«Еще не известно, кто из нас люди — лошади, или мы»
— Виски, сигару, сомбреро!.. — …и заказчик, буддийским болваном, фамильярно крутнулся на вертящемся стуле, вбирая чумным взглядом круговую панораму кафе, оттого картина, ставшая на тормозе карусели, изобильная бутылями и фужерами, еще плыла и качалась, — пока пошаливали в инерции глазные яблоки.
Старый бармен, похожий на седого грифа, проглотил кадык и поправил бабочку, — красную в белый горошек: он всяких клиентов видел…
…Седой Гриф степенно налил виски в рубиновый хрусталь, изящно повёл пальцем, — и беременный тюльпан, скользя по льду мрамора, подплыл к ковбою, не обронив капель.
Засеребрился причудливый канделябр, зажглась чёрная свеча — одна.
Душисто взорвалась упаковка, сверкнули ножницы, орлиный взгляд указал на кончик сигары:
— Отрезать или откусите?
— А сомбреро? — давясь крепким дымом, прохрипел наглец.
Гриф помедлил, снисходительно улыбаясь, — достал газету, положил перед собой и стал загибать углы…
Не бил, — убивал!..
Вкладывая всю силу, зло, исступленно, безжалостно…
Как будто получал удовольствие…
Нелепая, нереальная схема: едва появившись, человек стал смыслом его нечеловеческой, чудовищной атаки.
Мрачный смерч, затмивший разум — там, где и без затмений вовек серо и тревожно.
Откуда корни бреда?
Начитался-насмотрелся?
Как в романтических, облегченных от достоверности и морали вестернах? — встретил подозрительного (не такого, как сам, — непонятного!), взял и застрелил «на всякий случай»; или от скуки… Но там ведь без злости: меж двух затяжек сигары, прихлебывая виски…
И в боевиках-триллерах, с претензиями на серьезность, это проходит с какой-то, — порой, убогой, но логикой: убрать с пути, наказать…
Глупости! — сто лет не питался подобными чтивами и зрелищами…
Да, во сне Кирилл бил человека так, что страшно стало, проснувшемуся, — с тупым, маниакальным ублаготворением. Не сметал с дороги, не развлекался, а… что?..
«Сон разума рождает чудовищ»?..
Холодная вода и гимнастика, против обычного, долго не могли взбодрить, вывести из похмелья тягучей дрёмы (удивленно смотрел на ладони, сжимал кулаки, — еще недавно, во сне, они были нечеловечески огромные), — и всё же наступило время, когда можно было собраться и призвать на самосуд вечно трезвый разум, вдруг покорившийся монстрам Морфеева царства…
Жена с дочкой, чуть свет — дорога длинная, — отбыли на винную экскурсию…
А ему предначертана морская рыбалка…
И он покатился к набережной, еще больной от ран, причиненных осколками сна.
…Что-то ему здесь уже встречалось, созвучное с осколочной болью, которая, он это чувствует, тихой сапой подкралась к сердцу, — именно здесь, на центральной улочке морского городка, еще не освоенного наизусть каждодневным хождением к морю и с моря.
Подумав об этом, он перестал катиться, замедлил предначертанное движение к морской рыбалке, в разгадке почуяв избавление…
Двигаясь мимо кинотеатра с выгоревшими и новыми афишами, перешёл на черепаший шаг: читал названия фильмов…
Не то…
Кончается стена кинотеатра, и далее дорога только вниз, к пристани, увы, как показывает ландшафт, без задоринок, которые могли быть созвучными с…
…Стена кинотеатра кончилась — негативом трамплина, падающей лестницей…
Спуском в черный зев подземного кафе: «Ковбой».
В кафе прохладные сумерки и еще нет посетителей.
За стойкой — пожилой гриф.
И песня:
«Эй, ковбой, седлай своих коней!
Мы поедем к леди Холидей.
Там найдем мы счастье и приют,
Если нас в дороге не убьют!..»
И уже через какой-то час оказывается, что в шуршащей газетной шляпе, расслабленный виски, дыша гаванским дымом, думается, да и живется иначе… Нечаянная находка, рожденная прозорливостью и озорством, — «ковбой»!
…Итак, в чем вдруг провинился перед Кириллом тот корректный журналист с изысканными манерами, нечаянный знакомец десятилетней давности, которого он чуть было…, если бы не проснулся?
Экий вздор, сюр наяву! — «если бы не проснулся»!.. Ну, не смешно ли.
…Общение — не более полутора часов, ни сцены, ни конфликта: шутки, смех!..
Далее — обмен письмами: раз-два и обчелся…
Всё вежливо и учтиво.
Первое письмо (заказное, тяжелое) — неожиданностью: уж и вспоминать перестал встречу с журналистом, который готовил к первому юбилею комбината серию очерков для корпоративного издания…
«Кирилл, повествование делаю от Вашего лица. Название шутливое, не судите строго: „НИШТЯК“. Имена соседей — мужа и жены, — изменил. Кое-что добавил от себя, Вы там увидите, — сущий пустячок, для выпуклости картинки. Прошу согласия на предложенный текст. Если сочтёте таковое возможным (или невозможным) для опубликования, — пожалуйста, сообщите. Непременно посоветуйтесь с супругой…»
«…Странно, но слово „общежитие“ в последнее время вызывает у меня особенную в своей нелогичности ассоциацию. Почему-то вспоминается не давнее студенчество — чудесная пора жизни, а существо женского рода по имени Лариса, периода не институтского, а следующего за ним. Причем, мне не стыдно было бы признаться в этом жене, которая, конечно, занимает первое место в воспоминаниях, касающихся не только времен молодости и свежести, но и, к счастью, более поздних.
Моя семья создалась еще в институте. Учились мы с моей избранницей на одном курсе, поэтому буквально за полгода до защиты дипломов постановили, что тянуть дальше нечего, и так все ясно. Тем более что „женатиков“ распределяли в одно место. Соответственно, сразу решался вопрос о предоставлении чете новоиспеченных инженеров отдельного жилья. Все это избавляло от массы ненужных забот, которые выпадают на долю молодых специалистов, когда они, еще не оперенные, не умудренные жизненным опытом, начинают вгрызаться в чужой город. Яркий пример сказанному — то, что довелось пережить однокашнице моей жены, с которой они обучались в одной группе, и которая, по случайности, распределилась с нами на один комбинат.
О собственной квартире мы с женой пока, как говорится, и не мечтали, поэтому вполне осчастливились получением отдельной комнаты в жилом малосемейном комплексе для инженерно-технического персонала. Ларисе, которая здесь, на новом месте, автоматически стала приятельницей не только моей жены, но и всей нашей семьи, — повезло меньше. А если быть точнее, то совсем не повезло. Ей предоставили место в рабочем общежитии „с подселением“, — кстати, идиотская, завуалировано садистская формулировка бесчеловечных условий жизни. Нет, если бы Ларису прибавили к одной, двум или даже трем женщинам, пусть разным по возрасту и интересам, — это было бы почти естественно и не достойно воспоминаний, из которых я пытаюсь сотворить пример трудностей, выпадающих на долю птенцов, недавно покинувших Альма-матер…
А все дело в том, что ее подселили в комнату… к супружеской паре.
Мне трудно описывать Ларису в отрыве от моей жены. Это выглядело бы своеобразным предпочтением приятельницы семьи перед той, в которой я в ту пору души не чаял и которую, в буквальном смысле, носил на руках. А поскольку, к тому, человек я суеверный, и считаю излишнюю похвалу супруге дурной приметой, то, думаю, достаточным будет заявить про обеих кратко: они были красивы и скромны, умны и нежны; обе обладали чувством юмора… Но чтобы хоть как-то обособить Ларису от моей супруги, — скажу, что свою трудовую биографию Лара начала в роли младшего технолога одного из основных цехов комбината (форма одежды — комбинезон и ботинки с высоким голенищем), тогда как моя половина удачно примостилась в производственно-техническом отделе аппарата управления, с соответствующими отличиями в плане каждодневного туалета. Отсюда можно сделать вывод, что наивность и проницательность распределились между женой и Ларисой несколько неравномерно.
Итак, комбинат расширялся быстрее, чем строилось жилье, поэтому „подселения“, „уплотнения“ были для того времени обычным делом. Строптивых успокаивали перспективой нового строительства, особо привередливым показывали стопку писем со всех концов страны от желающих работать на новом комбинате, согласных на любые бытовые условия.
Из не особо привередливых, а лишь робко ропщущих, были муж и жена Афанасий и Гертруда, оба возрастом за тридцать, которые отныне становились сожителями нашей скромнейшей и нежнейшей Ларисы.
Афанас (так называла его жена), недавний армейский старшина, а ныне слесарь-сантехник широкого профиля, был крепким человеком роста среднего, лысым, громкоголосым и, на первый взгляд, несколько сердитым. Впрочем, хмурым и задумчивым, а вовсе не сердитым, как позже объясняла Гертруда, его сделало присутствие в комнате посторонней жилицы, без которой они успешно обходились целый месяц. Жилица, да к тому же такая симпатичная, была, разумеется, ни в чем не виновата, поэтому свое неудовольствие Афанасу приходилось (аккуратно, чтобы не забыли, — раз в неделю) изливать в месткоме, а остальное время носить в себе, что придавало ему вид обиженного хомяка. Дома он ходил в трикотажных штанах с лампасами, в майке, через которую периодически с шумом прочесывал свой чуть выдающийся, но крепкий живот.
