Мои друзья идут по жизни маршем,
И остановки — у пивных ларьков.
…Тогда была проведена кардинальная реформа, согласно которой день поступления в школу считался одновременно днём окончания университета… Реформа оказалась прекрасной… По статистическим подсчётам, наша страна сразу заняла первое место на Марсе по числу людей с высшим образованием. Император был доволен реформой потому, что она свидетельствовала о его любви к народу, к просвещению. Учителя были довольны тем, что все они стали преподавателями университетов… Отцы семейств с удовлетворением взирали на своих семилетних сопляков, которые кончали университеты, так как умные дети — гордость отцов и матерей. Об учениках я уже не говорю: они были просто счастливы, что родились в Кошачьем государстве.
Бумажный самолётик резко взмыл к потолку поточной аудитории Санкт-Петербургской экономической академии, завис там на долю секунды, клюнул носом вниз и по красивой синусоиде приземлился на трибуну лектора, который как раз в этот момент отвлёкся от рисования формулы на доске и сердито оглядывал аудиторию.
— Это чёрт знает что такое, — пробормотал себе под нос профессор Лощинин и уставился на смазливую девицу, расплывшуюся в улыбке, обнажившей рекламные ровные акульи зубы. — В чём дело, Жукова?
— Смешное очень понятие — эластичность функции, — ответила Жукова, не переставая мерзко хихикать.
— И что здесь смешного?
— Ну как же? У каждой женщины и у каждого мужчины — своя эластичность функции. Очень смешно.
Лощинин на секунду онемел, а потом обозлился.
— К двум феноменам человеческой жизни применение любой подписи, по-видимому, будет казаться особенно смешным молодым людям. Скажем, вы можете, Жукова, взять заголовки газеты «Коммерсант» и поместить их под фотографией полового акта, и это будет очень многозначительно. Кроме того, вы можете добиться того же эффекта, поместив эти или другие заголовки, а также любые термины или определения на двери туалета, и это, с большой вероятностью, тоже покажется вам смешным. Но всему своё место, Жукова. Мы же с вами находимся в учебной аудитории, а не в одной из охарактеризованных выше ситуаций, не так ли? Поэтому ваше чувство юмора представляется мне неуместным. Как и эта бумажная конструкция, которая приземлилась мне на кафедру.
Студентка Жукова, сидевшая в первом ряду, перестала улыбаться, выпрямилась, демонстрируя полуобнажённый бюст, который был виден с преподавательской кафедры во всех подробностях даже невысокому, чуть выше среднего роста Лощинину, и наградила лектора роковым взглядом исподлобья.
Тем временем оторвавшаяся от конспектов аудитория тихо гудела, почти не обращая внимания на диалог между профессором и студенткой. Юноши на плотно населённых задних рядах повернулись друг к другу и отвернулись от доски, их бубнёж сливался в довольно громкий рокот. Девушки впереди по большей части развлекались с мобильными телефонами, отправляя и принимая эсэмэски. В разных концах несколько человек сидело с отсутствующим видом — в их ушах торчали наушники, а взгляд рассеянно блуждал по аудитории.
Лощинин всё никак не мог успокоиться, вертя в руках самолётик, и продолжал:
— В данном случае речь шла об эластичности спроса по цене. Кто может сказать, что это такое? — он уцепился взглядом за студента с отсутствующим видом и спросил — Как вы думаете, Островский?
— Вы ко мне? — удивлённо спросил Лощинина студент, концентрируя взгляд на лекторе.
— Да, к вам. Как вы мыслите? Студент Островский упорно молчал.
— Декарт как-то заявил, что он мыслит, следовательно, существует. Если вы не мыслите, то вы не существуете, Островский. И с кем я тогда разговариваю? — дёрнув щекой, повысил голос Лощинин.
Аудитория наконец притихла. Профессор вернулся к тексту лекции, большая часть студентов завозила ручками по бумаге, процесс подготовки специалистов-менеджеров продолжился. Определение эластичности спроса по цене в этот раз так и осталось для студента Островского тайной.
На кафедре экономической теории, куда направился после лекции Лощинин, было шумно. Там его ждал приятель и собутыльник, кандидат философских наук, доцент Белкин.
— Ваша кафедра мне напоминает бункер Гитлера перед капитуляцией. Все носятся в разных направлениях, все — с какими-то бумажками, одновременно обмениваясь короткими рублеными фразами на ходу, — заметил Лощинину Белкин, когда они выдвинулись на оперативный петербургский простор из дверей государственного высшего учебного заведения.
— Да, чем-то похоже. Только тогда кафедра философии напоминает бункер Гитлера после капитуляции — тишина, никого нет, и только методист вместо часового у входа при телефоне, — не остался в долгу у товарища Лощинин.
— Как неожиданно проявляется в нас знание истории, — после паузы отметил Белкин. — Зайдём?
Приятели остановились у рюмочной — специфического питерского заведения. В других российских городах организации общественного питания аналогичного профиля расплывчато назывались кафе. Лощинин частенько задавался вопросом, есть ли какая-нибудь наследственность между бытовавшими в Петербурге до революции питейными и пережившими меченого Богом последнего генсека КПСС рюмочными, однако наличие или отсутствие этой связи оставалось тайной. Неисчислимое множество питерских краеведов, знающих всё о тайнах и легендах Невского и иных проспектов и выражавших повсюду своё авторитетное мнение, заставляло его держать свои вопросы при себе.
— Конечно, зайдём, двух мнений быть не может, — бодро ответил профессор, и они спустились на пару ступенек вниз.
Забегаловка была оформлена с некоторой претензией на память о Кавказе. Это навело Белкина на очередные политические реминисценции.
— Вот вам, Владимир Алексеевич, и Хантингтон[2].
— Не выражайтесь, — строго ответил профессор.
— Никого не хотел обидеть, но этим летом наша родина воевала с родственной православной страной, поддерживая мусульманских мятежников. Вопреки цивилизационным разломам. И в телевизоре был сплошной патриотизм. Просто ужас что такое, может, шашлыка скушаем под водочку в пику кремлёвской гебне и в качестве поддержки грузинских либералов вместе с нашим земляком Андреем Илларионовым?
— От шашлыка здесь, полагаю, только название. Так что лучше я возьму на закуску традиционное русско-еврейское блюдо — селёдку под шубой. А вы как хотите. Заодно поясните мне, что имеется в виду под патриотизмом, поскольку за последние двадцать лет я уже совсем перестал понимать, что имеется в виду.
Они выпили за начало учебного года. Потом Белкин заявил:
— Патриотизм — любовь к родине. «Ты жажде сердца не дал утоленья, как женщину, ты родину любил».
— И как вы понимаете такую мужскую любовь в стиле Некрасова? — углубился Лощинин.
— Известно как: дружба и любовь в России предполагают, что ты должен говорить близкому человеку всё, что ты о нём думаешь, чтобы сделать его лучше. И с патриотизмом примерно так же. Родина должна быть свободна и богата.
— Интересно. В вашем определении смешано как минимум два патриотизма. Условно я их обозначаю как «славянофильский» и «западнический». Славянофил теперь — это такой человек, который любит родину, которая богата и может дать другим по морде. Это насчёт «свободна и богата».
— Вот-вот. Это и показывают в последнее время по телевизору.
— Любовь нынешнего славянофила ощущается именно тогда, когда родина его поит, кормит и всячески удовлетворяет. Если же она больна, слаба и бедна, то он чувствует национальное унижение. И если последнее нестерпимо, то он может-таки уйти к другой женщине. Эмигрировать то есть.
Для второго типа патриота, западника, любовь к родине — это судьба. Страна у него пьёт, ворует, гуляет, а он её перевоспитывает, хотя и знает, что это — бесполезно, Россия измениться не может — это насчёт того, чтобы «говорить всё, что думаешь». Недавно вот я у одного такого прочёл: «Россия встала с колен. На четвереньки». Сам-то патриот стоит гордо в вертикальной позиции, надо полагать, для того, чтобы при случае врезать пьяной женщине ногой по зубам. Исключительно для вразумления и протрезвления, конечно. Уйти от этой гулящей страшной бабы западник не может — он же её любит, так что ему остаётся только овдоветь. И когда что-нибудь такое происходит типа распада СССР или войны в Чечне — начинается плохо скрываемая радость — ну вот, наконец-то, дождались. Кстати, Некрасов, когда писал про Добролюбова процитированные вами строки, наверняка знал, что знаменитый критик жил с так называемой падшей женщиной… Да и у самого была какая-то треугольная сексуальная жизнь с Панаевыми. Так что родину, как и женщину, можно любить очень по-разному.
— Известно, от любви до ненависти один шаг, — не преминул вставить известную банальность Белкин, почёсывая интеллигентскую мефистофельскую бородку.
— Тут важны ещё два обстоятельства, — с интонациями лектора, слегка педалируя нудность, продолжил Лощинин. — Во-первых, если поскрести любого славянофила, то из него вылезет вера в наличие гениальных жидо-масонов, которые правят миром и хотят поработить Россию. Во-вторых, если подольше поговорить с западником, то увидишь запуганного параноика, который верит в «кровавую гебню», в гениальных и одновременно тупых силовиков, которые опять-таки хотят поработить Россию, а вместе с ней и весь мир, вернуться в тоталитарное общество. И вот они вместе так сильно любят нашу страну, что просто не знаешь, куда от них деваться.
— Что-то я даже не знаю, какой из этих ваших патриотизмов мне противней. Хорошо бы, как у Курта Воннегута — люби ты меня поменьше, лучше относись ко мне по-человечески. Вот как-то поспокойней к родине относиться нельзя? Всё-таки мы уже с ней давно живём, пора бы и уважению появиться. Если не взамен, то в дополнение к страсти, — Белкин отпилил пластиковым ножом на картонной одноразовой тарелке небольшой кусок свинины от блюда, названного барменшей шашлыком, разогретым в микроволновке, и приготовился закусить.
— Вот этого, дорогой мой Андрей, никак невозможно. Ибо являемый в телевидении или печатном слове патриотизм является уже отдельным от чувства продуктом, а коли в нём страсти нет, то кто же его будет покупать? У нас же теперь капитализм. Вы нам денежки, а мы вам патриотизм явим. И примириться нынешние западники со славянофилами никак не могут, ибо, полагаю, разный платёжеспособный спрос удовлетворяют.
На тезисе о необходимости удовлетворения дифференцированных потребностей, с которым спорят социалисты, но в качестве аксиомы принимают все настоящие либералы, приятели свернули дискуссию.
Они выпили на посошок, точно рассчитав закуску, и вышли на крыльцо рюмочной, когда у Лощинина зазвонил мобильный телефон. Поговорив, он обратился к Белкину:
— Надо же, как не вовремя… Андрей, у вас вечер свободен? давайте я вас с девушкой из Новосибирска познакомлю. Покажете ей Петербург, а то мне категорически некогда.
— А она красивая? — деловито поинтересовался доцент.
— Вас интересуют гносеологические или онтологические аспекты красоты данного объекта? — осведомился в ответ профессор.
— Я просто хочу знать, жертвуя ради вас своим временем, могу ли я рассчитывать хотя бы на некоторое эстетическое удовлетворение.
— Красивая, красивая, — буркнул Лощинин. — И с деньгами, так что умная и платить будет сама за себя, если что. Соглашайтесь.
Белкин издал театральный вздох, и приятели пошли в метро.
У Анны Мельниковой были модные пухлые губы, вздёрнутый курносый нос, тёмные волосы и карие глаза миндалевидной формы. Она вполне соответствовала требованиям гламурных журналов, а неправильность носа отличала её от фотомоделей и придавала ей живость. Щеголеватый Белкин остался удовлетворён беглым осмотром. Лощинин представил её как аспирантку своего сибирского коллеги, приехавшую в Питер в командировку, извинился, сославшись на занятость, и быстро ушёл, пожелав им хорошего вечера. Анна растерянно и с каким-то ещё, непонятным для Белкина чувством посмотрела ему вслед.
— Я, конечно, не в силах вам заменить профессора, разве что в некоторых отношениях… Например, вы можете опереться на мою руку, — галантно, как ему показалось, заявил Белкин.
— Владимира Алексеевича вам будет трудно заменить во всех отношениях. Но относительно опереться — почему бы и нет, — как показалось Андрею, с некоторой тоской в голосе ответила Анна.
Белкин проглотил появившуюся у него на языке колкость и вежливо поинтересовался:
— Вы ужинали?
— Да.
И Белкин с Мельниковой под руку пошли вниз по Невскому к Миллионной, где находилась гостиница Академии наук. Стоял тихий, тёплый сентябрьский вечер, Невский был запружён гуляющим народом. Доцент решил поддержать угасающую беседу вопросами о насущной, как ему казалось, для Анны теме.
— Про что ваша диссертация, не расскажете?
— Вам неинтересно будет.
— Приятно, что вы со мной кокетничаете. Нет, правда. Расскажите.
— Про человеческий капитал, который создаётся в первую очередь образованием.
— Да? А я думал, что он создаётся в первую очередь знакомствами.
— Вот, вы уже насмешничаете. А ведь чтобы с нужными людьми познакомиться, тоже образование нужно.
— Тут вы правы, я как-то не додумал. И эти все баллы по ЕГЭ, переход к бакалаврам и магистрам — это тоже для увеличения круга знакомств?
— Типа того. К получаемым баллам по ЕГЭ будет привязываться зарплата учителя, у магистров будут читаться сложные авторские курсы — и у профессоров зарплата возрастёт. В общем, мотивация и эффективность как стимулы для создания компетенций. И все будут друг с другом знакомиться и дружить.
— Однако! Анна, а вы в вузе преподаёте?
— Конечно. Поэтому и степень нужна. Правда, я ещё и в НИИ работаю — и там получение степени тоже увеличивает зарплату.
— Тогда… вы всё это серьёзно — про стимулы? Учитель у нас, если после института, получает на уровне минимального размера оплаты труда. Профессор — в три раза больше. Как раз на уровне кассира-операциониста в банке. Причём коммерческий студент у нас в академии платит сто восемьдесят тысяч рублей в год, а ставка профессора — порядка пятнадцати тысяч рублей в месяц. Получается, что один студент может содержать профессора. Однако в среднем у нас на одного преподавателя приходится порядка десяти студентов. Такая вот рентабельность образовательного процесса и человеческий капитал. Хотя ради объективности надо сказать, что у нас учится около трети бюджетников, а за них государство платит тысяч по тридцать пять. Это же не вузы и школы, а нормальные потогонные коммерческие предприятия, где доцент — рабочий на конвейере, где производят дипломы о высшем образовании.
— Дело же не только в деньгах. Преподаватель, учитель — уважаемые профессии, статусные. И распорядок дня свободный.
Белкин никак не отозвался на пропаганду преимуществ преподавательского труда. Анна помолчала и сказала с видимой неохотой:
— Вообще-то, вы правы, конечно. Но все так считают, у нас же реформа образования идёт уже сколько лет. А мне просто нужна степень.
Белкин неожиданно почувствовал себя неудобно, как будто сказал грубость, а в ответ перед ним извинились. Чтобы сменить тему, он предложил, не рассчитывая на успех, но ожидая, что попытка будет оценена:
— Вы знаете, здесь на Садовой неподалёку есть местечко танцевально-питейное. Не хотите потанцевать?
— С вами? — прищурившись, удивлённо уточнила Анна.
— Ага, — усмехнулся Белкин.
Аспирантка пристально посмотрела на него, оценив высокий рост, отсутствие выпирающего живота и начинающую слегка седеть бороду.
— Что ж…а вы ничего. Хорошо, пойдёмте. Уговорили.
Анна и Белкин свернули на Садовую. Вечер становился интересным.
Студентка Жукова объясняла тормозу Островскому, что его сегодня на лекции оскорбил преподаватель.
— Ты что, всерьёз не догоняешь, что Лощинин назвал тебя пустым местом?
— Он этого не говорил.
— Как это? Он же при всех сказал, что если ты не отвечаешь на его вопрос, то тебя нет вообще.
— Да брось ты.
— У кого хочешь спроси.
— Ну и что?
— Экзамен ты ему теперь не сдашь как пить дать. Впрочем, ты по-любому ему не сдашь.
— Семестр только начался. Чего ты паришься?
— Время идёт быстро. Ты вот не знаешь, он деньги берёт?
Студент Островский не лыком шит, и он делает ответный ход:
— Тебе-то зачем всё это? Он же на тебя запал, Жукова.
— Гонишь. С чего бы это?
— То-то он с тобой на лекции заигрывал.
— Ты так на это смотришь?
— Конечно. Я не прикалываюсь. У кого хочешь спроси.
Обычный студенческий разговор, преисполненный любви и уважения молодёжи к преподавателям.
Утро. Лощинин уже давно не любит это время суток. Обычно ему приходится заставлять себя проснуться — и действия по умыванию, бритью и завариванию себе кофе в старой турке он совершает ещё в полусне. Всё осложняется тем обстоятельством, что он уже пару лет как живёт в коммунальной квартире на Васильевском острове. В квартире всего три хозяина, комнату Лощинину за символическую плату сдал его старый приятель, который, женившись, съехал жить к супруге, но по-прежнему зарегистрирован в коммуналке. Два хозяина — лучше, чем три хозяина, особенно это обстоятельство чувствуется на кухне и в ванной. Странное дело — в туалет в их квартире попасть не составляло труда, но с ванной постоянно возникали проблемы, особенно по утрам.
