Я решила перейти на работу взрывника. Недели через две я закончу специальные курсы, после экзамена получу звание мастера буро-взрывных работ. Я твердо решила показать высокий класс, даже рискуя навлечь на себя гнев всего взрывцеха.
Понятно, работа моя опасна: cмерть всегда рядом. Такова доля шахтера. Но есть и почет, причитающийся шахтеру.
Я продолжала плыть по очень опасному фарватеру, не подозревая, как много омутов подстерегают меня на пути. Могло показаться, что я выплыла на свободу. Хотя бурный поток по-прежнему изобиловал неожиданными рифами и омутами, но руки у меня были развязаны, и я могла грести.
С гордостью могу сказать, что я никогда не цеплялась, ища спасения, но и никогда не отдавалась на волю волн. Я боролась. И, признаюсь, меня пугала перспектива очутиться в тихой, спокойной и вполне безопасной заводи. Особенно на столь непродолжительный срок, как отпуск. Ведь льготный отпуск мне не полагался. Так стоит ли терять темп, чтобы потом опять втягиваться в лямку? Может, не стоит ехать?
— Евфросиния Антоновна, хватит капризничать! Алевтина Ивановна вас так приглашает провести отпуск у нее в Ессентуках. И мы с ребятами будем там. Она поручила мне уговорить вас…
И уговорила.
Вере Ивановне Грязневой это не составило труда — я всей душой рвалась хоть краем глаза посмотреть на «Большую Землю», пожить в семье, как говорится, погреться у чужого костра…
И вот я лечу. Маленький самолет, всего на 24 места. Я на 25-м. Это откидное сидение в самом хвосте возле дверей. В хвосте сильно треплет, зато крыло не мешает смотреть. И я смотрю.
Тундра всегда неприглядна. Непригляднее всего — ранней весной, то есть в середине июня, да еще если на нее смотришь сверху. Снег, изрезанный ручьями, проталинами и испещренный озерками. Озера — темные, черные (сверху видно дно; вода не блестит, не отражает неба). Уныло. Дико. Не менее диким, зато впечатляющим, оказался Урал. Низкие облака лежали в долинах, и из этого белоснежного моря выступали, как утесы, вершины Урала — плоские, но с крутыми склонами. И ярко-голубое небо!
Невольно вспомнилось, как 15 лет тому назад, почти день в день, я пересекала Урал с запада на восток в телячьем вагоне. Это было куда южнее, и в той части Урала уже стояло лето. Обелиск «Европа-Азия»… Где теперь эта черта, разделяющая два континента и две полосы времени? Должно быть, возле той высокой, с двойной вершиной, плоской горы.
Садимся в Ухте. Это уже Европа, но очень похожая на Сибирь где-нибудь неподалеку от Нарыма: чахлый лес, болота…
Самолет заправлялся около получаса; пассажиры также ринулись «заправляться» в столовку. Я тоже не прочь разговеться чем-нибудь, присущим материку, но толчея очереди мне противна.
Я постояла у ограды, с любопытством разглядывая всамделишных, живых коров, пасущихся в поскотине и позванивающих боталами. Пахло навозом и чем-то давным-давно забытым. Пусть это была Европа, но Европа пока для меня совсем незнакомая, хотя уже не чужая, не враждебная.
Сык-тык… Нет, не сразу справишься с названием столицы Коми АССР — Сыктывкар.
Вот уж не назвала бы столицей этот заштатный уездный городок, даже если это столица «комиков». Любопытно, как прежде их звали — зыряне? С виду — русские, а язык совсем непонятен!
Городок мне понравился. Одноэтажные (редко двухэтажные) деревянные домишки, некоторые — с довольно красивой резьбой. Наличники, ставни, крылечки, коньки… Дощатые тротуары, поросшие травой улицы… Местоположение городка очень авантажное: на слиянии двух рек. Одна из них — Вычегда, а другая, кажется, Устюг. Прежде, наверное, и город назывался Усть-Устюг — над каким-то полуразвалившимся подвалом висела потемневшая бронзовая табличка с надписью (старой орфографией), гласившая, что там находится художественный музей Усть-Устюга. К сожалению, он был закрыт. А жаль! Пейзажисту здесь есть что изобразить. Обе реки глубокие, извилистые; кругом хвойные леса, много зелени. К сожалению, очень много и комаров — моих безжалостных врагов. Зато воздух!.. Чистый, ароматный — особенно после Норильска.
Солнце долго не заходило, ведь был период белых ночей. Кроме того, мы летели на запад и выгадали у солнца четыре часа. Спать не хотелось, и всю ночь я бродила по берегам рек. Воспоминания буквально навалились на меня. Но я думала не о родном для меня прошлом в Бессарабии. Нет! Я вспоминала хвойные леса Сибири — болота Нарыма и истоки Оби, где сливаются Бия и Катунь; Горную Шорию и Алтай. Много красивых мест попадалось мне и там. Все это — мое прошлое, но пока что еще чужое. Все это не Бессарабия!
Признаться, я ожидала от знакомства с «порфироносной вдовой», сделавшей мезальянс с Совнаркомом, очень многого. Hо, откровенно говоря, была разочарована: у города нет своего собственного лица — чего-то характерного. И нет ощущения стройного целого.
В Москве очень трудно ориентироваться. Если не считать Кремля и трех «буйков» возле него: храма Василия Блаженного, Манежа и кинотеатра «Ударник» — глазу не за что зацепиться!
По Москве можно бродить очень долго, но глазу не на чем отдохнуть. Лишь с Ленинских гор видна панорама города, очень условно — столичного.
Зато метро меня очаровало! Московское метро — это не только пути сообщения, это произведение искусства. В нем много выдумки, богатства, несколько кричащего, и, что я больше всего ценю, разнообразия.
С тех пор, то есть с 1956 года, я не раз побывала в Москве, подробно осмотрела все, что заслуживает быть увиденным, но не могу сказать, что хорошо ее знаю. Как в первый раз, я лучше всего ориентируюсь, прибегая к помощи метро. И то, что при первой встрече меня больше всего поразило: нелюбезность самих москвичей, которые будто все без исключения опаздывают на поезд, — с каждым разом лишь больше и больше находит свое подтверждение.
Я побывала всюду, где положено. Кремль с его запущенными соборами мне не понравился, Грановитая палата меня утомила — я объелась впечатлениями.
Иное дело Третьяковка! Там я могла провести весь день, правда, досадуя на то, что освещение очень неудачное. Картины «блестят», и, отыскивая удобный угол зрения, я наступала на ноги экскурсантам, бредущим целыми стадами. Досадно, что настоящие произведения искусства впритык, одно к одному, громоздятся до самого потолка, а добрая половина залов отведена под пропагандистскую героику революции, колхозов и второй мировой войны. Слащавые идиллии со стерильно чистыми доярками и хорошо отмытыми коровами, которые умильно таращат глаза, будто говорят: «Мы выполнили пятилетку в четыре года!» Блеск мартеновских печей и оголтелые комсомольцы, воплощение трудового энтузиазма, ничем не уступающие вышеупомянутым коровам: у них бычьи шеи и горы мускулов, каждая рука толще ляжки. И все это — в багрово-фиолетовом, неправдоподобном освещении.
Не то беда, что это вообще имеет очень мало общего с искусством, ведь и портреты святых, царей и вельмож тоже далеки от жизненной правды, но они красивы, выполнены со вкусом и из хорошего материала. А что можно сказать о больших полотнах, на которых жухлыми красками нарисованы иллюстрации к сводкам Информбюро, или о бесконечных рядах газетных карикатур? В свое время и на своем месте они были уместны. Но отвести им лучшие залы в художественном музее?!
В этих десяти или одиннадцати залах мне понравилась одна картина: «Письмо с фронта» Лактионова, и то потому, что очень хорошо передан солнечный луч, пробившийся сквозь щель и падающий на доски крыльца.
В величественном здании — Пушкинская Аудитория[1]. Больше всего понравился мне там отдел скульптуры. Одна фигура «Кондотьера» — огромная, на еще более огромном коне — чего стоит!
Вообще я могу часами любоваться скульптурами, будь то миниатюры Паоло Трубецкого, резьба по дереву Антокольского или «Ручеек» Родена. Только, избави Бог, не топорные уроды в плащ-палатках или в спортивных футболках!
Самым приятным районом Москвы мне с самого начала показался Старый Арбат. Там, на третьем этаже дома № 45 я встретила одного из «друзей-однополчан» — бывшего норильчана, сотрудника морга Дмоховского. Убежденный патриот Арбата, он, наверное, как-то повлиял на меня. Несмотря на то, что сильно болел астмой, Дмоховский ознакомил меня с Москвой. Где мог, сам меня сопровождал, а если не мог, то помогал советом.
Первая из «достопримечательностей», им показанных, была старушка нищенка.
— Взгляните на эту дряхлую старушку!
Я посмотрела по направлению его руки. Там, наискосок от Театра имени Вахтангова, в переулке сидела, сгорбившись, старая-престарая фигурка, чем-то напоминающая высохший мухомор, сильно посыпанный пылью.
— Целый день она сидит, выпрашивая копеечки. Но как только сумма копеечек достигнет девяноста, она, не теряя ни мгновения, покупает мороженое! И так весь день.
Старушка пересчитывала свои копеечки, передвигая их высохшим пальчиком по ладошке. Мы с Владимиром Николаевичем пошарили по карманам и дали ей горсть мелочи. Торопливо поблагодарив, она, отсчитала необходимую ей сумму и, зажав в кулачке, спотыкаясь и постукивая клюкой, чуть ли не бегом поспешила к мороженщику, стоявшему в том же переулке на тротуаре.
Надо было видеть, с какой жадностью разворачивала она дрожащими руками обертку мороженого, с каким вожделением впилась в брикет своими беззубыми деснами и как, урча и облизывая пальцы, она наслаждалась!
Покончив с мороженым, старушка вновь стала подсчитывать свои ресурсы, предвкушая будущий миг наслаждения. Каждая порция мороженого доставляла ей радость. В промежутках она жила в ожидании этой радости.
Тема для размышления: могут ли мелкие огорчения, каждое из которых пустяк, но следующие друг за другом, превратить жизнь в страдание? И могут ли такие радости, как мороженое этой нищенки, сделать ее счастливой?
Съездили мы с Дмоховским на ВДHХ. Поразил меня лишь один павильон: грузинский.
После выступления Хрущева, «разоблачившего» Сталина и его культ, началась подвижка льдов, сопутствовавшая наступившей оттепели. Как известно, таяние льдов идет неравномерно. Кое-где идолища Сталина были убраны, кое-где они еще оставались. Но как быть здесь, в Москве, на выставке, где столько народа — и приезжих, и москвичей?
Здание — с огромным куполом. В центре купола — сам «Бог-Саваоф» с усами и трубкой. А с двух сторон — толпы народа, представители всех республик, приносящие дары своему обожаемому кумиру и отцу. Все они едят глазами своего кумира. Во всех позах и выражениях лиц такая безграничная преданность и любовь, какую только мог изобразить холоп-художник на лицах холопов-верноподанных для культурно-воспитательного воздействия на толпы рядовых холопов.
Вдруг приказ: «Убрать божество!» И убрали. Вернее, закрасили розовой краской. Но толпы верноподанных, приносящих дары, остались. И по-прежнему смотрят они и справа и слева, со всех сторон, с безграничной любовью и преданностью… на пустое место!
Мои «мемуары» просто отображают злоключения человека неглупого (я надеюсь!), но доверчивого и наивного, попавшего в водоворот событий, характерных для того времени. Я описываю подробно, точно и, по мере возможного, беспристрастно то, что я пережила и что пережили люди, встречавшиеся мне на пути.
О том, что я переживала после 1940 года, у меня осталось мало приятных воспоминаний. Толстой говорил, что все счастливые семьи счастливы на один лад; несчастные же — каждая по-своему. Но боюсь, что в те годы было так много несчастья, что получалось наоборот: все были одинаково несчастны, кто по причине войны; кто по вине Сталина. Но еще чаще — по той и другой причине одновременно.
Так могу ли я отказать себе в удовольствии мысленно вновь пройти через эти месяцы, когда я была по-настоящему счастлива?
Мне казалось, что все это сон. Вот я проснусь и пойду в шахту, и там будет «настоящее». А здесь…
Я не могла покинуть Москву, не повидав Миру Александровну. Она уехала в отпуск месяц тому назад, когда я еще не думала ехать на материк. Она дала мне свой адрес: я должна была писать на адрес ее бывшей домработницы Ольги, проживавшей на Большой Якиманке, на шестом этаже того дома, где на седьмом этаже жил Юрий Гагарин — будущий космонавт.
Мне и в голову не пришло, что Миропа проживает там нелегально! Она бывшая заключенная, бывшая жена расстрелянного в 1937 году бывшего соратника Тухачевского, и у нее в паспорте параграф 39, как, впрочем, и у меня. Лица с этим параграфом не имели права проживать не только в Москве, но и вообще во всех городах, кроме самых захолустных.
Когда я наивно обратилась к дворничихе с вопросом: «Где мне можно повидать Барскую?» — то в ответ последовала такая буря негодования, что я поспешно отретировалась.
Впрочем, Мира Александровна, щедрая натура, раздавала такие чаевые, что дворничиха меня догнала и объяснила что к чему. Тайком она доставила меня куда надо, и мы поговорили в мирной обстановке, поминая минувшие дни.
— Чем вас угостить, Фросинька, родная? Тут все есть! Ветчина? Торт? Тут я знаю кондитерскую — подвальчик возле МХАТа… Пирожные с кремом там умопомрачительные — язык проглотишь!
— Если можно, отварите капусту с солью и маслом.
И я съела целый кочан! Никогда, кажется, я не ела ничего вкуснее.
Однако — хватит Москвы. На юг! Дальше на юг! И, по обыкновению, подхватив рюкзак, я сказала «бывайте здоровы», махнула на Курский вокзал, купила билет на ближайший поезд, проходящий через Минводы. На прямой, до Кисловодска, надо было билет заказывать, и я поехала каким-то драндулетом, который высадил меня в полночь в Минводах, а сам покатил дальше. Впервые я почувствовала себя на юге: теплая, темная-претемная южная ночь со всполохами зарниц и редкими крупными каплями дождя. Я не зашла в зал ожидания. Я сидела в станционном сквере и вспоминала. Ждать пришлось около четырех часов. Я взяла тетрадку и нарисовала этот сквер. Никогда прежде я не пробовала рисовать с натуры, но теперь решила попробовать.
Первая электричка пошла в четыре часа. В пять я уже была в Ессентуках. Что мне там делать в такую рань? И я поехала дальше. До конца пути, то есть до Кисловодска.
Половина шестого утра в середине июня в Кисловодске — это феерия для того, кто долгие годы жил в Заполярье и не видел ничего, кроме шахты и тундры!
Я была голодна и, завернув на рынок, купила творогу и сметаны в свой походный котелок. Я пошла по тропе вверх, — туда, где сосны. Затем огляделась вокруг. Внизу шумит ручей. Гора. Сосны. Тишина. Поют птицы. Какое мне дело, что это знаменитый Кисловодский лечебный парк? Курортники еще спят, и никто не может мне помешать позавтракать на природе.
Позавтракав, я пошла дальше, все дальше, не чувствуя усталости, упиваясь ароматом трав. Кажется, лишь теперь до меня дошло, до чего ужасны были все 16 лет испытаний и лишений, и, наряду с восторгом настоящего, я осознала весь ужас прошлого.
К полудню я добралась до Большого Седла. Отсюда открывалась замечательная панорама гор с двуглавым Эльбрусом вдали. Воздух был так чист, так прозрачен! Я улеглась в тени скал и уснула. Разбудило меня солнце. Оно уже склонялось к западу, и если я не собиралась ночевать здесь, а ночевка без воды мне не улыбалась, то пора было идти. Спускалась я быстро и в сумерки добралась до электрички.
И вот я в Ессентуках. Мне объяснили, как дойти до санатория «Россия». Оттуда рукой подать до места, где жила Алевтина Ивановна Грязнева, со своей сестрой Верой Ивановной, ее мужем и тремя ребятишками.
Я шла по улице Анджиевского, вдоль курортного парка. Вдоль аллеи в два ряда — липы в цвету и почти без запаха!
«Боже мой! — подумала я с грустью. — За все эти долгие годы, проведенные в Заполярье, мое обоняние притупилось. Я дышала там такой зловонной дрянью, такими зловредными газами, что не ощущаю даже аромата лип!»
Мне невдомек было, что обоняние мое тут ни при чем. На Северном Кавказе, а точнее почти на всем Кавказе, цветы и фрукты почти лишены аромата. Даже жасмин. Лилии и те лишь чуть-чуть пахнут! А олеандр (в Сочи и Сухуми это крупный кустарник, сплошь покрытый цветами) абсолютно лишен аромата!
Без особого энтузиазма постучала я в окошко дома № 18 по Комсомольской улице. Ну кому нужен чужой человек?
Неожиданно все оказалась совсем наоборот. Меня встретили чуть ли не бурными овациями. Ребятишки с радостным визгом бросились ко мне и буквально на мне повисли! И как-то сразу я почувствовала себя будто в родной семье, и все мои сомнения, удобно ли навязывать людям свое присутствие, развеялись, как туман: я была в кругу друзей, почти дома! И я всей душой отдалась этому счастью. Дети меня звали «тетя Фрося». Я слишком мало знала нравы и обычаи Советского Союза. Мне как-то в голову не приходило, что там, где отменены привычные формы вежливости — «сударыня» или «мадам», где детей не учат с ранних лет называть людей по имени-отчеству, там такие обращения, как «тетенька», «дяденька», «мамаша», «бабушка» указывают чаще всего не на теплоту чувств, а на примитивность воспитания.
Впрочем, мне и теперь кажется, что ребята в самом деле любили меня. А я так изголодалась по семье, по дружеской, теплой атмосфере, что всей душой вошла в роль «тети», которая так хорошо помнит свое счастливое детство, что вполне может быть старшим другом ребят. Первым делом я принялась знакомить их с природой, ведь в Норильске они ее не видели, а на материке были слишком угнетены взрослыми, которые или забыли свое детство, или вовсе его не имели.
Увы! Родители часто забывают романтику детства и начинают искренне думать, что детей надо кормить, одевать и запрещать все то, что является прелестью детства: делать открытия и допускать неосторожности. Опытный педагог (в греческом значении этого слова, то есть тот, кто водит за собой детей) должен очень осторожно употреблять слово «нельзя», даже когда у самого поджилки дрожат от сознания ответственности, которую он на себя берет.
Так вот, я брала с собой всех четырех малышей. В Пятигорске на озере мы брали лодку и воображали себя исследователями Амазонки. Я рассказывала ребятам об анаконде, о крокодилах, о хищных рыбах пираньях и попутно учила их грести. В Кисловодске мы шли на Красные Камни, и там ребята с восторгом карабкались по скалам, каждый — сообразно своему характеру. Мамы радовались, что дети не путаются у них под ногами, и не слишком вникали в подробности наших походов.
Мне было нелегко, зато я знала, что ребятам это пойдет на пользу. На первых порах они на каждом шагу попадали впросак: то Сашка-маленький застревал в кустах терновника, как библейский баран Авраама, то Наташа попадала в жгучую крапиву. Попутно я знакомила ребят с видами и особенностями деревьев, на какие из них можно влезать и как, а какие хрупки и ненадежны. Люди должны любить природу, а для этого они должны ее знать. И знакомство это должно состояться в детстве.
Еще в поезде по пути из Минвод я обратила внимание на крутые горы-батолиты, как бы пробившие лбом поверхность Северо-Кавказского плоскогорья. Особенно меня заинтересовала гора Развалка возле Железноводска. На пятигорской турбазе мне отказались сообщить какие-либо сведения о ней на том основании, что она опасна и к ней приближаться. Гора как бы разваливается: с нее ползет река камней. На единственном доступном склоне, на южном, бывают подвижки камней. Разумеется, это только подогрело мое любопытство.
