В битве при Юто-Спрингс, последнем крупном сражении Войны за независимость до капитуляции Корнуоллиса в Йорктауне, были убиты и ранены свыше 500 американцев. Натаниэль Грин привел туда около 2200 человек; таким образом, он потерял почти четверть своей армии. В течение следующих двух лет люди будут продолжать гибнуть и страдать от ужасных ран. По данным статистики, хотя она, как известно, вещь ненадежная, Война за независимость погубила больше американцев (считая только тех, кто сражался на стороне повстанцев), чем любая другая война в нашей истории, за исключением, разумеется, Гражданской войны[870].
Что заставляло этих людей — и тех, кто выжил, и тех, кто погиб, — сражаться? Что заставляло их удерживать свои позиции, выносить напряжение боя, видя, как вокруг умирают их товарищи, и подвергая себя столь явной опасности? Несомненно, что в разных сражениях ими двигали разные мотивы, но столь же несомненно и то, что у всех этих сражений было нечто общее и что этими людьми двигали сходные мотивы, заставляя их сражаться, несмотря на то что самые глубинные инстинкты побуждали их бежать с поля боя, где им грозила опасность.
Многие избавлялись от своих ружей и вещевых мешков, чтобы бежать еще быстрее. Целые подразделения американцев пасовали перед врагом как в крупных сражениях, так и в мелких — в битвах за Бруклин, в заливе Кипс-Бей, при Уайт-Плейнсе, Брендивайне, Джермантауне, Камдене и у Хобкеркс-Хилла, если назвать только самые известные примеры. И все же другие не теряли присутствия духа и не спасались бегством даже в тех случаях, когда у американской стороны не было никаких шансов на победу. Они стояли до последнего и продолжали сражаться даже при отступлении.
В большинстве боев континенталы, солдаты регулярной армии, дрались отважнее, чем ополченцы. Мы должны понять, за что боролись эти люди и почему американские регулярные войска добивались больших успехов, чем ополченцы. Ответы на эти вопросы, несомненно, помогут нам лучше понять революцию, особенно если мы выясним, действительно ли эти люди сражались за свои революционные убеждения.
Некоторые из возможных объяснений готовности сражаться до последней капли крови можно отбросить с ходу. Согласно одному из них, солдаты обеих сторон воевали из страха перед своими офицерами, боясь их больше, чем противника. Фридрих Великий считал этот мотив идеальным, однако он не существовал ни в идеале, ни в реальности, ни в американской, ни в британской армии. Британский солдат, как правило, в большей степени обладал «профессиональным» духом, нежели американский, что было обусловлено его уверенностью в своем мастерстве и гордостью от своей принадлежности к старому, испытанному временем институту. Британские полки носили гордые названия — Королевские уэльские фузилеры, Черная стража, Собственный королевский, — и их офицеры обычно вели себя в бою с небывалым мужеством, надеясь, что их солдаты будут следовать их примеру. Британские офицеры обращались со своими солдатами намного строже и уделяли их строевой и боевой подготовке намного больше внимания, чем американские. Но ни британские, ни американские офицеры не стремились внушать солдатам страх, который Фридрих считал столь желательным. Моральная сила, отвага, предпочтение штыка пуле — все это требовалось от профессиональных солдат, но профессионалами двигала гордость, а не страх перед офицерами.
И все же без принуждения и насилия не обходилась ни та, ни другая армия. Разумеется, существовали определенные границы в их использовании и эффективности. Страх перед наказанием мог удержать солдат от дезертирства, но он не гарантировал, что они не дрогнут под огнем. С другой стороны, солдат порой останавливал страх перед насмешками со стороны своих товарищей. В XVIII веке пехота шла в бой довольно плотным строем, позволяя офицерам следить за многими солдатами одновременно. Когда боевой порядок был достаточно тесным, офицеры могли бить отстающих и даже отдавать приказ расстреливать «отлынщиков», как Вашингтон называл тех, кто пускался наутек[871]. Накануне занятия Дорчестерских высот в марте 1776 года вышел приказ, согласно которому любой американец, уклоняющийся от боя, подлежал «расстрелу на месте»[872]. Как вспоминал один военный священник, сами солдаты одобрительно восприняли эту угрозу.
Вашингтон повторил ее перед состоявшейся в том же году битвой за Бруклин, но все же не стал прибегать к созданию заградительных отрядов. Даниэль Морган неоднократно призывал Натаниэля Грина ставить за спиной у ополченцев стрелков, и Грин, возможно, последовал его совету в сражении у Гилфорд-Корт-Хауса. Никто всерьез не считал, что целую армию можно удержать на месте вопреки ее воле, и практика стрельбы по солдатам, которые отступали без приказа, никогда не имела широкого распространения[873].
Гораздо более популярной была другая тактика, состоявшая в том, чтобы посылать солдат в бой пьяными. Доподлинно известно, что многие солдаты перед сражением притупляли свои чувства ромом. Накануне любого трудного маневра или операции — например, тяжелого и длительного перехода или крупной баталии — в обеих армиях практиковалась выдача дополнительной порции рома. Обычно она составляла четверть пинты, и, будучи принята в нужный момент, заглушала чувство страха и придавала храбрости. При Камдене ввиду отсутствия рома Гейтс заменил его патокой, однако, как отмечает Ото Уильямс, это не привело ни к чему хорошему. В битве у Гилфорд-Корт-Хауса англичане добились блестящих результатов, не прибегая к помощи ничего более крепкого, чем их собственные воля и нервы. В большинстве сражений солдаты опирались исключительно на свои собственные силы и поддержку товарищей[874].
Нет сомнения, что многих солдат, особенно в американской армии, поддерживала вера в Святой Дух. Письма и дневники простых солдат изобилуют упоминаниями о Всевышнем и Провидении. Часто, однако, эти выражения носят форму благодарности Богу за то, что он позволяет им выжить. Вряд ли солдаты всерьез думали, что вера делает их неуязвимыми к вражеским пулям. Многие считали дело, за которое они сражались, священным; их война, как им постоянно напоминали священники, посылавшие их убивать, была справедливой и угодной Богу[875].
Другие рассматривали войну как средство получения более сиюминутных выгод, как возможность грабить погибших солдат противника. У Монмут-Корт-Хаусе, когда Клинтон с наступлением темноты покинул поле, усеянное телами павших англичан, американские солдаты занялись грабежом домов мирных граждан, которые от страха попрятались по окрестностям. Действия солдат были столь откровенными и вызывающими, что Вашингтон распорядился обыскать их вещевые мешки. А при Юто-Спрингс американцы фактически выпустили из рук победу ради возможности поживиться добром противника в его лагере. Многие стали жертвой собственной жадности, застреленные врагом, у которого было время перегруппироваться, пока в его лагере хозяйничали мародеры. Но даже эти люди, по-видимому, боролись за что-то еще, помимо возможности присвоить чужое добро. Когда у них появлялась такая возможность, они пользовались ею, но не она влекла их на поле боя, не она заставляла их стоять насмерть[876].
Воодушевление командиров помогало солдатам справляться со страхом смерти, хотя порой они сражались храбро даже в тех случаях, когда командиры бросали их на произвол судьбы. И все же храбрость офицеров и пример тех из них, кто, пренебрегая ранами, оставался в строю, безусловно, помогали солдатам держаться. Английский генерал Чарльз Стедман упоминает в своих записках капитана Мейтленда, который, получив ранение в сражении у Гилфорд-Корт-Хауса, отстал на несколько минут от своих солдат, чтобы дать перевязать себе рану, после чего вернулся в ряды атакующих[877]. Корнуоллис вызвал восторг у сержанта Лэма, когда бросился в гущу сражения после того, как под ним убили лошадь[878]. Присутствие Вашингтона в битве под Принстоном имело большое значение, хотя то обстоятельство, что он подставлял себя под пули врага, вероятно, нервировало его солдат. Негромкую фразу, которое он твердил как заклинание, объезжая свои шеренги перед штурмом Трентона — «Солдаты, держитесь офицеров», — один солдат из Коннектикута не мог забыть вплоть до самой своей смерти пятьдесят лет спустя[879]. Но в армии был всего один Вашингтон, всего один Корнуоллис, и их влияние на солдат, из которых лишь немногие имели возможность видеть их во время боя, безусловно, было незначительным. Младшие офицеры и сержанты отвечали за обучение тактическим навыкам; они должны были демонстрировать своим солдатам, что нужно делать, и каким-то образом убеждать, задабривать или заставлять их делать это. Благодарность, с которой простые солдаты вспоминали своих сержантов и младших офицеров, свидетельствует о том, что эти командиры вносили важный вклад в готовность солдат сражаться. Но сколь бы важным ни был этот вклад, он не объясняет до конца, что заставляло людей бросаться под пули.
Предлагая эти соображения по поводу роли военного начальства, я не хочу, чтобы меня поняли так, будто я согласен с презрительным мнением Толстого о полководцах — что, несмотря на все их планы и приказы, они вообще никак не влияют на исход сражений. Презрительное отношение Толстого распространяется не только на полководцев — в «Войне и мире» высмеиваются также и историки, находящие рациональный порядок в сражениях, где царил один хаос. «Деятельность полководца не имеет ни малейшего подобия с тою деятельностью, которую мы воображаем себе, сидя свободно в кабинете, разбирая какую-нибудь кампанию на карте с известным количеством войска, с той и с другой стороны, и в известной местности, и начиная наши соображения с какого-нибудь известного момента. Главнокомандующий никогда не бывает в тех условиях начала какого-нибудь события, в которых мы всегда рассматриваем событие. Главнокомандующий всегда находится в средине движущегося ряда событий, и так, что никогда, ни в какую минуту, он не бывает в состоянии обдумать все значение совершающегося события»[880].
Все значение сражения ускользает от историков так же неизбежно, как и от его участников. И все же мы должны с чего-то начать, чтобы попытаться объяснить, почему солдаты в большинстве своем добросовестно дрались на полях революционных боев, а не бежали с них. По-видимому, поле боя — это как раз то место, с которого мы должны начать, отвергнув личный пример командиров, страх перед офицерами, религиозную веру, воздействие алкоголя и т. д. как возможные объяснения того, что заставляло людей стоять насмерть.
Поле боя в XVIII веке, в сравнении с веком XX, представляло собой тесное пространство, особенно тесное в случае сражений Войны за независимость, которые были мелкими даже по тогдашним меркам. Область поражения ружья, равная 80–100 м, а также такие факторы, как предпочтение штыка пуле и низкая эффективность артиллерии, обусловливали еще большую тесноту. Противники были вынуждены подходить на близкое расстояние друг к другу, и этот факт делал сражение более «прозрачным» для его участников, хотя вряд ли ослаблял чувство страха. Зато, по крайней мере, поле боя было менее «безличным». Действительно, в отличие от боев XX века, в которых твой враг обычно остается невидимым, а место, откуда в тебя стреляют, неизвестным, в боях XVIII века врага можно было видеть, а порой даже и осязать. Лицезрение врага, вероятно, вызывало исключительную интенсивность переживаний, не типичную для современных сражений. Штыковая атака — самая желанная цель пехотной тактики, — по-видимому, вызывала своего рода эмоциональный взрыв. Прежде чем он происходил, напряженность и тревога усиливались по мере выдвижения солдат из колонны на линию атаки. Цель этого маневра ясно осознавалась как ими самими, так и противником, который, вероятно, следил за ними со смешанным чувством страха и завороженности. Когда раздавался приказ бросаться на врага, тревожное чувство атакующих сменялось яростью, даже бешенством, в то время как теми, кто оборонялся, овладевали ужас и отчаяние[881]. В этом смысле весьма показательно, что американцы обращались в бегство чаще всего в тот момент, когда видели, что противник пошел в штыковую атаку. Именно так произошло с несколькими подразделениями при Брендивайне и с ополченцами под Камденом и у Гилфорд-Корт-Хауса. Чувство одиночества и покинутости, о котором свидетельствуют современные солдаты, в такие моменты, по-видимому, отсутствовало. Все было ясно — особенно этот сверкающий ряд приближающихся стальных штыков.
Была ли эта пугающая ясность страшнее, чем отсутствие видимого врага, судить сложно. Американские войска бежали при Джермантауне после того, как схватились с англичанами, а затем обнаружили, что поле битвы застлано туманом. Тот момент, когда они и их противник сражались практически вслепую, напоминал сцену современного боя. В самый критический момент враг стал незримым, и страх американцев был вызван незнанием того, что происходит — или вот-вот произойдет. Они не могли видеть врага, и самое главное, они не могли видеть друг друга. Ибо, как предполагает военный историк XX века Маршалл в своей книге «Люди под огнем», в чрезвычайных обстоятельствах сражения солдат поддерживает осознание того, что рядом с ними находятся их товарищи[882].
В тесных условиях американского поля боя бойцов поддерживало именно это знание. И не только потому, что ограниченное пространство делало сражение более «прозрачным». Гораздо важнее то, что тесное пространство позволяло солдатам оказывать друг другу моральную и психологическую поддержку. Человек видел своего врага, но он также видел и своих товарищей; и не только видел, но мог и общаться с ними.
