов».
— Послушайте, полковник, — сказал он громко, — я устал бороться; я предпочитаю вам сказать все. Да, это я набросал справки, содержащиеся в этом рапорте. Я знаю его. Но подумайте, что одному мне было бы невозможно их собрать! Это поручик Венд снабдил меня справками и помогал мне достать самые секретные указания. Я обещал ему за это десять тысяч франков; он уже получил в счет семь тысяч красивыми золотыми наполеондорами. То, что я говорю, легко проверить. Стоит только выставить на вид бесполезные траты, сделанные этим человеком в продолжение сорока восьми часов за картежным столом в игорном доме или в другом месте…
— Почему вы обвиняете поручика Венда, вместо того чтобы защищаться? — живо ответил полковник. — Вы знаете, что это вас не спасет. Впрочем, весьма очевидно, что вы хотите отомстить человеку, только что снявшему с вас маску.
— Почему я не защищаю себя, а обвиняю его? Это очень просто, — возразил Шульмейстер. — Потому что таким поступком, напротив, надо гордиться, а не защищаться от него. Я не из ваших. Я был свободен вас побить и обмануть. Я знал, что рискую жизнью в случае неудачи, вот и все! Хорошо же, так как я не успел в своем предприятии, убейте меня: мы будем квиты. Но тот, другой, которому я заплатил, чтобы удерживать ваше войско, он продал вас. Слышите ли, полковник: продал, продал, продал. Если он выдал меня сегодня ночью, то потому только, что не надеялся более ничего от меня вытянуть. А может быть, он хотел опять попробовать все мои деньги присвоить себе, в то время, когда меня стали обыскивать… Затем, кто знает, он думал, без сомнения, сгладить свое преступление, донося на своего сообщника… Так нет же, подобные преступления не заслуживают извинения, и такой сообщник, как я, не пойдет в могилу один. Я потащу г-на Венда за воротник с собой в могилу! Не имейте, полковник, никакого сожаления как к одному, так и к другому. Полноте, вы можете мне поверить. В моем положении не лгут. Раздавите эту гадину в то же время, когда будете расстреливать шпиона!..
Резкая речь Шульмейстера взволновала полковника, и, порывисто обернувшись к Венду, он спросил его:
— Что вы можете на это ответить, поручик?.. Но где же он?
Венд исчез.
Прежде всего презренный негодяй придумывал средство ловко подтибрить пояс, наполненный золотом и брошенный Шульмейстером перед своими судьями. Но повелительный жест полковника, которого нельзя было не понять и которому не повиноваться было безумием, остановил его уже начавшееся инстинктивное движение поднять сокровище.
Десять тысяч франков так и остались лежать на земле до нового приказания, и очень возможно, увы, что по окончании допроса эту сумму под хорошим надзором, с коротким докладом о совершении казни над приговоренным отошлют в главный штаб.
С этой минуты Венд, не имея возможности удовлетворить свою алчность, захотел, по крайней мере, упиться местью. Он принялся внимательно наблюдать за Шульмейстером. Его ученая и сложная игра в этом поединке шпионства, в котором он слыл за профессора, возбуждала его невольное восхищение, а также отчасти беспокойство. Встав в полутьме, Венд анализировал малейшие движения узника, чтобы предупредить его маневры и предотвратить их.
Как и все присутствовавшие, он был поражен внезапным волнением, выразившимся на лице Шульмейстера, с тех пор как его глаза устремились на одну определенную точку. Но этих волнений он не приписал внезапному размышлению, представившемуся в уме его жертвы. Даже он не отнес этого к психическому явлению, однако, очень понятному у человека, видевшего так близко смерть. Он прозаически искал, какое открытие, самое материальное, могло произвести эту перемену.
Посредством исследования окрестностей, изучения малейшей игры света, для чего он наклонялся, чтобы ориентировать свой взгляд, Венд кончил тем, что увидел новое лицо. Это было личико ребенка, глаза которого оставались упорно направлены также на Шульмейстера.
Его полицейский инстинкт тотчас восстановил прямую связь между причиной и действием, между открытым чтением громким голосом обвинителя-документа, потребованным тем же самым человеком, который его написал, и необыкновенным вниманием мальчика, появление которого в этот час и в этом месте было так странно подозрительно.
«Откуда явился этот мальчик? Кто он такой?» — задал себе вопрос Венд.
Это очень важно знать!.. И в ожидании, кто бы он ни был, надо было воспрепятствовать, чтобы его глаза оставались открытыми и его уши не напрягались относительно зрелища, которое не должен видеть ни один посторонний.
Если было слишком поздно, чтобы помешать ему смотреть и слушать, то простая осторожность указывала, что надо наложить руку на этого стеснительного свидетеля.
Венд молча маневрировал, чтобы мало-помалу удалиться из центра сцены. Совершенно новое недоверие, которое он внушал теперь офицерам, своим солдатам, делало его объектом ненависти, и молодые люди радовались, что он более не с ними. Они воздержались следовать за ним и указывать на его отсутствие. Он ускользнул незаметно позади солдат, собравшихся вокруг своих начальников, внимание которых было поглощено трогательной драмой, разыгрывающейся в их присутствии; затем, раз выйдя из круга, освещенного бивуачным огнем, он поспешил по направлению к деревне. После длинного обхода Венд занял пост таким образом, что отступление ребенка было отрезано. Он видел теперь, как нежный силуэт мальчика выделился на фоне бивуачного освещения.
Несколько минут спустя, именно в тот момент, когда полковник удивился, не видя перед собою Венда, пронзительный крик, крик ужаса и бессильного гнева, рассек воздух. Черты лица Шульмейстера приняли земляной оттенок. Это был голос Ганса, он был в этом уверен. Все бросились. В недалеком расстоянии был слышен шум от борьбы: пинки, жалобы, гневный пронзительный зов, который был прекращен грубым кулаком, приложенным ко рту… Вскоре показался Венд, шествовавший впереди двух солдат, которые держали, несмотря на их возмущение, одиннадцатилетнего пленника.
— Что там такое? — спросил полковник. — Зачем ведут к нам этого мальчишку? Этим-то преследованием вы и занимались, поручик, между тем как я звал вас!
— Простите, полковник, — возразил Венд, — но я думаю, что сделал хорошую добычу. Я уверен, что не обманулся, заметив взгляды и осмысленные знаки между узником и этим ребенком, близкое присутствие которого здесь никем не было замечено. Я не сомневаюсь, что эти два существа знают друг друга. В то время как вы читали тому записку, найденную в его одежде, этот слушал так внимательно, что я решил, не осторожнее ли будет его привести к вам.
— Так мы теперь воюем с детьми? И вы полагаете, что я буду задавать вопросы этому ребенку?
— Конечно, нет, полковник! — возразил Венд с принужденной улыбкой. — Но, наконец, если бы этот «ребенок» был способен повторить неприятелю содержание захваченного письма, которое вы разобрали в его присутствии, — стоило ли труда ставить другого в невозможность вредить нам?
— Другими словами, я не прав, что громко читал это письмо, не правда ли, потому что он мог услышать?
— О, полковник, можете ли вы думать, что я намерен?..
— Я ничего не думаю, сударь! Я подтверждаю, что вы исполняете ваше ремесло добросовестно, вот и все!.. Пусть будет так. Я исполню свое также. Приблизься, малютка!
Ганс, еще дрожавший от нервного гнева, который заставил его только что отбиваться от рук солдат, приблизился, однако, без колебания к начальнику. Густой бас полковника зазвучал в его ушах с неожиданной сердечностью. Он даже не взглянул, проходя мимо пламени, на человека, которого двое часовых держали за плечи и кисти рук. А между тем мальчику очень хотелось броситься на шею к узнику!.. Но нет, его большие глаза были устремлены на полковника, говорившего с ним. Он не видел и не хотел видеть никого, кроме него.
— Что ты делал в поле среди ночи? — спросил полковник.
— Я заблудился. Мои родители в деревне… там, я не знаю ее названия. Мы туда приехали вчера вечером. Когда мы легли спать, то пришли солдаты и поместились во всех углах. Я хотел посмотреть, как они устраивают лагерь… И затем я заблудился.
— Тогда?
— Тогда я увидал вдали огонь, вот там; я приблизился, чтобы спросить, как мне пройти… Но, когда я был совсем близко, то понял, что меня выгонят, если я останусь, так как в это время дурно поступали с одним человеком. Я снова ушел, и в то время меня остановили.
— Как зовут тебя?
— Меня зовут Ганс.
— У тебя только одно имя?
— Я думаю, что да.
— Как ты думаешь! Как зовут твоего отца?
— Мой отец умер, сударь!
Это было сказано так серьезно и в то же время таким простым тоном, что какое-то уважение проникло в душу солдат.
Что касается до Шульмейстера, он ничего не говорил, ни на что не смотрел и ничего больше не знал. Он жил только для того, чтобы слушать эти детские и умные слова, ударение которых часто заставляло биться его сердце.
Венд не переставал наблюдать за ним. Он пробовал подметить со стороны Шульмейстера какой-нибудь жест и взгляд, который можно было бы принять за условный сигнал или совет, относящийся к ребенку. Но он не мог доказать, что заметил хотя одно малейшее, подозрительное движение.
— Послушай, малютка, я очень хотел бы верить, что ты там рассказываешь; но, видишь ли, ты должен сказать мне правду, как честный мальчик, каким ты мне показался…
— Да, сударь.
— Откуда ты приехал с твоими родителями, когда явился в эту страну?
— Мы приехали из Оффенбурга.
— Это на опушке Черного Леса, в стороне Рейна… следовательно, не очень далеко от границы. Вы должны часто видеть там французов?
Ганс почувствовал в этот момент, как легкое розовое облако покрыло ему щеки. Однако его ясные глаза, устремленные на радушное лицо полковника, не опустились. Едва заметное миганье век выдавало его волнение.
— Может быть, и видят, когда их знают, — ответил он.
— Ты не знаешь их?
— Может быть, да, но я этого наверно не знаю.
— Когда говорят в твоем присутствии по-французски, понимаешь ли ты?
— Как это, сударь, когда говорят по-французски?..
— Ну, так, вот как! Слушай хорошенько, что я буду говорить…
Все глаза, так сказать, остановились на глазах ребенка, чтобы уловить малейший проблеск понимания. Венд перестал смотреть на Шульмейстера. Шульмейстер сам устремил свой взгляд на маленькую белокурую головку.
Полковник очень медленно произнес по-французски следующие слова: «Ты мне сказал, что у тебя нет более отца? Твоя мать тоже умерла, не правда ли?»
По счастью, Ганс приготовился к вопросу, сделанному, чтобы его смутить. Правда, бедный ребенок не ожидал, что он будет столь жестоким; но в его жизни уже было столько разной печали и у него было достаточно отваги, чтобы сдержать свое волнение. Затем он чувствовал около себя второго отца, которого он любил, этого покровителя, нуждающегося теперь в покровительстве. Он взглянул в лицо полковника и ответил по-немецки:
— Это очень нежные слова, но я не знаю, что они выражают.
Едва сдерживаемый шепот пробежал по рядам солдат. Полковник, дурно скрывая под грубой манерой свои угрызения за испытания ребенка, пожал плечами, оборачиваясь к своим поручикам:
— Я спрашиваю вас, способен ли ребенок, который в состоянии понимать то, что я сказал, на подобное притворство!
Но Венд не был с этим согласен, потому что он уловил на лице Шульмейстера радужное отражение глубокой, с трудом удерживаемой радости.
Он медленно приблизился к своему начальнику, и Шульмейстер понял, что мучение еще не окончилось.
— Позвольте мне сделать еще одно испытание, полковник? — спросил совсем тихо доносчик.
— Как! То, которое мы только что сделали, вам недостаточно, сударь?.. Что же вам нужно более? Да полно вам! Я не допускаю ни малейшего сомнения, но делайте, что хотите.
Венд, ничего не говоря, вмешался в группу офицеров, между тем как полковник с жестом плохо скрываемого сострадания, казалось, более не интересовался опытом.
Прошло несколько секунд. Затем поручик подошел прямо к ребенку, как будто ему было поручено говорить после общего совещания, и сказал ему самым естественным тоном, но по-французски:
— Хорошо! Иди, малютка, ты можешь отправляться!..
Ганс посмотрел на него, подняв ресницы с вопросительным видом, и не двинулся с места.
— Надо быть бессердечным, чтобы упорствовать!.. — произнес сквозь зубы полковник.
Но он решил не стеснять своего подчиненного и довольствовался тем, что следил глазами за происходившим.
Венд положил руку на плечо Ганса, который сделал быстрое движение, чтобы отодвинуться от него.
— Ты сердишься на меня? — спросил он нежным голосом и все еще по-французски.
Ответа не последовало.
Тогда по жесту капитана два солдата, державшие Шульмейстера, заставили его отодвинуться на несколько шагов и спрятаться за их товарищей. Ганс стоял, обернувшись спиною, и не заметил этой проделки. Он смотрел на полковника, молча присутствовавшего при этой сцене, и прочитал в разъяренных глазах полковника, что ему приготовляют еще какую-нибудь горестную неожиданность.
Но вдруг его ум необыкновенно прояснился, и он все понял. Единственный человек на свете, которого он должен защищать, сказал себе мальчик, это его приемный отец, и для этого надо прикинуться, что его не знаешь. Нет другого врага на свете, как Венд, и самое важное было не доверять, что этот человек говорит или делает. Остального не существовало. Только любящие и отважные души способны на такое самоотвержение. По счастью, Ганс только что выучил хорошо свой урок; он знал его, был отважен и готов на все.
Внезапно его заставили повернуться. Перед его глазами расстилалась темная долина. Справа несколько человек сидели на траве; другие смотрели на него. Часовые стояли неподвижно на карауле. Слева остатки догорающего пламени прыгали на красных головешках.
Место, занимаемое Шульмейстером, было пусто.
Ганс, не волнуясь, заметил эту новую обстановку и спросил по-немецки:
— Где же человек, который только что был?
— Его сейчас убили, — ответил Венд на том же языке, так как он отказался на время раскрыть, правда ли ребенок притворяется, что не знает французского языка.
Ему важнее было знать, что этот одиннадцатилетний мальчик знал шпиона.
У Ганса замерло сердце, но ни одна слеза не показалась в его глазах, ни одно восклицание не соскользнуло с его губ. Это мучительное волнение задержало несколько его невинное замечание, которое ему наконец удалось высказать твердым голосом:
— Странно! Я думал, что солдаты убивают только выстрелом из ружей!.. Я ничего не слышал.
Гнев полковника вспыхнул.
— Довольно! — сказал он тоном, не допускающим возражения. — Я не хочу, чтобы пытали этого мальчика. Поручик, прикажите, пожалуйста, его тотчас освободить. И один из вас, господа, пусть укажет надежного человека, знающего хорошо страну, чтобы показать ему дорогу.
— В добрый час, — ответил мальчик, повернув с милой улыбкой голову к начальнику. — Я предпочитаю, чтобы со мною говорили так! По крайней мере, я понимаю!..
И, заметив во взгляде полковника смутный влажный луч, в котором Ганс узнал доброту, он осмелился сказать:
— Это неправда, сударь, что убили бедного человека, который был там?
— Нет, нет, малютка! Это неправда, — ответил старый воин с благосклонным ворчанием. — Иди скорее спать, иди!..
И как эхо, отвечающее на слова полковника, дрожащий голос закричал позади плотно сжатой группы офицеров:
— Какой негодяй этот Венд!
Божественная радость проникла в сердце одиннадцатилетнего героя при этих словах, и если бы его черты в это время не были в тени, то бесчестный палач увидел бы в глубине глаз выступившие святые слезы.
Венда было труднее уверить, чем его начальника. Он не изменил своего инстинктивного убеждения, хотя не мог окончательно установить, ни совершенно доказать, даже в своих собственных глазах, что хитрый мальчик одурачил всех. Все, кончая его отважной позой, заставляло призадумываться. Как бы ни был храбр и не по летам развит ребенок, как допустить в самом деле, чтобы среди ночи мог он видеть, не боясь, грубую, суровую процедуру военного суда, судящего без апелляции при бивуачном огне? Чтобы не взволноваться от такой обстановки, надо быть, так сказать, дрессированным доя самых худших приключений и в совершенстве знать роль, которую приходится играть в них. Надо, чтобы он уже видел подобные спектакли и часто был замешан в такие опасности. И Венд вывел заключение, что верит более чем когда-либо в соглашение, импровизированное или заранее устроенное, между двумя существами, которых он держал в своих руках.
Но приказ полковника не терпел никакого сопротивления, ни даже отсрочки, вследствие чего Ганса вручили солдату проводить до ближайшей тропинки, ведущей в Вертинген. Венд видел его уходящим и не мог ничего придумать, чтобы удержать.
В тот момент, когда ребенок и проводник удалялись, тот же голос закричал:
— Прощай, малютка! Я не знаю тебя, но у тебя честное сердце!
В темноте послышался глухой шум, как бы кто-то хотел насилием заставить человека замолчать. Затем было решено отослать Шульмейстера под хорошей стражей в маленькую деревню, соседнюю с Гогенрейхеном, где находилось назначенное для него помещение. Там он должен ожидать военной казни.
— Разве его не расстреляют сейчас? — осмелился спросить Венд, взбешенный тем, что его месть запоздает.
— Это дело вас не касается более, сударь! — резко ответил ему полковник. — Я понимаю, что вы торопитесь присутствовать при смерти человека, который знает о вас кое-что очень неприятное и в особенности стеснительное, но я один здесь командую. Прежде чем убить этого шпиона, я хотел бы знать, нет ли у него сообщника, постарше мальчугана, который только что был здесь, и поважнее.
Венд сделал притворный жест…
— Впрочем, — окончил речь полковник, не допуская себя обезоружить этой пантомимой, — мне кажется, что вы покончили здесь ваше дело. Удалитесь с пикета, где должны находиться только офицеры, назначенные мною для почетного караула. Добрый вечер, сударь!
Поручик удалился, не удостоившись ни одного поклона со стороны офицеров. Вскоре услышали, как его лошадь спешила рысью к деревне.