С горами у меня знакомство было, пожалуй, шапочное. Я хорошо знала тайгу — мертвую, страшную, с ее болотами, трясинами и гнусом; знала я степи — бескрайние, пустые, жуткие; знала, хоть и не очень, и тундру — самое безнадежное место на свете, если не считать безводных пустынь. Но горы? Будучи в Горной Шории, я гор избегала, а когда дошла до алтайских гор во время побега из ссылки в 1942 году, то уже до того выдохлась, что спасовала после нескольких неудачных попыток.
Теперь я решила познакомиться с Кавказом и поехала в Железноводск. Начну с того, что я Развалку не нашла. И, чтобы разрешить эту топографическую загадку, взобралась на Железную.
Все горы-батолиты видны с ее вершины как на ладони. Впереди, прямо на юг, чуть не полгоризонта занимала Бештау (что означает «пять гор»: из них отсюда видны только четыре). Справа к ней примыкало несколько маленьких гор, вернее, очень крутых батолитиков, очень живописных (впоследствии их безжалостно уничтожили: взорвали для строительных материалов). Вдали слева — Машук, у подножия которой расположен Пятигорск. А вот и Развалка — на северо-северо-восток. Не мудрено, что я ее не увидела, ведь ее заслонял лес. Ладно! Теперь от меня не уйдешь!
Надо засечь направление, спуститься в овраг, и там начнется подъем к Развалке. А покажется она, только когда подойдешь вплотную к ее подножию. Было уже за полдень, когда я добралась до ее подошвы. Разумнее было бы вернуться, отложив подъем на завтра. Но откладывать?! Это никогда не входило в мою программу. И я начала подъем.
Мне повезло: я сразу определила путь, по которому можно взобраться на гору. Даже более опытный альпинист не сориентировался бы лучше. Я начала подъем по оползню.
Камни шевелились, качались. Покатость была велика, и если оползень не пополз, то это объяснялось формой обломков и отсутствием щебня: камни плоские, и порода эта — бештаунит — почти такая же твердая, как диабаз. Но иногда, чаще всего весной, оползень приходит в движение и как бы нехотя, шурша, движется. По склону Развалки, в ее лесистой части, лежат крупные обломки высотой от двух до четырех метров, которые в свое время скатились с горы. Такие «камушки», разумеется, никакими препятствиями не остановишь. Иное дело — мелкие осколки. Они, натыкаясь на дерево, останавливаются, порой вклиниваясь в него. На них наползают следующие, и постепенно дерево оказывается в «плену».
Я не могла не обратить внимания на эти деревья. Как велика в них воля к жизни! Как мужественно они сопротивляются каменным захватчикам! Я то и дело останавливалась, вытаскивала из рюкзака альбом и зарисовывала эти измученные борьбой, но не сдающиеся деревья-герои.
Так появилась серия набросков, неумелых, но старательных.
О том, что вскоре придется вернуться в шахту, просто невозможно было думать, когда кругом — дикая красота неприступного склона этой в высшей степени любопытной горы; когда воздух будто настоян на ароматах, не имеющих ничего общего с шахтными газами или ароматами норильской промплощадки, источающей все отвратительнейшие смрады производств сернокислотного, плавильного, коксохима и tutti guanti[2]. Впервые за столько лет я была вполне счастлива. До того счастлива, что даже не подумала о том, что время близится к вечеру, а я не прошла и половины пути до вершины по очень ненадежным, шевелящимся подо мной камням, что и справа и слева крутые обрывы, расщелины и можно угодить под камнепад!
Вот липа, заваленная обломками скал. Скалы пытались ее стереть с лица земли, а она охватывает их своей древесиной. Одиннадцать длинных, гибких ветвей тянутся, будто щупальца спрута, стараясь вырваться на простор.
Вот дуб. Метр в поперечнике и не больше метра в высоту. Он, как Самсон, засыпанный обломками рухнувшего дворца. Его могучие руки-ветви искривлены самым фантастическим образом. Они почти сухи и обросли толстыми подушками мха, но на них то тут, то там пробиваются молодые побеги, украшенные султанами крупных, красиво изрезанных листьев.
Вот граб. Сколько испытаний выпало на его долю, но он жив! И на уцелевших побегах отсвечивают изумрудом на солнце его зубчатые листы.
Этот ясень не выдержал неравной битвы! Он погиб. Сухие сучья его, как подагрические руки, подняты вверх, к небу. Что это, последняя мольба о помощи или проклятие? А камни все сильнее сжимают свои безжалостные объятия… И тут же, из расщелины камней, вырастает ядовитый борец. И плющ неплохо себя чувствует у подножия погибшего дерева. И мох находит для себя питание.
Многообразна жизнь, и безжалостна борьба за существование!
Останавливаясь на каждом шагу, любуясь причудливыми зубцами и делая зарисовки, я и не заметила, как подкрался вечер. Скалы стали розовыми, а тени — голубыми. Как всегда, на закате громче стали все звуки: грохот поезда, свист электровоза — все, что так не вязалось с красотой первозданной, не тронутой человеком природы.
Я увлеклась, стараясь как можно точнее перенести в свой альбом контур юго-западного склона — причудливое кружево камней, над которыми кружились орланы. Нагретый за день камень излучал тепло, но из расщелин уже поползла прохлада. Надо было решать: спускаться вниз, чтобы завтра с утра возобновить подъем, или заночевать здесь, на полпути, а утром преодолеть оставшуюся часть подъема? Разумеется, я решила заночевать здесь, выбрав плоский камень, защищенный с трех сторон от ветра. Одеяла со мной не было, но не беда! Вытряхнув из рюкзака свитер и юбку, я подстелила под себя рюкзак, сделала из камней изголовье. Поужинала (у меня осталось немного кефира и хлеба). Затем надела свитер, укутала ноги юбкой и погрузилась в воспоминания.
Все те же звезды светили мне, что и в походах моей юности — с Ирой в Карпатах; то же небо расстилалось надо мной, что и в Сибири, когда я ночевала в алтайских перелесках. Но о Сибири не хотелось думать, и я мысленно перенеслась через Кавказские горы и Черное море — в родные края… Родные? Да может ли край быть родным, когда у меня там никого не осталось? Как никого? Там осталась моя молодость — часть моей души. С этим мыслями я уснула.
Не скажу, что спать на Развалке было очень уютно. Развалка — своего рода феномен. Тут на 43-й параллели, в недрах горы — вечная мерзлота (объясняется это наличием углекислоты). Из всех щелей тянет холодом. Недаром там растут «представители северной флоры»: рябина, можжевельник. Я изрядно продрогла и с первым проблеском рассвета собрала свои пожитки и ускоренными темпами начала восхождение. Тут уж пришлось как следует помогать себе руками: карабкаться, цепляясь за выступы скал, выжиматься на руках, ползти.
Несколько раз я натыкалась на отвесные скалы. По бокам зияли обрывы, которые не грех бы назвать и «пропастями». Случайно я нашла расщелину, по которой, упираясь ногами и спиной, смогла влезть, как по трубе. Так добралась до верхних скал. Последнее усилие — и я на вершине горы.
Удивительный вид у этой вершины! Будто несколько пластов, надвинутых один на другой, образуют карниз, нависающий над пустотой. А какая дивная панорама! Там встретила я восход солнца 26 июля 1956 года и там приняла решение: хочу увидать Кавказ!
Район Минеральных Вод, в центре которого находятся Ессентуки, — это Северный Кавказ, но поди-ка догадайся, что это Кавказ! Просто плоскогорье, пересеченное оврагами и утыканное батолитами (их 18; самый большой — Бештау). В ясную погоду виден Эльбрус, бесстыдно высовывающий из-за горизонта двойную вершину (хоть бюстгальтер на нее одевай!), и лишь ясным утром видна вся гряда Большого Кавказа. Но как к нему добраться?
Решение подсказала мне Алевтина Ивановна.
— Почему бы вам не съездить в Тбилиси? Туда из Кисловодска ходит маленький автобус по Военно-Грузинской дороге, через Крестовый перевал.
Идея! Кто же из читавших Пушкина и Лермонтова не мечтал о Военно-Грузинской дороге и о Крестовом перевале?!
И вот я — в маленьком, разбитом и помятом драндулете, который, дребезжа и фыркая, катит по шоссе.
А вот и Терек! Но какой же это Терек?! Разве он «рвет и мечет»? И никакая фантазия не поможет увидеть «мохнатую гриву»! Течет себе речка, правда быстрая, вся в воронках водоворотов, но все равно вполне мирная. А может, и коварная?
Тут мое внимание привлекли все выше поднимающиеся скалы из пластинчатой породы аспидно-фиолетового оттенка, похожие на грифельные доски.
Пока я разглядывала полуразрушенные башни (сторожевые вышки), машина, натужно пыхтя, ползла вверх. Здесь Терек уже иной: поверхность реки стала бугристой, вспоротой тут и там обломками скал. Каждая из этих — в воротнике из желтой пены.
Надвинулись горы, нависли над дорогой, будто пытаются столкнуть ее в овраг, в тот обрыв, куда все глубже проваливается Терек. Но это обман зрения: русло Терека все круче поднимается, и он с ревом мчится нам навстречу.
Наш драндулет, пыхтя и скрипя, окутанный паром, бежит по ухабистому шоссе, бесчисленное количество раз перебегая с берега на берег по разнообразнейшим мостам, не внушающим никакого доверия. Теперь я воочию убеждаюсь, что ревущий, косматый, весь из пены и переплетенных причудливым образом струй Терек — действительно напоминает живое, разъяренное существо.
Дарьяльское ущелье! Причудливые горы, напоминающие театральные декорации, скалы, нависающие над дорогой, пещеры — всего этого из окошка драндулета через головы пассажиров не разглядишь, как ни верти шеей. Если хочешь насладиться путешествием, соверши его верхом. Или пешком. Так даже лучше — не надо заботиться о лошади. Зато на коне не надо смотреть под ноги — конь умен и дорогу выбирает правильно. Можно глядеть по сторонам, оглядываться назад или, запрокинув голову, смотреть на небо: днем — на облака, иногда очень причудливые; ночью — на звезды. Вы, никогда не путешествовавшие на коне, не знаете неба!
Но и пешком очень хорошо, хотя, безусловно, утомительно. Пеший может рассматривать все, что ему захочется: и далекий горизонт, и букашку под ногами, и птичку, распевающую на ветке, и светлячка у корня дерева. Per pedes apostolorum[3] — идеальный вид транспорта, когда нет надобности спешить.
А пока что наш драндулет выписывает «мыслите»[4] по немыслимым серпантинам Крестового перевала, то и дело ныряя в туннели, которые тогда только строили. Затем — спуск. Голубая Арагва, Черная Арагва.
Грузия… Здесь ее чувствуешь в аромате шашлыка и чеснока, в большом количестве галдящих людей, толпящихся в трактирах. Маленькие деревушки, тучи ребятишек, поджарые свиньи, тощие коровы, женщины в черном — тоже тощие.
Близ того монастыря на слиянии Арагвы и Куры (слияния не видно, ибо там плотиной подняли уровень Куры и образовали очередное «море»), где когда-то гордо умирал Мцыри, машина вдруг испортилась и водитель объявил, что стоять будем не меньше часа.
По-моему, просто драндулет нуждался в отдыхе. И большинство пассажиров-грузин тоже. Дело в том, что рядом, на перекрестке, стояла пивнушка — маленький деревянный балаган, в котором, кроме пива, торговали еще и вином. Я удивилась не хитрости водителя и не жажде пассажиров, а тому, что в этой пивнушке, удаленной от населенных пунктов и обслуживающей случайных клиентов, околачивались трое продавцов. Три здоровых лба: один наливал, другой подавал, а третий деньги получал!
Впрочем, в Грузии я всюду натыкалась на ту же картину. Мужчины — на легкой работе: парикмахер, официант. На вокзале мужчина продает эскимо, и тут же бригада женщин меняет рельсы — те, что весят 32 килогpамма погонный метр! В горах бригада женщин разбирает завал, перегородивший дорогу. Во всей бригаде, ворочающей камни ломами и кайлами, один мужчина — учетчик. Впрочем, те женщины были из Мингрелии. Я как-то слышала, что все милиционеры — мингрельцы. Могло ведь быть и так, что все мингрельцы — милиционеры, а все остальные работы выполняются женщинами?
В Тбилиси прибыли мы в девять часов вечера, но о ночлеге мечтать было нечего. Шел 1956 год. Грузия только что получила изрядную взбучку и лишилась всех своих привилегий, дарованных «папой Сосо». Поэтому тот, кто говорил по-русски, на гостеприимство мог не рассчитывать.
Улицы, пересекавшие центральные проспекты, упирались одним концом в Куру, другим — уходили за город. У Куры мне делать было нечего, и я двинулась в противоположную сторону. Не скажу, что из города было легко выбраться. Все улицы заканчивались в чьем-нибудь дворе, переполненном собаками и ребятишками. Те, кто не спал, поднимал шум. Так как все спали на верандах, балконах или просто в саду, то от этого шума просыпались остальные и шумели еще больше…
Я долго кружила по этим тупикам, но, на мое счастье, взошла луна. При ее свете я заметила церковь и двинулась туда, держа курс на колокольню. Расчет был верный: я попала на кладбище. Ну где еще найдешь лучший ночлег? Грузины чтут своих покойников, и могильные плиты широки, хорошо отшлифованы и содержатся в образцовом порядке. Они обсажены самшитом, кипарисом, лавром — всем, что дает густую тень и создает уютную обстановку.
Никогда не случалось мне спать на более богатой кровати! Черный мрамор, превосходно отполированный; в головах — высокий обелиск, увенчанный крестом. Нагретый за день камень был еще теплым, в кустах светились светлячки. Под мелодичный треск цикад я уснула. К утру стало прохладно, села роса. Залеживаться на своем мраморном ложе я не стала и, собрав свой рюкзак, бодро зашагала по направлению к горе, господствовавшей над городом.
Говорят, Грузия — богатая страна. Безусловно, она богата солнцем. А почва, как и в Крыму, оставляет желать лучшего: когда я пересекала один за другим множество оврагов, то из-под ног сыпался «хрящ» из серой шиферной крошки. Наконец вышла на шоссе, ведущее к церкви, где похоронен Грибоедов, и дальше — на вершину горы, к «храму воздуха».
Это определенное место, где хорошо дышится. Я не знала, какому святому посвящена церковь, но догадалась, что был это святой добрый, любящий зверей. На иконах святой был изображен то с оленем, то с туром, с косулей, то с медведем.
Было еще рано. Фуникулер не работал, и я поднялась вдоль него на вершину горы. Этот «храм воздуха» действительно грандиозен. Видно, папа Сталин не скупился на украшение столицы своей родины. Все строилось с размахом, но так и осталось недостроенным.
Очень мне понравилась терраса. Крыши как таковой нет; над головой — небо, солнца не видно. Дело в том, что «крыша» из ячеек высотой в метр: солнечные лучи гаснут в ячейках. Циркуляция воздуха свободная, но сквозняка быть не может: нагретый воздух поднимается через ячейки, а не дует.
Парк на вершине горы сделан с размахом: сажали уже большие деревья в глубокие ямы, выдолбленные в «хряще». Всюду проложен водопровод, который не действует. И на всем — печать обреченности, включая большую статую Сталина и стенды из мраморных плит с описанием героической биографии «любимого вождя».
Первое, что видишь, это ОН. В 1956 году Сталин был уже развенчан; больше того — ошельмован. Всюду его статуи убирали.
В моей детской хрестоматии была картина: низвергнутого Перуна, привязанного к конским хвостам, волокут в Днепр, и толпа, объятая ужасом, смотрит на это.
«Князь Никита» не делал этого так открыто, как князь Владимир. Статуи исчезали ночью, и так, что никто не знал ни кто это сделал, ни куда дели идола. Но в Тбилиси статуи Сталина еще не решались убрать. Этого идола никто не тащил в Куру. Больше того, у вокзала устанавливали еще одну статую кумиpа, но на паpу с Лениным. Расчет был ловкий: на Ленина никто pуки не поднимет.
Побродив по парку на вершине горы, я решила пообедать в ресторане «храма воздуха». Увы! Мне не повезло. В меню все блюда назывались по-грузински и состояли из трав и приправ. Единственное знакомое мне блюдо — сырники со сметаной — в меню числилось, но в действительности отсутствовало. Пришлось ограничиться двойной порцией мороженого.
Что делает приезжий, желающий ознакомиться с городом, если у него нет путеводителя? Задает вопросы аборигенам. Так поступила и я. И сделала открытие: никто не понимает вопроса, заданного по-русски. Да полно! Нужно проверить, так ли это.
Вот идет приличного вида гражданин лет пятидесяти пяти. Наверное, он еще до революции учился в гимназии. Подхожу к нему и с любезной улыбкой спрашиваю по-французски:
— Pardon, monsieur! Dites donc, oû se trouve la Gallerie Nationale de Beaux Arts?[5]
Замешательство. Затем грузин пытается, путая французские слова с немецкими, что-то мне объяснить. Постепенно он переходит на русский язык. Я великодушно соглашаюсь его понять.
Следуя его указаниям, в музей я попала. Но ждало меня полное разочарование. Если в отделе прикладного искусства было на что смотреть — утварь, чеканка, ковры, то залы живописи были пусты. Лишь против входа висел портрет старого чабана на фоне гор. На стенах светлые пятна от висевших там прежде картин. Пустота! Лишь позже я догадалась, куда же делись картины. Очевидно, весь музей был заполнен портретами «вождя» и сценами из его «героической биографии». А после того, как Хрущев ошельмовал (и вполне заслуженно) Сталина, началось гонение. Сначала — на его портреты, затем — на статуи. Убрать-то убрали, а заменить было нечем: ведь годы и годы все вращалось вокруг «великого», прославляли лишь его одного. Вот и результат: музей был пуст.
Город мне не понравился. Жара, пыль, сухие листья, голые деревья. А люди ужасно неприветливые, вернее, откровенно враждебные.
Лишь потом я узнала, до чего неудачно выбрала я время, чтобы выносить суждение о грузинах! Оказывается, в 1955 году по всей Грузии прокатилась волна протеста. Сепаратисты требовали — не на бумаге, а на деле — полной автономии. Репрессии, и очень жестокие, прокатились по всей стране. Страх вынуждает молчать и покоряться, но добрых чувств он внушить не может. Грузины никогда нас не любили; в 1956 году — откровенно ненавидели.
Хоть всего этого я и не знала (до Норильска слухи не доходили, вернее, я так была поглощена шахтой, что к слухам не прислушивалась), но все же поспешила покинуть город.
Куда я направилась? Для начала — в Армению. Цель? Озеро Севан и Семеновский перевал. Не знаю, каков он был при Лермонтове, но нынче трудно сыскать что-либо менее романтическое, чем тот первый в моей альпийской авантюре перевал. Единственное, что его украшало, — это широкий кругозор и богатые травы альпийских лугов. Поистине это был сплошной букет в мавританском стиле.
Поезд, который пыхтел, фыркал и полз, как черепаха, добрался до Кировокана в полночь. Вагон остановился за перроном. Не успела я соскочить с подножки, как поднялась суматоха, сопровождаемая воем, визгом и дикими воплями. «Кого-то режут!» — подумала я, пускаясь наутек. Наверное, кровная месть и дикари сводят счеты. Однако все оказалось куда пpоще: это была свадьба. Друзья провожали молодых на поезд и выкрикивали разные добрые пожелания. Вот как можно ошибиться, когда речь идет о Кавказе, когда действующие лица — горцы, а источником информации является классическая литература!
Хотя на карте Кировокан значится крупным городом, но его вокзал показался мне заштатным полустанком. Было темно и пустынно. Отойдя метров на двести, как мне показалось, в поле, я выбрала песчаную ложбинку и устроилась на ночлег.
Утром, проснувшись, я убедилась, что ночью все кошки серы. Оказалось, что я спала на чьих-то задворках. Это лишний раз доказывает, что на ночлег следует устраиваться засветло.
