МАША РОЛЬНИКАЙТЕ Слишком долгой была разлука…

1

Анечка, счастливая, что мама несет ее на руках, весело щебетала что-то на своем языке. Она не знала, что ей сегодня исполнился годик, что их гонят в гетто, что солдаты не разрешили маме взять коляску, а папе его скрипку.

И еще он очень странно выглядит, согнувшись под большим рюкзаком и с двумя узлами в руках.

Но вечером, в незнакомой, набитой чужими людьми комнате она ни за что не хотела, даже между родителями, лежать на полу. Плакала, не засыпала. Она плакала не только в эту, первую ночь. Дома веселая щебетунья, здесь она часто хныкала, капризничала, когда мать ее кормила непривычной кашицей из размоченного в воде черного хлеба. И хоть со слезами на глазах, да проглатывала. Только, видно, ее животик от такой еды болел, Лейя гладила его, просила: «Потерпи, доченька, потерпи». А когда Анечка от этого поглаживания засыпала, Лейя торопилась во двор убирать снег. Она работала дворничихой, чтобы получить спасительный «Ausweis» — удостоверение, что работает, которое во время ночных проверок, так называемых акций, может предъявить. Потому что тех, кто не имел такого удостоверения, прозванного здесь «временным разрешением еще немного пожить», забирали. Хотя солдаты и орали, что тех, кого забирают, переводят в рабочий лагерь, все знали, что никакого лагеря нет, а есть вырытые в пригородном лесу ямы. Об этом рассказал случайно спасшийся и прибежавший в гетто мужчина. Оказывается, он прыгнул в яму до выстрела. Ночью, когда солдаты уехали, он вылез. Снял с себя окровавленную чужой кровью одежду, нашел в брошенных узлах брюки, пиджак, шарфом замотал, будто страдал от зубной боли, половину лица — пусть не бросается в глаза его отнюдь не арийская внешность, — утром вышел на дорогу. Какой-то мужик, ничего не спрашивая, довез его до города. А там, выждав в подворотне бредущую мимо колонну своих, юркнул в нее и вернулся в гетто.

Этот его рассказ люди в панике передавали друг другу. Тому, что человек вернулся в гетто, одни удивлялись, другие понимающе вздыхали: «Куда еще ему было деваться?»

У отца Анечки, Ильи Шераса, «Ausweis» был. Он, скрипач, догадался назваться столяром и работал на какой-то мебельной фабрике. Лейя вздыхала: дома она ему не давала гвоздь в стену вбить, чтобы не поранил руку, а тут…

Но главной их болью была Анечка. Она худела. И перестала не только улыбаться, но даже плакать не было силенок, — их хватало только на хныканье, слезные жалобы. И все время просилась на руки, словно ища у родителей защиты. Хотя откуда ей, крохе, было знать, что какой-то хороший немец предупредил работающих у него евреев, что готовится тотальная акция в отношении детей, то есть заберут всех как балласт Третьего рейха.

Эта страшная весть мгновенно облетела гетто. Люди принялись готовить укрытия. В одних квартирах задвигали лаз в погреб, через который, вынув дно, можно было бы спуститься вниз вместе с детьми, а оставшиеся наверху соседи в последний момент его закроют и завалят одеждой. В других квартирах таким же способом маскировали вход в какую-нибудь маленькую комнатку или каморку.

Илья решил, что убежище в самом гетто ненадежно, что ребенка надо вынести в город. Но к кому?

Утром, на фабрике, когда они с Винцентом укладывали доски для просушки и рядом никого не было, он поделился этой грустной вестью и своей тревогой. Но Винцент не понял его намека. А может, не хотел понять.

Да, нелюди эти немцы, настоящие нелюди.

Илье пришлось решиться.

— Может, пан Винцент приютит нашу девочку? Она светловолосая и маленькая, еще не говорит. Так что сразу заговорит по-литовски или по-польски, как вам с женой будет угодно.

— Побойтесь Бога, пан Илья! Ведь за нее наших четырех детей заберут.

У этих сволочных немцев одно наказание — повесить или расстрелять.

— Боже упаси, пан Винцент, я этого не хочу! Но, может, ее как-нибудь спрятать…

— Негде, пан Илья, негде. Да и кругом соседи.

Даже не задвинув свой конец доски в паз, Винцент вышел во двор, на ходу доставая свой мешочек с махоркой, — в сушилке курить нельзя.

До самого конца дня они работали молча. И только вечером, прощаясь, Винцент заговорил:

— Не обижайтесь, пан Илья, я бы всей душой. Но у меня четверо…

— Понимаю…

И на самом деле понимал. Только было больно. Очень больно.

Лейе он об этой своей попытке не рассказал. Но она, видно, что-то чувствовала. И ночью, когда все соседи спали, шепотом предложила подумать о ком-нибудь из оркестрантов. Все-таки коллеги, столько лет рядом сидели в оркестровой яме.

Решили просить Венцкуса. Вроде приличный человек, даже дружелюбный. И что немаловажно — его, Илью, ведут на работу и обратно в гетто как раз по той улице, где живет Венцкус.

На следующий вечер, перед самим концом работы, уже в темноте, Илья спорол с пальто обе желтые звезды, в колонне встал с правого края, и когда приблизились к парадной дома, в котором живет Венцкус, вбежал в нее. Постоял, чтобы убедиться, что за ним не гонятся. И все равно по лестнице поднимался медленно.

Венцкус, открыв дверь, очень удивился. Не пригласил войти. А стоявшая за его спиной жена просто испугалась.

— Что господину нужно? — спросил Венцкус Илью как чужого.

Илья изумился: неужели не узнал?

— Я Шерас, из оркестра. Теперь мы в гетто, и нашей доченьке грозит опасность. Моя жена и я хотели вас просить…

— …Чтобы мы рисковали своей жизнью?

— Нет… — И повторил свои аргументы: — Девочка не похожа на нас. Она светловолосая. И еще не говорит. Так что у вас заговорит сразу…

— Ничем помочь не могу, — прервал его Венцкус и уже собирался закрыть дверь. Но, видно, почувствовал жестокость своего отказа, добавил более спокойно: — Немецкая власть слишком беспощадна, чтобы мы могли решиться нарушить ее запреты. Не наша вина, извините, — и закрыл дверь.

Илья продолжал стоять перед зарытой дверью. Слышал, как Венцкус говорит жене:

— Ребенка, конечно, жалко, но мы же не виноваты в том, что немцы их так ненавидят?

«Конечно, не виноваты», — беззвучно вздохнул Илья и медленно, почему-то останавливаясь на каждой ступеньке, хотя и не надеялся, что его окликнут, спустился вниз.

Лейя по его виду сразу все поняла.

— Хорошо, что хоть ты вернулся.

— Хорошо…

Ночью они опять не спали. Лейя — от отчаяния, что Венцкус отказал, а солдаты могут прямо сейчас ворваться и схватить Анечку. Илья перебирал в памяти других оркестрантов — кого еще можно попросить спасти ее? Один холостой, другой откровенный антисемит и даже может вызвать полицию, а у кого-то, как у Винцента, свои дети, и он просто побоится. Может, попросить Пожераса?

Лейе он о том, что попытается просить Пожераса, не рассказал, чтобы зря не волновалась. Но она, видимо, что-то почувствовала. Попросила:

— Будь осторожен.

Сперва все повторилось, как накануне. Вечером, после работы, он опять спорол с пальто желтые звезды, встал с края колонны. Но на тротуар шагнул на соседней улице. К счастью, пустынной. Дом, в котором живет Пожера, знал, — как-то после спектакля они вышли вместе. Дом он показал, только квартиру не назвал, — ни к чему это тогда было… Правда, упомянул, что весной черемуха скребется прямо в окно. Значит, скорее всего, он живет на втором этаже.

Там оказались четыре квартиры. За которой из этих дверей живет Пожера?

Он тихонько переходил от одной двери к другой. Стоял, прислушивался. Но за каждой — тишина. Да и опасно было так стоять — в подъезд мог кто-то войти. И он несмело коснулся звонка ближайшей к лестнице двери, чтобы, если откроет немец, убежать.