Лишь только он уехал, полковник сделал порывистое движение досады, заметив, в которую сторону он удалился.
Выпущенный на свободу, ребенок отправился по той же дороге, только несколькими минутами ранее своего обвинителя и палача.
Мы оставили Доротею уезжающей из Вертингена в тележке Родека, после того как она подверглась оскорбительным любезностям юного офицера, товарища Венда. Ей пришлось ехать недолго. Надорванная длинными переездами, прерываемыми редкими отдыхами, в продолжение целой недели, кобыла начала спотыкаться и фыркать на каждом шагу. Затем она снова остановилась и отказалась двинуться вперед, защищаясь изо всех сил. Жестокие удары грубой солдатской руки заставили ее наконец побежать с безумной быстротой, исчерпывая свои силы в последней роковой попытке. Но вдруг она повалилась и осталась лежать недвижима между двумя сломанными оглоблями.
Доротея проворно выскочила из тележки. Она безо всякого сожаления рассталась с импровизированным экипажем и случайным кучером, одним словом, со всем тем, что ее обязывало ненавистной протекцией людям, врагом которых она чувствовала себя. Что стоило ей снова пуститься одной в привычный путь пешком? Ее спутник силился поднять животное, привести в порядок экипаж и довести свою миссию до конца. Он умолял ее обождать, но она ответила лишь громким смехом, правда, печальным, и продолжала свой путь. Она повернула от Вертингена, переполненного немцами, засевшими в засаде. Удаляясь от этих долин, спускающихся мягкими, волнистыми линиями к Дунаю, она оставляла позади себя лесистые холмы, обрамляющие горизонт северной стороны. Здесь чужеземные солдаты ожидали день после длинных переходов, чтобы произвести атаку и обнаружить наконец план их начальника. Но все это было ей безразлично.
Она спешила в город, где еще находился, как она думала, загадочный сообщник их нападения. Увы, она ошиблась. Этот сообщник прошел совсем близко от нее, о чем она даже не подозревала. Он шел мимо деревни, где собрались любимые им существа. Шульмейстеру удалось избежать расставленных по квартирам отрядов, и, следуя по уклону полей, он приближался к дружеским высотам, где был конец его пути и оканчивалась его миссия, как бы мало она ни была достигнута. Но позади его и вокруг его другие люди тоже шли по одинаковому направлению. Казалось, что в эту ночь по какому-то секретному предписанию обычно пустынные дороги заселились людьми. Предупрежденные об опасности офицеры спешили присоединиться к своим войскам. Наполовину проснувшиеся отряды солдат направились в беспорядке к назначенному месту. Эстафеты сновали во все стороны что есть силы.
Один из кавалеристов проехал так близко от Доротеи, что она почувствовала, как ветер от его быстрой езды ударил ее по щекам. Молодая женщина остановилась. Ее сердце сначала сжалось от какого-то мучительного предчувствия, а затем ее глаза были поражены сходством. Она увидела на серой лошади, цвет шерсти которой выделялся в темноте знакомым светлым пятном, характерный силуэт. Каждая его линия была врезана в ее памяти. Конечно, ни одна черта лица не определилась в молниеносной быстроте его появления. Но разве необходимо видеть лицо, когда такая-то поза и примеченная при его проезде форма прически, подробности в выправке, в одевании и в сбруе — все указывает на неизгладимую в памяти личность, столько раз виденную.
— Это Венд! — сказала она тотчас себе. — Венд!.. На дороге!.. В такой час? — рассуждала Доротея. — Куда он направляется? Что он ищет? Кого преследует? Не в Вертинген ли он направляется так поспешно? Что ему там делать?
Доротея наклонилась к земле, чтобы лучше слышать шум галопа. Ей показалось, вместо того чтобы повернуть направо, в ту сторону, откуда она шла сама, эхо удалялось по прямой линии к откосу речного берега. Как разрешить эту загадку?
Прежде чем ее ум ответил, она уже действовала. Инстинкт, который сильнее рассудка, подталкивал ее следовать за всадником-привидением. Она повернулась и пошла, также торопясь, сзади него.
Немного далее она снова увидела околевшую лошадь, лежащую около сломанной тележки. Солдата более не было; он должен был возвратиться на свой пост. Немного далее она вышла на перекресток двух дорог. Одна из них спускалась к Дунаю, тогда как другая врезалась между первыми стенами деревни. Она пошла наудачу в ту сторону, где слышала, что топот лошади Венда раздается продолжительнее. Вскоре перед нею появился вдали, наравне с землею, мерцающий слабый огонь бивуака.
Она остановилась.
Время от времени проходящие между нею и освещенной точкой тени совершенно прикрывали его. Она хорошо понимала, что там находились солдаты, без сомнения, товарищи тех, которых она только что покинула. Но, чтобы убедиться в этом, она не смела приблизиться более.
Не к ним ли поехал Венд? Но на него не похоже, чтобы он отправился на аванпост. Это не такой человек; он не поедет ночью сам на разведку, рискуя спокойствием и жизнью для исполнения долга… Он решился бы забыть свою леность и пороки, только когда ненависть и алчность довели бы его до этого.
Рассуждая таким образом, Доротея снова пошла медленно по направлению к перемежающемуся огоньку. Она присела раз, потом другой на большие камни, оставленные на краю дороги, и принялась перебирать в уме все, что она сделала и видела со вчерашнего дня. Она пробовала выпутать ясные идеи и простые чувства из накопившихся руин, произведенных внезапным шквалом, перевернувшим ее жизнь. Трепещущая от искреннего душевного волнения, она чувствовала себя брошенной без проводника, опоры и надежды в опасные приключения. Смущенная и опечаленная, она снова встала, чтобы сделать несколько шагов.
Время шло. Сколько времени? Она не могла этого сказать. Ей показалось только, что огонь бивуака становился менее ярким, хотя она приближалась к нему.
Внезапно она остановилась и стала прислушиваться: кто-то шел. Да, с этой стороны кто-то шел. Она ясно различала шум шагов двух различных людей и слышала минутами два голоса. Вскоре Доротея увидела две неровные тени. Одна принадлежала мужчине, а другая ребенку.
Она тихонько отодвинулась и спряталась как можно лучше в траве, в нескольких шагах от дороги. Тогда она услышала следующий разговор:
— Теперь вы можете уходить, — говорил детский голос. — Я узнал первые дома там, на горе.
— Да, — ответил другой прохожий с грубым солдатским произношением, — но дорога делает поворот гораздо далее. Знаешь ли ты, в которую сторону повернуть?
— О, полноте, не опасайтесь, я не ошибусь!
— Ну, хорошо! Добрый путь, мальчуган! Ты можешь похвастаться, что не струсил.
Затем разговор прекратился. Только раздавались тяжелые шаги: их шум мало-помалу уменьшался. Ребенок оставался неподвижен. Без сомнения, он смотрел, как исчезал в ночной темноте его проводник.
Доротея снова встала и начала приближаться к мальчику. Она кончила тем, что узнала в нескольких шагах от нее тонкий силуэт сына Шульмейстера. Она осталась неподвижной, прикованной от смущения, увидев одиноким среди полей мальчика, только что оставленного ею около его матери, в комнате, окруженной стражей.
Что же произошло с тех пор, как она уехала? Ей было недосуг исследовать долго эту проблему. Внезапный шум донесся к ней с берега реки. Сначала она не поняла, что означал глухой продолжительный шум, слышанный ею, но вскоре она стала различать повторяющийся такт поспешной лошадиной рыси. Она направлялась в сторону Доротеи. С каждой минутой шаги лошади становились все слышнее и яснее; при каждом новом ударе по земле они отчетливее отделялись один от другого. Вдруг она увидела появившееся среди ночной мглы серое пятно, которое увеличивалось, определялось и наконец поднялось черной тенью.
Это был всадник, только что проскакавший. Доротея узнала в нем Венда.
Первым ее побуждением было приблизиться к Гансу. Но на остановилась.
Ребенок ограничился тем, что подвинулся на край тропинки, где он сидел, почти исчезнув в окружавшей его ночной тьме.
Всадник был только в нескольких шагах. По-видимому, он встретил на дороге солдата, возвращавшегося к своему бивуаку, и узнал от него, на каком расстоянии находится маленький узник, так как, замедляя ход лошади, он исследовал глазами дорогу, чтобы его разыскать.
Наконец он заметил мальчика.
— Что ты там делаешь? — спросил Венд грубо Ганса.
— Я ждал вашего проезда, чтобы продолжать путь.
— Да!.. Если только не затем, чтобы возвратиться назад и продолжать еще шпионить, не правда ли?..
Ответа не последовало.
— Ты ничего не говоришь, — продолжал Венд. — Пойдем! Я не хочу, чтобы ты оставался здесь. Иди передо мною и поживее!..
Презренный Венд дернул резко за одну сторону поводья и направил лошадь прямо на мальчика.
Ганс не шевельнулся.
— Слышал ли ты меня, лукавец? — спросил взбешенный поручик.
— Я слышала! — отвечал голос, раздавшийся с другой стороны дорога.
Венд сделал жест удивления и страха. Ребенок одним прыжком очутился на ногах.
— Да, я слышала! — продолжал таинственный голос, презрительные нотки которого, казалось, служили офицеру пощечинами… — Меня не удивляет, подлец, найти тебя здесь пытающим беззащитного ребенка, после того как я видела тебя тогда, вечером, покушающимся на жизнь его отца!..
— Его отца?! — зарычал, как лев, Венд, для которого это слово послужило лучом света, озаряющим тьму.
Последовал момент молчания. Затем раздался торжествующий крик, за которым последовал целый поток радостных слов.
— Ах!.. Я это прекрасно знал; я говорил, что эти два существа согласились нас провести! Полно, ты можешь теперь рассказывать все, что пожелаешь, моя бедняжка Доротея! Можешь показываться или скрываться, сколько тебе угодно! Я прощаю тебе твои ругательства и угрозы в уважение за те справки, которые ты мне сообщаешь!.. Его отец!.. Шульмейстер — отец этого негодяишки!.. А только что они прикинулись, будто не знают друг друга!.. А маленький хитрец нашел средство обмануть нас всех!.. Благодарю, Доротея! Благодарю тебя, я держу теперь в руках этого человека и его шайку. Наконец-то моя месть будет полная! Благодарю! Ну, пойдем же, сын шпиона! Надо же нам возвратиться туда, хитрец! Ты еще не кончил смеяться…
Венд живо соскочил с лошади и, не выпуская из рук поводьев, которые он обмотал вокруг кисти, протянул руку к плечу ребенка.
Но перед ним поднялась черная фигура, и перед его глазами явилось бледное лицо Доротеи, которое, казалось, преобразилось от какого-то неумолимого решения.
— Молчи и уходи! — сказала ему Доротея. — Убирайся, убирайся сейчас же, презренный предатель! Вспомни, что я говорила тебе… Еще есть время… Убирайся!
— Ну, что еще! Что тебя схватывает? — сказал он, издеваясь. — Ты хочешь, чтобы я удалился?.. Я уеду, чего же тебе больше надо? Я уеду «сейчас же», как ты говоришь… Только я хочу отвезти этого ребенка к его отцу. Это моя идея!.. Почему же ты сопровождаешь меня? Ты могла бы снова увидеть на момент твоего гостя сегодняшней ночи: это — удовольствие, которое тебе долго не представится!
— Берегись, Венд!
— Беречься? Чего? Разве ты имеешь претензию ненароком помешать мне исполнить, что мне нравится?.. Сударыня, взяли ли вы ваши пистолеты сегодня ночью на прогулку по полям?
— Нет, у меня нет с собою оружия. Но я хочу, чтобы ты оставил этого ребенка.
— А! Ты хочешь?
— Да!
— Положительно, мой преемник ловкий человек. Он умеет привязать к себе… Ты даже покровительствуешь его детям!
— Молчи!
— Я замолчу, когда ты меня допустишь взять этого мальчугана… У меня тоже семейный вкус; я не хочу, чтобы отделяли отца от сына…
— Молчи!
— Ты все то же говоришь… Я хочу, чтобы Шульмейстер, когда его поставят через несколько часов на колени перед взводом, увидел в лицо этого свидетеля.
— Молчи, говорю тебе.
— И тогда отхлестают сына до крови прежде, чем расстрелять отца, твоего люб…
Он не окончил: две руки обвились вокруг его горла.
Он сделал неистовый жест, чтобы их раздвинуть и оторвать от себя. Невозможно! Он хотел ударить в лицо это создание, которое пробовало его задушить: но держащие его вытянутые и закоченевшие руки не дозволяли достичь лица неприятеля. Он силился вытащить саблю и защищаться ею, как придется, острием или рукояткой. Но напрасно он размахивал по воздуху во все стороны: его блуждающие пальцы не находили более оружия, висевшего на кушаке.
Движения Венда были беспорядочны, а силы парализованы ужасными объятиями… Эта борьба во тьме представлялась отвратительной! Эти дикие объятия, сжимавшие одно с другим два молодых, сильных тела, еще накануне соединенных фантазией или привычкой, а теперь ринувшиеся друг на друга, были ужасны.
Однако, несмотря на гневное возбуждение, Доротея с трудом сопротивлялась безнадежным усилиям, которые делал Венд для избежания ужасного давления ее рук. Вместо того, чтобы дольше разжимать живое ожерелье, душившее его, уже наполовину задохнувшийся негодяй решился наконец сжать в объятиях бюст молодой женщины.
Со своей стороны Доротея чувствовала, что ее силы наполовину уменьшились. Оцепенение, овладевшее ее плечами, пробежало по всему ее телу, и она поняла, что он скоро захватит ее руки. Все-таки она продолжала с энергией безнадежности давить его горло. Венду показалось, что ее пальцы все глубже и глубже впиваются в него, пересекают доступ воздуху, останавливают движение крови, рискуя прекратить жизнь.
На посиневшем и в пятнах лице Венда открылся перекошенный конвульсиями рот, а красные, распухшие глаза, казалось, были готовы выскочить, как заряженные пули.
Но и Доротея чувствовала, что вся ее нервная сила скоро иссякнет.
Нет… положительно… она не могла долее продолжать это ужасное напряжение мускулов!
Негодяй заметил, что она ослабевала; он удвоил усилия: пальцы, давившие его, разжались, однако не выпуская совершенно добычи.
Немного воздуха вошло в грудь Венда.
Радость, что он, наконец, после долгого томления снова нашел надежду вздохнуть всеми легкими и жить, вызвала у Венда хриплый крик радости.
Но его час пришел.
Неожиданно на него поднялся странный враг.
Лошадь, уже испуганная конвульсивными движениями обоих борющихся, зацепивших за ее ноздри, при звуках радостного рева освобожденного Венда обезумела от страха. Она попятилась, ударяя копытами, и встала на дыбы почти во весь рост. В наступающей заре поднялась ее громадная фигура, представляя собою угрозу.
Привязанные к руке поводья натянулись и повлекли назад негодяя, опрокинув его навзничь.
Доротея, увлеченная также на землю, упала на колени возле него.
Тогда бессознательное животное, притянутое к земле падением борющихся, опустило свои тяжелые, подкованные железом копыта на череп Венда.
Доротея почувствовала, как на ее пальцы потекла горячая кровь. Руки, сжимающие ее, разжались и тяжело скользнули вдоль его бедер. Теперь она поняла, что могла отнять свои руки от шеи Венда, сделавшейся неподвижной. Последняя дрожь агонии потрясла распростертое перед нею тело.
Как же это случилось? Она убила его или лошадь, которую она видела распрямившеюся во весь рост над ними? Ослепленное страхом животное послужило орудием правосудию.
Доротея не отдавала себе отчета. Она ничего не понимала и ничего не знала.
Молодая женщина медленно поднялась, оцепенелая от совершившегося ужасного события. Ее глаза не могли оторваться от этого размозженного лица, посинелого и залитого кровью.
Наконец, овладев собою от ужаса, лишь только порыв борьбы совершенно рассеялся, она сделала безумный жест, и на дороге раздался крик ужаса.
При звуках его лошадь-убийца, как бы со своей стороны охваченная безумием, убежала галопом в равнину, таща на поводьях висящий труп Венда. Он бился у нее по ногам и своей тяжестью рыл в земле бесполезную борозду.
При виде этого ужасного зрелища Доротея убежала, оглядывая поля и дорогу, освещенные нарождающимся днем.
Никто ее не видел. Она была одна.
И, должно быть, сын Шульмейстера давно убежал, потому что, насколько далеко Доротея могла видеть, она не замечала его более.
По крайней мере, пусть этот смелый, белокурый, бледный, маленький мальчик никогда не узнает, что она сделала, защищая его.
Соображения гения войны одно за другим осуществлялись. 7 октября шесть корпусов французской армии, прибывших по различным дорогам на назначенное свидание, соединились в знаменитой долине, по ту сторону Шварцвальда и их вюртембергских отрогов. Они только что их обогнули, но не перешли.
Наполеон без боя успел завладеть избранной территорией, что делало победу насколько возможно полной.
Ему предшествовала кавалерия Мюрата, который, после того как маскировал свои движения, наконец мог снова занять свое обычное авангардное место в походе. Он осветил ему страну своей неутомимой деятельностью, и 8-го числа утром ничего более не оставалось, чтобы император мог считать себя выигравшим игру, как узнать наверно, в какой степени неприятель был обманут его маневрами и вследствие этого к какому пункту великая армия должна была направить свои первые усилия.
По правде, эти последние условия успеха были также главными условиями.
Если бы Наполеон упустил из вида закрытые выходы, через которые могли скрыться от него австрийские войска, то все пришлось бы начинать сначала.
Если бы он не знал точно последнего распределения сил, которые он хотел захватить, то это было бы, как будто он ничего не сделал.
Конечно, у него было в руках чем сражаться и чем победить сегодня или завтра, но его ум хотел видеть, что будет и после этих двух или трех дней. Начальник отряда имеет право рассматривать предстоящее сражение, глава же армии и народа должен заранее определить движения, которые будут происходить. Война — драма, в которой, прежде чем написать хотя одну строчку, надо составить полную программу. Автор должен знать, куда он идет и как пойдет.