Лошинин быстро бреет сложный рельеф своей физиономии — после пятидесяти у него отвисли небольшие брыли, как у собаки боксёрской породы, поэтому когда профессор улыбается, со стороны кажется, что он дёргает щеками. Лощинин чистит зубы, которыми в душе гордится — у него пока ещё только два моста, остальные — свои, споласкивает короткую шевелюру седеющих волос — они у него светлые, в отличие от цвета перца с солью шевелюры Белкина, поэтому профессорская седина не бросается в глаза. В дверь ванной уже стучат, и он торопится освободить помещение. Лощинин забирает с кухни турку с чуть остывшим кофе — он не любит крутой кипяток, садится в продавленное крутящееся офисное кресло, непонятно как оказавшееся в этой комнате, и включает ноутбук. После этого задирает тощие босые ноги на крышку стола и отхлёбывает кофе, тупо глядя на моргающий экран, отражающий стадии процесса загрузки операционной системы.
У Лощинина летом был роман с Анной Мельниковой. Возник он совершенно неожиданно для профессора, полагавшего, что подобные увлечения давно его миновали, и доставил Владимиру Алексеевичу, кроме нескольких приятных минут, массу волнений. Семья его распалась больше десяти лет назад — сначала старший сын уехал учиться за рубеж, потом за ним последовал и младший; Лощинин и его супруга патриотично настаивали на этом отъезде, считая, что западное образование предоставляет младшему поколению дополнительные знания и возможности. Потом — что не стало сюрпризом для родителей — выяснилось, что дети обратно возвращаться не собираются и нашли работу на Западе. После этого супругам как-то вдруг оказалось не о чем друг с другом разговаривать. Лощинин решил поменять что-то в своей жизни и уехал на временную работу в Петербург, которая постепенно стала постоянной. Редкое общение с женой, оставшейся в Новосибирске, устраивало обоих: у его супруги в начале лихих девяностых обнаружилась предпринимательская жилка, она давно зарабатывала больше, чем профессор; именно она оплатила обучение сыновей в западном университете.
Лощинин иногда приезжал в Новосибирск. Жена, сделав ремонт в квартире, оставила его кабинет почти нетронутым, только обновила обои и заменила линолеум на ламинатный паркет. Владимир Алексеевич жил в этом кабинете, пользуясь ещё кухней и всегда полным холодильником. Наевшись и отоспавшись, он шёл купаться на Обское водохранилище, а соскучившись, иногда заходил на работу к коллегам. Так Лощинин познакомился с аспиранткой своего знакомого, с которым состоял в весьма прохладных отношениях. Отчасти из вредности, а отчасти потому, что ему понравилась эффектная брюнетка, он стал говорить ей всякие соображения, непопулярные в новосибирском институте экономики, перемешивая их с комплиментами и, к своему изумлению, добился успеха. Всё это произошло несколько внезапно, и потом, задним числом, профессор сделал утешительный вывод, что Мельникова — любительница разнообразия и чувство её к нему, конечно же, несерьёзно.
Такие разумные умозаключения, позволяющие ему сохранить прежний образ жизни, он сумел построить, только оказавшись в Петербурге. В Новосибирске его рассудок отказывался работать, и он готов был оформить развод с женой, чтобы жениться на аспирантке. Анекдотичность последней ситуации была ему понятна, профессор приходил в ужас, но ничего не мог с собой сделать. На свиданиях и даже в постели с Мельниковой он говорил с ней о её диссертации и прочих разных обстоятельствах, но только не о своих чувствах, постепенно превращая секс в дополнение к семинару.
Анна тем не менее слушала Лощинина внимательно. Однажды она спросила его:
— Сколько сейчас стоит написать текст диссертации, уже при наличии части материалов?
— Минимум шесть тысяч американских УЕ, полагаю.
— Ты можешь за эту цену писать на заказ?
— Могу, естественно. И даже иногда пишу.
— Мне напишешь?
Они долго препирались, выясняя, где тут шутка, а где — серьёз, потом Лощинин взял файлы и часть отксерокопированных бумажек Анны и уехал. Это было почти полтора месяца назад. А вчера Мельникова приехала и назначила ему свидание, которого профессор и ждал, и боялся. Но текст для аспирантки он написал.
Компьютер наконец загрузился, и профессор стал в очередной раз вычитывать диссертацию в поисках ляпов. Сейчас ему даже нравилось то, что он сочинил, однако он не мог сосредоточиться: мысли разбегались и возвращались к вчерашнему вечеру. Воспоминания не радовали, тем более что Белкин и Мельникова внешне удивительно подошли друг другу. Какое-то время он сидел в ступоре, заметив, что читает одну и ту же страницу в пятый раз, а потом достал из холодильника початую бутылку водки и открытую банку с маринованными огурцами. Лощинин выдерживал принцип — не пить перед своими занятиями со студентами, но в этот день лекции были у него с шести часов. До вечера запах выветрится, а если продолжать читать и думать обо всём этом сейчас, то жить не захочется. Впрочем, жить-то ему и так не хочется, но это ещё не повод умирать, подумал Лощинин и опрокинул первые тридцать грамм, запивая их кофе. Банка с огурцами осталась нетронутой. Глаза профессора стали круглыми, то ли от кофе, то ли от водки, мир приобрёл неприятную чёткость и осязаемость. Он со вздохом продолжил читать вторую главу, потом прервался и начал раскладывать на ноутбуке пасьянс типа «солитёр». Ему очень хотелось позвонить Анне, но профессор не знал, что сказать. Поэтому он сидел, раскладывал пасьянс и думал о том же, о чём думают робкие юноши, влюбившиеся в женщину много старше себя, — может, она, умная и опытная, догадается, как он ждёт и страдает, и позвонит сама.
Белкин просыпается в своей двухкомнатной квартире в приятном расположении духа, вспоминая о вчерашнем прощальном поцелуе Анны, переросшем в неожиданно страстные объятия, и назначенном на сегодня свидании. Именно так он воспринял неопределённое обещание Мельниковой: «Созвонимся». Его немного насторожили вчерашние резкие смены настроения Анны, но он рад, что удержался от замечаний, не стал ничего выяснять и ни на чём настаивать. Перед тем как пойти в душ, он делает утреннюю гимнастику, радуясь, что выпитое вечером не напоминает ему о себе. Белкин ест тосты с бужениной и пьёт чай с молоком, размышляя о том, кто из русских раздвоил Эрос на любовь и жалость и как об этом написано у Шопенгауэра. За всем этим маячит образ аспирантки Мельниковой, и Андрей радуется тому, что после скандального второго развода у него сохранились все положенные чувства и предчувствия. Сейчас он предвосхищает роман, и его не удержать — он на двенадцать лет младше Лощинина, подтянут и моложав, ему хочется жить и встретить сегодняшнюю ночь вместе с новой знакомой. В отличие от профессора доцент располагает свободными денежными средствами, доставшимися ему от родителей. Заодно от родителей Белкину достались занятия философией и связи с издательствами, не только российскими, но и зарубежными, а также отсутствие размышлений о том, что рождение его в другой семье и в другом городе вряд ли позволило бы ему прокормиться философскими занятиями. То, что есть — то должно быть, а то, что должно быть, то и произошло, и по-другому быть не может, если Гегель не врал. Впрочем, Поппер полагал, что Гегель врал, но человек, полагавший, что истину верифицировать нельзя, а можно только фальсифицировать, с точки зрения Белкина, мерил всех по себе[3]. Андрей не берёт дополнительных учебных нагрузок в вузах, и четыре дня в неделю у него свободны для занятий всем, что он полагает для себя наиболее важным. Каждый человек должен делать именно то, что считает для себя наиболее важным, и хотеть делать именно это, а если он чего-то хочет, но не делает, то такой индивидуум просто лентяй. И говорить с ним не о чем.
Анна Мельникова в гостиничном номере просыпается рано — разница по времени у Новосибирска с Петербургом в три часа. Она ворочается на скрипучей, похоже, ещё советской, кровати с пружинным матрасом и пытается заснуть. Анна ненадолго задрёмывает, но гул автомашин, доносящийся с улицы, будит её окончательно. Вставать ей не хочется, она лежит, смотрит в потолок и размышляет о Лощинине, Белкине, о мужчинах вообще — и мысли эти по большей части приятны.
Анна уверена в себе — а это более важно для того, чтобы быть красивой, нежели наличие правильного лица и хорошей фигуры. У неё крупный чувственный рот, и она взяла себе за правило, улыбаясь, широко раскрывать глаза, производя впечатление весёлой беззащитной придурковатости, — мужчины практически беззащитны перед таким сочетанием. Когда-то Анна прищуривалась одновременно с улыбкой — и выяснила, что такое сочетание рта с глазами воспринимается как лукавая насмешка, и многие собеседники отчего-то полагали, что насмешничает Анна именно над ними. Их предположения были справедливы… и отчего-то такая ситуация многим не нравилась.
Она не ожидала такой встречи с профессором. «Корчит из себя неизвестно что», — с досадой подумала о Лощинине Анна и тут же оборвала себя. Профессор, похоже, дал ей понять, что Анна ему не нужна. А вот она сама неизвестно во что играла с Белкиным. Или — всё-таки известно во что?
Анна со вздохом поднялась и занялась утренним туалетом. К этому занятию она относилась серьёзно и занималась собой не торопясь. Одновременно с порядком на лице и в одежде у неё обычно наступал порядок и в мыслях.
Сейчас она была недовольна собой. Анна не спрашивала себя, любит или нет она Лощинина, но он определённо был ей нужен — и так неожиданно исчез вчера. Летом она сама выступила инициатором близости с профессором, иначе бы всё ограничилось всего лишь парой разговоров. В силу последнего обстоятельства Мельникова привыкла думать, что это она идёт Лощинину навстречу, облагодетельствовав его своей молодостью и красотой. Ей с ним было интересно и удобно — в течение их краткосрочного романа в Новосибирске Анна заметила, что статус пассии профессора делает её гораздо более привлекательной и в глазах мужчин, и в глазах женщин, одновременно она самонадеянно полагала, что управляет Лощининым. Незаметно для себя она им серьёзно увлеклась.
Вначале этот странный любовник преподал ей урок, уехав из Новосибирска не попрощавшись: когда она после долгого отсутствия его звонков сама набрала номер его мобильного, оказалось, что Лощинин уже в Петербурге. Теперь вот эта непонятная встреча-невстреча. Мельникова-то полагала, что профессор бросится встречать её в аэропорт, чего бы это ему ни стоило. Однако Лощинин заявил, что у него — занятия и что пусть она, когда устроится и освободится, позвонит сама. И, наконец, привёл на свидание с ней Андрея — а после и вовсе ушёл. Всё это было неправильно. Надо было как-то объясниться с профессором наедине, но теперь она была уже не так уверена в себе и начинала побаиваться этой встречи. Надо будет ему позвонить, но только когда она будет готова к разговору.
Анна ещё раз проверила все детали туалета перед настенным зеркалом. Аспирантка собралась и прогулочным шагом пошла в примеченную ей вчера кофейню на Большой Конюшенной. Потом она добьётся аудиенции. О Белкине она больше не вспоминала. Захочет — позвонит ей сам.
Студентка Жукова живёт с родителями, которые горды тем, что их дочь учится на бюджетном месте, а также тем, что она получает хорошие оценки. Кроме того, родители дают деньги и иногда ездят вместе с ней в отпуск. Отец научил её водить машину после того, как она получила права, и подарил Жуковой «Опель-корса» с автоматической коробкой передач. Мать познакомила её со своими косметологом и парикмахером. В остальном все члены этой счастливой семьи стараются не мешать друг другу жить и не совать нос в чужие дела, если об обратном не попросят специально и настойчиво.
Студентка четвёртого курса Жукова пьёт растворимый кофе с полезным йогуртом «Активиа», потом за пять минут наносит себе макияж движениями профессиональной визажистки, подхватывает сумку, в которой кроме необходимых молодой женщине вещей находится три толстых тетрадки и наладонник. Она торопится в академию к первой паре, для чего пользуется метро, не пытаясь геройствовать в питерских пробках. Ей приходит в голову, что студент Островский, может быть, не так уж и неправ в своих намёках и было бы любопытно поспрашивать пятый курс о репутации Лощинина. Мысль о том, что она сумела зацепить препода, который недавно выставил её дурой, приятно развлекает. На занятия по английскому, которым она владеет почти свободно, Жукова прибывает вовремя и в превосходном настроении: она уже придумала, с кем поговорить о Лощинине. Естественно, что темы статей и монографий Лощинина студентку Жукову не волнуют, — она хочет знать, падок ли профессор на молоденьких, берёт ли он деньги за экзамены… Жукова хочет немного развлечься, а что может быть лучше злословия на чужой счёт.
Вечерние занятия у Лощинина закончились в половине девятого. Странным образом получилось, что за эти занятия ему платят едва ли не лучше, чем за занятия с дневниками — сказывается то, что все вечерники сами оплачивают своё обучение, студентов, обучающихся за счёт бюджета, здесь нет. Поэтому он набирал часы этой нагрузки, в том числе подрабатывая «полставочником» и в других питерских вузах.
На выходе из академии его уже ждала Анна Мельникова, с которой они договорились встретиться после занятий. Лощинин подошёл к ней, обнял, поцеловал в щёчку. «Это уже лучше», — подумала Анна.
Шедшая за Лощининым Жукова, случайно увидевшая всё это, остановилась как вкопанная. Лощинин обернулся, пожал плечами и поднял брови. Жукова широко ухмыльнулась и быстрым шагом пошла дальше.
В эту ночь Анна осталась у Лощинина в коммуналке, в принципе предполагая вероятность такого варианта развития событий, но из суеверия не взяв с собой зубной щётки. Пришлось специально заходить в круглосуточный магазин за гигиеническими принадлежностями. Профессор отдал ей диссертацию и не завёл речи об оплате своих услуг. Анна же подумала, что всё равно заплатит… но сейчас она растаяла от неожиданной ласки, приливов нежности и не хотела говорить со своим любовником о деньгах.
— Поедем на Байкал, Владимир Алексеевич?
— Ты о чём?
— В начале октября там конференция будет. И наш институт экономики — один из организаторов, тебя же все знают, пришлём приглашение.
— Хлопотно всё это.
— Отчего же?
— Придётся договариваться о заменах и переносах занятий, причём не только в академии. Ехать надо будет за свой счёт, поскольку командировку оплачивать никто не будет: занятия наукой, как мне неоднократно объяснял наш проректор по научной работе, — это моё личное дело, академии на это средств не выделяется. Вот если бы у меня был какой-нибудь хоздоговор, то они бы мне заплатили сорок процентов на зарплату, а из остатка, возможно — это ещё смотря какой остаток — нашлись бы средства для командировки. Но я проявляю пассивность и никаких работ не веду… как и большая часть наших преподавателей, кстати говоря. Хотя даже если бы и вёл, то никогда бы через академию договоры не пропускал.
— Так ты никак не сможешь? Мы с Белкиным днём обедали, он сказал, что поедет.
— Андрею проще, у него основной заработок идёт от грантов и изданий. Ты, кстати, к нему присмотрись — он завидный питерский жених. И как раз сейчас совершенно свободен.
— Ты что, совсем не ревнуешь?
— Нет.
— Врёшь.
— Вру. А что мне ещё делать?
— Поехать на Байкал. Взять меня замуж.
— На Байкал я, так и быть, поеду. А замуж не возьму, хотя и очень хочется.
— Почему? У меня приданое есть.
— Дело не в приданом, а в том, что у нас с тобой нет будущего. Ты этого по молодости не понимаешь. Мы с тобой — люди не разного возраста, мы с тобой из разных эпох.
— Не понимаю. Объясни.
— Это трудно… Слышала выражение — «врёт, как очевидец»?
— Слышала.
— Вот и я такой очевидец советского времени. И могу говорить только о своём личном опыте.
— Это утешает. На мой взгляд, мои знакомые молодые мужчины обычно говорят о чужом опыте, выдавая его за свой.
— Видишь ли. Советский Союз был идеократической страной, — увидев даже при неверном свете пламени свечи вытянувшееся лицо Анны Лощинин поспешил исправиться — Другими словами, религиозным государством. Главным были идеи. Люди говорили и спорили о них всерьёз. За слова или публикацию в журнале посадить могли. Советские граждане повсюду искали новые мысли, новые слова — поэтому читали всё, что могли найти. Слова не заменяли действия — они сами и были поступком. Коммунистические идеологи по большей части были вполне мерзкими людьми, но они хотя бы читали тех, кто их ругал. А сейчас… вот ты мне говоришь, что ты меня любишь, а ты читала что-нибудь из того, что я написал?
— Читала одну статью. Понравилось, между прочим. Честно — случайно попалась, уже когда мы познакомились. Чтобы специально искать, что ты там понаписал за свою жизнь, — нет, не искала и не читала.