Пехотная тактика XVIII века требовала, чтобы солдаты перемещались и стреляли сомкнутым строем, который позволял им переговариваться и делиться друг с другом информацией, а также подбадривать и утешать друг друга. Если строй был сформирован надлежащим образом, пехотинцы двигались плотными шеренгами, касаясь друг друга плечами. В бою физический контакт солдата с товарищами, находящимися по бокам от него, вероятно, помогал ему справляться со своим страхом. Ведение ружейного огня из трех компактных шеренг, практиковавшееся в английской армии, также подразумевало физический контакт. Солдаты первой шеренги стреляли, присев на правое колено; каждый из солдат центральной шеренги помещал свою левую ногу под правое колено солдата, находящегося перед ним; солдаты задней шеренги поступали аналогичным образом.
Эта разновидность боевого порядка именовалась «замком». Сама плотность такого строя иногда вызывала критику со стороны офицеров, которые жаловались, что она мешает прицеливанию. По их словам, передняя шеренга, сознавая близость центральной шеренги, целится слишком низко; задняя шеренга имеет обыкновение «стрелять в воздух», как называлось слишком высокое ведение огня; и лишь центральная шеренга прицеливается как следует. При всей справедливости этой критики в отношении точности прицеливания солдаты в таком плотном строю, как правило, сражались весьма эффективно. И еще следует отметить, что неточность солдат, стрелявших из задней шеренги, свидетельствовала об их беспокойстве за тех, кто находился перед ними[883].
Английские и американские солдаты, участвовавшие в той войне, любили упоминать о боевом «воодушевлении» и «достойном поведении» под огнем. Иногда эти выражения относились к отважным подвигам в условиях большой опасности, но намного чаще в них подразумевались сплоченность, взаимовыручка, восстановление строя, когда он рассыпался или приходил в беспорядок — как, например, у американцев в сражении у фермы Гринспринг, Виргиния, в начале июля 1781 года, когда Корнуоллис заманил Энтони Уэйна на другой берег реки Джеймс с отрядом, значительно уступавшим англичанам по численности. Уэйн разглядел свою ошибку и решил обернуть ее себе на пользу: вместо того чтобы спешно уходить из ловушки, он скомандовал атаку. Шансы американцев были ничтожно малы, но, как вспоминал один участник того боя, их спасло мужественное поведение пехоты; «Наши солдаты держались достойно, сражаясь с огромным воодушевлением и отвагой. Пехота то и дело рассыпалась, но каждый раз восстанавливала строй, словно по команде»[884].
Эти войска разбегались, когда англичане застигали их врасплох, но затем строились заново с быстротой молнии. Это было испытание на мужество, испытание, которое они выдерживали отчасти благодаря своему сомкнутому строю. При Камдене, где ополченцы, напротив, пали духом, как только началась битва, их страх, возможно, был обусловлен «открытым» строем. Гейтс поставил виргинцев на дальнем левом фланге, рассчитывая, что они займут большую площадь, чем это было возможно при их численности. Как бы то ни было, они пошли в бой одной шеренгой, держась друг от друга на расстоянии, по меньшей мере, полутора ярдов — расстоянии, которое способствовало чувству разобщенности среди огня и шума битвы. И это чувство усиливалось тем обстоятельством, что, вытянувшись в шеренгу на дальнем фланге, где их никто не мог поддержать, эти люди были особенно уязвимы для вражеских пуль[885].
Солдаты в плотных шеренгах сознательно подбадривали друг друга разными способами. Англичане, как правило, громко переговаривались и издавали ободрительные восклицания, независимо от того, шли они в атаку, отбивались от врага или прицеливались. Американцы, по-видимому, вели себя менее шумно, хотя имеются свидетельства, что они научились подражать противнику. Шумное ликование по завершении удачного боя было обычной практикой. Англичане ликовали при Лексингтоне и были подвергнуты интенсивным обстрелам на обратном пути из Конкорда. Американцы кричали от радости на Гарлемских высотах — реакция вполне понятная, особенно если учесть, что в течение большей части 1776 года у них не было поводов для ликования[886].
Большинство случаев трусливого поведения в бою имело место среди американских ополченцев. И все же некоторые отряды ополченцев добивались больших успехов, оставаясь неколебимы под самым интенсивным обстрелом. Отряды из Новой Англии при Банкер-Хилле держались под огнем, сильнее которого английские боевые офицеры не видывали даже в Европе. Лорд Роудон отмечал, что на его памяти не было случая, чтобы защитники не оставляли редут[887]. Новоанглийские ополченцы доказали, что такие случаи бывают. Они проявили чудеса стойкости и в битве под Принстоном. «Они быстрее всех восстанавливали свой строй» и мужественно держались под снарядами, «свистевшими на тысячу ладов над нашими головами», отмечал Чарльз Уилсон Пил, командир ополченцев из Филадельфии, которые также проявили исключительную стойкость[888].
Чем отличались эти отряды от остальных? Почему они сражались, когда другие бежали с поля боя? Ответ, вероятно, следует искать в отношениях между их бойцами. Ополченцы из Новой Англии, Филадельфии и ряда других мест, державшиеся вместе даже в самых страшных переделках, были соседями. Они знали друг друга, им было что доказать друг другу, у них была своя «честь», которую следовало защищать. Их активное участие в революции могло продолжаться недолго, но они тем или иным образом оставались вместе в течение довольно длительного времени — как правило, в течение нескольких лет. Отряды ополчения формировались в городах и деревнях, и многие ополченцы знали друг друга с младых ногтей[889].
В других случаях, особенно в малонаселенных южных колониях, отряды формировались из фермеров, их сыновей, батраков, ремесленников и новых переселенцев, которые не были знакомы друг с другом. Такие отряды состояли, если воспользоваться словечком, имевшим широкое хождение на последнем этапе войны, из «шатунов», которые не имели общих корней и почти ничего не знали о своих товарищах. Они чувствовали себя одинокими, даже когда сражались в плотной шеренге. Отсутствие личных связей и их собственная замкнутость вкупе с недостаточной подготовкой и непривычкой к дисциплине часто вели к дезорганизации под огнем[890].
Согласно общепринятой точке зрения, чем ближе находились американские ополченцы к родному дому, тем лучше они сражались, так как боролись за свою, а не за чужую землю. Однако близость к дому порой действовала расслабляюще. Ибо далеко не каждый рвался в бой, где его, возможно, поджидала смерть, когда родной дом и безопасность были буквально в двух шагах. Почти все американские офицеры старшего звена отмечали склонность ополченцев к дезертирству — а если они не дезертировали, то часто отлучались из лагеря домой, причем, как правило, самовольно.
Как это ни парадоксально, но из всех американцев, участвовавших в войне, именно ополченцы своими личными качествами и поведением олицетворяли идеалы и цели революции. Они были независимыми или, по меньшей мере, пользовались личной свободой задолго до подписания Декларации независимости. Они инстинктивно чувствовали свое равенство с другими и во многих местах демонстрировали это равенство выбором своих собственных офицеров.
Их чувство свободы позволяло им — и даже заставляло — наниматься лишь на короткий срок, покидать лагерь, когда им вздумается, игнорировать приказы командиров, особенно если те приказывали наступать, когда они предпочли бы бежать. Их чувство принадлежности к обществу свободных людей заставляло их противиться военной дисциплине; их идеал личной свободы возбуждал в них ненависть к армии, функционировавшей подобно машине. Они не хотели быть винтиками машины. Их лучшие качества проявились, в частности, на Ханназ-Коупенс, где они сражались отлично, худшие — при Камдене, где они отступили без боя. Там они, по выражению Грина, стали «неуправляемыми»[891]. Ополченцам прежде всего не хватало свода профессиональных стандартов, требований и правил, которые могли бы регулировать их поведение в бою. Милиции не хватало профессиональной гордости. Покидая лагерь и возвращаясь в лагерь по своему усмотрению, устраивая пальбу из ружей ради собственного удовольствия, ополченцы раздражали солдат регулярной армии, которые очень быстро убеждались в ненадежности большинства из них.
Полную противоположность американским ополченцам представляли собой солдаты британской регулярной армии. Их «выдергивали» из общества, тщательно изолировали, держали в полном повиновении и основательно муштровали. Их жизненные цели и ценности были связаны с армией и только с армией. Безусловно, офицеры во многих отношениях существенно отличались от солдат. Они олицетворяли идеалы джентльмена, верой и правдой служащего своему королю и сражающегося за честь и славу.
Британские офицеры, чье призвание было определено этими идеалами и этой миссией служения королю, старались держаться как можно дальше от конкретных ужасов войны. Это не значит, что они не сражались. Они искали боя и опасности, но в соответствии с условностями, определявшими их понимание сражения, старались избегать таких участков боя, где им пришлось бы убивать и где они сами могли быть убитыми. Таким образом, результатом сражения мог быть длинный перечень убитых и раненых, но результаты также бывали «почетными и славными», как высказался Чарльз Стедман по поводу сражения у Гилфорд-Корт-Хауса, либо, наоборот, знаменовали «позор британского оружия», как он охарактеризовал битву на Ханназ-Коупенс. Атаки и обстрелы в одних случаях назывались «стремительными», «ураганными» и «жаркими», в других — «утомительными». Порой они описывались в легкомысленном тоне — в частности, сражение на Гарлемских высотах с точки зрения лорда Роудона было «той дурацкой переделкой». Обращаясь к своим солдатам, английские офицеры говорили деловито и по существу. В лаконичной фразе Хау «полагайтесь на свои штыки» резюмированы чаяния настоящего профессионала[892].
Несмотря на всю дистанцию между английскими офицерами и простыми солдатами, они оказывали существенную поддержку друг другу на поле боя. Как правило, они строились в боевой порядок долго и тщательно, под барабанный бой и свист дудок. Они разговаривали, кричали и подбадривали друг друга и, идя в штыковую атаку с криками «ура» или ведя огонь по неприятелю все с тем же боевым кличем, они поддерживали в себе чувство локтя. Огонь американской артиллерии прореживал их ряды, но они продолжали наступать, ободряя друг друга возгласами «Вперед! Вперед!», как это было при Банкер-Хилле и в последующих сражениях[893]. Хотя большие потери, безусловно, действовали на них угнетающе, они почти всегда поддерживали целостность своих полков как боевых единиц, и даже если они оказывались разбитыми или почти разбитыми, как, например, у Гилфорд-Корт-Хауса, к ним быстро возвращалось их чувство собственного достоинства, и в дальнейших сражениях они дрались образцово. Так, например, при Йорктауне не было даже намека на то, что англичане готовы сдаться, хотя они несли чудовищные потери.
Солдатам американской регулярной армии, или континенталам, не хватало того лоска, которым отличались англичане, но, начиная по крайней мере с Монмута, они проявляли почти столь же впечатляющую стойкость под огнем, как и их противник. И демонстрировали образцовую выносливость: потерпев поражение, они оттягивали свои ряды назад, строились заново и возвращались на поле боя, чтобы снова попытать счастья. Эти качества — терпение и выносливость — импонировали в них многим. Например, Джон Лоренс, служивший при штабе Вашингтона в 1778 году, выражал страстное желание командовать ими. В своем прошении о назначении командующим Лоренс писал: «Я буду холить и лелеять этих милых обтрепанных континенталов, чье терпение станет предметом восхищения для будущих поколений, и почту за честь проливать кровь бок о бок с ними»[894]. Это заявление было тем более неожиданным, что оно исходило от аристократа из Южной Каролины. Солдаты, которыми он восхищался, были кем угодно, только не аристократами. По мере затягивания войны их все чаще набирали из бедных и неимущих. Большинство вступали в армию либо вместо своих богатых соседей, которые платили им за это определенную сумму, либо ради премий или в обмен на посулы наделения землей. Со временем некоторые или даже многие из них проникались идеалами революции. Как отметил барон фон Штойбен, занимавшийся строевой подготовкой новобранцев, они отличались от европейских солдат в том хотя бы отношении, что хотели знать, для чего их заставляют делать те или иные вещи. В отличие от европейских солдат, слепо делавших то, что им приказывали, континенталы всегда интересовались целью своих действий[895].
Офицеры Континентальной армии имитировали манеры своих английских соперников. Они мечтали породниться со знатью и часто выдавали это стремление чрезмерной заботой о своей чести. Неудивительно, что по примеру английских офицеров они уснащали свои описания сражений словами из лексикона джентльмена.