Событие было подготовлено, но все случайности не могли быть предусмотрены.
Что же делал Мак? Где он был? Которым справкам он поверил? Что это было за войско, по правде, немногочисленное, на присутствие которого на берегу Дуная указывала кавалерия Мюрата? Принадлежало ли оно к отделенному корпусу Кинмейера или к Ульмскому гарнизону? Кого караулило оно: баварцев ли, союзников Франции, или французов, союзников Баварии?
Удалось ли наконец найти в лагере всю армию, которую хотели захватить? Не ускользнула ли она оттуда? Или не приготовляется ли еще она оттуда бежать?
Единственный человек, который мог бы снабдить Наполеона точными указаниями по всем этим пунктам, был Шульмейстер. Но он не подавал признака жизни, с тех пор как уехал из Страсбурга. Не захватили ли его? Был ли он убит? Во всяком случае он молчал.
Поэтому император 8 октября, утром, после того, как принял доклады своих офицеров в Донауверте, где он проводил ночь, выказал прескверное настроение духа. Он мог вывести из противоречивых рассказов, что в общем ничего не знали о действительных планах неприятеля.
Ланн, Сульт и Ней находились перед ним по обыкновению в безмолвии, пока он не обращался прямо к ним с вопросом.
— Мы охотимся на барсуков, господа, — сказал Наполеон, прогуливаясь с нетерпением по скромной школьной зале, где он на одно утро устроил свой императорский кабинет. — Мы прорыли один ход в их логовище, но самый тонкий из вас не способен сказать, обойден ли зверь или у него есть еще выход для спасения. Посмотрим, что ты думаешь об этом, Ланн?
— Я думаю, если твой дьявол зять… Простите, государь… Я думаю, если его королевское высочество принц Мюрат не известил нас точно о позиции неприятеля, то никто на свете об этом ничего не знает, потому что Мюрат как тактик мозгляк, но как разведчик он довольно хорошо знает свое дело.
— Зато не совета Мюрата я спрашиваю у тебя, головорез, а твоего. Думаешь ли ты, что австрийцы действительно остались в Ульме?
— Может быть, да, может быть, нет! Не все ли равно, потому что там или в другом месте мы их все-таки побьем.
— Ты отвечаешь, как нормандец, и доказываешь, как гасконец. А вы, маршал Сульт, что об этом думаете?
Сульт командовал самым многочисленным корпусом великой армии. Это был точный, преданный дисциплине, уважаемый и осторожный воин. Он ответил дипломатически:
— Если ваше величество этого не знает, как же мне знать? Однако, если надо все сказать, то я думаю, что мы имеем успех. Когда целая армия отступает перед другой, то это производит большее движение, чем то, на которое нам указали.
— Очень резонно! — сказал император. — А вы, Ней?
Храбрый маршал, спрошенный в свою очередь, побагровел, что с ним случалось каждый раз, когда он говорил перед Наполеоном.
Он кончил тем, что сказал:
— Я нахожу, что принц Мюрат заставляет себя долго ждать! Ему следовало бы уже отвечать на вопросы императора. Какой черт, видят, что видят. Это ему надо смотреть и приехать нам сообщить, в каком мы положении. Я не мастер воображать вещи, и не мое дело говорить, где неприятель. Пусть мне покажут его, а я побью. Вот и все!..
— Не много же я узнал, — сказал Наполеон, который не мог удержаться от улыбки при этой воинственной выходке и ударил Нея по плечу. — По счастью, я слышу, что кто-то приехал. Рустан, посмотри, что там такое!
До тех пор неподвижно стоявший около открытой двери мамелюк едва успел броситься на дорогу, на которой в самом деле был слышен топот лошадей, как показался на пороге элегантный и воинственный силуэт Мюрата.
— Ты очень опоздал, — сказал ему император. — По крайней мере, принес ли ты мне новости?
— Я думаю, — ответил принц, — во всяком случае я… доставляю вашему величеству ребенка, который вам даст их.
— Ребенка?
— Не угодно ли вам, государь, взглянуть на эту картину?
Император, сопровождаемый маршалами, направился к двери.
Он увидел, что один из офицеров эскорта держал перед собою сидящего перед ним на седле маленького спящего мальчика.
— Это что такое?.. Где это ты подобрал его? Не с ума ли ты сошел, Мюрат? Мне требуются не мальчишеские сведения, а сведения о неприятельской армии.
— Я знаю этого мальчика, — ответил, не волнуясь, начальник кавалерии, — а его имя скажет вам, государь, почему я привел его к вам.
— Как его зовут?
— Ганс Шульмейстер.
— Шульмейстер? Ты в этом уверен?.. Вели его разбудить, и пусть он придет ко мне.
Ах, если бы кто-нибудь мог сказать императору французов, прежнему первому консулу республики, настоящее имя этого ребенка!
Он появился, протирая глаза, несколько мгновений спустя после того, как вошел Наполеон в большую, совершенно белую залу, где находились генералы.
Если бы гениальный авантюрист, достигший до самой вершины почестей, обреченный судьбою жить еще несколько лет в лучах побед, мог угадать, что под этой одеждой крестьянина, явившегося перед ним, скрывается отпрыск знаменитой расы, сирота, отца которого он убил, принц, обаятельное имя которого он уничтожил.
Если бы победитель, гордившийся тем, что он воплощал всю революцию в своей маленькой треуголке, знал, что потомок Конде, имеющий в своих венах кровь Бурбонов, принес ему, Бонапарту, залог успеха!
Но никто из присутствующих офицеров об этом не знал. Рок, который подчеркивает впоследствии уроки истории, пренебрегает предупредить своих героев о контрастах, ожидающих их. В душе убийцы не было никаких угрызений, в сердце жертвы не было никакого содрогания ненависти.
Ганс смотрел на внушительных личностей, находившихся перед ним, с доверчивой смелостью, присущей его летам. Наконец-то он снова увидел голубые мундиры. Повернув голову в сторону Мюрата, после того как их рассмотрел, Ганс мило улыбнулся ему как бы с благодарностью.
Но к нему вернулись тотчас же воспоминания об ужасных событиях, свидетелем которых он был, и на его чертах обрисовалась горестная мрачность.
Когда французский часовой увидел его на заре, изнуренного длинным путем и торопящегося к нему, то мальчик мог ответить на обыкновенные вопросы только одними и теми же словами, постоянно повторяемыми с настойчивостью, в которой замечалась растерянность.
— Я хочу видеть принца Мюрата, чтобы предупредить императора о моем приходе.
Солдат начал с жалостливой улыбки. Есть же в полях по утрам, думал он, маленькие крестьяне, настолько дерзкие, чтобы иметь желание быть принятыми маршалами и даже «Маленьким Капралом»!.. Но мальчик был так наивно упрям в своей просьбе, в его произношении была такая трагическая тоска, что честный малый кончил словами:
— Ну, ладно, проходи, крошка! Через четверть часа приблизительно придут меня сменить. Начальник поста увидит, что с тобою делать.
Ганс пошел и сел с невинным видом на траву перед часовым. Последний, ревностный исполнитель дисциплины, взял на руку штык.
— Убирайся вон, мальчуган! Запрещено останавливаться ближе, по крайней мере, длины пяти кларнетов. С подобными ногами, какими располагаешь ты, это, по меньшей мере, двадцать шагов… Постой, сядь вот на этот земляной пригорок, там, направо и подожди, когда придут.
Мальчуган повиновался. Он пошел к назначенному месту. Его шаги были шатающиеся, как у несчастного создания, выбившегося из последних сил. Он упал на склоне холма, думая только, как бы отдохнуть несколько мгновений. Затем его мысли смешались. Ему казалось, что его душа покинула разбитое тело, которое лежало там; его руки и ноги были не его; глаза закрывались, и в свежести сияющей зари сон овладел им целиком.
Там-то и нашли Ганса несколько времени спустя, когда пришел патруль сменить часовых. Он продолжал спать со сжатыми кулаками. Мальчик не проснулся даже, когда солдат, очередь которого стоять на карауле миновала, взял его на руки, чтобы отнести в лагерь.
— Вот ты и папашей сделался, — говорили ему другие в насмешку. — Мальчуган не очень утрудил тебя воспитанием, гм!
— Смейтесь, сколько хотите, — отвечал пехотинец, — но когда этот маленький соня смотрел бы на вас, как он смотрел на меня, то вы бы признали безжалостным покинуть его.
И начальник патруля, старый ворчун, прикидывающийся жестоким, но на самом деле добряк, прибавил:
— Все равно мы вернемся на пост многочисленнее, чем отправились. Капитан подумает, что мы дорогой веселились.
Таким образом Ганс окончил ночь при восходе солнца на руках солдат. Проснувшись, лишь только его поставили на ноги перед офицером, он тотчас же сказал своим тоненьким решительным голоском:
— У меня есть поручение к маршалу Мюрату, который меня знает. Не проведете ли меня, пожалуйста, к нему?
С той минуты, как он увидел французских солдат, по его мнению, его разукрашенный перьями друг не мог находиться далеко от них.
— Как, ты знаешь принца Мюрата? — спросил начальник поста.
— Он приезжал к нам сначала в Страсбург, а затем в Оффенбург.
— Где бумаги, которые ты принес ему?
— У меня нет бумаг. Я выучил слова на память.
— А! От кого же ты пришел?
— От отца. Он там в плену у австрийцев, и его, быть может, расстреляют.
— Кто твой отец?
— Он служит императору один… в ожидании вашей помощи.
Отвечая таким образом, ребенок казался выше на целый локоть. Его глаза бросали пламя. Его голос дрожал. Пламенное убеждение, одушевлявшее его, успокоило подозрение допрашивающих его.
Тогда один кавалерист, принадлежащий ко взводу гусар, возвращаясь на место квартирования, посадил его сзади себя на лошадь. Затем после долгого пути он доверил Ганса одному офицеру главного штаба. Последний, исполнив данное поручение, согласился охотно взять мальчика и отправился разыскивать Мюрата. Наконец Ганс очутился в присутствии того, кого хотел видеть.
— Как, это ты, крошка? — тотчас же закричал принц в порыве расположения, удивившем всех офицеров. — Что ты здесь делаешь?
Ганс принялся как можно яснее рассказывать тихим голосом, чтобы никто из окружающих не мог слышать события этой ночи. Он сообщил принцу, как его мать, и «потом» Родек, и «потом» Лизбета, и «потом» он сам приехали накануне после длинного пути в какое-то селение, как деревня, имени которой он не знал, но которую сумел бы разыскать, была наводнена ночью гренадерами. Он с мелочной точностью описал мундиры австрийцев, свое безумное путешествие с целью предупредить голубых и встречу с отцом. Он рассказал, что неприятели удержали отца пленником и хотели убить, потому что нашли у него письмо, предназначенное императору. Наконец он передал о чтении вслух «не слишком злого» старого полковника всего, что было на этом маленьком клочке бумажки.
Ганс позабыл только одну подробность: он ничего не сказал о своем личном аресте, ни о попытках, которыми хотели проверить, понимает ли он французский язык и знает ли обвиняемого.
Настоящие герои, даже будь им одиннадцать лет, не подозревают своего героизма.
— И ты помнишь, что читали в твоем присутствии? — спросил его принц.
— О, да! Я столько раз это повторил мысленно, сколько мог, когда шел сюда. Я расскажу вам, не забыв ни одного слова.
— Хорошо, скажи мне это!..
Инстинктивная и очаровательная вежливость продиктовала ребенку следующий ответ:
— Ведь… письмо было к императору!
После кратковременного неудовольствия Мюрат ответил с благосклонной улыбкой:
— Тогда пойдем к императору.
Ганс был счастлив, что удержал тайну до конца. Его посадили на большую лошадь, на которой сидел самый молодой и самый ловкий адъютант принца. В таком-то виде Наполеон увидел его прибывшим перед своей императорской квартирой. Он снова заснул, убаюкиваемый ездою. Но только что его поставили на землю и ввели в белый зал школьного дома, как его глаза прояснились и память была к его услугам.
— Ты перед императором Наполеоном, — сказал ему Мюрат. — Говори теперь.
Искренний и умный взгляд ребенка обежал окружающие его лица и узнал тотчас же того, к которому надо было обратиться. Он увидел в нем кое-что иное, чем в других присутствующих.
— Это вы, сударь, император?
— Да, я. Говори без опасения. Где ты оставил твоего отца?
Наполеон сел и наклонился, чтобы лучше его рассмотреть.
Тогда Ганс снова рассказал Наполеону то же, что и Мюрату. Но он тотчас же видел, что не одно и то же говорить с простым маршалом и с императором. В то время как он рассказывал о событиях, маленький, бледный темноволосый человек, расспрашивающий его, поворачивал время от времени голову к столу, где была разложена карта, и пальцем, казалось, следовал по дороге, где бежал мальчик.
— Не правда ли, ты был в Вертингене, когда немецкие гренадеры явились туда?
Внезапно заданный Наполеоном вопрос напомнил ему имя, которое говорил полковник, приказывая одному из солдат проводить его.
— Да, да, Вертинген. Именно так его называли.
— Не помнишь ли ты, с какой стороны ты пришел к реке?.. Шел ли ты справа или слева от того места, где твой отец находится пленником, когда достиг наших солдат?
Инстинктивно, прежде чем ответить, Ганс протянул правую руку перед собою, как бы указывая своей памяти дорогу.
— Там, — сказал он.
— Хорошо.
Наполеон обернулся к Мюрату и сказал:
— Помни, что свободен проход на юг от Гогенрейхена.
Затем он снова обратился к Гансу:
— Но почему же ты знаешь, что хотят убить Шульмейстера? Ты, значит, видел его близко и слышал, что говорили вокруг его?
Тогда потребовалось, чтобы ребенок дополнил свой рассказ. Он это сделал так же естественно, как и вначале, и казалось, даже не подозревал о силе души, которую он обнаруживал во время допроса.
— Так ты сделал вид, — сказал улыбаясь Наполеон, — что не умеешь говорить по-французски?
— Да, господин император.
— И тебе удалось обмануть неприятеля?.. Как же они за это принялись? Какие вопросы тебе задавали?
— Полковник, говоря со мною по-французски, сказал, что умерла моя мать. Он хотел увидеть, как я отвечу.
— О! — сказал Ланн.
— И ты не выдал себя?
— Нет… И, однако, это была правда.
— Черт возьми! — прогремели басом, в один голос, маршалы Ланн и Ней.
— Замолчите, — сказал Наполеон, смотря ласковыми глазами на честных генералов. — Это очень хорошо, мое дитя, — продолжал он, возвращаясь к маленькому разведчику, — скажи мне теперь остальное.
Ганс собрался с духом, чтобы приступить наконец к предмету своей миссии. Он посмотрел в глаза Наполеону с пламенным вниманием и начал рассказ несколько дрожащим голосом:
— Хорошо, господин император. Люди, собравшиеся вокруг огня, нашли маленькую коробочку, в которой лежало письмо к вам. Мой отец сказал, будто не знает, что в нем написано. Тогда ему прочитали вслух для доказательства, что он знает содержание. Во все это время он так забавно смотрел на меня. Он так впился в меня глазами, что мне казалось, будто его глаза упираются в мои… Затем он попросил полковника прочитать медленнее, говоря, что он не понимает. Он все продолжал смотреть на меня!.. Тогда я сказал себе, что и мне так же надо внимательно слушать письмо, в особенности конец его. Это было, когда еще не раскрыли моего присутствия и меня видел только отец. Естественно, я внимательно слушал, и когда было окончено чтение, я повторил мысленно, что слышал. Поэтому я и не забыл… Если вы хотите, я вам перескажу.
— Говори, я слушаю.
— В начале письма мой отец Карл говорил, что ему не стоит оставаться более в Ульме, потому что генерал… генерал… Я не помню более его имени…
— Мак?
— Да, Мак… О, вы настоящий император: вы знаете все имена!.. Генерал Мак верил во все, во что вы хотели. Затем было сказано, это-то я на память помню: «Численность наличного состава войска 70 000 человек. Часть его может ускользнуть через Тироль с Иелашичем или к Богемии с эрцгерцогом; остальные не двинутся. Город укреплен, но, если удержать Эльсинген, он взят». Вот и все!
— Славный ребенок! — не мог удержаться, чтобы не сказать, Ланн.
— Да! — сказал Наполеон, подымая голову. — И ты можешь прибавить к этому, что это достойный сын честного отца, так как мы знаем теперь самое важное.
Ганс, не прерывая, снова начал свой рассказ и, закончив его, прибавил:
— Тогда, господин император, если вы довольны, вы воспрепятствуете, чтобы расстреляли моего бедного папу Карла?
— Конечно, мы воспрепятствуем!
И, повернувшись в сторону Мюрата, Наполеон прошептал сурово, даже печально:
— Постарайся!..
Долго сдерживаемый волей человека поток, плотина которого в назначенный час открылась, наконец устремляет свои воды. Подобно ему, великая армия после стольких дней молчаливой ходьбы и терпеливого повиновения услышала в это утро из уст своего начальника окончательный приказ, который давал широкий простор ее необузданному порыву. Сразу со всех сторон выступила она и принялась развертывать свои полки по дорогам к Лешу, Иллеру и к Дунаю. Таким образом великая армия отрезала неприятелю отступление на Аугсбург и Мюнхен, вместе с тем пресекла бегство в Мейнинген и Тироль. Она запирала мало-помалу в круг штыков отряды укрепленного Ульмского лагеря, обращенного в бегство прежде поражения.
Все знаменитые начальники, как Бернадот, Мармон, Даву, Ней, Ланн, Сульт, Мюрат, принялись за эволюцию, как фигуры гигантской шахматной доски, управляемые всемогущей рукой. Одни бросились занимать города, где неприятель мог укрепиться, другие овладели мостами, которые открывали им дороги и закрывали их противникам. Упорная иллюзия, которая долго оставляла в бездействии сгруппировавшиеся грозные силы, чтобы победить неприятеля, теперь рассеялась, но поздно. Каждая завеса, спадающая перед глазами генерала Мака, открывала перед ним перерезанную дорогу; каждая верная справка возвещала ему новую опасность.