— Вот именно. Сейчас никто никого не читает, разве что случайно. Скажем, для студентов всё равно, кто им читает курс, — поскольку им хуже или лучше, но пересказывают учебник, а то, что думает сам лектор, — это лишнее. Главное — сдать экзамен, а экзамен — это знание учебника. Слова ничего не значат, за ними нет истины; это просто названия вещей, а имена, как оказалось, можно менять как угодно. Ленин — это Сталин, Сталин — это Гитлер, а Ельцин — это сначала Александр II Освободитель, а потом уже и царь Борис Годунов…
Слова отделились от действий, и главными стали поступки. Другая эпоха. Я бы сказал, теперь это эпоха вещей, а я ещё помню, кто и что когда-то сказал, веду свои споры с прошлым. Ты позвонила мне и пришла сюда — это поступок. Вещь.
— Но написать статью или диссертацию — это тоже поступок. И тоже — вещь.
— Да. Но только вот о чём написать — это теперь уже неважно. Любовь между профессором и аспиранткой — это поступок. Только вот раньше это считалось аморалкой, если преподаватель был членом партии, так его на собраниях разбирали, могли серьёзно жизнь испортить. Семьи распадались со страшными скандалами, шекспировские страсти были. Сейчас это так… интрижка. Так что раньше с любовью была рифма кровь, а теперь — каротин. Морковь то есть. И нет смысла говорить об овоще, а надо думать, где мы будем жить, где работать, а у меня этого не получается. Не вижу я этого будущего, кроме неизбежных твоих измен и последующего развода. Получается анекдот, а не драма. Хотя я и без этого смешон со своей любовью, наверное. Смешон?
— Нет. Ты очень мил, — и Анна прижалась к нему всем телом, от чего у Лощинина побежал холодок по позвоночнику и напрягся дряблый впалый живот.
В Петербурге догорало короткое бабье лето. Лощинин его почти не видел, мотаясь между занятиями и вузами. И он опять, извинившись, словно отгородил Анну от себя, сказав, что не сможет приехать провожать её на вокзал, — аспирантка обратно летела через Москву и уезжала из Северной столицы вечерним поездом. Естественно, что профессора заменил доцент, не подозревая об этом.
После позднего, в четыре часа, обеда, который для Анны был одновременно и ужином, они медленно гуляли по каналу Грибоедова, который то ли переименовали, то ли не переименовали обратно в Екатерининский, отчего Анна опять вспомнила о ночном разговоре с профессором. Белкин вёл экскурсию, показывая дом, в подъезде которого убили Старовойтову. В стоячей воде канала лежали жёлтые листья лип и тополей.
— Андрей, почему вы развелись с женой? Она вас не любила? Если не хотите, не отвечайте.
Доценту показалось, что последняя фраза была произнесена аспиранткой слегка снисходительно.
— Во-первых, не с женой, а с жёнами. У меня их было две. Не сразу, а по очереди, — сказал Белкин и замолчал. Возникла длинная неудобная пауза, в течение которой, подумала Анна, доцент искал приемлемую версию событий, а заодно решал, стоит ли продолжать эту тему разговора. Она подумала, что Андрей наверняка сейчас уйдёт от ответа, но он продолжил:
— Время тогда было такое. В середине девяностых разводы были массовым явлением. Раз уж народ поменял общественный строй, то тем более каждый мужик должен был поменять жену. Расставание с прошлым на микроуровне, можно сказать. А иначе — какая же это революция… Правда, и жёны тоже меняли мужей. Чаще всего инициатором выступал тот из супругов, кто резко изменил свой статус. Разбогател, например. А те, у кого всё было по-прежнему, те не разводились.
— И у вас было так? Вы разбогатели? Или она?
— У меня было так во втором случае. А в первом случае причиной был второй случай, — засмеялся Белкин. — Причиной развода с первой женой была моя будущая вторая жена. С первой женой у нас был студенческий брак, я рано женился, отец меня сильно ругал за это. Потом у меня в жизни началась аспирантура, а у жены — декретный отпуск и работа бухгалтером в турфирме. Она зарабатывала больше меня, между прочим. Но говорить стало совсем не о чем. А тут у меня возник неожиданный роман с молодой переводчицей с шведского, представьте себе.
Анна попыталась представить.
— С ней вам было о чём разговаривать?
— Она же меня переводила, так что разговаривали… Потом она захотела в Швеции остаться, и осталась. Только теперь уже не в Швеции, а в США. С новым американским мужем. И сына увезла. Так что у меня теперь только дочь от первого брака, сейчас уже взрослая совсем. Студентка второго курса. Очень боится профессора Лощинина, кстати сказать. Мы с ней часто встречаемся, и с её матерью у меня тоже прекрасные отношения — она сейчас замужем, у них общий ребёнок, и всё такое. Так что я одинок, как и подобает настоящему философу, — Белкин состроил жалостную мину, и Анна утешающе погладила его по щеке. Он тут же поймал её руку и прижал к губам. Мельникова посмотрела на него чуть вопросительно, и он медленно отпустил её пальцы.
— Да, вы действительно завидный жених. Перспективный, — улыбнулась Анна и спросила, меняя тему — Вас куда записывать-то? С докладом будете выступать на пленарном заседании или в дискуссии на секционном?
— Записывайте на секционное. Там наверняка много народу наберётся, так что, надеюсь, про меня забудут. А на пленарном, если записан, наверняка выступать придётся.
— Тезисы выступления пришлёте?
— Зачем? Для братской могилы?
— Для чего?!
— Все эти сборники тезисов никто не читает, даже сами участники конференции. С любовью и нежностью они читают только свои тексты, пропуская всё остальное, поэтому такие книжки за глаза и называют «братскими могилами». Там же всякие студенты-аспиранты, им отметиться нужно, чтобы апробация была к диссертации. А мне это зачем? Ещё займу чьё-нибудь место.
— Тогда зачем едете?
— Байкал посмотреть — ни разу не был, и вас увидеть снова. Вы будете меня там развлекать, как я вас развлекал в Петербурге, правда? Предоставите шанс? — Белкин смотрел на Анну лукаво.
— То есть вы приедете ради меня?
— Ага, — доцент продолжал улыбаться.
— Смотрите, не разочаруйтесь, — теперь уже улыбалась Анна.
— Всё в ваших руках.
После, на Московском вокзале, они обнялись и долго так стояли вместе. Потом Анна подставила такие желанные для Белкина губы для прощального поцелуя. Но он, будучи выше аспирантки, поцеловал её в лоб, не воспользовавшись случаем. Потом отстранился и пошёл вдоль перрона. Анна долго смотрела ему вслед. Белкин не обернулся.
Всё это было неудобно, неуместно и глупо, как и любая чистая авантюра, вторгающаяся в относительно налаженную жизнь. Лощинин, ругаясь на себя, Анну, студентов и весь остальной мир, три ночи писал доклад. Он решил поведать учёным собратьям, что при определённых условиях субъективные интересы руководства городов и регионов заключаются в сохранении стагнации управляемых территорий, а вовсе не в их развитии, как бы ни пытались эти руководители заверить электорат и федеральное начальство в обратном. Самому Лощинину эта мысль показалась немного вычурной, поскольку его знакомые политики-руководители особо не различали развитие и стагнацию доверенных им для руководства территорий, полагая, что под их началом возможно только развитие, как вообще, так и чисто конкретно. Но он решил, что подобные различения можно будет обсуждать уже в дискуссии.
Удобных самолётов до Улан-Удэ из Петербурга в нужное время не было, поскольку профессор так и не смог перенести часть своих лекций. Белкин улетал днём раньше, и Лощинин решил добираться через Москву. Заодно, изучив присланную Анной программу конференции, позвонил и своему старому приятелю Сергею Татарникову, который тоже должен был выступать на пленарном заседании и потом вести одно из секционных заседаний. Татарников обрадовался звонку, и они договорились лететь одним рейсом.
Лощинин всегда плохо спал первую ночь в дороге. В купе на четверых всегда находился один храпящий, а если — редчайший случай! — в купе не храпели, значит, будут шуметь и храпеть в соседних купе или по вагону будут бегать пьяные весёлые молодые люди, громко разговаривающие на своём пьяном весёлом языке. Снотворным профессор пользоваться не умел; к тому же его всегда донимала боязнь покражи ботинок и документов. Выпить сто пятьдесят грамм, успокоиться и уснуть Лощинин тоже опасался — дешёвые поезда прибывают в Москву рано и вероятность утренней головной боли и похмельного синдрома была не нулевой.
Профессор прибыл в столицу в половину шестого утра. Он поднялся на второй этаж Ленинградского вокзала в зал ожидания и уселся там, злой, невыспавшийся и небритый. Попытка уснуть в зале ожидания на дырчатом металлическом кресле тоже оказалась бесплодной. Прокрутившись на этом кресле полчаса, Лощинин стал размышлять, что лучше — пойти выпить или позвонить Татарникову, который наверняка ещё спит, да и поехать к нему в гости. В конце концов профессор оправдал себя с помощью традиционного русского вопроса — а почему мне одному должно быть плохо, когда другим хорошо, и позвонил приятелю. Тот, как ни странно, не стал ругаться, а бодрым и почти радостным голосом сообщил, что Лощинин должен был, конечно, сразу же ехать к нему, какой разговор. У профессора даже улучшилось настроение.
Татарников тоже был профессором, причём такого же экономического вуза, как и Лощинин. Когда-то давно, в советское время, эти вузы даже между собой конкурировали; в подготовке отдельных специальностей питерская академия считалась сильнее, чем московская, и наоборот. Но те времена давно прошли, и престижность московского вуза стала намного выше, чем престижность питерского. По непонятному для Лощинина стечению обстоятельств при сопоставимой плате за обучение в московском вузе заработок преподавателей был в два с лишним раза выше, чем у петербургских коллег. Кроме того, Татарников был советником члена правления крупной госкорпорации и часто, как и многие столичные профессора, работал по каким-то грантам. По мнению Лощинина, эти гранты невозможно было получить, не состоя в сговоре с организаторами конкурсов; ну, так на то и нужны были госкорпорации.
Татарников жил в одном из новых московских домов со свободной планировкой; войдя в его квартиру, Лощинин сразу же заблудился на ста пятидесяти квадратных метрах жилой площади. Пока он добирался, время подошло к девяти утра, в семье Татарниковых начался завтрак. Сергей Михайлович, холёный, упитанный мужчина с гладким лицом и благородной сединой на висках, был женат второй раз, его новая жена была моложе его на семнадцать лет, и полтора года назад он снова стал счастливым отцом. Кроме того, под его крылом в большой квартире с ними жила пятилетняя дочь от первого брака его жены и сын-студент Татарникова — тоже от его первого брака.
Лощинина проводили в гостевую комнату, которая располагалась рядом с небольшим совмещённым санузлом, в котором душ помещался в умывальнике и лейку можно было вытащить из раковины. Однако в поисках этого санузла он повернул куда-то не туда, прошёл через небольшой холл и сунулся в дубовую дверь, за которой оказалась ванная размерами со среднюю комнату, с джакузи и небольшой сауной. Профессор медленно оглядел это великолепие и всё-таки сообразил, что его направляли в другой умывальник. Поэтому он побрёл обратно и сделал правильно, потому что первой комнатой от входной двери оказался искомый санузел, а следующей — гостевая комната, где он оставил свой полупустой чемодан на колёсиках, в который вошла ещё и сумка с ноутбуком.
Лощинин принял душ, побрился и почувствовал себя лучше. Он прошёл в свою комнату, прилёг, не раздеваясь, на кровать, чтобы вытянуть уставшие ноги, ожидая зова Татарникова к обещанному утреннему кофе. и мгновенно уснул.
Лощинина никто не будил, и он проспал до обеда. Он умылся и прошёл на кухню, где грустный Татарников сидел перед накрытым столом и, судя по бутылке и бокалу, выпивал виски со льдом. Увидев Лощинина, он обрадовался:
— Сижу вот и думаю: то ли будить, то ли не будить. а обедать уже пора. Заждался.
Они выпили за встречу. Лощинин с аппетитом принялся за еду. Татарников составил ему компанию. Только расправившись с борщом и перейдя к жаркому, Владимир Алексеевич решил, что поедание обеда в молчании выглядит несколько натянуто, и поинтересовался:
— Выглядишь ты, Сергей Михайлович, прекрасно. Только грустный чего-то. Чего грустим?
— Да поругался тут недавно. И настроение ни к чёрту. Надеюсь, на Байкале отойду. Хотя… вот, хочешь, я тебе докажу, что наши защитники прав человека — верные продолжатели дела Гитлера?
— Попробуй. Любопытно.
— Тезис первый: Сталин — преступник?
— Безусловно.
— Нет, погоди. В том-то и дело, что не безусловно. Суды при нём работали, народ на улицах не грабили, какая-никакая международная и внутренняя торговля была. Значит, законы советские всё же соблюдались, тоже в определённом смысле было правовое государство. Так что это же не бандит с большой дороги, который сюда с неба упал и жил по понятиям. Он преступник только в том смысле, что создал режим, необходимой частью которого были человеческие жертвы.
— Репрессии.
— Репрессии — это административное насилие, оно и сейчас есть, и не только у нас. Они могут быть правовыми, а могут быть вне права, то есть преступными. Я предпочитаю слово жертвы, так как — невинные люди. Понимаешь, это как прораб, отвечающий за стройку: если у него погибли люди, то начинается расследование. Если рабочие погибли по собственной глупости, то его оправдывают, если же они погибли потому, что должны были погибнуть, так как при строительстве систематически нарушались правила техники безопасности, режим работы и отдыха и так далее, то он преступник. Его сажают.
— И что?
— Тезис второй: исходя из того, что Сталин преступник и людоед, наши либералы приравнивают его к Гитлеру. И режим советский тем самым — к фашизму.
— Какая разница. От советского режима давно уж остались рожки да ножки.
— В том-то и дело, что это для тебя всё воспоминания. Кстати, у тебя кто-нибудь сидел?
— Деда раскулачили, Беломоро-Балтийский канал строил. Но тогда ещё конец двадцатых — начало тридцатых было, жив остался. Правда, был поражён в правах до конца жизни. Лишенец.
— У меня тоже… Так вот, если Сталин равен Гитлеру, то с Запада эта история смотрится так, что в 1945 году война не кончилась, а перешла в другую фазу. Холодную. И — тезис третий — продолжалась вплоть до 1991 года, пока СССР не распался и они не победили. А теперь, понимаешь, пришла пора репараций — мы, как бывшие оккупанты, всей Восточной Европе с Прибалтикой должны. И наши либералы и правозащитники с радостью это поддерживают. Получается, что раз Гитлер не победил в 1945, так победит сейчас; и ещё получается, что мы дважды виноваты. Виноваты отцы и деды, которые в лагерях сидели и с Гитлером воевали, а теперь виноваты ещё и мы, так как все советские люди — невольные соучастники преступного советского режима. Должны заплатить двойную цену.
— Сталин, конечно, мерзавец и палач, но это наш палач, нам с ним и разбираться, — отозвался Лощинин. — Что же до западных братьев, пусть сначала победят, водрузят свои звёздные, с полосками и без стяги над Кремлём, тогда и заплатим. Правозащитники, конечно, с этой логикой точно по морде чаще получать будут. А жаль их, в принципе, хорошее дело делают. Им ведь и так достаётся. Что же, они сами не понимают?
— В этом-то и дело. Я пытался с нашими либералами разговаривать на эту тему. В ответ получил, что я — сталинист, раз не согласен с тем, что Сталин — Гитлер. Ты, кстати, тоже сталинист, раз Западу платить не хочешь. В общем, переругались. Причём ведь, не забывай, у нас ещё полно тех, которые отнюдь не считают Сталина преступником, для них он — выдающийся государственный деятель. И с ними я переругался тоже.
— Да, невесёлая вышла история… Однако пора собираться.
И озабоченные судьбой страны профессора перешли к мелким личным хлопотам и выбору маршрута до аэропорта Домодедово.
Разница во времени между Москвой и Улан-Удэ — пять часов, Ту-154, на который купили билеты Лощинин и Татарников, летит до столицы Бурятии навстречу солнцу пять с половиной. Обратный путь на запад занимает больше времени почти на час, и Лощинин, загрузившись в самолёт, философически размышлял над вращением Земли против направления полёта. До того как подадут ужин, нет смысла пытаться заснуть, и профессора завели разговор о личном.
— Так ты по-прежнему в Питере временно? Всё жильё снимаешь? — поинтересовался у приятеля Татарников.
— И да и нет. Живу в комнате в коммуналке, плачу только за услуги. Приятель пустил, сам живёт у жены.
— Не надоело?
— Нет. Бродячая жизнь, знаешь, затягивает. Я теперь стал понимать бомжей — жизнь идёт до сегодняшнего вечера, и хорошо. Смотришь на мир, на людей. Видишь многое с какой-то иной стороны. Научился обходиться без библиотеки, которую собирал всю жизнь. Правда, в Питере, в отличие от Новосибирска, практически всё можно найти. Плюс Интернет.
— Ты понимаешь, что ты невозможен? Ты же не строитель-гастарбайтер какой-нибудь, а профессор, статусная фигура, у тебя же школа должна быть, аспиранты, ученики. Ты же известный человек, у тебя была тематика своя, публикуешься.
Поди даже индекс цитирования есть. Кокетничаете, профессор, — пустил шпильку Татарников.
— Тематика, положим, есть, и даже публикации… Насчёт импакт-фактора ты загнул. Я же деревенский парень, на английском не пишу. А школа. ты как себе вообще это представляешь?
— У тебя сколько аспирантов защитилось?
