Клиффорд Саймак Штуковина

* * *

Он набрел на эту штуковину в зарослях ежевики, когда искал отбившихся коров. Темнота уже сеялась сквозь кроны высоких тополей, и он не смог хорошенько все разглядеть. Да, собственно, на разглядывание и времени-то не было: дядя Эйб ужасно злился, что потерялись две телки, и если их искать слишком долго, то порки наверняка не миновать. И без того ему пришлось отправиться на поиски без ужина, потому как он забыл сходить к роднику за водой. Да и тетя Эм весь день ругала его за то, что он медленно и небрежно полол огород.

— В жизни не видала такого никчемного мальчишки! — визгливо начинала она и потом заводила про то, что, как ей думается, он должен бы век им с дядей Эйбом руки целовать, раз они взяли его из сиротского приюта, но ведь нет — он ни вот на столько не испытывает благодарности, зато каждую минуту того и жди от него какой-нибудь шкоды, на это он мастер, а ленив — спасу нет, и она — вот как перед богом! — и помыслить боится, что же из него в конце концов выйдет.

Телок он нашел в дальнем конце пастбища возле поросли орешника и опять, в который уже раз, задумался — а не удрать ли из дому, да только знал, что никогда ему на такое не решиться, потому что идти некуда. Хотя, сказал он себе, наверно, в любом другом месте будет лучше, чем оставаться с тетей Эм и дядей Эйбом, которые на самом-то деле даже не были ему настоящими дядей и тетей, а просто взяли его из приюта.

Когда, гоня перед собой телок, он вошел в коровник, дядя Эйб кончал дойку и все еще злился, что эти телки отбились от стада.

— Вот и выходит, — сказал дядя Эйб, — что из-за тебя, паршивца, мне пришлось доить за двоих, а все потому, что ты не пересчитал коров, как я тебе вечно твержу, недоумок. Так что давай-ка выдои этих двух, которых ты пригнал, это тебе будет уроком.

Поэтому Джонни взял свою трехногую табуретку и подойник и принялся за дело. Телок доить — руки отмотаешь, да и хлопотно, потому что они баловницы, и красная телка, к примеру, лягнулаяь и сбросила и сбросила Джонни с табуретки прямо в сток, подойник перевернулся, и молоко разлилось.

Дядя Эйб, как увидел это, снял из-за двери ремень и врезал Джонни пару раз, чтоб была ему наука впредь быть осторожнее, поскольку молоко — оно денежек стоит. А после этого велел поскорей заканчивать дойку.

Потом они пошли домой, и по пути дядя Эйб все брюзжал, что от ребятишек больше беспокойства, чем пользы, а в дверях их встретила тетя Эм и приказала Джонни получше вымыть ноги перед сном, потому как ей вовсе не улыбается, чтобы он изгваздал ее чистые белые простыни.

— Тетя Эм, мне есть хочется, — сказал Джонни.

— Не дам, — отрезала она, сурово сжав губы. — Походишь голодным, у тебя и с памятью лучше станет.

— Ну хоть кусочек хлеба, — попросил Джонни. — Без масла, без всего — просто кусочек хлеба…

— Молодой человек, — вмешался дядя Эйб, — ты слышал, что сказала твоя тетя. Мой ноги и марш в постель!

— Да чтоб как следует вымыл! — добавила тетя Эм.

Ну, так он и сделал, и улегся, и уже в постели вспомнил про ту штуковину в зарослях ежевики, и еще вспомнил, что он никому не заикнулся о находке, потому что у него времени на это не было — дядя Эйб и тетя Эм то и дело шпыняют, да так, что и не вспомнишь ни о чем.

И тут он сразу и бесповоротно решил ни за какие коврижки не рассказывать им о своей находке, потому что они враз ее отберут, они всегда все у него отбирают. А не отберут, так что-нибудь сделают такое, что не будет ему от этой штуковины ни радости, ни удовольствия.