Было пасмурно. Я не могла ориентироваться и, чтобы не брести наугад, решила зайти в город и узнать, в каком направлении искать этот самый Семеновский перевал. Но аборигены, очевидно, невнимательно читали Лермонтова и затруднялись указать нужное направление. Кто-то предположил, что это на Ереванском шоссе. Сомневаться я не стала, вышла на шоссе, проголосовала и очутилась в кузове грузовой автомашины.
И мы помчались навстречу солнцу!
Как приятно быстро мчаться, вдыхая полной грудью утренний воздух, напоенный прохладой гор, близость которых ощущается. Но постой! Что-то мне вспоминается… Когда это я в последний раз ехала в кузове, и был такой же теплый пасмурный день, и так же пахло скошенной травой? Ах да, это было 13 июня 1941 года. Я так же стояла в кузове машины. Но я смотрела не вперед, а назад: туда, где над вершинами Шиманского леса вырисовывались на фоне неба купола наших патриархов-дубов. У моих ног рыдал семилетний мальчишка Недзведский, а в углу сидели, прижавшись друг к другу, две перепуганные девочки в платьицах с их «белого бала» и прижимали к себе патефон.
Нет, не надо об этом вспоминать! Впереди — Кавказ!
«Апостольский» вид транспорта — единственный, дающий возможность оценить ту настоящую природу, по которой я так изголодалась за долгие годы в Норильске. Те две недели, что я осваивала район курортов, были лишь подготовкой к походу. Но там слишком ощущалась близость города, а здесь было больше простора. И тишины.
Спешить было некуда, и я могла делать зарисовки деревьев, сплошь покрытых наростами, и буков на краю крутого оврага. Я всегда любила бук, хоть мое любимое дерево — дуб. Но если дуб мне нравится своей кряжистостью и напоминает могучего богатыря, то бук — аккуратный, строгий, подтянутый — кажется аристократом лесов. Впрочем, каждое дерево по-своему хорошо, и я не знаю, кому отдать предпочтение. Меньше других мне нравятся акация и береза.
Я карабкалась по сопкам и делала все новые и новые открытия. Вот крутая, как кулич, сопка. Внизу преобладает акация — та самая, которую я привыкла видеть в городах. Здесь она — жительница лесов. Выше — царство лиственных пород. Заметней всего липа. Но я ее не столько вижу, сколько обоняю. И тут убеждаюсь, что липа в горах Дилижана — не в пример ессентукской — пахнет, да еще как! Но удивительнее всего, что пахнет и акация, которая обычно у нас цветет раньше липы. Вершина горы поросла сосняком. Он тоже благоухает. И еще целая феерия ароматов: аромат смолы, цветущего шиповника и земляники!
На одной полянке я решила отдохнуть. Корявые сосны, окруженные «воротничками» цветущих шиповников, и густое, но невысокое разнотравье так и манили прилечь! Но полежать мне так и не пришлось. Оказалось, что я плюхнулась в самую середину грядки клубники. Никогда я не видела такого количества лесной клубники! Не сходя с места, я досыта наелась душистых ягод и после такого неожиданного завтрака продолжала путь. И без того я задерживалась слишком долго, чтобы сделать набросок то сосны, уцепившейся корнями за скалу и с любопытством смотрящей вниз, то поваленного дерева, полусгнивший ствол которого послужил пищей мху, грибам и пышным зарослям папоротников. Невольно в памяти звучали слова: «Мне время тлеть, тебе — цвести!»
Но надо было поторапливаться: время подходило к полудню, а до перевала было еще ой как далеко!
Я спустилась вниз и зашагала по шоссе. Становилось жарко, очень жарко. А чуть в стороне, в каменистом овраге, шумела горная речка. Разумеется, я свернула к ней.
Все горные ручьи в период паводка превращаются в грозные потоки, ворочающие обломки скал. Ложе ручья вылизано и отполировано паводком, а сам ручей, перескакивая с камня на камень, местами устраивался на отдых в углублениях, напоминающих огромную купель, так и манящую путника окунуться, смыть с себя рыжую дорожную пыль. Я не стала противиться соблазну. Быстро разделась, надела купальник и, не теряя времени, бултыхнулась в «купель». Но выскочила я из нее еще быстрее! Вода было до того холодная, что буквально обжигала, как кипяток. Чтобы согреться, я распласталась на плоском камне, как камбала на сковородке, и, как та самая камбала, чуть было не изжарилась — до того были раскалены армянским солнцем эти прибрежные камни!
Так, окунаясь и поджариваясь, я наслаждалась тем, что дает жизнь всей природе: солнцем, воздухом и водой. Это понять может лишь тот, кто долгие годы был этого лишен! И не пришла мне в голову даже мысль о том, что существует какой-то там ревматизм или радикулит. Для меня не существовало ничего, кроме окружающей меня природы и полной моей свободы.
Неужели где-то есть шахта, где в данную минуту мои товарищи глотают мерзлую пыль и вдыхают смрадные газы, заменяющие шахтерам воздух?
В мире ничего не существовало, кроме неба с пылающим солнцем, скал, поросших колючим кустарником, и ледяной бурлящей речки Агетев. Впрочем, были еще огромные зонтичные цветы борщевика, называемого также «чертовой дудкой». И в самом центре вселенной — я, лежащая на разогретом солнцем камне.
Что это — эгоизм? Или отдых от забот? Но зная, что время близится к закату и темнеет здесь рано, я «поднажала», чтобы засветло проскочить Дилижан.
Дилижан — курорт Армении. Что в нем целебного, не знаю. Скорее всего, туда сбегают люди, прячась от жары и городской духоты. Разумеется, свежего воздуха здесь хватает. И окрестности живописны, но слово «курорт» не слишком вяжется с видом неопрятных лачуг-шанхайчиков, жавшихся друг к другу. Но все это не очень портило впечатление, так как ароматный воздух лесов и прохлада гор скрашивали все остальные дефекты, кроме одного: здесь нельзя было купить ничего съестного.
Выйдя за околицу, я свернула с дороги в чащу леса. Устраиваться на ночлег надо засветло, убедившись, что тебя никто не выследил.
Вряд ли можно было найти более укромный уголок, чем группа скал на холме, окруженная лиственным лесом с густым подлеском. В расщелине скалы, под прикрытием старого граба, я устроила из листьев и травы «ложе» и сразу уснула, еще до наступления полной темноты. Разбудила меня взошедшая после полуночи луна. И больше я уже не могла уснуть: камни остыли и, кроме того, что-то все время шуршало. Поэтому я даже была рада, когда стало светать. Собрав свои манатки, я осторожно сползла с каменного «ложа» и чуть было не села верхом на поджарую черно-пегую свинью. Так вот кто шуршал и мешал мне спать!
Шоссе, поднимаясь к перевалу, шло широкими петлями серпантина, и я, чтобы сократить путь, пошла тропинкой, вьющейся по крутому косогору.
Дивное утро! Звенели жаворонки в небе, звенели косы косарей, косивших траву по крутым склонам. Вдруг из-за поворота, словно из-под земли, выросло странное существо и двинулось по тропинке навстречу мне.
Я отступила в сторону и с недоумением посмотрела на груду мешков, ящиков и всякой домашней утвари, увенчанную человеческой головой с армянским носом. Голова была обмотана платком и курила трубку. Все это двигалось на игрушечных ножках, снабженных крошечными копытцами, словно Конек-Горбунок из сказки!
Хоть мы и «рождены, чтоб сказку сделать былью», однако, присмотревшись, я поняла, что это — незаменимое в горных условиях грузотакси с длинными ушами, то есть обыкновенный ишак. Необыкновенной была лишь бессовестность седока, длинные ноги которого волочились бы по земле, если бы он их не поджимал.
Да, ишак прямо-таки незаменим в горах. До чего он добродушен и умен! И как его оклеветали!
Солнце еще не зашло, и можно было смело продолжать путь, но мне хотелось на перевале встретить восход. Разумнее было бы, перескочив парапет, устроиться на ночь в густой траве, но мне не хотелось, чтобы меня освещали фары автомашин. И я полезла вверх на откос и улеглась в канавку, где земля была рыхлой. Оказалось, что там были высажены крошечные саженцы сосен. Вот среди этих саженцев я и щелкала зубами до рассвета. С востока, со стороны озера Севан и окружающих озеро гор, тянуло пронзительным холодом. Высота около двух с половиной километров давала о себе знать. Всю ночь ревели на подъеме моторы, и свет фар автомашин то упирался в низко нависшие облака, то полосовал откосы гор.
Рассвет меня разочаровал. Наверное, оттого, что я не выспалась. А вид озера Севан, откровенно говоря, огорчил. Уникальное, самое большое в мире высокогорное озеро, расположенное на высоте 2000 м, безжалостно уничтожается — из него по подземному туннелю выпускают воду, приводящую в движение Ереванскую ГЭС. В результате озеро мелеет в год на два метра. На нем уже образовалось больше трехсот «островов», а монастырь, некогда построенный на острове, уже очутился на полуострове и вскоре будет далеко на берегу.
Мне всегда больно смотреть на разбазаривание природных ресурсов, особенно — уникальных и неповторимых.
Недаром один английский ученый назвал человека не гомо сапиенс, а «голой обезьяной» и доказал, что эта голая обезьяна в конце концов уничтожит на земле все живое. Сначала уничтожит «вредных» (с его узко эгоистической и далеко не всегда оправданной точки зрения) животных; затем тех, кого можно съесть, затем всех остальных — в надежде, что так для него, голой обезьяны, больше останется пищи. Такая катастрофа, может быть, не так уж близка, а вот лесные богатства, водные ресурсы и богатства недр — все это уничтожается с помощью техники и для того, чтобы создать эту самую технику!
Это «плановое хозяйство» напоминает мне того заключенного в новосибирском лагере, который выпускал из вены свою кровь на сковородку, чтобы поджарить ее и съесть, пока не умер, обескровленный.
Об этом думала я, стоя на берегу озера Севан.
— Купы риба! Карошый риба! Свэжий!
Вздрогнув, я обернулась. Передо мной стоял… Гаврош в армянском издании и протягивал мне огромную — сантиметров в восемьдесят — форель.
Не успела я ему сказать, что у браконьеров я ничего не покупаю, как мальчишка вместе со своей рыбиной исчез в кустах. Кто-то ехал на мотоцикле с прицепом.
Проблема снабжения курортников Дилижана продуктами питания, по крайней мере рыбой, несколько прояснилась.
Побродив по берегу озера, я решила поскорее добраться до Еревана: запасы мои, сухари и сахар, окончились, а пополнить их было нечем. В ларьках мелких поселков была абсолютная пустота. Хлеба завозили очень мало. Ни сахара, ни чего бы то ни было и в помине не было. Надо было спешить в столицу. Попутная машина довезла меня почти до города.
Ереван расположен высоко, но его окрестности — еще выше, так что в город дорога идет под гору. И вот при въезде в город я увидела каменную бабу. В довершение всего — беременную.
Грубо вытесанный идол должен был изображать Сталина как великого полководца, но поскольку он засунул правую руку за пазуху, то, если глядеть с определенной точки, создается впечатление, что это беременная каменная баба.
Армяне славятся как талантливые резчики по камню. Но, глядя на это каменное страшилище, трудно об этом догадаться.
Опять вспомнился святой Владимир, велевший свалить идола Перуна, привязав его к конским хвостам. Сколько тракторов понадобится, чтобы стащить с пьедестала этакое идолище?
Теперь я жалею, что как следует не познакомилась с Эриванью. Мне очень хотелось увидеть Арарат, третий красавец-великан Кавказа. «Поднимутся на тост заздравный Эльбрус, Казбек и Арарат…» Тот Арарат, к которому причалил Ноев Ковчег! Тот Арарат, на котором «растет красный виноград»!
В небе висела горячая мгла. Гор не было видно. У Арарата был не приемный день.
Ждать перемены погоды? Где, в городе? Ну нет! Осмотреть город нужно, но задерживаться в нем — нет.
Осмотр длился недолго, но я успела заметить, что особенной враждебности ко всему русскому куда меньше, чем у грузин. На вопросы отвечают охотно, сильно жестикулируя.
Но день клонится к вечеру, и, верная своим правилам, я отправилась на поиски ночлега. Надо, прежде всего, выйти за город. Может быть, мне попадется, как в Тбилиси, уютное кладбище с удобной мраморной плитой надгробия?
Из города я выбралась без затруднений: каменный истукан служил мне маяком.
И вот я уже в поле.
Ничто не указывает на то, что рядом столица республики. Казалось, что я перенеслась во времени и пространстве и очутилась в диком краю во времена средневековья. Крутые склоны гор буквально засыпаны камнями. Чтобы вспахать делянку, надо сложить эти камни стенкой, так что поле будто из клеток. Крупные камни сложены на манер заборов, а мелких девать некуда. Все поле усеяно булыжником, и под каждым камнем если не скорпион, то фаланга или тарантул.
Пришлось немало повозиться, чтобы обезвредить для себя местечко. И то всю ночь казалось, что эта нечисть — рядом и все время шевелится.
Насколько уютнее чувствовала я себя на тифлисском кладбище!
Утром, поразмыслив, я решила вернуться в Тбилиси, а оттуда не спеша пройти по знаменитой Военно-Грузинской дороге. И вот я снова в кузове автомашины, и мимо меня мелькают знакомые уже картины: озеро Севан, Семеновский перевал, Дилижан. Не доезжая до Кировокана, я слезла, чтоб не подвести водителя, потому что инспекция запрещает возить пассажиров.
В город я вошла пешком. Узнав, что поезд будет лишь в 10 часов вечера, я вернулась в город и пошла на рынок. Там я увидела арбузы. Боже мой… Последний раз я видела арбуз 16 лет тому назад в Бессарабии. За все эти долгие годы я никаких фруктов в глаза не видела. Сколько лет я и хлеба досыта не едала, но арбузы мне часто снились. И вот они здесь, передо мной, наяву.
Я купила арбуз и дыню и пошла на станцию, чтобы там, не спеша, насладиться ими. Усевшись в привокзальном сквере, я расправилась с арбузом. Передо мной встал вопрос: куда же девать арбузные корки? Я оглянулась и не нашла ни мусорной урны, ни ящика для отходов. Собрав корки, я совершила «круг почета» по скверу. Завидев нечто вроде гроба возле станционного ресторана, я поспешила к нему. Увы, это был ящик для льда.
Я растерянно оглянулась.
— Ва! Бросай корки тут. У началнык есть гуси: они съедят.
Три или четыре молодых армянина с любопытством наблюдали за моими манипуляциями. Это один из них подал мне совет призвать на помощь гусей.
Гусь — птица полезная. В старину, я слышала, гуси Рим спасли, но хорош была бы я гусь, если бы бросила корки в палисаднике!
Я продолжала разыскивать что-нибудь, приспособленное для сбора пищевых отходов, тычась то в тот, то в другой угол…
Уже собралась целая группа, человек 14–15 бездельников, оживленно что-то обсуждающих и идущих по пятам за мной.
— Бросай на дорогу! Тут свиньи ходят. Они подберут, — подал мне кто-то совет.
Свиньи? Да! Но в том и беда, что я-то не свинья!
Наконец, отчаявшись, я пошла за станцию, даже за семафор, и там выбросила арбузные корки.
Когда я возвращалась на станцию, меня встретила уже целая толпа во главе с милиционером.
— Ваши документы!
Недоумевая, я протянула ему паспорт и отпускное свидетельство. Он мне их не вернул. Я оказалась арестованной. За что? За то, что я не бросила арбузные корки посреди дороги? Что за нелепость! Я потребовала начальника милиции. Оказалось, что за ним послали: он был где-то на свадьбе. А в 10 часов — мой поезд. Билет уже взят. Ох, и получился у нас с ним «разговор по душам»! Впрочем, все хорошо, что хорошо кончается. Начальнику милиции пришлось хуже: воскресный вечер со свадьбой, на которой он был почетным гостем, для него был испорчен, я же благополучно прибыла в Тбилиси. Там я не задержалась: «атмосфера» в городе была уж очень накаленная. Да и вообще города меня нисколько не привлекали. Меня ждали горы! Для начала я решила основательно ознакомиться с Военно-Грузинской дорогой.
Кто из нас, поклонников Пушкина и Лермонтова, не мечтал увидеть своими глазами эту самую Военно-Грузинскую дорогу, бессознательно надеясь отыскать на ней следы колес брички или подков верхового коня любимых поэтов, воспевших Кавказ? В детстве мечтала об этом и я. Что же? Годы прошли. Страдания, разочарования, тяжелые испытания набросили густую серую пелену на все несбывшиеся юношеские мечты. Но вот я на Кавказе. Где-то за Полярным кругом — шахта со всеми ее смертельными опасностями. В нее я вновь вернусь, но сейчас я — на Кавказе. И я пройдусь пешком по Военно-Грузинской дороге.
До Крестового перевала лучше всего доехать автобусом. Отрезок пути между Тбилиси и Пасанаури — это цепь грузинских деревушек, грязных, неопрятных, население которых не только неприветливо, но откровенно враждебно.
Вот справа, на сухом, выжженном холме, виднеются развалины монастыря, где, если верить Лермонтову, прожил свою короткую жизнь Мцыри. Здесь сливаются Арагва и Кура. Здесь был мост, построенный римлянами, кажется Гнеем Помпеем Великим. Теперь мост — под водой: на Куре воздвигнута плотина гидроэлектростанции, и водохранилище поглотило этот образчик римского строительства.
Но где тот лес, в непроходимой чаще которого заблудился Мцыри? Где он боролся с барсом? Кругом абсолютно голые скалы. Впрочем, на моей уже памяти столько лесов исчезло и столько дичи перевелось, что, может быть, Лермонтов был прав. В одном он был введен в заблуждение. Мцыри пострадал вовсе не от когтей барса! Нет! Он просто попытался пройти прямиком через лес… В Грузии стоит на несколько шагов углубиться в заросли возле дороги и попадаешь в такое хитросплетение из разных сортов колючих кустарников, что даже не вступая в борьбу с барсом, в этих зарослях можно лишиться не только одежды, но и кожи!
Вот и Пасанаури, последний крупный населенный пункт перед Крестовым перевалом. Остановка. Шофер, новичок на этом маршруте, явно нервничает перед началом опасного перевала. Он снова и снова проверяет — обнюхивает и вылизывает — свою машину.
Это займет часа два. Пассажиры бредут кто куда. Большинство — в пивнушку, проверить репутацию грузинских вин.
Наблюдаю довольно редкую по нынешним временам картину. Старый дед, правоверный мусульманин с окладистой бородой, совершает омовение, без чего, как и без молитвы, и есть нельзя. Он уселся под забором, искусно сложенным из гальки и глины, и начал истово совершать омовение: лицо, бороду, руки. Затем принялся за ноги. Сначала одну. Скинул чувяк, два вязаных носка. Вымыл ногу, обул и принялся за вторую.
И на всю эту религиозно-гигиеническую процедуру ему потребовалось пол-литра воды — обыкновенная бутылка из-под пива. Ничего не скажешь, Магомет приучил своих адептов экономно расходовать воду!
Еще одну достопримечательность успела я осмотреть: грузинскую пекарню. Не ту обычную, в которой пекут те самые «кирпичи», к которым мы все привыкли, а ту, где выпекают настоящий лаваш.
Вот это, можно сказать, экзотика.
Темный, из дикого камня, неоштукатуренный сарай. Никак не скажешь, чтобы очень чистый, как отнюдь не сверкают чистотой оба работающие там старика-пекаря. Все на вид очень непривычно. И в первую очередь — сама печь. Это очаг грушевидной формы, напоминающий глиняную бочку. Где-то внизу горит огонь, но куда выходит дым и каким чудом держатся прилепленные к внутренним стенкам очага лепешки теста, непонятно.