Но дверь открыл… Стонкус! Ведущий артист драматического театра. Сзади стояла его жена, тоже артистка.

— Извините, пожалуйста, я, кажется, ошибся. — Не говорить же, что шел к Пожере и тем самым подвести его. — Сейчас уйду.

— Ничего, господин Шерас, ошибку не обязательно исправлять. Заходите. Ни моя жена, ни я не заражены немецкой ненавистью к людям вашей национальности.

— Спасибо. — Илья все-таки нерешительно переступил порог.

— Раздевайтесь, у нас тепло.

Сняв пальто, под которым на свитере оказались пришитые желтые звезды, Илья вошел в богато обставленную гостиную. На стенах висели фотографии хозяина в разных драматических ролях. И среди них… Стонкус в форме немецкого офицера!

Стонкувене, видно, перехватила его взгляд.

— Пришлось повесить в качестве индульгенции на случай прихода нежелательных гостей.

— Отказаться от роли было нельзя, — объяснил хозяин. — Как в народе говорят: «На чьей телеге сидишь, того песню и поешь». Но вообще роль разноплановая, и мы с режиссером очень старались, чтобы мой персонаж не вызвал у зрителя симпатии, и даже наоборот… Надеюсь, нам это удалось. Извините, мы вас на минуточку покинем.

Илья остался один. Несмотря на приветливость хозяев, он хотел скорей уйти отсюда, от этой смотрящей на него фотографии.

Стонкус вернулся почти сразу. Казалось, он не понял ни страха гостя, ни грозящей ему самому — если у него застанут такого гостя — опасности. Заговорил о театре.

— К сожалению, оркестр нашего театра, в котором вы работали, в целях экономии сократили. На некоторые спектакли приходится приглашать музыкантов из оперного театра и играть эти спектакли, когда там выходной. А у вас теперь есть работа?

— Я теперь столяр.

— Но вам же надо беречь руки.

— Нам нельзя не работать.

— А хотя бы вечером, для души, вы можете играть?

— Скрипка осталась дома. Когда нас гнали в гетто, не разрешили ее взять. Даже детскую коляску вырвали у жены из рук.

— Вы там с ребенком?

— Да, с доченькой.

— Жена тоже обязана работать?

— Это единственный, хоть и слабый шанс пока оставаться живыми. Ей повезло, что взяли дворником в нашем же доме, чтобы могла время от времени забегать к ребенку. Малышка там одна. Соседи тоже на работе.

— Какие соседи?

— Которые живут в одной с нами комнате.

— Простите, вы живете в одной комнате еще с кем-то?

— Да, у нас четыре семьи. Но это не главная наша беда.

Он очень хотел, чтобы Стонкус спросил еще о чем-нибудь. Но в гостиной затянулась опасная тишина. Боясь, чтобы хозяин не заговорил о чем-нибудь другом, Илья решился:

— Один хороший немец предупредил, что скоро в гетто проведут акцию — заберут всех детей как бесполезных для Рейха. А что с ними сделают, мы знаем… — И повторил то, что уже говорил другим: — Нашей девочке годик. — Хоть он и старался держаться, голос его задрожал. — Она светловолосая, на нас с женой не похожа. И еще не говорит.

Стонкус вдруг встал. Неужели все-таки будет звонить в полицию? Нет. Открыл дверь явно в кухню, — оттуда пахло едой.

— Алдона. Выйди, пожалуйста, к нам.

— Сейчас. Только забелю суп.

— Потом забелишь.

Когда она вошла, Илья встал. Даже в домашнем платье и переднике она оставалась той же знаменитой артисткой, лишь исполняющей роль домашней хозяйки.

Муж придвинул ей кресло.

— Садись. А вы, — он повернулся к Илье, — повторите жене то, что рассказали мне.

Илья откашлялся, чтобы голос не дрожал, и повторил.

— Не волнуйтесь, моя жена поняла вас, — сказал хозяин, потом обратился к жене: — Господин Шерас уверяет, что девочка светловолосая и еще не говорит. Так что… — он все-таки замялся, — родного языка не знает.

У Ильи заколотилось сердце.

Но Стонкувене вдруг поднялась.

— Посмотрю, не убежал ли суп, — сказала она и вышла.

— Не волнуйтесь, жена сейчас вернется.

Но она не возвращалась. И Стонкус пошел за ней.

Илья ждал. Дверь в кухню оставалась закрытой. И голосов не было слышно. Илья понимал, что должен уйти. Тем более, что скоро станет меньше возвращающихся в гетто желто-звездных бригад, в одну из которых, выждав в подворотне, он должен будет юркнуть. И опять вернуться ни с чем…

Наконец дверь отворилась и вернулся Стонкус, держа перед собой поднос с тремя тарелками супа и горкой нарезанного хлеба.

Хозяйка расставила тарелки.

— Извините за скромное угощение. Не моя в том вина. Но заправлен суп настоящим молоком, а не эрзацом. Знакомая молочница из деревни приносит.

— Спасибо большое, — сказал Илья не зная, как попросить, и повторил: — большое спасибо. Но… можно его отлить в баночку, чтобы я отнес ребенку. Вносить что-либо в гетто запрещено, но я спрячу бутылочку под пальто, может, сегодня охрана не очень лютует.

Илье показалось, что у Стонкувене в глазах заблестели слезы. Он отвел взгляд.

Заговорил ее муж:

— Ешьте, господин Шерас. Для вашего ребенка жена нальет отдельно. И хлеб весь заберете. Нам пока, благодаря театральному буфету, хватает.

— Спасибо. Сердечно благодарю. — Голос Ильи все-таки дрожал. И хотя взял ложку, сразу есть не решался.

— Ешьте пока не остыл, — посоветовала хозяйка. — У нас прохладно.

И хотя Илья послушно принялся есть, думал о главном: как спасти Анечку.

Наконец решился:

— Я понимаю, что не имею права просить об этом.

— О чем именно?

— Приютить нашу доченьку. Ведь это риск. Но, может, вас, ведущих артистов театра, ни в чем таком не заподозрят. В крайнем случае сможете объяснить, что из деревни привезли племянницу. Девочка светловолосая…

Он умолк.

Хозяева тоже молчали.

Наконец Стонкус встал, подошел к жене, поцеловал ей руку.

— Не отказывай. Может, Бог за это услышит нашу мольбу и у нас родится своя. Ты же хочешь девочку.

Стонкувене кивнула и заплакала. Илья тоже не мог сдержать слез. Да и не старался: Стонкусы согласны приютить Анечку! Он был готов упасть перед ними на колени, целовать им руки, ноги, целовать их одежду. Но смог только пробормотать:

— Спасибо! Вы… вы ангелы, наши ангелы-спасители. Я буду осторожен и принесу ее тайком. Никто не увидит. Вы ангелы.

В подворотне он еле дождался колонну возвращающихся в гетто. Шагал, едва не наступая идущему впереди на пятки.

Наконец Илья вошел в гетто. Немца у ворот не было, литовский охранник и свои полицейские не очень усердствовали, и Илья пронес свое богатство. По улочке почти бежал. Только перед самым домом спохватился, что нельзя появиться таким счастливым, тем более объяснить повод. Ведь у соседей тоже есть дети…

2

Ночью Лейя с Ильей, возбужденные, не сомкнули глаз. Сперва Лейя допытывалась: не испугал ли Стонкуса его приход. Неужели искренне пригласил войти? А как на это прореагировала его жена?

Илье даже пришлось описать их гостиную. Только о фотографии, на которой Стонкус в форме немецкого офицера, промолчал. И еще о том не рассказал, что Стонкувене, поняв цель его прихода, резко поднялась и вышла в кухню, что долго, пока муж не пошел за нею, не возвращалась. Зато живописал, как она уговаривала его, чтобы он съел суп.

Лейя вдруг заплакала.

— Ну что ты? Радоваться надо, а ты плачешь. Они же Анечку спасут!

— Это я от радости, что наша доченька будет жить. Пусть сиротой, у чужих людей, но вырастет. И, может, будет счастлива.