— Десять.
— Вот тебе и школа. Должны собираться, хотя бы иногда, тебе коньяк приносить, а ты им умные мысли говорить будешь. У тебя кафедра есть? Заведуешь?
— Какая кафедра, бегаю по вузам, деньги зарабатываю. Да книжки читаю. Иногда.
— Так ты поди не женат?
— Точнее, не разведён.
— Одинокий свободный российский профессор не пенсионного возраста, работающий, — есть зрелище странное и почти неприличное. Как можно жить без семьи, без дома. У тебя даже положенных по возрасту и статусу лысины и живота нет. Загадочный ты человек, Лощинин. Раз девушку себе не завёл постоянную, то с женой не попытался отношения восстановить?
— У нас с ней нормальные, спокойные отношения. В этом году весной она в Польшу ездила по каким-то своим торгово-косметическим делам, заходила ко мне в коммуналку, я её ужином накормил, предлагал остаться ночевать. На что она пригласила меня к себе в гостиницу и ещё обозвала модным этим словечком. вот ведь, выскочило, бильярдное такое.
— Ага, бильярдное. Лузер, — хмыкнул Татарников. И оба профессора тихо хихикнули.
После ужина Татарников достал специальный эластичный воротник-подушку, надул его, надел себе на шею и вскоре стал характерно ритмично посапывать. Лощинин покосился на него с завистью. Сам он смог подремать едва ли сорок минут из всего времени полёта.
По прибытии им пришлось ждать багаж. Татарников, глядя на сумку с ноутбуком, висящую на плече у Лощинина, спросил, что же он ещё везёт в чемодане. Владимир Алексеевич раздражённо ответил, что из-за новых правил все бритвенные принадлежности и перочинный нож теперь нельзя брать с собой в салон, так что приходится тащить чемодан.
— Ты вот веришь, что можно захватить самолёт с перочинным ножом?
— Наверное, можно, — сказал Татарников. Потом посмотрел на хмурых спросонья сибиряков, задержался взглядом на невозмутимых высоких и широких в кости бурятах и добавил — Но в России это навряд ли. Тем не менее лучше сразу привыкать к международным правилам.
— Тогда и с голыми руками при соответствующей подготовке можно, — раздражённо фыркнул Лощинин, искоса посмотрев на сибирских мужчин.
В это время стал разгружаться багаж, и их дискуссия прекратилась. Татарников, выглядевший совершенно свежим после ночи перелёта, выхватил свой чемодан с ленты первым.
— Везёт тебе, — хмуро буркнул бледный после второй ночи без сна Лощинин коллеге.
Из аэропорта их отвезли в гостиницу, где их в своём номере встретил дожидавшийся Белкин.
Философский приятель Лощинина сказал, что у них есть полчаса на посещение душа, чтобы привести себя в порядок, поскольку они все уже должны ехать в актовый зал Улан-Удэнского государственного университета — именно там будет открытие конференции, там же должны прозвучать и пленарные доклады. Потом будет обед, а после обеда автобусы с участниками двинутся на Байкал.
Москвич уступил право первого посещения душа Лощинину, тот залез в душевую кабину и обнаружил, что вода там льётся не из лейки, но из многочисленных дыр в гибком шланге.
Кое-как приведя себя в порядок, он не без возмущения сообщил об этом бытовом обстоятельстве окружающим. Белкин философски заметил, что он почти сутки здесь, и ничего; кроме того, в гостинице есть хорошая сауна. Татарников такой сложный душ принимать отказался, ограничившись умыванием.
Когда они приехали в актовый зал, регистрация участников конференции уже закончилась, но пленарное заседание ещё не началось. Лощинина и Татарникова, как докладчиков, проводили поближе к трибуне, а Белкин сел рядом с Анной, что отметил про себя раздражённый всем происходящим Владимир Алексеевич. Кроме того, он обнаружил, что по программе он выступает третьим, сразу же после ответственного государственного чиновника. Лощинин хмыкнул про себя, представив, как его доклад о заинтересованности властей в стагнации подведомственных территорий будет выглядеть после рассказа о том, как много делает правительство Бурятии для счастья населения республики.
С трибуны зал казался полутёмным и практически заполненным. «Студентов нагнали для массовости», — равнодушно отметил Лощинин. Несмотря на усталость, он почувствовал прилив адреналина и изложил свои соображения довольно стройно и бойко, подрагивая щеками, что в данном случае изображало иронию. Вежливая аудитория похлопала ему после окончания изложения текста, как до этого хлопала другим выступающим, и задала пару вопросов. Даже обычных сбоев при демонстрации слайдов в этот раз не было. Довольный Лощинин сошёл со сцены и уселся рядом с Татарниковым.
— Хам ты, вообще-то, — тихо сказал ему московский приятель.
— Почему? — искренне удивился Лощинин.
— Люди науку развивают, тебя вот, как человека, пригласили про высокие материи рассказать. А ты что делаешь? Ты им говоришь — а вы, друзья, как ни садитесь. тоже мне, соловей нашёлся.
— Ничего не понял, — вслух ответил Лощинин, но про себя обиделся.
В это время к ним подошёл Белкин и спросил:
— Дацан посмотреть хотите?
— А дискуссия? — недоуменно спросил Лощинин.
— Да бросьте вы, Владимир Алексеевич, какая дискуссия. Всем и так всё понятно, здесь не место для учёных споров, — недовольно сказал Татарников.
— Но у вас же доклад в программе, — продолжал удивляться Лощинин.
— Ничего, перенесут, и рассмотрим в рамках секции. Поехали-поехали. Мы сейчас выйдем.
И профессора пошли смотреть дацан. Кроме них в японский микроавтобус уселись Анна Мельникова и её научный руководитель, представительный морщинистый профессор Алексей Никитич Шведов, вездесущий Белкин и изящная бурятская девушка без возраста Марина Сергеевна, впоследствии оказавшаяся тоже профессором и проректором Улан-Удэнского университета по научной работе. Во время их ухода с трибуны уже говорилось о радужных перспективах развития Восточной Сибири и Забайкалья и проклятых московских олигархах, которые покупают заводы на Украине и в Южной Африке, но никак не хотят выполнять заветы великого учёного Михайло Ломоносова по приращению могущества российского Сибирью и Северным морским путём. «К Сибири в Москве по-прежнему относятся как к колонии, но в партии „Единая Россия“…» — дослушать до конца эту фразу Лощинину не удалось.
— Так всё же, Сергей Михайлович, объясни, в чём состоит моё хамство, — пристал к Татарникову Лощинин.
— Я уже тебе объяснил, — раздражился коллега. — Ты ведь что сейчас сказал? Ты доказываешь, что местные элиты прекрасно живут и в условиях экономической стагнации. Они тут, в Сибири, за развитие ратуют, обвиняют во всём проклятую Москву, а ты им — сами, братцы, виноваты, не понимаете, что тут у вас происходит. И говоришь это в лоб цвету республиканской. да что там республиканской, цвету сибирской науки, включая уважаемого Алексея Никитича. А тебя вот пригласили, везут местные достопримечательности показывать, кормят… Ну, и кто ты теперь после этого?
— Да, Владимир Алексеевич, это вам не с нами, сибиряками. — радостно хихикнул Шведов.
— Так, — остолбенело откинулся на спинку кресла японского микроавтобуса Лощинин. — Значит, хамство. А по сути того, что я говорил в докладе, — возражения есть?
— Нету, — ответил ему Татарников. — Но ты вообще понимаешь, где находишься? Надо же знать, где и что говорить, взрослый человек как-никак.
— Конференция всё же научная, — сдаваясь, сказал Лощинин. — Так в приглашении написано.
— Правильно. Только учёных у них своих хватает. Тебя пригласили, чтобы ты это подтвердил, а не говорил обратное, — добил оппонента Татарников. — Так что не удивляйся, когда в следующем году тебя сюда не пригласят.
— Не слушайте их, — обернулась с переднего сиденья к Лощинину Марина Сергеевна, — обязательно пригласим. У вас хороший доклад был, интересный, — как вежливая хозяйка, она сочла нужным подбодрить его.
— Учёных у них своих хватает, действительно, — встрял Шведов. — Тут на одном экономическом факультете университета — двадцать докторов экономических наук. И свой совет открыт по защите докторских диссертаций.
— Сколько-сколько? — переспросил Белкин с заднего сиденья, куда он отправился вслед за Анной. — Двадцать? В Госплане СССР меньше было, по-моему. Да и у нас в Петербургской экономической академии, если брать отдельные факультеты, наверное, поменьше будет. Однако!
— Тогда же социализм был. Чтобы рабочий класс обслуживать, интеллигентов мало требовалось. И вузов было меньше, — пояснил Татарников. Но коллеги его не поняли.
— А теперь что? Капиталистам интеллигенты ещё меньше нужны, чем пролетариату? — не понял Лощинин.
— Наоборот. Чтобы правильно в московском отеле дверь открывать, швейцар должен быть как минимум кандидатом наук.
— В петербургском отеле тоже, — вставил гордый за свой город Белкин.
— И у них тут, в Улан-Удэ, куча отелей, и они на экономфаке швейцаров готовят, что ли? Докторов-то наук столько зачем? Ты над нами смеёшься? — совсем запутался Лощинин.
— Отнюдь. Здесь прекрасная экономическая школа. Кстати, семь из двадцати этих докторов защитились у нас в московской академии в последние десять лет, — с очень серьёзным видом ответил Татарников.
Возникла пауза, в течение которой каждый думал над тем, что имелось в виду под выражением «прекрасная экономическая школа». Все молча смотрели на пейзажи по обе стороны дороги.
— У меня на этот счёт есть теория, — прервал паузу Шведов.
— Любопытно, — меланхолически отреагировал вежливый Татарников.
— Мне представляется, что между уровнем жизни в регионе и количеством присуждённых степеней по общественным наукам существует сильная отрицательная корреляция. То есть когда заводы стоят, людям делать нечего, они пишут диссертации, и происходит размножение людей с учёным степенями. Потом они идут учить студентов, количество которых становится всё больше, а чтобы учить студентов и получать за это относительно приличные деньги, опять-таки требуется учёная степень. Кроме того, нужны же такие люди, которые грамотно объясняли бы населению, почему оно так плохо живёт, что дополнительно усиливает сильную отрицательную связь, — авторитетно изложил свои открытия Шведов.
— Ваша теория верна при условии, что получение учёной степени связано исключительно с получением более высокого социального статуса и не сопровождается ростом квалификации и получением нового знания, — скрупулёзно уточнил посылки Шведова вредный Лощинин.
— В общем, да, — неохотно согласился Шведов. Остальные промолчали.
Светило солнце. Учёные коллеги ходили вокруг пагоды и крутили барабаны, думая о хорошем, как было наказано им Мариной Сергеевной. Скептичный Белкин, с которым под руку шла Анна, тихо цитировал уральскую «Агату Кристи»: «Халигали Кришна, хали-гали Рама, трали-вали крыша, где ты будешь завтра, да где ты будешь завтра, тута или тама, хали-гали Кришна, хали-гали Рама»[4]. Следом за ним, рядом с хмурым Лощининым, шёл улыбающийся Шведов. Услышав речитатив доцента, он догнал его и заинтересованно спросил: «Вы что, правда буддистские молитвы знаете?». Белкин загадочно ответил: «Типа того». Шведов обернулся и сказал с высоты своего роста и представительности субтильному Лощинину, глядя на удаляющуюся Анну с Андреем: «Красивая пара». «Ага», — сказал Лощинин, почувствовав себя потерянным. Он вошёл в пагоду и долго смотрел на статую Будды, пытаясь разобраться, откуда у него взялась эта потерянность, и чего он, собственно, ждал. Статуя молчала, чувство потерянности не проходило, просветление не наступало. Лощинин пошёл к микроавтобусу. Как оказалось, все уже были там.
На обратном пути любопытный Белкин попросил Марину Сергеевну показать им памятник — голову Ленина. От кого он услышал про этот памятник, выяснить не удалось. Марина Сергеевна с гордостью объяснила им, что улан-удэнская голова Ленина занесена в Книгу рекордов Гиннесса, так что все согласились, что на Ленина посмотреть стоит.
Памятник стоял на центральной площади города. Голова вождя действительно поражала своими размерами. От неё веяло скрытой мощью и угрозой — выражение лица было серьёзным, и памятник никуда не звал, не шёл, не восхвалял, как обычно бывало с российскими коммунистическими монументами.
— Вот уж вечный бой… Руслана с головой, — проговорил Лощинин.
— Знаете, а ведь раньше он был ниже, — присмотревшись, определил Татарников. — Вон, известковые пятна выступили на мраморе в месте стыка — постамент приподняли.
— Если он был ниже, то был ещё страшнее, — сказал Лощинин. Но кроме Татарникова его никто не услышал.
Дорога на Байкал была длинная и местами недостроенная, так что средняя скорость движения вряд ли превышала пятьдесят километров в час. Автобус останавливался, пассажиры выгружались, чтобы справить свои разные нужды. Организаторы, предусмотрев возможные запросы участников конференции, на одной из остановок разлили водку в пластмассовые стаканчики и предложили закусить. Лощинин с благодарностью принял предложение, к ним присоединились Белкин с шведовской аспиранткой, Татарников и Шведов отказались.
Выпивка сопровождалась шаманским ритуалом кормления духов — предлагалось побрызгать водкой по сторонам, чтобы задобрить нематериальные сущности. Белкин пожал плечами и исполнил требуемое. К нему присоединились и остальные.
Листья с деревьев по большей части опали. Голые деревья не располагают к уюту, однако в лучах заходящего солнца ели, сосны и жёлтые лиственницы выглядели умиротворяюще. На одном из деревьев весело развевались ленточки, повязанные то ли поклонниками шаманизма, то ли благодарными туристами. Белкин достал из кармана носовой платок, разорвал его на полоски, и они с Анной тоже привязали парочку лент к местному священному дереву.
— То ли друиды, то ли шаманы, но нужно всем отдавать должное, — сообщил Анне Андрей.
— И что вы у них просите?
— Всегда одного и того же — счастья, гармонии, любви.
— А деньги, жизненный успех, карьера?
— Это всё выдумки, их не существует.
— То есть любовь существует, а деньги — нет?
— Это вопрос вкуса. Всё — выдумки, но деньги придумали люди, а любовь — Бог. Только не спрашивайте меня, кто придумал Бога. — Белкин улыбнулся, и они с Анной под руку пошли к автобусу.
Гостиница оказалась спортивной базой игрека в кубе, как обозвал Улан-Удэнский университет Белкин. Дома были построены из калиброванного бруса, в каждом из них было по четыре — восемь номеров на пару мест, так что Лощинин и Белкин, как представители одного вуза, оказались в одном номере. На территории базы имелись также стадион, конференц-зал с презентационным оборудованием и сауна; отдельно стоял дом с танцполом и бильярдной комнатой. Все согласились, что это идеальное место для проведения научных мероприятий.
— В отличие от городских условий здесь будет невозможно сбежать с секционных заседаний — прокомментировал Шведов.
Вечером был устроен банкет-знакомство, участников конференции усадили за большими столами на восемь человек.
Татарников и Шведов, как члены оргкомитета, оказались за одном столом с ректором университета, а Лощинина посадили за стол рядом с Мариной Сергеевной и местной профессурой, чему он был даже рад. Мельникова и Белкин сидели за другим столом, Лощинин старался не смотреть в их сторону. Он поучаствовал в беседе про погоду и красоты Байкала, поел жареного омуля с картошкой. Потом сходил в бар и купил бутылку водки, которая тут же была выпита за знакомство и успешное начало конференции.
— Вы уж извините меня, я и правда никого не хотел обидеть. Я больше не буду, — дёрнув брылями, обратился профессор к Марине Сергеевне.
— Никто на вас не в обиде. Вы такой умный, — улыбнулась ему Марина Сергеевна в ответ.
Лощинин помолчал, а потом всё-таки заметил:
— Вы знаете, так женщина обычно говорит мужчине, когда думает, что большего дурака она не видела.
Марина Сергеевна вежливо улыбнулась. Лощинин помолчал и добавил:
— А вы очень красивы. Хоть здесь мне повезло.
— Так говорят о женщине, когда больше о ней нечего сказать, — не осталась в долгу проректор. Теперь пришла очередь улыбаться Лощинину. Марина Сергеевна кому-то моргнула, и из бара принесли вторую бутылку водки. После чего они выпили за улучшение понимания друг друга и окружающей действительности.
Лощинин выпил, и ещё и, наконец почувствовал долгожданное тепло в ногах и шум в голове. Он попрощался с соседями по столу и двинулся к своему номеру, но как-то неожиданно получилось, что ушёл он не один, а с молодой докторессой из Иркутска, которая жила в номере, расположенном в соседнем доме. Лощинин слушал её рассказ про иркутский берег Байкала, который был более свиреп и красив, чем местный, задавал уточняющие вопросы про Ангару, Песчанку и Листвянку. Потом, не зная, что сказать в ответ, предложил зайти выпить чаю к нему в номер. Докторесса в темноте слегка от него отодвинулась и сообщила, что лучше им продолжить общение завтра. Лощинин вздохнул с облегчением, но потом с положенной долей мужской сокрушённости в голосе пожелал ей спокойной ночи и отправился к себе спать. Когда в номер пришёл Белкин, он не слышал.