Этот лаваш очень аппетитно пахнет, а вот проверить его на вкус мне не удалось. Оба неаппетитного вида старика наотрез отказались продать хоть кусочек лепешки под предлогом, что это, дескать, заказ на свадьбу…
Пока шофер снова и снова, раз 10 подряд, проверял неисправность своей колымаги, пока прочие пассажиры попивали вино в забегаловке (а этого рода заведения на каждом углу), я бродила по местечку, знакомясь с местной архитектурой.
Нет, ничего специально грузинского я тут не подметила! Обыкновенные одно- и двухэтажные дома с наружными коридорами и множеством навесов, беседок. Ни сакли с плоской кровлей, ни наружных глухих стен… Все — как принято на юге.
Самым любопытным зданием, после того как мы покинули Тбилиси, была старая крепость (или, может быть, церковь, или замок?) в старой столице Грузии Мцхете. Но весь этот строительный ансамбль так быстро промелькнул, что в памяти остались лишь три полуразрушенных башни (или колокольни), крутой холм. И все это — на холме, увитом плющом и, боюсь, колючками.
Хоть и любят грузины свою родину, хоть дорожат памятниками своей старины, но охранить их от безжалостной «руки времени» (да одного ли времени?) они не могут.
Но вот машина выверена, как часы, и мы пускаемся в путь.
Последняя перед подъемом деревушка Кобэ — всего несколько домишек. Но мы имеем удовольствие их лицезреть снова и снова: дорога в гору вьется серпантином. Она все время под нами, но с каждым витком она все меньше и меньше. Мотор ревет из последних сил и, признаюсь, на поворотах сердце слегка замирает. И вдруг перед нами совсем мирная картина во вполне грузинском стиле.
Полдюжины здоровых мужиков в расцвете сил сидят на парапете дороги, поджав под себя ноги, и торгуют. Здесь дорога образует нечто вроде ровной площадки. Сбоку — цементированный бассейн. Посредине него труба, из которой бьет фонтан минеральной воды. Машины тут обычно останавливаются, и предприимчивые грузины не упускают возможности предложить пассажирам свой товар: два-три яблока, горсть слив, огурец, пару помидоров, початки вареной кукурузы. Товара — на копейки, возможность его сбыть проблематична. Но тяга к коммерции у грузин непреодолима.
Когда я была на Крестовом перевале спустя 12 лет, все изменилось до неузнаваемости и, безусловно, к лучшему. Если прежде каждую зиму лавины срезали бровку дороги, то теперь в наиболее опасных местах дорога проходит по туннелю или под бетонным куполом, покоящимся на своего рода бимсах (балках). Довольно остроумная постройка! Так дорога защищена от снежных лавин. Затем — туннель, и перед выходом — опять бимсы. Благодаря этому Крестовый перевал утратил свою дурную славу и превратился в доступную в течение почти круглого года дорогу, требующую от пассажиров некоторого фатализма, а от водителя — крепких нервов или привычки.
На перевале два креста. Высоко стоит большой крест, поставленный царем Давидом — не то Основателем, не то Строителем. Грузины с большой готовностью и любовью говорят о своих царях. Все они были чем-то замечательны, но человеку постороннему разобраться в их заслугах нелегко.
Несколько ниже современной дороги, почти над самой пропастью, приземистый крест, высеченный из цельного камня. Поставлен он по настоянию Пушкина на том месте, где он повстречал печальный кортеж с гробом Грибоедова.
Пытаюсь разрешить географическую проблему: Грибоедов был убит в Тегеране, а похоронен в Тбилиси. Какими же судьбами последний путь Грибоедова пролегал через Крестовый перевал?
Но вот — спуск. Спуск по северному склону перевала всегда считался более опасным, чем по южному — к Голубой Арагве.
Туннель. Еще туннель. Кажется, их семь. При выходе из последнего туннеля машина останавливается: желающие могут попить очень хорошего нарзана.
Впрочем, к источнику ведет крутая и длинная лестница и желающих, кроме меня, нет.
Перевал позади. Вот и Казбеги, то есть Казбек. Первоначально это было местожительство начальства местных овцеводов. В долине в «настоящих» домах живет вся овцеводческая «аристократия»: председатели, счетоводы, бригадиры, учетчики… Сами чабаны с семьями и со всем своим скарбом живут в горах, там, где отары. А на базе этого поселка создали курорт.
Мне неясно, названо ли местечко «Казбеги» в честь Казбека (по-грузински «Казбеги») или в честь поэта, жившего здесь и творившего под псевдонимом Казбеги?
Поразительно, до чего у грузин много поэтов! Прежде всякий, у кого больше двух баранов, был «батоно» — князь. Князей отменили. Зато их место заняли поэты, в городах — научные сотрудники. Ну а в столице — академики.
Самого Казбека я не видела: с того самого дня, когда он, поспорив с Шат-горою, нахлобучил шапку облаков, он очень редко показывает свое лицо… Думаю, что и до этого спора он был так же нелюдим. Что ж, не видно Казбека — буду смотреть на дорогу, знаменитую Военно-Грузинскую дорогу. Впервые шагала я по дороге пролегавшей над облаками и при этом асфальтированной, с телеграфными столбами, с кюветами. Внизу, скрытый облаками, ревел невидимый Терек. Казалось, скалы дрожали от этого рева.
С каждым поворотом перед моими глазами вырастали причудливые скалы, будто взятые из театральных декораций, к тому же самой неправдоподобной раскраски. Никто уже этого больше не увидит: все это уничтожено, взорвано и превращено в куда более безопасную, но, без всякого сравнения, менее интересную дорогу.
Взять хотя бы знаменитую скалу «Пронеси, Господи!», нависавшую некогда не только над дорогой, но чуть ли не над самым Тереком. С нее не только крупные глыбы, но даже целые скалы срывались, перекрывая дорогу. Большая ее часть была уже взорвана, но и того, что осталось, было более чем достаточно, чтобы проникнуться к ней уважением. Я расположилась под ней с намерением ее зарисовать, но мне стало не по себе. Я вспомнила шахтерское правило: не задерживаться без крайней необходимости под «незакрепленным навесом» и, подхватив свой альбом и рюкзак, перебралась в более безопасное место.
Солнце было еще высоко, но в ущелье уже наступили сумерки. Пора было позаботиться о «приличном ночлеге», то есть выбрать камни подальше от дороги, в таком месте, где меньше опасности от катящихся вниз камней и где самой не покатиться бы во сне. А найти такой удобный номер в гостинице Господа Бога в этом районе не так-то легко. Я долго карабкалась по головокружительной «козьей» тропе, пока меня не захватила ночь. Лезть дальше было опасно. Выбранное мной место казалось горизонтальным, но это был всего-навсего обман зрения. Пришлось подмостить себе под бок несколько камней и свой посох. Не очень мягко, но я никогда не была избалована комфортом. Спартанцы всегда были идеалом моей юности. Пригодилось это и в зрелом возрасте.
Проснулась я на рассвете. Оглянулась и ахнула от восторга: передо мной на ярко-голубом небе ослепительно белел красавец Казбек.
В ущельях лежали буро-фиолетовые тени, но лучи солнца быстро скользили вниз, заливая все расплавленным золотом.
Я схватилась за альбом…
Лучи солнца стремительно скользили вниз: с вершин — в долину, выгоняя ночные тени. Окраска гор менялась с такой быстротой, что у меня руки опустились. Это надо увидеть. Передать — невозможно.
Теперь, после того как я прошла столько красивейших кавказских маршрутов, должна признать, что по красоте они все превосходят Военно-Грузинскую дорогу, но тогда я всей романтической душой была настроена на то, чтобы прийти от нее в восторг. И на всем протяжении пути я приходила в восторг!
Горы, пещеры, скалы, Терек… Казалось бы, одно и то же, но я все время была в приподнятом настроении. И мне казалось, что я не одна, что рядом со мной — Ира. Мысленно я делилась с ней своим восторгом.
Разделенное горе — полгоря. Разделенная радость — двойная радость. Горе свое я несла одна, а радостью делилась с теми, кого нет…
Как легко шагать по Военно-Грузинской дороге! Не чувствуешь ни тяжести рюкзака, ни собственного веса. Я пою во все горло, и хотя рев Терека заглушает мой голос, но само пение доставляет мне радость. Как легко дышится! И даже не верится, что где-то ждет меня шахта… Сколько раз, надышавшись ее ядовитыми эманациями, я брела после смены, еле передвигая ноги, и мне казалось, что в грудь мне забит кол!
Чистый воздух гор — эликсир жизни!
Может, я не учла того, что, идя по течению Терека, я иду под гору? Уклон на глаз не очень заметен, но он существует и облегчает путь. Но в то утро я ни о чем не думала, а просто радовалась жизни.
Все круче горы. Отвесные скалы сходятся все ближе. Громче ревет Терек: скалы отражают и усиливают грохот его бурунов. Это самое узкое место. Это — Дарьяльское ущелье. Как замок запирает дверь, так старая крепость запирает вход в ущелье.
Зубчатые башни, узкие бойницы, мощные стены, ворота… Все сложено из крупных, хорошо пригнанных один к другому камней. Но все впечатление старины портят пустые бочки от дизельного топлива и бензина, нагроможденные на полянке — бывшем учебном плацу.
На другом берегу Терека, на неприступной скале — развалины. Опять замок той же вездесущей царицы Тамары. Вот вредная баба!
Солнце стояло высоко, но в ущелье было сумрачно и прохладно. Мрачное это место. Искривленные, свисающие из расщелин скал сосны усугубляют впечатление. Почва дрожит от рева Терека, и кажется, что скалы ущелья вот-вот сомкнутся.
Ущелье расширилось. Правый берег — более пологий. Тут строилась гидроэлектростанция, взамен той, что сорвал паводок. Шиферные горы — будто из грифеля черно-фиолетового цвета… Мрачное впечатление усугублялось еще тем, что погода начала портиться: низкие тучи поползли с гор и будто слились с туманом в долине Терека. Я миновала сторожевую башню, сложенную из черного плитняка. Долина расширилась. Вот и первое поселение — деревня Ларси, возле которой велись работы по ремонту гидроэлектростанции.
Мое путешествие близилось к концу. От всего увиденного я была в телячьем восторге. И все же в эту бочку меда попала, пусть и небольшая, ложка дегтя. Не люблю я вида взорванных скал, развороченной земли. Машины, ворочающиеся во взорванном грунте, наводят на мысль о червях, копошащихся в ране, нанесенной матери-земле. Этот вид испортил мне настроение, и я почувствовала усталость. А усталость напомнила о необходимости отдохнуть, а заодно и подкрепиться.
Так оно всегда получается: когда внимание отвлечено чем-нибудь приятным или, наоборот, страхом и опасностью, то не чувствуешь усталости и забываешь о еде. Теперь же я поняла, до чего бы хорошо выпить молока и отдохнуть часок-другой, и, свернув с дороги, зашагала по направлению к деревне.
Но меня ждало горькое разочарование. Перед моим носом с треском захлопывались двери, и за ними слышалось непонятное, но явно враждебное бормотание.
Наконец, я свернула в усадьбу, где на тыне сушились несомненно русские вышитые сорочки. Я не ошиблась: здесь меня не встретили бранью. Женщина угостила меня кислыми огурцами и хлебом, а я ее — сахаром, в те годы весьма дефицитным. Отсутствие молока объяснила она мне так:
— Корову мы держим. Уж так мы привыкли: ну что за хозяйство без коровы? Но правду сказать, одна маета с коровой. Молоко сдавай, масло сдавай. Шкуру, мясо тоже сдавай. А откуда все это возьмешь, если «частным» коровам отвели пастбище без водопоя?! Туда девять верст, да обратно девять. Весь день по жаре без воды. Какое уж тут молоко?
Тому, что меня так враждебно встретили, она не удивилась.
— Э, что теперь! Вот прежде, до прошлого года, так вовсе нам, русским, житья не было. В лавку, бывало, носа не кажи. Не то что из очереди, а из самой лавки в три шеи вытолкают и ни за что ни про что поколотят. Сил не было! Теперь хоть приутихли.
— Не пойму, это отчего же?
— Разгромили их, вот напуганные и ходят.
— Разгромили? Кого это? И как?
— Известно кого, грузин. Да ты что, не видела? Как шла ты по дороге, что, не догоняли тебя машины с коровами?
Теперь-то я вспомнила, что меня то и дело обгоняли грузовики, груженные самыми разнообразными коровами: упитанными и худыми, яловыми, стельными или дойными, ревущими от боли, причиняемой распираемым молоком выменем. Уже тогда я задавала себе вопрос: «Что это за великое переселение коров?»
Женщина рассказала мне историю, которой я с трудом смогла поверить:
— Грузины всегда были нам враждебны, хотя при Сталине жилось им очень даже привольно, прямо как у Христа за пазухой. А им все мало. Все им, и никому ни крохи. А как помер Сталин, то они перепугались, что пришел их царству конец. И тут они вспомнили, что Сталин им обещал полную независимость еще в первую революцию. Сам Сталин был революционер, и многие грузины, почитай что все, были против царя. Он им и обещал, что ровно через пятьдесят лет Грузия станет совсем самостоятельной. Они и ждали. Хотя они и так как сыр в масле катались: ни поборов никаких, ни податей не платили. Сталин о своих во как заботился! А как подошел 55-й год, они и потребовали того, что им Сталин обещал. Да и не как-нибудь, а со скандалом. Стали русских избивать. Особенно в Поти распоясались: стали бить там наших матросов. Тут и наши за них принялись: танки двинули, огонь открыли. В порошок их стерли. Не только все их льготы отменили: то, например, что налогов не платили, — а и за прошлое взимать стали. Вот и поотбирали у них всех коров. На мясо!
Да, теперь все предстало предо мной в несколько ином свете. Кое-что стало понятно, но далеко не все. А главное, я поняла: слишком оторвалась я от действительности. В шахте — увлекалась работой, в отпуске — отдыхом, в горах — природой. Я совсем упустила из виду, что борьба идет повсюду. Борьба глупая, бесчестная, воодушевляемая злобой. Такая борьба может привести лишь к несчастью. И не раз еще это повторится.
Нет, хорошо ли мне лично или плохо, но закрывать глаза на то, что творится на белом свете, нельзя. Равнодушие равносильно соучастию.
Военно-Грузинская — позади. И Терек уже просто быстрая речка. И горы уже не горы, а сопки. Есть даже очень крутые, но нет уже мощи Кавказских гор. Сделав последнюю зарисовку орлиных гнезд на Белых горах, я села на грузовик и — айда в Ессентуки.
Но тигр, попробовавший человеческого мяса, становится людоедом. Я, побродив по горам, стала туристом. Нет, это слово слишком опошлено. Я стала горным бродягой.
Мне захотелось побывать в Тебердинском заповеднике и, перевалив через Большой Кавказский Хребет, добраться до моря.
Теперь, когда туда проложены шоссейные дороги и курсируют автобусы, заповедник перестал быть заповедником, а милая изумрудная Домбайская Поляна превращена в заезжий двор, толкучку и вообще во все то, чем отвратительны курорты, куда съезжаются толпы праздных зевак, заваливающих всю территорию бумагами, жестянками, бутылками и прочими продуктами цивилизации. Они изгадили все, что могли, а остальное уничтожили строители со своими мощными бульдозерами. Не дай Бог технику — в руки вандалов! Даже воздух — и тот отравлен цементным заводом, над которым висит облако пыли, оседающей серой вуалью на некогда золотисто-изумрудные пышные заросли папоротников.
Но зачем оплакивать то, что непоправимо?
Не говори с тоской: «их нет»,
но с благодарностию — «были»…[6]
Автобус довез меня до Черкесска — невероятно грязной, унылой, утопающей в болоте черкесской «столицы». Взвалив «на хобот» увесистый рюкзак, я зашагала вверх по Кубани. Отмахав до вечера верст двадцать, я заночевала в поле, а на следующий день, пользуясь попутными машинами, возвращавшимися порожняком в местные крошечные шахтенки, добралась до Карачаевска, а оттуда, где сливаются Кубань и Теберда, — до одноименного курорта. Крутые скалы, поросшие кустарником, шум горной реки и вдали пятна снежников на горах. Тут уже Кавказ.
Теберда — последний «культурный населенный пункт». Я сунулась, по наивности своей, на турбазу, рассчитывая получить если не помощь, то хоть совет. Какое там! Вся турбаза окрысилась на меня — за Тебердой начинается заповедник, куда посторонним нет пути. В Домбай доставляют лишь тех, у кого имеется путевка в альплагерь.
Как быть?
Вежливость нам предписывает спрашивать разрешения, жизненный опыт учит, что иногда можно обойтись без этого разрешения, а логика подсказала, что в данном случае именно это — самое правильное решение. Его я проверю на опыте завтра, а сегодня меня очень заинтересовал крутой склон ущелья, в котором расположена Теберда.
Этот склон считается опасным: там возможен камнепад. Но на вершине какие-то странности: сосна растет вверх корнями и еще дальше какой-то Чертов мост из камней, висящих в воздухе. Обязательно надо посмотреть на это чудо вблизи. Переночевала я на турбазе, но без ведома хозяев, так сказать, инкогнито.
Ночь была прохладной, ярко сверкали звезды. Мне не спалось. И опять я думала об Ире. Как она мечтала о Кавказе! «Вот бы нам с тобой там побывать! Тогда и умереть было б не жаль…» Не довелось тебе, Ирусь! Но в мыслях мы здесь вдвоем.
Еще не занялась заря, как я начала восхождение, полагая к полудню вернуться назад. Но было уже за полдень, и подъем становился все труднее. Камни шатались, и я ползла по карнизам зигзагами. Признаюсь, у самого Чертова моста я не была и назад спускаться тем же путем не решилась. Чертов мост не имеет ничего общего ни с Суворовым, ни с Багратионом; зато в том, что его построил черт, сомнения быть не может — Бог не стал бы создавать подобную чертовщину.
Я перевалила через кряж и, продираясь с трудом через заросли и бурелом, спустилась в долину, а оттуда, обогнув этот кряж с севера, вошла в Теберду.
Хорошо, что я оставила на турбазе свой рюкзак. Ночевать пришлось снова под гостеприимной сосной.
Не пускают в заповедник? Что ж, это правильно, если учесть культурный (вернее, некультурный) облик советского человека. Но я-то вреда заповеднику не причиню. Однако меня тоже не пускают. Как это говорил Кмициц[7]: «Проси! Не дают? Сам бери!»
Значит — вперед.
Но выполнить это решение было не так-то легко, в чем я убедилась, когда, пройдя через весь курорт и полюбовавшись Черным озером — Кара-Кёль, я дошла до «рогатки»: тут кончалась курортная зона и начинался заповедник.
Увы, передо мной был забор из колючей проволоки. Один его конец спускался в бурную Теберду, другой — упирался в скалу. В том месте, где шоссе пересекало забор, находились ворота, будка и вахтер.
Я уселась неподалеку, у ворот, извлекла альбом, карандаш и принялась зарисовывать еще незнакомые мне, но влекущие, как магнит, снежные вершины: ледник Софруджу.
Вахтер внимательно следил за рождением произведения искусства и отлучался только, чтобы проверить пропуск и подорожную самосвалов, груженных асфальтом для уже начинавшегося строительства шоссе).
Когда проезжала одна из машин, я проскользнула вслед за ней.
— Куда?! Туда нельзя! — завопил вахтер.
— Я художник, и здесь рисую, — сказала я, садясь сразу за воротами.
Я дождалась следующей машины и, как только она остановилась в воротах и вахтер занялся проверкой, сгребла свой альбом, подхватила рюкзак и в два прыжка была уже в кустах. Ищи-свищи, только кусты затрещали.
Свобода! Красота! И — никаких курортников.
Снежные вершины приковали мой взор. Вперед! В Домбай!
Даже трудно поверить, что каждый поворот тропы, чуть ли не каждый шаг, открывал все новые пейзажи — один прекрасней другого. Как ни торопилась я, но на каждом шагу останавливалась, очарованная дикой красотой.