Тогда начались битвы.
Вертинген, Гюнсбург, Ландсбер, Гальсбах, Эльсинген — бессмертные дни, которые перевернули и разрушили одну за другой скороспелые преграды, поставленные, чтобы удержать победные шаги французов! Не романисту о них рассказывать. Они написаны на камне и на меди. Они поют славу французской армии под хорошо отражающими звуки триумфальными арками и в лепных завитках императорских колонн.
Приготовленные ловким гением великого полководца, эти дни воодушевили и наполнили героизмом солдат. Они приготовили невообразимый успех, который из армии сражающихся сделал толпу пленников, оставив в руках французов двести пушек и девяносто знамен, шестьдесят тысяч человек солдат, двадцать генералов и полторы тысячи офицеров.
Обход длился шесть дней от 8-го до 11 октября. Маршалы, командовавшие именем императора, чтобы привести свои приказы в исполнение, нашли таких генералов, как Эксельман, Лакюэ и Дюпон. Каждая встреча была счастлива; каждая битва приносила победу; каждый шаг вперед отличался блестящим успехом.
Однако на мгновение казалось все потерянным.
После того как Наполеон послал Нея, Ланна и Мюрата к Гюнсбургу, Гогенрейхену и Вертингену, где его стратегия могла оказать прекрасное действие, обеспечив ему успех, так как ей могло удаться спасти Шульмейстера, которому были обязаны успехом, — после того как Сульт был направлен на Аугсбург, куда он нашел необходимым поместить серьезного начальника и многочисленное войско, — Наполеон чувствовал необходимость отправиться лично давать объяснения и важные приказания другим генералам. Он пустился в путь, чтобы ускорить передвижение армии и заставить ее сойтись к одной точке.
Покидая главные части своей армии, с этой минуты имеющие соприкосновение с неприятелем, он считал долгом установить для порядка операций иерархию из людей, военная градация которых была одинакова, хотя их талант глубоко различался.
Советуясь только с этикетом своего двора, он предоставил Ланна и Нея под начальство Мюрата… Разве последний не был его зятем, чтобы услуги остальных с этого времени стушевывались.
Ланн, может быть, изо всех его сподвижников отличался наибольшей проницательностью и душой разом твердой и наиболее отважной. Это был начальник в полном смысле слова. С другой стороны, Ней не имел себе равного в сражениях для того, чтобы увлекать за собой солдат, и все доблести, все смелости казались скромными в сравнении с его героизмом. Но они оба были отдалены от императорского трона; они не были «их высочествами», не занимали заметного места в императорской семье, а потому должны были стушеваться.
Такова жалкая слабость великого ума, извращенного гордостью.
Услышав этот приказ, Ланн побледнел и ничего не ответил. Ней побагровел и что-то прошептал. Однако, так как шли в сражение, то каждый из них подчинился и приготовился исполнить долг.
Что касается Мюрата, то он ликовал. Император доверил ему шестьдесят тысяч человек, чтобы держать неприятеля в почтении. Теперь он имел право сказать обоим маршалам Франции: «Я хочу».
Он это тотчас же сказал.
Его тщеславие не остановилось, чтобы дать почувствовать свой новый авторитет, и как только император не был более там, он разыграл роль императора.
— Дорогой маршал, — сказал он Ланну, — я рассчитываю следовать по правому берегу Дуная, поднимаясь по течению реки. В то время как маршал Ней двинется прямо на Гюнсбург, где он овладеет мостами, вы пройдете здесь по левому берегу с одной из ваших дивизий и обратите в бегство войско, которое увидите перед собою.
— Очень хорошо, принц, — ответил Ланн несколько насмешливым тоном, — но на кого и на что я могу опереться, если встречу силы, много превышающие мои?
— Разве я не буду там?
— Да!.. На другой стороне реки и без всякого моста для перехода.
— Чего же вы опасаетесь?
— О, принц! Вы знаете, что Ланн, как мне кажется, ничего не боится.
— Без сомнения! Без сомнения! Я не то хотел сказать.
— Тогда что же?
— Наконец, бесполезно оспаривать приказы императора, которые я передаю.
— Так это приказ! Это предписание?.. Пусть будет так! Я приведу в исполнение. Только напишите мне, пожалуйста, приказ.
— Согласен. Я сейчас пойду…
— О! Поторопитесь! Я пришлю сейчас одного из моих ординарцев, которому вы вручите его.
Ланн вышел, с трудом удерживаясь, чтобы не пожать плечами.
Пришла очередь Нея.
— Вы слышали, маршал, что я предписал маршалу Ланну? — спросил его Мюрат.
— Вполне.
— Требуете ли вы, чтобы я дал приказ в настоящей форме?
— Бесполезно, принц! Я нахожу, что эти распоряжения не имеют здравого смысла, и так как их необходимо изменить, то предпочитаю, чтобы вы дали мне свободу в подробностях.
— Но я вовсе не думаю дать ее вам.
— А! Ваш план непреложен.
— Мой план! Мой план!.. Я привык делать его только в присутствии неприятеля. Но я знаю, куда надо идти, и этого вам достаточно.
— Мне этого будет достаточно, принц, с условием, если вы перестанете со мною так говорить. Я не какой-нибудь мальчишка офицер, понимаете ли вы?
— Что я могу на это сказать! — воскликнул Мюрат.
Оба разгневанных человека приблизились один к другому, меряя друг друга взглядом с ног до головы. Еще одно слово, и жест, который Ней с трудом удерживал, был бы произведен в исполнение. Тогда, пожалуй, увидели бы странный, смертельный поединок, перед войском между двумя начальниками, которым поручено вести его против врага!
Никто из присутствовавших офицеров не смел вмешаться в их ссору. Случаю было угодно, чтобы в этот самый момент у дверей дома раздался детский голос. Это был голос принесшего новость маленького мальчика, приход которого сейчас же переменил решение императора.
Ганс, с нетерпением желавший скорее отправиться, ждал, чтобы Мюрат взял его с собою, но, увидев дефилирующих гренадеров Удино, он забыл все остальное. Он недавно еще любовался ими, когда они проезжали в тележках в Страсбург. Ганс вспомнил все подробности этого вечера, которые незадолго предшествовали ужасным приключениям в деревне. Он задумался об отце и Лизбете, и в его памяти возникли воспоминания о слышанных им тогда на дороге в Саверн припевах и о телегах, переполненных солдатами. Невольно, несмотря на свою печаль и смертельную грусть, он тихо повторял эти припевы. Вскоре своим чистым, как хрусталь, голоском, немного нерешительным, он запел один из припевов.
Оба удивленные маршала повернули головы и увидели проходящих по дороге солдат. Хладнокровие тотчас же вернулось к ним.
— Я повинуюсь, принц! — сказал Ней еще дрожавшим от гнева голосом. — Не здесь и не сегодня надо объясняться.
И в то же время, как Мюрат, плохо владевший собою, чтобы найти радушное слово, которое, не будучи извинением, походило бы на него, оставался застывшим в высокомерной позе, — Ней вышел с красным лицом, с ощетинившимися на щеках волосами и глазами, метавшими пламя.
Ганс смотрел с удивлением и ужасом на проходившего Нея и не думал более петь свою песню.
С того момента, как Шульмейстер снова увидел во время допроса грустное и взволнованное лицо своего приемного сына, он почувствовал такое томление, как будто он разрывался от усталости, нравственно бессильный и безнадежный во всех отношениях. В таком настроении его заставили австрийцы покинуть лагерь, чтобы запереть в надежном месте.
Мало того, что его предприятие казалось ему совершенно с этих пор погибшим, благодаря измене Венда, но он еще увлек за собой самые невинные, самые слабые и любимые существа, безумно скомпрометировав их.
Он не мог окончить свою задачу, а этой задачей был маленький одиннадцатилетний мальчик, которого он взялся воспитать. Он не мог лично преодолеть опасности и всю тяжесть их передал этому ребенку. Какой хаос мыслей был у него в голове в то время, как его вели в Гогенрейхен!.. Шульмейстера эскортировали восемь человек, под предводительством унтер-офицера. Двое из них с ружьями на плече держали концы веревки, связывающей ему руки за спиною. Двое других, с заряженными ружьями и готовые открыть огонь, сопровождали его. Сержант замыкал шествие. Четверо последних солдат, размещенных, как стрелки, с каждой стороны тропинки, служили как бы передовым постом вокруг движущейся крепости, где он был заключен.
Эти мелочные предосторожности достаточно указывали, какую необыкновенную важность придавали его аресту. Они отстраняли идею о бегстве. Чувствовалось, что эти предосторожности были предприняты для уничтожения плана бегства. Но разве Шульмейстер мечтал ускользнуть? Для людей дела, как он, самые грозные обстоятельства ничего не значат, когда есть надежда, хотя бы очень слабая, их побороть. Но пока не светит хотя ничтожный луч надежды, проникающий иногда через толстые стены, пока случай запаздывает, они безропотно покоряются и ждут.
Почему расположение ума изменилось тотчас, лишь узник был заключен в деревенский чулан. Его узкое окно было защищено двумя железными перекладинами, положенными на крест, а дверь, достаточно внушительная и запертая на ключ, кроме того, охранялась снаружи часовыми с отвратительными лицами.
Не правда ли, странное противоречие, возрождающее в душе узника слабую надежду именно в тот момент, когда дверь чулана запирается за ним!
Однако так бывает. Едва Шульмейстер остался один в этом бедном и тесном помещении, откуда при его появлении вынесли все железные земледельческие орудия, все обрывки веревок, все куски досок и бревен — вообще все, что могло бы ему служить для бегства, он инстинктивно был убежден, что наполовину спасен.
Сначала он сел на худую скамью, единственную мебель, оставшуюся в чулане. Он сейчас же принялся высчитывать вероятное время, которым он еще располагает.
Для кавалериста с хорошей лошадью необходимо около полутора часов, чтобы проехать от Вертингена в Ульм. На совещание главнокомандующего с генералами и доставление его приказа требовалось два часа, итого три часа с половиной; в течение этого времени никакая внезапная опасность не угрожает его жизни.
Судя по цвету неба, должно быть пять часов утра: заря начинает белить отдаленные части звездного свода над холмами горизонта.
— Пять и три будет восемь, — сказал Шульмейстер. — Если я не освобожусь в восемь с половиною часов, в девять я буду мертв. Кое-что значит знать определенно свою судьбу. Но отдохнем немного; я слишком устал в данный момент, чтобы иметь определенные идеи… Ляжем-ка поудобнее!
Расстегнув куртку, он снял левый сапог и принялся затем за свою правую ногу.
— Черт возьми! — сказал он, прервав тотчас же свои занятия. — Что это такое?
Под кожаным голенищем, наполовину распоротым и доходившим почти до колена, пальцы Шульмейстера почувствовали твердое, длинное, цилиндрическое тело.
— Ах! Я забыл!.. Я еще богат, у меня там сверток в тысячу франков!.. Что значит экономия и порядок, гм! Я угадал, что мне предстоит «расходовать» много денег, чтобы затмить господина Венда. У меня была мысль, что придется употребить на означенное дело этот маленький резерв, который я, к моей радости, теперь нашел. Тысячу франков предстоит промотать в три часа… Я уверен, что у самого банкира Уврара нет столько денег… Что же я сделаю с этим сокровищем?.. Я очень голоден, но я никогда столько не съем, чтобы израсходовать их все. У меня страшная жажда, но где же, черт возьми, здесь погребок?..
Слово «погребок», вероятно, пробудило в его уме новую мысль, так как Шульмейстер моментально исправил равновесие своего туалета и направился к окну. Для ловкого и сильного человека, как он, было бы шуткой проскользнуть через окно, если бы оно не было снабжено железными перекладинами. Но Шульмейстер мечтал не об этом. Зная, что не сможет сделать большего, он ограничился тем, что тихонько просунул голову в один из маленьких квадратов, оставленных свободными между крестом из перекладин. Он остановился лишь, когда его нос коснулся камня, довольный тем, что его глаза обдуло воздухом.
Затем, склоняя голову то в одну сторону, то в другую, он взглядом исследовал окрестности лачуги, где он помещался. Шульмейстер делал это, как человек, привыкший подвергать свои первые впечатления строгой логической критике.
— Да, конечно, — говорил он, — я не вижу ни одной живой души. Простак мог бы заключить, что он один здесь с патрулем, назначенным его стеречь… Но не будем так поспешны, мы не дети, черт возьми!..
После минутного размышления он отошел от окна к двери. Ему было достаточно для этого путешествия двух шагов, и он принялся стучать кулаком в толстые доски двери.
— Что! Что там такое? — сказал грубый голос снаружи.
— Дело в том, товарищ, что я голоден и чувствую жажду. Не спросите ли вы патрульного офицера, чтобы мне дали есть и пить?..
— Нет офицера.
— А! Возможно ли это?
Ответа нет.
— Полно, товарищ, — возразил Шульмейстер, — я знаю, что австрийская армия самая прекрасная, и дисциплина в ней лучше, чем во всей Европе. Наверно, с той минуты, как отряжен караульный пост, офицер, командующий им, приходит проверять, все ли благополучно, и скорее два раза, чем один.
— Нет офицера, — отвечал грубый голос часового.
«Вот так раз! — сказал себе заключенный. — Это хорошо знать! По-видимому, гарнизон не очень здесь многочислен».
— Если нет офицера, — настаивал он громко, — вы не откажите передать мое требование сержанту!
— Он спит.
— Но когда он придет…
— Он не придет.
— Как! Как вы будете меня стеречь все время, и вас никто не сменит?
— Это до вас не касается! Я не должен ни разговаривать с узником, ни позволять ему говорить со мной. Замолчите, или я позову.
— Кого вы позовете?
— Сержанта.
— Хорошо, позовите его; этого именно я и просил у вас.
За дверью послышался грубый смех.
«Положительно, — сказал себе Шульмейстер, — нет никакого сомнения. Я поручен восьми людям, которые привели меня сюда, и деревенский гарнизон, если только он есть, остается безразличен к их действиям».
После некоторого молчания Шульместер пробормотал так, чтобы его услышали, не заметив, что он это делает нарочно.
— Все равно я окоченел!.. Если бы была возможность достать немного водки, я заплатил бы хорошо!
Часовой не отвечал. Шум, произведенный ружейным прикладом, положенным внезапно на землю, позволял предполагать, что перспектива утреннего возлияния вина бесконечно прельщала часового. Может быть, желание, выраженное узником, соответствовало давно лелеянным тайным надеждам тюремщика? Может быть, он нечаянно в нем пробудил усыпленную жажду? Во всяком случае, невозможно обмануться: часовой жаждал выпить.
Шульмейстер предоставил ему на одно мгновение мечтать и ничего более не говорил. Когда он нашел, что солдат созрел для новой попытки к подкупу, он принялся снова говорить, как бы сам с собою.
— Какой я дурак! Слишком рано, чтобы достать выпить. Все жители, должно быть, еще спят. Подождем!
Тяжелые шаги приблизились к двери, к которой Шульмейстер приложил ухо. Голос часового внезапно сделался до невозможности нежным, и через щель двери послышались следующие слова, которые Шульмейстер слушал с опьянением:
— Если у вас есть деньги, чтобы заплатить, то, может быть, удастся достать вам бутылку водки. Хозяин дома только что проснулся.
— Благодарю, товарищ! — отвечал украдкой узник. — Но я поразмыслил, что могу подождать. Полноте! Я не хочу, чтобы вас наказали.
Это притворное благоразумие раздражило жажду часового.
— Меня не увидят. Бесполезно стесняться.
— Но если придут вас сменить в это время? — возразил хитрый Шульмейстер.
— Ранее, как через час, не придут; у нас есть время.
— Ладно! Вы честный молодец! Я согласен. Будьте внимательны; я пропущу под дверь золотую монету, и вы отправитесь искать нашего хозяина, возьмете все, что есть лучшего в его погребе, заплатите ему, а мелочь оставите себе за труды.
Если бы стены имели глаза, то они служили бы в особенности для заключенных, которые настороже от малейшего шума. Шульмейстер видел сквозь дверь, как его караульный наклонился к порогу, он видел этот жест лакомки, с каким солдат искал блаженную монетку, и озадаченное лицо солдата, когда спустя несколько минут ничего не показалось из-под двери.
— Ну, что же! — сказал грубый голос. — Торопитесь! Я не нахожу…
— Закраина камня мне препятствует пропустить монету. Постарайтесь повернуть за угол лачуги, чтобы подойти к окну.
— Не могу: на углу забор…
— Черт! — сказал Шульмейстер, который только что заметил этот забор, но маневрировал осторожно, чтобы достичь цели. — Тогда полуоткройте дверь; это всего проще. С вашим ружьем и саблей вы можете быть спокойны. Хотел бы я знать, как можно спастись бегством отсюда.
Молчание. По всей вероятности, в темной совести тюремщика происходила борьба между долгом и страстью. Открыть тюрьму — это было дело важное. Но не выпить немножечко водки было очень печально!.. У этого бедного черта, которого держали под замком, в общем, было не очень злое лицо. Затем, если бы он хотел удрать, то встретил бы достаточно внушительный отпор, именно ноги и руки настолько сильны, что сумели бы ему помешать.
Шульмейстер остерегался вмешиваться, чтобы ускорить поражение добродетели. Он удовольствовался тем, что громко вздохнул, как бы отказываясь убеждать своего собеседника, и с шумом удалился от двери к своей скамье.
Едва он успел сесть, как ключ еле слышно повернулся в замочной скважине. Кусок железа, служащий замочным языком, скользнул, немного заскрипев.
Быть заключенным, видеть, как открывается дверь, и не броситься к выходу, не двигаться! Повернуть только слегка голову в сторону свободы! У Шульмейстера хватило этой храбрости. Впрочем, как ему было не иметь ее? Колосс, вооруженный с ног до головы, выпрямившийся перед ним, наверное, без труда одержал бы над ним победу, если бы он вздумал смело напасть на него.
— А! Это вы! — сказал он, заметив тюремщика.
Он протянул солдату золотой, который держал в руке приготовленным.
