Юрий Бондарев СКВОРЦОВ

Мы сидели в жарких кожаных креслах канцелярии Н-ского училища, говорили о предстоящих стрельбах. В широко открытые окна с обожженного солнцем пустынного плаца тек душный парной воздух.

Под окнами заскрипел ссохшийся на жаре гравий — по плацу ленивой походкой плелся коренастый курсант в добела выгоревшей гимнастерке, с противогазом на боку, в начищенных до блеска сапогах. Остановился в жидкой тени тополя, возле бочки, наполненной желтой водой — место курилки, — вяло достал пачку папирос, сел на скамью, да так и не закурил, а только, зевая от зноя, стал пачкой обмахивать красное, пылающее лицо.

Все корпуса училища и классы пустовали. Батареи выехали в летние лагеря. И командира дивизиона майора Рыжникова я застал почти случайно: с отделением курсантов он привез в училищные мастерские неисправное орудие, помимо того, у него были неотложные дела дома.

Мне нравился этот немолодой майор с мягким лицом, с едва заметной улыбкой в небольших синих глазах, нравилось, как он вытирал платком потный лоб и крепкой рукой наливал воду в стакан и как, говоря со мной, все рассеянно смотрел на залитую белую дверь канцелярии, словно прислушивался к чему-то в коридоре. Я хотел было уже встать, проститься, но тут за дверью послышался приглушенный говор, затем смех, заразительный, молодой, тот смех, который заставляет невольно улыбнуться.

Что-то похожее на догадку, на оживление мелькнуло в лице майора, показалось, что он наконец услышал в коридоре то, что хотел услышать, и, несколько виновато покосившись на меня, позвал громким и властным тоном:

— Курсант Скворцов, зайдите ко мне!

И застегнул на крючок воротник кителя.

В канцелярию вошел невысокий курсант с той бросающейся в глаза строевой выправкой, какая свойственна только очень молодым офицерам, и, еще не успев согнать улыбку с загорелого лица, доложил веселым голосом:

— Сержант Скворцов по вашему приказанию прибыл.

Майор Рыжников встал, нахмурился, внимательным взглядом окинул Скворцова с головы до ног, спросил сухо:

— Вы из мастерских? Орудие готово?

— Так точно, товарищ майор, — ответил Скворцов о прежней искоркой смеха в глазах.

Нос, сильно тронутый загаром, слегка лупился, брови и по-мальчишески длинные ресницы выгорели, бронзовую прямую шею заметно оттенял белый подворотничок, недавно пришитый к летней гимнастерке.

Майор сказал строго:

— Проверьте орудие тщательнее.

— Слушаюсь, товарищ майор.

Скворцов вышел. Майор, крякнув, сел в кресло, лицо снова стало домашним, усталым от жары, добрым, мягким, и плотная фигура его распустилась в широком кожаном кресле. Он задумчиво гладил ладонями подлокотники.

— Вот, — сказал он, — Скворцов, видите какой!

И тотчас завозился вроде бы «смущенно в кресле, поймав мой вопросительный взгляд: видимо, он не хотел показывать незнакомому человеку свое подчеркнутое расположение к воспитаннику, как это делают в разговоре с посторонним некоторые офицеры, желая выглядеть образцом одинаково-объективного отношения к подчиненным. Но все-таки я удивился, когда майор сказал с металлическими нотками в голосе:

— Вообще обыкновенный курсант. Даже излишне легкомысленный. Так вы будете завтра на стрельбах? Мы выезжаем вечером.

Ночь я провел на НП дивизиона. Спал в окопе, прямо на соломе, прикрывшись плащом. Часто просыпался, сначала видел острый блеск звезд в черном небе, тихий их отсвет на мокрых листьях осин, потом к рассвету услышал текучий шелест; на сереющем похолодевшем небе проступили неясные пятна шумящих деревьев, посвежело перед зарей. Я по-солдатски накрылся с головой плащом и крепко уснул.

Меня разбудило горячее солнце, его тепло чувствовалось сквозь нагретый плащ, и я откинул его. Было раннее утро с росой.

В траншее началось движение, доносились негромкие команды — приехал генерал, с ним группа офицеров, видимо, преподаватели артиллерии, и окопы заполнились офицерами, все были с полевыми биноклями, в ожидании занимали места, тихонько переговаривались перед стрельбами.

Майор Рыжников доложил генералу, и бледный, с холодной строгостью в лице подошел к стереотрубе, припал к ней, настраивая резкость, подошел к буссоли, посмотрел, повернулся к генералу.