У Ильи сердце защемило от этого «сиротой, у чужих людей», но он ничем не выдал себя.

А Лейя продолжала всхлипывать.

— Ты попроси наших спасителей, чтобы они потом, когда Анечка вырастет, ей рассказали, что у нее были родные отец и мать.

— Почему только «были»? Может, и будем. Может, Гитлер не успеет всех нас убить. На фронте у него дела неважные.

— Фронт еще далеко, а мы здесь…

Он гладил ее руку.

— Давай лучше думать, как дочь вынести отсюда. Даже спрятав под пальто, нельзя, ведь никто зимой не ходит в расстегнутом пальто. В рюкзаке тем более. Из гетто нечего нельзя выносить. Охранники увидят, прикажут показать, что там, или, хуже того, начнут по рюкзаку лупить дубинками.

Лейя вздрогнула. И оба молчали. Только Анечка, лежа между ними, во сне чмокала губами. Видимо, снилось, что сосет грудь.

Наконец Лейя зашептала:

— Может, Лейзера попросить?

— Какого Лейзера?

— Моего двоюродного брата. Он здесь стал трубочистом. А трубочисты единственные имеют «пассир-аусвайзы», позволяющие ходить по городу в одиночку, и, главное, ящики, в которых таскают свои причиндалы. В них, вроде, есть двойное дно, куда они прячут съестное, которое некоторые сердобольные хозяйки дают им за работу. А охранники их пропускают без проверки: никому неохота запачкаться сажей. Не зря трубочисты считаются самыми сытыми людьми.

— Какая ты у меня умница! Если внизу просверлить отверстия для доступа воздуха и раздобыть легкое снотворное… — Он, кажется, был готов прямо сейчас, ночью, бежать сверлить эти отверстия.

— Куда ты? Ведь ночь. Завтра я с Лейзером поговорю.

— Никакому Лейзеру, хоть он твой родственник, я ребенка не доверю. Сам вынесу. Да и Стонкусы могут испугаться чужого человека и откажутся взять девочку. Да и Анечка Лейзера будет бояться. Я только попрошу его одолжить мне этот ящик. А у Стонкусов я ее разбужу, помою, и они залюбуются нашим ангелочком. — Называть ее ангелочком не надо было, поскольку Лейя опять заплакала. И он ей зашептал в самое ухо: — Не плачь. Ведь она будет жить. Понимаешь — жить!

Плакать Лейя перестала, но до самого утра они так и не уснули.

Вечером, только войдя в гетто, Илья поспешил к Лейзеру, и до самого полицейского часа они в каком-то сарайчике почти вслепую — лишь слабый свет луны проникал через приоткрытую дверь — готовили для Анечки укрытие.

Чтобы скрыть от соседей правду, Илья сказал, что они перебираются к родственникам (к тому же Лейзеру), где в комнате осталось всего одиннадцать человек, поскольку, к несчастью, у жившего там молодого парня охрана ворот при обыске обнаружила толь, обозвала партизаном, и за это забрали всю его семью.

Но Анечка на новом, незнакомом месте, где были одни взрослые, долго не засыпала, капризничала, и Лейе пришлось дать ей раньше времени легкое снотворное, добытое за свою и Ильи двухдневную порцию хлеба. Боялась, чтобы дочка, когда ее понесут, не проснулась еще по дороге и от страха не заплакала.

Провожала их Лейя ранним утром (на улочках бригады еще только собирались) и лишь до шлагбаума перед воротами. Дальше ей было нельзя. Смотрела, как Илью с ящиком выпустили через приоткрытые ворота, которые тут же сомкнулись, и она его, уходящего, не видела. Все равно еще стояла, мысленно идя рядом, пока геттовская охрана не прогнала ее.

Она повернула назад. Побрела чистить свой бывший двор.

Убирала. Скребла снег. Руки привычно делали свое дело. Но сама еще будто шла с мужем. Волновалась — не задержали бы, хотя Лейзер дал свой «пассир-аусвайз», и Илья вымазал руки сажей.

Дошли они благополучно. На улицах в такую рань не было ни одного полицейского, тем более немца. Редкие прохожие не обращали на него внимания. Но Стонкусов он явно напугал. Лишь после второго звонка в передней послышались шаги и Стонкус спросил почему-то по-немецки:

— Кто вы?

— Господин Стонкус, это я, — и на всякий случай, если соседи их слышат, добавил: — трубочист.

Стонкус узнал его голос и сразу открыл дверь. Он был в халате поверх пижамы.

— Извините, пожалуйста, — зашептал Илья, — что в такую рань и без предупреждения. Но в любой час могло начаться…

— Ничего, ничего, мы уже не спали, — сказал он, хотя Стонкувене вышла тоже в халате и явно заспанная.

Илья осторожно опустил ящик.

— Куда можно выгрузить это?

Стонкус, кажется, все понял.

— Сейчас. — Он отодвинул коврик и постелил газеты.

Оба молча смотрели, как Илья укладывает на них какую-то цепь со свисающей с нее гирей, странные, на длинных ручках щетки и другие незнакомые, но, по-видимому, нужные для чистки дымоходов предметы. Наконец осторожно приподнял доску. Под нею на боку, поджав ножки, лежала спящая девочка. Илья осторожно вынул ее, и она, не просыпаясь, их тут же рапрямила и продолжала спать.

— Несите ее в гостиную, — предложила Стонкувене. — Здесь прохладно.

А мы пока согреем воду, — ребенка после такой дороги надо помыть.

— Я тебе помогу. — Стонкус вышел вслед за нею. Дверь осталась приоткрытой, и Илья услышал, как Стонкус сказал:

— Она на самом деле не похожа на еврейку.

Илья легонько гладил дочь, стараясь не расплакаться. И шептал ей в самое ушко:

— Живи, дитя мое, живи. Вырастай большой, счастливой. А мы с мамой оттуда, с небес, будем смотреть на тебя и радоваться.

Вскоре вернулись Стонкусы с большим ведром воды. Илья внес спящую дочку в ванную комнату и стал снимать с нее жалкую одежонку. Она проснулась и, испугавшись чужих людей, крепче обхватила отца за шею. Он посадил ее в большой таз с теплой водой, но Анечка все равно не отпускала его руки.

А когда чужая тетя стала ее мыть, и вовсе заплакала. Илья гладил ее. Успокаивать не решался, — в этом доме не должна звучать еврейская речь. Анечке надо научиться понимать литовский язык, а потом и самой заговорить на нем.

Илья понимал, что должен уходить: он обещал Лейзеру сразу вернуть ящик, чтобы тот успел выйти из гетто и выполнить назначенную на сегодня работу. Но Анечка — чистенькая, укутанная в хозяйскую большую махровую простыню — рвалась к нему на руки. Только сидеть рядом она не хотела, начинала всхлипывать. Илье казалось — малышка чувствует, что он собирается уходить. И на самом деле, как только он вышел в переднюю и стал складывать все в ящик, она босиком, путаясь в этой большой простыне, выползла к нему. И даже все норовила влезть обратно в ящик. Илье пришлось вернуться в гостиную. Не помогали старания Стонкуса, который пытался отвлечь девочку, — то прикладывал к ее ушку часы, чтобы она слушала их тиканье, то давал поиграть со снятым с полочки игрушечным зайчиком. Илье приходилось брать дочь на руки, убаюкивать в надежде на то, что она уснет, — может, еще действует снотворное, но стоило осторожно положить ее на кровать, как она просыпалась.

И так раз за разом. Наконец он все-таки был вынужден уйти, оставив ее плачущей. А на лестнице сам дал волю слезам.

Лейе он этих подробностей не рассказал. Успокоил, что всю дорогу туда Анечка спала, что у Стонкусов ее выкупали и укутали в большую махровую простыню, что Стонкувене сварила для нее манную кашу. Но того, что почти убежал, оставив ее плачущую, не рассказал. А еще он не сказал, что Стонкувене, поднося ей ложечку каши, говорила:

— Ешь, Онуте, ешь.

Лейя вроде успокоилась. Однако ночью вдруг проснулась и схватила его за руку.

— Анечка плачет!