— Вы хорошо сделали, что вверились мне!.. Теперь идите скорее за бутылкой, или, так как будет необходимо меня запереть снова, вследствие чего мы не можем пить вместе, то возьмите их две. Вот вместо одной две монеты. Это все, что у меня есть, но к чему беречь их?.. Не стоит думать о завтрашнем дне.
Солдат грубо захохотал; очевидно, он принял это за шутку. В тот момент, как он выходил, унося деньги, Шульмейстер его окликнул:
— Слушайте-ка! Постарайтесь принести мне и стаканчик; я терпеть не могу пить из горлышка.
— Я возьму их два, — отвечал солдат, — и мы чокнемся… с каждой стороны двери.
Он ушел. Тюрьма заперлась. Грубый кусок железа снова вошел в замочную коробку, заржавленную, как и он. Слышно было, как слегка прозвучало дуло ружья, задев за косяк двери, куда часовой поставил его, удаляясь. Затем снова воцарилось молчание.
Шульмейстер поднялся, стал прислушиваться и снял свою меховую шубу, которой он покрылся, как одеялом, и лег на землю. Он оставался неподвижен.
Спустя несколько времени дверь снова отворилась, и часовой вошел, держа в руках бутылку, прикрытую стаканом. Он не мог удержаться от удивленного жеста и спросил:
— Вы больны?
— Да, немного; но если вы нальете мне водки, то я думаю, что стаканчик мне поможет. Вероятно, это от усталости и холода…
— А затем тоже от волнения, гм?.. О! вы можете сознаться: вам не от чего краснеть. Вот, пейте.
— А вы?
— Не заботьтесь обо мне; я оставил бутылку там спрятанной в углу.
— Я не хочу пить один!..
Солдат не заставил себя упрашивать. Он вышел за стаканом, налил из бутылки узника полный большой стакан, которому тотчас же оказал честь. Шульмейстер, со своей стороны, выплеснул водку на землю и спросил снова полный стакан, что обязывало тюремщика тоже выпить.
Четверть часа спустя солдат был пьян и уходил спотыкаясь, чтобы отведать вторую бутылку. Когда три четверти ее было выпито, он уснул, падая, как безжизненная масса. Тогда Шульмейстер расстегнул портупею пьяницы и снял с него мундир, «чтобы он его не стеснял». Он уложил его на землю, носом к стене, чтобы он отдохнул, и покрыл его шубой… так как он мог простудиться.
После этого он переоделся гренадером Оффенбургского полка, исключая панталон, которые он не успел переменить. В таком виде он вышел с заряженным ружьем, с лядункой на боку, с шапкой на голове. Заперев дверь на два оборота, он бросил ключ за забор и медленно удалился.
Но через несколько шагов ему пришла мысль. Он вернулся к запертой двери и разбросал по земле, в противоположной стороне той, по которой он рассчитывал идти, с полдюжины монет, в воспоминание мальчика-с-пальчик и чтобы сбить с толку патруль.
Затем он поспешно направился к долине.
Родеку удалось в продолжение нескольких часов скрыть от Берты настоящую причину отсутствия ее сына. Наступил день. Солдаты, овладевшие домом ночью, получили новый приказ, такой же таинственный, как первый, и внезапно удалились. Они двинулись на неприятеля, который, как говорили, переменил сам место. Все это время молодая женщина, одолеваемая продолжительной усталостью, еще спала. Только после удаления солдат она открыла глаза и тогда естественно предположила, что любопытство Ганса удерживало его вдали от нее. Родек предоставил ей этому верить.
Со своей стороны Лизбета успела задержать материнское беспокойство своей милой болтовней, не понимая окружающей печали.
Но утро прошло, а Ганс не возвращался. Невозможно было пуститься в путь без него, чтобы добраться до города. Берта сказала об этом Родеку, удивляясь несколько его хладнокровному отношению к отсутствию ребенка. Позавтракав остатками провизии, она уложила Лизбету для послеобеденного отдыха.
Тогда Берта почувствовала внезапно, что ее охватывает смертельный ужас. Можно было бы сказать, что юная доверчивость девочки единственно спасала Берту так долго от несчастья, и эти два закрывшиеся голубые глаза оставили теперь ее без мужества. Кроме того, Родек был очевидно смущен. Он не знал, что ему более говорить для успокоения Берты. По мере того как время бежало, он чувствовал, что его смятение увеличивается, — и первый раз в жизни он ощутил ужасное чувство угрызения совести.
Как рассказать, в какое приключение он вверг Ганса? Как признаться, что он, ветеран вандейских войн, не побоялся послать одиннадцатилетнего мальчика на большие дороги, ночью, без сожаления к его слабости и к его незнанию опасности?
Налицо две армии; две гигантские страшные, грубые силы, бросающиеся друг на друга, и между ними этот маленький мальчик, совсем одинокий, беззащитный, идет слепо к неизвестным друзьям… вот какое совершил он преступное сумасшествие, минутное заблуждение…
После того как он взял на себя защиту этой матери и ее двух детей против всех, ему надо теперь объяснить, зачем и как он переступил клятву, поставив таким образом на свое место одного из тех, кого ему доверили.
Чтобы извинить себя в своих собственных глазах, Родек сначала рассчитывал на скорое возвращение ребенка после тщетной попытки исполнить свою миссию. Но теперь слишком очевидно, что добровольно или силой Ганс был увлечен далеко от дома, — и Бог знает, когда он может возвратиться.
Окружающее спокойствие, глубокое молчание этой покинутой деревни, где он с утра делал напрасные короткие прогулки, произвели в нем какое-то оцепенение. У него не было более смелости успокаивать Берту, и он не решался даже говорить более с нею.
Высшим мотивом для ужаса Берты послужило это обстоятельство, когда она наконец прочитала беспокойство на лице Родека. Насколько она была спокойна и терпелива до тех пор, настолько теперь она допустила отчаяние господствовать над нею.
Она тотчас же предалась наихудшим предположениям: Ганс не возвратился, Ганс, должно быть, убит!
И нежное создание тотчас выказало весь жар своей нежности. Может быть, до тех пор она не знала, до какой степени любила это маленькое, доброе, отважное, прямодушное существо, в котором снова ожили исчезнувшие души.
Теперь она это знала и чувствовала. Ее сердце разрывалось на части при мысли о возможной потере, как будто все фибры ее собственного тела были даны ей из его существа, как будто она передала ему свою кровь. Где он был? Что он делал? Она хотела все знать, и ее просьба, заглушаемая слезами, взволновала Родека. Видя ее плачущей и молящей, старик задрожал от жалости.
В конце концов он сказал ей все.
Он рассказал ей о насилии солдат, о позоре, нанесенном его седым волосам, о его гневе и задуманном отмщении. Наконец он сознался ей в безумной мысли, слишком легко постигнутой и слишком скоро принятой, отправить к французам этого ребенка, пылкие глаза которого советовались с его глазами.
— Вы знаете, как я люблю вашего маленького Жана! — продолжал он. — Вы знаете, сдержал ли я до сего дня обещание, данное двум бедным умершим, беречь его, пока я жив!.. Поэтому вы можете судить о том безумном состоянии, в каком я должен был находиться, когда мне пришла скверная идея толкнуть его на исполнение долга, обязательного не для него. По правде, я еще не знаю, как это случилось. Действительно ли я хотел его ухода? Мне теперь кажется, что другой взял мои глаза, другой радовался, когда Жан, после того как спасся, не виденный никем, просвистал мне издали о своем освобождении, исчезая в темноте.
Берта более не плакала. Она смотрела по направлению к деревне, как будто хрупкий силуэт мальчика, бегущего к опасности, мог явиться перед нею. Она протянула руку своему старому другу, который пожал ее.
— Вы правы, добрый Родек, — сказала наконец ему Берта. — Богу угодно, чтобы наш дорогой малютка возвратился! Но не вы сказали ему отправиться. Видите ли, есть минуты, когда существа, которые более не принадлежат к этому миру, находят средство говорить с теми, кого они любили! Этого хотел, должно быть, его отец, который знает, чего мы не знаем, и видит, чего мы не можем видеть… Доказательство, что он говорил вашими глазами; доказательство, увы, что он радовался, видя, как его мальчик выказывает себя храбрым до безумия, рискуя разбить нам сердца. Это не мешало нам сегодня вечером назвать «Жаном» того, кого еще вчера мы называли Гансом!..
Суеверный бретонец побледнел, услышав эти великодушные слова. Тонкая мысль Берты подкрепила его; его печаль была та же, но угрызения успокоились. Прежде всего он, может быть, совсем не виноват, так как никто не смеет утверждать, что живущие в наших воспоминаниях освобожденные души, которые нас сопровождают, пока мы живем, во все время пути, не знают средства говорить иногда с нашими пленными душами!..
Берта была в отчаянии от мысли, что у нее теперь вместо одного существа из троих двое подвергали всю свою жизнь самым ужасным испытаниям. Она медленно приблизилась к Лизбете, еще лежавшей в постели.
Крошка раскрыла глаза. Она прежде всего удивилась новой обстановке, приветствовавшей ее пробуждение. Но вскоре она улыбнулась, как только снова увидела синее небо и услышала через полуоткрытую дверь обыденное пение птиц на деревьях. Она обняла рукой Берту и тотчас же спросила о брате.
— Ты не увидишь его сегодня, моя дорогая, — сказала ей бедная женщина, скрывая свое горе. — Он не возвратился!..
— Где же он?
— Я думаю, что он отправился смотреть солдат.
— О, как он должен быть доволен!..
И Лизбета принялась хлопать в ладоши, уже счастливая от предполагаемой радости брата. Затем она села на кровать и серьезно спросила:
— Не правда ли, что мальчики очень любят солдат?
— Но… да, крошка.
— Все мальчики? Все равно?
— Почему ты спрашиваешь меня об этом?
— Я скажу тебе, что Ганс любит их больше, чем все другие мальчики.
— Ты думаешь?
— Еще бы! Он всегда хочет быть с ними. Однако скажи, он слишком мал, чтобы иметь оружие?
— Конечно, он слишком мал.
Лизбета немного поразмыслила, но не долго, — она никогда долго не думала, — и сказала с восхитительной добротой:
— Не надо ему говорить, что он слишком мал! Я уверена, что это его опечалит.
— Будь спокойна, дорогая! — ответила Берта, которая была не в состоянии удержаться, чтобы не залиться слезами. — Увы! Я не скажу ему более никогда.
Лизбета, испуганная этим непонятным горем, сначала побледнела, затем через секунду порозовела.
— Но… да, мама, ты ему скажешь, сейчас же, если хочешь! Посмотри, вот он!
Берта повернула голову и увидела своего маленького мальчика. Он стоял, улыбаясь, в дверях. Она радостно крикнула. Ее крик был такой раздирающий, как крик горя.
— Жан!
И, поспешно бросившись перед ним на колени, она покрыла его поцелуями.
Тогда раздались глухие выстрелы. Все рамы звенели, дом затрясся, и в то время как Лизбета, вся в слезах, бросилась в объятия Берты, Ганс, с раздувающимися от гордости ноздрями, стоял перед дверью, подперев бока, и созерцал начавшуюся битву.
Это-то и есть сражение? Это?
Какая разница была между действительностью и тем, о чем мечтало романическое воображение ребенка. Все происходившее перед ним было такое маленькое, смутное, непонятное в необъятности пейзажа, расстилавшегося перед его глазами.
Находясь только что верхом, на седле, позади одного из офицеров главного штаба Мюрата, скакавшего далеко впереди принца, рядом с драгунами, двинувшимися смелым натиском, военные доспехи казались ему такими грозными и рыцарскими. Достигнув таким образом близости разбросанных селений, центром и вершиной которых был Вертинген, так как он находился на самой вышине, — Ганс попросил, чтобы во время привала его спустили на землю расправить ноги. Тогда у него не было более удержу. Указав издали офицеру свой дом, Ганс пустился через поля. Он теперь убегал от своих друзей, как накануне спасался от палачей.
Во время своего бега мальчик заметил раз двух немецких лошадей, привязанных солдатами пикета длинными двойными поводьями. Они смотрели глупо, повесив головы, перед остатками фуража. Другие были поставлены позади стены, тогда как их хозяева, тяжелые кирасиры, сидели и ели на земле молчаливыми группами. Далее он видел на покатой стороне земляного вала, на вершине которого были устроены несколько ведетов, пехотинцев, одетых в белые мундиры и соединившихся большими массами. Они, казалось, ожидали под сенью избранной позиции, куда они взобрались в последний момент атаки, еще невидимого неприятеля.
Все это обещало прекрасную атаку, прекрасный штурм, красивое сражение, и ребенок уже представлял себе великолепие близкого зрелища, где столько людей будут играть роль.
Но теперь все, что он заметил с порога дома относительно сражения, была тонкая подвижная линия, возвышавшаяся над беловатым дымком. Она тянулась из внутренней части долины к одному из селений, подле которого Ганс уже проходил. Другой дым, похожий на султаны, быстро рассеявшиеся в воздухе, выходил из фермы, из фруктовых садов, к которым приближались атакующие.
Как мог отгадать Ганс, что каждое из этих тонких облачков, тотчас же исчезающих, скрывало в себе часть смертельного удара?
Как мог он вообразить, что каждое из них было сигналом для нового пустого места в ряду солдат, с которыми мальчик разделял путь?
Вдруг эта темная линия, до сих пор безостановочно двигающаяся вперед, заколебалась, остановилась и затем заметно отодвинулась. Потом она, казалось, раздробилась и разместилась в порядке. Каждый из пунктов, формировавших ее, значительно уменьшился, и она снова двинулась вперед, управляемая более маленькими существами, почти невидимыми от земли. Как можно было предположить, что тот короткий инцидент, едва заметный внимательным и зорким глазам, как глаза Ганса, означал, что великий акт храбрости прославил французскую армию. Начальник эскадрона, Эксельман, тот же самый адъютант Мюрата, который вез ребенка перед собою на седле, только что отдал приказ двумстам драгунам сойти с лошадей и броситься приступом на деревню вслед за ним. Драгуны тщетно перед тем открывали огонь против засевших в засаду австрийских кавалеристов.
И когда один за другим захваченные дома попали во власть французов, Ганс ничего не видел бы из совершившихся подвигов, если бы не тяжело убегающие изо всех еще свободных выходов люди, направляющиеся в его сторону. Лошади без хозяев неслись безумным галопом со всех сторон, запутываясь ногами в висящие поводья и падая. Два эскадрона кирасир герцога Альберта и два эскадрона легкой кавалерии Латура были, однако, разбиты наголову двумя эскадронами кавалерии Мюрата. Но издали этот эпизод представлялся незначительным и, благодаря некоторым деталям, даже довольно комичным.
Так вот что называется войной!.. Гансу это не нравилось. Шум выстрелов достиг ушей спустя долгое время, как он заметил дым. Это был легкий и тихий треск, менее всего на свете страшный. Отчего все эти солдаты, которых он видел мимоходом очень близко и казавшиеся ему сильными и храбрыми, пустились в бегство из-за такой ничтожности? Почему те, другие, остались лежать на земле, в то время как их товарищи шли вперед?..
Ганс не отдавал себе отчета, что эти, по его мнению, лентяи были мертвы.
Атака инфантерии показалась ему, маленькому зрителю, еще менее достойной производить впечатление. Девять австрийских батальонов, сформировавшихся в одно каре, с одной пушкой в продолжение целого часа подвергались штурму тысячной кавалерии. Они беспрестанно их отталкивали беспрерывным батальонным огнем. С виду это представлялось безопасной игрой, в которой перед одной линией сдавшихся солдат другие солдаты с поднятыми саблями скакали верхом.
Иногда французские драгуны, предводительствуемые все одним и тем же офицером, которого можно было узнать по его высоким перьям, бросались до штыков, направленных на них. Но далее они не шли. Они в беспорядке отступали, снова выстраивались в некотором расстоянии, однако малочисленное, и снова возвращались. Ганс с удивлением заметил, что их начальник каждый раз появлялся на лошади другой масти, иногда вороной, иногда гнедой, а иногда белой. Как этот ребенок мог знать, что храбрый Эксельман в последовательных атаках подъезжал так близко к неприятелю, что его лошадь каждый раз была под ним убиваема.
Затем внезапно плотное и сжатое каре, состоявшее из пяти тысяч отборных солдат, казавшихся непоколебимыми на их участке земли, тщетно обстреливаемом волной кавалеристов, рассеялось само собою. Покинув пушки, раненых и мертвых, две тысячи защитников побросали оружие и сдались… Все это случилось потому, что появился маршал Ланн. Ему стоило только пустить позади этой живой крепости колонну гренадер Удино, угрожая неприятелю пресечь всякое отступление, чтобы отбить ее.
Ганс увидел, что эта беспорядочная орда идет в его сторону. В его глазах составлявшие ее люди с минуты на минуту увеличивались. Мальчик теперь мог сказать себе наверно, что скоро они пройдут мимо него. Кто знает, может быть, эти остатки полка, приговоренного к гибели, войдут в дом, чтобы защищаться в нем? Теперь только он узнал войну, потому что почувствовал страх.
Он услышал людские голоса и различал лица, искаженные усталостью, гневом и побледневшие от испуга. Несколько беглецов, не имевших более оружия, убегали по различным дорогам, не повинуясь более их начальникам. Другие, многочисленнее, держали еще зажатыми в руках ружья, заряжая их по дороге. Если они прямо шли в деревню, то, очевидно, для того, чтобы укрепиться там и сражаться до смерти.
Ганс это не очень хорошо понимал, но около него некто наблюдал тот же спектакль и с той же страстью. Этот некто знал, судил и заботился о мальчике.
Когда кейзерлинги приблизились к Вертингену, непреодолимый кулак старого шуана толкнул его назад. Тотчас же заперлась дверь; тяжелый железный засов был помещен, чтобы ее укрепить. Все ставни уже были затворены, все выходы завалены разными предметами и даже двери, ведущие в противоположную сторону и через которые можно было выйти на площадь. Берта и Лизбета были отведены и заперты в низкую комнату, служившую им защитой от пуль…
С той минуты, как Ганс попал в полумрак, под защиту толстой двери, он услышал на дороге шумный топот неприятеля. Направо, налево, напротив, повсюду происходил дикий концерт. Удары ружейных прикладов, вышибавших окна, заступов, копавших бойницы, шумное падение черепиц с сорванных крыш, звон разбитых окон, хриплые голоса, отдающие впопыхах приказания, беспорядок и толкотня дополняли эту оргию сражения.