— Приступайте, — кивнул высокий и худой старик генерал, вынул толстый янтарный мундштук и с равнодушным выражением прищуренных глаз продул его. — Кто у вас первый?

Наступило короткое молчание. Осины шелестели над НП.

— Стреляющий сержант Скворцов! — четким и громким голосом подал команду Рыжников. — Ко мае!

И я увидел сержанта Скворцова, того самого веселого, загорелого курсанта, который вошел вчера в канцелярию с искоркой смеха в глазах. Он не смеялся сейчас. Нечто спокойно-взрослое, сдержанное было в его невысокой фигуре, без единой складки обтянутой по-строевому гимнастеркой, с каплями росы на погонах, в его взгляде, в голосе, когда он сказал, что готов к стрельбе. Генерал неторопливыми пальцами вправил сигарету в мундштук, кашлянув, закурил, произнес жестко:

— Где ваш бланк записи стрельбы и карандаш, товарищ сержант? Не вижу…

— Здесь таблица стрельбы, карандаш, бланк, — ответил Скворцов, показывая на сумку, висевшую на боку.

— Ага, — неопределенно промычал генерал. — Ну, ну…

Скворцов взглянул на молчавшего майора Рыжникова, потом на начальника училища, сказал:

— Товарищ генерал, разрешите мне стрелять так.

— То есть как так? — удивленно поднял брови генерал.

— Без карандаша и бланка, я так быстрей готовлю данные.

— Фокусы, — недовольно сказал генерал и, сердито фыркнув, полуобернулся к Рыжникову. — Что это у вас в батарее, Семен Павлович? Фокусники? Иллюзионисты? Скоро на стволах орудий будут балансировать, а?

— Разрешите ему, товарищ генерал, — очень тихо, но твердо попросил майор Рыжников.

— Вон как! Ну, ну что ж… — нахмурясь, сказал генерал. — Приступайте.

Как бывшему артиллеристу, мне хорошо была знакома глазомерная подготовка данных для стрельбы, но даже на фронте я никогда не обладал математическим складом ума. В подготовку данных входило: определение расстояния до цели, вычисление угломера по буссоли, учет различных поправок, то есть ряд математических расчетов, в результате которых орудия, стоявшие в нескольких километрах от НП, направляются в цель.

Когда же я услышал первые слова команды майора Рыжникова, дающего Скворцову целеуказание — уничтожить дзот на высоте, — я не успел заметить этот дзот, потому что сразу услышал спокойный голос Скворцова: «Цель понял и вижу!» — изумившего меня непонятной стремительностью ответа. Я увидел, как майор нажал секундомер, а Скворцов, уже отойдя от буссоли, смотрел в бинокль на возвышенность, зеленевшую далеко впереди, в полях.

И сразу опустилась тишина вокруг. Генерал, стоя около стереотрубы, молча курил, морщась от дымка, и с высоты своего роста с суровым интересом следил за Скворцовым. Офицеры перешептывались в траншее.

Тогда майор Рыжников напряженным движением поднес к лицу секундомер, и Скворцов, теперь без бинокля, по-прежнему упорно глядел на высоту, и по его подрагивающим, белым от солнца ресницам я понял, что в те секунды математические вычисления заслоняли от него все — и генерала, и Рыжникова, и офицеров, кто был здесь на НП. Он ничего не видел.

«Ошибется, спутает шаг угломера — мы не увидим первого разрыва», — с тревогой подумал я, вспоминая весь знакомый мне процесс вычислений.

Но Скворцов перевел свои серые глаза на курсанта-телефониста и, казалось, совсем неспешно скомандовал:

— По дзоту! Дальнобойной гранатой! Взрыватель фугасный…

Мне кажется, я не услышал заряд, угломер, прицел, уровень; только последние слова команды, поданные Скворцовым чуть поднятым от сдержанного возбуждения голосом, заставили всех офицеров одновременно взяться за бинокли.

— Один снаряд, огонь! — докончил команду Скворцов.

— Выстрел! — крикнул телефонист.

Опережая телефониста, гулкий, как бы круглый, звук лопнул справа за спиной. Высокий черный столб земли вырос в быстро опал далеко впереди на высоте, облитой солнцем: желтый дым, разметая, поволокло ветром по ее скатам, и сейчас же, после следующей команды, второй черный конус земли поднялся ближе первого разрыва и тоже мгновенно рассеялся. Что это? Вершину высоты замкнула вилка? Я не поверил, не мог поверить.