Утром Лощинин проснулся от солнца и холода. У базы была своя небольшая котельная, и в целях экономии топлива по батареям время от времени начинали гонять так называемую обратку. В результате, когда Лощинин укладывался вечером спать, батареи были горячими, но к утру они стали чуть тёплыми.
Солнце светило в глаза, но вылезать из-под тёплого одеяла не хотелось. Впрочем, оно не спасало, Лощинин почувствовал, что мёрзнет и более не заснёт, с кряхтением встал и отправился в душ, где шла чуть тёплая вода. Впрочем, к концу его бритья и мытья вода стала почти горячей.
Лощинин разбудил Белкина: пора было идти завтракать, в десять утра начинались секционные заседания. Доцент сонно посмотрел на него и сообщил, что его не надо ждать к завтраку. Есть Лощинину не хотелось, хотя организм требовал кофе. Профессор решил прогуляться перед завтраком в надежде нагулять аппетит, и пошёл к Байкалу. Вид с берега был на Баргузинский залив, сквозь утренний редкий туман просматривались склоны сопок по берегу слева от базы. В отсутствие волн байкальская вода приняла обманчиво ласковый вид, будто звала искупаться под лучами ещё тёплого осеннего солнца. Лощинин долго всматривался в это сочетание Байкала, солнца, воздуха, леса и скал, то пытаясь что-то увидеть вдали, то опуская взгляд к воде у самых ног, сквозь которую просматривались поросшие мхом камни. Видимо, часть важных связей с окружающим распалась в его душе и уже отказывалась соединяться вновь, хотя какие-то проводки нервов всё ещё искрили в ответ на подачу сигналов об окружающей красоте, пытаясь раздражить центры памяти. Лощинин вдруг почувствовал неожиданный комфорт, находясь именно здесь, в одиночестве на сыром берегу, наблюдая за расходящимися на солнце клочьями белого тумана.
— Вот вы где, Владимир Алексеевич, — услышал он голос Анны. — Пойдёмте завтракать.
— А что же Белкин? — спросил Лощинин.
— Спит, — аспирантка подошла и встала рядом.
— Глупо как всё получается, — сказал профессор.
— Глупо, — ответила Анна. — Но, ты знаешь, Андрей мне начинает нравиться.
— Естественно, — ответил Лощинин. — А меня вот Шведов раздражает.
— Можно, я тебя сейчас поцелую? — спросила Анна, взяв профессора за руку.
— Нет, — сказал Лощинин.
Они так и пошли на завтрак, не разнимая рук.
За завтраком не было строгой рассадки, и Лощинин с Мельниковой присоединились к Татарникову и Марине Сергеевне. Татарников, пожелав коллеге приятного аппетита, сказал:
— Алексей Никитич у нас будет председательствовать на второй секции. А я на первой. Прошу ко мне на секцию для дружеской критики и прочего соучастия.
— Не хочу, — сердито ответил Лощинин. — Вот сейчас выпью кофе и пойдём с аспиранткой по берегу гулять. Сам с сибирской наукой управляйся.
— Не обижайтесь, Владимир Алексеевич, — вмешалась Марина Сергеевна. — Там так же студенты наши будут. И аспирантки… Для них ваше участие очень важно. И полезно.
Лощинин закипел, но не нашёлся, что ответить на грубую восточную лесть с небольшой примесью издёвки. В это время к их столу подошёл, как всегда щеголеватый, Белкин. Казалось, что для него не существует временных поясов.
— Вы, Марина Сергеевна, лучше Белкина попросите на секции сходить. У него там и сообщение есть, в программе записано, — вредным тоном сказал Лощинин.
— Прошу, прошу, — любезным тоном сказала Марина Сергеевна.
— Обязательно приду, — ответствовал доцент. — Там у вас порядка двадцати выступлений стоит, Сергей Михайлович?
— Да, выступающих много, — важно подтвердил Татарников.
— Так вы моё снимите, я лучше экономистов послушаю. После полудня непременно буду. У вас же секция ещё не закончится?
— Какое «закончится»… До вечера будем работать, — сказал Татарников уже совсем не радостным тоном.
— Вот именно. А мне тут Анна обещала местные красоты показать.
— Вечно вы, философы, меняете истину на женщину, — сказал обескураженный Лощинин.
— Нескромно предполагать — но боюсь, что вы мне завидуете, — самодовольно отозвался Белкин.
— Вы себе льстите, — поморщился Лощинин. — Истина — она в вине.
— Хорошо, Владимир Алексеевич, — сказал Татарников. — Обещаю тебе виски вечером за работу. И за вредные условия труда, — при этих словах он посмотрел на Марину Сергеевну, которая тут же придала своему красивому восточному лицу невинный вид.
И профессора пошли в конференц-зал, а счастливый Белкин с Мельниковой — гулять по берегу Байкала. «Посижу максимум до первой кофе-паузы и всё равно удеру», — мрачно думал Владимир Алексеевич.
Татарников хорошо был знаком с местными коллегами и пользовался их уважением. Он комментировал доклады, задавал вопросы — и это свидетельствовало о его внимании к выступающим, причём его вопросы, как заметил про себя Лощинин, носили общий характер и приглашали ораторов поразмышлять вслух. Докладчики пользовались случаем и размышляли. Хорошим тоном было говорить о необходимости снижения налогов одновременно с увеличением бюджетных затрат; важности увеличения доступности кредитов одновременно со снижением инфляции; возникшем дефиците рабочих рук и необходимости строительства новых заводов. Татарников несколько раз пытался вовлечь в эти размышления Лощинина, но тот отказывался, отделываясь своими вопросами к выступающим, что внесло существенное оживление — в отличие от вежливых уточнений Татарникова, Лощинин интересовался конкретными аспектами услышанного. В результате, не желая того, он обратил на себя слишком большое внимание и так и не смог никуда уйти, несмотря на свои первоначальные намерения. Даже после перерыва на обед ему пришлось сидеть и слушать доклады дальше. Незаметно получилось, что большинство участников конференции, выступив, потихоньку сменяли друг друга и уходили из зала, не принимая участие в дальнейшем обсуждении, и только Татарников и Лощинин выслушали все выступления от начала до конца. Красотами Байкала им осталось любоваться всего лишь один час перед ужином. У Татарникова разболелась голова, он проглотил какую-то свою таблетку. Лощинин шёл молча, в основном глядя себе под ноги.
— И что теперь? — глядя куда-то в бескрайнее водное пространство, спросил Лощинин.
— Да ничего. Отработали на здешних хозяев, принесли кучу пользы. Мы с тобою молодцы, — ответил Татарников.
— Раз такое дело, то не выпить ли нам обещанный тобой виски?
— Извини, забыл.
Профессора, до того беспечно бредшие по берегу, развернулись и пошли к домику Татарникова быстрым шагом. У них появилась цель: до начала ужина оставалось меньше получаса, а виски, как и коньяк, неторопливый напиток. Отхлебнув из своего стакана и немного расслабившись, Лощинин спросил:
— Как ты со всем этим управляешься, Сергей Михайлович?
— С чем?
— Вот эта конференция: люди же глупости разные говорят. Ты всё это слушаешь, понимаешь, терпишь… потом будет опубликована книжка, единственная цель которой — помочь молодёжи защитить диссертации. Это же игра такая. А ты тратишь на это часть времени жизни. И ведь у тебя есть другие дела, реальные, в Москве, те же гранты, ты же сам рассказывал.
— Во-первых, говорят же не сплошные глупости…
— Да. Ещё говорят банальности.
— И это тоже, — хмыкнул Татарников. — Но мне интересно всё это. Сидишь, оцениваешь уровень. Чем-то помогаешь им — а они помогают тебе. Получаешь впечатления. Такова жизнь, и другой не будет. А ты чего ждал?
— Когда-то ждал, что мы будем разбираться с реальностью — как всё устроено. Спорить об этом, обсуждать. Ведь теперь можно говорить то, что думаешь, а оказалось-то, что думают глупости и банальности. И спорить не о чем.
— Да, — сказал Татарников. — Именно так.
— Теперь с любопытством жду смерти. У неё-то должна сохраняться подлинность. Посмотрим. Помнишь историю — когда Талейран умер, какая-то парижская газета написала: «Интересно, зачем ему это понадобилось?»
— Давай, чтобы тебе пришлось ждать долго.
И приятели чокнулись и выпили виски залпом.
Ужин оказался официальным банкетом, так что на столы кроме еды организаторами было поставлено и спиртное. Провозглашались тосты, слово для спичей по очереди предоставлялось гостям и местным заслуженным людям. Татарников и Лощинин, засидевшись за виски, немного опоздали, и первому сразу же предоставили слово как столичному гостю. Лощинин напрягся, думая, что сказать, если очередной спич придётся говорить ему, но следующим тостующим оказался улан-удэнский профессор, потом — Шведов. Лощинин успокоился и стал ужинать, исподтишка рассматривая зал и поддерживая вежливую беседу о собаках, кошках и обустройстве дома, возникшую за их столом.
Тем не менее ближе к концу банкета ему-таки пришлось предложить свой повод для поднятия бокалов учёной публикой. Он не был оригинален, поблагодарив за приём и приглашение и пожелав окружающим процветания. Было уже довольно шумно, учёная публика, подчиняясь общим законам застолья, стала вести беседы внутри небольших компаний, так что Лощинина мало кто слушал; и всё же Татарников сделал напряжённое лицо, а после окончания тоста приятеля одобрительно покачал головой и поднял рюмку, дескать, в этот раз — не подкачал.
Постепенно ужин начал переходить в новую стадию. Более молодая часть ужинавших потянулась на выход, к залу дискотеки, где начались танцы. Напротив, другая часть, где доминировали люди постарше, сдвинулась ближе к ректорскому столу, где оставалось невыпитое спиртное и где неожиданно появилась гитара. Предстояло хоровое и сольное исполнение старых песен. Лощинин, после некоторой заминки, двинулся в зал дискотеки.
В танцевальном зале было темновато и очень громко. Лощинин постоял, наблюдая за танцующей публикой, переминаясь с ноги на ногу. Танцевал он, по его собственному мнению, плохо и стеснялся этого. Но выпитое спиртное располагало к общению… с кем же здесь можно было разговаривать, он уже не понимал.
Внезапно из темноты к нему подошла Анна Мельникова — и пригласила на танец.
— Решила заняться благотворительностью? — спросил у неё Лощинин, принимая приглашение.
— Нет. Просто мы ни разу с вами не танцевали, — ответила Анна и грустно улыбнулась Лощинину.
Они стали медленно кружиться. Основной заботой профессора было не наступить на ноги партнёрше и не столкнуться с другими танцующими парами. Он крутил головой по сторонам и обнаружил, что неподалёку от него вместе с Мариной Сергеевной тихонько топчется Татарников. Он явно говорил что-то остроумное своей даме, которая улыбалась в ответ, склонив голову на его плечо.
Композиция закончилась, и Анну увёл танцевать следующий танец Белкин, а Лощинин остался стоять один.
К нему подошла иркутская докторесса, с которой он продолжил своё топтание с намёками на вальс.
— А вы, оказывается, пользуетесь популярностью, — теперь с ним рядом оказалась Марина Сергеевна.
— Только благодаря вам, — попытался быть любезным Лощинин. Он заметил, что улыбающийся доцент с Анной потихоньку вышли из зала. «Приехали», — подумал Лощинин. Он решил, что минимум пару часов нужно проблыкаться по базе, чтобы дать Белкину время для возможных вариантов развития романтических отношений. Впрочем, когда он изъявил желание гулять, у него тут же нашлись попутчики.
На воде появилась лунная дорожка. Она на глазах разгоралась, потом начала слегка тускнеть. Татарников, Лощинин, Марина Сергеевна и иркутская докторесса смотрели на Байкал, присев на камни. Свет на воде дробился, когда по озеру пробегала мелкая рябь.
— Мы, Сергей Михайлович, живём теперь в постмодернистскую эпоху, где у каждого человека — своя реальность, — пожаловался на устройство мира Лощинин. — Вот что здесь было вчера и сегодня? Кто-то скажет — научно-практическая конференция, кто-то — корпоративная вечеринка, кто-то назовёт это туризмом.
— Научным туризмом, — уточняет иркустская докторесса.
— Ну да, постмодернизм. Заодно — агностицизм, субъективный идеализм и герменевтика. И — что? — ответил Татарников, приобняв Марину Сергеевну за плечи.
— Какой вы умный, Сергей Михайлович, сколько слов учёных знаете, — уколола Татарникова улан-удэнский проректор. Татарников убрал руку и немного отстранился.
— А то, что следствием является невозможность объективных истин и неангажированной научной дискуссии.
— В общем-то, да, — говорит Татарников, рассматривая что-то вдали. И продолжает — Такие, как ты, субъекты, ищущие объективности, являются всеобщими раздражителями. Очень хорошо, что вы есть, — мероприятия перестают быть томными. Но я бы не хотел оказаться в твоей шкуре.
— Однако множество реальностей, которые зависят от природы наблюдающих их субъектов, не отменяют необходимости взаимодействий этих субъектов друг с другом. Таким образом, есть некоторая социальная среда, внешняя по отношению к ним, в которой они и взаимодействуют, — продолжил Лощинин.
— Логично, — согласился Татарников.
— Чем больше разнообразных контактов между субъектами в этой внешней социальной среде, тем более разнообразный опыт они приобретают. В пределе, поскольку количество субъектов конечно, конечно и количество контактов, постольку социальный опыт становится относительно однородным, и представления о реальностях сближаются. Напротив, чем меньше количество контактов, тем разнородней опыт, тем больше разнятся представления о реальности. Отсюда мораль: в рамках общепринятых координат постмодернизм — это не современное индустриальное общество, а аграрное. Феодализм, попросту говоря. И если Улан-Удэнский университет курирует ваша московская академия, то твоя, Сергей Михайлович, социальная реальность становится реальностью Марины Сергеевны. Другими словами, постмодернистское общество — это общество жёстких ритуалов и крепостной зависимости, преданности клану и контроля за территорией. В этом случае научные дискуссии невозможны, да и сами учёные представляют собой, с одной стороны, придворных врачей, а с другой стороны, тайное общество алхимиков. Ни к тем, ни к другим я себя не отношу. Поэтому, полагаю, и возбуждаю окружающих.
— То есть феодальное и постиндустриальное — одно и то же? — задумалась иркутская докторесса. — Значит, у нас сейчас — сословия, а не равенство всех перед законом. А ведь похоже.
Месяц совсем потускнел, на небе высыпали звёзды. Стало холодно. Лощинин свернул дискуссию простым вопросом:
— Коллеги, а не выпить ли нам? И дискутанты пошли в лагерь.
В лагере светло: горит прожектор. Под этим светом Белкин и Шведов искали Лощинина.
— Куда он мог деться, не понимаю, — раздражённо сказал доцент.
— Пьёт с кем-нибудь, — беспечно ответил Шведов. — Надо идти в штаб конференции, там спиртное, там должен быть и он.
— Почему вы решили, что Лощинин пьёт сейчас?
— Так сейчас все пьют. Или спят. Что ещё делать? — при этих словах Шведов ухмыльнулся и подмигнул Белкину, отчего доцента передёрнуло. Но вслух он ответил:
— Мы, например, с вами Лощинина ищем. Может, на берег пойдём?
— Нет, там сейчас темно. Лучше искать, где светло. Пойдёмте в штаб.
Они пошли в штаб и действительно нашли там всю компанию, к которой уже успела присоединиться Анна.
— Вот, что я говорил, — ухмыльнулся Шведов. Он изрядно пьян, но пока ещё бодр.
— Мы вели учёный диспут. Владимир Алексеевич доказывает, что после модернизации СССР и превращения его в Россию у нас наступил феодализм, — Марина Сергеевна посмотрела в глаза философу и улыбнулась. Белкин, несмотря на её испытующий взгляд, решил поддержать старшего коллегу:
— Правильно. Если социализм является тупиковой мутацией, то после его смерти все возвращаются туда, откуда начинали. Мы с вами — в царской феодальной России после отмены крепостного права с её многоукладностью, дворянством, бюрократией; средняя Азия — в Средневековье. Что делать.
— Так это. тогда было принято ручки у дам целовать, — вклинился Шведов.
— Кто же вам мешает? — подначила своего шефа Анна. И Шведов с увлечением стал целовать дамам ручки.
— Женщины — они облагораживают, — прокомментировал действия Шведова Татарников. — Что бы мы без них делали.
За столом в штаб-квартире кроме них оказалось ещё одно общество полуночников. Они познакомились, выпили, потом проводили дам. Лощинин и Белкин пошли к себе в номер.
Начало четвёртого ночи. Одиннадцатый час вечера в Москве.
— Вы куда пропали? — спросил у Лощинина Белкин.
— Как куда? Вы же вроде бы в номер пошли с дамой, я решил не мешать, — внешне спокойно-недоуменно ответил Лощинин.
— Спасибо, конечно. Нет, действительно спасибо. И за то, что познакомили нас, и за всё, — Лощинин вздрогнул от слов Белкина, но тот ничего не заметил. — Просто поздно было. Мы пошли вас искать и разошлись.
— И вы выпили, — констатировал Лощинин.