Единственным его развлечением был катушечный магнитофон, который он беспрестанно выключал и включал, громко щелкая кнопками, а любимой песней — „Сингарелла“ в исполнении темпераментного эмигранта. „Хомяк-старшина“ то и дело подходил к своему любимому аппарату, останавливал пленку, отматывал на начало, и опять возобновлялось обожаемое — с хрипотцой, разухабистость и тоска:
„Сингарелла, Сингарелла,
Как глаза твои сверкают!
От чего стучит так сердце,
От чего оно так тает!
Сингарелла, Сингарелла!..“
Гертруда, машинистка мостового крана, была женщиной приземистой, ширококостной, но не крупной. Ее приятное круглое лицо с ямочками на розовых щеках, похожее на плод спелого яблочного гиганта, чуда селекции, несколько портили бигуди, которые она накручивала, приходя с работы, и избавлялась от них только утром.
В общем-то, зажили они втроем, на первый взгляд, мирно, и даже вместе питались, распределяя приготовления пищи по пропорциональной очереди: два дня готовила Гертруда, после чего один раз эта торжественная обязанность выпадала Ларисе. Афанас, по его словам, от этого только выигрывал: кухня Ларисы сама по себе являлась „свежей гастрономической струей“, но и Гертруда стала готовить гораздо лучше, что, опять же, по словам мужа, объяснялось элементарной конкуренцией — жена стремилась оставаться в глазах избранника единственной и неповторимой, в том числе касаемо еды.
Итак, мы подходим к главному…
Гертрудина озабоченность своей неповторимостью в одной, пикантной сфере жизни быстро приняла несколько преувеличенные формы, что приносило Ларисе трудноописуемые страдания.
Если днем все неудобства совместного проживания носили приемлемый для Ларисы характер, то как только из уст Афанаса звучало слово „отбой“, начиналась пытка, до которой вряд ли додумывались средневековые инквизиторы».
— Гарсон, ваши синглы великолепны, но!.. Заказать музыку — можно?
Приличное заведение: желание клиента — закон… Тем более, посетитель первый сегодня и пока единственный.
И вот из музыкальной шкатулки ковбойского кафе полилась песня — не пастухов, не прерий, но… — вязи музыки и слов, уместной для любого места, куда приходят отдохнуть, вспомнить, подумать:
«Очарована, околдована,
С ветром в поле когда-то повенчана,
Вся ты, словно в оковы закована,
Драгоценная ты, моя женщина…»
У них с женой со студенчества осталась традиция: читать друг другу письма. Свои — для другого. Получил — прочитай вслух, а затем убери подальше или уничтожь. Ведь Кирилл был поначалу весьма ревнив, и его подруга, дабы развеять все сомнения «Отелло» (у нее была обширная переписка еще со школы — со всей страной и с заграницей) приучила его к «декламаторской» практике. Зачитывала вслух и оставляла до следующего дня письмо в его комнате, на подоконнике, дескать, проверяй. Но он ни разу не дотронулся до чужого.
Каким было первое прочтение того знаменитого рассказа?..
…Кирилл, душимый смехом, но картинно бесстрастный, громко и с выражением читал полученный заказным письмом текст под названием «Ништяк», — супруге, которая всегда являлась носителем последнего слова.
Супруга, — тогда к ней уже пришла очаровательная, царственная полнота, которая замедлила резкие в молодости движения и прибавила выразительности и стати всему ее облику, — в сверкающем атласном халате, демонстрируя внимание, живописно двигалась, плавно жестикулируя, и смеялась, устремив взгляд поверх головы декламатора.
…В иные миги жена походит на святую с мистических картин — иконные глаза, воздетые к незримым куполам: Кириллу кажется, что опусти он очи долу, и увидятся босые ступни — на облаке…
И он боится — туда, где вдруг, и правда, — облако…
Или страшась не обнаружить облака?
Супруга, завсегдатай небес, обворожительно пожимая полными плечами, ворковала ревниво: «И все-таки!.. Это про нашу Ларису или про нас с тобой? Или?.. Хм, пустячок!..»
Как будто не хотела принимать послесловия к напечатанному тексту, которое от руки царапнул корреспондент: это прием, позволяющий, формально отстранившись от главных героев, и тому подобное… И что сумма разных по типу очерков позволит ему нарисовать гамму… И главное передать дух бытия, характерного для новостройки…
«Художник всегда прав?..» — павши на землю и оборотившись женой, спросила святая в сторону и вниз, — и, не дожидаясь ответа, ушла в другую комнату.
Почему они никогда не ссорились? Кирилл нескор с ответами, — а жена ненастойчива в вопросах?
Ненастойчива потому, что знает все ответы?..
Но тогда играет ли роль его анданте в несостоявшихся музыках спора?..
…Да, виделись они всего раз, в кабинете Кирилла (тогда у него уже был — свой).
«А теперь, будьте добры…»
Невинной просьбой рыцарь наемного пера почти прервал рассказ о том, как, работая линейным инженером, Кирилл одушевлял для себя все монтируемые устройства, которые своими параметрами реагировали — сопротивлялись или смирялись, — на действия наладчика, внедрявшегося отвертками, щупами, тестерами в их еще непутевое существование, дабы заставить жить в нужных параметрах, в узде, заданной проектировщиками… Как разговаривал с ними: сердился, шутил, увещевал, хвалил, — и как они ответствовали ему… Да что там устройства! — всякий винтик и проводок имел свой характер!..
Эх, как он распалился, вдруг открыв в себе проницательного, лиричного и даже великодушного человека, дарующего души мертвым схемам… И удивлялся: отчего именно сейчас, а не раньше? Ведь и до сего момента его окружали внимательные и даже по-своему склонные к творчеству люди — жена, например…
И, рассказывая, видел себя со стороны — взволнованного, одухотворённого…
Но корреспонденту сверх «промышленного» рассказа захотелось услышать забавный бытовой случай…
«…будьте добры, расскажите какой-нибудь забавный случай из… человеческой жизни!»
Впрочем, и про болтики-винтики, конечно, вежливо выслушал, но почему-то, в итог, лишь вяло черкнул в блокноте.
Зато на историю «про быт» реагировал живо, хоть и немо: менялся в лице — поощрительно кивал головой, прикрывал веки, прислонял ладонь ко лбу; иногда деликатно улыбался…
Когда Кирилл закончил рассказывать, корреспондент шутливо обронил: вы так хорошо живописали, что я влюбился в обеих ваших женщин…
С самого начала журналист показался странным, похожим на потомка каких-то превосходно обрусевших иноземцев — смуглый, с точеными, аристократичными чертами лица: орлиный нос, глаза навыкат, длинная мускулистая шея… Первые же его фразы показали, что у него великолепный, но, скорее всего, несовременный русский язык, — и Кириллу стало неуютно за свой волапюк, напичканный диалектизмами родины и нового места жительства, студенческим сленгом и инженерно-техническим арго.
Однако Кирилл быстро взял себя в руки, посчитав, как уже не однажды в жизни, что лучшее в любой ситуации — оставаться самим собой. И в результате заговорил, как думал, как умел, представляя, что перед ним ровно такой же человек, что и он сам, и даже, — пусть, человек-слушатель, в данной модели, будет выпускником того же вуза, что и Кирилл, а значит понимающим с полуслова дух и музыку слов и понятий, которыми свободно оперирует интервьюируемый.
Теперь Кирилл уверен, что именно его раскованная, порой до самозабвения, речь дала такой интересный результат, как рассказ «Ништяк», который не взять с потолка, будь ты хоть трижды гуманитарно-образованным.
Кстати, Кирилл все же не удержался и в свою очередь спросил журналиста, кто он и откуда.
Интересно ведь, каких варягов нанимает главк для написания произведений по сугубо местной тематике.
Журналист что-то объяснял про договор с издательством, и успел сказать про себя: родился на Балканах, русский отец…
Телефонный звонок перебил автобиографию, а потом они стали прощаться.
При расставании, стоя у дверей, странный человек чуть порассуждал сам с собой, на минуту включив диссонанс между внятным обликом и туманной фразой: получается, вы не читали ее писем…, то есть, у вас в семье замечательная традиция в смысле чтения… — но вдруг, очнувшись, махнул рукой (не убавивши тумана): ладно, лучше скажите, — вы ни о чем из того… Или, точнее, вы довольны, э-э?..
Да, оптимистично перебил Кирилл, комбинат — это наша судьба, подарившая семье надежное настоящее, уверенное будущее, растет дочь и так далее.
Корреспондент размахнулся, демонстрируя широту души и близость возникших отношений, и отдал узкую ладонь с длинными музыкальными пальцами в крепкое мужское пожатие.