— Батарея, четыре снаряда, беглый огонь!

— Выстрел, выстрел, выстрел, выстрел! — крикнул телефонист.

Широкие молнии ударили там, в вершину высоты: объятая ураганом, она будто взметнулась в воздух, вихри дыма и земли застлали сияющее над высотой небо.

Утренний ветер быстро снес с вершины эту зловеще заклубившуюся черную тучу, погнал по полю желтое, просвеченное солнцем облако; оно унеслось, растаяло. И тогда напряженная, тонкая, кристальная тишина затопила все поле полигона, окопы НП. И я, изумленный этой молниеносной пристрелкой двумя снарядами без доворотов и поправок, этой спокойно-точной стрельбой на поражение, оглянулся на Скворцова, на офицеров со странным чувством волнения, что я присутствую при рождении феноменально талантливого командира батареи, виртуозно владеющего артиллерийской стрельбой. Офицеры-преподаватели не выказывали ни волнения, ни радости, в раздумье молчали, глядя на Скворцова: майор Рыжников с замкнутым лицом пальцами гладил бинокль и тоже не говорил ни слова. Генерал курил сигарету, прищурившись, пепел сыпался на его новый светло-серый плащ, он не обращал внимания на это. А Скворцов стоял, слегка одергивая гимнастерку, и только мальчишеские светлые волосы, выбившиеся из-под пилотки, выгоревшие брови, смешно облупившийся нос, мелкие капли пота на верхней губе объяснили мне, что это не офицер, не опытный командир батареи, а всего лишь курсант.

— Пулемет! — вдруг, встрепенувшись, хрипло крикнул генерал и почти подбежал к Скворцову, показал рукой в поле. — Вон, левее кустиков. Пулемет! Наша пехота залегла, пулемет мешает продвижению, косит людей. Уничтожить! Даю шесть снарядов на поражение!

— Цель понял и вижу!

Я увидел далеко слева от возвышенности высокие кусты, они качались среди солнечного блеска влажной травы, и понял тут же, что большой доворот орудий может быть неточен, не выведет первый снаряд на линию цели, осложнит пристрелку.

— Выстрел!

Снаряд, сопя, тяжко дыша, расталкивая воздух, прошел над НП, и с отдаленным громом возник разрыв около кустов. Поднявшийся дым плоско прижало ветром к земле, желтое облако расстелилось за бугорком, где был пулемет. Я не заметил, перелет это был или недолет. И, не услышав следующую команду Скворцова, я обернулся. Он, сжав губы, с напряжением смотрел туда, на цель, на бугорок, и все юное, темное от загара лицо его покрылось потом.

По-видимому, ветер помешал ему определить точность падения снаряда. Генерал с пустым мундштуком в зубах быстро раскрыл на ладони серебряный портсигар, протянул его Скворцову, сказал:

— Курите, нет?

— Не надо, товарищ генерал, — тихо ответил Скворцов, не оборачиваясь, и внезапно звонким голосом скомандовал телефонисту больший прицел.

Мне казалось, что первый снаряд упал дальше цели, — зачем же он увеличивал прицел? Это означало, что, беря цель в вилку, он не возьмет ее.

— Выстрел! — доложил телефонист.

Разрыв лег впереди бугорка, и вслед за этим поспешная команда Скворцова: «Батарея, четыре снаряда, беглый огонь!» — опять удивила меня своей стремительностью.

Когда дым рассеялся и снова тишина затопила НП, там, возле кустов, бугорка — пулеметного гнезда — не было. Оно сровнялось с землей, чернеющей огромными воронками.

Только после этого Скворцов провел пальцами по верхней губе и чуть-чуть улыбнулся. И тогда я понял: ветер унес дым первого разрыва за цель, и получилось впечатление перелета, в то время как был недолет. И вот Скворцов учел это вторым снарядом и перешел на поражение.

— Голубчик мой, умница, — неожиданно сломанным, задрожавшим голосом сказал генерал и, мигая, внезапно неловко обнял Скворцова, стиснул его, поцеловал в нотную щеку звучным поцелуем. — Мне, старику… спокойно… Спасибо, да… Идите, идите же, — забормотал он, уже оттолкнув Скворцова, и, почему-то нахмурившись, отвернулся со странно блестевшими глазами и тотчас сердито крикнул майору Рыжникову: — Ну, ну! Что вы стоите? Следующий стреляющий!