Единственное, что принадлежало ему безраздельно, был старый перочинный ножик с обломанным маленьким лезвием. И больше всего на свете он хотел бы иметь взамен этого другой ножик, только целый, но теперь ему и в голову не приходило попросить об этом — он хорошо знал, чем это кончится. Однажды он уже заикнулся было, и тогда дядя Эйб и тетя Эм пилили его, что вот они, можно сказать, с улицы его подняли, а ему все мало, и теперь вот еще взбрело, чтобы они выкинули немалые деньги на какой-то там перочинный нож… Джонни долго волновался и недоумевал насчет того, что они подняли его с улицы — насколько ему было известно, никогда он ни на какой улице не валялся.

Лежа в постели и глядя в окошко на звезды, он принялся вспоминать, что же такое привиделось ему в зарослях ежевики, но никак не мог представить себе хорошенько, что именно, потому что в торопях не разглядел, а задержаться подольше времени не было. Но что-то там было не так, и чем больше он об этом думал, тем сильнее ему хотелось рассмотреть эту штуковину поосновательнее.

«Завтра, — думал он, — я посмотрю как следует. Завтра — как только выпадет случай». Но потом он понял, что никакого такого случая завтра не представится, потому что с самого утра тетя Эм заставит его полоть огород и все время будет за ним следить, и улизнуть не удастся.

Он еще немного подумал обо всем этом, и ему стало ясно, что, коли он хочет узнать, что же там такое, то идти туда надо нынче же ночью.

По доносившемуся храпу он знал, что дядя Эйб и тетя Эм спят, поэтому встал с постели, быстро натянул рубашку и штаны и крадучись спустился по лестнице, осторожно переступая через скрипучие ступеньки. На кухне он взобрался на стул, чтобы достать коробок спичек с заплечника старой печки. Сперва он взял было из коробка целую пригоршню, но потом передумал и почти все положил обратно, оставив себе штук пять — боялся, что тетя Эм заметит, если он заберет слишком много.

От росы трава была мокрая и холодная, и ему пришлось закатать штанины, чтобы не промочить их, и после этого он наискосок через пастбище направился к лесу.

Идти лесом было страшновато — там, говорят, водились привидения — но он не очень боялся, хотя, наверное, никто не смог бы идти по ночному лесу и не трусить ни капельки.

В конце концов он добрался до зарослей ежевики и остановился в раздумье, как бы пробраться через кусты, не изодрав в темноте одежду и не занозив голые ного колючками. И все гадал, лежит ли на месте та штуковина, но почти сразу понял, что она еще здесь, ощутив вдруг исходящее от нее тепло дружелюбия, как будто она ему говорила, что — да, она еще здесь и бояться не надо.

Ему уже и не было страшно — просто он немного волновался, потому что не привык к дружелюбию. У него был единственный приятель — Бенни Смит, мальчик его же возраста, но с ним он виделся только в школе, да и то не каждый день, потому что Бенни часто болел и порой целыми неделями оставался дома. А во время каникул они вообще не встречались, поскольку Бенни жил на другом конце школьного округа.

Глаза помаленьку привыкали к темноте зарослей, и ему поверилось, что он уже может различить еще более темные очертания штуковины — вон там, чуть подальше. Он стал соображать, как же это он нее может исходить дружелюбие, ведь он был совершенно убежден, что перед ним просто какая-то железная вещь, вроде тачки или силосопогрузчика, а совсем не что-то живое. Если бы он подумал, что она живая, вот тогда бы испугался по настоящему.

Штуковина по-прежнему продолжала излучать теплую волну дружелюбия. Он протянул руки и стал сражаться с кустами, чтобы потрогать, ощупать находку и понять, что же это такое. «Подобраться бы поближе, — подумал он, — тогда можно чиркнуть спичкой и рассмотреть все как следует».

«Остановись», — сказало Дружелюбие, и он замер, услышав это слово, хотя вовсе не был уверен, что это было слово.

«Не надо нас разглядывать», — сказало Дружелюбие, и Джонни это несколько удивило, потому что он ни на что еще и не смотрел — во всяком случае не разглядывал.