— Так ведь я Шведова встретил. Невозможный человек. Но потом опять пошли вас искать. Самое интересное здесь будет завтра. После круглого стола — культурная часть. Повезут на Ольхон, научат ловить омуля, сводят в баню. Три дня отдыха.
— Я завтра — в Улан-Удэ. У меня самолёт с утра послезавтра, — сказал Лощинин.
— Ну да, первым делом — самолёты, а девушки потом. Дали бы студентам от себя отдохнуть.
— Каждому — своё, — процитировал в ответ то ли Экклезиаста, то ли Бухенвальд Лощинин. — Спокойной ночи.
Утро. Лощинина и Белкина разбудил Татарников. На его лице расцвёл утренний алкогольный румянец, что придало ему, наряду с отглаженным костюмом и светлой сорочкой, неожиданную свежесть. Он поставил на стол в номере четыре банки пива по 0,33.
— От нашего стола — вашему.
Лощинин медленно собрался, вышел на воздух и сел на лавочку, освещённую лучами утреннего солнца, рядом с Татарниковым. Вид у него был измученный: чёрные круги под глазами, на жёлтом лице тёмная однодневная щетина, помятая одежда. Он откупорил банку с пивом и осушил её одним глотком. Увидев это, Татарников пошарил у себя в кармане, достал таблетки, протянул Лощинину.
— От головы.
— Вместо гильотины, — откликнулся Лощинин и закинул одну таблетку в рот, запив пивом из второй банки.
Из номера вышел Белкин, захватив с собой пиво. Он поставил свои две неоткупоренные банки рядом с Лощининым, сообщив, что ему надо идти к Мельниковой, и пошёл дальше быстрым шагом, обдав коллег запахом дорогой туалетной воды. Лощинин поморщился.
— Ничего, сейчас за завтраком выпьем чего-нибудь покрепче, — утешил приятеля Татарников, полагая, что профессора замучил похмельный синдром. Лощинин ничего не ответил, только прикрыл глаза. Земля закачалась под его ногами, и вставать с лавочки ему не хотелось. Но он ещё участвовал вместе с Татарниковым в круглом столе, обсуждавшем итоги конференции, и только в обед похмелился по-настоящему.
По просьбе Татарникова Лощинину выделили ректорскую машину, которая повезла его в Улан-Удэ. В ней Лошинин задремал; просыпаясь, он видел волны бесконечной тайги, то сбегающей вниз, то поднимающейся вверх по сопкам. После перелётов, переездов, разговоров профессор потерял чувство реальности. Время от времени перед ним возникало грустное лицо Анны Мельниковой, но ему нечего было ей сказать.
В городе он оказался в том же номере, из которого они уезжали на Байкал. Вода в душевой кабине по прежнему текла из гибкого шланга, а не из лейки душа, несмотря на когда-то оставленную заявку дежурному администратору. Стабильность российского сервиса, вместо того чтобы разозлить, подействовала на него умиротворяюще. Лощинин долго плескался в горячей воде, потом установил будильник в своём сотовом телефоне и наконец заснул по-настоящему. Последний раз ему удалось так поспать только в квартире Татарникова.
Утром в буфете аэропорта он купил пятьдесят грамм водки, упакованные в полиэтиленовый стаканчик, выпил и закусил беляшом. В Москве Лощинин не стал звонить никому из старых знакомых, объяснив это себе тем, что ему они тоже давно не звонили, и уехал в Петербург дневным поездом. На следующий день он уже опять вёл занятия в академии. Конференция для него кончилась, сбившись в какой-то причудливый колтун памяти, — вроде бы и не уезжал. то ли было, то ли не было, и только обрывки утреннего белого тумана над Баргузинским заливом вместе с лицом Анны, спрашивающей, можно ли его поцеловать, ещё долго всплывали в памяти безо всякой на то причины.
На базе в день отъезда Лощинина вечером организовался очередной товарищеский ужин, желающие сходили в сауну. После удаления шлаков из организма водка пьётся легко.
— Какое странное чувство, — задумчиво сказала Анна Белкину, Татарникову и Марине Сергеевне, которые теперь сидели за одним столом. — Будто народу стало намного меньше, а ведь уехал один Лощинин.
— Профессор создавал ощущение напряжения и густой атмосферы, этого у него не отнимешь, — ответил Белкин.
— С ним надо что-то делать, — сказал Татарников, откинувшись на стуле и вытянув ноги. — При его образе жизни он помрёт скоро. Женить бы его, чтобы заботы о семье появились. Но как это осуществить, непонятно.
— Если пригласить его к нам в университет лекции почитать, он приедет? — спросила Марина Сергеевна.
— Может быть, да, может, нет, — сказал Белкин. — В любом случае ему стоит позвонить, спросить, он будет рад вниманию.
— А у вас есть его координаты? — обратилась Марина Сергеевна к Татарникову.
— Есть, конечно, — ответил москвич, подумав, что у Марины Сергеевны, как и у всего оргкомитета конференции, эти координаты тоже должны быть. — Я дам его мобильный телефон, почтовый и электронный адреса, только надо до номера дойти.
После ужина Татарников с Мариной Сергеевной дошли до его номера, а потом он пошёл её провожать. Они говорили о том о сём, и им было легко друг с другом: Марине Сергеевне было тридцать семь лет, и она знала, как разговаривать с мужчинами, чтобы им не становилось скучно. Поднявшись в её номер, они опять поцеловались, но потом Татарникову пожелали спокойной ночи и выставили за дверь. Лощинину Марина Сергеевна так ни разу и не позвонила.
Жизнь преподавателя во время учебного года летит быстро, подчинённая учебно-тематическому плану, утверждённому профильным учебно-методическим объединением при Министерстве образования. В этом плане присутствует перечень основных понятий, который после прослушивания курса должны знать студенты. Российский преподаватель объясняет слушателям эти понятия так, как он их сам понимает, поскольку авторы «опорных учебников» зачастую понимают их по-разному. Последнее обстоятельство делает лекции, несмотря на форму диктанта, весьма занимательным и творческим приключением для лектора. Вдобавок в экономических дисциплинах в качестве одного из вечно актуальных соавторов всех учебников выступает российское правительство вместе с Государственной думой, а эти уважаемые эксперты время от времени меняют определения и вместе с ними — свою точку зрения. Некоторые преподаватели этих экспертов не признают и частенько отстаивают позиции, прямо противоречащие правительственным. Не то чтобы часть лекторов-экономистов были такими уж радикалами и экстремистами, просто они не любят читать работы своих коллег и скучные нормативные акты. И лениво, и некогда… вдобавок многие нынешние преподаватели менеджмента и маркетинга, финансов и эконометрики в прошлом были математиками, физиками и химиками, а представители этих достойных сфер научного знания относятся к своим коллегам, имеющим базовое экономическое образование, с оправданным скепсисом и презрением. Оно и понятно — не могут же авторы разных учебников в точных и естественных науках по-разному приводить формулы средней скорости или законы образования химических соединений. Что это за глупости — снова и снова читать разные книжки, чтобы преподавать тот же самый курс? Это просто оттого, что экономисты — тупые, с одного раза понять не могут, но тут уж ничем не поможешь. И совершенно незачем читать всяких там классиков с кейнсианцами и монетаристами — ведь никто не преподаёт механику по книжкам Ньютона. впрочем, если уважаемому профессору Владимиру Алексеевичу Лощинину хочется разбираться в этих глупостях, это его личное дело. А другим не до того. Надо студентам продиктовать на лекции основные понятия, а не дискуссии организовывать, иначе они же сами и претензии предъявят на экзамене — как! вы нам этого не давали! а спрашиваете! Да, вот ещё — нужно студентам рейтинги проставлять. Не до цветочков.
Рейтинговая система — одна из многих новаций современной системы образования — была введена в России, как всегда, из лучших побуждений, для повышения качества образования. Вместо обычных пяти баллов студент оценивается по стобалльной системе; кроме традиционных зачётов и экзаменов теперь добавилось ещё и выведение оценок по двум-трём контрольным точкам в течение семестра. Наверное, это должно было действительно усилить контроль за ходом учёбы и иметь свои позитивные результаты… однако рейтинговая система всё-таки предполагает, что главным делом студента является учёба в вузе, а не работа в фирме или «зажигание» на тусовках. Рейтинговая система всё-таки предполагает, что студентов должны отчислять из вуза, если они не учатся в течение семестра, однако деканаты и ректорат, решая вопрос об отчислении, в первую очередь смотрят на то, платит студент за своё образование или нет. Неуплата денег — эта вещь пострашнее рейтинга будет; а если же всё оплачено, то — понятное дело — это же преподаватель так плохо работает, что у него студент не понимает и контрольную точку пройти не может. Поэтому отчислять его ни в коем случае нельзя, а уважаемый Владимир Алексеевич должен устранить свой педагогический брак, назначив дополнительные занятия для отстающих. Эти занятия оплачиваться профессору не будут — эк вы хватили, батенька! так любой двоек наставит, а потом будет претендовать на деньги нашей государственной академии, а это всё у вас включено в учебную нагрузку, сколько бы вы занятий ни проводили, так что извольте. Да, и в следующий раз, когда рейтинги будете ставить, объясните, по какой методике вы объединяете экзаменационную отметку с текущей успеваемостью — это у вас среднеарифметическая или средневзвешенная. если последняя, то веса укажите, они должны быть одинаковыми для всех студентов потока… А то у вас студент в течение семестра ноль имел, и вдруг откуда-то двадцать семь баллов. Ну и что, что не ходил в течение семестра… тогда он должен с вами отдельно позаниматься, чтобы свой ноль закрыть. Вы уж постарайтесь, не подводите нас, нужно научиться рейтинги считать, чтобы выглядеть получше, чем другие факультеты… мы же самые престижные в академии.
Лощинин дурел от общения с заведующим кафедрой, представителями деканата и учебной части. В академии уже давно не проводились методические семинары, где уважаемые профессора пытались бы разобраться, как лучше объяснять студентам наиболее сложные проблемы изучаемых дисциплин. Зато количество бумаг, необходимых для внутренней аттестации, контроля качества, внешней аттестации, лицензирования, аккредитации и прочих изобретений педагогической бюрократии росло, как снежный ком. Теперь преподаватели должны были представлять учебно-методические комплексы по своим предметам, которые пришли на смену старым рабочим программам. Объём первых по сравнению со вторыми вырос многократно, смысл поменялся незначительно. Предполагалось, что, чем сильнее контроль за учебным процессом, тем выше его качество, однако отсутствие наказаний для двоечников делало всё ужесточение контроля профанацией.
Лощинин понимал, что всё это — игра, что чиновники министерства, как и ректорат академии, прекрасно знают, что рост качества образования от введения рейтингов и учебно-образовательных комплексов имеет место только в отчётах. Однако приспособиться к тому, что от него требуют, и перестать ставить двойки он не мог. В результате конец декабря, когда начиналась зачётная неделя, и январь, когда начиналась сессия, регулярно превращались для него в пытку. Он назначал дополнительные дни зачётов, пересдачи экзаменов. и к новому семестру тихо ненавидел студентов за глупость и себя за то, что не мог сразу поставить тройки и не мучиться. Чтобы чересчур не обозлиться, он начал оформлять свои старые мысли в статью, для чего потратил часть зарплаты на дорогущие материалы Росстата. Теперь в транспорте или во время ожидания ответов студента профессор мысленно возвращался к своим выкладкам. И длинное время череды зачётов и экзаменов стало течь быстрей.
Новогодние праздники Белкин провёл скучно: Анна сказала ему, что уезжает кататься на лыжах в Кузбасс, в местечко с шипящим названием Шерегеш, и после этого перестала отвечать на мейлы и звонки. Доцент одиночества не любил и несколько вечеров подряд ходил в гости, но семейные праздники и встречи со старыми знакомыми не располагают ни к флирту, ни к философским беседам; в конце концов Белкин почувствовал себя объевшимся едой, разговорами об автомобилях, недвижимости и зарубежном отдыхе, а также расспросами о судьбе его бывших жён и успехах в учёбе его взрослой дочери от первого брака. Он заперся у себя в квартире, в надежде похудеть сел на кисломолочную диету и стал работать, перемежая свои занятия попытками дозвониться Анне.
Не включать телевизор в новогодние праздники — дело затруднительное, а просмотр телепередач не способствует занятиям философствованием и переводами. Телефон Анны не отвечал. Прошло православное Рождество, на которое Белкин даже выбрался в церковь и побыл в толпе петербуржцев, пытаясь проникнуться духом старого возрождённого праздника. Он отстоял праздничную литургию, добился того, что у него замёрзли ноги и стало ломить спину. Несмотря на эти обстоятельства, Белкин вернулся домой в приподнятом настроении, которое даёт чувство честно выполненного долга.
Работать не хотелось. Белкин стал размышлять, что лучше — позвонить с очевидными интимными намерениями одной из старых знакомых, с которой они не виделись с прошлой зимы, или найти Лощинина, с которым они после байкальской конференции не встречались: профессору всё время оказывалось некогда. После недолгих колебаний он позвонил подруге. Как оказалось, она отдыхает в Египте, уехав от питерской слякоти. Но к старому Новому году она вернётся домой и рада будет встретить этот прекрасный праздник вместе с Белкиным, заодно продемонстрировав ему африканский загар… Настроение Андрея Михайловича после этого разговора стало менее приподнятым и более философским. Он прекратил испытывать судьбу, перебирая телефоны других старых знакомых женского пола, позвонил Лощинину и пригласил его к себе.
Профессор согласился не сразу. Его работа в трёх вузах одновременно предполагала и соответствующее количество экзаменов и зачётов. Шестого января он принимал экзамен в группах из потока, в котором учились Жукова и Островский. Экзамен, как и положено устному испытанию, затянулся надолго, Лощинину пришлось побеседовать с большим количеством молодых людей, поэтому он предупредил Белкина, что ещё не отошёл от разговоров со студентами, устал и раздражён. Но доцент ответил, что сегодня побывал в церкви, а потому благодушен и готов воспринять чужое раздражение со всепрощением.
— К тому же ничто не утешает нас в собственном горе лучше, чем ещё большие страдания наших ближних, — закончил своё приглашение Белкин.
— Ницше, — хмыкнул Лощинин. — Вы являете собой хорошую иллюстрацию гармоничного сочетания религиозной ортодоксии и волюнтаризма. Что же, я приеду, раз такое дело.
Когда Лощинин вошёл в квартиру Белкина, стол уже был накрыт. На нём красовались солёные огурцы и помидоры, грузди, квашеная капуста и селёдка с колечками репчатого лука. Дополнением к соленьям был правильный, чёрный бородинский, а не белый хлеб. Стол излучал аромат закуски и притягивал взгляд.
— Вот вы подошли, картошку можно снимать, а пельмени — ставить, — дружелюбно сказал Лощинину хозяйственный Белкин.
— С этим можно не торопиться. Я в последнее время стал слабый едок. Но водки выпью с удовольствием, — при этих словах профессор достал из портфеля с бумагами бутылку упомянутого напитка и протянул её Белкину.
— Обижаете, Владимир Алексеевич. Я же вас ждал, так что подготовился. — Белкин убрал принесённую Лощининым водку в морозильную камеру холодильника и достал оттуда другую, уже охлаждённую бутылку и две рюмки. Он поставил всё это на кухонный стол. Рюмки мгновенно запотели. — Как там студенты экзамены сдают?
— Да как… Путают регрессию с деградацией, а трансакционные издержки с реализационными. Как обычно.
— Двоек много?
— Стараюсь не ставить. Но всё равно много. Они выпили за все новогодние праздники сразу, пожелав друг другу здоровья.
— Меня последнее время донимает одна грустная интимная мысль, — сказал Лощинин, когда они выпили по второй и перешли к селёдке с отварной картошкой. — Сдаётся мне, что доброта или злость человека — это его природные качества, примерно как форма носа или жадность.
— Форму носа можно исправить пластической операцией. С жадностью — сложнее, — заметил Белкин. — Всё-таки эти качества — разные.
— Пусть так… хотя и жадность тоже проявляется по-разному, кое-что исправляется воспитанием и приличным обществом, — сказал Лощинин и уставился в какую-то точку мимо головы Белкина. Возникла пауза. Белкин помолчал, подождал и налил ещё по одной. На внешних стенках бутылки по-прежнему ещё был иней, который не хотел превращаться в капли росы. У Белкина замёрзла рука, пока он держал бутылку. Лощинин вдруг очнулся от транса и продолжил — Если доброта и злость есть качества природные, то с ростом благосостояния количество добрых людей не увеличивается. Люди у нас стали жить лучше, а злости не убавилось.
— Зло неистребимо, но это доказывает только одно — в мире ещё много добра. В противном случае люди бы перестали замечать зло, — выдвинул диалектическое возражение Белкин, и они выпили за неистребимость добра. Лощинин доел селёдку с картошкой и положил себе ещё.
— Пельмени ставить? — спросил Белкин.
— Пожалуй, и поставьте, водка у вас вкусная, — допил свою рюмку Лощинин и закусил груздём со сметаной.
— Однако добро и зло суть абстракции, — сказал Белкин, наливая воду в кастрюлю и поджигая газ. — И в силу этого интимными быть не могут. Вы же начали с того, что вас донимает именно интимная мысль. Или я неправильно понял?