До сих пор Кириллу удивительно, что бывалый журналист не задал стандартных вопросов, после которых получаются хорошие газетные очерки о первопроходцах: как и зачем оставил отчий дом, выбрав трудный путь, без роду-племени, покорять просторы… и всё такое.
Возможно, не бывалый. А может быть, слишком варяг.
Получив от корреспондента текст рассказа, а затем и мнение жены: «Как хочешь, родной… В конце концов, это всего лишь юмореска… Или фельетон… Я ничего не смыслю в несерьезных жанрах…», — Кирилл отправил ответное письмо: «Не возражаем».
«Гасился свет, но кромешной тьмы не получалось, ввиду того, что сквозь желтые шторы проникал слабый свет от уличных фонарей, — обстановка в комнате становилась, что называется, интимной.
Не дожидаясь, когда соседка, до кровати которой метра три, уйдет в беспробудный сон, Афанас и Гертруда начинали свою любовную игру. Точнее сказать, Лариса едва успевала тактично отвернуться к стене, как любовь, что называется, вступала в свои права… Неблагодарное занятие — описывать широко известные для подобной ситуации картины: риск впасть в стилистические клише, уже порядком набившие оскомину в мировой литературе и кинематографе, — лучше отметить что-нибудь оригинальное, хотя бы для слушателя, непресыщенного жанром.
К таким непресыщенным слушателям относилась и Лариса. Как ни пыталась она затыкать уши, закапываясь под одеяло и под подушку, все же до нее доносилось восторженное: „Ништяк!“ — в исполнении Гертруды. Иногда звучало нейтральное, но теплое: „Дура…“ — в другом исполнении.
Подневольная слушательница пыталась даже напевать про себя, но в голову лезла только любимая Афанасова песня:
„…Знаю, я не так уж молод,
Но еще силён мой молот.
Наковальня стонет звонко,
Коль в руках моих девчонка
Сингарелла, Сингарелла!..“
Ларису спасало то, что песнь любви не бесконечна, и через некоторое время неистовые рабы Гименея отходили ко сну. Но еще час-другой, а то и до самого утра, не могла уснуть ранимая Лариса, переживая бестактность в свой адрес со стороны, в общем-то, неплохих соседей.
Она сходила в профком с просьбой перевести ее жить к таким же незамужним женщинам, как и она. Видимо, ее сбивчивые объяснения относительно разности интересов холостых и семейных показались неубедительными, поэтому ей простодушно объяснили, что, во-первых, мест в холостяцких комнатах пока нет, а во-вторых, жить втроем, это лучше, чем вшестером. Слова: „Не правда ли?“ — показались ей тонкой формой глумления, но возразить она, по скромности, не сумела.
Однажды, не спавшая две ночи кряду, в минорном настроении, она пришла к нам, своим приятелям, и поведала о своей необычной беде, которая выбила ее из колеи молодой жизни.
— Лариска, глупая, ты что, не можешь поговорить с Гертрудой? — задала наивный вопрос моя проницательная супруга. — Неужели она тебя не поймет?
Лариса резонно ответила, что, если до сих пор все это происходит, значит не стоит говорить о случайности или о каком-то непонимании со стороны исполнителей ночных концертов, утомивших единственного зрителя. А если по сути совета, продолжала Лариса, то она уже разговаривала с Гертрудой на эту тему — шуткой, стараясь не обострять отношений. На что Гертруда, тоже шуткой, ответила, что сценарий задает ее муж, которого она очень любит, и она, его законная супруга, вовсе не желает, чтобы он в чем-то ощущал неудобства, — в таком режиме чета бытует уже несколько лет. И вообще, жизненное кредо Гертруды: если она, — законная, как уже подчеркивалось, супруга, — будет противиться воле своего господина, то господин, рано или поздно, станет незаконно засматриваться на других.
Здесь Лариса, истощенная жертва недосыпа и моральных встрясок, тихо заплакала, захлюпала носом, и завершила, несимпатично кривя лицо:
— А разговор она закончила такими вот совершенно серьезными словами: „Ты ведь, Лариса, надеюсь, не хочешь, чтобы распалась моя семья?“ И в глаза заглянула, как к сопернице!..
После долгой паузы, которая возникла в нашей беседе (ее можно было озвучить так: ребята, спасите!..), жена, до этого очень уверенная, почему-то нетвердо обратилась ко мне:
— Надо что-то делать!..
Я догадался, что обращение ко мне говорило о высокой степени растерянности жены. Она действительно не знала, что делать, а мне оказывалась высокая честь, если я допускался к обсуждению столь щекотливой темы, которые женщины, как правило, решают без помощи мужчин.
В смятении я начал говорить о том, что Ларисе, наверное, позавидовали бы иные писатели, обделенные таким материалом, который невольно наблюдает наша, можно сказать, удачливая подруга, — который не выдумаешь, не подсмотрев… На что Лариса, влажно „хрюкая“, грустно заметила, что она не писатель, и вполне могла бы прожить без подобных „фактур“; мало того, сейчас она боится, что такое знание может просто подорвать ее, как будущую… Что эта сфера жизни вообще становится для нее…
Жена перебила Ларису, адресовав мне свое раздражение, в котором был совет не молоть всякую чушь, когда нужны дельные советы.
После того, как Лариса немного успокоилась, а я торопливо сосредоточился, на свет появилась еще одна версия неадекватного поведения семьи соседей. Суть гипотезы состояла в том, что Ларису намеренно выживают из комнаты, выбрав такой необычный, как я уже говорил — инквизиторский, способ отторжения чуждого для семьи элемента. С гипотезой, отчего-то слегка краснея и опуская ресницы, соглашалась моя жена, — но ее активно опровергала Лариса, уверенная в искренности Гертруды, а значит в непритворности ночных поступков супругов, совершаемых в состоянии аффекта. Каждая из подруг стояла на своем, поэтому дальнейшее планирование наших действий, как резюмировала моя дорогая половина, напрямую зависело от ответа на вопрос: контролируют ли свое поведение Афанас и Гертруда после команды „отбой“ или они являются жертвами сильнейших чувств, недоступных нам. (Делая акцент на последних словах, жена старалась не смотреть на меня, я это отметил.)
В конце концов, моя супруга разработала план мероприятий, которыми мы отныне намеревались „утихомирить“ бестактных супругов, а заодно и выяснить вопрос: аффект или не аффект. Точнее сказать, нам с Ларисой — ей и мне, — выпадало сыграть спектакль… Начало которого мы срепетировали, а продолжение будет импровизацией.
У Ларисы поднялось настроение. Перед тем как проводить ее домой, мы все от души нахохотались: что значит юмор! — еще недавно трагически неразрешимая задача показалась пустяком, способом поразвлечься, вспомнить СТэМ — студенческий театр миниатюр, в котором мы все трое временами поигрывали в эпизодических сценках. Но в грядущей постановке всем предстояли живые роли, а потому все — главные.
Когда Лариса ушла, я, несколько потеряв решимость превратить жизнь в театр, высказал сомнения жене, которая ответила, как всегда, мудро — на этот раз взглядом, в котором сверкнул веселый азарт будущей борьбы»…
Я проворочался полночи, приходя к пониманию, что песня Афанаса становится и моей песней:
«…Сингарелла, Сингарелла!..
От чего дрожат так руки?
Видно слишком много страсти
И в крови, и в сердца стуке…»
Впрочем, слова песни говорили мне о специфической эмоции — страсти артиста, лицедея.
Да, возможно, Кирилл рассказывал не совсем так и не там делал акценты, но написано легко и просто, примерно его, Кирилловым языком, и вполне правдоподобно…
К тому же, Кириллу с самого начала приятно, что от текста не веяло аристократичностью, присущей всему облику журналиста. Видно, сказывался талант авторского перевоплощения, или то был результат врожденной интеллигентности корреспондента, не позволяющей показного превосходства над собеседником, — превосходства, определенного всего лишь уровнем или профилем образованности (в рассказе «Ништяк» автор текста и повествователь, по мнению Кирилла, — собеседники: гуманитарий и технарь).
Словом, Кирилл сразу оценил тактичность и талант «собеседника», реализовавшегося, как ни странно, в монологе. А после нескольких прочтений рассказа Кириллу даровались еще лучшие впечатления: номинальному повествователю почудилось, что какой-то непонятный груз сошел с сердца…
Какой же груз, — поправила его жена! Просто искусство творит чудеса, проясняя жизнь, вылущивая яркие фрагменты, которыми после такой сепарации можно просто любоваться…
Любоваться, и ничего более.
Затем у Кирилла возникли справедливые мечты о, пусть небольшой, разовой, преходящей, но славе, — мечты, которые начинались словами: вот опубликуют…
Однако вскоре пришел еще один эпистол от корреспондента, последний, — очень легковесный (буквально), короткий, и разочаровывающий: «Извините, не подошло».
Приводились причины, определенные характером и размером издания, и в заключение:
«…Но пусть рассказ, так сказать, цельным продуктом, останется вам на память… Это меня успокаивает: возможно, не зря поработал».
На что жена отозвалась неожиданно резко, с несвойственной сварливостью: ну и ладно, и слава богу, не очень-то и хотелось! — с натужной иронией в сторону стола с письмом, распаляя себя на сатирический тон: «Не-по-до-шло!»