— Ладно, — сказал он. — Я не стану на вас смотреть. — И подумал про себя, что, может, это какая-то игра, вроде тех, в которые они играли в школе — прятки, например.

«Когда мы подружимся, — сказала штуковина, обращаясь к Джонни, — то сможем глядеть друг на друга, и тогда уже наша внешность не будет иметь значения, поскольку нам станет известно, что каждый из нас представляет собой внутренне, и мы не станем обращать внимание на внешность».

Джонни подумал: «Как ужасно, должно быть, они выглядят, если не хотят, чтобы я их видел». И штуковина тотчас сказала ему: «На твой взгляд мы ужасно уродливы. А ты нам тоже кажешься уродом».

— Тогда, может, это и хорошо, что я не вижу в темноте, — сказал Джонни.

«Ты не видишь в темноте?» — спросили его, и Джонни подтвердил, что так оно и есть, и последовало молчание, хотя Джонни чувствовал, что они — там — удивляются: как же это можно — не видеть в темноте.

Затем его спросили, в состоянии ли он сделать еще что-нибудь такое… Что именно, он и догадаться не мог, хотя ему и пытались втолковать. В конце концов они, похоже, сообразили, что ничего такого он тоже не умеет.

«Тебе страшно, — сказала штуковина. — Но ты совсем не должен нас бояться».

Джонни объяснил, что ничуть не боится, кем бы они там не были, потому что они относятся к нему, как друзья, но только ему боязно — что будет, если дядя Эйб и тетя Эм проведают, что он потихоньку убежал из дому. И тогда они задали ему целую кучу вопросов о тете Эм и дяде Эйбе, и он честно постарался объяснить, что к чему, но они, похоже, так ничего и не поняли, во всяком случае, они почему-то решили, что он рассказывает им о своих взаимоотношениях с правительством. Он хотел было разобъяснить, как все обстоит на самом деле, но потом все же уверился, что они так ничего в толк и не взяли.

В конце концов, стараясь быть как можно вежливее, чтобы никого не обидеть, он сказал им, что ему пора, и поскольку он задержался дольше, чем рассчитывал, всю дорогу до дома ему пришлось бежать.

Он благополучно проник в дом и забрался в постель, но наутро тетя Эм нашарила у него в кармане спички и дала ему нагоняй по первое число, внушая, что баловаться со спичками — дело страшно опасное, потому как он того и гляди спалит им коровник. Чтобы подкрепить свои рассуждения, она хлестала его по ногам хворостиной, и как Джонни ни старался держаться мужчиной, все же ему пришлось прыгать и кричать от боли, потому как тетя Эм хлестала изо всех сил.

До позднего вечера он полол огород, а перед сумерками отправился собирать коров.

Ему никуда не надо было сворачивать, чтобы добраться до зарослей ежевики, потому что коровы как раз здесь и паслись, но он хорошо понимал, что все равно свернул бы сюда, потому что весь день прожил воспоминаниями о Дружелюбии, которое здесь нашел.


На этот раз было не так темно, вечер только-только собирался, и он мог разглядеть, что эта самая штуковина, чем бы она там ни была, совсем не живая, а просто кусок металла, похожий на две глубокие тарелки, если их сложить вместе, с острым краем посередине, и еще — вид у нее был такой, будто она долго валялась под открытым небом и потому успела поржаветь, как это всегда бывает с железом, если его мочит и мочит дождем.

Штуковина прорубила целую просеку в зарослях ежевики и еще метрах на шести пропахала в дерне глубокую борозду. А проследив взглядом направление, откуда она прилетела, Джонни увидел тополь со сломанной верхушкой, которую штуковина, наверно, снесла, ударившись об нее.

С ним снова заговорили без слов, как и вчера, дружелюбно и по-товарищески, хотя Джонни и не знал такого слова, поскольку еще ни разу не встречал его в своих школьных книжках.