…Был вечер необычайно тихий, теплый; закат над лесами мерк, еще светясь, и в высоком позеленевшем небе покойно таяла перистая гряда алых облаков. И там, среди этой пустоты заката, мохнато зашевелилась, замерцала первая ясная вечерняя звезда.

Мы шли со Скворцовым по берегу реки, точно застывшей в своем течении, шли мимо розовеющих заводей, медовой свежестью недавно скошенного сена тянуло с лугов.

Скворцов вдруг улыбнулся и сказал:

— А вы умеете плавать? Искупаемся?

Мы разделись на берегу, под песчаным обрывом. Песок, нагретый за день, был еще ласково-тепел, плотен. Скворцов взобрался на бугор, разбежался, весело что-то крикнул мне и нырнул с обрыва в спокойную гладь заводи. Его гибкое бронзовое тело мелькнуло в воздухе и почти бесшумно ушло в розовую воду. Он вынырнул минуты через две и легко и сильно поплыл к тому берегу, оставляя за собой тонкую рябящую полосу на воде.

Я нырнул в теплую, будто парную, воду, поплыл к нему.

Через несколько минут мы сидели на берегу и курили. Скворцов, со слипшимися ресницами, с влажными волосами, свежий, сильный, смотрел на линяющий малиновый свет возле берега, говорил:

— Вы спрашиваете, почему я решил стать офицером? Я коротко расскажу.

В войну мама отвезла меня из Ленинграда в Крым, к своей сестре, учительнице. Мне было тогда семь лет, кажется. Война все же дошла до Крыма, мы никуда не успели уйти, в общем, остались в оккупированном городке. Я не буду подробно рассказывать, — вы знаете, что это такое… Главное — голод. Шли мы однажды с тетей по улице, и вдруг она упала от истощения, я никак не мог ее поднять. Увидел какой-то немец, остановился, засмеялся, потом вынул из кармана сушеную тарань, говорит: «На, бабка, кушай», — но в руки тарань не дал, а бросил в пыль и ногой подтолкнул: «На, на». Тетя тарань взяла, отдала мне и сказала: «Брось ее через забор, слышишь?» И я швырнул ее подальше, а так и хотелось зубами впиться в нее. Однажды налетели на бухту наши самолеты, стали бомбить, у немцев затонула баржа с продуктами. Узнав, тетя оживилась. Говорит: «Теперь мы будем ходить в бухту, плавать, закаляться — надо жить».

Она была крымчанка, плавала здорово, а я — как утюг. Но мы сходили с тетей в бухту только два раза. По взрослым в море немцы без предупреждения стреляли из автоматов, а на мальчишек не обращали внимания. Была осень, море стало холодным, сводило ноги, а тетя каждый вечер говорила: «Все время плавай в бухте, ныряй. Старайся быть больше в море, привыкай к холоду, это нужно. Потом поймешь. От этого зависит все». Целыми днями я торчал в море, нырял и выучился плавать.

Потом тетя посоветовала мне нырнуть на том месте, где затонула баржа, — узнать, что там за продукты. Я нырнул, чуть не задохнулся, но все же достал банку с консервами. Принес домой. И она сказала: «Ныряй, еще, еще, без конца ныряй, но когда нет рядом немцев». И я нырял до зеленых чертиков в глазах, доставал банки, закапывал в песок, а вечером за пазухой приносил. Мне уже казалось, что всю баржу разгрузили, а дома не было у нас ни одной лишней банки. Приходили какие-то люди по ночам, и она отдавала им все.

Однажды ночью пришли немцы и ваяли тетю. Она погладила меня по голове и сказала: «Если бы ты знал, как я виновата перед тобой!.. Прощай!..»

И я, помню, бросился к тете, но меня отшвырнули. Тогда я заплакал от бессилия. Вы знаете, что такое плакать от бессилия?

Тетю я больше не видел… До освобождения жил у одного человека, который часто приходил к тете за продуктами. Он был связан с партизанами. Вот так я решил стать офицером. И точно так же, как я научился плавать, я учился и стрелять: ночами сидел над формулами, над таблицами стрельбы… Слышите, в лагере горн? Ужин. Пойдемте!

Он встал и, взглянув на меня, неожиданно засмеялся своим заразительным молодым смехом.

— А наш старик сегодня растрогался, правда?

Я молчал. Приятно и грустно мне было видеть в нем и взрослость и мальчишество одновременно. Эту пору своей жизни я давно уже стал забывать, и у меня было такое чувство, словно я прикоснулся к своей юности.

Загрузка...