Это не ее, как она уже отмечала, жанр: потому, должно быть, ни юмора, ни сатиры у нее не получилось, — но какое это уже имело значение?
А ведь, как оказалось, имело…
Цельный продукт, действительно…
Выученный Кириллом наизусть за эти годы, что немудрено: в каждый семейный праздник душа тянется к старым фотографиям, письмам, — свет, грусть, сладость воспоминаний!..
После сотни прочтений не осталось никаких сомнений: именно так всё и происходило, звук в звук, движение в движение. И показывал-рассказывал друзьям, на посиделках за рюмочкой чаю, — как весело жили, как искрометно он передал корреспонденту замечательную, изящную историю не совсем лёгкой жизни!
Однажды листки с рассказом куда-то запропастилась, — они с женой так и не смогли их отыскать, как сквозь землю…
Не беда! Посидев вечер, Кирилл слово в слово — в чем он не сомневался, — восстановил утраченный было текст, сделал, для надежности, несколько копий.
Жена удивилась и — с небес, ступни и облака, — восторженно похвалила его за память, за «писательские способности»…
Да тебе бы, старина, писателем, а не главным инженером!.. — так, бывает, друзья похвалят, очередной раз слушая историю про корреспондента и подаренный им рассказ, на самом деле написанный со слов Кирилла, ну буквально звук в звук… — а он отшутится: какой уж там писатель!
А на самом деле иногда и правда: сядет за компьютер, набросает тайком от семьи историйку, — но получается в стиле того самого «Ништяк», а если «по-своему», то скучно и бестолково… Нет, раньше надо было начинать, вон ведь как «на заре» выходило!.. И опять вызовет «ништячный» файл, и снова перечитает, и переживёт…
И с сожалением, а иногда и с отчаянием, поймает себя на мысли, что по-иному и не думается, словно заключил его крепким рукопожатием в какие-то свои стилевые рамки заезжий корреспондент. И хорошо бы, если б таким образом приблизил к себе… Не к своей аристократичности — будь она неладна, а к писательской завесе, и приоткрыл бы: вот так можно писать, и так! — с этого края можно подойти, отсюда посмотреть, это подковеркать, а здесь натереть до блеска… Так нет же, получилось как раз наоборот: один подход, один отход, — подъем, отбой!..
Посокрушается, а потом и посмеется же над собой, походит по пустой комнате, повосклицает вслух: ну, господин главный инженер, депутат, отец семейства, — ну что тебе еще нужно, и что же у тебя за блажь, ей богу!..
На том и успокоится.
…А все же, конечно, было бы приятно иметь свой, пусть единственно получившийся, пусть не собственноручно записанный рассказ, — не в виде отпечатанных на домашнем принтере листков, а тиражированным текстом, — чтобы все честь по чести: с названием, под жанровой рубрикой, — в каком-нибудь журнале или альманахе… И всё! Достаточно! — больше бы и не мучился своим якобы писательским потенциалом, поставил бы книжку на полку и не вспоминал бы часто.
Даже как-то, грешным делом, удумал послать свой «Ништяк» в областную газету, чтобы опубликовали на последней странице — печатают ведь там раз в месяц разную «юмористическую» несмешную чушь и бесталанные стихи, — но засомневался в плане авторства. А искать странного корреспондента, который и представился-то, возможно, одним из своих безликих псевдонимов, решимости не хватило…
«Наследил и исчез…» — как-то пошутила жена, которая, в отличие от мужа, никогда не увлекалась штудированием «цельного продукта» и не страдала избытком воспоминаний.
…Но ведь всё это не повод, чтобы через десять лет мутузить человека своими убийственными кулачищами, пусть даже во сне!..
«…Следующим вечером, когда Афанаса еще не было дома, Лариса по секрету поведала Гертруде, что совершила великий грех — влюбилась в женатого мужчину, который ответил ей взаимностью… На что понятливая Гертруда сказала:
— Ну, что ж тут такого, Лариса? Подумаешь!.. Не казнись: любовь есть любовь!
Лариса заметила, что эта новость, как и планировалось, обрадовала соседку: потенциальная соперница грозилась перестать быть таковой, к тому же, если Лариса и ее мужчина определятся с жильем, то Афанас и Гертруда, наконец, заживут полноценной супружеской жизнью в отдельном гнездышке.
— Лариса, — проникновенно начала Гертруда, покачивая головой-яблоком в бигудях и закатывая глаза, — любовь это святое. Будет большой ошибкой, если вы с ним потянете резинку. Нужно решать сразу и навсегда. Иначе потом будет труднее. И тебе в первую очередь. Мужчины, ты ведь знаешь, быстро избаловываются. Бывает, и в семье живут, и погуливают — все удобства и удовольствия. Роль любовницы, без серьезных решений, унизительна…
„Растаявшая“ Лариса решила поведать понятливой собеседнице причину собственного решительного продвижения на ниву любви. Оказывается, на действия ее поощряет… трогательно-непосредственное поведение Гертруды и Афанасия после „отбоя“, — оно будит в Ларисе дремлющие чувства, оно напоминает ей о своем высоком предназначении… И так далее.
— Ну, вот видишь!.. — глубокомысленно прошептала польщенная Гертруда. — Я даже „химку“ не делаю, мучаюсь с бигудями. Потому что Афанас любит все натуральное…
Ларисе выпало еще много выслушать в тот вечер о пользе кардинальных решений и непосредственного поведения, если под ними серьезный фундамент — любовь. А ночью супруги как с цепи сорвались: слово „ништяк“ Гертруда уже не шептала, а, казалось, прикрикивала, ни разу не удостоившись „дуры“. Несколько раз она кокетливо выговорила слово „бигуди“…
Но Лариса в эту ночь на удивление быстро уснула и даже, как ей показалось утром, пробудилась отдохнувшей.
На следующий вечер Лариса привела в свою комнату меня, своего избранника (которого Афанас и Гертруда никогда до этого не видели: во-первых, комбинат огромный, во-вторых, я работал на дальнем объекте с выездами на трассу).
— Я привела тебя познакомиться с моими сожителями и одновременно друзьями, которые понимают меня, как никто, — сказала она мне, красному, как рак, от неподдельного смущения.
Сказала и потупилась.
Мы вчетвером пили чай, разговаривая на разнообразные темы, в которых проскваживал главный мотив: я и Лариса решили соединить свои судьбы, а наши собеседники всячески одобряли нас и даже обещали возможное содействие. Лариса большей частью смотрела в столешницу, я же подыгрывал ей в качестве жениха, и даже один раз вальяжно приобнял за гибкую талию. Лариса странно глянула на меня: дескать, так мы не договаривались! — и попыталась незаметно убрать нахальную руку, избавляясь от недоговорных объятий. Наши супруги заметили эти движения, но, судя по тому, как они умильно переглянулись, отнесли их в счет Ларисиной скромности, а значит трепетности наших отношений.
Как всегда, играл магнитофон, правда, с приглушенным звуком:
„…Под гитару в брызгах винных
Я твое целую тело,
Страсть ползет дорогой длинной,
Сингарелла, Сингарелла!..“
„Все ништяк, рыба клюнула, масть пошла, все идет по плану…“ — в таких пространных оборотах, потирая руки, я описал вкратце продвижение очередной сцены спектакля жене, возвратясь поздно вечером домой. На что она отреагировала в своем стиле, внимательно поглядывая на мои суетливые руки:
— Только прошу строго по сценарию. Я собрала тебе сумку.
Когда она отлучилась, я стал придирчиво осматривать содержимое сумки, в которой были уложены предметы первой необходимости: рубашка, комнатные тапочки…, мыло, зубная щетка…
— Что-нибудь не так? — укоризненно спросила жена, поймав меня за неблаговидной ревизией.
— Все так! — я виновато подскочил к ней и благодарно обнял: — Ты у меня такая внимательная!
Я пришел в комнату Ларисы и ее сожителей, когда там был один Афанас. Мы с ним чувствовали себя заединщиками, чуть ли не свояками. Шутили, острили. Я стал рассказывать какую-то длинную анекдотическую историю, заготовленную для этого случая заранее. И, не прерывая спича, стал деловито опустошать принесенную с собой сумку. Тапочки бросил у Ларисиной кровати. Спросив, где ее полки, предварительно встряхнув, уложил в шифоньер свое нижнее белье. Найдя свободные „плечики“, пристроил рубашку. Домашние трикотажные брюки повесил прямо на дужку кровати своей любимой. И только когда я стал искать, куда деть мыло и зубную щетку, Афанас обрел дар речи:
— А это… зачем?
— Понимаешь, Афоня, — я доверительно взял его за плечи, — жить нам с Ларисой негде. А ведь она мне, по сути, жена. Ну, а если ты с супругой здесь живешь, то и мы вполне уместимся. Тем более, — продолжал я трепать поверженного Афанаса, — что пока из семьи я не ухожу: надо решить кое-какие проблемы, да и не могу я так резко, бесчеловечно. А это, шмотки, — на всякий случай: вдруг на неделе останусь, а там как масть пойдет, ты меня понимаешь. Я думаю, что мы с тобой заживем душа в душу. Ну, я побежал, дружище, спасибо за поддержку, ты настоящий мужик, и жене твоей — низкий от нас поклон. За то, что поддержали в трудную минуту. Привет Гертруде! Убегаю.