Затем в продолжение нескольких секунд все было тихо!..
Сражающиеся, без сомнения, выбирали свои места, организовывали защиты, заряжали оружие и поджидали французскую колонну.
Она подошла.
Гренадеры «круглые головы» с безжалостной жестокостью озлобленной стихии кинулись в одно и то же время со всех сторон на деревню, как живая пыль, брошенная бурею на дома. Они нападали разом на жилища, унизанные ружейным пламенем, осыпали их непрерывными выстрелами, скользящими по безучастным стенам, увеличивая расщелины в импровизированных валах, проникали в комнаты и убивали всех, кто не сдавался.
Их ловкие руки устраняли препятствия, а сильные плечи вышибали заборы, они взбирались, ударяли, стреляли, кололи пиками, немилосердно убивали и останавливались только тогда, когда неприятель, сложив оружие, признавал за ними победу.
Было разом двадцать штурмов. В соседнем доме с тем, в котором царствовало молчание, двенадцать оффенбургских гренадеров таким образом сдались маленькому поручику, который один достиг входа в комнату, защищаемую ими до последней возможности. Из четырех человек, сопровождавших офицера, трое упали, пораженные, как громом, последними залпами неприятеля тут же на лестнице. Четвертый и последний, взяв в руку штык, хотел броситься вперед. Поручик остановил его жестом, положил шпагу под мышку, дотронулся до плеча одного из немцев и сделал ему знак сойти. Все двенадцать человек сошли, расстегнув свои портупеи и поставив к стене ружья. Оставшийся в живых гренадер взял в руки оружие, когда они дефилировали перед ним. Поручик приказал им поднять по дороге трех раненых солдат, лежавших на ступенях.
Теперь сопротивляться перестали. Победа была полная. Если генерал Мак рассчитывал на прекрасную дивизию своей армии, побитую французским авангардом, чтобы оправдать на опыте достоверность справок, которыми снабдил его Шульмейстер, то его расчет был неверный. Те из австрийцев, которые не были убиты или ранены, попали в плен. Что же касается селений, находящихся по эту сторону Дуная, то они были захвачены одно за другим и все их защитники были смяты, а дома обысканы.
Один только дом в Вертингене оставался нетронутым и нейтральным. В то время как повсюду из окон виднелись огненные фонтаны, его окна были наполовину закрыты. Когда пули сыпались на улицу со всех окружающих фасадов, ни одна пуля не вышла из этих немых стен. Тщетно австрийцы, укрывавшиеся в этой деревне, пробовали вышибить его дверь ружейными прикладами, французам не представлялась надобность проникать в него во время борьбы. Другие дома были принуждаемы к молчанию, а этот добровольно молчал.
— Разве там никого не было?
Пока на дороге формировалась колонна пленных, которую направили к Донауверту, а оттуда к границе Франции, офицеры отрядов, насмехаясь над пленными, с удивлением обратили внимание на это безучастное жилище.
Кто-то сказал:
— Надо бы посмотреть, что там такое. Ничего не доказывает невозможности найти там еще какую-нибудь добычу.
— Это правда, — ответил чей-то голос.
— Для чего? — возразил другой. — Мы не найдем там, наверно, ничего другого, как нескольких добрых женщин, которые обмерли от страха в глубине погреба.
В это время случайно подошел генерал Эксельман. Ему рассказали, в чем дело.
— Нет никакого сомнения! — заметил он тотчас. — Мы не должны оставлять ни одной лачужки, не обыскав ее. Отправимтесь.
Он сошел с лошади и постучал рукояткой шпаги в щеколду двери.
Тотчас же послышался сильный шум старого железа внутри дома, как будто живущие в нем только и ожидали этого сигнала. Затем отняли от двери железный затвор, открыли засов и повернули ключ. Дверь медленно открылась в то время, как перед нею взвод солдат приготовлял оружие, чтобы отвечать на возможное нападение.
Но в дверях появился человек с седыми волосами и предоставил солдатам проход. Около него на пороге стоял мальчик.
— A-а! Мальчуган! — сказал Эксельман. — Это ты?.. Наконец-то я нашел тебя! Вежливо же ты с нами поступил! Почему ты убежал?
— Меня здесь ждали, — ответил Ганс, растерявшись от стольких устремленных на него взглядов.
— Кто тебя ожидал? Этот человек?
— Без сомнения! — возразил мальчик, желавший, чтобы вежливо отзывались о его старом друге. — Без сомнения, прежде всего он, потому что он послал меня предупредить маршала.
— Как, мой любезный, так вам пришла эта идея?
— Я не мог идти туда сам, командир, — степенно ответил Родек, — я был привязан!..
И он взглядом пробежал по толпе белых мундиров, наполнявших улицу.
— Эти люди привязали мне руки и нош к железной перекладине лестницы.
— Ну, так простите им теперь, мой друг: вы отомщены!..
— Да, — сказал Родек.
— И затем, — прибавил Ганс, — здесь была также моя мать и маленькая сестра, которые не знали, где я нахожусь.
— Прекрасно! В добрый час! — воскликнул весело офицер. — Я вижу, что в этом доме находился прекрасный французский гарнизон в то время, как мы брали штурмом неприятеля. Позвольте мне, друзья мои, войти к вам. Я хотел бы вас поблагодарить от имени всех, которым ваша храбрость оказала услугу.
Родек и ребенок раздвинулись, чтобы принять Эксельмана. В этот момент раздался при въезде в селение галоп и послышались веселые возгласы «ура», которые произвели целую сумятицу… Пленные, толпящиеся по обе стороны дороги, устроили таким образом против своего желания двойную изгородь на пути прибывших. Появился Мюрат во главе своего штаба. Он был великолепен от радости и гордости и, весь сияя золотым шитьем, гарцевал на коне. За ним следовал озабоченный и серьезный маршал Лани.
Гренадеры при его проезде кричали: «Да здравствует император!» Он отвечал на их возгласы радушными поклонами, в которых можно так же было очень хорошо понять: «Император вас благодарит!» и «Император будет доволен!».
Он заметил стоящего перед раскрытыми дверями Эксельмана. Храбрый офицер приветствовал его по-военному. Мюрат направил к нему лошадь.
— Командир, вас видели целый день атакующим, — сказал он громко, обращаясь к Эксельману. — Я приехал только для того, чтобы присутствовать при атаке каре. Маршал Ланн мне сказал, что с сегодняшнего утра вы рисковали двадцать раз вашей жизнью. Зато вы будете теперь иметь честь уведомить о нашей победе императора, доставив ему завоеванные знамена.
Эксельман побледнел от гордости. В свою очередь, Лани вместо приветственной речи послал ему взгляд, полный расположения, и дружески пожал ему руку.
— Что вы там делаете? — спросил Мюрат. — Каково! Ведь это мой маленький друг сегодняшнего утра… и мой оффенбургский хозяин с ним. Добрый день, господин Родек! Вы очень скоро уехали из дома две недели тому назад. Я не знал, что мне придется иметь удовольствие найти вас с императорской армией в день победы!..
— Не всегда делаешь, что хочешь! — проворчал старый шуан.
Но он был прерван появлением Берты, вышедшей неожиданно из своего убежища. Она услышала мирный разговор, последовавший за сумятицей сражения.
— Как?! Вы тоже, сударыня?! — воскликнул, заметив ее, Мюрат.
И, забыв на минуту величие своей роли, он сошел с лошади, не дождавшись, чтобы взяли поводья. Все были поражены, увидав, с какой благосклонной поспешностью направился он к грациозной незнакомке с золотистыми волосами. Она стояла в дверной раме, как святое изображение материнства, так как несколько испуганная Лизбета прижалась к ней.
Все незаметно отодвинулись.
Мюрат был увлечен действительной радостью или инстинктивной симпатией, соединившейся с гордостью от мысли, что является победителем перед этой женщиной, выбранной им между всеми за ее красоту, и он вступил на порог, протянув руку.
Но перед ним выпрямился Родек с серьезным лицом и суровыми глазами. Казалось, им овладела упорная решимость. Он сказал очень тихо, смотря на принца:
— Господин маршал, прошу извинения; но здесь место убежища; прошу вас не входить.
Удивленный Ганс поднял голову на своего старого друга. Берта, побледнев, отодвинулась в глубину коридора. Мюрат скрыл под взрывом смеха нарождающийся гнев и спросил:
— Что вы такое говорите, любезный?
— Я говорю, господин маршал, что однажды я честно принял некоторых гостей, но имел повод жаловаться на них и поклялся перед Богом не оказывать более гостеприимства никому в моем доме, пока мне поручено блюсти души.
— Хорошо ли вы соображаете, что говорите? Знаете ли вы, что я могу вас немедленно задержать, посадить в тюрьму и занять ваше место здесь?
— Я знаю, что вы, маршал, властны меня погубить… Но я думаю, что сражение окончено!
— Наконец, отказываете ли вы мне, мне проникнуть в этот дом?
— Отказываю.
Эксельман сделал шаг вперед и тихо сказал одно слово своему начальнику, который тотчас произнес, обращаясь к Родеку:
— Вот этот офицер говорит, что в тот самый момент, как я подъезжал к деревне, вы приглашали его войти к себе. Так, значит, вы исключаете специально меня?
Родек, не говоря ни слова, склонил голову.
— Гром и молния! — сказал Мюрат.
В своем негодовании он повернулся, как бы приглашая офицеров быть свидетелями нанесенного ему оскорбления и, очевидно, дозволяя им отомстить. Но он с удивлением заметил, что все удалились. Ланн дал открыто приказания Удино, начальнику гренадер, сформировать и отправить колонны пленных. Адъютанты и ординарцы того и другого маршала не охраняли более двери, где начальник, узнанный отрядом, разговаривал со знакомым… Даже Эксельман удалился на несколько шагов от него.
С этих пор его тщеславие было спасено, но не его гордость. Он перевел глаза на Родека и сказал ему тоном царствующей особы:
— Не правда ли, это шутка, и вы сейчас же перестанете шутить?..
В ответ вандеец распростер обе руки в ширину двери.
Но его обращение вдруг изменилось, и Мюрат видел странную вещь. Ганс, до сих пор молча созерцавший обоих противников, внезапно сказал:
— Не с ума ли ты сошел, Франц? Что ты делаешь?..
Его глаза устремились на глаза старика с такой выразительностью и печальным порицанием, что его взгляд стоил длинной речи. Впечатление было поразительно. Как будто приказ с того света достиг его ушей, обе руки упали, и Родек отошел к стене.
Без сомнения, ребенок думал выразить только свое удивление при виде того, как обращаются с человеком, к которому еще накануне он бегал искать помощи. Но старый слуга его отца совершенно иначе думал. По его мнению, это было верховное решение повелителя, заявленное одним словом, одним жестом. Это было отречение от всех злопамятств, забвение всех обид; это был приказ предложить гостеприимство, хотя бы даже этому человеку! Родек сказал себе: такова воля того, которому он дал обет всегда повиноваться и который мертвый имел еще глаза, чтобы смотреть на него, и голос, чтобы говорить с ним.
Родек неподвижно стоял у стены, смотря с беспокойным и нежным повиновением на маленькое существо, в котором с этих пор жила душа его предков. Мюрат живо успокоился и, насмехаясь, приписал недавним волнениям осажденных умственное замешательство, свидетелем которого он был. Мюрат переступил порог. Он прошел мимо хозяина, который даже не видел его.
Наконец принц очутился в присутствии Берты.
Молодая женщина стояла перед ним с опущенными глазами, держа в своих руках руку Лизбеты.
— Так вы не хотели, сударыня, снова видеть меня? — спросил Мюрат тихо.
— Да, — ответила она с твердостью. — Да, господин маршал, я не хотела вас снова видеть. Честный друг, который находится у двери, не посоветовался со мной, прежде чем отказал впустить вас в этот дом; он не прав, но если бы я знала, что вы должны придти, я не осталась бы здесь.
Она подняла глаза и, не волнуясь, выдержала его взгляд, которым он обнимал ее, как бы лаская.
— Очевидно, говоря со мною таким образом, вы имеете важные упреки? — сказал ей великий победитель с ненарушимой уверенностью в себе самом.
— Простите меня, принц, — ответила Берта; — но я озабочена единственно судьбой тех, кого люблю: моего мужа и моих детей. Остальное на свете не существует для меня.
— Я знаю… Я знаю… Вы уже говорили мне об этом, и я никогда не позволял себе сомневаться в этом. Поэтому я был печально удивлен, когда, возвратившись вечером в жилище, где я оставил вас накануне, я не нашел вас более. Ваше неожиданное отсутствие дало мне мысль, что ваше сердце немного изменилось.
— Напротив, — воскликнула живо Берта, — оттого я и удалилась, что оно не изменилось!..
Как только она так заговорила, краска покрыла ее щеки; она отвела глаза, но тотчас же снова произнесла с печальной улыбкой:
— И я имела успех, господин маршал! Несколько дней, проведенных с этими детьми, было достаточно, чтобы рассеять навсегда смятение, от которого мне пришлось бы краснеть, если бы оно продолжалось более. Но оно не оставило во мне даже угрызения, так как произвело впечатление только неожиданности.
— По крайней мере, вы откровенны, — сказал Мюрат с нарождающейся досадой.
— А вы, принц, разве вы тоже не были откровенны?..
Он увидел в этом вопросе, невинно заданном, причину, может быть, надежды. Но в присутствии маленькой девочки, которую Берта держала за руку, было невозможно сказать какие-нибудь любезности или заговорить о любви… Как красноречиво защищая свое дело в двух шагах от этого мальчика и подозрительного старика, который, не слыша его слов, мог наблюдать за его жестами? Его затруднение было так заметно, что невольная веселость проснулась в уме молодой женщины. Она отразилась на ее лице, и в звуке ее голоса был сдержанный смех, когда она добавила:
— Полноте, не мечтайте более, принц! Не мечтайте более никогда! Уверяю вас, в моих глазах испортилось бы высокое мнение, какое надо иметь о человеке вашего положения, если бы он сказал мне, что серьезно думает, хотя бы одну минуту, убедить меня в своем уважении, дав доказательство своего презрения. Посмотрите мне прямо в глаза… Не правда ли, вы видите, что очарование нарушено? Клянусь вам, что оно не возродится. Ваша роль — предводительствовать солдатами: берегите ее! Моя — любить мужа и воспитывать этих двоих детей: я ее сохраню!
Она глубоким поклоном приветствовала наместника Наполеона и сделала вид, что удаляется.
— Знаете ли, император поручил мне спасти жизнь вашего мужа?.. — сказал Мюрат в ту минуту, когда она хотела исчезнуть.
— Вам?.. Ему?.. Где же он?
— Разве вы не знаете?.. Я думал, что ваш маленький мальчик вам сказал!
Все обернулись к ребенку, лицо которого было искажено ужасным волнением. Ганс молча подошел к своей приемной матери, делая усилия удержать готовые брызнуть слезы.
— Прости меня, мама Берта! — сказал он наконец. — Я не рассказал тебе, что видел папу Карла сегодня ночью, когда бежал. Я боялся огорчить тебя, рассказав о том. Кроме того, не правда ли, это ни к чему не ведет, так как император послал солдат, чтобы его освободить! Он был арестован, когда я видел его там, у реки… Я прикинулся, будто не знаю его, в ту минуту, когда меня привели к нему, так как он дал мне понять, что с ним жестоко поступят, если я узнаю его…
— Так он с тобой говорил? — спросила Берта сдавленным от слез голосом.
— В конце он говорил со мною! Но сначала он на меня смотрел… И если бы ты знала, мама Берта, какие у него были добрые глаза!.. Он был совершенно успокоен. У него было очень веселое лицо. О! Он совсем не боялся… Только, когда я видел императора Наполеона после того, — потому что господин принц Мюрат проводил меня в дом, где он был, — тогда я попросил, чтобы все-таки помешали австрийцам удерживать отца. Не правда ли, досадно, что он с ними, а не с нами? И император мне обещал, потрепав меня по плечу.
Берта сдавливала рыдания, чтобы до конца дослушать рассказ Ганса. Когда он окончил, она страстно прижала его к себе и, посмотрев на Мюрата, сказала:
— Так как же? От вас зависит, маршал, вернуть его мне, что же вы сделали для исполнения приказа императора?
— Я исполнил свой долг, сударыня, весь свой долг. Клянусь честью солдата и…
— Так вы знаете, где мой отец? — прервал его голос Ганса.
Другой на месте Мюрата был бы в затруднении от такого точного вопроса. Он же нисколько не смутился.
— Подождите! — сказал он.
Повернув к двери, он позвал:
— Командир Эксельман! Войдите, пожалуйста, и скажите, ничего от нас не скрывая, что вы узнали сегодня относительно узника, относительно тайного агента императора по имени Шульмейстер, которого я поручил вам разыскать… Вы знаете? Увы, я опасаюсь, что немного вы скажете нам о нем.
— Простите меня, маршал, — ответил Эксельман. — Я узнал, что этот агент был отправлен в Гогенрейхен и заперт в этом селении под хорошим надзором. Между нашими пленными есть люди, которые смотрят на него, как на дьявола во плоти, так как он нашел возможность убежать от них сегодня утром, чуть свет, сняв с одного из них мундир. С этих пор невозможно знать, что стало с ним.
— Вы уверены в том, о чем докладываете?
— Без всякого сомнения, маршал: я спрашивал сам его караульных, и я поднял — именно, это самое подходящее слово — часового, мертвецки пьяного, у которого Шульмейстер, уходя, унес мундир и оружие.
Ганс захлопал в ладоши и с восторгом подпрыгнул от радости.
— Я знал прекрасно, что он убежит! — воскликнул он.
— Но не было ли ему необходимым, выходя из Гогенрейхена, пройти через страну, где находились большие неприятельские силы и дороги были заняты ими? — спросил Мюрат, обращаясь к офицеру.