Тропа на редкость живописна. Кругом — крутые горы. Рядом шумит Аманаус. Папоротники то изумрудно-зеленые, то золотисто-зеленые в лучах солнца. Как сверкают капли росы! А запах! Мне казалось, что я — в сказке, на той самой папоротниковой поляне, воспетой Алексеем Толстым в балладе об Илье Муромце и ожившей на картине Шишкина «Папоротники»!
Топчет папоротник пышный
Богатырский конь…
Домбайская Поляна… В этом месте был когда-то монастырь. Умели монахи правильно выбирать место, где можно было спасаться: приносить пользу людям и чувствовать близость Бога. Монахи были проводниками через Большой Кавказский Хребет — между Кубанью и Черным морем. Звон колокола указывал заблудившемуся в горах путь к спасению. И, вместе с тем, нигде так не чувствуешь ничтожества и всемогущества человека, как перед лицом гор — подножия Божьего престола!
Но философией я занялась позже, а в первую мою встречу с Большим Кавказом у меня просто глаза разбегались.
В середине августа на высоте 2500 м, у подножия мощных ледников, ночи холодные. Иней покрывает траву, а у меня даже одеяла не было. (В дальнейшем я всегда брала его с собой в горы.) Попытка получить место в палаточном лагере не увенчались успехом: меня, дикого туриста, отвергли, хоть половина палаток пустовала. Не беда! Ночлег у корней вековой ели ничуть не хуже.
Я устала, но прежде всего схватилась за альбом, чтобы запечатлеть изумрудно-зеленую поляну с палаточным лагерем на фоне гор. До самой темноты рисовала я — неумело, хоть и старательно. Опыта у меня не было, но энтузиазм — огромен и радость творчества — и того больше.
Ко мне подошел профессор-дендролог. Здесь он был со своим сыном, студентом-метеорологом, снимавшим каждые два часа показания аппаратов. Старичок возмущался негостеприимством руководителей, вынудивших меня ночевать на морозе. И ночью профессор и его сын меня раза два будили, чтобы убедиться, что я не замерзла. Они очень удивлялись, когда я им говорила, что мне вовсе не холодно.
Значит — вперед.
— У вас идеальная терморегуляция! — восклицал профессор.
Как могла я ему объяснить, что эта «терморегуляция» — результат тяжелой проверки на прочность в те годы, когда приходилось бороться и с холодом, и с голодом, и с непосильным трудом, и с постоянной усталостью, не смея жаловаться на чью бы то ни было жестокость!
Я люблю лошадей, люблю деревья, но чем же объяснить тот факт, что вид поверженного лесного гиганта очаровывает меня и я могу часами любоваться им, а вид мертвой лошади порождает лишь чувство горькой жалости? Лошадь — млекопитающее, как и человек, и смерть лошади — нечто вроде memento mori[8] нам, людям. А мертвое дерево говорит нам о жизни, о преемственности, что ли. Но спиленное дерево вызывает у меня боль и негодование, как убийство, как любое насилие.
Об этом и о многом другом думала я, шагая к Алибеку. Дорога была видна все время, но Алибека не было. Кругом — лесная чаща. Внезапно лес кончился, дорога вильнула вправо, и передо мной сверкнул ледяной шапкой Алибек. Казалось, он так близко, совсем рядом! К обманчивым расстояниям в горах мне предстояло еще привыкнуть.
Я долго еще шагала. Лес уже стал чахлым, «северным». Мощные деревья остались уже позади. Последнюю группу мощных елей я встретила в защищенной от ветров долине возле альпийского лагеря «Буревестник».
Встретить туристов на подходе к леднику Алибек — не диво. Они туда ходят толпами. Встречаются и пары…
Первое, что я увидела, — это была большая сломанная ель, на которой аккуратно, на плечиках, развешена одежда, мужская и женская. Под деревом сидел мужчина, читающий вслух увесистую книгу. По ту сторону дерева, на костре, разожженном меж двух камней, в закоптелом котелке женщина варила обед.
Идиллия? Да. Но действующие лица этой идиллии были несколько неожиданного вида. Немолодой плотный мужчина, седой и почти лысый, был в одних трусах. Женщина — маленькая, сухонькая, проворная старушка.
Лишь присмотревшись, я увидела неподалеку палатку. Я познакомилась с семейством альпинистов. Их было трое. И представляли они три поколения. Третий экземпляр — Валька Ольховская, славная семнадцатилетняя девчонка — подошла попозже, и мы вместе похлебали рисовой каши с компотом из сухофруктов.
Так завязалась наша дружба у подножия Алибека.
Еще сутки я посвятила Домбаю. Побывала на леднике Алибек, ходила к Турьему озеру, не без труда вскарабкалась на Семенов-Баши.
Погода была ясная, и просторы альпийских лугов, просматриваемые с вершины, потрясли меня своей красотой. Но дивная трава, густая, как войлок, состоящая из всех видов клевера, столь любимого овцами, остается неиспользованной из-за головотяпства тех, кто, выселив с бескрайних альпийских лугов карачаев, одним махом уничтожил столь развитое в былые времена овцеводство. На изумрудной траве чернеют черные пятна: это крапива, выросшая на местах, где прежде были кошары.
О нелепой расправе над карачаями я узнала несколько позже — в следующем году. Будучи в тех краях, я говорила с ними самими, и не переставала удивляться.
Карачаи — самое миролюбивое из всех кавказских племен. Пожалуй, единственное, не питавшее враждебных чувств к русским. Они славятся своим трудолюбием и покорностью. Но во время войны и их попутал сатана, и они обрадовались Гитлеру. В наказание их, как и крымских татар, выселили в Караганду. У нас, к сожалению, такая мера принимается просто росчерком пера, без учета последствий. Наказывая провинившихся, еще сильнее наказываем мы экономику своей страны. Несметные отары превосходных овец карачаевской породы, согнанные в кубанские земледельческие колхозы, погибли. Замечательная порода карачаевских овец перестала существовать! Но сами карачаи в Караганде отлично прижились. Дело в том, что они очень трудолюбивы и предприимчивы. Они, горцы, жившие в каменных саклях, построили себе саманные дома, крытые соломой, наладили поливное сельское хозяйство, разводя сахарную свеклу, рис, завели коров.
Но вот наступило царствование Хрущева. И опять же росчерком пера карачаев вырвали из Караганды и пересадили не в их родные горы, а в долину Кубани. В Караганду же направили комсомольцев осваивать уже освоенные целинные земли. Карачаи были очень недовольны. В Караганде они обзавелись хозяйством — у каждого было по две коровы. Привезли с собой мешками сахар, рис. А тут кубанские казаки встретили их, как нахлебников.
— Жили мы в саклях из плитняка. Имели овец, ишаков, коней. Послали нас в Караганду. Научились мы строить дома из соломы, крыть их околотами. Вот теперь строим дома деревянные. Кроем их дранкой…
С этой самой дранки мое интервью и началось. Я в ужас пришла. Оказывается, Хрущев разрешил переселенцам рубить лес в заповеднике и делать дранку кустарным способом, при котором до 90 процентов идет в отходы, то есть попросту спихивается в пропасть. Свалят такие кустари гигантскую пихту метров в 30–40, наколют из нее пару пачек дранки — поросенку на клетку едва-едва хватит, и все остальное — в отвал. Душа болит, когда глядишь на такое безжалостное расточительство! Но кого в этом винить?!
Тогда, в 1956 году, было не так просто пройти Клухорским перевалом, если ты не имел туристической путевки.
От Домбая до Клухорского перевала группа шла под конвоем: впереди — милиционер и вооруженный проводник; сзади — опять милиционер и ишак. Между ними цепочка туристов.
Нет уж, походила я под конвоем. С меня хватит! И я решила пробираться на свой страх и риск.
Опасность, наверное, существовала и на самом деле. Массовое выселение чеченцев и ингушей не могло сойти так гладко, как, например, молдаван из Бессарабии. Во-первых, из гор труднее выселить; во-вторых, там легче скрываться. Да и народности эти в достаточной мере непокорные… Многих не поймали; еще больше удрали с дороги или уже с места ссылки. Сколько бы их ни погибло, какая-то часть все же вернулась. А прожить им как-то надо… Пусть даже кунаки помогают. Но ограбить туристов — очень уж соблазнительно.
Я не жалею времени, которое потратила на эту довольно-таки утомительную прогулку. Было очень жарко, и я неоднократно купалась в ледяной реке. Впрочем, купалась — не то слово. Я выбирала заводь и, уцепившись за ветку, погружалась в ревущую пучину. Жутковато!
Но Ганачхир — позади. Такое уж правило у кавказских рек, даже речушек: с впадением притока, пусть самого мизерного ручья, река меняет свое имя. Так и теперь: это уже не Ганачхир, а Северный Клухор.
Но пора было подумать о ночлеге, и я выбрала себе в гостинице у Господа Бога номер со всеми удобствами: постель из сухого песка с подушкой из камня, с проточной водой из звенящего родничка и несколькими кустами спелой малины на ужин. Если голод — лучший повар, то усталость — самая мягкая постель.
Я — у начала серпантина, который сколько уж лет подряд тянут к Клухорскому перевалу. Бились с этой дорогой при царе, тянули ее в послереволюционное время, а во время войны — немцы. Слава Богу, ничего из нее не вышло: снежные лавины срезают бровку и весной все начинается с нуля.
У подножия — «Северный приют», палаточный лагерь для туристов. Расположен он возле метеостанции. За ее территорию хода нет без проводников и милиции. Не беда! Пробираюсь через кусты и дальше — по-пластунски. Вот я на тропинке, проложенной вдоль горного потока Северный Клухор, который здесь каскадами низвергается со скалы на скалу и ревет так, что чувствуешь, как дрожат под ногами скалы. Торопясь до заката уйти как можно дальше, я карабкаюсь вверх по мокрым от брызг и пены утесам.
Здесь, вверху, еще светло. Но внизу, в долине, уже сгущаются тени. Остающийся световой день уйдет на зарисовки. Однако займусь я ими лишь после того, как приготовлю себе под навесом скалы ложе из папоротников, по возможности мягкое и не очень мокрое.
Какой кругозор!
Сажусь на скалу. Она дрожит от пенистого водопада. Странно, кажется, что она рвется вверх. Это — обман зрения, но все же как-то непривычно.
Остро ощущаю обиду оттого, что я одна сижу здесь и любуюсь одна. Ирусь, Ирусь! Как часто вспоминаю я тебя! Ты умела мечтать и наслаждаться красотой природы. Как ты мечтала о Кавказе, о горах! И вот я сижу здесь, в одном из красивейших уголков мира, и разговариваю с тобой. Мысленно. Тебя нет… И никогда не будет у меня товарища, умеющего понимать и чувствовать горы — их величие и красоту.
Долго сидела я и не могла оторвать взор от этой неповторимой красоты. Только восход солнца может конкурировать с красотой заката. Но там доминируют яркие, оранжевые тона, а здесь наоборот: вершины тускнеют, становятся прозрачными, а из глубины долин поднимаются густые фиолетовые тени. Только отдельные маленькие облака, как клочки ваты, прилипают к груди «утеса-великана».
Лишь когда уже зажглись звезды, необыкновенно-яркие на такой высоте, мне стало по-настоящему холодно, и я забралась в свою пещеру. Уже с вечера было холодновато в моей квартире, ведь она на одной лестничной клетке с вершинами Большого Кавказа. Но не беда, зато можно спать спокойно — тропа проходит далеко и никто меня не побеспокоит. И торопиться некуда: на перевале снег за ночь смерзнется и на леднике — скользко. Посплю. Но еще лишь занималась заря, как чьи-то шаги заставили меня насторожиться Кто может быть тут, возле самого Клухорского перевала, на почти голых скалах, да еще в неурочное время! Сон как рукой сняло. Любопытство взяло верх над осторожностью, и я высунулась из своего закутка. Густой туман, как ватное одеяло, застилал все. Но что-то двигалось в этом тумане. Да тут пасутся коровы! Сколько их, две, три, шесть?
Осторожно, на четвереньках вылезла я из своего укрытия. Вдруг «коровы», как метеоры, рванули с места и в одно мгновение, мелькнув в воздухе, скрылись в тумане. Я успела разглядеть обращенные назад рога. Это были… туры. Да, эти неуловимые, прославившиеся своей осторожностью туры!
Идти через Клухорский перевал в одиночку, не имея опыта, и к тому же рано утром, по морозу — это более чем неосторожно. Надо пройти по леднику, обрывающемуся к Клухорскому озеру, — по косогору градусов в 45. Собственно говоря, это не настоящий ледник, а снежник — слежавшийся снег «фирн». Днем он размякает, но утром, пока солнце не размягчило корку, очень рискованно ступать по нему. А я пришла туда еще до восхода солнца.
Сначала надо было перебраться, прыгая с камня на камень, через речку Северный Клухор, вытекающую из Клухорского озера, а всего в нескольких шагах от этой «переправы» речка низвергается водопадом с высоты 25–30 метров. Когда идут группой, то там натягивают веревку.
Вообще веревка, взаимная выручка плюс опыт — это много значит.
И я, даже не спеша, зарисовывала все, что меня особенно поражало. А удивляться было чему! Отчего два озера, расположенные в одном кратере и разделенные лишь ледяной перемычкой, разного цвета? То, что побольше, — красивого голубовато-зеленого цвета, а то, что рядом с ним, — чернильно-черное? Откуда берутся на снегу и на скалах кроваво-красные потеки? (Впоследствии я разузнала, что так называемая «кровяная плесень» — это особый микроскопический грибок.)
Все же я с облегчением вздохнула, когда опасный косогор остался позади.
Начинался спуск. Камни, снег, лед… Кругом мрачные, почти черные пики, к которым, будто клочья ваты, пристали облака. Но вот налетел порыв ветра. И ветер этот донес и сюда, к самому леднику, тепло южного моря.
Впереди — Абхазия.
Вниз я мчалась, отпустив тормоза: скакала с камня на камень, а если попадались языки снега, то, садясь верхом на палку, неслась, как баба-яга на помеле. Дорогу мне указывала звонкая речушка Южный Клухор.
Просто удивительно, как это до Александра Гумбольдта людям не пришло в голову, что, спускаясь с горы вниз, человек проходит через разные климатические зоны? На протяжении одного дня пути из заоблачных высот я спустилась до уровня моря и наконец — в субтропиках..
Более дикой и вместе с тем величественно-прекрасной картины, чем долина реки Клыч, я не могу себе представить. За каждым поворотом тропы — панорамы одна прекраснее другой. Но где взять слова, которые могли бы описать их? Для этого надо быть художником слова и художником вообще. А я… Я была всего-навсего шахтером в отпуске, то есть выходцем из могилы, который ни на минуту не может забыть, что скоро — ох, как скоро! — придется вновь в нее вернуться и, быть может, навсегда.
Но грустные мысли лишь изредка омрачали бескрайний восторг, как маленькие облачка набегают на солнце ясным летним днем. Я старалась не думать о будущем и беззаботно прыгала по обломкам скал, спускалась по еле заметной тропинке, увлекая за собой мягкую, бурого цвета, щебенку.
Тропа вьется по самому карнизу на головокружительной высоте. Что там внизу, я не вижу: боюсь подойти к краю тропы — туда, где камни под ногами шевелятся. Слышно, как шумит Клыч, мчащийся с камня на камень. Зато хорошо виден противоположный берег. Склоном его не даже не назовешь — с удивлением смотрю и никак не могу понять, каким чудом большие, в форме веретена пихты растут, будто прилепленные к вертикальной скале? А дальше одна выше другой поднимаются гигантскими зубцами гряды гор, и последняя гряда, вся в пятнах снежников, как бы подпирает небо.
Это — правый берег Клыча. А каков левый?
Я не могу этого рассмотреть: скалы нависают надо мной. Откуда-то сверху, будто с самого неба, низвергаются водопады в «широком ассортименте»: тут и могучие каскады, от грохота которых под ногами дрожат скалы, и множество ручейков, которые, точно пряди седых волос, свисают над пропастью и концы их кудрявятся завитками пены.
Так хотелось всю эту красоту запечатлеть, что я то и дело рассупонивала свой рюкзак и пыталась перенести на бумагу всю эту красоту.
Безумная мечта! Разве можно поймать радугу в ведро?!
«Счастливые часов не наблюдают». Должно быть, я была очень счастлива, так как ночь захватила меня буквально врасплох. Но мои предки спартанцы утверждали, что воин ложится на землю и укрывается небом, так что постель мне была обеспечена. Что касается ужина (он же и обед), то пара сухарей, немного сахара и ледяная вода quantum satis[9] решали и эту проблему.
Теперь я могла любоваться грядой Большого Кавказа с южной его стороны, продолжая восхищаться контрастом: пышная зелень первого плана и грозные великаны, подпирающие небеса, там, позади.
Я перешла через один из притоков реки Клыч по мосту… Кажется, что в этом удивительного? Люди с незапамятных времен пользуются мостами. Но этот мост не был рукотворным. Создал его не гений человеческий, не техника, а одно из грозных явлений природы — лавина.
Зимой тысячи тонн снега срываются с крутых гор и излюбленными маршрутами устремляются в долину. Обычно лавины несутся вдоль неглубокого ущелья, имеющего форму лотка. На этих «лотках» ничего не растет, кроме прижатых к земле, измученных березок. После таяния снегов там вырастают пышные травы, главным образом корневищные. Ну а внизу, в долине, огромные массы снега, так называемые лавинные выносы, лежат долго, иногда до самой осени, уплотненные почти как лед. Но «лед» этот коварен: внизу его подрывает горный поток, а сверху он становится ноздреватым, рыхлым, и трудно угадать, достаточно ли толст его слой и выдержит ли он тяжесть человека? То тут, то там зияют провалы, в глубине которых грохочет поток.
Этот «мост» был уже не первым на моем пути, но, признаюсь, он был самым жутковатым, так как «окна» почти сливались и перемычки между ними казались очень уж хрупкими.
Впоследствии я не раз удивлялась, с какой уверенностью выбирают свой путь лошади горцев с тяжелыми вьюками, седоками, а порой и с целым выводком ребятишек на спине. Когда я привыкла к подобного рода мостам, то поняла, что не так уж они опасны, если знаешь их секрет.
Хоть мое любимое дерево — дуб, олицетворение могущества, но буки мне дороги тем, что у каждого из них — своя физиономия, каждое красиво по-своему. Я как-то по-особенному люблю эти нарядные, мощные и вместе с тем изящные деревья. Стволы на редкость чистые, гладкие, какие-то опрятные, дымчато-голубоватые, а не болезненно-бледные, как у березы. Корни будто исполняют замысловатый балетный танец, а ветви гибкие, причудливо изогнутые. Что же сказать о буках вековых, раскидистых, вытанцовывающих свой колдовской танец на крутых косогорах в окружении буйной поросли рододендронов и папоротников? Как гармонируют с их светлой корой черно-кожистые листья рододендронов, золотисто-изумрудные папоротники и сочные листья мать-и-мачехи! Тут и там низенькие молоденькие елочки в пышных кринолинах, будто они пришли в гости и боятся помять свои нарядные юбочки.
Сквозь буковую рощу виднелись палатки. Это и был «Южный приют». Но я не торопилась к костру. Долго сидела я, как очарованная, пытаясь перенести на бумагу эту неповторимую красоту.
Но, забегая вперед, расскажу о том, что произошло на этом же месте в следующем году — об этой обиде, об этом горе, о котором и теперь, через столько лет, не могу вспомнить без боли.
Я шла «против шерсти», то есть от моря до Большого Кавказского хребта. Это вообще труднее. К тому же приходилось карабкаться в гору, склоны которой были раскалены, так как лучи солнца падали на нее под прямым углом. Но я торопилась, чтобы засветло дойти до «Южного приюта» и вволю порисовать буки, столь мне год назад приглянувшиеся.