— Чтобы объяснить, мне придётся ввести ещё одно соображение, — сказал Лощинин. — С вашего позволения. — При этих словах он взял салфетку, обернул ею бутылку и разлил водку по рюмкам. Они выпили, на этот раз — за бесконечность соображений. И Лощинин продолжил — Злость и доброта напрямую не соотносятся со счастьем и несчастьем, однако, по моему опыту, в минуты счастья человек редко делает гадости. Глупости — может, а вот сознательные злые вещи, пожалуй, что и нет. Конечно, злобный человек получает удовольствие от того, что реализовал очередное коварство, однако счастье и несчастье — всё же другие состояния.
— И что же лежит в основе последних? — заинтересованно, но немного скептически спросил Белкин, высыпая в закипевшую воду пельмени.
— Думаю, зависть. Зависть несовместима со счастьем и делает человека несчастливым.
— И одновременно, как показал Веблен[5], является основой иерархии и скрепляет человеческое общество, — не удержался от замечания Белкин.
— Одно другому не мешает. Так вот, мысль моя заключается в следующем: большая часть наших сограждан является злой от природы, а не от бедности, а увеличение богатства привело не к счастью, а к росту зависти, общество-то стало сильней дифференцировано… и вот как результат — мы стали злы и несчастны едва ли не сильней, чем в стародавние застойные времена. Одна надежда — на образование, а с образованием у нас сами знаете что.
— Мысль действительно интимная и неуютная. Вы, Владимир Алексеевич, её более никому не говорите — вас не поймут. Решат, что вы выступаете против капитализма и роста благосостояния населения.
— Я и не говорю. Стесняюсь. Тут вот ещё что — все так или иначе хотят быть счастливыми, но мало кто — добрыми. Не знаю уж с каких пор повелось, но добрый человек — это глупый человек, смешной, с ним можно не считаться. Оттого и счастье выглядит глупым. Так что приходится мимикрировать.
— То есть вы — счастливый человек?
— Склонен думать, что да. Уже давно живу в мире с собой и никому не завидую.
— А как же самореализация? Отношения с коллегами, с теми же самыми студентами?
— Если полагаешь себя свободным, добрым человеком, то делаешь то, что хочется и одновременно востребовано, помогаешь жить другим людям, а не доказываешь, что ты кого-то шибче. А то, что я ещё могу сделать, — никому не нужно; вспомните конференцию на Байкале.
— Тут вы преувеличили, вы ещё можете давать кровь.
И они выпили за доноров, а заодно и под поспевшие к тосту пельмени.
— Только софистика это, — Белкин начал пьянеть и старался удержать мысль. — Так можно всех назвать свободными, потому что — если бы не хотел, то не делал бы. И реализовавшимися, потому что — то, что продано, то востребовано, а не продано, значит, излишек в самореализации. И если все — свободные творческие личности, реализовавшие себя, значит — все счастливы, да ещё и добрые. — тут Белкин стал жевать пельмени и надолго замолчал.
— Добрые-то почему? — не выдержал молчаливого жевания Белкина Лощинин.
— Потому что рынок. Они же всё делают на продажу, то есть удовлетворяют спрос. Спрос — это чьи-то потребности. Если продавец удовлетворил чью-то потребность, значит, добрый человек. Рынок вообще союз счастливых добрых людей — один счастлив оттого, что он сделал покупку, другой — что наконец продал. Это такая скрытая форма коммунизма — каждому по потребностям, от каждого по способностям. Просто и способности, и потребности измерены в деньгах.
— А и то, — безнадёжно махнул рукой Лощинин, выпил ещё водки, закусив специально оставленным на тарелке пельменем, и стал собираться домой.
Но он не ушёл сразу. Они выпили ещё за Рождество и только потом — на посошок. В результате Лощинин решил не идти в метро, они вызвали такси, которое и доставило профессора домой. Там Лощинин вычистил зубы и улёгся спать, довольный ужином и недовольный собой и разговором.
В конце концов он решил, что Белкин, вероятно, прав, и кругом все сплошь счастливые, добрые люди, только он сам — зол и несчастен. Это его странным образом утешило, и Лощинин заснул тяжёлым алкогольным сном.
Студентка Жукова получила у профессора Лощинина автомат, а студент Островский — двойку. Другие студенты этому обстоятельству никак не удивились — Жукова у многих преподавателей ходила в любимчиках, а Островский частенько пропускал занятия, а когда приходил на них, то вечно был не готов и не мог ничего сказать по теме семинара, как и не способен решить даже самые простые задачи. Тем не менее он как-то дотянул до четвёртого курса.
Жукова благоволила Островскому, который в ответ её немо обожал. Она дала ему конспекты лощининских лекций и заинтересованно расспрашивала его о результатах попыток пересдач. Дело у Островского шло туго — два раза он попался на шпаргалках. Потом в деканат позвонили родители Островского и, как он рассказал Жуковой, предложили заплатить деньги, поэтому Лощинину с просьбой звонил декан. В результате и в третий раз он пришёл к профессору, по-прежнему ничего не зная. Тот пожал плечами, написал в направлении на пересдачу «неудовлетворительно» и отправил Островского восвояси.
— Может, декан ему и не звонил? — спросила Островского Жукова.
— Да нет, звонил, родители с ним давно знакомы, зачем ему врать. Правда, может, деньги ещё не передал, я же у Лощинина про это не спрашивал, — с неохотой ответил Островский.
— С бюджетного места тебя за три пересдачи бы уже отчислили. Ты хоть определения выучи, не до конца же тебя тупость одолела, — немного презрительно улыбнулась молодому человеку Жукова, про себя уверенная как раз в обратном.
— Придётся, наверное, — угрюмо ответил тот. Прошёл Татьянин день и студенческий бал, и у Жуковой появился очередной поклонник в дополнение к остальным. Свободного времени у неё не было, и всё-таки Жукова не оставила своего старого замысла немного развлечься и поболтать с Лощининым. Не то чтобы она была злопамятна. Скорее, она обладала другими свойствами — способностью к неожиданным поступкам, последовательностью и любопытством.
Если бы нашёлся тот, кто сказал бы ей, что эти свойства, взятые в комбинации, могут приводить к изрядной жестокости, Жукова бы рассмеялась моралисту в лицо.
Закончилась первая неделя февраля, и Лощинин в очередной раз принял оставшихся двоечников. С некоторых пор он старался не оставаться с очередным двоечником с глазу на глаз, предпочитая, чтобы его вопросы и ответы студента слышали бы и другие пересдающие экзамен. Так было и на этот раз; причём Островский, к удивлению Лощинина, всё же ответил на три простых вопроса из пяти, за что и был вознаграждён положительной оценкой.
Когда профессор вышел из аудитории в коридор, его там уже ждала Жукова.
— Владимир Алексеевич, а можно пригласить вас на чашку кофе? — с нежностью в голосе спросила Лощинина красивая девушка, на которую в ипостаси собеседника за кофе он посмотрел первый раз. Профессор удивился, однако учебной нагрузки на сегодня не предвиделось, семестр в других вузах начинался только со следующей недели, и ему некуда было спешить. Он внимательно посмотрел на Жукову, но не заподозрил ничего дурного.
— Что ж, почему бы и нет.
Когда они вышли из здания Академии и пошли по улице, Жукова взяла профессора под руку. Лощинин удивился ещё сильнее и сказал:
— Жукова, я ещё не настолько одряхлел.
— Что вы, Владимир Алексеевич, это я хочу за вас подержаться; здесь так скользко… — Жукова смотрела ему прямо в глаза и улыбалась.
Петербургские улицы в феврале приобретают специфическое покрытие под совместным влиянием воды, мороза, песка и различных химических ингредиентов, разбрасываемых дорожными службами. Идти по улице можно только танцевальным скользящим шагом, которому коренные жители обучаются с детства. Периодически студентка ойкала и висла у профессора на руке, прижимаясь корпусом так, что он был вынужден её ловить. Она с удивлением обнаружила, что у её спутника сильные руки и что ей это приятно.
— О чём вы хотели со мной поговорить? — спросил Лощинин, когда они уселись в кофейне и сделали заказ.
— Видите ли… вы мне нравитесь, профессор, — произнося эту фразу, Жукова то опускала, то поднимала глаза и усиленно хлопала ресницами.
«Они совсем обалдели, что ли», — безрадостно подумал о молодых девушках Лощинин. Вслух он, однако, произнёс нейтрально-уточняющее:
— В смысле?
«Вот же гад», — ласково подумала про профессора Жукова. «Другие на его месте уже подпрыгивали бы от счастья, а этот. избалованный», — и она пошла ва-банк:
— Во всех смыслах.
Лощинин мрачно посмотрел на неё и ответил:
— Если во всех смыслах, то тогда вы меня определённо пугаете, Жукова. Давайте сосредоточимся на чём-то одном или прекратим этот странный разговор.
— Я хочу в магистратуру, а потом и в аспирантуру — но именно к вам.
— Магистратура, а тем более аспирантура предполагают наличие эрудиции, желания думать и решать нестандартные задачи, а наша академия сейчас превратилась в профессионально-техническое училище. Я не имею в виду ничего плохого — мы выпускаем квалифицированных бухгалтеров, финансистов, менеджеров, даём им специальные навыки для работы на предприятии. Но базовые курсы, связанные с теорией, историей, философией, математической статистикой у нас читаются из рук вон плохо, да студенты и не понимают, зачем они нужны. По гамбургскому счёту, у нас в целом уже нет образования и науки, остались только просвещение и ремёсла. Вам, если вы серьёзно хотите учиться, надо в Москву, Елена. как вас по батюшке?
— Васильевна, но можно просто Лена.
— Так вот, Елена Васильевна, я могу дать рекомендацию в Московскую экономическую академию к профессору Татарникову. Думаю, он вас возьмёт.
— В Москву я не хочу. Я хочу к вам.
— Это я уже слышал. Но пока не понимаю причину. Что из моих работ вы читали?
Жукова покраснела, так как лощининских работ не читала вовсе: ей это просто не приходило в голову. Она смутилась. Лощинин спокойно смотрел на неё и отхлёбывал кофе. После паузы он сказал:
— Понятно. Ничего не читали. Так прочтите, вы же не знаете, чем я занимаюсь. Возможно, это будет вам совсем не нужно и не интересно.
— А если прочту, и будет интересно… к вам на диплом можно будет попасть?
— Можно, — наконец дёрнул брылями Лощинин.
— Я всё прочту, — сообщила профессору Жукова. Потом помолчала, похлопотала лицом, помялась, и сказала:
— Можно спросить?
— Спрашивайте, — расслабился Лощинин.
— Владимир Алексеевич, а почему вы Островскому тройку поставили?
— Потому что он на вопросы ответил.
— Я тут с сокурсниками поругалась, они говорят, что вам за оценки платят. Через деканат.
Лощинин внешне остался спокойным.
— Мне деканат ничего не платил, всё, что я в академии получаю, идёт через бухгалтерию. Островский же сдавал и сдал экзамен в компании других студентов, так что у его ответа есть свидетели. А на что вам сдался этот двоечник?
— Мы с ним дружим. Он сказал, что родители декану платили за ваш экзамен. А я ему ответила, что вы наверняка даже не в курсе.
— Вы с Островским могли бы это написать… скажем, ректору — и поставить свои подписи?
— Я с ним поговорю, но — вряд ли. У Островского же не только с вашим предметом были проблемы…
— Понимаю, — тихо сказал Лощинин. Потом помолчал и добавил — Неприятно, однако.
Жукова внутренне торжествовала. Лощинин заплатил за кофе, а когда она стала протестовать и пытаться доставать деньги, сказал:
— В следующий раз заплатите вы.
Жукова логично рассудила: из этого следует, что у них будет по крайней мере ещё одно личное свидание. Она уже знала, что профессор живёт один. У неё не было насчёт него каких-то определённых планов, но — кто знает, что может получиться? В целом она осталась довольна собой и проведённым разговором.
А Лощинин дома долго думал над этим разговором и решил, что Жукова ему не врала. «И ведь правда поди говорят, что я взяточник. И ничего с этим не сделаешь — не идти же с этим в деканат», — думал Лощинин, глядя в светящийся экран ноутбука. Было противно, ни спать, ни писать, ни считать не моглось. Профессор нашёл в своём компьютере записи Александра Вертинского, полез в холодильник, достал бутылку водки, очередную банку маринованных огурцов и сделанные в Латвии шпроты. Посмотрел на шпроты, поставил их обратно в холодильник и достал колбасу, решив, что шпроты он оставит к шампанскому, которое с Нового года стояло у него в холодильнике. Может, когда-нибудь к нему зайдёт в гости дама, которую он угостит этим набором. И зачем он купил шампанское, шпроты и конфеты месяц назад? Теперь он уже не мог ответить себе на этот вопрос. Тем более что конфеты он съел.
Защита у Мельниковой в Новосибирске прошла гладко. Из-за новогодних праздников и последующих каникул совет долго не собирался, поэтому в тот день было назначено три защиты; Анна шла второй в очереди. Председатель постарался ограничить вопросы, в дискуссии для порядка выступил один человек, и вся процедура уложилась в полтора часа. Когда всё кончилось, Мельникова повторила старую остроту — «один час позора, зато потом кандидат наук на всю жизнь». Но в этот раз диссертацию только хвалили наряду с самой аспиранткой. И Анна мысленно благодарила Лощинина.
После этого она собралась отвезти документы и диссертацию в ВАК, в Москву, а заодно заехать и в Петербург. Её стали немного тяготить отношения с Белкиным, который часто звонил со своего квартирного телефона ей на мобильный, спрашивая, в лучших традициях голливудских эротических мелодрам, какое на ней в данный момент надето бельё. Она не отвечала на мейлы с цитатами из стихов Высоцкого, Цветаевой и Шекспира в переводе Маршака (этих она идентифицировала) и других поэтов (которых она не могла узнать, но подозревала, что это были тексты самого Белкина). С другой стороны, в памяти занозой сидел и Лощинин, воспоминания о котором сразу же вызывали у Анны приступы нежности и жалости. Петербургский узел нужно было развязывать, и она настроилась произносить разные твёрдые и решительные слова.
Приехав на свидание с Белкиным, Мельникова решила, что ей нужно сохранить необходимое чувство дистанции, при котором мужчина остаётся на поводке, однако его скулёж уже не слышен хозяйке. Ей самой понравилось это сравнение, она улыбнулась и тут же решила, что никогда не произнесёт его вслух, даже в женской компании, или тем более — в женской компании, которая не преминёт сделать его достоянием мужской общественности.
Был слякотный мартовский вечер. Андрей и Анна встретились в Екатерининском садике в восемь и пошли танцевать, решив сохранить мимолётную традицию своих свиданий. В квартире доцента они оказались только в час ночи и сразу же принялись целоваться.
Около семи, когда свеча на ночном столике недалеко от дивана погасла, Анна проснулась от неожиданно захрапевшего во сне Белкина. Она встала с постели, накинула мужской банный махровый халат и пошла на кухню, плотно прикрыла дверь, стараясь не шуметь, зажгла свет в вытяжке над плитой и засыпала кофе в кофеварку. Потом, потягиваясь, подняла плечи и сунула руки в карман халата.
В правом кармане обнаружился некий предмет. Она автоматически достала его. Это оказалась пустая коробка из-под презервативов, в которой, если верить надписи, их было когда-то пять штук. Анна прищурилась, вспоминая — сегодня ими был использован только один, и Белкин достал его из недр ночного столика, а не из кармана халата. «Похоже, Андрей Михайлович ведёт бурную личную жизнь», — подумала она, и образ трогательного скулящего щенка исчез из её памяти.
К запаху кофе примешивался ещё какой-то запах, который неприятно тревожил Анну, — где-то сладко пахло лилиями, а она очень не любила этот запах. Она подняла воротник халата и повернула голову. Пахло от воротника. Тяжёлые женские французские духи «Гипноз», определила Анна и опустила воротник.
Она почувствовала, что проголодалась, полезла в холодильник и, осматриваясь, обнаружила ещё одно подтверждение своим выводам: на боковой полке, среди таблеток активированного угля, «Спазмалгона» и «Алказельцера» лежала пара упаковок «Виагры». Тут ей стало немного жалко философа: похоже, он отнюдь не был уверен в своей мужской силе. Анна улыбнулась своим мыслям, взяла сыр и закрыла холодильник.
Белкин проснулся от шума воды в ванной, посмотрел на часы — была половина восьмого утра. «Вот же ведь здоровье у сибирских девушек», — подумал он и повернулся на другой бок: он решил, что после душа Анна вернётся к нему под одеяло. В следующий раз он проснулся оттого, что кто-то дёрнул его за нос. Открыв глаза, он увидел Мельникову, которая стояла перед ним в лёгкой дублёнке и зимних сапогах, собираясь уходить.
— Доброе утро, философ. Вас ждут великие дела, а мне пора идти. Я уже выпила кофе и съела твой сыр. Спасибо за всё.
Спросонья Белкин плохо соображал, что делать и говорить. Он спросил:
— Мы ещё увидимся?
— Если захочешь, — ответила Анна и ушла. Белкину нужно было закрыть за ней входную дверь, поэтому он решил встать. Но халата рядом с диваном он не обнаружил, поэтому пошёл в коридор голым. Запер дверь, обнаружил халат, который висел здесь же на вешалке, надел его, посмотрел на себя, всклокоченного, в зеркало стенного шкафа и засунул руки в карманы халата точно таким же движением, как это сделала Анна два часа назад. Наткнулся на упаковку из-под презервативов, достал, хмыкнул: «Неудобно получилось». Потом подумал, улыбнулся-фыркнул и решил: «Позвоню завтра. Интересно, что она скажет».