Их солдаты, не сведущие в таких изысках, говорили словами, почерпнутыми из их непосредственного боевого опыта. Описывая ужасы битвы, они не пользовались эвфемизмами. Так, рядовой Давид Хау в сентябре 1776 года в Нью-Йорке отметил в своем дневнике: «Сегодня утром Айзеку Фаулзу оторвало голову ядром». А вот как сержант Томас Маккарти описал схватку между английским фуражным отрядом и американскими пехотинцами близ Нью-Брансуика в феврале 1777 года: «Мы атаковали их отряд, и пули летали, как пчелы. Мы продержались около 15 минут, а затем отступили с потерями». После боя в ходе осмотра поля обнаружилось, что англичане добивали раненых американцев: «Тем, кто был ранен в бедро или щиколотку, они вышибали мозги выстрелами из ружей, после чего дырявили их тела штыками. Это было варварство в его крайнем проявлении». Ужас, который испытал Элайша Бостуик, солдат из Коннектикута, видя, как снаряды обезображивают и убивают его товарищей в сражении при Уайт-Плейнсе, остался с ним на всю жизнь: пушечное ядро «врезалось во взвод лейтенанта Янга, находившийся рядом с моим; сначала ядро снесло голову толстяку Смиту, и из обрубка его шеи брызнул фонтан крови, затем оно разодрало живот Тейлору и, наконец, врезалось в бедро сержанта Гаррета из нашей роты и раздробило ему тазовую кость. Смита и Тейлора оставили лежать на месте. Сержанта Гаррета вынесли с поля, но он умер в тот же день. Страшно вспомнить — о Боже, в каких-то 30 ярдах! — эта бесформенная груда из человеческих рук и ног вперемешку с вещмешками и ружьями»[896].
По своей психологии и моральным качествам континенталы занимали промежуточную позицию между ополченцами и британскими профессионалами. Начиная с 1777 года они вербовались на военную службу на три года или на всю продолжительность войны. Такой большой срок службы позволял им основательно овладеть военным ремеслом и приобрести опыт. Это не значит, что в бою они не испытывали страха. Опыт участия в боевых действиях почти никогда не оставляет человека равнодушным к опасности, если только в результате сильного утомления он не начинает считать себя уже мертвым. Просто дело в том, что опытные солдаты умели справляться со своим страхом более эффективно, чем новички, ибо они знали по опыту, что противник испытывает такой же страх, как они, и что они могут положиться на своих товарищей.
Зимой 1779/80 года континенталы начали осознавать, что им не на кого надеяться, кроме как на самих себя. Их солдатские качества, вызывавшие восхищение в самых широких слоях американского общества («привычка к подчинению»[897], выносливость, способность переносить любые страдания и лишения), возможно, как раз и стали причиной той горькой покорности обстоятельствам, которую они демонстрировали в течение значительной части войны. В ту холодную и голодную зиму в Морристауне они, вероятно, чувствовали себя никому не нужными. Они знали, что в Америке имеется достаточно пищи и одежды, чтобы они могли жить в сытости и тепле, однако о снабжении армии никто по-настоящему не заботился.
Их недовольство, безусловно, усилилось, когда они осознали, что их в очередной раз бросили на произвол судьбы. Недовольство со временем превратилось в комплекс мученичества. Они чувствовали себя мучениками за «славное дело» революции. Они были призваны осуществить идеалы революции и довести борьбу за независимость до конца, так как гражданское население было неспособно на такое свершение[898].
Таким образом, за четыре года активных военных действий континенталы — пусть не так четко и не так самостоятельно, как ополченцы, — более или менее осознали смысл своей борьбы. Цели революции стали в какой-то мере их собственными целями. Возможно, что именно благодаря ощущению своей изолированности и покинутости они стали в большей степени националистами, чем ополченцы, — хотя, конечно, не в большей степени американцами.
Эти причины изменения настроений континенталов могут показаться странными, но именно они способствовали скорейшему усвоению этими людьми основных принципов профессиональной этики. Обособленные от ополченцев сроком своей службы, уважительным отношением к себе со стороны офицеров и своим собственным презрением к «внештатным» солдатам, континенталы постепенно развивали в себе твердость духа и чувство собственного достоинства. Их страна могла не обращать внимания на жалкие условия их жизни в лагере, на то, что они пухли с голоду, тряслись от холода и ходили в обносках, но они не могли позволить игнорировать себя в бою. И в бою они поддерживали друг в друге чувство уверенности в своих собственных моральных и профессиональных ресурсах.
На первый взгляд, военные достижения ополченцев и континенталов свидетельствуют о том, что великие принципы революции не играли большой роли на поле боя. А если все же играли — особенно в случае ополченцев, с молоком матери впитавших любовь к свободе и глубокое и неизбывное недоверие к регулярным армиям, — то они скорее способствовали ослаблению воли к борьбе, а не ее укреплению. А континенталы, которых все чаще набирали из бедных и обездоленных слоев населения, явно начали сражаться лучше, когда они стали похожи на своего профессионального и аполитичного противника — британскую пехоту.
Эти выводы отчасти однобоки. Едва ли можно отрицать тот парадоксальный факт, что приверженность многих американцев принципам революции делала их ненадежными на поле боя. Тем не менее именно эта приверженность приводила их туда. Джордж Вашингтон, их главнокомандующий, не уставал напоминать им, что, в отличие от наемников, они сражаются за свободу, а не за деньги. Они сражались за «блага свободы», как сказал он им в 1776 году, и если бы они не вели себя как мужчины, они получили бы рабство вместо свободы[899]. Требование вести себя по-мужски не было пустым звуком. Отвага, честь, доблесть в служении свободе — все эти понятия, вызывающие определенное чувство неловкости у интеллектуально утонченных людей XXI века — в XVIII столетии определяли мужское начало. В бою эти слова приобретали особо мощное звучание, когда они воплощались в действия мужественных людей. Вполне возможно, что для многих американцев, воспитанных в узком профессиональном духе, поле боя становилось своего рода универсальной школой, заставлявшей их задуматься о целях своего профессионального мастерства.
С одной стороны, солдаты должны были понимать, что эти цели достойны того, чтобы за них сражаться и умирать. Ибо во время боя американские солдаты оказывались в ситуации, к которой они не были подготовлены своим предыдущим повседневным опытом. Они должны были убивать других людей в осознании того, что даже если они преуспеют в этом деле, они могут быть убиты сами. Как бы мы ни определяли эту ситуацию, в том числе посредством ссылок на революцию, производимую во имя жизни, свободы и счастья, она была неестественной.
С другой стороны (и здесь речь пойдет о том обстоятельстве, которое, вероятно, помогало солдатам выносить напряжение боя), ситуация американских солдат, сколь бы она ни была непривычной, ни в коем случае не была для них незнакомой. Ибо ситуация боя представляла собой в концентрированном виде классический выбор, стоящий перед свободными людьми: выбор между такими соперничающими мотивациями, как ответственность перед обществом и личными желаниями, или, если воспользоваться понятиями XVIII века, выбор между добродетелью — стремлением оправдать общественное доверие — и личной свободой. В ситуации боя добродетель требовала, чтобы люди отказывались от своей свободы и, возможно, даже жизни ради блага других людей. В каждом бою им фактически приходилось выбирать между ответственностью перед обществом и тягой к свободе. Сражаться или бежать? Они знали, что выбор может означать либо жизнь, либо смерть. Для тех американских солдат, которые были слугами, подмастерьями, бедняками, завербовавшимися в армию вместо богатых людей, этот выбор, казалось бы, мог не предполагать морального решения. В конце концов, они никогда не пользовались достаточной личной свободой. Но, даже становясь частью того порождения авторитаризма, каким являлась профессиональная армия XVIII века, они не могли избежать морального решения. Когда они стояли в плотном строю, их близость к своим товарищам заставляла их помнить, что им тоже дана возможность служить добродетели. Стоя на смерть, они служили своим товарищам и чести; спасаясь бегством, они служили только самим себе.
Таким образом, бой испытывал внутренние качества людей, испытывал силу их душ, как выразился Томас Пейн. Многие люди погибали в том испытании, которому бой подвергал их дух. Некоторые солдаты считали это испытание жестоким, другие — «почетным». Пожалуй, именно это различие в восприятии нагляднее всего демонстрирует, насколько трудно было в годы революции быть одновременно солдатом и американцем. Столь же трудным это остается и по сей день.
Первый контакт новобранца с армией не вызывал в нем никаких других эмоций, кроме потребности в утешении и ободрении. Армия представала перед ним как скопище незнакомых людей, непонятных правил и новых порядков. Возьмем, к примеру, парня, работавшего батраком на ферме где-нибудь в Мэриленде и поступившего на военную службу, поддавшись уговорам офицеров, которым было необходимо выполнить план по набору рекрутов. Он записался на трехгодичную службу в обмен на вознаграждение в десять долларов и обещание ста акров земли по истечении срока его службы.
Когда рекрут прибыл в лагерь под Аннаполисом, ему сообщили, что Мэрилендская линия вскоре выдвинется в Пенсильванию, где располагается главная армия, чьи офицеры пытаются разгадать намерения генерала Хау. Офицеры занимались тем, что думали о подобных вещах, у солдат имелись другие занятия. Наш рекрут занялся тем, что начал знакомиться с товарищами по службе. Многие из них, как он узнал, вступили в армию по совершенно иным причинам, нежели он сам, — и на совершенно иных условиях. Армия, по сути дела, состояла из нескольких видов организованных подразделений. Ополчение, срок службы в котором обычно составлял всего несколько месяцев, было обязано своим происхождением английской «Ассизе о вооружении». Если говорить о более непосредственных истоках ополчения, то задолго до революции каждая колония одобрила закон об обязательном прохождении военной службы, контроль за соблюдением которого был возложен на города и графства. На самом деле службу в армии проходили далеко не все мужчины, но сам принцип службы утвердился прочно и надолго. И когда в июне 1775 году по решению конгресса была создана Континентальная армия, ополчение стало ее ядром.
В течение оставшегося периода войны, после того как отряды ополченцев из штатов Новой Англии были объединены под названием «континенталы», все штаты самостоятельно формировали подразделения Континентальной армии и свое собственное ополчение. Конгресс нес расходы по набору рекрутов в Континентальную армию и по ее содержанию, в то время как штаты продолжали нести расходы по содержанию местных подразделений. Такая система порождала конкуренцию за рекрутов — ценой развращения солдат и ослабления морального духа. Конкуренция фактически приобрела форму торгов. Пока конгресс и штаты пытались перещеголять друг друга в щедрости, на сцене появились охотники за премиями, охотно получавшие вознаграждения за многократные поступления на военную службу. Эта практика раздражала честных людей, которые, если их угораздило записаться в армию, когда премии были низкими, чувствовали себя обманутыми вдвойне.
Когда рекрут из Мэриленда прибыл в лагерь, ветераны поинтересовались у него, какое вознаграждение он получил. Его опыт совпадал с опытом многих других, и когда размер премии вырос, он оказался в рядах недовольных. Вашингтон попытался утешить этих людей, призвав конгресс добавить сто долларов к их единовременному вознаграждению за начальный период службы. Конгресс откладывал решение этого вопроса вплоть до 1779 года, когда он наконец принял соответствующее постановление[900].
Но даже выплата повышенных премий не пополнила ряды Континентальной армии и ополчения. В начале 1776 года конгресс сформировал 27 полков Континентальной армии из ополченцев, уже состоящих на службе; в сентябре, вслед за поражением американцев на Лонг-Айленде, он распорядился создать 88 батальонов, а в декабре того же года — еще шестнадцать. Ни один из этих планов не был осуществлен полностью, и в 1779 году конгресс одобрил масштабную реорганизацию, предполагавшую создание 80 полков. В следующем году это число было снижено до 58.
Рекрут почти ничего не знал об этих планах. Большинство его товарищей, как он выяснил, поступили на военную службу по призыву. Штаты назначали чиновников, ответственных за призыв, которые действовали через местные власти. Человек, призванный на военную службу, имел право отправить вместо себя в армию другое лицо, и практика найма таких заменяющих лиц получила широкое распространение. Город Эппинг, штат Нью-Гэмпшир, однажды выполнил свою квоту по призыву целиком за счет найма заменяющих лиц из близлежащих городов. Такая практика не могла не привести к тому, что число солдат на действительной военной службе росло главным образом за счет рекрутов из бедных и неимущих слоев населения.
Эти люди, включая нашего рекрута из Мэриленда, по-видимому, не ждали от армии многого в смысле питания, одежды и жалованья. Много они и не получали. Конгресс намеревался обеспечить их щедрым рационом мяса, овощей и хлеба на каждый день. Это благое намерение так и оставалось всего лишь намерением в течение большей части войны, так как солдаты постоянно недоедали и нередко ходили в обносках. Кровавые дорожки, протоптанные босоногими солдатами в Вэлли-Фордж, были частым явлением на последнем этапе войны. Зима 1779/80 года в Морристауне была, пожалуй, еще более голодной, чем в Вэлли-Фордж. Кроме того, она была самой холодной за всю войну. В начале зимы подполковник Эбенезер Хантингтон посвятил страдавшим в Морристауне солдатам следующие строки: «Бедняги! Когда я гляжу на них, мое сердце обливается кровью, и я проклинаю свою страну за ее неблагодарность» — проклятие, которое, вероятно, было не раз повторено в январе, когда холод и голод стали нестерпимыми[901].
Солдат из Мэриленда знал не больше, чем любой другой рядовой, о той организации, что несла ответственность за такое положение вещей, то есть знал очень мало. Возможно, ему было известно, что во главе официального аппарата по снабжению армии стоит конгресс. Если он не знал этого изначально, то узнал очень скоро, ибо в большинстве своих проблем армия обвиняла конгресс — и задолго до конца войны большая часть страны была вынуждена признать правоту армии.