"Теперь ты можешь немножко посмотреть на нас, — сказали Они. — Быстро взгляни и отведи глаза. Не смотри на нас пристально. Один взгляд — и в сторону. Так ты сможешь постепенно привыкнуть. Понемножку.

— А где вы? — спросил Джонни.

«Здесь, перед тобой», — был ответ.

— Там, внутри? — спросил Джонни.

«Да, здесь, внутри», — ответили Они.

— Тогда мне вас не увидеть, — сказал Джонни. — Я ведь не могу видеть через железо.

«Он не может видеть сквозь металлы», — сказал один из них.

«И он ничего не видит, когда их звезда уходит за горизонт», — сказал другой.

«Значит, ему на нас не посмотреть…» — сказали они оба.

— А вы могли бы выйти оттуда, — предолжил Джонни.

«Мы не можем, — ответили Они. — Если мы выйдем, то умрем».

— Значит, я никогда вас не увижу…

«Ты никогда не увидишь нас, Джонни…»

И вот он стоял там, чувствуя себя ужасно одиноким, потому что ему никогда не доведется увидеть этих своих друзей.

«Мы никак не можем понять, кто ты, — сказали Они. — Объясни нам — кто ты?»

И потому что Они были так добры к нему и дружелюбны, он рассказал им о себе и как он был сиротой и был взят на воспитание дядей Эйбом и тетей Эм, которые на самом деле никакие ему не дядя и не тетя. Он не стал жаловаться, как его бьют и ругают и отсылают в постель без ужина, но Те, внутри, все это поняли сами, и теперь в их обращении к Джонни было что-то уже куда большее, чем просто дружелюбие, чем просто товарищество. Появилось еще и сочувствие, и еще что-то, что вполне могло быть их эквивалентом материнской любви.

«Да ведь это просто малыш», — говорили Они между собой.

Они тянулись к нему. Казалось, что они заключают его в нежные объятия, крепко прижимают к себе, и Джонни, сам того не заметив, упал на колени и протянул руки к этой штуковине, которая лежала среди измятых кустов, и плакал, как если бы перед ним было что-то такое, что он мог обнять и удержать — немного ласки и тепла, которых ему всегда недоставало, что-то такое, к чему он всегда стремился и вот наконец обрел. Его сердце плакало словами, которых он не уел произнести, он умолял о чем-то застывшими губами, и ему ответили.

«Нет, Джонни, мы тебы не оставим. Мы не можем оставить тебя, Джонни».

— Правда?..

Теперь их общий голос немного печален.

«Это не просто обещание, Джонни. Наша машина сломалась, и нам ее не починить. Один из нас уже умирает, и такая же судьба скоро постигнет и другого».

Джонни стоял на коленях, и эти слова медленно проникали в его сознание. Его охватывало понимание неизбежности свершающегося, и ему казалось, что это больше, чем он может вынести — найти двоих настоящих друзей, и вот теперь они умирают…

«Джонни», — тихонько окликнули его.

— Да, — отозвался Джонни, стараясь не заплакать.

«Хочешь с нами меняться?»

— Меняться?..

«Так у нас дружат. Ты даешь нам что-нибудь, и мы тебе тоже что-нибудь подарим».

— Но у меня ничего нет…— замялся Джонни.

И сразу вспомнил. Ведь у него есть перочинный ножик! Конечно, это не бог весть что и лезвие у ножика обломано, но это было все его достояние.

«Вот и прекрасно, — сказали Они. — Это как раз то, что надо. Положи-ка его на землю, поближе к машине».

Он достал ножик из кармана и положил его рядом с машиной. И хотя он глядел во все глаза, чтобы ничего не упустить, все случилось так стремительно, что он ничего не смог разобрать, но, как бы то ни было, его ножик изчез, и теперь какой-то предмет лежал на его месте.

«Спасибо тебе, Джонни, — сказали Они. — Как славно, что ты с нами поменялся».