— Конечно, господин маршал. Но ничего не должно быть невозможного на свободе для такого молодца, способного убежать из темницы, которую я видел.
— Такие вот, сударыня, мои известия, — сказал Мюрат, оборачиваясь к Берте. — Находите ли вы теперь, что хорошо исполнили желание императора?
— Да!.. Да!.. — ответила она. — Без сомнения, мой муж свободен…
И она добавила едва слышно:
— Но жив ли он?
— Прекрасно, командир, благодарю вас, — сказал Мюрат Эксельману, не имея возможности сдержать нетерпеливое движение.
Он сказал себе: «Вот требовательная женщина, плохо оценившая наши заслуги».
Но как бы Мюрат ни был фатоват, он очевидно угадал, что двойной престиж его могущества и его особы перестал действовать на эту неутешную супругу, в которой он тщетно старался пробудить немой восторг.
Кроме того, это более не было, как в Оффенбурге. Теперь она являлась, окруженная ребятами. Здесь не стоило более искать победы, так как к ней присоединилась целая семья. Он искал теперь благоприятный и достойный случай, когда обстоятельства, или, скорее, логические последствия событий, предоставят ему возможность прилично удалиться.
На пороге появился Ланн. Прекрасное, энергичное и прямодушное лицо Роланда армии произвело тотчас же привычное впечатление, т. е. внушительный рост Мюрата казался вульгарным и роскошь его перьев становилась смешною. Около высокомерного богатыря стоял простой, безукоризненный начальник. Этот истинный герой носил одежду для сражения, а тот, фатоватый покоритель сердец, — парадный костюм. С одной стороны была война, с другой — представление.
— Я думаю, что мы теряем время, принц, — сказал Ланн, учтиво дотрагиваясь рукой до своей большой треуголки. — Во всяком случае, если вы намерены остановиться здесь, то, кажется, мне необходимо продолжать путь. Мой первый дивизион должен быть уже далеко отсюда, и я не хотел бы допустить его идти далее без готовой поддержки.
— Без сомнения!.. Без сомнения!.. — ответил Мюрат. — Отправляйтесь, дорогой маршал, я считал вас уже уехавшим.
— Отправиться? Не предупредив вас?..
— Это только разговор! Но разве не было решено, что вы будете действовать, не обращая внимания на меня?.. Впрочем, будьте спокойны, я также отправляюсь.
— Сударыня, приветствую вас! — сказал только Ланн в ответ.
Он потрепал ребенка по щеке, слегка хлопнул его ладонью и вышел, не прибавив ни слова.
Он был взбешен.
В последнюю минуту расставанья с Бертой к Мюрату вернулось настолько его обычное хорошее расположение духа, что он мог вежливо распроститься с простой и гордой, честной женщиной. Очевидно, его счастье победителя изменило ему относительно ее.
— Зачем же нам возвращаться теперь в Ульм, раз там нет более Шульмейстера?
Таким вопросом обменялись Берта с Родеком, лишь только остались одни с детьми.
Но если туда не ехать, то где же поселиться до тех пор, пока события примут положительный оборот? Франц был близок к тому, чтобы посоветовать просто возвратиться в Оффенбург. Молодая женщина склонялась к тому, чтобы не покидать Вертингена, где, по крайней мере, они будут иметь известия. Хотя совета Ганса не спрашивали, но он осмелился высказать свое мнение.
— Почему, мама Берта, не следовать за солдатами, если мы уверены, что отец пойдет в их сторону?
Пока эти три партии колебались решением, послышались стуки в дверь. Их звук был странен и выразителен в безмолвной тишине, последовавшей за недавней сумятицей.
Родек направился к входу. Только что он открыл дверь, как раздался его гневный голос:
— Вы! Это вы? Как смеете вы появляться здесь?
На кого это он так кричит? Кто там такой?
Ганс быстро пошел по коридору и не успел окинуть глазами личность, с которой разговаривал его старый друг, как выразил ей порыв радости.
— Позволь ей войти, мой добрый Франц, — сказал он. — Если бы ты знал!.. Это она меня спасла… Это она схватила за горло человека, который хотел расстрелять отца Карла. Она удерживала этого человека в то время, как я бежал изо всех сил от него. И знаешь ли: у него была сабля, а она только руками боролась с ним. О, позволь ей войти!..
Идите, идите, г-жа Доротея, пусть мама Берта вас поблагодарит.
Еще раз Родек повиновался своему молодому господину, но положительно он ничего более не понимает! Теперь она спасла Шульмейстера и Ганса после того, как выдала целую семью, употребив во зло их гостеприимство. Боже мой, что же все это означает?..
Бледная, растрепанная Доротея дала себя отвести за руку ребенку в комнату, где она провела несколько часов последней ночи… Она снова увидела вокруг себя предметы, которые так недавно бросились ей в глаза, и, казалось, была поражена ужасом от того, что они напоминали ей.
Когда она очутилась перед Бертой, смотревшей на нее с удивлением, но без ненависти, то вместо того, чтобы сесть на стул, который Ганс подвинул ей, она упала на колени перед Бертой. Она оставалась в таком положении, измученная, унылая, охваченная ужасом, как трагическая фигура, раскаявшаяся в преступлении.
— Не правда ли, сударыня, вы меня узнали? — сказала она наконец хриплым голосом. — Впрочем, ваш сын узнал меня, а также друг вашего мужа, который не хотел меня впустить… Уверяю вас, он не прав! Я не злая женщина, я только бедная девушка. Надо, чтобы я вам сказала, для чего пришла. Сначала я не хотела, но я хорошо раздумала: иначе сделать нельзя. Умоляю вас, выслушайте меня, так как мне очень трудно говорить. Я знаю прекрасно, о чем вас должна известить, но я так слаба, так слаба! Это потому, что я много ходила последнюю ночь, также, я думаю, потому, что ничего не ела…
— Возможно ли! — воскликнула Берта. — Ганс, сейчас же сходи…
— Нет, сударыня, нет, благодарю вас, я не буду в состоянии, я не захочу есть. Выслушайте только меня, умоляю вас! Только этой милости прошу у вас…
— Но, добрый Родек, посмотрите на нее! — возразила Берта. — Уверяю вас, несчастная сейчас потеряет чувства от голода.
— Выслушайте! — сказала Доротея, наполовину выпрямляясь, как бы в доказательство, что она еще сильна. — Я не могу терять мгновения. Мне поручено господином Карлом Шульмейстером… Ведь вы его жена, не правда ли?
— Да, да!.. — ответила Берта, забыв на мгновение жалость к несчастной, находившейся перед нею. — Да скажите скорее! Вы видели его?
— Я его видела!.. На нем был мундир немецких гренадер. Ружье он бросил, чтобы скорее бежать, как он мне сказал… Он меня увидел лежащей на земле, на которую я упала, изнемогая от усталости… Он узнал меня, — надо вам сказать, что я его встретила случайно в Ульме… Тогда он сжалился надо мной и помог подняться. Он дал мне выпить немного водки, находящейся в его фляжке… Я сказала ему, где вы были с вашими детьми и что я видела вас. Вероятно, он уже об этом знал, потому что не был удивлен. Он очень хотел бы прийти сейчас же к вам, но это было невозможно, потому что сзади него находились солдаты… Он раздумал и вот что решил, поручив мне сообщить вам…
На этом Доротея вынуждена была прервать рассказ: кто-то ее дернул снова за рукав. Она повернула голову и увидела маленькую Лизбету, которая, раскрасневшись, протягивала ей кусочек хлеба, в три пальца ширины: остаток тартинки, хранившейся для нее.
На глазах бедной девушки показались слезы. Доротея, ничего не сказав, сделала движение головой, и бледная улыбка обрисовалась на ее губах; она выразила ее благодарность. Но Доротея не съела хлеба, она держала нежный подарок маленького создания в ладони руки с благоговейной жадностью, какая бывает у религиозных женщин, когда они получают кусочек просфоры.
При виде, как этот маленький ребенок смотрит на нее милостиво, к Доротее возвратилось мужество. Ею внезапно овладело бесконечное желание еще более жертвовать собой и навсегда, не только ради человека, оказавшего ей добро, но также для счастья тех, кто был близок ее герою и которых она сначала инстинктивно ненавидела.
— Господин Шульмейстер, — снова заговорила она, — объяснил мне, что его миссия обязывает его как можно скорее отправиться в одну деревню, называемую Эльсинген; она находится невдалеке отсюда…
— Эльсинген!.. Да, правда: это название находилось в письме, которое я передал императору…
Вмешательство маленького мальчика вызвало на губах Доротеи еще раз улыбку восторга и нежности. Она продолжала доверчивее, чувствуя, что лучше понята:
— Он мне сказал: «Не успокоите ли вы мою дорогую жену относительно моей судьбы, так как она совершила безумие, следуя за мной… — простите меня, сударыня, но ваш муж сказал эти слова… — не уведомите ли ее, что она найдет меня там? Она будет в большей безопасности в этой стороне, чем где мы находимся. Без сомнения, там менее сражаются!»… Тогда я отправилась сюда, и, если вы хотите, я провожу вас и малюток в Эльсинген.
При этом предложении в ее голосе была слышна мольба. Смиренная и трогательная, она вымаливала, как единственную милостыню, которой она достойна, — позволение быть преданной.
Ее лицо озарилось радостью, когда она увидела, как Берта встала, чтобы подойти к ней, и ее глаза наполнились слезами, когда молодая жена Шульмейстера протянула к ней руку, чтобы ее поднять… Она едва не сошла с ума от счастья, когда следующие слова достигли ее ушей, в которых зашумела кровь большими звучными волнами:
— Благодарю за ваше предложение! Я от всего сердца его принимаю, и мы тотчас отправимся.
Таким образом со всех сторон спешили развязкой длинной и ученой комбинации, завязавшейся вокруг эпизода войны.
Благодаря содействию подчиненных и случайным событиям, Наполеон мог продолжать, насколько возможно долго, гениальный обман. Теперь обнаружилось, с одной стороны, нападение, а с другой, исчезновение иллюзий австрийских генералов.
Потоки вооруженных людей распространялись по дорогам. Наконец в Ульме всполошились и, не видя еще совершенно ясно причин движения неприятеля, поняли, однако, что происходит нечто странное… Когда догадались сравнить события и сведения, россказни шпиона и события войны, то ничто не согласовывалось между собой. Из предосторожности следовало бы направить несколько дивизий к пунктам прохода, где должно было бы последовать отступление в случае неудачи в армии.
Ежедневно отправляли новые полки на эту охранительную линию, ставшую в действительности настоящей боевой линией. Эти полки повсюду сталкивались с силами, превосходящими их количеством, или, по крайней мере, настолько доблестными и счастливыми, что приходилось без остановки отступать перед ними.
Бесповоротно потерянное время не возвратилось; куда ни шли австрийские войска, всюду были опережены. 11 октября в Гаслахе даже случилась для генерала Мака стычка.
В этот день двадцать пять тысяч человек под начальством эрцгерцога Фердинанда очутились в присутствии шести тысяч французов, под командою генерала Дюпона, из корпуса Нея, одиноко покинутых на левом берегу реки без возможной помощи товарищей. Малейшая атака, которую австрийцы провели бы посерьезнее, могла опрокинуть их в Дунай. Однако произошло противное. Вместо того чтобы допустить атаковать себя, Дюпон атаковал сам. Он захватывал по несколько раз деревни и леса, которые у него оспаривали, маневрировал, атаковал, отступал, возвращался. Все это он проделывал так счастливо, что к концу дня остался победителем и увел с собою пять тысяч пленных: почти столько же у него осталось солдат.
Однако храбрый Дюпон утром 12-го числа не занимал более той же позиции. Он благоразумно решил, что бесполезно подвергаться вторично неравномерному сражению. Об этом известили Мака. Последний наконец уступил советам своих более прозорливых генералов, принял меры, чтобы воспользоваться ошибкой Мюрата, оставившего одну дорогу открытой.
Он послал генерала Ризе силой занять местечко и монастырь Эльсинген. Там скрывались уже два дня все жители округа, испуганные столькими сражениями, которые происходили на их глазах, и множеством битв, еще предстоявших впереди. Он поставил в оборонительное положение подходы к этим громадным высотам, откуда можно было легко достигнуть равнины Михельсберга, и оттуда повелевал Ульмом. Он разрушил деревянный мост на сваях, перекинутый через Дунай. Этот мост служил французам единственным путем, где они могли обеспечить себе переход. Тщательно сделав эти приготовления, генерал Ризе отдал приказ своим офицерам выбрать лучших стрелков в соответствующих корпусах. Вскоре линия ловких стрелков протянулась по берегу, над которым они господствовали, тогда как орудия служили им подкреплением.
Затем стали выжидать.
Едва возвратившись из Аугсбурга, Наполеон приказал дать себе отчет о положении, созданном маневрами Мюрата. Он тотчас увидел, что по ошибке его зятя порвано было одно звено в цепи, которая окружала неприятеля. Он сказал только два слова:
— Это нелепо!
Затем, не теряя времени на бесполезные выговоры, изобретательный ум Наполеона стал искать средство исправить его испорченный план. Для достижения цели в его распоряжении не было более моста, надо было создать таковой.
— Или переделать мост, государь! — сказал Ней.
— Какой?
— Тот, который находится перед нами и плохо разрушен.
— Вы называете это, маршал, плохо разрушенным?
— А то как же! Ваше величество прекрасно видит, что от него остались только сваи.
Император повернулся к Нею, посмотрел ему пристально в глаза и улыбнулся. Ней покраснел.
— Если вы это сделаете, то я скажу, что положительно нет на свете человека, равного вам.
Затем, хлопнув его дружески по плечу, прибавил:
— Говорят, что, если возьмем Эльсинген, то Ульм будет наш. Хорошо, идите, мой друг, брать Эльсинген; если вы мне дадите его, то я вам дам несравненное ни с чем герцогство.
Ней гордо выпрямился во весь рост и, сбросив свой тяжелый, походный плащ, предстал перед солдатами в полной парадной форме французского маршала со всеми орденами.
Он встал во главе войска и отдал необходимый приказ, чтобы переход совершился в порядке, как только будет исправлен мост. Затем он указал на инженеров, которые должны были идти первыми, и так как среди других офицеров раздался ропот, то он весело воскликнул:
— Успокойтесь! Для всех будет работа.
После этого он спокойно приблизился к берегу реки.
Тотчас началась усиленная перестрелка.
Наполеон был несколько удивлен, видя, как его храбрый маршал взял таким образом быка за рога и даже не дал себе труда предпринять какой-нибудь маневр для обмана неприятеля относительно истинных его намерений. Поэтому он выказывал заметное беспокойство.
Ней только что потерял некоторых из своих авангардных пионеров в тот момент, когда они показались вокруг первых свай на берегу Дуная. Повернувшись, чтобы позвать других, он увидел императора, издали посылавшего к нему своего ординарца.
Неужели ему будут указывать, как поступать? Разве его не могли оставить действовать по своей воле?
Он тотчас же остановил все действия: понтонеры-саперы выстроились, как могли. Он поскакал навстречу императору, взбешенный и ожидая урагана.
По дороге Ней встретил посланного к нему адъютанта.
— Приказ императора? — сказал он, останавливая лошадь.
— Да, господин маршал.
— Хорошо!
И, ничего больше не спрашивая, он снова пустился галопом, оставив офицера очень недовольным.
Первым, кого увидел маршал, был Мюрат среди пестрой группы, к которой он направлялся. По мере того как выделялся среди других этот ненавистный для него силуэт, он чувствовал, как в нем все более и более просыпалось воспоминание о недавнем оскорблении. Его гнев, который не мог ничем выразиться против фатоватого соперника, рос с каждым шагом лошади. Мюрат, ошибки которого теперь приходилось исправлять, казалось, находил удовольствие смотреть на опасность, созданную его неловкостью.
Когда он достиг подножия пригорка, на котором стоял Наполеон немного впереди своих маршалов и своего эскорта, он созрел для вспышки гнева. Тот, кто его знал, мог опасаться последствий.
— Почему явились вы, маршал? — закричал ему Наполеон, лишь только его голос мог достичь Нея.
— Так как я видел, что ваше величество находит мои действия неудовлетворительными, — отвечал он. — Но такова моя манера, когда, по ошибке соседа, нет другого средства, чтобы выйти из затруднения, как дать себя убить, чтобы двинуть вперед армию.
— Полно! Полно!.. Маршал, я не хотел вас останавливать, а только предупредить. Я не хочу, чтобы вас убивали, вы слишком мне необходимы.
Ней находился теперь в трех шагах от императора. Он неподвижно стоял перед ним, не сходя с лошади и очевидно разгневанный.
— Согласно с линией огня, находящейся перед вами, — сказал Наполеон, — я определяю численность, которая у вас оспаривает проход, по меньшей мере, в восемнадцать тысяч человек, не считая резервов, находящихся на Михельсберге. Они должны достигать сорока тысяч человек.
— Так что же, государь?
— Достаточно ли у вас саперов-понтонеров?
— Думаю, что да, но если мне не хватит их, то я заменю их гренадерами.
— А если убьют ваших гренадер?
— У меня есть драгуны.
— Кавалеристы! В воде? — неосторожно перебил его Мюрат.
— Да, принц, — прогремел гневный голос Нея. — Надо бросить в реку солдат, когда их начальники не сумели удержать моста. Я не из тех, которые забавляются, нося перья, чтобы скакать по дорогам! Когда я ношу мои кресты, как сегодня, то для того, чтобы стреляли в них. Все-таки несколькими пулями, посылаемыми моим солдатам, будет меньше!.. Затем довольно уж…
Совершенно бледный, он смело устремил глаза на нахмуренное лицо своего повелителя, слушавшего эту речь.
— Ваше величество приказывает ли мне остановиться и возвратиться назад? — спросил он.
— Нет, маршал! Я приказываю вам делать, как вы найдете лучше.
— Благодарю! — сказал Ней.