— Успокойся. Тебе приснилось.

— Нет, я слышу. Здесь слышу, как она там, у чужих людей, плачет.

— Не чужие они. Спасители.

Через три дня облаву на детей, о которой предупреждал тот немец, увы, провели. В полдень, когда взрослые были на работе, в гетто внезапно на грузовиках въехали местные ретивые пособники немецкой власти. Они врывались в дома и хватали пытающихся убежать от них детей. Подростков заставляли самих забираться в кузова, а плачущих малышей, раскачав за ручки и ножки, просто швыряли туда.

Гетто после этой облавы погрузилось в траур, хотя по утрам взрослые, как прежде, должны были собираться в одном месте, чтобы выйти, как положено, единой колонной. Здоровались безмолвно, лишь сочувственными вздохами. Днем из местных мастерских доносился визг электрической пилы. Он походил на душераздирающие вопли. Детей и прежде, особенно на улочке, ведущей к воротам, не было, чтобы, если в гетто неожиданно нагрянет какой-нибудь эсэсовец, он их не видел. Ведь рейху были нужны лишь работающие евреи.

А теперь и на крайних улочках детей не было. Немногие, спасшиеся в укрытиях, должны были тихо сидеть в комнатах, и если в гетто опять ворвутся солдаты, немедленно прятаться в укрытия.

Лейя с Ильей разделяли горе осиротевших родителей. И скрывали друг от друга часто охватывавшее их чувство страха: так ли их доченьке у Стонкусов безопасно? Ведь соседи могут заинтересоваться, откуда у бездетной семьи вдруг появился годовалый ребенок? Чтобы не выдать тревоги, делились только тоской по Анечке и утешались тем, что хорошо, когда есть о ком тосковать…

Все разговоры о ней они вели, уединившись на широкой лестнице черного хода, которым никто не пользовался. Лейя давала волю другим своим переживаниям: не плачет ли Анечка, не тоскует ли по ним, стала ли понимать литовскую речь. Илья ее утешал — литовские слова, наверное, стала понимать, дети легко усваивают все новое. Но главное — она в безопасности, никто на таких актеров, как Стонкусы, не станет доносить. Они же гордость Литвы.

И когда Гитлеру придет конец — а судя по разговорам рабочих на фабрике, немцам на фронте худо, — Стонкусы вернут им доченьку живой и здоровой.

Лейя про себя вздыхала: только бы выжить…

3

Выжили. После почти двух лет в гетто и стольких же в концлагерях (они были в разных и ничего друг о друге не знали) они вернулись в город.

Первым вернулся Илья. Сразу после освобождения он и еще трое таких же доходяг, в тех же полосатых арестантских робах с лагерными номерами, решили сразу отправиться домой. То брели пешком, то какой-нибудь сердобольный крестьянин подвозил. Иные жители даже пускали их к себе переночевать. Но в основном ночевали в пустовавших хлевах или сараях, — хозяев, видно, немцы вывезли, а может, те от страха перед большевиками сами удрали вместе с отступающей немецкой армией.

Спутники Ильи, несмотря на усталость, допоздна предавались мечтам о жизни, которая их ждет дома. Илья молчал, потому что после побоев особо жесткого обершарфюрера Вернера стал сильно заикаться, но главное, оттого что в отличие от них, видевших свою будущую жизнь продолжением прежней, он свою не представлял без Лейи. Что хрупкая Лейя могла в аду концлагеря выжить, он не надеялся…

Сколько времени они добирались, Илья и сам не знал, — все эти дни и ночи слились во что-то очень долгое и трудное. Где и как перешли границу, понятия не имел. Даже не знал, была ли она.

Когда наконец дотащился до знакомого пригорода, он от волнения едва переставлял ноги, а по щекам вдруг потекли слезы: сейчас он увидит Анечку! Но оттого, что прохожие удивленно глазели на них, одетых в странные полосатые робы да еще по геттовской и лагерной привычке бредущих по мостовой, он понял, что ему нельзя в таком виде появляться у Стонкусов. Что он должен сперва зайти домой переодеться. Ведь когда их переселили в гетто, дома остался полный шкаф одежды.

Кивнув своим попутчикам и едва выговорив: «В д…д…добрый путь», — свернул на свою улицу. Если бы не уцелевшие кое-где дома, он бы ее не узнал. Кругом были одни руины. Неужели их дома тоже нет?

Переставлять ноги стало еще трудней. Но он брел. Там, за углом, их дом.

Уцелел! Из-за развалин вокруг дом выглядит непривычно высоким.

Кто эти люди, которые убирают обломки?

Вдруг ему показалось, что мужчина, согнувшийся под тяжестью носилок, на которых лежит какая-то глыба, — их сосед Тадас Повилюнас. Но подойти не решался. Ждал, пока, свалив глыбу в кузов грузовика с опущенными бортами, Тадас со своим напарником будут возвращаться.

Когда они приблизились, Илья все же поздоровался.

Тадас недоуменно посмотрел на него. Илья, от волнения еще больше заикаясь, назвал себя.

— Господи! — Тадас опустил на землю носилки и перекрестился.

— Вы?! А мы уже не чаяли вас дождаться. Моя Котрина даже спрашивала ксендза, можно ли молиться за упокой души некрещеного человека. А госпожа Лейя тоже жива?

— Н…н…не знаю.

— Товарищ бригадир, — обратился Тадас к какому-то мужчине, — я свои часы завтра отработаю. Сосед вернулся, можно сказать, с того света. — И, повернувшись к Илье: — Идемте, заглянем к нам.

— Я… сперва д…д…домой.

— Потом домой. Потом. Я пойду с вами. А пока — к нам, обрадуем мою жену.

Илья послушно побрел за ним.

Своей жене Котрине Тадас сказал:

— Порадуйся, господин Шерас вернулся. Можно сказать, с того света.

Она перекрестилась.

— Господи, а мы уже не надеялись.

— Я д…д…должен снять эту… — Илья жестом показал на свою лагерную робу. Чтобы меньше заикаться, он старался меньше говорить.

— Обязательно снимете это тряпье. Сейчас подберем что-нибудь.

— З…зачем подбирать? Д…дома есть, что одеть.

Тадас переглянулся с женой.

— Господин Шерас…

— К…какой я господин? Просто Илья.

— Хорошо. Господин Илья, вы только не расстраивайтесь. На улице не останетесь.

— П…почему на улице?

— Дело в том, что в вашей квартире живут другие люди.

— Как эт…то живут? К…кто их пустил?

— Немецкая власть. Много еврейских квартир тогда опустело, — вздохнула Котрина.

Чтобы больше ничего не объяснять, Тадас открыл дверцу шкафа, достал какой-то пиджак. Повертел в руках и вернул на место. Достал другой. И брюки.

— Наденьте. Пока будут широковаты. Но ничего, поправитесь. — И повернулся к жене: — Достань рубашку, ту, клетчатую. Она будет в самый раз.

— С…спасибо. М…можно, я сразу надену? — сказал Илья, не объясняя, что к Стонкусам не может явиться в лагерном. Да и Анечку напугает. — А эт…тот сожгу во дворе. Хочу, — он замялся, — в…видеть, как оно г…горит. Потом уйду.

— Можете не уходить. Вы нам не мешаете.

— Мне н…надо. Обязательно н…надо. — Но куда и зачем, объяснять не стал.

— Только сперва поешьте.

— Б…большое спасибо.

То, что он назвал лагерным тряпьем, горело долго, очень долго, словно нехотя. А когда пламя наконец проглотило номер, Илья оставил эту полосатую «униформу» дотлевать и вернулся к Тадасам, хотя ему и очень не терпелось пойти к Анечке.

— Долго же ваши шмотки горели, — удивился Тадас.

Котрина разлила борщ в три тарелки, Илье больше всех.

— Жаль, что забелить нечем.

А он и забыл, что борщ забеливают. И удивился, когда Котрина положила на стол целую буханку хлеба. Как он в лагере мечтал об этом — чтобы на столе лежала целая буханка, от которой можно отрезать толстые ломти.

Тадас отрезал три, каждому по одному. И одинаковые.