В июне 1775 года конгресс постановил образовать Континентальную армию, а вскоре после этого учредил квартирмейстерский и интендантский отделы, отвечавшие за снабжение армии. Непосредственным образцом для этих ведомств послужили аналогичные учреждения британской армии. Аналогичные, но другие, ибо парламент давно переложил все функции снабжения на казначейство, которое заключало контракты на все поставки для британской армии в Америке. Казначейство, посвящавшее большую часть своей деятельности другим вопросам, сотрудничало с государственным секретарем по делам колоний, военным министром и интендантским отделом в Америке. Эти ведомства, а впоследствии и военно-морской комитет вели дела с лондонскими купцами и их представителями, которые довольно неплохо справлялись с поставками продовольствия, одежды, топлива, медикаментов и фуража[902].
Англичанам приходилось преодолевать огромные препятствия, самым серьезным из которых, пожалуй, было расстояние. Долгий путь через Атлантику вынуждал казначейство проявлять осмотрительность. Тем не менее случались просчеты, как, например, в 1779 и 1780 годах, когда Генри Клинтону было практически нечем кормить своих людей. Бывало и так, что корабли, груженные провизией, приплывали не в те порты. После ухода англичан из Филадельфии два транспорта с продовольствием из Корка вошли в реку Делавэр, чтобы подняться по ней до столицы, не подозревая, что там их ждут голодные американцы[903].
Расстояния и коммуникации создавали много проблем, но англичане располагали большими ресурсами. Прежде всего, у них был огромный опыт содержания армий и соответствующие институты. Англичанам не нужно было создавать систему — управления и отделы, документацию, средства платежа, механизм закупок и распределения — на пустом месте и заставлять ее работать, чтобы удовлетворять потребности многих тысяч людей во всем необходимом, начиная с говядины и заканчивая пулями для ружей.
Конгрессу приходилось решать все эти задачи, одновременно занимаясь множеством других вещей, в большинстве своем новых для него. Конгресс должен был создать армию и наладить ее снабжение в воюющей стране, население которой относилось к армии с недоверием и, тем не менее, желало делать прибыль на поставках для нее. Люди, занятые в системе снабжения как внутри армии, так и вне ее фактически не обладали опытом работы в этой сфере, ни вообще опытом работы с крупными учреждениями. К тому же солдаты, потребности которых они стремились удовлетворить, не испытывали особого уважения к большим организациям и сложным процедурам.
Главный интендант начал свою деятельность весьма успешно. Это был Джозеф Трамбалл из Коннектикута, купец, ранее выполнявший сходную работу для армии своего штата. В течение всего времени, пока американцы осаждали Бостон, большая часть припасов поступала к ним из Коннектикута. В первый год войны в Новой Англии имелись значительные запасы продовольствия, и Трамбаллу удавалось кормить армию, стоявшую на одном месте, без особого труда. После этой первой кампании легкая жизнь кончилась, и большую часть времени солдаты страдали от недоедания, порой оказываясь на грани голодной смерти[904].
Генерал-квартирмейстер Томас Миффлин из Пенсильвании не мог похвастаться такими же первоначальными успехами, как Трамбалл, хотя вплоть до 1777 года его отдел работал вполне сносно. Миффлин, выдвиженец Джорджа Вашингтона, вступил в должность в августе 1775 года. Конгресс возложил на него оперативные обязанности и функции снабжения. В британской армии генерал-квартирмейстер обычно отвечал за перемещение войск. Конгресс решил, что в американской армии генерал-квартирмейстер должен выполнять ту же функцию, а также следить за содержанием дорог и мостов, по которым передвигалась армия, разбивать лагеря и обеспечивать войска телегами, фургонами и лодками. Вскоре после ухода англичан из Бостона Миффлин оставил пост квартирмейстера. Его преемнику Стивену Мойлану довелось прослужить всего три месяца, так как в сентябре конгресс уговорил Миффлина вернуться на должность[905].
С точки зрения конгресса как законодательного органа перебои в снабжении свидетельствовали о несовершенстве системы снабжения. Конгресс явно считал, что несовершенство коренится в простоте, — и принял меры к усложнению системы. Усложнение того или иного института всегда подразумевает увеличение количества должностей, расширение штата — и затруднение ведения дел.
В течение следующих четырех лет конгресс экспериментировал с реорганизациями. В июне 1777 года он разделил должность главного интенданта на две: главного интенданта по закупкам и главного интенданта по распределению. Смысл этого нововведения состоял в том, чтобы разграничить две ответственные и несхожие функции. Конгресс рассчитывал на то, что два интенданта будут консультироваться друг с другом и реагировать на указания Вашингтона. В целом оба интенданта удовлетворяли этим ожиданиям, хотя временами они, вероятно, испытывали чувство растерянности, поскольку их общим хозяином был конгресс, который зачастую давал противоречивые распоряжения[906].
Главная проблема, однако, заключалась не в неопределенности, но в твердом и четком убеждении конгресса, что интенданты не должны извлекать выгоду из своего служебного положения. Джозеф Трамбалл вступил в должность в 1775 году, когда основная часть поставок шла из Коннектикута, и он и его помощники могли рассчитывать на 1,5 процента комиссионных от всех сумм, которые они тратили на снабжение. Такая схема естественным образом стимулировала деятельность интендантского отдела. Столь же естественным образом конгресс пришел к выводу, что интенданты обходятся ему слишком дорого, и в рамках последовавшей реорганизации интендантского отдела перевел Трамбалла и его людей на твердое жалованье. Раздосадованный Трамбалл подал в отставку спустя два месяца — половина его обязанностей была передана Чарльзу Стюарту, который стал главным интендантом по распределению, и прежние стимулы исчезли. Стюарт оставил свой пост сразу после Йорктауна; Уильям Бьюкенен, один из бывших помощников Трамбалла, вступил в должность главного интенданта по закупкам. Он продержался до марта 1778 года, и в апреле его место занял еще один помощник — Джереми Уодсворт. Он прослужил до 1 января 1780 года, когда его сменил Эфраим Блейн, занимавший эту должность вплоть до ее упразднения в конце 1781 года[907].
Все участники этой чехарды временами, должно быть, тосковали по настоящему бою с настоящими пулями; нет сомнений, что этим офицерам — по определению не самым породистым, поскольку они были штабными, а не строевыми офицерами — приходилось брать на себя огонь другого рода. После своей отставки Трамбалл отвел от них часть этого огня, указав на конгресс, инициатора реорганизации, как на главную помеху в работе интендантов. Каждый руководитель должен быть полновластным хозяином в своем ведомстве, намекал он в письме к Вашингтону. Конгресс лишил его этих полномочий: «В этой организации создано государство в государстве — если я подчинюсь решению, я вступлю в постоянный конфликт со всем отделом, и у меня начнутся сплошные неприятности: я превращусь в обвинителя, либо буду постоянно апеллировать к конгрессу и посещать его вместе со свидетелями обвинения». По мнению Трамбалла, разделение интендантского отдела на секцию закупок и секцию распределения создало неработоспособную систему — с двумя интендантами, между которыми неизбежно возникали разногласия. Он был не совсем прав и не вполне искренен в объяснении причин своей добровольной отставки. Тот факт, что конгресс запретил ему брать комиссионные, удручал его не меньше, чем урезание его полномочий[908].
В согласии со своими республиканскими убеждениями конгресс отказал интендантам в праве на комиссионные. Депутаты считали, что интенданты и их помощники получают слишком высокие жалованья; так, в 1775 году Джон Адамс назвал их «непомерными». Конгресс не только хотел сократить расходы при одновременном увеличении поставок, он также хотел улучшить контроль над поставками и за счет этого усилить армию, не истощая государственной казны. Реорганизация 1777 года включала в себя требование ведения подробной документации. Чтобы у интендантов не возникало никаких вопросов относительно того, что от них требуется, был составлен список документов, куда входили счета, счета-фактуры (в двух экземплярах), квитанции, расписки и учетные журналы. Каждый представитель по закупкам, например, должен был вести журнал, где регистрировалась каждая сделка, причем с целью поддержания единообразия учетных записей каждая страница была разделена на десять колонок, в которые вносилась полная информация о каждой сделке. Если был приобретен домашний скот, в журнале следовало указать «количество, цвет и приметы» плюс множество других сведений. Разумеется, интенданты были далеко не в восторге от этих требований, но конгресс, исполненный решимости защитить государственные интересы, имел веские причины рационализировать систему, которая предоставляла широкие возможности для коррупции[909].
Отделу генерал-квартирмейстера конгресс уделил еще больше внимания, чем интендантству. У генерал-квартирмейстера был более трудный спектр задач, поскольку ему приходилось совмещать оперативные обязанности с деятельностью по закупке и транспортировке припасов. Томас Миффлин, первый генерал-квартирмейстер, обладал незаурядными способностями, но обилие неординарных ситуаций, с которыми ему приходилось сталкиваться, снижало эффективность его работы. В течение большей части 1777 года он работал в тесном сотрудничестве с конгрессом, занимаясь реорганизацией службы и призывом новобранцев. За это время его отдел фактически развалился. При объяснении причин этого развала большую часть вины принято возлагать на конгресс, что отчасти соответствует истине. В 1777 году конгресс впервые прибегнул к мере, которая вошла в практику на всю оставшуюся часть войны, — он установил ставки оплаты за фургоны и упряжки для транспортировки припасов ниже текущих рыночных цен. Купцы и владельцы упряжек неохотно заключали сделки с квартирмейстерами, так как им было выгоднее вести дела с другими клиентами. Срыв поставок в 1777 году, как и большинства поставок в последующие годы, был обусловлен кризисом распределения[910].
Временами конгресс, несомненно, усугублял ситуацию неуклюжими методами контроля. Жалобы влекли за собой расследования, ради которых конгресс каждый раз создавал специальные комиссии, и расследования иногда влекли за собой задержку или приостановку работы. Линейные полномочия никогда не были четко разграничены, хотя окончательная ответственность, безусловно, лежала на конгрессе. На практическом уровне, однако, квартирмейстеры считали абсолютно необходимым более тесно сотрудничать с армейским командованием. Но когда речь шла о деньгах, командование было вынуждено соглашаться с решениями конгресса, что имело почти катастрофические последствия для армии.
Дело в том, что конгресс не умел управлять системой снабжения. И именно это неумение, свойственное офицерам старшего звена не в меньшей степени, чем делегатам конгресса, было истинной причиной перебоев с поставками. Финансы, снабжение, управление — все это было неизведанной территорией. Чтобы справляться с многочисленными трудностями, члены конгресса и военные совершили организационную революцию, сопровождавшуюся неудачами и ошибками, неизбежными в случае преобразований такого масштаба.
Еще одной проблемой, с которой столкнулся конгресс, была неустойчивость общественных финансов. Ввиду отсутствия гарантированных поступлений в бюджет конгресс был вынужден прибегать к разным способам добывания денег. Ни один из них не принес желаемого успеха.
К чести конгресса следует отметить, что при всех ошибках, которые он совершал в сфере снабжения, он никогда не держал в черном теле генерал-квартирмейстера и его помощников. В течение большей части войны эти служебные лица получали комиссионные в размере 1 % от всех сумм, которые они тратили. Натаниэль Грин, сменивший Миффлина в марте 1778 года, спустя год признался, что «при таких доходах можно сколотить целое состояние». Грин, однако, больше жаждал славы, чем денег, и, назвав свой пост унизительным для его воинской гордости, грустно констатировал, что «за всю историю никто не слышал ни о каких генерал-квартирмейстерах — ни о как таковых, ни в связи с каким-либо блестящим сражением». Он был неправ в первой части своего утверждения — о квартирмейстерах не только слышали, но о них еще и ходила дурная слава. Сам Грин исполнял свою должность добросовестно, хотя в течение всего срока пребывания в ней не уставал сетовать на то, какой постыдный пост он занимает[911].
Пытаясь снять с квартирмейстерского отдела часть его нагрузки, в конце 1776 года, после отхода войск из Нью-Йорка, конгресс произвел два важных изменения. Во-первых, он назначил интенданта по кожсырью и сделал его подотчетным одному из своих комитетов — военному совету. На отдел кожсырья была возложена обязанность обеспечения армии обувью — обязанность непростая, с учетом взвинченных цен на кожу и того факта, что армия передвигалась исключительно пешим ходом[912].
Еще более важной реформой, осуществленной конгрессом, было создание отдельного управления по снабжению армии обмундированием. Управление возглавил Джеймс Миз. О его «достижениях» на этом посту можно судить по каламбуру, изобретенному солдатами для описания болезни, связанной с плохой одеждой: «мы умираем от мизори» (контаминация фамилии Mease и слова «корь» — measles), мрачно шутили они. Миз, филадельфийский купец, обратился к Вашингтону с просьбой о назначении, сопроводив ее льстивым пожеланием, чтобы Бог даровал Вашингтону будущие успехи, которые «были бы всегда равны вашим заслугам, то есть были бы столь же грандиозными, сколь грандиозны намерения вашего превосходительства». Несколько месяцев спустя Миз пытался объяснить рассерженному Вашингтону, как могло случиться, что один из его полков оказался одетым в красные мундиры. Подобная возможность выпадала Мизу крайне редко; большую часть времени ему приходилось оправдываться не за цвет мундиров, а за их отсутствие. Вашингтон понимал, что не все перебои в снабжении обмундированием являются следствием некомпетентности Миза, но он не мог игнорировать их и в августе 1778 года потребовал отставки Миза. Конгресс удовлетворил его требование лишь в июле следующего года[913].