Вот на противоположном, правом берегу Клыча — крутой обрыв, весь, как пчелиный сот, изрытый пещерами. В них, по словам сванов, зимой туры прячутся от непогоды. Одному Богу известно, как они туда добираются. А вот те три водопада. Сейчас я обогну этот овраг и… Но что это такое? Неужели я ошиблась? Это совсем не тот райский уголок, от которого нельзя оторвать глаз.
Площадка, на которой выстроился десяток палаток, стол под брезентовой крышей, плоский камень, навес — все это осталось таким, как было, но куда делись мои буки? Где заросли рододендронов? Где яркая зелень папоротников? Вместо всего этого — рыжая земля, покрытая сожженными солнцем листьями папоротников, густая щетина острых пеньков от срубленных рододендронов…
Тут и там пни. Их корни больше не напоминают ног Лешего, исполняющего балетный танец, а похожи больше всего на щупальца мертвого спрута. А между ними — тела мертвых деревьев, как тела богатырей, нарубленных на куски каким-то великим людоедом.
Я стояла, как жена Лота, обращенная в соляной столб. Я не видела горящей серы и смоляного дождя, низвергающегося с неба, но и той картины разрушения, что была передо мной, оказалось достаточно, чтобы потерять дар речи.
Два десятка «людоедов» комсомольского возраста сидели возле огромного костра, а несколько дикарей из их компании накатывали на костер огромное бревно — целый ствол одного из поверженных гигантов. Взрывы смеха, гогот, треньканье гитары, обрывки глупейших песен, почему-то считающихся самыми подходящими для туристов, — все это было так дико и нелепо, как танец на кладбище.
— Что вы делаете? — разлетелась я к ним. — Да как же вам не стыдно? Вы же комсомольцы! Уж если такие прекрасные деревья погублены, то пусть от этого будет хоть какая-то польза! Каждый день в этот «приют» приходят группы туристов. Им приходится собирать валежник, чтобы сварить ужин. Пусть эти деревья пойдут на дрова, а не на ветер!
Песня оборвалась. Кое-кто как будто понял. Но вот раздался чей-то голос:
— Да что вы слушаете какую-то старуху?
И песня «Жора, подержи мой макинтош» понеслась в наступающие сумерки.
Бревно вкатили. Сноп искр взвился, как вопль отчаяния. Я кипела от негодования. Кипела — и взорвалась. Взрыв произошел, когда к костру подошел еще молодой нагловатого вида мингрелец и напустился на меня:
— Кто разрышыл тэбэ ходыть в горы — нэ в партии, а одна? Нэпорадок!
— Непорядок? А то, что здесь происходит, — порядок?!
— Нэ командуй! Здэсь я началнык. Я распорадылся вырубить дэрэвья — очыстить территорию: тэперь бандиты не подойдут.
О чем можно было спорить с этим тупым, самодовольным мингрельцем? В чем можно было убедить комсомольцев?
С болью в душе я повернулась и зашагала прочь.
На косогоре я еще раз остановилась, чтобы взглянуть на то, что было когда-то таким красивым уголком.
Костер полыхал; его отблески озаряли единственное уцелевшее дерево: у его корней был закуток для свиньи. Свинье нужна тень. Ради свиньи пощадили этот бук. Свинья спасла хоть кроху той красоты, которую уничтожили люди. И в ярком пламени виднелась шеренга палаток и нависающий над рекой нужник.
Странная судьба у этого лагеря. По словам свана-проводника, это место облюбовали для своего штаба немцы-парашютисты во время войны. Прежде всего, они взяли в трубы воду горного ручья, провели воду в палатки, на кухню и сделали промывной нужник. Весь десант погиб. Их лагерь остался, и на его базе был построен «Южный приют». Водопровод вышел из строя. Уборная была заменена более привычной — висящей над рекой, из которой берут питьевую воду и где туристы умываются. Бдительный начальник вырубил все деревья, и место стало опасным в отношении лавин. Через несколько лет во время грозы хлынувший с гор поток грязи — так называемая «сель» — смыл весь лагерь. Спаслась полосатая свинья.
Но все это было впереди… Тогда же, усталая, но полная восторга, я захлопнула свой альбом и пошла к «Южному приюту», на свет костра.
Последняя группа туристов ушла в Сухуми; другая группа не прибыла. Заведующий и кастелянша спали. А у костра, на котором закипал медный чайник, сидели старики-сваны, проводники, было их пятеро.
Так состоялось мое первое знакомство со сванами.
Сваны — это грузины, но среди них часто встречаются люди с серыми и голубыми глазами. И характер у них покладистый, хоть культура и ниже.
Встретили меня хорошо и пригласили к костру.
Не помню, с чего у нас завязалась беседа, но продолжалась она до рассвета, несмотря на то, что из пятерых стариков лишь один знал сносно русский язык. Он задавал мне вопросы, переводил им мои ответы, и они очень серьезно их обсуждали и задавали дополнительные вопросы. Затем опять следовали новые.
Я была поражена! Эти полудикие люди, всю жизнь прожившие в горах, не имеющие ни радио, ни газет, были очень любознательны и интересовались самыми неожиданными вопросами. Что они интересовались Сибирью, в этом не было ничего удивительного: уж очень много горцев было туда сослано после войны. Но они требовали, чтобы я объяснила, почему в Сибири такие большие реки и почему они текут на север? Очень дотошно добивались объяснения полярного дня и полярной ночи. «Внимание аудитории вдохновляет оратора» — это я на себе испытала. Кроме того, я угостила стариков сахаром, а они его давно не видали: даже в городах-курортах Минеральных Вод сахар бывал обычно лишь зимой. Приятно было смотреть, с каким удовольствием они пили крепкий чай, громко хрупая сахар крепкими, несмотря на старость, зубами.
Под утро, когда уже садилась роса и птицы начали свой утренний концерт, пресс-конференция была закончена. Мы легли спать. Старики пошли в палатку, а я прикорнула у костра. Но мне что-то не спалось, и вскоре я встала, умылась, раздула огонь, так как было прохладно, и уселась рисовать.
Все приводило меня в восторг, даже эта столовая под брезентовым навесом, где стол — массивная плаха, а скамейки — из расколотых бревен. Сквозь грохот горного потока прорывался шелест листвы мощных буков и пение птиц. Я была счастлива. О том, что где-то есть шахта, целики третьего пласта, я забыла.
— Ты когда пойдешь дальше, на Сухуми? — оторвал меня от этого занятия голос старика-проводника. — Я бы тебя проводил немного: здесь близко есть опасный переход через снежный мост. А через час я пойду назад, через Клухор, за следующей партией.
Хорошо, что этот снежник я проходила с таким опытным проводником, как этот старик! Он мне очень толково объяснил, где и в чем опасность, как распознавать намечающийся провал.
За этим снежником мы расстались. Я хотела ему заплатить за услугу, но он не взял.
— Ты нас всех сахаром угостила. Теперь мы кунаки. Будешь в Сухуми, заходи прямо к моему сыну, — адрес его я пропустила мимо ушей. — Завтра я пойду в Квами-Аджер получить по карточке свой хлеб, а оттуда поеду к сыну. Так что приходи: мы с сыном и его жена будем ждать.
Меня это очень тронуло. Ведь я знала, что им, этим проводникам, очень трудно живется. Каждый день карабкаться через Клухорский перевал! Туда — порожняком, а обратно — сопровождать неопытных туристов, которых иногда приходится чуть ли не на руках тащить через опасные места. И за все это — 150 рублей (старыми деньгами, то есть 15 рублей нынешними, после реформы шестидесятых годов)! Да еще каждые пять дней ходить горными дорогами по 35 километров в один конец, чтобы купить свой хлеб!
Я не воспользовалась его любезным предложением. Погода была хорошая, и я ночевала под чинарой в школьном саду. Директор школы разрешил это диким туристам.
И все-таки мы встретились. Я покупала на колхозном рынке дыни, когда ко мне подошел проводник с упреком, что я пренебрегла его гостеприимством. В оправдание я сказала, что там, в саду, мне очень хорошо: море совсем рядом. И все же он — на этот раз с сыном — нашел меня под чинарой, когда я уже собиралась в путь.
— Вай, нехорошо! Мы кунаки. Чай вместе пили. Вай!
…Багатская Стена… Да! Это уж стена так стена! Совершенно отвесная, жуткая… Внизу, на глубине 400 метров, шумит и пенится бурная горная река. Вверх уходит та же диабазовая стена, но ее как-то не замечаешь… Невольно все внимание приковано к пропасти, по карнизу которой вьется высеченная в скале дорога.
Тот, у кого слабые нервы, пусть не пускается в путь по этому проклятому карнизу! Тому, кто не видел, с какой спокойной уверенностью местные шоферы ведут свои древние драндулеты по самой кромке карниза, над пропастью, тому просто не поверится, что это вообще возможно! Одно крыло черкает по стенке; из-под противоположного колеса сыпется щебенка. Клаксон непрерывно сигналит, чтобы, не ровен час, кто-нибудь не попал навстречу: ехать вперед до предела рискованно; а каково пятить машину? Вот минули крутой поворот… Петля… Тут хотя бы видно, что впереди. Затем — обойти еще один угол и… Слава Богу! Карниз переходит в дорогу, если «дорогой» можно назвать крутой серпантин, полный неожиданностей.
Только теперь замечаешь, как учащенно колотится сердце!
…Уже в следующем, 1957 году был закончен туннель через оба выступа Багатской Стенки, и теперь можно ехать с зажженными фарами без боязни. Лишь при въезде глянешь на покинутый ныне карниз… И холодок пройдет по плечам. Даже не обратишь внимание, что вдали на горизонте, если воздух чист, видно Черное море…
Родное, с детства мне знакомое Черное море! Наконец-то я снова на твоем берегу! Лежа на песке у самой кромки воды, я чувствую себя дома. Будто не было ни Сибири, ни Норильска, ни шахты.
Хорошо купаться на рассвете! На сухумском пляже пусто. Вдали море освещено солнцем, но его еще не видно: горы, поросшие лесом, подходят к самому берегу. Города, можно сказать, и не видно. Город мне чужой. Там жарко, шумно. Курорт! Слишком много людей. И все чужие.
Здесь все для меня ново: я «открываю» черноморское побережье. Сажусь на катер — морской трамвай.
Куда приехали? Новый Афон. Тот самый, о котором с благоговением и восторгом нам рассказывали монашки, когда мы с папой и мамой ездили в монастырь Кошеловку на престольный праздник. У них была не то картина, не то икона с довольно-таки лубочным изображением Афонского монастыря.
Спору нет, умели монахи выбирать место для монастыря. Умели его и благоустраивать.
В живописной долине — большой, красивый монастырь, окончательно изгаженный и опошленный пристройками, выпадающими из величественной панорамы. Там дом отдыха. Играет музыка, снуют отдыхающие.
В парке аллея огромных мрачноватых кипарисов. Точно гигантские, почти черные, веретена уходят в небо. Это импонирует!
С гор течет холодный, кристально чистый ручей. На нем монахи построили первую в России гидроэлектростанцию. (Вторая — «Белый уголь» возле Ессентуков.) Очень красиво оформили «каскады», озера, облицованные диабазовыми плитами. Рядом старинная церквушка святого Симеона. Внизу, в парке, еще несколько озер с мостиками, беседками, островками и лебедями — белыми и черными. Все продуманно, добротно и красиво.
Остальное вполне современно: пивные, кафе, чебуречные, шашлычная, столовая. Все для курортников. Хлеба в продаже нет. Его привозят в ларек раз в день. И очередь стоит круглосуточно: днем — дети, ночью — взрослые. А после войны уже прошло одиннадцать лет. И карточная система отменена!
Говорят, это в наказание грузинам за их бунт с требованием независимости.
Где-то здесь должен быть старый монастырь-крепость, а в нем — часовня Иверской Божьей Матери. Об этом в мегафон говорил экскурсовод. Вон на той горе! Иду туда. Расположение этого монастыря на крутой горе, имеющей форму трехгранной пирамиды, делало его почти неприступным.
Одна грань — отвесная диабазовая скала — абсолютно неприступна; другая — тоже крутая, осыпающаяся. Ее очень легко защищать. Третья, обращенная к морю, более полога, но она целиком превращена в крепость. По ней зигзагом проложена дорога, облицованная камнем, с высоким парапетом. Своего рода крепость. На углах зигзага — башни, водосборные площадки, цистерны для воды (зимой выпадает много осадков.).
Начали ее строить в IX веке. И простояла бы она еще не одно столетие, если бы в 1932 году, когда изгоняли монахов, все это не было взорвано динамитом: и сама Иверская святыня, и башни, и цистерны, и водосборные площадки, и даже контрфорсы на дороге. Не поленились и втащить на гору пневматическую машину, чтобы забурить шпуры.
Многие шпуры не осилили монастырскую кладку и «пошли навылет». И зияют дыры — упрек и позор этому акту вандализма.
До чего грустно мне стало, когда я зашла в одну из полуразрушенных башен! Стояли они там, где дорога, укрепленная контрфорсами, образовывала зигзаг. Стены башни, несмотря на то, что их взрывали, устояли, но пилон, на который упирались десять арок, поддерживающих верхний ярус, рухнул. Центральная колонна хотя и рухнула, но не рассыпалась. Она вывернула фундамент, на котором стояла, и лежит теперь, опираясь на стену, как некий символ, говорящий, что есть устои, неподвластные динамиту. Как есть символы, неподвластные клевете и злой, даже очень злой, воле.
В чем секрет этой «монашеской» кладки? Я попробовала отколупать ножом кусочек извести, соединяющей камни, но она была твердой, как фарфор. Я пыталась отломить хоть маленький кусочек кирпича из замка арок, но он звенел и не поддавался. Бесполезно! Нож скрипел, как по стеклу.
Вдруг внимание мое привлекли голоса. Я тихонько выглянула. Перед башней — там, где прежде была водосборная площадка, — стояла группа экскурсантов. Жирный экскурсовод-грузин, размахивая руками, вещал:
— …Меж тем, как мы теперь, в Советском Союзе, умеем строить быстро, крепко, красиво и дешево, монахи использовали самые примитивные способы строительства.
С моря налетел порыв ветра, пошевелил тяжелые плети плюща, обвивающего башню. Мне показалось, что сама башня горестно вздохнула и ветерок унес ее печальные слова:
— Века пронеслись надо мною… Ни непогода, ни ураганы, ни вражеские набеги, ни корни мощного плюща не смогли сдвинуть ни одного камня моих стен. Не советская ли власть, не советский ли динамит нанесли смертельное увечье моей «примитивной» монашеской кладке?..
Но вряд ли эта жалоба дошла до сознания этих людей.
Я не спеша шла в гору, осматривая развалины, носящие те же следы нашей «культуры», и пыталась мысленно восстановить эту груду обломков и догадаться, каково было их первоначальное назначение.
Но вот вершина горы. С душевным трепетом перемахнула я через каменную ограду — все-таки это монастырская ограда. Можно было дойти до калитки, но меня отталкивал топот, свист, пение и смех экскурсантов. Хотелось отмежеваться от них, как от чего-то непристойного. Кроме того, я хотела спокойно порисовать, а затем, когда стемнеет, прикорнуть на суховатой траве, покрывающей жесткую каменную крошку.
Стемнело неожиданно быстро. Я не успела закончить рисунок и решила здесь же выспаться, а утром закончить этюд.
Мне казалось, что красивее Иверской горы ночью не может быть места на черноморском побережье, но я убедилась, что природа многолика и красота ее до того многообразна, что, наслаждаясь ею, нельзя воскликнуть, подобно Фаусту: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!» Ведь каждое мгновение прекрасно по-своему. Впрочем, прав и Маленький Принц, сказав, что самое прекрасное — это то, что видишь сердцем.
Мое сердце за долгие годы неволи и каторжного труда так изголодалось по прекрасному, что поглощало его в неимоверном количестве и никак не могло им насытиться, точнее — пресытиться. Но если верно говорят, что разделенное горе — полгоря, а разделенная радость — двойная радость, то для полной радости мне не хватало возможности ею поделиться.
Ирусь, сынку! Чего тебя нет со мной!
Уже Оле-Лукойе брызнул мне в глаза сладким молоком, когда странный звук разом заставил меня очнуться: будто где-то мерно позванивали бубенчики. Я посмотрела на небо: может быть, это летит какая-нибудь незнакомая мне птичка? Но нет, где-то рядом раздался вздох. И снова звон бубенчиков. То громче, то тише. Сомнений нет — это оттуда, где возле стены находятся могилы похороненных здесь настоятелей.
Я не суеверна и никогда не боюсь того, что могу объяснить. Но тут мне стало не по себе. Могилы были осквернены, разграблены. Уж не жалуются ли их потревоженные хозяева на тех, кто потревожил их покой?
Что-то беловато-прозрачное медленно проплыло вдоль стены, выделяясь на ее темном фоне. Призрак? Вот он наклонился, кашлянул… Опять зазвенели бубенчики. Я встала на четвереньки, вытянула шею и, не мигая, стала следить за «призраком». Вот он вошел в отраженный свет луны, и все сразу стало понятно: это старичок монах в добела выгоревшей рясе и скуфейке медленно шел от могилы к могиле, наклоняясь, чтобы поднять разбросанные тут и там окурки. Возле каждой могилы он встряхивал кадилом: это и были «бубенчики», привлекшие мое внимание.
Мне будто что-то сдавило горло, и в глазах защипало. Бедный старичок монах, оставленный здесь сторожем, чтобы поить экскурсантов водой из цистерны (единственной уцелевшей после взрыва), выполняет свой долг перед оскверненной святыней, которую изо дня в день продолжают осквернять толпы экскурсантов. Хилый, дряхлый, весь выцветший до прозрачности, бродит он меж могил, шепча молитву, убирает мусор, и окуривает их ладаном.
Как только он ушел, я сгребла свой плащ и рюкзак перелезла через ограду и вышла за пределы монастыря. Не пристало мне, женщине, нарушать монастырский устав! Впрочем, это было, скорее, данью уважения к старичку, чем к монастырскому уставу.
Эту ночь на Иверской горе я никогда не забуду.
Я люблю южную, теплую, лунную ночь. Люблю море, освещенное луной, игру света и теней в лесу. Люблю таинственный, фосфоресцирующий свет гнилых пней, яркий свет светлячка в росистой траве, таинственное мерцание летающих светлячков.
Я лежала на лужайке и наслаждалась сочетанием тишины разрушенного монастыря и отдаленным дыханием спящего моря.
Разве можно в такую ночь уснуть? Это все равно что обокрасть себя, ведь такая ночь — поистине дар Божий. В такую ночь легко забывается все плохое и на душе становится легко и радостно.
Утром старичок монах был несказанно удивлен, когда на рассвете я зашла напиться и дала ему 50 рублей — на ладан. Я быстро зашагала вниз с горы, а он стоял, опираясь на свой посох, и качал головой, то ли от старости, то ли от недоумения…
Просто не верится, что сосны могут подойти так близко к самой кромке соленой воды. Это особая солеустойчивая порода реликтовой сосны. Какое дивное место! Как приятно встречать рассвет на самом берегу!
Песок выстыл за ночь, зато вода сохранила солнечное тепло, будто для того, чтобы подарить его мне, когда утренний холодок меня разбудит.
«Я обязательно сюда вернусь. Тут самое красивое место побережья», — думала я тогда, не зная, что Хрущев обнесет глухой стеной весь ту часть полуострова, где растут сосны, для себя и своих клевретов. Да, современные цари умеют укрываться от глаз своих верноподданных!
Какое горькое разочарование ожидало меня, когда я уткнулась в пятиметровую глухую стену, вдобавок еще увенчанную острыми металлическими прутьями! Двенадцать километров тянулась эта стена, и даже ворота были забраны чугунными плитами. Метрах в четырех от стены — колючая проволока. Пройдешь по хорде весь полуостров и не догадаешься, какой прекрасный за ней лес. Лишь в самом конце стена поворачивает к морю, подходит к линии прибоя и уходит в море железной решеткой. Через решетку видно, что лес уже превращен в парк (асфальт, фонари) и заложены дачи для вельмож.