Илья откусывал от своего по маленькому кусочку, чтобы хватило на весь борщ.

Поблагодарив хозяев, заторопился уходить. Они тактично не спросили его куда. Но Тадас вдруг попросил его без него в свою (он даже запнулся) бывшую квартиру не ходить.

— Я н…не туда.

Оказавшись на улице, Илья вдруг почувствовал себя очень одиноким. Навстречу ему шли какие-то чужие люди. Он пытался утешать себя тем, что ведь и раньше, до войны, по улицам ходили незнакомые люди. Да, но тогда он чувствовал себя им ровней.

Свернув на улицу, где жили Стонкусы, Илья разволновался: сейчас он увидит Анечку! Узнает ли она его? Наверное, не узнает. Ведь тогда она была совсем маленькой! А прошло столько времени. И что с Лейей? При ликвидации гетто их разлучили. Говорили, что женщин увезли в другой лагерь. Хоть бы она там выжила…

Вдруг он остановился в испуге: куда заберет Анечку? Ведь в их квартире живут другие люди!

По лестнице поднимался с бьющимся сердцем. Жаль, что один. Знать бы, в каком лагере Лейя, расспросил бы кого-нибудь.

В дверь Стонкусов позвонил не сразу. Ждал, пока сердце перестанет колотиться. На звонок нажал робко. Даже показалось, что в квартире его никто не услышал. Но нет, кто-то идет к двери. Открывает!.. Но это почему-то не Стонкус, а какой-то незнакомый мужчина.

— Д…добрый день. Я… — Он замялся, не знал, как теперь сказать — к «господину» или к «товарищу». — К артисту С…стонкусу.

Мужчина ухмыльнулся.

— Для этого вам надо поехать в Германию.

— К…как в Германию? Их что, вывезли?

Мужчина опять ухмыльнулся.

— Может, и захватили с собой. А может, сам драпанул со своими хозяевами.

— К…какими хозяевами? Он же ар…артист. И жена его ар…артистка.

— А что, артисты не могут быть предателями? Короче, теперь эта квартира принадлежит мне.

За его спиной, на вешалке, Илья увидел шинель советского офицера. А новый хозяин уже взялся за ручку двери, чтобы закрыть ее.

— Меня удравшие в Германию не интересуют. И прошу больше сюда не приходить.

И закрыл дверь.

Илья так и остался стоять по ту сторону квартиры Стонкусов. Корил себя за то, что не объяснил офицеру, что Стонкус не сотрудничал с немцами. Наоборот, спас их дочку.

Но дверь была закрыта. А позвонить еще раз он не решился.

На обратном пути Илья едва не заблудился. Расстроенный, завернул на какую-то неизвестную, в развалинах, улочку. С нее повернул на другую, еще на одну, пока не увидел вдали верхушку знакомого костела, за которым их дом.

До поздней ночи он, от волнения еще больше заикаясь, рассказывал Тадасу и Котрине, как просил у рабочего на фабрике и у знакомого скрипача, чтобы те взяли ребенка. Получив отказ, не обижался, понимал, что не имеет права просить. Но они с Лейей так жаждали спасти дочку. Рассказал, как, случайно попав к Стонкусам, решился… Может быть, они, знаменитые артисты, не вызовут у власти подозрения? И Стонкусы на самом деле согласились. Сперва он, а потом и она. Но почему они уехали вместе с отступающими немцами? Неужели боялись наказания русских за то, что он сыграл роль немецкого офицера? Нет, скорей всего, их вывезли. И вот ребенок недосягаемо далеко. Даже подумать страшно о том, что он больше не увидит ее, что Анечка вырастет в чужой стране. Может, Стонкусы решили, что они с Лейей погибли, и не стали девочку травмировать правдой. Если Лейя в лагере чудом выжила и вернется, она, бедная, еще и этот удар судьбы не перенесет.

4

К счастью, Лейя выжила, вернулась. И прямо с товарной станции, куда дотащился их состав, поспешила к Стонкусам. Крепче повязала на голове платок, чтобы не соскользнул: не появляться же перед Анечкой бритоголовой лагерницей? Напугает ребенка. Да и перед Стонкусами неудобно.

Когда дверь открыл незнакомый человек, она растерялась. Пыталась объяснить, что, видно, ошиблась номером, что она к артисту Стонкусу. И на самом деле могла ошибиться, ведь до войны была у них всего один раз.

— Здесь такой больше не проживает.

— А вы не знаете где?

— Знаю. В Германии.

— Почему… в Германии?

— Потому что драпанули вместе со своими хозяевами. Я это уже сказал приходившему сюда мужчине.

У Лейи забилось сердце.

— Какому… мужчине?

— Вашей национальности. Я его просил и вас прошу больше меня не беспокоить. — И захлопнул перед нею дверь.

Лейя понимала, что должна торопиться домой, потому что, может, это приходил Илья, но стояла, уставившись на закрытую дверь. Анечки за нею нет. И Стонкусов нет. Спасли ее от немцев и увезли к ним же. Хоть и говорят, что теперь они другие, но ведь и те, прежние, остались.

Вдруг она привычно, как в лагере, оборвала себя: не думать о плохом! Не поддаваться страху. Правда, тогда был другой страх: что загонят в газовую камеру и оттуда, уже мертвую, сунут в печь крематория. А когда рыли противотанковые рвы, стоя по колено в ледяной воде, и становилось совсем невмоготу, тогда она молитвенно обращалась к Анечке: «Доченька, придай мне сил! Ради встречи с тобой и папой помоги мне!» И представляла себе, как Анечка при встрече обнимает ее. Внезапно Лейя словно очнулась: а ведь это Илья приходил сюда! Значит, живой, вернулся!

Преодолевая привычную боль в ногах, она спустилась по лестнице. И побрела домой — в их прежний, довоенный дом.

Добрела.

Лестница ей показалась какой-то другой, хотя и знакомой. Но кнопка звонка с красной точечкой была той же. Раньше ей не надо было звонить, она открывала дверь своим ключом. Даже когда их выгоняли в гетто, она, заперев дверь, сунула ключ в карман.

Но на звонок никто дверь не открыл. Еще раз позвонила. Опять тишина. «Может, его нет дома? Или… — она вдруг испугалась мелькнувшей мысли, — к Стонкусам приходил вовсе не Илья. У артистов ведь много знакомых. Но тот, новый хозяин, все же сказал „вашей национальности“».

Лейя устало опустилась на верхнюю ступеньку и стала ждать Илью. Даже задремала. Проснулась от стука входной двери. Сюда поднимались двое: женщина и мужчина. Но сил встать не было.

— Кого вы тут ждете? — строго просил мужчина.

— Своего мужа. Мы здесь живем.

— Может быть, когда-то жили. Но теперь живем мы. И вам тут делать нечего. Я уже предупредил об этом приходившего сюда мужчину.

— Моего мужа? Илью Шераса? — дрогнувшим голосом спросила Лейя.

— Не знаю. Я его документов не проверял. Хотя, наверное, следовало бы. А то теперь каждый… — он осекся, поскольку явно хотел сказать «еврей», — может претендовать на хорошую квартиру.

Лейя был готова бежать искать Илью. Даже встала. Но спохватилась: она не знает, куда бежать.

— А… где он?

— Это не мое дело. И прошу больше нас не беспокоить.

Лея смотрела, как он своим ключом открывает их дверь, пропускает жену, сам собирается войти. Но на пороге остановился.

— Спросите в пятой квартире. Я их видел вместе.

— С Тадасом?

Но он не ответил. Вошел, закрыл дверь. Щелкнул замок.

Лейя стала спускаться по лестнице. Понимала, что должна торопиться — ведь там, в пятой квартире, у Тадаса ее Илья! Но почему-то останавливалась на каждой ступеньке, оттягивала время: может, этот новый жилец их квартиры нарочно так сказал, чтобы избавиться от нее.

Перед дверью Тадаса прислушалась. Там было тихо. Может, Тадас на работе, а Котрины тоже нет.

Хоть и не сразу, решилась позвонить.

— Кто там?

— Господин Тадас, это я, Лейя Шерене.