Миз оказался легкой мишенью, хотя он цеплялся за свой пост еще долгое время после того, как терпение его начальника лопнуло. Строевые офицеры, подвергавшие Миза беспощадной критике, фактически усложняли его работу и усугубляли бедственное положение армии самовольным присвоением припасов при любой возможности. По пути в главную армию припасы становились объектом самой настоящей охоты, когда местные командиры и подразделения, отряженные для какого-либо специального задания, останавливали фургоны и брали все, в чем нуждались — или что им нравилось.
Это была рационализация в чистом виде. Они защищали страну, а эти припасы были предназначены для нужд армии. Офицеры были частью армии и, следовательно, тоже испытывали нужду. То соображение, что некий центральный орган — например, штаб генерала Вашингтона — объективно оценивает общие потребности армии и устанавливает приоритеты, либо не приходило им в голову, либо игнорировалось.
К чести конгресса следует отметить, что он не прекращал попыток навести порядок в дезорганизованной сфере снабжения. Ближе к концу 1779 года он решил отказаться от большей части старой практики в пользу передачи функций по снабжению армии правительствам штатов. В начале декабря 1779 года конгресс принял решение о реквизиции «определенных видов припасов» у штатов, подобно тому как он реквизировал у них денежные средства. Это решение дало примерно те же результаты, каких стремились достичь сами штаты, порой успешно, но большей частью неудачно. Новый план, введенный в действие в 1780 году, привел бы к неадекватным результатам даже в том случае, если бы штаты были в состоянии собирать припасы в необходимом количестве. Поставка говядины, муки, фуража и тому подобного в армию Вашингтона, располагавшуюся в Нью-Йорке, оказалась исключительно трудной задачей для южных штатов. Роберт Моррис, суперинтендант финансов, столкнувшийся с проблемой снабжения сразу по своем вступлении в должность в июне 1781 года, попытался исправить ситуацию, издав распоряжение, согласно которому припасы, собранные на большом расстоянии от армии, подлежали продаже, а вырученные деньги должны были идти на закупку продовольствия и одежды вблизи расположения войск. За счет этого экономилось время и сокращались расходы на транспортировку[914].
К тому моменту, когда Моррис вступил в должность суперинтенданта, в тех штатах, которые пытались удовлетворить запросы конгресса, раздражения и злобы накопилось больше, чем припасов. В этих штатах функционировали свои собственные снабженческие организации, многие из которых были наделены полномочиями реквизировать у граждан то, что те отказывались продать. Их граждане — например, жители Нью-Джерси — были искренними патриотами, однако они не хотели принимать бумажные деньги или сертификаты в обмен на свою продукцию. Принимать такие бумажки, по их мнению, было все равно, что отдавать свою собственность даром. Разумеется, они протестовали, и их правительство в конце концов пошло на уступки. В июне 1781 года власти Нью-Джерси значительно сократили полномочия суперинтенданта по закупкам и местных подрядчиков, а вскоре отказались и от практики реквизиции припасов. Во всех других местах, где была создана система закупки припасов, практика принудительного отторжения собственности у граждан была прекращена еще раньше[915].
В скором времени штаты окончательно отказались от реквизиций, чего нельзя сказать об армии. Вашингтон строго следил за тем, чтобы реквизиция применялась лишь в крайних случаях. Его раздражала прижимистость граждан, но он также хорошо осознавал вред, причиняемый реквизицией. Поэтому, хотя в июне 1781 года он охарактеризовал снабжение армии как «скудное», он продолжал по возможности избегать тех мер, которые могли бы настроить граждан против армии[916].
Доверив распоряжение общественными финансами Роберту Моррису, толковому и находчивому администратору, конгресс сделал важный шаг на пути модификации системы снабжения. Моррис был богатым филадельфийским купцом, чьи финансовые связи простирались далеко за пределы его собственного города. Поручив ему обеспечение армии всеми видами припасов, конгресс не отказался от услуг квартирмейстеров и интендантов. Он наделил Морриса значительными полномочиями по заключению контрактов и использованию ресурсов конгресса для расчетов по контрактам. Поскольку в 1781 году эти ресурсы были пополнены крупными ссудами, полученными от Франции, у Морриса было некоторое начальное преимущество. Он умело использовал свои полномочия, пусть порой и слишком широко, и в последней крупной операции той войны — окружении Корнуоллиса под Йорктауном — его вклад был налицо[917].
В конечном счете, однако, нематериальные аспекты играли не менее важную роль в поддержании армии, чем организация или система. Благодаря воле к выживанию и борьбе, сохранявшейся в солдатах, несмотря на недоедание, благодаря их готовности к страданию и жертвам недостаточное становилось достаточным и чужие промахи уже не играли существенной роли. Преодолевая худшее в себе и в других, армия становилась неодолимой.
До войны за независимость медицина в американских колониях финансировалась слабо, и медицинская практика не приносила ни денег, ни престижа. Недостаточное финансирование и равнодушие общества, вероятно, отбивали у конгресса желание уделять надлежащее внимание проблемам охраны здоровья солдат. Каковы бы ни были причины, конгресс медлил с созданием медицинской части в течение месяца с лишним после образования армии, вплоть до конца июля 1775 года. В данном случае, однако, невнимательное отношение конгресса не способствовало налаживанию порядка в новом учреждении. Те, кто был уполномочен конгрессом организовывать и оказывать медицинские услуги, умудрились погрязнуть в распрях без помощи извне — в ущерб уходу за больными и ранеными солдатами.
Конгресс в известном смысле унаследовал своего первого генерального директора госпиталей и главного врача. Это был Бенджамин Черч, руководивший медицинским обслуживанием армии Новой Англии в Бостоне и его окрестностях еще до вмешательства конгресса. К сожалению, он также стал изменником, несколькими годами ранее начав сотрудничать за деньги с британским генералом Гейджем — вероятно, из-за своей тяги к роскошной и красивой жизни. В июле, когда Черч вступил в должность, ни один член конгресса не знал о его сношениях с противником, о них стало известно лишь в сентябре. В течение лета 1775 года конгресс мало интересовался работой медицинской части, ограничиваясь призывами к полковым врачам работать в тесном сотрудничестве со строевыми частями и главным военным госпиталем[918].
Чем конкретно должен заниматься главный госпиталь, было неясно, как неясно было и то, каким образом должны сотрудничать с ним полковые врачи. Впрочем, неясно это было только непосвященным. Как генеральный директор, так и врачи неизменно утверждали, что они прекрасно понимают, чего именно хочет от них конгресс. Однако они не могли договориться между собой относительно характера и формы своего сотрудничества.
Прежде чем неопределенность вылилась в открытый конфликт, военное начальство обнаружило измену Черча и арестовало его. Это произошло в сентябре 1775 года, и в октябре решением конгресса преемником Черча был назначен Джон Морган. Морган добрался до Кембриджа только в конце ноября[919].
Вступив в должность, Морган начал практически с нуля. Нельзя сказать, что Черч не справлялся с обязанностями генерального директора, но, по правде говоря, его успехи были более чем скромными. В частности, он не решил организационные вопросы, из-за чего Морган в скором времени оказался вовлеченным в дрязги, которые отвлекали его от главного дела — заботы о здоровье солдат. Особенно много хлопот доставляли ему полковые врачи, и после его отставки в январе 1777 года с этими же проблемами столкнулся его преемник Уильям Шиппен, продержавшийся в должности до января 1781 года. Его сменил Джон Кокран, который навел некоторый порядок в медицинском обслуживании полков и прослужил до конца войны, добившись больших успехов, чем все его предшественники вместе взятые.
Полковые врачи очень хорошо усвоили, как им следует держаться с персоналом и директором главного госпиталя — отчужденно, за исключением тех случаев, когда они в чем-либо нуждались. Они рассматривали главный военный госпиталь как организацию-поставщика, снабжавшую их провизией, инструментами, медикаментами и перевязочным материалом. Они были в чем-то правы — солдаты предпочитали лечиться в полковых госпиталях, а не в главном. В полковых госпиталях солдаты чувствовали себя уютнее, дышали более чистым воздухом и были ближе к товарищам. И полковой врач, которого обычно назначал полковник или законодательное собрание штата, был «своим человеком».
Генеральный директор смотрел на дело иначе. Его положение было довольно неопределенным, но начиная со времен Моргана конгресс уполномочил директора и его заместителей инспектировать полковые госпитали и переводить пациентов, чье состояние требовало более профессионального ухода, в главный госпиталь. Вашингтон усилил позиции Моргана, разрешив ему проверять полковых врачей и санитаров на профессиональную пригодность посредством экзаменов. Эти проверки настолько раздражали полковых врачей, что после перебазирования армии из Бостона в Нью-Йорк Морган решил отказаться от них.
Напряженность в отношениях между полковыми врачами и персоналом главного госпиталя сохранялась до тех пор, пока в должность не вступил Кокран. Конгресс уволил Моргана с его поста в начале 1777 года, его преемник Уильям Шиппен ушел в отставку в начале 1781 года. Они оба, а также Сэмюэль Стрингер из Северной армии чувствовали себя преданными конгрессом. На самом деле Шиппен в свое время бесстыдно интриговал ради получения поста Моргана, а Морган при содействии Бенджамина Раша вынудил Шиппена подать в отставку. Во время своего пребывания в должности Шиппен предстал перед военно-полевым судом, и хотя был оправдан, его репутация была серьезно подорвана.
Эти местнические войны в пределах большой войны отрицательно сказывались на качестве медицинского обслуживания. Тот вред, который они нанесли охране здоровья солдат, оценить трудно, но организационная слабость сохранялась вплоть до конца войны. Даже если бы институциональный механизм был первоклассным по меркам того времени, фактическое медицинское обслуживание солдат все равно оставляло бы желать лучшего, так как Америка не изобиловала специалистами в области медицины. Согласно недавним подсчетам, к началу войны в Америке практиковало около 3500 врачей разного профиля. Эта цифра, по-видимому, охватывает как шарлатанов, так и профессиональных врачей, а также большое количество людей без специального образования, которые были готовы выполнять любую работу, включая лечение больных. Полноценное медицинское образование, вероятно, имели не более четырехсот человек.
Когда речь идет о такой неоднородной группе, любые обобщения являются ненадежными, и все же мы рискнем предположить, что ни одна теория болезни или лечения не нашла широкого признания в этой группе. Входившие в нее профессиональные врачи, по-видимому, рассматривали любую болезнь как некое отклонение от нормальных состояний человеческого организма — старая идея, господствовавшая в течение всего XVIII столетия. Некоторые болезни, например оспа, сифилис и туберкулез, определялись именно как болезни, однако и в теории, и на практике врачи обычно ориентировались на состояние тела, в том числе на такие симптомы, как повышенная температура, выделения и отеки. В основе этой практики лежало предположение, что повышенная температура указывает на нерабочее состояние организма, а не на болезнь. Безусловно, многие врачи постепенно пришли к пониманию, что болезни являются объективной реальностью. В ходе лечения своих пациентов они замечали, что одно и то же лекарство эффективно в лечении одного комплекса симптомов и неэффективно в отношении другого. Из этого наблюдения они делали вывод, что имеют дело с двумя разными болезнями[920].
Они без труда согласовывали этот вывод с античной гипотезой о едином источнике всех болезней. Согласно наиболее распространенной теории, в основе всех болезней лежит ненормальное смешение жидких сред организма, или гуморов, когда один или несколько из них присутствуют в избыточном или недостаточном объеме. Лечение проводилось в соответствии с диагнозом, при этом для сокращения излишнего количества гуморов применялось кровопускание, промывание желудка и искусственное потоотделение, для увеличения объема — подходящие диеты и лекарства. Еще одной важной причиной болезней считался химический дисбаланс, или нарушенное соотношение кислотности и щелочности в жидких средах организма. В таких случаях врачи прописывали примерно такое же лечение, как при «гуморальном дисбалансе»[921].
Простой солдат, конечно, не слишком углублялся в теории, хотя он, его офицеры и полковые врачи наверняка владели общеизвестными знаниями о здоровье и медицине. Судя по приказам, спускавшимся сверху в каждый американский лагерь, в число этих знаний не входил принцип, согласно которому чистота является залогом здоровья. Находясь не у себя дома, американский солдат не обращал внимания на грязь, которая накапливалась в многолюдных лагерях, — а если и обращал, то все равно не утруждал себя соблюдением элементарных правил гигиены. В течение всей войны солдаты считали ниже своего достоинства пользоваться отхожими ямами, предпочитая опорожняться там, где их застигала нужда.
Кроме того, они разбрасывали пищевые отходы, объедки и мусор по всему лагерю. Их приходилось буквально силой заставлять менять солому, служившую им в качестве постелей. И многих приходилось силой заставлять мыться. Англичане, профессионалы в такого рода вещах, как и во всем, что относилось к военной жизни, содержали свои лагеря в чистоте и, вероятно, болели меньше.