Не давая Афанасу опомниться, я ретировался, что соответствовало замыслу. Все и на этот раз сыгралось отменно.
Ночь в „смешанной“ комнате прошла, по рассказу Ларисы, „безветренно“. Ей показалось, что соседи умерли, — такая стояла тишина. Только рано утром она услышала шепотливое, едва уловимое „ништяк“.
Это было субботнее утро. Афанас ушел на работу, а женщины остались дома. Как и ожидалось, речи Гертруды стали носить смысл, противоположный недавно уверенно сказанному.
— Лариса! — проникновенно говорила Гертруда. — В принципе, как я и говорила, любовь это святое… Но, соответственно, святость обязывает к благородству. Нельзя, чтобы путь к святому лежал через грех. Ведь на чужом горе счастья не построишь. Я имею в виду хотя бы детей. А его жена? — она в чем-то перед тобой виновата? К тому же, ты такая молодая, кругом уйма холостых парней. Неужели свет сошелся клином на этом, извини… Нет, возможно, он человек неплохой, я не рассмотрела, хоть и странноватый, да и, — о вкусах, конечно, не спорят, — страшненький. Но ведь он же достается тебе после кого-то. Это все равно, что доедать чей-то огрызок или мылиться чьим-то обмылком. И еще. Если он с такой легкостью оставляет семью, то кто даст гарантию, что и тебе с твоим потомством не ждать того же. Знаешь, если человек кобель, то это надолго… Если между нами, то он на меня как-то двусмысленно посматривал… Но это между нами.
Начинался спектакль в спектакле.
В воскресенье с утра исчезла Гертруда, но зато остался ее муж, который стал оказывать Ларисе откровенные знаки внимания, чего раньше за ним не водилось. Еще до пробуждения Ларисы, Афанас уже был гладко выбрит, освежен пронзительными жениными духами, одет в выходной костюм с галстуком. Впрочем, пиджак и галстук он, после того, как его в таком облачении увидела проснувшаяся Лариса, снял, видимо, для того, чтобы не казаться слишком официальным.
Лариса с удивлением обнаружила на своей тумбочке мимозы. На ее смятенный вопрос: от кого это? — Афанас, потупившись, сразу внятно объяснить не смог. Но позже, оглянувшись на дверь, переставил букет на подоконник и сказал с придыханием: „Лариса, не спрашивай!.. Пусть это будет нашим секретом. Гертруде я скажу, что это для нее. Хорошо?“ По мнению Ларисы, артист из него был никудышный, но само стремление к художественному, а не бытовому лицедейству заслуживало похвалы. Тем более, что игра вполне входила в прогнозируемое: все действия супругов направлялись на одну цель — „отслоить“ Ларису от… меня.
Весь день Лариса с Афанасом пили чай. Весь день беспрестанно звучала „Сингарелла“, хриплая от заезженной плёнки:
„…Струны как любовь цыгана
зазвучат хмельно и пьяно.
Лишь в объятьях атамана
Станешь от любви ты пьяной“
Лариса старалась говорить на нейтральные темы, Афанас неизменно скатывался на высокое. Действовать грубо, в стиле „после отбоя“, он, учитывая хрупкость объекта, не имел права, поэтому избрал, по его мнению, единственно правильный путь — через широту своей души, замаскированную утонченность и тому подобное. Иногда, правда, увлекаясь, он упоминал о своей высокой зарплате, которая еще более увеличился от повышения разряда, грядущего после дополнительной учебы на соответствующих курсах без отрыва от производства.
Вечером пришла Гертруда, а Лариса ушла на свидание, то есть, пошла к нам с женой, в штаб, докладывать текущую обстановку.
В понедельник я опять посетил означенное жилище, — когда, соответственно плану, в нем были Гертруда с Афанасом, но отсутствовала моя возлюбленная. Гертруда, наскоро построив мне глазки, под каким-то предлогом ушла, а Афанас приступил к моей обработке.
Супруги были неоригинальны: Афанас почти слово в слово повторил нравственные аксиомы, уже известные мне от Ларисы, исключая „огрызки“, „обмылки“ и „оселки“. Я, сквозь сомнения, вынужден был соглашаться со старшим товарищем.
— Ты знаешь, — понизив голос и оглядываясь на дверь, говорил Афанас, — между нами, конечно. Твоя Лариса как-то странно на меня вчера смотрела. Может быть, мне показалось. Наверное, показалось, не бери в голову.
Я понурил голову и признался:
— Афоня, мне кажется, что с ней действительно что-то происходит. Вчера вечером она была со мной не так нежна, как прежде, все о чем-то думала, говорила невпопад.
— Бывает… — Афанас сочувственно качал головой. — Главное не ошибиться, а то всю жизнь будешь маяться, как… некоторые. Я тебя сейчас очень понимаю. Небось, сидишь и о детях думаешь: как они там без папки?..
Уже несколько ночей, по рассказам Ларисы в ее комнате была полнейшая тишина. Как натура совестливая, она даже стала переживать, не подействовала ли наша игра как-нибудь отрицательно и, не дай бог, необратимо на супружеские процессы сожителей.
— Простая ты, Лариска!.. — вздыхала моя прозорливая супруга.
Исходя из обстановки, мы окончательно поставили тактическую цель: продержаться в „тихом“ режиме еще полгода, когда по плану должен был сдаваться в эксплуатацию новый корпус семейного общежития, где маячила реальная перспектива Гертруде и Афанасу получить полноценное отдельное жилье.
Однако мы понимали, что желательна какая-то динамика. Статика может привести к проигрышу: „противник“ загнан в угол, но жить в таком состоянии он вряд ли сможет, — взбунтуется и все вернется на круги своя. Аффект даст себя знать».
Возможно, нездоровый сон — от смены климата и обилия стрессов…
Действительно, ведь отпуск только начался!
Чего стоит только езда по канатной дороге.
Особенно страшно было забираться на гору: сзади подернутое дымкой море, вверху — еще неизвестно что, снизу пропасть, — и все это на пронизывающем, совсем не летнем ветру.
Наверху, на смотровой площадке, откуда открывался вид на бухту-подкову, их ждал средний, унылый сервис: прохладительные напитки, фотографы с грустными, потертыми осликами и равнодушными, привязанными за ногу гигантскими орлами…
Они пошли вглубь горной площади по тропе, скрывшейся от света, утонувшей в лиственных кронах корёженных деревьев, — и там какое-то пустое открытое кафе, а рядом небритый мужичок со свирепым лицом, похожий на злого гнома, стоя возле лошади, пригласил прокатиться «на гнедой красавице», недорого сфотографироваться… А когда Кирилл с женой и дочкой, несостоявшиеся клиенты, намеревались уходить, мужичок принялся яростно хлестать величавое, но покорное животное короткой плёткой, досадуя на людей — это было настолько заметно…
Лошадь, привязанная поводьями к дереву, громко храпя, задирала голову и перебирала ногами, стуча копытами по звонким камням…
Спускаться было не очень страшно — лишь бы вниз…
А ночью приснился этот сон…
Хорошо, что он проснулся… раньше времени.
«Раньше времени…» — вот же глупость!
С утра, как и планировали, жена и дочь уехали на виноградарско-винодельческую экскурсию…
Кириллу, по этому же плану, предстояла рыбалка в открытом море «на кефаль» — услуга, которую оказывали многочисленные баркасы, притороченные к длинной пристани.
Договорились, что из Абрау-Дюрсо его девочки привезут шампанского, и затем они все вместе испекут в фольге, на хозяйской печке, пойманную «папулей» рыбу, — и вечером будет пир на фоне гор, при блеске звезд и звон ручья (в хорошем, живописном месте они поселились, всего в получасе ходьбы до моря).
Жена одела его в походный парусиновый костюм с обилием карманов — одежда, удобная не только для рыбалки.
Но, проводив своих женщин, Кирилл попал не на пристань… Возможно, утреннее отражение в зеркале, перед самым уходом, тоже сыграло свою роль: вид у него был… Не хватало соответствующего головного убора.
Зашел в подвальный кабачок, а там Седой Гриф.
И проникновенные ковбойские шансоны:
«Эй, ковбой, седлай своих коней!..»
И вот результат: теперь Кирилл, — уже не заурядный турист провинциального морского городка, а «коровий парень», в бумажном сомбреро, жестоко наполняющий жуткой «гаваной» беззащитные легкие…
Но скоро всё изменится — сейчас он пойдет на пристань, и там какой-нибудь умелый капитан неприхотливой скорлупки сделает из него… пьяного пирата.
Пора… Гарсон, мне понравились ваши виски, будьте добры, бутылочку с собой, вот эту, небольшую, плоскую, для кармана…
И выкарабкался из подвала-кафе на полоненную еще утренним, но уже горячим и мерзким солнцем улицу. День только начался, а пастух уже утомлён…
Нашел несуетный асфальт и тень, и присел на корточки, облокотился на стену…
— Куда поедем, брат ковбой?