— Л…л…лейя?!

Нет, ей не послышалось, это голос Ильи. Она схватилась за ручку, чтобы не упасть, — ноги подкосились.

Дверь открылась. За спиной Тадаса стоял Илья, только трудно узнаваемый.

Он обнял ее, дрожащую, да и сам дрожал. Тадас с Котриной тихонько вышли. А они стояли обнявшись и сквозь слезы повторяли имена друг друга.

Внезапно Лейя заплакала:

— А наша доченька в Германии!

— З…знаю. Но н…не теряй надежды.

— Это я там, в лагере, не теряла, а здесь…

Услышав ее рыданье, Котрина вошла со стаканом воды.

— Попейте, нельзя оплакивать живую.

— Я не… ее… оплакиваю, себя.

Зубы Лейи стучали о край стакана.

— И себя нельзя. Вы оба живы, и слава Богу. А с ребенком еще встретитесь. В жизни всякие чудеса бывают. Разве не чудо, что назло Гитлеру вы оба уцелели?

— Ч…чудо.

— Ничего, Илюша, ничего. — Она только теперь осознала, что он заикается не от волнения. — Главное, что живой. А это пройдет.

Вернулся и Тадас.

— Жена права. Главное, что вы оба живы, что дочка хоть и далеко, но у надежных людей.

— А как жить без нее? — беспомощно вздохнула Лейя.

— Надеждой, что, Бог даст, свидитесь.

— Это я там, в лагере, держалась надеждой. А здесь, теперь… — повторила Лейя то, что сказала Илье.

— И без с…своего угла.

— Угол будет, — заверил Тадас. — Их уплотнят.

Лейя не поняла, что значит это слово, и только вздохнула.

— Директор нашей типографии — я там продолжаю работать — теперь из своих, был когда-то обыкновенным наборщиком. А как вступил в партию, так сделали директором. Я ему все объяснил. Обещал помочь. И слово сдержал. Прислал какую-то комиссию то ли райкома, то ли райисполкома — теперь таких советских учреждений хоть пруд пруди. Комиссия составила акт, что у этих новых жильцов на двоих три комнаты, и на одну выдали ордер. — И чтобы Илье не надо было рассказывать и смущаться своего заикания, продолжил: — Но эти новые жильцы все равно считают себя хозяевами, хотя ключ от входной двери и швырнули на стол.

Котрина добавила:

— Предупредили, что кухней можете пользоваться только тогда, когда их нет дома. Из вашей же посуды выделили вам кастрюлю, одну тарелку и чашку с блюдцем, да еще сказали: «Хоть бы нашего человека вселили, а то от этих весь дом чесноком пропахнет».

— Илюша, как же ты там живешь?

— Как м…мышь.

Когда они наконец поднялись наверх и вошли в свою квартиру, дверь в бабушкину комнату была настежь открыта, — видно, для того чтобы не стучались в одну из их комнат.

В первое мгновенье Лейю поразила пустота. Хотя бабушка умерла еще до войны, комната оставалась прежней. А теперь только у стены стоял непривычно голый диван и сиротливо прижавшаяся к нему тумбочка. А на обшарпанной стене висели бабушкины старинные часы. Стрелки показывали половину третьего. Какого года, какого месяца, дня?

Но жить, хотя осиротевшими и почти нищими, пришлось. Надо было работать, чтобы получить хлебные карточки. Лейя была готова, как в гетто, опять стать дворничихой. Но Илью это ее решение испугало. Она же учительница. Тогда, в гетто, она убирала их двор и улицу, чтобы иметь возможность то и дело забегать к Анечке. Он даже решился спросить, неужели она не хочет, как прежде, быть учительницей? Лейя с горечью ответила:

— Одного желания мало. Какая из меня учительница, я за эти годы все забыла.

И все-таки, чтобы не огорчать Илью, она сходила в ближайшую школу. Но там был нужен учитель истории, а ее должен преподавать член партии или хотя бы кандидат в члены партии. В другой школе директрису явно смутил нищенский вид и платок Лейи, под которым угадывалась бритая голова, и она хоть и прямо не спросила, но, видно, заподозрила — не из тюрьмы ли вышла Лейя.

В третьей школе явно не подошел ее акцент. Директор прямо спросил о национальности.

В конце концов, хотя она стеснялась в таком виде появляться в своей школе, где когда-то преподавала физику, все же пошла. Оказалось, что директор здесь прежний. Он искренне обрадовался, что Лейя выжила. Сожалел, что учитель физики у них уже есть. Смущаясь, спросил, не согласится ли она, хотя бы временно, поработать секретарем, место как раз освободилось.

Лейя, конечно, согласилась. Не тяготилась этой работой — все-таки школа, дети. Была довольна, что бывшие коллеги — а работали почти все прежние — ни о чем ее не расспрашивали. То ли чтобы ее не расстраивать воспоминаниями, то ли чтобы самим не расстраиваться.

Тоску по Анечке она скрывала. Не столько от них, сколько от Ильи. Он никак не мог прийти в себя от того, что Анечка пусть у очень хороших, но все-таки чужих людей, да еще в опасной даже после окончания войны Германии. Ведь лагерные ограды и бараки остались. И надзиратели никуда не делись.

А Илья еще и очень тосковал по скрипке. Понимал, что на прежнюю должность концертмейстера в оркестре его не возьмут — руки обморожены, пальцы огрубели, столько времени скрипку в руках не держал. Он и не претендует на прежнюю должность концертмейстера, согласен сесть за последний пульт вторых скрипок. Но и туда его, да еще без скрипки, не возьмут…

Он почему-то надеялся на то, что его скрипку отдали кому-нибудь в оркестре. Благо дежурные у служебного входа были прежние, они его пропускали, и он несколько дней подряд тайком, из-за кулис слушал репетиции оркестра. Но не столько следил за его игрой и замечаниями дирижера, сколько глазами искал свою скрипку. Был уверен, что узнает ее даже издали.

Но ее не было… И он решил пока (хотя что будет после этого «пока», сам не знал) просто разрабатывать пальцы. Вернувшись в свою так и не обретшую жилой вид комнату, повторял услышанное на репетиции. Правая рука в воздухе водила невидимым смычком, а огрубевшие пальцы левой так же в воздухе скользили по воображаемому грифу.

Однажды Лейя, вернувшись с работы, принесла… скрипку. Илья подскочил, выхватил из ее рук футляр, обнял его, но, еще даже не открыв его, помрачнел.

— Не моя…

— Знаю, что не твоя. Наш школьный учитель пения, увидев в ведомости на зарплату мою фамилию, спросил, не родственник ли мне Илья Шерас.

— К…как его фамилия?

— Кайрис.

— А…альфонсас Кайрис?.

— Да, кажется, Альфонсас. Он очень обрадовался, что ты живой, спросил, что ты делаешь. Пришлось сказать, что ничего. Была бы скрипка, тебя, быть может, приняли бы обратно в театр.

— Н…не приняли бы. Я уж…же не тот…

— Кайрис сказал, что скрипка не проблема. У него осталась вторая, от покойного отца. Вчера я тебе ничего не говорила, чтобы зря не обнадеживать, вдруг он передумает, не принесет. Но, как видишь, принес. Даже попросил, чтобы ты на ней играл. Сам он тоже время от времени брал ее в руки, потому что, если на скрипке не играть, она мертвеет.

Это Илья и сам знал. Еще и поэтому его так волновала судьба собственной скрипки. Не лежит ли она у кого-нибудь из тех городских грабителей, которые обшарили их квартиру еще до вселения этих новых жильцов? Он даже осторожно спросил соседей, не видели ли ее, когда вселились? Но сосед ответил, что занимается более серьезными делами, нежели еврейское пиликание на скрипке.