В течение всей войны американскую армию преследовала дизентерия. Ее причиной была не только грязь, но и низкие санитарные стандарты при приготовлении пищи. Большую часть времени солдаты готовили для себя сами, хотя в некоторых бригадах работали пекарни. Солдатский рацион иногда состоял из одного жирного мяса и хлеба, но в целом армия больше страдала от недоедания, чем от несбалансированного питания.
Добросовестные офицеры делали все от них зависящее, чтобы жизнь в лагере была здоровой. Вашингтон дал им ориентир, выпустив серию приказов, касающихся санитарии, режима питания, мытья и других забот ответственного командира, заинтересованного в том, чтобы его люди шли в бой в хорошей физической форме. Например, в Вэлли-Фордж, когда самая холодная часть зимы осталась позади, он распорядился вновь заняться поддержанием чистоты в жилищах солдат. Для очистки воздуха в бараках рекомендовалось жечь порох из патронов. В случае нехватки пороха можно было использовать деготь. Палатки каждый день снимались, и земля под ними и вокруг них подметалась. Солдат в армиях Вашингтона и Грина призывали регулярно мыться — но в меру. Погружение в воду на слишком долгое время расслабляет тело — так гласила народная мудрость, просочившаяся в приказы по полкам[922].
Добросовестные младшие офицеры и сержанты по-отечески заботились о здоровье своих подопечных. Память о сержанте из Коннектикута, собственноручно разводившем костер для своих солдат, окоченевших и голодных, сохранялась у одного из них в течение пятидесяти лет после революции. Такой вид служебного долга не был предусмотрен ни одним руководством для военных командиров и ни одним справочником по военной медицине, но он, несомненно, вносил свой вклад в здоровье солдат. Чарльз Уилсон Пил, служивший командиром роты филадельфийских ополченцев, разжился говядиной и картофелем на завтрак для своих солдат через два дня после битвы при Принстоне. Накануне его люди, настолько уставшие, что у них не было сил искать себе пищу, легли спать голодными. Пил стряхнул с себя усталость и стучался в каждую дверь Сомерсет-Корт-Хауса, пока не собрал достаточное количество провизии для своих солдат. Несколько дней спустя заболел один из людей Пила, Билл Хавер-сток. Пил прежде всего достал для него немного сахара, однако это лечение не помогло. Тогда он дал ему «блевотину доктора Крочвина» — рвотное средство, применявшееся для снятия жара. В последней дневниковой записи Пила, посвященной этому случаю, описано использование такого испытанного средства, как рвотный камень (соединение оксида сурьмы и виннокислого калия), которое он дал своему больному в двойной дозе. Известно, что Хаверсток выжил, но благодаря или вопреки такому лечению — сказать трудно[923].
Если бы Хаверстока лечил настоящий врач, результат, скорее всего, был бы не хуже. Врачи опирались на те же знания, что и профаны, хотя, возможно, они были более изощренны по части использования методов лечения. Большинство из них питали пристрастие к такому опасному методу, как кровопускание. Когда они не пускали кровь, они прибегали к очищению желудка и искусственному потоотделению, далеко не всегда приносившим успех в лечении дизентерии, малярии, брюшного тифа, пневмонии и оспы — болезней, которые чаще всего поражали американских солдат в военных лагерях.
Заботу о раненых обычно брали на себя военные хирурги, если таковые имелись. Для лечения раненых также иногда использовалось кровопускание, которое не всегда приводило к летальному исходу. Доктор Джеймс Тэчер, служивший в медицинской части армии, рассказывал, как один из его старших коллег, доктор Юстис, однажды лечил «опасную рану» плеча и легких посредством кровопускания. Расширяя рану, доктор Юстис «рекомендовал неоднократное и обильное кровопускание, замечая, что для того, чтобы вылечить сквозную рану в легких, иной раз приходится выкачать из пациента всю кровь». По словам Тэчера, раненый поправился, при этом в качестве главной причины Тэчер назвал проведенное лечение[924].
Пожалуй, лучшим из существовавших в то время справочников для военных врачей было «Простое, краткое и практичное руководство по лечению ран и переломов» доктора Джона Джонса, где рекомендовались совершенно другие методы лечения[925], Джонс состоял профессором хирургии Королевского колледжа в Нью-Йорке; в 1775 году он получил медицинскую степень в Реймсском университете и вскоре после этого принял участие в войне с французами и индейцами. При ранении ружейной пулей, писал он, прежде всего следует извлечь пулю, а затем остановить кровотечение. В руководстве Джонса раны делились на категории, каждая из которых требовала своего особого лечения. Но, к какой бы категории ни относилась рана, для начала ее следовало продезинфицировать и перевязать. Джонс хорошо отдавал себе отчет в ограниченных возможностях хирургии и, в частности, призывал воздерживаться от ампутации в том случае, если раненый находится в «ослабленном состоянии».
Сколь бы эффективными ни были рекомендации Джонса, лечение ран оставалось проблемой. Солдаты, выжившие после серьезных ранений, были обязаны этим своему везению и крепкому здоровью. Большинство хирургов самоотверженно боролись за жизнь своих пациентов. В Континентальной армии в условиях хронической нехватки медикаментов, перевязочного материала, сиделок и пищи эта самоотверженность зачастую оказывалась бессильной перед смертью.
Страшнее всех ран и всех других болезней была оспа. В XVIII веке она вызывала всеобщий ужас. В боях люди получали ранения, после которых они иногда оставались инвалидами на всю жизнь или умирали. Сражения были страшным испытанием, однако многие солдаты Континентальной армии боялись оспы, пожалуй, даже больше, чем сражений.
Рану следовало обработать и перевязать — двух мнений тут быть не могло. Когда речь шла об оспе, мнения расходились. Здесь существовал выбор между помещением человека в карантин и оспопрививанием, то есть таким лечением, которое само вызывало болезнь. Никто не знал этого лучше, чем генерал Вашингтон.
Вашингтон заразился оспой в 1751 году в Барбадосе, куда он сопровождал своего брата Лоренса, который отправился на остров в надежде облегчить, если не излечить, недуг, разрушавший его легкие. Лоренс Вашингтон страдал болезнью, которую в XVIII веке называли чахоткой, а в наши дни именуют туберкулезом. Он умер в 1752 году. Джордж Вашингтон, разумеется, выздоровел[926], но у него на всю жизнь сохранился страх перед оспой, и он хорошо отдавал себе отчет в опасности этой болезни, когда в 1775 году принял командование армией под Бостоном. Оспа таилась совсем близко — в самом Бостоне и во многих окрестных поселениях. В городе находилось около 13 тысяч человек — несколько тысяч бежало оттуда в начале 1775 года, когда разразилась война, и среди тех, кто остался и оказался в осаде, быстро распространилась эпидемия.
В американских колониях об оспе знали не понаслышке. Жители Новой Англии еще в начале XVIII века пытались бороться с ней с помощью нехитрой процедуры, известной как оспопрививание, или вариоляция. В 1721 году Коттон Мэзер, пользовавшийся величайшим авторитетом среди пуритан, убедил бостонского врача Забдиэля Бойл-стона сделать прививку всем, кто был готов подвергнуться операции. В городе была эпидемия, и попытка остановить ее методом, к которому ранее в Америке не прибегали, вызвала бурю недовольства, причины которого легко понять. Прививка требовала выполнения надреза на теле, обычно на верхней части руки, но иногда и на кисти, и ввода зараженной ткани, или гноя из пустулы больного человека. Через пару дней у привитого развивалась болезнь, но, как ни удивительно, она протекала в более мягкой форме, чем в случае передачи инфекции естественным путем. Возмущение, поднявшееся в связи с оспопрививанием в 1721 году, было понятным, хотя вряд ли от этого понимания было легче Коттону Мэзеру, когда в его окно влетела бомба[927].
В годы, последовавшие за первым опытом в Бостоне, практика прививок постепенно вошла в обычай. Тем не менее она часто подвергалась осуждению и запрещалась законом в больших и малых городах по всем колониям. За десятилетия, протекшие до начала Войны за независимость, американцы узнали больше как о самой болезни, так и о способах ее лечения. Чтобы не дать болезни разрастись до размеров эпидемии, колонии прибегали к карантинам, и кое-где делались попытки модифицировать форму оспопрививания. Постепенно медицинская наука пришла к выводу о необходимости специальной подготовки людей к вводу зараженной ткани; подготовка включала в себя особую диету (сомнительной ценности) и изоляцию больных людей от здоровых. К середине столетия было окончательно признано, что зараженная ткань, взятая у человека, заразившегося оспой в результате прививки, вызывает более мягкую форму болезни, чем ткань, полученная от того, кто заразился естественным путем. Тем не менее использование прививок оставалось предметом споров, даже когда они сочетались с изоляцией и карантином. Кроме того, иногда прививки приводили к печальным последствиям. Неизвестно, знал ли Вашингтон бостонскую историю с оспопрививанием, но, несомненно, до него дошли кое-какие слухи[928].
Столкнувшись с эпидемией оспы в Бостоне в 1775 году, Вашингтон оказался перед выбором: организовать кампанию по вариоляции или полностью положиться на изоляцию и карантин. Большинство солдат в армии Вашингтона никогда не болели оспой, и он опасался, что если он распорядится о прививках, его армия временно обессилеет до такой степени, что не сможет продолжать осаду. (После прививки человек иногда становился настолько слабым, что не мог участвовать в бою.) С другой стороны, при условии аккуратного и поэтапного проведения, осуществляемого втайне от противника, прививание могло бы снизить риск распространения эпидемии. Но в этом случае всегда оставалась опасность, что один привитый, слишком рано выпущенный из карантина, может заразить остальных солдат, расположившихся скученным лагерем вокруг города. В конце концов Вашингтон отказался от мысли о прививках. Солдаты, заразившиеся естественным путем, и уже инфицированные жители Бостона, вырвавшиеся из города и вступившие в его армию, подлежали карантину. Осторожность Вашингтона окупилась — большая часть его солдат избежала заражения[929].
В январе 1777 года, когда он находился со своей армией в Морристауне, Нью-Джерси, у него появилась причина изменить свое решение. Оспа нанесла сильный урон его армии, равно как и другим американским войскам, и он опасался, что она может сделать его армию недееспособной. Он знал, что прививки неизбежно вызовут противодействие в той или иной форме. Один из примеров такого противодействия относился к августу 1776 года, когда ему сообщили, что губернатор Коннектикута Джонатан Трамбалл назвал прививки «вредной» мерой и предсказал, что «если их вовремя не пресечь, они, я уверен, окажутся гибельными для всех наших операций и, возможно, погубят страну»[930]. Вашингтон предвидел бедствие иного рода: поражение армии смертельной болезнью. Исходя из этого он издал приказ немедленно приступить к прививанию солдат, которые еще не болели оспой. Он не стал рубить с плеча, но, напротив, тщательно организовал процесс, следя за тем, чтобы больных изолировали, а привитых переводили в карантин.
Поскольку рекруты для его армии обычно проходили через Филадельфию (один из очагов оспы), существовала опасность, что они занесут в Морристаун инфекцию. Поэтому Вашингтон выпустил вторую серию приказов, предписывавших Уильяму Шиппену, генеральному директору и главному врачу армии, в то время находившемуся в Филадельфии, организовать прививание всех рекрутов перед их отправкой в Морристаун. Солдат с подозрением на инфекцию впускали в город только после того, как они получали сменную одежду — «по возможности» новую, а если таковой не хватало, то старую одежду следовало «хорошо простирать, проветрить и окурить дымом»[931].
Начатая в 1777 году кампания по прививанию солдат продолжалась в первые месяцы следующего года, когда армия стояла лагерем в Вэлли-Фордж. Медицинский комитет Континентального конгресса одобрил эту меру — знаменательное событие, поскольку во главе комитета стоял Бенджамин Раш, получивший медицинское образование в Великобритании. Вскоре прививание начали проводить во всех местах, где находилось сколько-нибудь значительное скопление войск. Во многих случаях солдат направляли на прививку в главный лагерь. В 1777 году тысячи солдат получили прививки в как минимум трех лагерях в Виргинии, одном в Мэриленде, двух в Нью-Йорке и одном в Коннектикуте[932].
Несмотря на то что политика Вашингтона принесла успех и почти все из привитых выжили, аналогичную кампанию пришлось повторить, когда армия расположилась в Вэлли-Фордж. По подсчетам Вашингтона, в прививке от оспы нуждались от трех до четырех тысяч человек. Речь шла не о старослужащих, которые были давно привиты, а о новобранцах — факт, в котором не было ничего удивительного, поскольку текучесть состава в армии была чрезвычайно высокой. Жизнь в Вэлли-Фордж была трудной даже без прививок, но с угрозой оспы нельзя было не считаться. К тому времени армейское руководство окончательно убедилось в эффективности прививок, и медицинская часть взялась за дело без промедления. Солдаты перенесли прививки так же стойко, как все остальные испытания, обрушившиеся на них в Вэлли-Фордж, и весной, когда был отдан приказ о выступлении против британских сил, которые в те дни снимались с места и выдвигались в направлении Нью-Йорка, они были в хорошей физической форме.