«Ковбой» с трудом открыл слипшиеся от жары и утреннего виски глаза.
Это таксист, поигрывая брелоком и ключами, посверкивая в улыбке золотым зубом.
— Откуда вы знаете, что я ковбой?
Таксист, приземистый носатый человек, флегматично пожал плечами, сонно щурясь, — передразнил Кирилла. Затем темпераментно, громко стал перечислять, загибая пальцы на маленькой черной руке, с приседом на каждый счет, нарочито усилив кавказский акцент, — дескать, а вот этот, резкий в движениях и речи, — он сам, местный житель, веселый и догадливый, с которым можно иметь дело:
— Из кабачка, как называется, вышел?.. — раз! В американской фуражке?.. — два! С сигарой?.. — три! Четыре, пять, двадцать пять! Что не понятно, брат, ей-богу!..
— Действительно… — Кирилл осторожно загасил об асфальт тлевшую сигару. — Это настолько понятно… Но куда поедем, не знаю… Час назад знал бы…
— Ха, — таксист обрадовался неотказу и сомнению, и аж замотал от счастья головой, вскинув глаза к небу, — спроси сердце: куда хочу? Сердце подскажет, брат. Туда и отвезу, гарантия, клянусь!
Кирилл тоже шутливо закатил вопросительные глаза, — и вспомнил супругу, ступни и облака…
— Хочу в небеса… Там прохладно. Покататься на… На крылатой лошади… Отвезешь? — постарался лукаво улыбнуться.
— Конечно! — сказал таксист с будничной готовностью. — Это к грекам, в горы! Садись!
— Греки древние?
— Древние, древние! — распахнул скрипучую дверцу старого авто. — Всякие… Гречанки, знаешь, какие красивые! Мм-м-у! — таксист поцеловал щепоть своих пальцев. — Ты один отдыхаешь или с женой?
— С женой.
— Ну и… Ну и молодец! Что про тебя еще сказать!
Кирилл усмехнулся, с трудом втискивая тело в раскаленный салон антиквара под названием «Запорожец»: раз пошла такая пьянка…
— А кефаль где можно купить? — это уже ехали.
— Древнюю в магазине, а свежую на мысе, брат. Решай точно, куда, на мыс или к грекам?
Кирилл многозначительно ткнул пальцем в крышу автосалона, и вслух заметил, что с древностью и экзотикой в этих краях, по-видимому, всё в порядке.
По серпантину, ревя и пыхтя, наверх, в ущелье.
Неодолимая взглядом, почти вертикальная стена гор и узкая дорога, на которой с трудом разъезжались встречные машины, — по определению невеселый ряд. Но и синий фон моря хоть и нес на себе радужную картину прибережья, но в настоящее время имел одну мрачную деталь, досадную помеху любованию.
Почти на одном уровне с автомобилем, совсем рядом, — так, что была заметна конечная потертость черного клюва-крюка, — едва не касаясь макушек елей, торчащих из гибельных кюветов, — долго плыла анонимная птица, большая и серая, и ее акулий глаз постреливал в Кирилла солнечной краской…
Кирилл даже хотел крикнуть в окно: эй, мы — к Пегасу, к Иппокрене, источнику вдохновения, а ты куда?! Но как только набрал в легкие воздуха для шутливого крика, отгоняющего возникший ужас, пернатое чудище, сменив угол атаки, вдруг резко ушло вниз, в пропасть.
— Чем выше, тем… — Кирилл глубокомысленно покачал головой, додумывая мысль, через окно бросая взгляды то вверх, к облакам, то вниз, в обрывы.
— Да-да, брат! — согласился таксист, борясь маленькими, но сильными руками с тугим рулем. — Без гидроусилителя совсем беда!.. А топливный расход в два раза больше, чес-слово!.. Так что при расчете, брат, небольшой коэффициент имей в виду, да? Спасибо заранее… Вот, клянусь, хорошего человека сразу видно!
Кирилл никогда в жизни не сидел на лошади.
— Зато у тебя шляпа соответствующая, — успокоил его смуглый, весь в кудрях, от затылка до бороды, приземистый человек, начальник конной станции, главный джигит. — Не бойся, лошади смирные, цирковые, мы на них детей катаем. Придется с час подождать, пока народ соберётся, чтобы всех одним караваном на тропу… Ты пока походи покури… Разрешаю мустанга себе выбрать. Это много значит… для впечатления. Купи чего-нибудь, — грек (наверное, грек) кивнул в сторону небольшого торгового рядка на окраине поляны, — угостишь потом… Лошадку, я имею в виду…
— Вы гречанки? — спросил Кирилл у переговаривавшихся на незнакомом языке женщин, которые продавали в тени, у ручья, яблоки, хлебные сухари, орешки, пластмассовые бутылочки с самодельными напитками.
— Да, — с доброжелательным удовольствием, которое можно было спутать с гордостью за происхождение, ответила одна из женщин. На самом деле, общение с иноземцами доставляло местным жительницам вполне объяснимую радость.
— Но в Греции нас не очень понимают, — на удивительно чистом русском языке добавила другая, более молодая и бойкая, с глазами-оливками. — Потому что у нас этот, как его…понтийский диалект, кажется. Так полагают, во всяком случае. Мы ведь сами в Греции не были. — Она что-то сказала на своем языке товаркам, гречанки засмеялись. — Нам и здесь хорошо. Хоть в Греции, говорят, есть всё! — последние слова прозвучали торжественно, как у конферансье.
— В Греции всё есть… — то ли согласился, то ли уточнил Кирилл, разглядывая яблоки. — А вы знаете, откуда это выражение?
Гречанки посовещались на своём, как они полагали, понтийском наречии. Вопрос незнакомца поверг их в некоторое смущение. За всех ответила та же молодая и бойкая:
— Это, скорее всего, кто-то из наших сказал… Может, артист или президент, а может, эмигрант какой-нибудь. А потом и все стали повторять…
Кирилл совладал с улыбкой, и борьба с эмоцией родила, как это бывает, грустную фразу:
— Действительно, это произнес персонаж, можно сказать, из ваших… Но… Но написал об этом другой человек. По фамилии Чехов. Это было давно, лет сто назад.
— Да-а? — удивленно протянули, кажется, все гречанки. — А где про этого грека можно почитать? Как роман называется? Или статья?
— «Свадьба», так и называется. Это небольшой рассказ. Скажите, а лошади едят яблоки?
— А зачем мы здесь сидим? — удивилась озорная гречанка. — Вот отличные яблочки для твоей лошадки… Кормить вот так нужно. Кладешь на ладонь, и с открытой ладони ей даришь… Не бойся, не укусит. Ты какую присмотрел?
Кирилл, с пузырящимися от яблок карманами походной куртки, прошел вдоль многометровой конструкции из столбов и перекладин, у которых на привязи стояли уже оседланные, оказывается, такие разные, словно люди, лошади.
— Мне бы серую, с яблоками, — заказал он молодому работнику станции, — говорят, они красивые, похожи на облака в пасмурный день…
— Вот, — указал подросток на почти белую, в серых пятнах, лошадь, — засоня. Как минута, так спит…
Лошадь действительно стояла с закрытыми глазами.
— Как зовут? А она точно — серая, с яблоками? — у Кирилла поучилось разочарованно.
— Ласка, — ответил подросток, поправляя подпругу. — Орловский рысак. Серая в яблоках.
Когда набралась группа, кудрявый грек-джигит, сев перед публикой на одну из лошадей, объяснил вкратце и популярно, как управлять «данным видом транспорта», заверив, для начала, что делать это не сложнее, чем «рулить мотоциклом»:
— Тормоз — поводья на себя. Ехать вперед — отпускаем поводья и легонько шенкелями по обоим бокам, вот так. Левый поворот — тянем соответствующий повод, и шенкелем по боку, вот так. Правый — аналогично. В гору — туловище вперед. С горы — туловище назад. Как физика подсказывает, чтобы быть перпендикулярным земле. А то некоторые делают наоборот… Слушайте природу! — и она сыграет гармонию. Этих знаний для прогулки хватит. Никаких резких движений! Идём коротким аллюром, шагом. Не волнуйтесь, лошади двигаются друг за другом, по тропе… Угощенья — потом!.. Конфеты, сникерсы и сухарики для пива — ни в коем случае! Разрешаю немного хлеба, яблоки!.. Но, повторяю, всё это после прогулки! Вот, смотрите, лошадь затянута туго, для езды, и если ее сейчас накормить, то она, попросту говоря, лопнет!..
Инструктор, и без того похожий на кудлатого разбойника, для убедительности дул щеки и страшно вращал глазами… В заключение урока сказал несколько «лошадиных» мудростей:
«Подкова держится на гвозде, лошадь держится на подкове, на лошади держится всадник, на всаднике держится крепость, на крепости держится государство…»
Кириллу, несмотря на его невнятный протест, помогли влезть на лошадь, подсадили, поправили ноги в стременах, подали поводья.
При посадке слетело с головы сомбреро, нечего было и думать, чтобы поднять его и водрузить на место.