Жукова забрала свои конспекты у Островского.
— Вроде они тебе помогли?
— Ага.
— Мог бы и спасибо сказать.
— Спасибо.
— Так Лощинин брал деньги или нет?
— Откуда я знаю, я же свечку не держал при передаче.
— Если брал, как твои родители говорят, так чего же зачёт сразу не поставил?
— Так они же все уроды моральные, преподы. Им денег мало, надо себя показать, власть свою ощутить над человеком. Вот и выдрючиваются. Нормальные люди все бизнесом занимаются, а эти же не умеют деньги зарабатывать, вот и сидят здесь в вузах. Нищета. Это же полный отстой, чему у них научиться-то можно?
— Если ты такой умный, то чего здесь на платном паришься? Ехал бы куда-нибудь в Сорбонну, — последнее слово Жукова произнесла с четырьмя «н» в конце вместо двух, — или Кембридж, — в названии английского города «е» у Жуковой прозвучало как «э».
— Здесь я потому, что мне диплом нужен для дальнейшей жизни. А за рубеж пока не еду по причине развития ихней ксенофобии.
— Чиво?? — спросила Жукова, округлив глаза.
— Ксенофобии. Не любят они там русских, лягушатники праворульные.
Анна позвонила Лощинину в тот же день, когда ушла от Белкина.
— Можно приехать к тебе?
— Нельзя. Это будет неправильно по отношению к Андрею.
— Ты зря волнуешься. У нас с ним ничего нет.
— Поссорились?
— Типа того.
— Ладно.
— Что ладно?
— Приезжай после шести. Я буду дома.
Анна купила бутылку французского коньяка и коробку конфет и принесла их в гостиницу. Приняла душ. Достала из потайного отделения кейса, в котором возила ноутбук и свои бумаги, связанные с диссертацией, сто восемьдесят тысяч рублей пятитысячными купюрами. Упаковала их в конверт, перевязав резинкой. Написала записку: «Если ты передумаешь, я тебя жду. Анна». Положила в конверт. Обнаружила, что на её сапогах выступила соль. Она её отчистила. Обработала ногти. Занялась своим туалетом.
Когда Анна была уже готова, она ещё раз взяла конверт, вынула записку, перечитала и порвала её. «Детство какое». Потом подумала и положила в безразмерную дамскую сумочку полиэтиленовый пакет с шёлковым халатиком. Подумала ещё раз — и выложила. Пошла к двери. Остановилась. Вернулась. «Чёрт побери». И опять положила халатик в сумочку.
Лощинин проводил её в свою комнату, достал из холодильника банку шпрот, задумался и спросил:
— Анна, а вы шампанского не хотите?
— Нет, Владимир Алексеевич. Я шампанское не люблю.
Лощинин вздохнул, достал сыр, колбасу и пару яблок. Порезал всё на ломтики и кусочки, поставил на стол. Открыл коньяк. Подумал ещё и всё-таки открыл шпроты. Достал хлеб и пару рюмок. Наконец взял коробку конфет, которую принесла Анна, открыл и её.
— Смотрите, какой у нас с вами богатый стол получился. Будем пировать и праздновать, а ты мне всё-всё расскажешь. Как там защита прошла?
— Успешно, — Анна пустилась в недолгий рассказ о своих учёных обстоятельствах.
— А что у вас с Белкиным? — и Лощинин, и Анна отчего-то чувствовали себя неловко и постоянно переходили с «ты» на «вы» и обратно.
— Примерно то же самое, что у вас со мной. У меня с ним нет будущего. Наверное, он слишком для меня хорош.
— Это как прикажешь понимать? Что ты для меня слишком хороша или наоборот? — попытался пошутить Лощинин.
— Он такой же, как я, только старше, умнее. Он знает, чего я хочу, и старается мне угодить. С ним — удобно.
— Вот и прекрасно. Выходи за него замуж и переезжай в Питер.
— Мне с ним не только удобно, но и скучно. Когда меня не будет рядом, у него будут другие женщины. А когда его не будет рядом, у меня будут другие мужчины. И это — тоже скучно.
— А я?
— А ты… кипятишь мне кровь, — Анна встала, обошла стол и села профессору на колени. — Я никогда не знаю, что ты мне скажешь дальше, как ты поступишь. Тебя я люблю, а его — нет. Да и Андрей не любит меня. Хотя мы говорим с ним все нужные слова, но оба в них не верим. Так что ты прав, сейчас на дворе другая эпоха.
Их вечер продолжался, постепенно переходя в ночь. Анна тихо порадовалась, надевая свой халатик. Похвалила она себя и за то, что купила литровую бутылку коньяка, а не пол-литровую. Лощинин продолжал потихоньку пить, перемежая коньяк и кофе, и их странный разговор всё продолжался и продолжался. Нервы Анны были напряжены, и ей тоже требовался коньяк. Ей, как и большинству людей, ведущих здоровый образ жизни, казалось, что она только слегка под хмельком и что коньяк её бодрит. Она пила наравне с профессором.
— Помнишь, ты говорил, что сейчас время действий? — спросила профессора Анна, лаская лощининскую шевелюру, касаясь его лба и щёк. — Я звала Белкина на Новый год кататься на лыжах в Шерегеш. Потом приглашала его к себе на защиту. Он не приехал. Понимаешь?
— Понимаю.
— Я люблю тебя. А ты меня любишь?
— Да.
— Больше жизни?
— О да. Значительно больше.
— Тогда давай жить вместе. — Анна отхлебнула довольно большой глоток коньяка. — Переезжай ко мне. У меня там сосны. и небо. Высокое небо в соснах. А тут оно низкое — и всё в проводах.
— Не могу. Там Лёша Шведов и моя официальная жена.
— Тогда я перееду к тебе. Сюда. Ты же меня не прогонишь?
— Не прогоню. Только эта комната не моя. И это — не мой дом. Может, подождёшь чуть-чуть?
— Чего? Ты того и гляди помрёшь скоро. Так Татарников сказал.
— Что за мысли… вроде бы у тебя не было причин жаловаться на моё здоровье этой ночью.
— Или я влюблюсь в кого-нибудь. Тебя ведь можно возненавидеть. Ты это знаешь?
— Знаю.
— У тебя другой такой не будет.
— Это уж точно.
Анна заснула. Усталость наконец взяла своё. Лощинин погасил настольную лампу, служившую им вместо ночника, убрал со стола, почистил зубы и долго сидел, глядя на девушку, спавшую в его постели. Потом убрал коньяк в шкаф, прилёг с краю, попробовал обнять Анну, но под его пальцы попала молодая упругая грудь, и он отдёрнул руку, будто обжёгся. «Так не пойдёт», — решил он про себя, достал запасной комплект белья, приспособил свою куртку вместо подушки и улёгся рядом с тесным диваном. И всё равно ещё долго лежал без сна. Видимо, профессор выпил слишком много кофе.
На следующий день Лощинин провёл очередные пары и успел на Миллионную как раз тогда, когда Анна уже собралась уходить из гостиницы. Когда бывшая аспирантка увидела профессора, на её глаза навернулись слёзы.
— Я всегда хотела, чтобы ты встречал и провожал меня.
— Наконец у меня это получилось, — улыбнулся Лощинин.
— Слишком поздно. Сейчас не нужно, иначе я буду плакать, а я не хочу, чтобы ты запомнил меня такой.
— Хорошо.
— Я там тебе кое-что оставила, у тебя в комнате. Под бутылкой коньяка, в книжном шкафу.
— Хорошо, — продолжал тупить Лощинин.
— Теперь я тебе ничего не должна. Поцелуй меня. Уже поздно, такси ждёт.
И он наконец поцеловал Анну. Это был долгий, страстный поцелуй. И ещё это был первый раз, как потом вспоминал Лощинин, когда он наконец по-настоящему поцеловал Анну на публике.
У себя в комнате он нашёл конверт с деньгами. «Ещё и альфонсом сделала», — уныло подумал Лощинин. Он налил себе сто пятьдесят коньяку в стакан — бокалов-тюльпанов у него не было, взял оставшиеся конфеты и включил телевизор. «А вот теперь хорошо бы умереть», — мелькнула мысль. Он выпил стакан залпом, закусил конфетами, посмотрел на экран, дожидаясь, пока придёт опьянение, потом выключил телевизор, быстро разделся и лёг в постель. Подушка пахла духами Анны — почувствовал, проваливаясь в сон, профессор. Он заплакал от жалости к себе и заснул.
Весна раздевает любой город, перед тем как помыть и одеть его снова, — и он становится грязным, угловатым и беззащитным. Петербург не исключение — в начале апреля почки деревьев ещё не распустились, зато сошла штукатурка с части старых домов. а в воздухе смешиваются пыль и вода. Сверху то и дело начинает падать то ли снег, то ли дождь. Для того чтобы в этом времени почувствовать будущее пробуждение парадного, зелёного и золотого, тёплого и солнечного Петербурга белых ночей, нужно его очень сильно любить.
Но днём в начале апреля иногда уже припекает солнце, и раскрываются зонтики, под которыми располагаются перекусить туристы. В Екатерининском и в Потёмкинском садах уже подолгу сидят шахматисты, играющие блиц, а на Елагином острове папы и мамы гуляют с детьми и смотрят на уток, белок и оленей. Тиньковские пивоварни на Казанской наращивают объёмы. Скоро вверх по Неве пойдёт корюшка, на улицах запахнет свежим огурцом и начнётся столпотворение рыболовов на набережных и мостах.
У Лощинина после долгого перерыва вышла статья в хорошем журнале. Он приятно удивился и обрадовался тому, что его тихие зимние упражнения вдруг принесли какой-то результат. Лощинин зашёл за Белкиным на кафедру философии, подписал приятелю оттиск своей статьи, и они двинулись в заведение «Толстый фраер», в котором когда-то облюбовали красное пиво из местной же пивоварни.
В пивной висели плакаты, иллюстрирующие отдых трудящихся и тунеядцев в годы застоя СССР. Под потолком на растяжке висела фигура, изображавшая персонаж, в честь которого называлось пивная. Лощинин и Белкин выпили по кружке за традиции и преемственность, закусив чесночными гренками.
— Встречаетесь ли вы с Анной? — спросил Лощинин. — Не собирается ли она в Петербург? Мне бы надо её повидать.
— Похоже, она на меня немного обиделась, — ответил Белкин. — А я ей такие письма писал, приятно вспомнить. Сам от себя не ожидал. С цитатами. Но когда я ей в последний раз звонил, в марте, она сказала, что нам более незачем видеться, поскольку я её в Петербург не зову и сам в Сибирь не собираюсь.
— То есть она имела в отношении вас матримониальные намерения? — дёрнув брылями, расплылся в улыбке Лощинин.
— Этого я как раз и не понял. Во всяком случае, она ни разу мне об этом не говорила, а я действительно ей ничего не предлагал. Хотя, Владимир Алексеевич, теперь я задним числом осознал, что был влюблён и счастлив, а сейчас всё ещё влюблён и несчастен.
— Душевные страдания способствуют философическим настроениям.
— Этим остаётся утешаться. Перефразируя древних римлян и их авгуров, если Анна меня любила, что возможно, или не любила, что вероятно, пусть и то и другое было бы ей только на пользу, даже если сама она не видит никакой пользы во всей этой истории.
— Хорошо сказано, — Лощинин отсалютовал пивной кружкой товарищу. — У меня тоже интересный сюжет в этом году вышел. Со студентами. — И профессор пересказал Белкину свой февральский разговор с Жуковой.
— Непросто студентам с вами, уважаемый профессор. Ваше существование искажает их картину мира.
Лощинин вопросительно поднял брови.
— Ситуация-то, видите, какая: к вам даже обратиться с предложением взять деньги боятся. Поэтому действуют через деканат. Мешаете вы трогательной гармонии интересов студентов и преподавателей. Двойки можно ставить, но чтобы потом ещё и деньги не брать за пересдачу. Вы и подарки поди не берёте? Скажем, три бутылки коньяка «Хеннесси VSOP» или там сотовый телефон?
— Не беру. Раньше предлагали, теперь, впрочем, уже и не предлагают.
— Видите. Так чего вы, собственно, от них хотите?
— Как чего? Знаний.
— Неправильный ответ. Они считают, что знают достаточно и больше им не надо, вы считаете, что они не знают. Здесь нет почвы для компромисса. А ещё чего-нибудь хотите?
— Ничего. — Лощинин потряс головой, подумал. — Хотя… нет, может быть, всё-таки хочу немного уважения.
— Вот. И это — самое страшное. Вы хотите от молодых людей того, чего они в принципе не могут понять.
Они заказали шашлыки и ещё пива.
— Вы меня смутили, — сказал профессор, отпив из кружки. — Я полагал, что дело во мне как мастодонте из другой эпохи, а молодёжь. как всегда, молодёжь. Может, только более свободная — во всех смыслах свободы. И всё.
— Вы требуете от них невозможного. Уважение к человеку возникает тогда, когда другой может его понять, оценить то, что он сделал. В противном случае вместо уважения может быть только страх, смешанный с ненавистью, если этот другой их сильнее, или презрением, когда другой — слабее, но может доставить неожиданные неприятности. Вы же их пугаете. Вы им слова непонятные говорите, что само по себе неприятно, а им нужно терпеть. С другой стороны, ещё и денег не берёте. Брали бы — так вас бы боялись и презирали. А так — как с вами обращаться? Вы, Владимир Алексеевич, для студентов — стихийное бедствие. Никакого от вас спасения.
— Гиперболизируете, прямо как инженер Гарин из детского романа Алексея Толстого. Какое стихийное бедствие? Тупо зазубрили и сдали. И через две недели забыли.
— Могу вас утешить — запоминают студенты вас надолго, как пожар или наводнение. Вы остаётесь одним из самых ярких воспоминаний об учёбе в нашей академии.
— Хоть это и сомнительный комплимент, но приятно слышать.
И они выпили пива за приятность сомнений.
— Однако в этом что-то есть, экзистенция какая-то, — задумчиво продолжил Лощинин. — Солнце, пиво… не за горами лето, которое, как известно, маленькая жизнь. И я до всего этого дожил, так и не прибившись ни к какому берегу.
Хотя Татарников, который как раз мне и напоминает вот этого доброго толстого фраера под потолком, тоже прав, выдвигая тезис о невозможности существования одиноких бродячих профессоров.
— Всё так и должно быть.
— Вы говорите парадоксами. У меня как раз это «всё» не сочетается с понятием «моя жизнь».
— Правильно. Это и есть гиперреализм, как я его понимаю, — задумчиво сказал Белкин и погрустнел. — Говоря банальностями, самая красивая женщина может отдать вам только то, что у неё есть.
— Само собой.
— Однако даже самый умный мужчина может взять только то, что он чувствует. Понимаете? Только то, что у него есть внутри. В противном случае он не поймёт, что ему отдают.
— Это. это не банально.
— Понимаете? Иначе вы будете играть в шахматы, а с вами играют в поддавки. Оттого-то вы и чувствуете солнце, вкус пива, ожидание лета, что не прибились ни к какому берегу. Я вот чувствую сейчас не солнце, а тепло, не пиво, а алкоголь, не лето, а отпуск. Ощущаете разницу?
— Да.
И они долго молчали. Потом Лощинин сказал:
— Вы не поверите, но я квартиру однокомнатную построил. Сейчас отделываю. Потом вселюсь и буду обычным, нормальным профессором, каковым, собственно, и являюсь. Буду работать в академии — и в ещё одном вузе, на полставки, а третий брошу. И с женой разведусь. — Лощинин подумал и добавил — Может быть.
— Да. А я найду девушку, которая меня полюбит, и заключим мы с ней брачный контракт, по которому она не сможет претендовать на мою жилплощадь, — ответил Белкин. — И будет нам всем счастье.
И они выпили ещё пива за гармонию с окружающим миром здесь присутствующих. А потом Лощинин сказал:
— Может быть, вы и правы насчёт того, что я — лишняя деталь в Министерстве нашего образования и науки, сокращённо Минобразине, вносящая ненужный диссонанс. Я и сам, бывает, это чувствую. Но, как любят говорить ваши философские коллеги, если не удаётся переделать мир, то всегда можно изменить своё отношение к нему. В конце концов, и мир, и я — мы оба в равной степени не хотим, чтобы нас меняли или переделывали. Так что вы всё-таки преувеличиваете насчёт стихийных бедствий.
— Да бросьте, профессор, не кокетничайте. Миру нужны грозы и ураганы. И вы всем нам нужны, просто бывает трудно сказать об этом.
Лощинин и Белкин допили пиво, расплатились и пошли гулять по апрельскому Петербургу. Солнце стояло высоко, и, по оценке Белкина, до заката можно было не торопясь обойти ещё три бара, пропуская везде по кружечке за его счёт, — как сказал доцент, должен же он когда-то отблагодарить профессора за поездку на Байкал и своё знакомство с красивой, умной девушкой.
— Истина — она в вине, — напомнил Лощинин. — И мы её найдём.
И приятели отправились на дальнейшие поиски.