Глядя на события ретроспективно, трудно не прийти к выводу, что борьба с оспой посредством прививок спасла армию от развала. Процедура сегодня кажется грубой, каковой она, собственно, и была, но до ее введения оспа уносила слишком много жизней. Благодаря прививкам армия сохранила сравнительно хорошую физическую форму и боевую мощь, что было бы немыслимо без медицинской политики генерала Вашингтона.
Американский военно-морской флот не участвовал в кампаниях. Война породила военно-морской флот, но она не смогла сделать из него значимую боевую силу. Для создания сильного флота просто не существовало финансовых ресурсов, равно как не существовало прочного убеждения, что Америке требуется боевой флот, равный по мощи британскому.
Война на море началась еще до появления американского военноморского флота. Первые морские бои состоялись через несколько недель после сражений при Лексингтоне и Конкорде. Пожалуй, самый ранний из них — в июне — произошел с участием жителей Макиаса — небольшого портового города в штате Мэн примерно в 300 милях к северо-востоку от Бостона. Эти мэнские патриоты захватили британскую шхуну «Маргарита» под командованием молодого мичмана, который пригрозил открыть огонь по городу, если его жители не срубят свое дерево свободы. Мичман почти сразу взял свою угрозу назад, но граждан Макиаса было уже невозможно удержать от ответных действий. Группа вооруженных патриотов захватила «Маргариту» и два сопровождавших ее шлюпа. Мичман погиб в бою[933].
Большинство морских операций, проводившихся патриотами в первый год войны, не были направлены против судов Королевского военно-морского флота. Почти все британские корабли были настолько хорошо вооружены и управлялись настолько опытными моряками, что атаковать их американцам было не по силам. Каперы из небольших массачусетских портов предпочитали нападать на транспортные и торговые суда, груженные припасами для британской армии в Бостоне. Их усилия не пропадали даром — в первый же год войны их добычей стали 55 британских кораблей.
Многие из этих каперов действовали по указанию Джорджа Вашингтона. Важность морских путей для сухопутных кампаний в Америке Вашингтон осознавал, пожалуй, лучше, чем любой британский военачальник, противостоявший ему в той войне. Но на протяжении значительной части войны его стратегические идеи, касающиеся использования моря, не оказывали реального влияния на операции, так как у него не было флота. А возможность применять флот появилась у него лишь после того, как в войну вступила Франция.
Тем не менее он мог использовать то, что у него имелось. Американское побережье изобиловало бухтами и портами с огромным количеством малых судов, таких как бриги, шлюпы и шхуны, и большим предложением судовых плотников и матросов. В канун революции американские верфи строили по меньшей мере треть торговых судов, плававших под британским флагом. Американские леса поставляли дуб для корпусов и палуб и сосны для мачт. Паруса и канаты также производились в Америке.
Самым естественным способом использования моря был захват британских торговых судов — не только с целью прерывания снабжения армии, осажденной в Бостоне, но и ради пополнения скудных запасов оружия и боеприпасов, имевшихся в распоряжении американцев. Первый корабль, снаряженный Вашингтоном для военных целей, шхуна «Ханна» водоизмещением 78 тонн, не справился ни с той, ни с другой задачей. Командиром «Ханны», отправившейся в свою первую экспедицию в августе 1775 года, был Николсон Бротон из Марблхеда. Бротон вскоре пристрастился к захвату судов, принадлежавших американцам, и объявлению их вражескими. Эта неразборчивость подтолкнула его к набегу на Новую Шотландию в компании с капитаном Джоном Селманом, человеком схожих устремлений. Эти два морских волка разграбили городок Шарлоттаун и насильно увезли с собой нескольких почтенных горожан, которых с гордостью доставили в штаб-квартиру Вашингтона в Кембридже. Вашингтон, сконфуженный этим поступком, освободил пленников и в конце декабря, не поднимая шума, лишил обоих капитанов их патентов[934].
Бротон и Селман были не единственными, кто преследовал корыстные цели. Многие американские шкиперы использовали любой предлог для захвата судов мирных купцов. Они также нападали на британские суда, снаряженные частными лицами и не занимавшиеся снабжением армии в Бостоне.
Большинство капитанов защищало интересы американцев. Один из них, Джон Мэнли из Ли, в конце ноября добыл приз, изрядно порадовавший Вашингтона и американские войска, осаждавшие Бостон. Мэнли захватил «Нэнси», бриг водоизмещением 250 тонн, везший в Бостон 2000 ружей со штыками, ножнами, шомполами и 31 тонной ружейной дроби, а также мешки с кремнями, ящики с патронами, артиллерийские боеприпасы, одну тринадцатидюймовую бронзовую мортиру и 300 снарядов. Вскоре после этого случая Вашингтон назначил Мэнли коммодором и возложил на него командование шхунами, патрулировавшими массачусетские воды.
Использование захваченных кораблей и грузов до провозглашения независимости поставило Вашингтона и каперов перед деликатной проблемой. Поскольку в течение всего 1775 года и в начале 1776 года еще имелся шанс уладить спор с Великобританией без провозглашения независимости, неизбежно встал вопрос о том, как продавать трофеи. Их нельзя было продавать через адмиралтейские суды. Но могли ли американцы продавать свои трофеи без прохождения формальных адмиралтейских процедур? Разумеется, они не рассчитывали на понимание и благожелательное отношение англичан в обмен на соблюдение прежних правил. Они намеревались присваивать британскую собственность и держать у себя пленных в течение какого-то времени независимо от того, состоялось бы рано или поздно примирение между сторонами или нет. Но кто обладал юрисдикцией над захваченной собственностью? В конце концов на помощь пришел провинциальный конгресс Массачусетса, который учредил адмиралтейские суды, разработавшие формальные процедуры использования захваченных кораблей и грузов.
Массачусетцы взялись за дело отчасти потому, что Континентальный конгресс, двигавшийся в направлении морской стратегии столь же робко и неуверенно, как он двигался к независимости, не смог оперативно среагировать. В первый год после начала войны конгресс, судя по всему, первым предложил, чтобы войной на море занимались штаты. И несколько штатов утвердили планы снаряжения военных кораблей для нападения на британские транспортные суда. К осени 1775 года в нескольких штатах существовала программа строительства кораблей, и у Вашингтона было шесть вооруженных судов, несших охрану в прибрежных водах Бостона. Сам конгресс в ноябре распорядился, чтобы в его распоряжение были предоставлены четыре корабля, и приступил к разработке стратегии использования захваченных судов. В конце года он приказал построить тринадцать фрегатов для американского военноморского флота.
По мнению конгресса, как его собственные корабли, так и корабли штатов могли нападать только на те британские суда, которые атаковали американских купцов или снабжали британскую армию. Конгресс не был расположен принимать собственный запретительный акт, пока не получил известие о принятии такого акта британским парламентом. Когда в 1776 году конгресс начал готовиться к провозглашению независимости, он тем самым сделал шаг в направлении полномасштабной войны на море.
Конгресс, похоже, всегда считал, что самым действенным инструментом для ведения войны являются комитеты. Поэтому в ноябре 1775 года, когда он впервые распорядился о переоборудовании торговых судов в боевые крейсеры, он поручил эту задачу военноморскому комитету. По мере роста аппетитов конгресса и расширения его программы строительства кораблей росло и число его административных комитетов. Когда в начале следующего года военно-морской комитет погряз в административной рутине, ему на смену тут же пришел морской комитет. Большая часть фактической работы по созданию флота была проделана в период между 1777 и 1781 годами военно-морским советом Восточного департамента. Этот совет трех штатов — Массачусетса, Коннектикута и Род-Айленда — занимался подготовкой судов и наймом экипажей. Совет, располагавшийся в Бостоне, пытался иметь как можно меньше дел с конгрессом и в то же время выполнять его распоряжения. По большей части ему удавалось и то и другое. Но конгресс не был удовлетворен ни местными достижениями, ни местным управлением и в конце 1779 года создал Совет адмиралтейства, уполномочив его распоряжаться военно-морским флотом.
Созданное по образцу британского Комитета адмиралтейства, детище американцев состояло как из тех, кто не имел отношения к конгрессу, так и из представителей конгресса. На протяжении короткой жизни совета почти вся его работа держалась на двух людях — Фрэнсисе Льюисе, купце и бывшем делегате конгресса от Нью-Йорка, и Уильяме Эллери, делегате от Род-Айленда. Эти двое пытались убедить конгресс построить дополнительные фрегаты и оказать материальную поддержку военно-морскому флоту. Конгресс, однако, потерял интерес к флоту и нашел общественным деньгам другие применения.
Военно-морской флот неуклонно уменьшался в размерах. Летом 1780 года конгресс передал то, что осталось — горстку фрегатов, генералу Вашингтону с условием, чтобы фактическое командование ими было возложено на адмирала Тернея — французского офицера, который несколькими месяцами ранее доставил генерала Рошамбо С его армией через Атлантику в Ньюпорт. В следующем году право распоряжения этими американскими судами было полностью отобрано у адмиралтейства и передано суперинтенданту финансов Роберту Моррису. Эта мера фактически лишила американцев шансов иметь мощный военно-морской флот. Перед Моррисом стояли более важные задачи, и он, как и многие другие, в 1781 году не видел особой необходимости в военно-морском флоте.
Эта история раннего этапа организации флота объясняет отсутствие заметных достижений у американских военно-морских сил в годы революции. Не считая успехов «крейсерской войны» (термин, введенный капитаном Альфредом Тэйером Мэхэном для обозначения действий каперов), достижения американцев на море были ничтожны. Каперство же действительно играло важную роль, существенно осложняя англичанам задачу снабжения своей армии и обеспечивая армию Вашингтона оружием и боеприпасами.
Часть Континентального — регулярного — флота также занималась морским рейдерством, и один командир сделал больше остальных — заставил жителей Британских островов бояться, что их прибрежные города могут быть разрушены. Этим командиром был шотландец Джон Пол Джонс, человек необычайной отваги и дерзости[935].
Джон Пол родился в 1747 году в Арбигленде близ Киркбина, графство Галлоуэй; он добавил к своему имени «Джонс» уже по прибытии в Америку. В тринадцатилетнем возрасте Джон Пол покинул родные места и в 1761 году поступил в услужение к одному судовладельцу в Уайтхейвене, английском портовом городе на противоположном берегу залива Солуэй. Там он начал свою выдающуюся карьеру на море — в качестве юнги на корабле «Дружба», который в течение следующих трех лет курсировал между Англией и Виргинией, обычно делая остановку в Вест-Индии, чтобы загрузиться ромом и сигарами на пути в Виргинию, и табаком, строевым лесом и чугуном на обратном пути в Уайтхейвен.
Хозяин корабля, на котором плавал Джон Пол, в 1764 году разорился и уволил своего юнгу. В течение следующих трех лет Пол ходил на невольничьих судах. Работорговля была жестоким занятием, и Пол, похоже, вздохнул с облегчением, уволившись со службы в Кингстоне на Ямайке и отплыв в 1768 году на родину на шотландском корабле. Во время этого рейса капитан и его помощник умерли. Ни один человек на борту, за исключением Джона Пола, не умел управлять судном. Он взял на себя эту задачу и благополучно привел корабль на родину.
Впечатленный этой демонстрацией искусства судовождения и умения командовать людьми, владелец назначил Пола капитаном на другой корабль. Ему был всего 21 год, но в нем не было ни капли добросердечия, свойственного юности. В 1769 году, когда корабль готовился к выходу в море, он приказал высечь плетью судового плотника по имени Манго Максуэлл. Последний сошел с корабля по прибытии на остров Тобаго и подал на Пола в суд. Получив отказ в возбуждении дела, разочарованный Максуэлл, пребывавший, судя по всему, в добром здравии, отправился на родину, однако по пути заболел и умер. Когда Пол вернулся домой, его арестовали на основании жалобы, поданной отцом Максуэлла. Пол был полностью оправдан лишь после того, как вернулся на Тобаго и получил свидетельство от судьи, что наказание плетью не могло послужить причиной смерти Манго Максуэлла.
В 1773 году произошел более серьезный инцидент. Матросы корабля, приведенного Полом на Тобаго, взбунтовались. Он пронзил зачинщика мятежа шпагой, после чего бежал с корабля и острова и направился на североамериканский материк. Летом 1775 года он прибыл в Филадельфию, которая была охвачена восстанием, но, тем не менее, встретила его гораздо более гостеприимно, чем Тобаго.
Джозеф Хыоиз, депутат Континентального конгресса от Северной Каролины, помог Джону Полу Джонсу с устройством в Филадельфии. Джонс — эту фамилию он добавил в целях конспирации — познакомился с Хьюизом во время бегства с Тобаго. Моряк, ищущий места, желательно в качестве командира судна Континентального флота, не мог мечтать о лучшем друге, чем Джозеф Хьюиз, председатель морского комитета, подбиравший офицеров для военноморского флота.
Джонс хотел командовать. Он хотел сражаться за дело объединенных колоний. В эти месяцы он начал исповедовать принципы свободы — и впоследствии никогда не отступал от них. В начале декабря 1775 года он был зачислен на корабль Континентального флота «Альфред» в качестве первого помощника командира.