Когда караван тронулся, Кирилл запаниковал, задавшись, как почудилось, важнейшим вопросом конного управления — что такое шенкель? Оглядывал бока лошади, но видел там только свои туфли, вонзенные в стальные стремянные рамки.
Спросить уже было не у кого, и он ругал себя за невнимательность на уроке у главного разбойника.
Благо, лошадь пошла сама. Неопытному наезднику оставалось следить за тем, чтобы не упасть. И первые минуты езды, забыв поводья, Кирилл сидел истуканом с выпученными глазами, вцепившись в луку седла.
Но уже скоро дебютирующий всадник, потребитель утреннего виски, отчаянно решил, что боятся — не ковбойское дело, да и проку от чрезмерной осторожности никакого, будь что будет, — и сразу же, как по волшебству, его тело свободно заколыхалось в седле, согласно природе, гармонии центров тяжести и прочей физики, как предсказал кудрявый лошадиный дока.
Кирилл почувствовал себя гораздо увереннее, появилась возможность созерцать по-новому обступающий его мир, запертый в иных обстоятельствах движения и наблюдения.
Через несколько минут пошли повороты, небольшие спуски, подъемы, и Кирилл ощутил себя настоящим наездником, и уже позволял себе ограничивать свободу Ласки: то прибавлял ходу, то тормозил.
Вдруг он поймал себя на мысли, что управляет лошадью с непонятным доселе чувством, и каждое движение-насилие над животным доставляет ему странную, до этого неизвестную, сладостную боль.
Ласка, хрупкая и вежливая под неопытным наездником, шла аккуратно, словно опрятная девушка, ступая изящными ногами по каменистой земле, иногда, на подъемах и спусках, немного спотыкаясь и скользя копытами.
«Ласка, Ласка!..» — благодарно приговаривал Кирилл, и однажды попробовал, как это делают в фильмах, наклонившись, поощрительно пошлепать Ласку по замшевой шее. Но прикосновение к теплому упругому телу доставило испугавшие его ощущения. Кирилл устрашился того, что в отзыве лошадиных мускулов, оказывается, столько осмысленно живого, человеческого.
И он забеспокоился, заоглядывался, ища выхода из своего неудобного состояния…
Передний наездник профессионально отбрасывал тело назад, спускаясь в глубокий овраг, а пара, лошадь и человек, которая шла сзади Кирилла и Ласки, еще не появилась из-за поворота, загороженного высоким кустарником.
Кирилл решительно потянул повод вправо и даже нетерпеливо стукнул ногой по соответствующему боку лошади, когда Ласка, непривычная к отклонениям от наизусть заученной тропы, замешкалась…
Их бегство осталось незамеченным: они ушли в кусты, и Кирилл еще некоторое время, отпустив поводья, коря себя, поддавал Ласке по бокам, убеждая ее двигаться быстрее.
— Вот здесь, Ласка, мы и отдохнём от всех этих людей. Выпьем, закусим, поговорим! Чем ты хуже нас! — и рассмеялся, довольный своей идеей, ковбой он или не ковбой, в конце концов…
Когда еще выдастся такой прекрасный авантюрный день! Семь бед, один ответ!
В лесочке, возле разлапистой сосны, Кирилл остановил Ласку, попытался лихо покинуть седло, но нога застряла в стремени, и потому он просто рухнул к лошадиным копытам плечами вниз…
Ударился спиной о землю, задохнулся, и потерял сознание
«Наши опасения вскоре стали подтверждаться: через неделю спокойствия опять возникли любовные шумы, все более усиливающиеся, с прежним „ништяк“ и „дура“.
Перестали помогать и мои визиты с чаепитиями. Видимо, Ларисины сожители уверовали, что, благодаря их энергичным превентивным мерам, мы несколько охладели друг к другу, и мои ночевки в их комнате им уже не грозят. Афанас „обнаглел“ настолько, что уже опять ходил перед Ларисой небритым, в старой майке, почесывая живот, не обращая на нее особенного внимания. Образно говоря, мимозы завяли.
— Может быть, мне остаться у Ларисы? — робко предложил я на очередном штабе, и быстро пояснил смутившейся Ларисе и вспыхнувшей супруге: — Полежать, с краешку, отвернувшись…
На это предложение жена отреагировала быстро, коротко и понятно, поднеся свой крепкий кулачок к моему дерзкому носу.
В конце концов, сожители Ларисы, видимо, решив, что терять им особенно нечего, что „живем однова“, пошли в разнос: „ништяк“, „дура“, — а утром Гертруда собирала отпавшие за ночь бигуди.
Лариса перестала высыпаться, стала невнимательной, плаксивой, что могло привести ее к производственной или иной травме.
На очередном штабе были подведены итоги операции: победа не за нами, увы! Но не выиграли мы только по этическим причинам. Потому, что зайти дальше в своих „любовных шашнях“, как шутила моя жена, мы с Ларисой не имели права. Строго говоря, мы не рассчитали своих сил. „Природа оказалась выше нас!“ — блеснул я своей философией, не уверенный, впрочем, что сказал верно. Нужно было что-то делать. В конце концов, после бурных и бесплодных дебатов „на троих“, мы с женой, уже совершенно не интересуясь Ларисиным мнением, вынесли окончательный вердикт: отселить Ларису от Афанаса и Гертруды и временно дать ей приют в нашей, не столь одиозной, семье.
— Ничего, Лариса! — успокаивала приятельницу моя жена, помогая подруге разбирать вещи (там были и мои предметы туалета). — Все будет… ништяк! — Досталось и мне: — Отгулялся, ловеласик! С возвращением!
Строительство нового корпуса затянулось, и мы втроем прожили целый год. После этого Лариса получила отдельную комнату.
Но пожить нормально Ларисе в этом городе так и не удалось. Пошел слух, что она долгое время водилась с любовником, женатым мужчиной. По причине приобретения репутации „огрызки“ и „обмылки“ она никак не могла наладить личную жизнь: на нее заглядывались женатые и разведенные, а невинные не строили относительно нее серьезных планов (как, впрочем, и женатые, и холостяки). В конце концов, Лариса, не доработав договорного срока, вынудилась уехать в другой город, где, на удивление, быстро пошла по служебной лестнице и удачно вышла замуж, о чем она писала нам в нескольких письмах (жена читала их вслух). Потом она писать перестала…
Судя по всему, очнулся Кирилл быстро.
Обнаружил, что его левая нога, задранная кверху, прочно застряла в железном стремени, как в гибельной петле.
И лежал, пронзенный болью от плеч до ступни, нелепый и беспомощный, дёргая ногой, не в силах освободится из смешного плена, весь во власти лошади.
Если Ласка сейчас пойдет, то и он бессильно поволочиться следом, стукаясь телом о камни, умирая в неслышимых никем из людей стонах…
И он подумал, что такой конец его короткой ковбойской жизни был бы вполне логичен, ведь хотя бы иногда должна торжествовать справедливость и хоть частично искупаться вина всего человечества перед лошадьми — самыми доверчивыми и беззащитными слугами человека.
Но Ласка стояла и… спала.
И Кириллу ничего не оставалось, как найти способ освободиться, встать и продолжать жить.
Отдышавшись, он изловчился, зацепился одной рукой за путлище, другой за подпругу, подтянулся и, наконец, достал до седла; правая нога нашла опору…
Освободившись сам, теперь он торопливо раскрепощал Ласку: отвязывал, отстегивал все, что обтягивало, сковывало лошадиную голову, все эти проклятые грызла, мундштуки, трензеля…
Ласка послушно и даже с удовольствием разоблачалась, отдавала Кириллу свои украшения…
…Что-то рванул — и седло съехало набок, Ласка облегченно храпнула и засучила от удовольствия ногами…
— Теперь не лопнешь!.. — пошутил Кирилл, окончательно расправляясь с седлом, и устыдился собственной шутки, показавшейся грубой и развязной.
Освободив Ласку от пут, Кирилл стал вынимать из карманов яблоки и, как показал гречанка, на раскрытой ладони, дарить их Ласкиным губам. Ласка привычно забирала угощение, слюнявя Кирилловы пальцы, чему он смеялся, тихо и радостно.
Каждый раз, прежде чем отдать следующее яблоко, Кирилл обнимал Ласку, прижимался щекой к теплой упругой шее, водил, похлопывая, ладонью по холке… — как это, оказывается, приятно! Ему казалось, что он бы не умер от страха перед чудом, если бы Ласка сейчас отозвалась по-человечески и как-то осознанно притронулась бы мордой к его ушибленной спине, пожалев и пожелав…
Но Ласка только аппетитно хрумкала, ожидая следующего яблока.
…Как сложилась жизнь Афанаса и Гертруды нам неизвестно, пути наши больше не пересекались. Говорят, что… Впрочем, мало ли что говорят. Тем более что эта чета уже давно не работает на комбинате.
У нас с женой, слава богу, все нормально по сей день. Вскоре после отъезда Ларисы у нас родилась дочка, по словам моей жены, очень похожая на… Ларису. Жена у меня с юмором, я уже упоминал об этом.