Почему еврейское, Илья не спросил…

Он достал из футляра принесенную скрипку. Дрожащим в руке смычком и непослушными пальцами заиграл свой любимый Сентиментальный вальс Чайковского, которым убаюкивал Анечку, когда та перед сном плакала. Теперь плакали они — Лейя и он…

В театр его, конечно, не приняли, вежливо дав понять, что ему пока не осилить текущий репертуар. Он не обиделся, — сам понимал, что дело не только в репертуаре… Если бы мог дома больше заниматься, может, и обрел бы почти прежнюю форму и репертуар освоил бы. Но новые хозяева возражали против того, чтобы он, когда они дома, «пиликал свою еврейскую музыку». Хотя играл он Чайковского, Бизе, Скарлатти.

Ноты ему давал тот же самый Альфонсас Кайрис. Он же предложил играть вместе с ним. После уроков в школе Кайрис подрабатывает в кинотеатре, в квартете. Правда, состав не совсем традиционный — две скрипки, аккордеон (пианино нет) и контрабас. Второй скрипач как раз уволился. Играют они перед вечерними сеансами. Репертуар несложный: попурри из советских песен и прочая популярная мелочь.

Илья, конечно, согласился. Но игра перед случайной публикой его все-таки тяготила. Люди постоянно входят, довольно шумно усаживаются. Да и сидящие не слушали, а больше разговаривали.

Но отказаться даже от такой работы не мог: у него, неработающего, карточка иждивенческая, по которой хлеба и круп давали меньше, чем по рабочей. Да и Лейиной более чем скромной зарплаты едва хватало, чтобы выкупить этот жалкий паек. Его мучило, что Котрина и Тадас то и дело приглашают к себе, чтобы их накормить. Правда, всякий раз придумывали предлог: то племянник из деревни привез свеклы и Котрина сварила борщ, то в избытке картошки и Котрина напекла слишком много драников, а завтра они уже будут «не те».

И только однажды, в день рождения Анечки, уже шестой без нее, они сами напросились к этим единственным друзьям: в своей комнате у них даже стола не было. Лейя еще накануне, когда новые жильцы отсутствовали, напекла оладьев, а Илья сказал, что им что-нибудь сегодня сыграет. Правда, не сказал, что именно. Репетировал в комнатке администратора, пока в зале шли сеансы.

Котрина тоже выставила угощение — пирожки с ливером.

Лейя старалась не плакать. Временами даже улыбалась, вспоминая, как Анечка любила вечерние купанья, как в ванночке плескалась, забрызгивая их. Не капризничала. Плакала, только когда животик болел или долго не могла уснуть. Тогда Илья становился у ее кроватки и играл. Неизменный «Сентиментальный вальс» Чайковского. И Анечка под эту мелодию засыпала. А в гетто только жалобно хныкала — плакать силенок не было. О том, как Илья ее вынес на дне ящика трубочиста, они промолчали. Но когда в конце ужина Илья достал скрипку и заиграл все тот же вальс, Лейя не сдержала слез. И у Ильи, несмотря на явное старание не выдать своего волнения, потекли слезы и дрожали руки, особенно правая, со смычком.

5

Прошло еще два года тоски по Анечке и воспоминаний о ней. Во вторую зиму они на вещевом рынке, где продавали старую одежду и обувь, купили себе по пальто. Уже дома Лейя углядела, что на ее пальто остались следы когда-то пришитых желтых звезд, — на всех шести углах обрывки ниток. Где продавец взял его? Нашел в оставленной еврейской квартире или… Но эту мысль она гнала от себя, иначе не могла бы его носить, — ведь расстреливали голыми, а вещи разрешали брать исполнителям.

Илье она эти остатки ниточек не показала. Но и не спорола…

Однажды в воскресенье в их дверь позвонили. Соседей дома не было, а к ним приходить было некому, — и они решили не открывать дверь. Но кто-то звонил очень нетерпеливо. И мужской голос позвал Илью. Тадас?! Он же знает, что им звонить нельзя, чтобы не дать повода для очередного всплеска ненависти.

Илья открыл.

— Что случилось?

— Ничего. Видел, что эти подлецы ушли, и решил проведать. Тем более, что воскресенье, госпоже Лейе, — он ее и Илью называл по-старому, — в школу не надо, а вам в кино только под вечер. — Он помолчал. — Да и повод есть. — Но почему-то смущенно мял в руках шапку. — Правда, Котрина говорила, что пока не надо рассказывать. Это же все политика, ничего у них не получится. И верно, политика. Иначе с чего бы начальник цеха меня предупредил, что печатание этой газеты государственная тайна. Видно, на самом деле тайна, иначе не приставили бы к моему станку, единственному во всем цеху, охранника. Правда, он в гражданском и без оружия. Но что охранять? Газета как газета. Своя, литовская. Разве что на лучшей, почти довоенной бумаге напечатана и размером чуть меньше остальных. Все равно этот страж никому не позволяет останавливаться около меня, перемолвиться словечком. И сам выхватывает каждый напечатанный экземпляр. Я едва успеваю бросить взгляд, что там такое. А ничего секретного! То первая строчка песни «Литва дорогая, родина моя», то девушка в национальном костюме, то надпись под фотографией ребенка: «Папочка, вернись!»

Лейя с Ильей недоумевали: зачем он им это рассказывает? Но спросить не решались. А Тадас, опять помяв шапку, продолжил:

— Но, видно, не зря говорят, что нет такого секрета, который женщина удержала бы в себе. Наша кадровичка — правда, она Котрине приходится двоюродной сестрой — тоже не удержала. Правда, трижды предупредила, чтобы мы никому — ни слова. Но, как видите, не утерпел и я, пришел с этой новостью к вам. Может, она вас утешит. Только вы уж, пожалуйста, на самом деле больше никому.

— Конечно, конечно! Будьте спокойны! — воскликнула Лейя, как всегда торопясь опередить мужа, чтобы тот не мучился своим заиканием.

— Секретная эта газета потому, что печатают ее не для нас, местных, а для тех литовцев, которые за границей, в основном в Германии. Одни убежали, потому что руки в крови, другие потому, что боялись возвращения власти коммунистов и ссылки в Сибирь. А иных, может, как ваших знакомых, насильно вывезли. Такие люди сами вряд ли добровольно выехали, ведь они всего лишь артисты и у немцев не служили.

Илья вздрогнул, — вспомнил фотографию Стонкуса в роли немецкого офицера. Стонкус мог со страху…

А Тадас продолжал:

— Вот такими красивыми видами родного края, девушками в национальных костюмах, фотографиями оставшихся здесь детей и зовут вернуться. И еще там что-то написано. Только не прочесть. Я уже не первую такую газету печатаю. Но пока не знал для кого, молчал. Но оказывается, не только в таких газетах зовут вернуться домой. Эта же наша кадровичка откуда-то узнала, что при советских посольствах в Германии и вроде не только в ней есть представитель теперешней Литвы, который и агитирует земляков вернуться домой. Оказывается, властям очень важно, чтобы люди из того, капиталистического государства вернулись в свое, как они уверяют, рабоче-крестьянское, или, по научному, социалистическое.

Эти объяснения Лейя с Ильей слушали уже вполуха, — обрадовались вдруг блеснувшей надежде, тому, что, быть может, вернутся и Стонкусы с Анечкой.

Теперь оба жили только ожиданием вестей от Тадаса. Но они были очень скупые: напечатал еще одну газету, успел в ней разглядеть лишь пляж и пирс в Паланге. В другой — костел Св. Анны и чью-то семейную фотографию.

И каждый раз они после таких скупых сведений гадали, могут ли такие способы вызвать у Стонкусов ностальгию. Уверяли друг друга, что ничего преступного в том, что он играл роль немецкого офицера, нет, тем более что в его игре, как он сам рассказал, был подтекст, выставлявший этого офицера в негативном свете.

Лея старалась верить, но тоску эта вера не уменьшала…

А однажды Котрина, запыхавшись, прибежала к ней на работу, очень напугав ее.

— Что с Ильей?!

— Ничего. Наоборот, у меня добрая весть.

Все равно руки у Лейи продолжали дрожать.

— Из Германии вернулась большая группа наших. С ними, говорят, и какой-то молодой певец из Испании. Хотя не понимаю, откуда в Испании взялся литовский певец. Но бог с ним, главное, что люди возвращаются. Значит, газеты помогли!

— Это… точно?