Для простого народа, в том числе для курортников из тамошних домов отдыха, оставлен участок пляжа метров 50, с двумя десятками сосен. Дальше идет пионерлагерь, отгороженный сеткой, как вольер, а затем — пристань, пограничная застава с запретной зоной и рыбокомбинат с присущим рыбам ароматом.
После падения Хрущева половину его «заповедника» отвели под строительство четырнадцатиэтажных безобразных домов отдыха и, как это у нас принято, уничтожили почти все сосны. Зато понатыкали пивнушек, павильонов и статуй из штукатурки потрясающей вульгарности.
Мир праху твоему, Пицунда!
Гагры — узкая полоса между горами, поросшими лесом, и побережьем. Горы почти вплотную подходят к морю. Лишь одна улица — улица Сталина, разумеется, переименованная в улицу Мира. Единственное, что делает Гагры привлекательным — это парк-дендрарий с прудами и водоплавающей птицей, зарослями бамбука и экзотическими деревьями.
Оттуда я направилась на озеро Рицу, о красоте которого много слышала. Чутье мне подсказывало, что его обязательно изгадят. Надо повидать Рицу, пока она заслуживает еще название «Голубая Рица». Когда лес вырубят (а его обязательно вырубят!), она превратится в серую.
Пожалуй, стоило бы пройти пешком эти 70–80 км, отделяющих Рицу от моря, но там шоссе. Идти по шоссе — это совсем не то, что по тропе, где не шмыгают автомашины и не воняет асфальтом. А поэтому сажусь в экскурсионную автомашину и смотрю, как досадно быстро мелькают живописные пейзажи. Дорога все время идет в гору.
Горы вплотную обступили высокогорное озеро. Оно образовалось оттого, что вершина одной из гор сползла и перегородила речку Гегу. Этим объясняется его глубина (350 метров) и крутизна берегов.
Озеро красиво. Даже очень красиво. Но впечатление портят моторные шлюпки, которые с грохотом и смрадом носятся туда-сюда. Уместнее были бы гребные лодки — с них можно любоваться красотой, и они не шумят и не воняют. Но шум и вонь повсюду, и всюду машины с их выхлопными газами.
Обхожу озеро: ищу спокойного местечка, чтобы полюбоваться его красотой.
Самое красивое место — верхняя часть озера. Есть еще остров, но там — вилла Сталина. В 1956 году это еще было табу. Впрочем, весь чистый берег озера, где нет пивных и чебуречных, отведен под дачи вельмож: Берии, Молотова, Микояна, Кагановичей… Если кое-кого из них убрали, то высокие глухие заборы остались, и зона осталась запретной.
До чего же нашему народу свойственно делиться на вельмож и рабов!
И все же я отыскала местечко, на которое не нашлось любителя. Со скалы на скалу низвергается серией водопадов поток. Летом это ручей, но видно, что во время паводка он становится грозным потоком, выворачивающим с корнем деревья.
Тут я смогла спокойно посидеть, отдохнуть, и полюбоваться озером. Солнце клонилось к закату, и в ущельях сумерки собирались с силами, чтобы набросить вуаль на этот пейзаж. Однако ночевать тут не очень приятно: брызги и шум.
Впрочем, найти место для ночлега оказалось не так уж сложно: чуть-чуть углубившись в скалы, я нашла в корнях гигантской пихты мягкую постель из прошлогодней хвои. Заснула я, как всегда, очень скоро, но вскоре и проснулась.
Луна, хоть и на ущербе, ярко светила, и в лунном луче я увидела белочку, отплясывающую у меня на груди чечетку. От неожиданности я шевельнулась, и этот комочек быстрее молнии метнулся вверх по стволу. Это оказалась белочка. Разумеется, белочку я заинтересовала не как арена для ее хореографических выступлений. В сумке под головой у меня были хлеб и яблоки. Острые зубки зверька быстро расправились с сумкой, но, увы, полакомиться она так и не успела. Никогда не поверила бы, что этот обычно столь осторожный зверек может быть до такой степени нахальным!
«Лучшее время жизни — молодость; лучшее время дня — утро». Точнее, раннее утро, рассвет. И я не упустила возможности полюбоваться Рицой на рассвете, но как описать прелесть и, вместе с тем, быстроту, с которой сменяются оттенки?
Небо светлое, прозрачное; на фоне неба — розовато-перламутровые горы, которые, сбросив свои шапки в долину, любуются образовавшимся у их ног озером. А само озеро… Есть ли еще где-нибудь более нежное сочетание голубых и зеленых тонов? А контраст освещения леса? Ярко-изумрудный там, где его освещали косые лучи восходящего солнца, и почти черный в тени. Все это сверкало и переливалось, так что невозможно было оторваться от этой картины.
Дорога была незнакомая, далекая. Надо было поторапливаться, но мне было жаль расставаться с озером. И я бродила по берегу, пока не вымокла до нитки в холодной утренней росе. Тогда я выбралась на шоссе. Оно уже было нагрето солнцем. Приятно было обсыхать под еще не яркими его лучами.
Шоссе шло всего лишь 12 километров — до «сталинского нарзана»; дальше — неведомые мне тропы. Где-то — тропа на Кисловодск, мимо Эльбруса; где-то — на Драконовые озера. Я же хотела пройти через перевал Аур-Дур к Красной Поляне, а оттуда опять к морю.
«Там, где кончается асфальт…» Сколько раз об этом говорилось, писалось… Какие только аспекты этого вопроса не рассматривали!
Вот еще один «аспект».
Асфальт кончается круглой площадкой. Посредине, прямо из трубки, фонтанирует источник целебного нарзана. К этому источнику съезжаются больные в надежде на исцеление. Образовался целый городок из палаток, фанерных домиков, автомашин. И неизбежное дополнение к грузинскому пейзажу: сыны гор, потомки «Витязя в тигровой шкуре», сидят кружком, разложив на салфетках свой товар: кучка помидоров, пара огурцов, несколько початков вареной кукурузы, одно-два яйца…
Поблизости от «сталинского нарзана», на берегу ручья рос красивый дуб — редкий гость среди хвойных деревьев. Я решила его нарисовать и так увлеклась, что не обратила внимания на группу туристов, подошедших к источнику со стороны гор. Разумеется, после трех дней перловой каши с комбижиром они накинулись на помидоры и огурцы.
— Какая досада! Есть помидоры — нет соли!
Этот горестный вопль вернул меня с Парнаса на землю.
— Вот соль! Берите! — сказала я, высыпая почти весь свой запас. После этого, считая, что знакомство завязано, я обратилась к вожаку туристской группы студентов, как я поняла из их разговора:
— Ну как тропа? Есть ли опасные места?
Вместо ответа — молчание.
— Вы уже прошли этим путем, а я еще лишь собираюсь туда. Можете что-либо посоветовать?
— А откуда у вас карта? — ответил он вопросом на вопрос, подозрительно смотря на мою ученическую карту восьмого класса.
— Ну, из этой карты не много поймешь, — рассмеялась я. — Это школьное пособие. Хотелось бы узнать получше предстоящий мне путь.
— А мы не доверяем тем, кто рисует. Может, вы шпион?
Вот уже чего я никак не могла ожидать! Студенты — и такой шедевр глупости! Я не знала, смеяться или сердиться.
— Батюшки-светы, да видано ли? В наш век, когда фотография чудеса творит, шпион от руки дуб рисует?
— А я вот, например, слышал, что один шпион начертил расположение наших позиций на своей ляжке! — упрямо сказал студент.
— Может быть, он на своей заднице изобразил минные поля? Стыдно, молодой человек, что такие глупые книги читаете, и еще более стыдно, что этой глупости не замечаете.
— Мы должны быть бдительными! Мы окружены врагами! — продолжал бубнить студент, и видно было, что его товарищи с ним согласны.
От подобной бдительности мне стало до того тошно, что даже ясное утро как будто померкло. Неприятный осадок остался даже после того, как один паренек вернулся, когда вся группа ушла, и сказал мне, извиняясь:
— Вы не сердитесь, гражданка, это они по глупости. Нам все время о бдительности твердят, вот мозги и засорились.
Сколько нужно свежего воздуха, чтобы проветрить этот угар!
С изрядно испорченным настроением я вскинула «на хобот» свой рюкзак и, не оглядываясь, пошла по первой попавшейся тропе.
— Эй, дэвушка! Ты тоже на Малка идешь?
Я обернулась. Мне показалось, что меня догоняет мальчик. Нет, это был не мальчик, а, наоборот, худощавый старичок, с легкостью юноши перескакивающий с камня на камень. Одет он был в черную черкеску с гозырями[10]. В одной руке — увязанные в узелок харчи, в другой — длинный кнут.
— Нет, — сказала я, останавливаясь. — Я иду в Красную Поляну, а оттуда — в Адлер.
— …А попадешь в Кисловодск, мимо Эльбруса. Но не беда! Там будет повертка — я ее тебе покажу: она выведет тебя на тропку. По ней пойдешь до перевала, а на вершине перевала — опять влево и тогда завтра к вечеру выйдешь к Красной Поляне. А если от перевала возьмешь вправо, так это на Драконовы озера и на Кордывач. А где же твоя партия? Почему одна?
— Я без партии. Там молодежь. Я им не компания. А те, что моих лет, из них давно труха сыпется, те со мной не пойдут. А как вы? Вы ведь тоже один.
— Я здесь родился. Здесь и живу. И здесь работаю: гоняю гурты скота из Приэльбрусья, с речки Малки, на мясокомбинат в Сухуми.
Меня поразило, что он так свободно говорит по-русски. Но еще более поразила меня история, которую он мне рассказал. Привожу ее дословно.
— В царское время я на Дальнем Востоке три года прожил. Во Владивостоке мой сын жил — на русской был женат. Уже трое внучат было. А тут русско-японская война. Призвали его в армию из запаса. В Манджурии он и погиб. Вот я и поехал за снохой и внучатами, да и застрял там. Беспорядки были, поезда не ходили. Пока все утряслось, я там жил, а в 1907 году домой вернулся с семьей сына. Я внучат нашему языку обучил, а сноха меня русскому обучила.
Да, горцы знают секрет элексира молодости! В 1905 году у его сына было трое детей. Значит, сыну тогда было лет 30, а моему попутчику лет 50. Но с тех пор уже прошло более 50-ти лет. Значит, старику уже за сто лет, а он — худощавый, подтянутый, стройный — шагает с проворством юноши! С куском хлеба и кнутом в руке он к вечеру уже перевалит через Гагрский хребет и назад погонит гурт скота.
Тропа шла по Сванетскому хребту. Справа был большой Кавказ с Эльбрусом; слева — Гагрский хребет. Так объяснял мне дед, который не был «бдительным» и не боялся, что я нарисую карту Драконовых озер на своей заднице. Я шла по такому густому, не тронутому пилой лесу, что порой глаз было не отвести от могучих деревьев, что попадались на каждом шагу. Какое счастье, что еще есть места, куда невозможно проложить дорог! Ведь бездорожье — это единственная возможность спасти природу от вандализма цивилизации.
Все время меня сопровождал шум воды. Иногда целый водяной оркестр, исполняющий своеобразную симфонию, где на фоне рева отдаленного водопада и рокота бурного потока звенят два-три родничка.
Я часто останавливалась, чтобы послушать эти чистые, ничем не опошленные звуки природы или сделать набросок поваленного ствола, на полуистлевшем теле которого выросла целая гурьба пышных елочек. А на крутом подъеме такая сеть корней, будто лесные великаны нарочно пытаются подставить мне подножку.
Я не заметила, как стемнело. Пора было позаботиться о ночлеге. И то сказать: я устала. Не так-то много я прошла, каких-нибудь 30–35 километров, и не встретилось особенно крутых подъемов (я шла почти параллельно хребту), но какая-то странная разбитость будто веревкой спутывала мне ноги. А тут еще так быстро темнеет…
С полудня небо было затянуто облаками, и под пологом ветвей, смыкающихся над головой, я смотрела не на небо, а лишь под ноги из-за корней и камней. Вдруг небо раскололось надо мной, горы заходили ходуном, и все лешие захохотали.
Это не ночь, а гроза!
Так вот чем объясняется усталость, упадок энергии! Но теперь не до рассуждений. Гроза в горах — не шутка. Я почти спустилась к долине. Скорее назад, в гору! С минуты на минуту можно ожидать, что отовсюду понесутся потоки воды.
Я выбрала бугор, на котором лежало поваленное дерево, и с лихорадочной быстротой стала строить себе берлогу: привалила к нему валежник, ветки елки, а сверху — папоротник.
И — вовремя!
Трудно описать эту Вальпургиеву ночь. Это было страшно и прекрасно! В природе творилось что-то невообразимое! Молнии какого-то неистово-фиолетового цвета свивались в клубки и непрерывно сверкали, будто метались, на ослепительно-ярком фоне. Дождь обрушился стеной, но его не было слышно, так как гром не замолкал ни на минуту, как колесница Вотана, которая несется в непрерывном грохоте с горы на гору, с Гагрского на Сванетский хребет. И все это — вокруг меня!
Длилось это недолго. Гроза умчалась куда-то за Эльбрус. Но отдохнуть мне в моей берлоге так и не удалось: все комары из окрестностей набились туда и выжили меня. Пришлось покинуть шалаш и расположиться на мокром мху под непрерывной капелью. Комары и тут меня не оставили в покое: уснуть удалось лишь после того, как я укрыла лицо еловой лапой, а сверху натянула марлю.
Наверное, я походила на сыр на прилавке, укрытый от мух.
К вечеру следующего дня я спустилась в Красной Поляне. Хвойный лес уступил место лиственному, преимущественно из буков и граба и каких-то еще незнакомых мне деревьев из семейства ильмовых. Их называют ченарями.
Возле группы ченарей и буков я обнаружила источник нарзана. Глубокий, искристый, он был покрыт крышей из дранки. Это был самый живописный источник нарзана и, как я впоследствии узнала, самый вкусный. Но проверить все это на практике мне не довелось. Я изнывала от жажды, но охота пить прошла, когда я увидела в нем мертвых лягушек. Бедные лягушки! Попадая в богатую углекислотой воду, они погибали, как собаки в знаменитом Собачьем гроте возле Неаполя.
Адлер, Сочи. Все это ярко, красиво. Море теплое, синее, ласковое, но я чувствовала, что уже конец пути. Пока — конец моей кавказской эпопеи, а затем и конец отпуска. А там — Норильск, шахта и опять все привычное, давно знакомое.
Впрочем, до Норильска еще рейд в Ленинград.
Скажу прямо: бывшая столица Российской империи меня просто очаровала. Петергоф. Фонтаны. Ночь в петергофском парке. Затем город — памятники, музеи. Несмотря на то, что был октябрь, стояла замечательная погода — дивная золотая осень. Ленинград показал себя с лучшей стороны.
А теперь — в Норильск.
Отчего-то вспомнился старый солдат из «Жанны д’Арк» Бернарда Шоу. Тот, кто появляется в заключительной сцене (вернее, в послесловии, когда через 500 лет Жанна д’Арк встречается со старым солдатом). Раз в год, в день ее казни, он получал отпуск из ада. Такую милость заслужил отъявленный грешник тем, что подал Жанне, которую вели на казнь, крест, связанный из двух палочек.
Он грешник, а я не очень (во всяком случае, не до такой степени, чтобы попасть в ад), но общее у нас одно: он гуляет по земле, поет песню — одним словом, наслаждается своим отпуском, хотя знает, что когда запоет петух, он должен вернуться в ад. Ни отчаяния, ни протеста. Просто — отпуск окончен.
И мой отпуск окончен. Я возвращаюсь под землю.
Просто — пропел петух.
Встретил меня хмурый осенний Норильск. Холодно. Сыпет дождь с крупой. Осенний день, но на день не похожий: было два часа пополудни, но уже густые сумерки. Скоро, через два-три недели, полярная ночь. Я гнала от себя мысли, что где-то там, где я еще так недавно была, светит солнце, на деревьях фрукты.
В эту же ночь, так и не отдохнув с дороги, я — с корабля на бал — вышла на работу. На мою новую работу — взрывником.
После освобождения я с 1953 года работала горным мастером и помощником начальника участка.
Когда к нам на шахту прибыли «молодые энтузиасты» и никто из них не проявил энтузиазма к бурильному электросверлу, я стала бурильщиком.
Наконец я решила перейти на более легкую, хотя, пожалуй, более вредную и опасную работу взрывника. Что за дикая фантазия толкнула меня на этот путь — самый короткий из всех, что ведут ad patres?[11] Чтобы быть «хорошим» горным мастером, нет необходимости знать или уметь работать. Не нужно и уметь руководить работой. Нужно лгать. Вступать в соревнование, брать повышенные обязательства и рапортовать о досрочном их выполнении. Приписка… Это одна из причин, по которой я не могла быть горным мастером.
О том, что ложь у нас узаконена и является обязательной, мне следовало бы знать еще с 1940 года, с того времени, как нас в Бессарабии «освободили из-под власти бояр». Лично для меня этот период — год 1940-й и начало 1941-го — был самым, я бы сказала, беззаботным: из дома меня выгнали; маму я уже отправила в Румынию. Я была молода, здорова. Я батрачила и, будучи хорошим работником, хорошо зарабатывала. И твердо надеялась, что как хорошего «идейного» труженика, меня рано или поздно оценят и признают.
Но не все могли быть такими беззаботными. Например, молодой агроном, муж моей приятельницы, Лёка Титарев.
Как-то вечером, после работы, я заглянула к ним и застала Леку в «великом чувств расстройствии». Он только что вернулся из инспекции по району.
— Представьте себе, что я обнаружил! В Кугурештах осталось всего 800 голов рогатого скота! Еще недавно было 2400 голов — коров и волов, а теперь только 800! И то больше коров. А ведь чем-то надо будет пахать, сеять!
— Как? Неужели подохли?
— Какое там подохли! Режут их хозяева, режут наперегонки. Как дошло до них, что налог платить придется и деньгами, и натурой, так и пошло-поехало: собаки зажирели, поперек себя толще стали, на мясо уже и не смотрят! А хозяин что? Режет! Лишь бы избавиться от скотины, чтобы налога не платить. Возьмет мясо, что получше, а остальное — в овраг.
Долго еще кипятился молодой агроном: «Завтра же доложу: надо срочно принимать меры!»
На следующий день я его опять видела. После того как он доложил о встревожившем его «открытии», на нем, как говорится, лица не было.
— Не успел я толком ничего рассказать на этой самой инспекции, так на меня как налетят! Меня, дескать, классовый враг на свою сторону переманил, да распространяю я клеветнические слухи, силясь посеять панику в умах трудящихся. Не иначе как завербовали меня кулаки и я стал их подпевалой. За распространение такой злостной клеветы меня под суд отдать надо. А чтобы загладить свою вину, я должен завтра же подготовить отчет и выступить с ним на собрании.
— Лёка! Но ведь это абсурд! Если не принять срочных мер…
Лёка замахал руками:
— За то, что я попытался предупредить об угрожающей нашему хозяйству катастрофе, мне угрожают десятью годами тюрьмы… А у меня жена… Двое детей… Родители…
Через два дня он выступил с докладом о том, что все обстоит благополучно. Посевная будет проведена в срок на самом высоком агротехническом уровне. Крупного рогатого скота было 2400 голов, а теперь уже 3000.
С тех пор прошло 16 лет… И все эти годы я каждом шагу встречала ложь и очковтирательство. Я не смирилась, не признала, что «все так делают». Все, но не я.
Итак, у меня созрело твердое решение: я буду взрывником.
Не будет хвастовством, если я скажу, что в любой выполняемой мной работе я никогда не повторяю механически одни и те же операции, а напротив: каждый раз пытаюсь внести какое-либо усовершенствование. Таким путем можно достичь виртуозности. Разумеется, не без того, чтобы иногда ошибаться. Это только говорят, будто взрывник ошибается лишь однажды. Не все ошибки смертельны. Можно и даже нужно ошибаться… осторожно. И делать правильные выводы из своих ошибок.