Вот и всё, пожалуй…
Да, еще, что осталось от того периода: бывает, прежде чем поцеловаться, мы с женой невольно оглядываемся — нет ли рядом постороннего. Это комплекс, объясняет жена, смеясь, — условный рефлекс по Павлову, создателю теории о высшей нервной деятельности. Впрочем, этот рефлекс никогда не мешал нам жить — потому, завершает объяснение моя мудрая половина, что это самый что ни на есть человеческий, а не животный рефлекс.
К чему я все это?..
Ах да, эта незатейливая история, каких тысячи на земле, — для… студентов.
…Ребята! — женитесь, не дожидаясь окончания учебного заведения. Хотя бы на последнем курсе. И всё будет… ништяк!..»
Издалека, снизу уже давно кричали: «Э-эй!.. На Ласке!..» Голоса подходили все ближе.
Ласка стоя спала, изредка помахивая хвостом и вздрагивая…
Кирилл, выпивший весь флакон виски, подсунув под голову Ласкино седло, лежал под сенью древа, прямо на земле, — на колене одной ноги покачивалась другая, — и, не затягиваясь, дымил своей бесконечной сигарой.
Он знал, что так отдыхают ковбои, это их обычная поза. Не хватало сомбреро, надвинутого на глаза.
Как и положено пьяному ковбою, он разговаривал с лошадью:
— …Вот так, Ласка!.. Бывает, что человек, в одночасье, ни с того ни с сего, становится ковбоем или пиратом… Смотря обо что споткнется. Там у нас, у людей, такие мастера, что превратят тебя в кого угодно!.. Вот у меня с утра было сомбреро. Из газеты… И я поэтому шею чуть не свернул, прыгая с седла. А ведь вполне могла появиться, скажем, наглазная повязка… И я, возможно, чуть не утонул бы.
— …Ты, Ласка, постоянно спишь… Видно, в этом есть какой-то лошадиный смысл… Ласка, все-таки я с тобой что-то себе отбил, вся грудь болит… Да и пить мне столько совсем не желательно… Ладно, не каждый день. Но все-таки попадет мне от…
Кирилл, тяжело вздохнув, пригляделся к прикрытому Ласкиному оку, оно ему показалось излишне влажным и грустным. Напел песню, заказанную в кафе:
«…Что убавится — не прибавится,
Что не сбудется — позабудется.
Отчего же ты плачешь, красавица,
Или мне это только чудится…»
Ласка дрогнула шкурой, наверное, избавляясь от мух, повела головой, на секунду открыв доступный Кириллу глаз. Кирилл засмеялся:
— …Ах, ты, Ласка, оказывается, неравнодушна к песням? Знаешь, кстати, одна песня мне чрезвычайно нравилась, про цыганскую любовь, хоть и я не поклонник шансонов… А может и не про цыганскую… Подарок одного странного человека, аристократа и варяга… Ты, наверное, банально представила, что он мне ее пропел, как бродячий артист, и в этом презент? Нет, он сделал иначе, — он вплёл ее в мой рассказ. Вплёл! Вписал, врисовал, вживил… Сущий пустячок, по его мнению, для украшения… Не спросив, нравится ли мне подобное. А я, между тем, не поклонник шансонов… В песне, в общем-то, ничего особенного…
— …Ласка, только последний куплет в песне — особенный. Меня те непонятные слова, с неизвестно как расставленными запятыми, — это ведь балканский варяг их так расставил… Именно эти слова почему-то безумно трогали… Хоть я и ни дьявола в том языке… Мне кажется, что и варяг, который вплёл, — тоже… Как-то я спросил у одной цыганки-гадалки, что значат такие-то слова…по тексту. Гадалка смеялась: с чего ты взял, что это наш язык!.. Я говорю, так чудится… Она говорит, ну, значит, и не надо переводить! Мол, что за песня, если от нее не чудится… Позолоти ручку… Вижу твои хлопоты и дальнюю дорогу!.. Цыганские штучки, понятно… Но больше я не пытался… Сингарелла, чер ми… Чую… плачэ… Сейчас, Ласка, отдохну, и спою…
Кирилл, устав говорить, положил на булыжник тлеющий окурок, отвернул от Ласки голову, закрыл глаза и затих.
«…Сингарелла, чер ми чавэ,
ус мо моя туто бэла…
Чую, шминэ каво плачэ,
Сингарелла, Сингарелла…»
— …легонько шенкелями. Всё это не сложнее, как вы уже поняли, чем управлять мотоциклом.
— …затянута до предела, если ее сейчас перекормить, она просто лопнет!
— …Вот, например, мудрость: «Там, где лошадь, там нет нечистой силы». Или вот: «Золото купит четыре жены, конь же лихой не имеет цены…»
— …Сейчас инструкторы каждому назначат лошадь и помогут при посадке. А вы, как мы и договаривались, подойдите ко мне, я вас лично усажу.
К начальнику конной станции подошла та, к которой он только что особенно обратился, — стройная дама средних лет, в голубом джинсовом костюме, соломенной панаме и дымчатых очках, с букетом цветов в изящных руках.
Грек повел ее с собой, помог сесть в седло, взял поводья и, когда колонна тронулась, повел лошадь с необычной наездницей.
Через несколько минут грек заговорил:
— Три года. Долго вы к нам ехали…
— Я очень редко бываю в седле… — сказала наездница.
Грек глянул на женщину, в облике которой не было смятения: она свободно покачивалась в такт движению лошади, одной рукой держась за седельную луку, другой прижимая к груди свой огромный букет, который гармонировал с серебристыми волосами, волнами выпадавшими из-под соломенной панамы.
— Ничего. У вас всё получается… — угрюмо сказал грек.
Угрюмость была напускной: такое случалось в его общении с красивыми женщинами.
— Лошади любят гибких и уверенных амазонок, то, что вы собой представляете. С вами наша старушка, думаю, вспоминает свое цирковое прошлое, ловких наездниц, жар софитов и гром оваций… Вообще, вы с ней одной… гм… одно целое. Единое облако… С цветами.
Женщина, никак не отреагировала, продолжая, казалось, бесстрастно осматривать окружающее пространство.
— Это не комплимент, — добавил грек.
Женщина обратила к нему свой дарующий взгляд — дескать, если так, то…
— С чего вы взяли про мою уверенность? Вы видите меня впервые, и моя просьба к вам, насколько я помню, не содержала информации о…
Теперь грек смотрел прямо перед собой, якобы занятый только дорогой.
— Опыт. Люди, которые садятся на лошадь, становятся иными. Самими собой. Их видно… Вряд ли словами объяснить то, что мне известно по этому поводу…
— Вы уже достаточно объяснили, — уверила его женщина, убрав руку с луки и пошлёпав лошадь по шее. — Как ее зовут?
— Ласка. Если бы вы спросили меня больше, чтоб сравнить мою угадалку с действительностью… — грек усмехнулся. — Но вы нелюбознательны.
Женщина заговорила миролюбиво:
— Я действительно никогда не обращаюсь к гадалкам и прочим ясновидцам. Но если у вас есть сильное желание попрактиковаться… Однако учтите, что вы уже немного ошиблись, говоря о длине моего пути сюда… Всего на двадцать лет.
Грек косо задрал голову, задержал взгляд, удивляясь и еще раз оценивая. В речи появилась плохо скрытая мстительная раздраженность:
— Джип, на котором вы приехали сюда… За рулем всегда вы сами, ни мужа у вас, ни фаворитного пажа… Вы — сама себе всё!..
Грек отвернулся, чтобы не видеть реакции собеседницы, что-то преувеличенно громко крикнул инструктору, который также вел лошадь с ребенком в седле. Затем потянул поводья вправо, строго скомандовав женщине:
— Здесь осторожнее, ветки…
Они вышли из каравана, уйдя с тропы, и сразу же погрузились в частые кусты, которые скоро сменились открытым, но затененным пространством. Возле высокого и раскидистого дерева грек остановил лошадь.
Показал на место возле мощного ствола:
— Здесь.
Женщина не двигалась и не выражала никаких эмоций, только покачивалась в седле, оттого что лошадь перебирала ногами.
Грек подал ей руку:
— Спешитесь?
Но женщина вместо ответа вложила в поданную мужчиной руку свой букет. Медленно сняла очки, подтвердив предполагаемую красоту внимательных глаз, взгляд которых был устремлен к указанному месту.
— У меня мало времени.
Грек, пожав плечами, осторожно положил букет к основанию дерева, затем, подумав, поставил его вертикально, прислонив цветы к коре.
Он еще больше удивился тому, что дама, возвратив лицу очки, молча наклонилась в седле, взяла поводья и энергичными движениями, работая поводом и шенкелем, развернула лошадь на месте и погнала ее прочь…
Грек, оставшийся один, слышал, как Ласка с шумом продиралась сквозь прутяную гущу, как дважды, раненой птицей вскрикнула амазонка…
Он пошел следом, и в кустах подобрал соломенную панаму. Как следопыт, прикинул расстояние: здесь амазонка вскрикнула второй раз, видимо налетев лицом на ветку.
«Страсть ползет дорогой длинной,
Сингарелла…»