Он протянул руку, и взял вещь, которую Они подарили ему, и в сумерках она сверкнула скрытым огнем. Он повернул ее в пальцах и увидел, что это был вроде драгоценный камень — сияние исходило у него изнутри и переливалось роем разноцветных огней.

И только увидев, какой свет исходил из подарка, он осознал, как стало темно и сколько уже прошло времени, и когда он понял это, то вскочил и сломя голову бросился бежать, даже не попрощавшись.

Искать коров теперь все равно уже было слишком темно, и ему оставалось только надеяться, что они сами отправились домой и что он сможет нагнать их и сделать вид, что вроде привел их с собой. Он скажет дяде Эйбу, что две телки прорвали ограду и умотали с пастбища и что ему пришлось искать их, чтобы вернуть в стадо. Он скажет дяде Эйбу… он скажет… он скажет…

Джонни задыхался от бега, а сердце у него стучало так, что, казалось, сотрясало все его маленькое тело, и страх сидел в нем после всего того, что было раньше, после того, как он забыл сходить к роднику за водой, после того, как он потерял вчера двух телок, после того, как у него в кармане нашли спички…

Коров он не догнал. Они были уже в коровнике, и он понял, что они подоены, и что там, в кустах, он пробыл ужасно долго, и что все это куда хуже, чем ему представлялось.

По дорожке он поднялся к дому. От страха его трясло. На кухне горел свет, и он понял, что его дожидаются.

Когда он вошел в кухню, они сидели за столом, повернувшись к двери, и ждали его. Свет лампы падал на их лица, и лица эти были столь суровы, что походили на могильные камни.

Дядя Эйб возвышался, словно башня, голова его доходила до самого потолка, и видно было, как напряглись мускулы его рук, обнаженных закатанными рукавами рубашки.


Он потянулся к Джонни, и Джонни нырком ушел было в сторону, но сильные пальцы сомкнулись у него на шее, оплели горло, и дядя Эйб поднял его и встряхнул — молча и злобно.

— Я тебе покажу, — прошипел дядя Эйб сквозь зубы. — Я тебе покажу! Я тебе покажу…

Что-то упало на пол и покатилось в угол, оставляя за собой шлейф огня.

Дядя Эйб перестал трясти его и секунду-другую стоял совершенно неподвижно, держа мальчика в воздухе. Потом он бросил его на пол.

— Это у тебя из кармана, — сказал дядя Эйб. — Это чего же такое?

Джонни попятился, тряся головой.

Он ни за что не скажет им… Никогда! Что бы ни делал с ним дядя Эйб, он ни за что не скажет! Даже пусть его убивают…

Дядя Эйб остановил ногой катившийся камень, быстро наклонился и поднял его. Он принес камень к столу, положил под лампу и завороженно стал глядеть на игру огней.

Тетя Эм, приподнявшись со стула, так и подалась вперед, чтобы разглядеть получше, что же там такое.

— Господи ты боже мой, — прошептала она.

С минуту оба были недвижны и смотрели на драгоценность, глаза у них ярко блестели, тела были напряжены, и в тишине было слышно только их прерывистое дыхание. Наступи сейчас конец света, они бы этого не заметили.

Затем они оба выпрямились и посмотрели на Джонни, отвернувшись от камня, как если бы он их больше совсем не интересовал, как если бы камень должен был оказать на них какое-то влияние и вот выполнил свою задачу и теперь уже не имел ровно никакого значения.

— Ты, верно, проголодался, малыш, — сказала тетя Эм, обращаясь к Джонни. — Сейчас подогрею тебу ужин. Хочешь яичницу?

Джонни поперхнулся и мог только кивнуть.

Дядя Эйб уселся на стул, не обращая на камень ровно никакого внимания.

— Вот, значит, дело какое, — прогудел он. — Я тут на днях видел в лавке как раз такой ножик, какой тебе хотелось…

Джонни едва слушал его.

Он стоял, прислушиваясь к дружелюбию и Любви, которые, казалось, тихонько пели в стенах этого дома.

Загрузка...