В течение следующих нескольких месяцев «Альфред» принимал активное участие в боевых действиях, и Джонс отлично зарекомендовал себя. В мае 1776 года на него было возложено командование шлюпом «Провидение» во временном звании капитана. Он управлял кораблем твердой рукой, захватил много трофеев, при любой возможности вступал в бой и постепенно убедил конгресс в своих незаурядных способностях.
Конгресс продемонстрировал свое расположение к Джонсу в июне 1777 года, назначив его командиром корвета «Скиталец» (Ranger) и отправив его к берегам Франции, где к нему должен был присоединиться еще один корабль для нападения на вражеские торговые суда вокруг Британских островов. Джонс отплыл ближе к концу лета и бросил якорь в Пенбефе, глубоководном порту близ Нанта. Вскоре стало ясно, что Джон Пол Джонс не намерен быть всего лишь одним из каперов, грабящих британские торговые суда. Он жаждал более крупных дел. Он хотел совершать набеговые операции на британские порты и выводить из строя корабли Королевского флота. В апреле следующего Года, когда заново оснащенный «Скиталец» стоял в Бресте, Джонс был готов действовать, направившись в Ирландское море, он решил атаковать Уайтхейвен, прибрежные воды которого были ему хорошо знакомы. Рано утром 23 апреля он вошел в гавань, заполненную судами, и высадил небольшой десант, который поджег грузовое судно с углем. Большого пожара не получилось, но и того, что возник, хватило, чтобы разбудить и поднять город на ноги. У Джонса было мало шансов справиться со сбежавшимися толпами горожан и причинить более крупный материальный урон противнику, даже несмотря на отсутствие вооруженного сопротивления.
Тогда Джонс направил «Скиталец» через залив Солуэй-Ферт к острову Сент-Мэрис с намерением похитить графа Селкирка. Последнего не оказалось дома, и десанту удалось разжиться только фамильным серебром. Но на следующий день «Скиталец» все же захватил кое-что существенное, а именно военный шлюп «Дрейк» — хорошо вооруженное судно, на которое он натолкнулся в Белфастском заливе. «Дрейк» героически сражался в течение двух часов, его капитан был убит пулей в голову, а старший помощник капитана получил серьезное ранение, но «Скиталец» оказался более эффективным.
Восьмого мая Джонс благополучно привел «Скиталец» обратно в Брест. Хотя его набеговая операция и не нанесла существенного ущерба британским портам и торговле, она имела сенсационный успех. Психологический урон — удар, нанесенный «Скитальцем» по чувству гордости и боевому духу англичан, — был огромным, хотя нет свидетельств, что его рейд повлек за собой перемены в дислокации военных кораблей Королевского флота. Английские газеты отозвались на эти события криками возмущения в адрес Пола Джонса и презрительным ворчанием в адрес своего военно-морского флота, который не смог дать отпор зарвавшемуся каперу.
Крики, раздавшиеся вскоре после этого в Париже, выражали бурный восторг. Набег «Скитальца» сделал Джонса знаменитостью французского света, восхищавшей французское правительство, и героем французских дам. Джонсу было передано командование над более крупным кораблем, «Дюрасом», который он переименовал в «Простака Ричарда» (в честь Бенджамина Франклина, автора знаменитого «Альманаха простака Ричарда»).
Джон Пол Джонс умел быть терпеливым, умел быть хитрым, но он предпочитал демонстрировать другие качества. Он всегда был тщеславным человеком. По мнению Джона Адамса, которому довелось лично познакомиться с ним, это был «самый амбициозный и расчетливый офицер в американском флоте. Джонс хитер, скрытен и метит очень высоко». Адамс ждал от него неожиданного. «От него можно ожидать всего самого сумасбродного и необычного — эти качества заложены в его характере, они видны в его глазах. Его голос мягок, тих и вкрадчив, его взгляд пронзителен, порой безумен, порой кроток». Адамс видел и слышал Джонса только в изысканном обществе, он никогда не видел его сражающимся на борту корабля, чем объясняется создавшееся у него впечатление, будто Джонс говорил «мягким, тихим и вкрадчивым» голосом. Но он был прав насчет взгляда, который был пронзительным и порой горел безумным блеском, о чем свидетельствуют бюст резца Гудона и портрет кисти Чарльза Уилсона Пила. Глаза глядели зорко и цепко с сурового лица с хрящеватым выдающимся носом и правильно очерченным подбородком. Глаза и взгляд имели большое значение для человека, командовавшего грубыми и порой непокорными людьми, тем более что Джонс был невысокого (не выше 165 см) роста, худощав и жилист. Его взгляд, которому он умел придавать свирепость, вселял робость и страх в более слабых людей[936].
Этот жесткий и предприимчивый командир 14 августа 1779 года отплыл во главе эскадры из семи судов с рейда острова Груа, намереваясь произвести как можно больше опустошений в прибрежных водах Британских островов. «Простак Ричард» был самым большим — водоизмещением порядка 900 тонн — судном из тех, которыми ему доводилось командовать. Корабль был далеко не новым и не мог развивать высокую скорость даже при полных парусах, зато мог вести очень плотный огонь в бою, будучи вооружен шестью 18-фунтовыми, двадцатью восемью 12-фунтовыми и шестью 9-фунтовыми орудиями. Остальная часть эскадры состояла из двух фрегатов, одного корвета, одного катера и двух каперов. Эти два последних отделились от эскадры, как только она вышла в открытое море. Джонса это не удивило; он еще раньше подозревал, что они воспротивятся его приказам, предпочтя действовать на свой страх и риск. От других кораблей тоже не следовало ждать немедленного и безоговорочного повиновения — их капитаны были французами и, возможно, немного завидовали своему американскому командиру. Один из них, Пьер Ланде, капитан фрегата «Альянс», так просто ненавидел Джонса. Источники описывают Ланде как человека, балансировавшего на грани безумия; в ходе этой экспедиции он повел себя как законченный сумасшедший или как изменник.
Эскадра медленным ходом добралась до юго-западной оконечности ирландского побережья и повернула на север. 24 августа Ланде поднялся на борт «Ричарда» и заявил Джонсу, что намерен действовать по своему усмотрению. Через несколько дней исчез катер «Олень». До этого Джонс послал его на поиски нескольких лодок, отряженных им для рекогносцировки побережья. «Олень» сбился с курса и в конце концов вернулся во Францию.
Но не все обстояло плохо: двигаясь вдоль побережья, эскадра захватывала трофеи и 3 сентября, миновав Оркнейские острова, повернула на юг. Достигнув залива Ферт-оф-Форт на восточном побережье Шотландии, Джонс решил послать десантную партию в Лит, портовый город близ Эдинбурга. Он намеревался пригрозить Литу обстрелом и забрать большой выкуп. Члены муниципалитета были напуганы видом его флота, но шторм, заставивший суда Джонса выйти из залива, спас их от необходимости уплаты дани. Если бы на этом все кончилось, рейд можно было бы считать успешным. Операция принесла богатые трофеи, вселила страх в жителей островов и вынудила адмиралтейство отрядить корабли Королевского флота в безрезультатную погоню за Джоном Полом Джонсом.
То, что произошло после, заставило все остальное казаться пустяками: 23 сентября у мыса Фламборо-Хед на побережье Йоркшира «Простак Ричард» провел одно из крупнейших морских сражений в истории американского флота. В тот день американская эскадра заметила крупный конвой под охраной фрегата «Серапис» (рассчитанного нести 44 орудия, но оснащенного 50-ю) и военного шлюпа «Графиня Скарборо» (20 орудий). «Сераписом», новым фрегатом с медной обшивкой днища, командовал капитан Ричард Пирсон, отважный и опытный офицер.
Джонс понимал, конечно, что, прежде чем атаковать торговые суда, ему следует разбить эскорт. Поскольку ветер был слабым, Джонс приблизился к конвою на расстояние пушечного выстрела только на закате дня. «Альянс» оставил без внимания сигнал Джонса «встать в линию для атаки»; так же поступил и корвет «Возмездие», небольшое, легко вооруженное судно. Фрегат «Паллада» последовал было их примеру, направившись в сторону от противника, но затем лег на другой галс и атаковал «Графиню Скарборо». Единственным противником «Простака Ричарда» остался «Серапис», имевший более мощное вооружение.
Непосредственно перед началом боя «Серапис» и «Ричард» шли одним курсом, первый против правой скулы второго. В первые минуты боя два старых 18-фунтовых орудия «Ричарда» разорвались, произведя вокруг себя страшные разрушения и погубив нескольких канониров. Этот инцидент убедил Джонса, что если он хочет выиграть сражение, то должен пойти на абордаж. «Простак Ричард» был вооружен слабее, чем «Серапис», еще до выхода из строя двух 18-фунтовых орудий, и поскольку использовать оставшиеся четыре было небезопасно, у него не было шансов победить, ограничиваясь обменом залпами с противником. Если бы его судно было более проворным, Джонс, находчивый моряк, мог бы пользоваться его быстроходностью, чтобы ускользать от вражеского огня, одновременно превращая «Серапис» в решето залпами из своих 12-фунтовых пушек. Но «Ричард» мог похвастаться чем угодно, кроме быстроходности, и его соперник без труда потопил бы его плотным огнем. Капитан Пирсон, в свою очередь, пытался маневрировать таким образом, чтобы, используя свою превосходящую огневую мощь, держать «Ричарда» на расстоянии.
Сразу после разрыва двух своих пушек Джонс попытался встать бортом против правой раковины «Сераписа». Путем искусного маневрирования он подвел «Ричарда» почти вплотную к противнику, но его люди, кинувшиеся на абордаж, были отброшены английскими матросами. Затем Пирсон попытался поставить «Серапис» поперек носа «Ричарда», но этот маневр привел лишь к тому, что Джонс уткнулся бушпритом в корму «Сераписа». Видимо, именно в тот момент Пирсон крикнул Джонсу, не желает ли тот сдаться, на что получил знаменитый ответ: «А я еще и не начинал сражаться!»
Вслед за этим оба судна, с поднятыми и наполненными топселями, начали совершать более изощренные маневры. В критический момент «Сепарис» воткнулся бушпритом в такелаж «Ричарда», и рог его правого станового якоря зацепился за правую раковину «Ричарда». Оба судна оказались сцеплены бортами, при этом их орудия вовсю продолжали палить. Ниже палуб преимущество принадлежало «Серапису» — его артиллерия наносила «Ричарду» страшные повреждения. Но на верхней открытой палубе и в топселях «Ричард» обладал явным превосходством. Французы и американцы Джонса успешно разили врага из ружей и осыпали гранатами. Вскоре на верхней палубе «Сераписа» остались одни трупы, а канониры внизу прятались от пуль и гранат, в то время как американцы перебирались на английские топселя.
Несколько раз на обоих кораблях вспыхивал пожар, и пока команды пытались тушить огонь, орудия молчали. «Серапис» серьезно пострадал, когда Уильям Гамильтон, один из самых отважных матросов «Ричарда», бросил в один из его люков гранату, которая упала в кучу патронов, начиненных порохом. В результате взрыва погибли по меньшей мере двадцать человек и многие получили ранения. Возможно, этот случай поколебал решимость капитана Пирсона, а если нет, то перспектива лишиться своей грот-мачты ужаснула его настолько, что он едва не сдался. Джонс направил огонь своих девятифунтовых орудий на его грот-мачту — и собственноручно помогал обслуживать одну из пушек.
Было уже 10:30 вечера. «Ричард» постепенно заполнялся водой, его команда понесла огромные потери, но капитан не собирался спускать флаг, хотя некоторые из его людей умоляли его сдаться. Команда «Сераписа» пострадала не меньше, но самому кораблю не угрожало погружение на дно. Однако мужество Пирсона улетучилось прежде, чем свернулась кровь его погибших матросов, и он собственными руками сорвал свой флаг.
Джон Пол Джонс перенес сражение на «территорию» противника и победил благодаря храбрости, воодушевлению и везению. Вступление в бой с «Сераписом», в сущности, произошло случайно, хотя, конечно, он страстно желал померяться силами с ним. С другой стороны, удача чуть было не улыбнулась и «Серапису», ибо капитан «Альянса» Пьер Ланде ближе к вечеру решил вступить в бой — против своего собственного командира. Результатом стали три бортовых залпа по «Простаку Ричарду» с близкого расстояния. Джонс каким-то образом выдержал эти удары, равно как и все залпы «Сераписа».
Потери были ужасными с обеих сторон: 150 убитых и раненых из 322 членов команды «Ричарда» и около 100 убитых и 68 раненых из 325 членов команды «Сераписа». Через два дня после боя Джонс был вынужден покинуть «Ричарда». Это было красивое и надежное судно, но его не удалось спасти. Джонс переместил его флаг на «Серапис» и вместе с «Палладой», захватившей «Графиню Скарборо», отплыл в воды дружественной страны.
Ни один из эпизодов в карьере Джонса не мог сравниться с его блестящей победой 23 сентября. Он покинул Европу в декабре следующего года, оставив за спиной восхищенную Францию и вернувшись к соотечественникам, которые восторженно приветствовали его. Они нуждались в великих героях и нашли такого героя в лице Джона Пола Джонса.