Я знала, что, как взрывник, буду мастером своего дела.
Большинство людей нуждаются в поощрении, а еще чаще — в понукании. О себе могу сказать обратное: мне больше всего мешает, а иногда вредит излишек рвения. Разве не это мешало мне тихо-спокойно работать в больнице лагеря? А в морге? Не всюду ли я расшибала свой упрямый лоб, стремясь к самым благим целям? И в шахте на каждом шагу я взваливала на свои плечи значительно больше, чем было необходимо. Но в роли взрывника я чувствовала себя буквально как рыба в воде. Тут избыток рвения не мог никому стать костью поперек горла (по крайней мере, я так думала).
Реальное препятствие — это так называемые «Единые правила взрывных работ». Единые… Не могут они быть едиными для всей страны! Пласты бывают мощные и тонкие, крутопадающие и горизонтальные, засоренные, мягкие, твердые, цельные и раздавленные. И в каждом отдельном случае бурить, а следовательно, и палить, надо по-разному. Спрятаться за бумажную ширму «правил» и шантажировать — это легче всего. Это снимает ответственность, но это не для меня. Я лицемерить не стану!
До какой-то степени, я была своего рода штрейкбрехером среди взрывников, потому что я не желала пользоваться ни одной из привилегией, которых они сумели для себя добиться. Взрывники прекрасно понимали, как много от них зависит, и отчаянно шантажировали горных мастеров: «Захочу — отпалю все, что угодно, обходя все законы и правила, а не пойдешь мне навстречу — забракую любой забой». «Причин» всегда найдется достаточно! А под «пойдешь мне навстречу» подразумевалось очень и очень многое. Основное их требование — палить «хором» (что всегда дает плохой результат, оставляет много отказов, выбивает крепление и нарушает транспортер). Второе требование — это подписать путевку о благополучной отпалке, даже если в забое лесоповал и столпотворение вавилонское. Главное же — не вызывать взрывника в начале смены, когда все они в аммонитном складе «забивают козла» или спят. И отпускать пораньше на-гора.
Я, напротив, являлась на участок вместе со сменой и сама заботилась, чтобы все взрывные работы были произведены своевременно, без спешки и с максимальной эффективностью. Больше того, имея большой опыт, я помогала правильно разметить и забурить любой забой, заботясь и о направлении, и о том, чтобы не произошло отрыва от почвы, что избавляло маркшейдеров и геологов от излишних забот.
Как приняли меня в число своих собратьев взрывники? Откровенно говоря, несколько настороженно. Ведь сколько они мне крови попортили в бытность мою горным мастером! Кроме того, они видели, что я нисколько не дорожу их прерогативами — возможностью путем шантажа сводить свою работу до минимума. Но вскоре они убедились, что я иду своим путем и не пытаюсь и их заставить следовать моему примеру.
Сначала, как и все взрывники, я работала по одному месяцу на каждом участке, а затем — месяц подменным. Потом все начиналось сначала.
Не скрою, это мне очень нравилось: шахта огромная, работы велись на четырех пластах и были очень разнообразны. А если я чего-нибудь действительно не переношу, то это однообразия.
Разные пласты, разные участки, разные люди, разные начальники. Было что понаблюдать и над чем подумать.
На новой работе я вскоре освоилась. Отношения со взрывниками потеплели, когда они подметили, что я выручаю всех, кто ко мне обращается за помощью, и притом выручаю безвозмездно и без отработки.
— Антоновна, выйди завтра за меня: мне жену из роддома забрать надо!
— Антоновна, отработай вторую смену на пятом участке! Ко мне отец прилетает. Надо его на «Надежде» встретить!
А то просто перехватят меня и сунут путевку в руки:
— Сходи за Антошу Пуртова! Пьян в дребезину. Узнают — премии лишат…
И Антоновна безотказно оставалась на вторую смену, хоть это и запрещено. Переутомление могло быть причиной несчастного случая.
Бывали и комические сцены:
— Ты в кино собираешься, Антоновна? Купи и на нас всех билеты: мы пообедаем и прямо к началу придем.
Покупаю десять билетов. Сажусь в глубину, к самой стеночке. Они приходят к самому началу. Но «пообедали» они так, что лыка не вяжут. Когда зажигают свет, то выясняется, что я в блокаде и вылезти не могу: девять взрывников спят как убитые. Под общий смех я тормошу своих «кавалеров».
Удивительное дело, в Советском Союзе все пьют, но больше всего те, кто меньше всего на это имеют право: шахтеры, и особенно взрывники. В шахте абсолютно непьющих было двое: я и главный инженер Гордиенко Ефим Васильевич, которого ласково называли «Гордей».
Согласно советской Конституции, все имеют право на труд. Иное дело, все ли имеют желание этим правом воспользоваться. Курьезное явление! Когда резко сократилось количество лагерей (в 1956–1957 годах в Норильске, например, не осталось ни одного лагеря для политических, и только на ТЭЦе остался заштатный лагерь для бытовиков-малосрочников), обслуживавшую их «псарню» рассовали по производствам. Только тогда бросилось в глаза, что за отбросы человечества были наши «воспитатели», которым мы были отданы для «исправления». Потеряв теплые местечки, где они могли паразитировать, распоряжаясь толпами бесправных рабов, они растерялись, так как для честного труда были абсолютно непригодны. Большинство из них очень скоро опустилось, пополнив собой армию тех, кто околачивается возле магазинов, высматривая себе компаньонов, чтобы купить одну «на троих».
И к нам на шахту направили несколько человек из «псарни». Не знаю, было ли это просто случайностью или волей судьбы, но одного из бывших дежурняков дали мне в качестве подносчика. Будь это не дежурняк с «Нагорного», а обыкновенный новичок со стороны, я бы его приучала исподволь, давая время привыкнуть. Ведь с непривычки шахта — это не фунт изюма. Но жалеть того, кто издевался над беззащитными женщинами?! Нет, поблажки я ему не давала!
— Ты мстишь мне, Керсновская! — жалобно скулил он, когда с двумя сумками аммонита, путаясь с непривычки в ремнях сумок, аккумулятора и самоспасателя, спотыкаясь и налетая на стойки крепления, он трусил рысцой за мной по бесконечным подземным выработкам, где и привычному человеку не так легко пройти с сорока килограммами аммонита.
— Мстить? Тебе? Много чести! Просто нужно, чтобы ты понял: честный труд шахтера — это не то же, что бабам на вахте под юбки заглядывать!
Hадолго его не хватило. В шахте из «опричников» никто не прижился, что еще больше повысило мое уважение к шахтерскому труду.
Я шла на работу, как охотник на крупного зверя: знаешь, что опасно, трудно, но азарт побуждает рваться навстречу опасности.
Работа взрывника опасна. Это естественно. Но иное дело, когда натыкаешься на опасность, которая не предусмотрена программой. Шпуры для взрывников готовят бурильщики, но коронки для электросверла постепенно срабатываются. Хотя коронки, то есть наконечники с твердыми победитовыми лезвиями, и затачивают, и наваривают, но со временем диаметр шпура, забуренного сработанной коронкой, уменьшается. В конце концов патрон в такой шпур не входит. При заряжании патрон застревает в самом устье шпура!
Так как же быть?
Я шла на риск. Каждый патрон загоняла в шпур трамбовкой, по которой била кувалдой. Особенно опасно забивать тот патрон-боевик, в который заделан детонатор. Детонатор мог взорваться от малейшего нажима или толчка.
Вот парадокс! Там, где опасности нет, заставляют соблюдать технику безопасности с самой нелепой скрупулезностью. Там же, где опасность, и притом вопиющая, наоборот, натыкаешься на глухую стену непонимания, вернее, нежелания понять. Казалось бы, чего проще: выбраковать коронки, диаметр которых меньше нормы, и заказать в мехцехе новые. Но добиться этого невозможно.
Заместитель главного, инженер Мосин, мне объяснил причину:
— У мехцеха есть план. Выполнение плана обеспечивает им премиальные. План дается в тоннах, по весу. Сделают они один скрейперный ковш — и у них есть один центнер продукции. На таких маленьких деталях, как коронки, плана не выполнишь. Вот они и выпускают то, что им обеспечивает выполнение плана. Заставить их мы не можем. Выхода нет.
Но выход я нашла. Взяла пару стертых коронок и несколько хороших коронок для сравнения, патрон с боевиком, трамбовку и кувалду. С этим снаряжением я, как была, в рабочей спецовке, потопала в Управление угольных шахт. Ох и рожи были у них у всех, когда я грохнула им на стол все мои атрибуты!
Я объяснила им, каким путем приходится заряжать забой. Когда к ним вернулся дар речи, они напустились на меня:
— Да как вы смели… И вы еще признаетесь!
— Я не ханжа. И лицемерия не терплю. Да, я нарушала правила безопасности. И вы это знали, как знаете и причину, по которой нельзя добиться изготовления нерентабельных коронок. Своему начальству я говорила, а вам писала. И все напрасно.
— Да вас за такое грубое нарушение немедленно уволить надо! Вы не можете работать взрывником!
— А я и навалоотбойщиком работать не боюсь. И не во мне одной дело. Все вынуждены идти на риск.
С работы меня не сняли, зато всем бурильщикам выдали новенькие коронки. Начальство было недовольно скандалом. Зато взрывники меня благодарили:
— Молодец, Антоновна! Себя не пожалела, зато дело сделала!
Так незаметно наступил 1957 год. Год, который оказался не только переломным в моей судьбе, но стал как бы началом новой эры в моей жизни.
Если в тюрьме время тянется мучительно долго, а вместе с тем дни мелькают, как телеграфные столбы, когда на них смотришь в окошко вагона, то, работая в шахте, замечаешь как раз обратное: каждая рабочая смена до предела насыщена событиями, а время будто топчется на одном месте.
Но мне это было совершенно безразлично: я жила сегодняшним днем, его борьбой, моей «гладиаторской» работой. Я была до того убеждена, что в будущем меня ничего не ждет, кроме смерти, что не замечала бега времени. Мне не пришло бы в голову воскликнуть: «Остановись, мгновение! Ты прекрасно!»
В шахте я работала с увлечением — запоем. Воевала с начальством, по-прежнему донкихотствовала, оставаясь рыцарем без страха и упрека, Так было до того, как я глотнула ветра горных вершин. Кавказские горы околдовали меня! Какая-то частица моей души осталась в тех далеких горах. Однако в темную полярную ночь горы как будто уходили куда-то вдаль и становились нереальными. И тогда казалось, что на свете нет ничего, кроме шахты.
В один из таких моментов одержимости я приняла опрометчивое решение: я взяла на себя отпалку в целиках третьего пласта.
Положа руку на сердце, могу сказать: я была хорошим товарищем. Но не хочу кривить душой, утверждая, что решила «положить живот за други своя». Нет, все было проще. Меня попросту дернул бес.
Дело в том, что никто из взрывников не желал идти в пресловутые целики на злополучный участок № 8, где начальником был Пищик Мейер Лейбович — человек скользкий, ни уха ни рыла не понимающий ни в шахте, ни в шахтерском труде, но с высшим образованием (однако не горным, а партийным). Он был парторгом шахты, пока существовала такая должность, но когда это превратилось в дополнительную нагрузку, то он стал начальником участка.
У начальника рабочий день ненормированный. У хорошего начальника это означает, что он всегда там, где он нужен, не считаясь с тем, день это или ночь, рабочее это время или отдых после работы. У плохого начальника все наоборот: он всегда умеет уклониться от работы и особенно — от ответственности за нее. Уж в этом Пищик был непревзойден! Он мог так ловко дать наряд, что при любых обстоятельствах сам оставался в стороне, а виновными оказывались буквально все. С хорошим начальником можно работать спокойно, если вообще можно назвать «спокойной» работу в шахте. С Пищиком же работа превращалась в форменную нервотрепку.
Поэтому ничем, кроме вмешательства лукавого, нельзя объяснить тот факт, что я добровольно вызвалась производить отпалку в целиках третьего пласта. Мотивировала я эту выходку тем, что все взрывники люди семейные, у них жены, дети. А я одинока. Это можно было толковать так: «в смерти моей — никого не винить». Бравада была вдвойне нелепа и не могла быть объяснена даже тем, что «на людях и смерть красна». В шахте смерть всегда безобразна. И — отвратительна.
Что такое целики?
Легче всего ответить, что это — неизбежное зло. А точнее, это уголь, что остается в бортах тех выработок, в которых работы закончены и которые «идут на посадку», то есть обрушиваются. Оставлять их нельзя, потому что заваленные лавы, камеры, штреки наполнены рыхлой горной массой, а целики твердые, и через них горное давление передается на кровлю выработок, находящихся на нижнем пласту. Это делает работу на нижерасположенных пластах очень опасной, порой совсем невозможной. Значит, целики надо ликвидировать. То, что можно, — забрать, остальное — хотя бы разрыхлить.
При любых обстоятельствах эта работа опасная. Даже очень опасная.
Что же можно сказать о целиках третьего пласта?
Кровля этого подлючего пласта даже в самом хорошем, нормально закрепленном забое ненадежна, потому что состоит из скользкого аргиллита, так называемого мыльника — осадочной породы, больше всего напоминающей спрессованный тальк.
Работа под кровлей — это игра со смертью, ведь такая скользкая кровля не предупреждает об угрожающем обвале. Обычная кровля покрывается сетью трещин и бунит (то есть при постукивании издает характерный звонкий звук). Ее можно обобрать: при помощи специального оборочного лома с твердой лапкой обвалить все, что плохо держится. Наконец, непосредственно перед обвалом кровля начинает «капать»: с нее обрываются небольшие комочки. Эти комочки — грозное предупреждение, после которого остается лишь одно: без оглядки улепетывать во все лопатки.
Иное дело — мыльник. Смотришь — кровля гладкая, без трещин; стучишь — звук глухой, тупой. И вдруг, без малейшего предупреждения — шарах! И вместо забоя — груда аргиллита, а над ней «кумпол» — куполообразный свод.
Закрепленный забой тоже «садится», когда горное давление увеличивается сверх нормы, но происходит это постепенно. Вот что-то вроде вздохнуло в глубине забоя, «застонала» стойка. Потрескивая, изогнулась другая. Что-то зашуршало, зашелестело… То тут, то там будто кто-то ходит, потрескивая сучьями…
Недаром во время работы в лаве, особенно старой лаве, где уже сделано много циклов, горный мастер время от времени выключает агрегаты и дает команду «прислушаться» к наступившей тишине.
Лава предупреждает об опасности. Но не на третьем пласту. Там ей ничего не стоит «обыграть» крепление, даже самое надежное.
Все как будто спокойно, и вдруг из кровли, охнув с глухим шелестом, выскальзывают комья аргиллита в форме линз, и, прежде чем услышишь звук падения, получишь удар воздушной волны, и все заволакивается пылью. Все это, разумеется, если ты находишься не в самом забое. В противном случае, твоя шахтерская карьера окончена и ты не сможешь полюбоваться (разумеется, после того как рассеется пыль) следующим «пейзажем»: стойки стоят — они не поломаны, не выбиты. Они торчат, как растопыренные пальцы. А сами они засыпаны. Иногда выше чем до половины.
Это кровля «обыграла» крепление.
Ко всему можно привыкнуть. Привыкла я и к целикам третьего пласта. Но это вовсе не значит, что я перестала замечать опасность. Наоборот, я лучше научилась чувствовать ее близость, и это придало мне уверенности. Больше того: постепенно я приняла на себя и обязанности бурильщика. То есть бурильщик приносил сверло, а бурили мы вместе. А иногда — я одна.
Это граничило с чудом: почти год — и ни одной серьезной аварии! Даже оборудование удавалось почти всегда вынести из забоя. Но, по совести говоря, эта работа требовала такого нечеловеческого напряжения, я до того уставала, что, когда работа в целиках подходила к концу, я решила попросить очередной отпуск. Тоже летом.
— Вы же знаете, что отпуск мы даем сразу за три года. И, кроме того, если один раз мы даем отпуск летом, то в следующий раз — зимой, — сказал в ответ на мою просьбу начальник шахты Новоселов.
— Да, но я шестнадцать лет провела на Крайнем Севере, и все без отдыха. В прошлом году я использовала отпуск за один год и месяц взяла без содержания. Теперь мне причитается отпуск за два с половиной года, так что через полгода я должна его использовать, чтобы он не пропал. Через полгода — зима. А зимой мне отпуск ни к чему. У меня нет семьи, нет дома. Для меня отпуск — это время, которое я могу провести под открытым небом, в горах, в лесу, на берегу моря. Кроме того, в ближайшее время целиков не предвидится. Вот пройдут два-три лавы, старые выработки «сядут», горное давление уравновесится. К тому времени я ворочусь, отдохнув, набравшись сил. А то, откровенно говоря, целики меня здорово «заездили». И мне придется от них отступиться.
Полагаю, что последний резон был решающим. Отпуск мне был разрешен. Больше того: руководство шахты было настолько любезно, что мне разрешили, оформив отпуск, продолжать работать в шахте, пока подойдет моя очередь на самолет.
Впрочем, это «великодушие» могло быть объяснено тем, что в целиках было еще работы на несколько дней.
Так или иначе, но я ног под собой не чуяла от радости.
Говорят: не искушай судьбу! И правда, есть что-то роковое в судьбах тех, кто, подобно мне, оформив отпуск, продолжает ходить на работу. Может быть, оттого, что мысли их уже далеко? Или внимание рассеяно и нет той собранности, которая так нужна шахтеру?
Два подобных случая в прошлом году я видела своими глазами: горный мастер Аржба подорвался, подбуривая «отказ». О рассеянности тут и речи быть не могло. То же самое — мастер движения Муха, которого проткнул насквозь рельс: он ехал на электровозе и не мог видеть, что на пути выкатилась «коза», груженная рельсами. В третьем случае, может, и была повинна рассеянность: машинисту электровоза оторвало голову стойкой, которой подперли в штольне треснувший верхняк. Он знал, что там стойка. Знал, да забыл и высунулся.
Но разве думаешь о том, что и тебя может подстерегать коварная судьба, которой будто досадно, что кого-то ждет радость?
Пусть радость близко, но не надо забывать, что в шахте смерть еще ближе.
На этот раз Курносая чуть было меня не перехитрила. Нет, я не забыла о горе Шмитихе и о коварстве третьего пласта, мечтая о кавказских горах. Я работала очень четко и внимательно, но кровля, скользкая, как тальк, «обыграла» крепление так неожиданно!
Первый комок меня стукнул по затылку, и я упала ничком на железный рештак. Сознание я потеряла буквально на мгновение, но встать не смогла: отнялись ноги.
К счастью, со мной в забое был помощник начальника участка Александр Алексеевич Поликарпов. Несмотря на угрозу неминуемого близкого обвала, он подскочил ко мне и, схватив, «как кота — поперек живота», вытащил из лавы. В следующее же мгновение пыль окутала нас непроницаемым облаком, и все кругом задрожало от грохота: лава «сыграла»…
Я ему обязана жизнью. Хотя в момент опасности, как правило, шахтер товарища не бросает. Для него это естественно. «Чувство локтя» просто необходимо в такой опасной работе.
Но «сорвать наряд» нельзя, и я доработала смену с огромной шишкой на лбу. Чтобы унять боль, я прикладывала ко лбу глиняные пыжи.
Через пару дней мне повезло: я смогла наконец улететь на материк. Но не прямо на Кавказ, как это было мной сначала запланировано. Под влиянием столь недавно пережитой мной опасности меня стала преследовать следующая идея. Рано или поздно шахта расправится со мной, и если уж мне суждено лечь во враждебную всему человеческому вечную мерзлоту, то пусть со мной в могиле будет хоть горсть родной цепиловской земли! Эту ладанку положит мне в гроб Мира Александровна.
Решено: я заеду в Цепилово и возьму горсть земли с папиной могилы.