Затем он пришпорил лошадь, которая одним скачком очутилась около Мюрата. Он наклонился на своем седле, схватил за руку зятя императора при всех генералах, адъютантах, эскорте и воскликнул:
— Придите взглянуть, принц! Придите, если сердце вам подсказывает. Вы увидите, как маршал Ней делает свои планы перед лицом неприятеля!..
Он замолчал и ожидал.
Ужас пронесся над всеми головами.
— Как! Подобный вызов в присутствии государя?..
Императорское высочество, схваченное за руку, оскорбленное, угрожаемое, почти получившее удар публично от одного из начальников армии!
Мюрат, в храбрости которого никто не мог сомневаться, побледнел как смерть. Он повернул машинально глаза к императору. Это движение выражало одинаково требование, чтобы император разрешил вынуть шпагу, и просьбу отомстить за него, жестоко наказав Нея.
Наполеон, со своей стороны, поднял руку, как бы запрещая отвечать; затем он сказал Нею твердым голосом, но не гневным:
— Храбрые люди, как вы, мстят врагам за сделанные им несправедливости. Действуйте, как вам кажется лучше, маршал, и действуйте один. Я смотрю на вас.
Ней низко поклонился императору. С радостной душой, как будто он изведал что-нибудь невозможное и безумное, он поскакал во весь дух в сопровождении своих офицеров, чтобы настичь своих солдат и врага.
Вот какое героическое, удивительное зрелище могли созерцать тогда император, Ланн, Мюрат и другие.
Разрушенные сваи моста выходили попарно из реки, которая в этом месте едва достигала шестидесяти метров ширины. Надо было перекинуть с одной сваи на другую дубовые балки, довольно длинные и толстые, чтобы устроить временный мост, через который могли бы пройти войска с оружием и пушками.
Материал, необходимый для инженеров, был собран близ реки, позади земляного вала, который защищал их от неприятельского огня.
Прибыв на крутой берег, немного впереди свай, Ней закричал:
— Офицера и сержанта, чтобы дать пример!
Множество лиц обоих чинов предстало перед ним.
Он выбрал капитана Куазеля и унтер-офицера, имя которого до нас не достигло.
— Идите! — сказал им Ней.
И он, подталкивая лошадь, вошел в Дунай настолько, что вода смочила его стремена. Пули сыпались вокруг него. Они продырявливали водную поверхность и обдавали ее странным розоватым цветом. В дело вмешивались пушки и посылали ему залпы картечи, резавшей дикий терн и заставлявшей подпрыгивать глыбы земли позади него.
Тогда увидели, как капитан и унтер-офицер направились к берегу и приблизились к первому пролету моста, неся за два конца длинную доску, чтобы перекинуть ее с одной сваи на другую. Среди страшного грохота, который разразился при этом появлении, один из двоих людей, тот, который шел вторым, унтер-офицер, вдруг грохнулся с раздробленным бедром.
Его заменил другой, потом еще другой; наконец доска была положена.
Ней, не переменяя места, отдавал приказания. Он служил для немецких стрелков соблазнительной мишенью, какую представлял в воде его блестящий мундир, вышитый золотом. Так как храбрость заразительна, то число приверженцев увеличивалось вокруг него. Это был целый человеческий муравейник среди груды дерева, лежащего на сваях, приходивший и уходивший, чтобы снова сложить разрушенную настилку моста.
Но пришел момент, когда саперы, вскарабкиваясь на главный пролет, не могли более получать доски, приносимые с реки. Прежде люди, спустившиеся в русло реки, успешно поднимая над головами доски, передавали их в руки товарищей. Теперь глубина реки противилась этому.
Выстрелы, доходящие до безумия, беспрестанно раздавались. Уже было потеряно множество храбрецов.
Как быть?
Ней искал средство, чтобы окончить работу и продолжить мост до правою берега. Вдруг он с удивлением увидел, как тяжелая доска шла со стороны верховья реки, следуя по ее течению. Она направлялась одна, как бы могучая река подталкивала ее к сваям, которых трудно было достичь. Его люди видели так же, как и он, и когда она была от них на расстоянии ружейного выстрела, они зацепили ее багром, подняли и положили в ряду с другими.
Едва они успели ее положить, как новая плывущая балка шла к ним с той же стороны, направляемая с такою же ловкостью. Затем последовала еще одна, третья…
Можно было подумать, что какой-нибудь способный офицер под начальством маршала придумал этот маневр и воспользовался даже течением Дуная, как сотрудником и сообщником. Но нет! Река образовала локоть в своих верховьях и для того, чтобы брошенный в течение реки предмет мог достичь моста, следовало кинуть его с другого берега реки, занятого австрийской армией…
Кто же был на той стороне союзником?
Вскоре его узнали. Неприятель также заметил неожиданную и внушительную помощь, оказываемую французским рабочим ненавистным сотрудником. Часть его стрелков тотчас засыпала пулями ту точку, откуда отправлялись балки. Тогда увидели человека с рыжими волосами, как Ней. Это был ни офицер, ни даже солдат, так как на его плечах виднелась белая рубашка и на живот были надеты коричневые штаны. Он покинул берег, где скрывался, стоя на трех связанных досках, и отдал себя в распоряжение течения. С одной стороны, произошел ураган криков энтузиазма, с другой, удвоились ружейные выстрелы, направленные на неизвестного героя.
Последний, со скрещенными на груди руками, обнаженной шеей, развевающимися на ветру волосами, гордо смотрел на покинутый берег, как бы пренебрегая его защитниками.
Вдруг он отступил и упал на колени: пуля ударила его в лоб… Но она лишь широко порвала кожу на лбу, и сильный удар ошеломил его на минуту. Он обтер отворотом рукава кровь, ослепившую его, и был в силах зацепиться по дороге за сваю, где ожидали его французские солдаты.
— По правде, — сказал один сапер, указывая соседям на маршала и незнакомца, — если нам удастся окончить мост, мы можем его окрестить «Мостом двух рыжих»!..
Мост окончили. Как только оба берега Дуная соединились этим временным сооружением, каждая балка которого была окрещена кровью и каждая рана, сделанная дереву гвоздем, означала рану, сделанную людям пулями, непреодолимая волна пехотинцев кинулась через открытый проход.
Сначала была небольшая суматоха, и неприятель мог думать, что он все-таки овладеет мостом, так как все отряды разом хотели сражаться, все оружия вошли в линию, и французские начальники с трудом выстроили эшелонами самоотверженных и привели в порядок храбрых. Картечь нашла себе хорошую игру, проникая в компактную массу нападающих, где каждая частичка свинца дырявила человеческую грудь.
Так что же! Он все-таки остался неприкосновенным. Мало-помалу убавлявшиеся роты, раскрошившиеся батальоны, остатки полков, хорошие остатки достигли другого берега. Все это весело взбиралось на приступ. И через брешь, наконец открытую в последней защите укрепленного лагеря, великая армия ринулась мало-помалу.
Холмы были взяты, затем деревни и наконец монастырь.
И когда корпус Нея, снова сгруппировавшийся под руководством своего начальника, завладел вершиной, то увидел перед собой плоскогорье долины Михельсберга, а также едва в двух верстах город, к которому в продолжение нескольких дней стремилось столько гениальных усилий.
Шульмейстер, «другой рыжий», после того как увидел мост восстановленным до конца, благодаря ему, подняв с земли ружье, патронташ и штык, один из первых атаковал. Он более ничего не требовал, как чувствовать себя преображенным в солдата. Все восторгались его смелостью и завидовали ловкости. Передовые гренадеры признали Шульмейстера своим, не зная его вовсе, искали глазами среди дыма, звали его, следовали за ним и усиливались опередить его.
Внезапно они перестали его видеть.
На тропинке, изрытой потоками, где он дефилировал, поднимаясь, молодой поручик, который давно досадовал, что не может его опередить, нашел брошенный на землю его патронташ и штык. Что же касается самого «рыжего», то от него не осталось и следа.
Был ли он убит, ранен или взят в плен? Это было невозможно знать. Сражение окончилось, успех был полный. Ночь спрятала под своей ровной темнотой славу победителей, беспощадную смерть, победу и поражение. Очарованные успехом солдаты, рассказывая друг другу эпизоды сражения, не видали таинственного товарища, доказавшего им свою отвагу и отдавшего им свою кровь даром.
Шульмейстер, после того как спас армию, сказал себе, что имеет право подумать теперь о своих и соединиться с женою и детьми.
Увы! Когда он проник в селение под покровительством беспорядка, он не нашел более ни Берты, ни Ганса, ни Лизбеты.
Таким образом прошли четыре дня. Наполеон предложил неприятелю сдаться, и генерал Мак, признав себя побежденным, потребовал, однако, отсрочки для капитуляции.
Мюрат, бросившийся преследовать австрийских беглецов с герцогом Фердинандом во главе, которым удалось пробить круг осаждаемых, снял в продолжение двух дней жатву знамен и пушек. Его кавалерийская экспедиция обеляла его ошибочную стратегию.
Ней успокоился. Император уже приготовлял поход на Вену и только ждал жатвы, чтобы повести далее свои легионы жнецов.
Шульмейстер, не очень торопившийся показаться своему повелителю, которому он так хорошо служил, искал по всем сторонам дорогих для него существ. Они находились совсем близко от него, но он не мог еще их обнять. Он боялся, не попали ли они в плен, благодаря ужасным случайностям войны.
Как он проклинал мысль, что доверил их Родеку, ставшему слишком старым и слабым, чтобы удержать их помимо их воли в своем убежище! Зачем они бросились в подобное приключение и усложнили ему задачу? Он отняли у него мужество, разбив его сердце.
Шульмейстер обежал все селения вокруг Эльсингена. Он возвратился через Вертинген, тщательно избегая, чтобы его не узнали французские офицеры, господствовавшие теперь во всей стране.
Он ничего не нашел, что осветило бы ему судьбу его жены и детей. Нигде он ничего не услышал, что дало бы ему возможность предположить повиновение Доротеи в утро его бегства. Отправилась ли она, как он просил ее, чтобы передать Берте его распоряжение? Предложила ли она молодой женщине проводить ее в Эльсинген? Решилась ли она следовать за нею?
Он был охвачен таким безумным страхом, что забыл радоваться грандиозному успеху, достигнутому благодаря ему.
Когда австрийская армия наконец сдалась, этот герой удалился в покинутый шалаш у подножья Михельсберга и принялся плакать, как ребенок.
В это утро Наполеон, заняв место на возвышенном откосе против города Ульма, смотрел, как дефилировали перед ним сорок тысяч пленных. Он был окружен своим главным штабом. Французская инфантерия выстроилась полукругом на склоне высот, а кавалерия развернулась прямой линией в долине.
Первым появился Мак и протянул свою шпагу, которую Наполеон ему возвратил. За ним следовали генералы, затем войска. Проходя, они бросали оружие, и его набралось такое количество, что вскоре образовалась большая груда.
Солдаты рассматривали своего победителя; офицеры отворачивали глаза.
Дефилирование приходило к концу, и более не было настоящих покоренных. Теперь стали представляться в свою очередь слуги, родственники, женщины и дети, принадлежащие к сдавшемуся войску, то, что в военное время называется бесполезными ртами. Наполеон уже хотел удалиться, как вдруг услышал раздавшиеся из печальной толпы крики. Там произошло какое-то смятение. Он думал, что случилось возмущение или ссора, и устремил глаза в ту сторону, где происходила сумятица…
Тогда он увидел, что к нему подходит группа. Сначала он не рассмотрел ни одного лица, находившегося в ней, но внезапно из нее выделился маленький мальчик. Он бегом бросился к Наполеону и на расстоянии двух шагов от лошади закричал:
— Господин император! Там мой отец!
Наполеон узнал ребенка и улыбнулся.
— Как! Опять это ты, малютка? Ты говоришь, что твой отец там?.. Так его у меня не убили? Почему он не пришел ко мне?.. Ступай к нему и скажи, что я ожидаю его.
Тогда все увидели, как после побежденной армии перед Наполеоном предстал человек, которого двое детей держали за руки. Ганс тащил его, тогда как Лизбета, чтобы не отстать, должна была бежать. Берта, в одно и то же время смущенная и сияющая, следовала за ними, опираясь на руку Родека. В некотором расстоянии женщина, одетая во все черное, смотрела с испугом, как они от нее удалялись. Бедняжка Доротея привела их сюда, после того как приютила их у себя, пока мир не был заключен. Теперь ее роль исполнена, и пришел конец мечте. Четыре дня эти существа доставляли ей иллюзию семьи, и теперь они исчезали навсегда от ее преданности. Ей приходилось стушеваться…
— Так вот как! Ты прячешься, вместо того чтобы явиться ко мне с отчетом о твоей миссии? — сказал Наполеон шпиону резким тоном, которому противоречила, однако, улыбка. — Что с тобою случилось с тех пор, как ты прислал ко мне сына?
— Я был пленником, государь.
— Я это знаю. А затем?
— Я убежал.
— Естественно! Затем?
Ней, находившийся направо от императора, ответил своим грубым голосом на последний вопрос:
— Затем этот господин сделал мост.
— Как мост?.. Что хотите вы сказать, маршал?
— Я хочу сказать, государь, вот человек, который дал нам возможность окончить мост в Эльсинген, он спустился по течению на последних балках, необходимых нам, он позволил моим войскам пройти по мосту и сам, хотя был ранен, атаковал вместе с ними.
— А, упрямец! — сказал Наполеон Шульмейстеру. — Ты мне верно сказал в Страсбурге, что хочешь сражаться!.. Ты добился своего.
— Надо же было пройти, государь, мне необходимо было разыскать жену и детей.
— Но разве ты мне не сказал, что это твой приемный сын?
— Да, государь.
— Прекрасно, ты доверишь его мне. Он способный и храбрый: мы сделаем из него хорошего офицера, когда придет время. Я позабочусь о его воспитании. Хочешь ли ты, мальчуган, поступить в военную школу, чтобы в один прекрасный день сделаться полковником, генералом или маршалом?
С раскрасневшимся личиком и блестящими глазами Ганс только что хотел отвечать, когда рука Родека опустилась на его плечо.
Могу ли я сказать слово вашему величеству? — спросил строго старый шуан.
— Кто это такой? — спросил император.
На это ответил Шульмейстер:
— Честный друг, государь, по происхождению француз. Он бретонец и заботится о детях со дня их рождения.
— Приблизьтесь! — сказал Наполеон.
Но он, без сомнения, никак не ожидал, что Родек подойдет к нему совсем близко, и в особенности он никак не мог предвидеть, о чем ему скажет старик. При первых словах, сказанных Родеком совсем тихо, его лицо, обыкновенно бледное и матовое, сделалось багровым, а брови нахмурились. Однако он сдержал себя и опустил глаза, как бы взвешивая в своей памяти факты, о которых незнакомец осмелился внезапно напомнить ему.
— Этот ребенок не может быть воспитан императором, — сказал Родек. — Он сын человека, который был вашим врагом, государь, врагом честным, открытым, и его более не существует. Если ребенок не носит имени предков, то потому, что смерть слишком рано сделала его сиротой. Без этого ваше величество увидели бы пред собою Жана Бурбона-Конде, герцога Ангиенского.
— Правду ли вы говорите? — спросил Наполеон задыхающимся голосом.
Родек с благородной печалью опустил голову и молчал.
Тогда в сердце цезаря, казалось, происходила борьба. Через момент его лицо, однако, приняло обычное выражение, а глаза сверкнули счастливой гордостью.
— Шульмейстер, — сказал он, — не знаешь ли ты в окрестностях Страсбурга какого-нибудь красивого имения, где я мог бы иметь удовольствие иногда останавливаться, когда приеду в Эльзас. Я не хочу большого владения, ни даже, чтобы это был замок, но я желал бы просторное и удобное жилище, окруженное полями и лесом.
— Мейнау, государь.
— Мейнау? Оно продается?
— Да.
— Хорошо, мой друг, я куплю Мейнау. Сегодня я отправлю приказ и отдам имение твоему приемному сыну и его сестре. Я хочу, чтобы они жили там оба мирно и росли бы счастливыми около твоей жены и старого друга, бретонца. Это будет вознаграждением за твои услуги.
Затем император повернулся к Родеку и прибавил:
— Это я могу себе позволить? Как вы об этом думаете?
— Я скажу, — произнес старик, — за то, что ваше величество сделали сегодня, вам простится…
— А я? — спросил резко Шульмейстер, опасавшийся, чтобы благодарность Родена не оказалась недостаточной. — Разве я не буду также жить в Мейнау?
— Ты? Нет еще. Я оставляю тебя при себе.
На другой день Шульмейстер простился со своими, чтобы следовать за императором, прикомандировавшим его к своему главному штабу в чине адъютанта. Обнимая в последний раз Берту, утешенную и сияющую от открывавшегося будущего, он увидел Ганса, стоявшего против двери и смотревшего сияющими глазами на проходящих солдат.
Затем он принялся разыскивать Лизбету, чтобы распрощаться с ней, как и с ее братом. Долго не могли разыскать крошку. Кончили тем, однако, что нашли ее в глубине сарая, находящегося близ дома. Ей пришла мысль, что довольно она насмотрелась на солдат, и они не занимали ее более. Ей нравилось теперь ее открытие, которое состояло из хорошенькой кошечки. Последняя устроилась в одном углу на крыше и одна во время треволнений войны кормила своих детей. В то время как они своими розовыми неловкими лапочками наносили ей царапины когтями, прижимаясь к ней своими головками с закрытыми глазами, она серьезно лизала себе грудь.
Лизбета восторгалась ею. Но потом ей было недостаточно восхищения. Ей захотелось рассказать о виденном ею хорошеньком зрелище. Так как она была одна, то предположила, что к ней пришла подруга, меньше ее и которая еще мало говорила. Она сказала ей, подделываясь матерински под ее детский говор:
— Кошечка дала кошечек.
— А! Вот как! — сказала воображаемая гостья.
— Да.
— И сколько она дала?
— Четверых.
— Вот как!
— Да.
— А какого они цвета?
— Одна белая, другая серая и две цвета кошечки.
— Вот как!
В этот момент вошел Шульмейстер и пламенно обнял Лизбету.
При этом на глазах Берты появились слезы.