— Точно. Все только об этом и говорят. Их встречали с автобусами. А из гостиницы — я забыла, как она теперь, при новой власти, называется, — куда их повезли, еще на неделе всех выселили. Белье в номерах постелили только новое и шторы на окнах заменили новыми. Горничным велели свои цветы из дому принести, чтобы в номерах было уютно.

— Спасибо, Котрина! Большое спасибо! Побегу — Илью обрадую.

Сперва Илья ее сбивчивый рассказ не понял. Лейя повторила. Медленно, — самой было радостно рассказывать, — этим она и себя обнадеживала.

В зале умолкла музыка, значит, фильм закончился, зрителей выпускают, и в фойе стали впускать зрителей на следующий сеанс. Илья поднялся на это жалкое возвышение, именуемое сценой. Лейя осталась ждать, пока он отыграет и они пойдут домой.

6

Теперь уже весь город знал, что на родину вернулась очень большая группа литовцев, и их повезли в гостиницу. Лея с Ильей поспешили туда. Но дальше вестибюля их не впустили. Мужчина в штатском, явно охранник, заявил, что приказано приехавших не беспокоить — люди с дороги устали. Когда Илья, от волнения еще больше заикаясь, пытался сказать, что там должна быть их дочь, охранник ухмыльнулся. Лейя попросила пригласить дежурного администратора, которому она объяснит. Но охранник заявил, что он и есть дежурный администратор, хотя за окошком с надписью «Администратор» сидела молодая женщина.

Охранник приказал им покинуть вестибюль. Пришлось подчиниться, но они не вышли на улицу, а остались в широком промежутке между внутренней и уличной дверьми, чтобы видеть лестницу. Может, Стонкусы, если они есть среди вернувшихся, спустятся по ней.

Наконец какие-то люди стали спускаться. Поодиночке и группками. Стонкусов среди них не было. А этот якобы администратор направлял всех направо, где на стене красовался указатель с надписью «Ресторан».

— Г…господин Стонкус! — Илья рванул дверь и вбежал в вестибюль. Охранник даже не успел преградить ему путь. А у Лейи ноги окаменели, она не могла сделать шаг, только смотрела на спускающуюся по лестнице Стонкувене с Анечкой на руках. Нет, это не Анечка. Тогда, во время войны, она была такой малышкой. Неужели эта идущая рядом длинноногая девочка их выросшая доченька? Стонкус сказал жене, чтобы они шли в ресторан, а сам, все еще изумленный, вышел вместе с Ильей.

— Я… — он не нашелся, что сказать, — мы очень рады, что вы выжили. Нам говорили, что в концлагерях… — И умолк, явно не зная, как продолжить.

— Мы, слава Богу, живы, — дрожащим от волнения голосом произнесла Лейя. — И спасибо вам большое за Анечку.

Стонкус кашлянул.

— Извините, но она теперь Онуте. Это было необходимо для ее же блага.

— Понимаем, — едва не задыхаясь от слез, выдавила из себя Лейя. — Мы все понимаем…

— А теперь, извините, меня ждут там, — и он кивнул в сторону ресторана.

— Да, да, конечно. Мы вас подождем. Только на улице, здесь, наверное, нельзя.

— Извините, но не имеет смысла. — И сам смутился своей суровости. — Дело в том, что мы с женой будем заняты. Всякие формальности.

— Понимаем. — Лея на самом деле все понимала. Даже если бы не формальности, Стонкусу с женой ведь тоже надо придти в себя после такой неожиданной встречи. И повторила: — Понимаем. Главное, что вы вернулись. Какое счастье! Не только для нас. Надеемся, и вам дома будет лучше.

— Мы тоже надеемся. А пока — извините.

Они смотрели, как Стонкус пересек вестибюль и повернул ко входу в ресторан. И почему-то не трогались с места. Молчали. Первой заговорила Лейя:

— Анечка так выросла. Жаль, что я ее личика не видела. Она шла, повернувшись к Стонкувене, что-то ей говорила. — И вздохнула. — А имя, видно, поменяли сразу.

Про себя подумала, что, наверное, и крестили.

— Н…но в…ведь спасли.

— Великое им за это спасибо. Но Анечка же наша дочка. Только захочет ли нас признать? В проклятой Германии наслушалась о евреях всяких гадостей.

— М…может, теперь Германия уж…же не та?

— Никуда эти изверги не делись. Разве что не в той военной форме, а в пиджаках. И не гонят на расстрел. А я хочу только одного — увидеть нашу доченьку. Она так выросла. Давай выйдем на улицу, постоим напротив. Может, окна их номера выходят на эту сторону, и Анечка подойдет к нему.

Они вышли. Перешли на другую сторону. Не спускали глаз с окон. Но никто в них не появлялся. На некоторых даже шторы были задернуты.

Входная дверь то и дело открывалась. Из гостиницы выходили незнакомые люди.

— Стонкус сказал, что будет занят какими-то формальностями, — вздохнула Лейя. — Не в гостинице же их улаживать. А пока, наверное, сидит в своем номере и советуется с женой, что делать. Ведь не думал, что мы вернемся.

— Я и с…сам не думал.

— Илья, тебе уже, наверное, на работу. Иди. А я еще постою, отпросилась на весь день.

Он кивнул и пошел. Но каждые несколько шагов оглядывался — может, Анечка появилась и жена позовет.

Простояла Лейя до самого вечера. В номерах уже зажигали свет, а свою дочь она так и не увидела. Не отрывая глаз от окон, пропустила время, когда все спускались на ужин.

Пришлось надежду увидеть Анечку сегодня же отложить до воскресенья, когда не надо идти на работу, а Илья свободен до первого вечернего сеанса. Может, тогда они увидят дочь…

В воскресенье они опять встали напротив гостиницы и смотрели на окна.

Неожиданно в дверях появился Стонкус. Он явно куда-то торопился, повернул было направо, но, увидев их, перешел улицу. Поздоровался и, узнав, зачем они тут стоят, объяснил, что окна их номера выходят во двор.

— Мы бы очень хотели, чтобы вы, когда вернетесь, подвели ее… — произнести настоящее имя дочери Лейя не решилась, а новое не могла, — к окну. Мы будем во дворе.

— Я вас понимаю. — Даже у Стонкуса дрогнул голос. — И готов пригласить вас к нам. Но от вас потребуется огромная выдержка, чтобы, по крайней мере пока, себя не выдать перед Онуте. — Лейю резануло это чужое имя, но она не позволила себе даже вздохнуть. — Онуте, конечно, правды не знает и очень привязана к нам. Да и мы ее любим. Порой даже забываем… — и умолк. — Она очень обрадовалась рождению сестренки. Сама выбрала ей имя — Бируте. — Стонкус умолк, не зная, что еще сказать.

— Мы вас от души поздравляем. Это такое счастье — рождение ребенка.

— Да, большое, очень большое.

— Но мы вас задерживаем, вы куда-то торопились, — спохватилась Лейя.

— Ничего срочного. Позже пойду. А теперь поднимусь наверх один, предупрежу жену. Онуте скажем, что вы наши давние знакомые. Ведь так оно и есть.

— Конечно. Спасибо. Большое спасибо.

— Повторяю, от вас потребуется большая выдержка. Но постарайтесь.

— Да, да, обещаем.

Илья в знак согласия тоже кивнул.

— Наш номер сорок седьмой. Поднимайтесь минут через десять.

Не сказать же ему, что у них часов нет.

По лестнице Лейя поднималась в сильном волнении, страшась увидеть незнакомую длинноногую девочку. А когда на несмелый стук Ильи Стонкус открыл дверь, она почему-то не решилась взглянуть на сидящую в кресле девочку и сперва подошла к Стонкувене, державшей на руках малышку.

— Онуте, познакомься с тетей и дядей. Это наши давние друзья.

Имен не назвал…

Девочка встала, подошла, на немецкий лад сделала книксен. Лейя силилась за эти дарованные минуты найти в этом лице сходство с малышкой Анечкой. Но не успела, — поздоровавшись, девочка вернулась на свое место.

Вдруг Илья увидел рядом с ней на стуле детскую скрипку. Попытался вспомнить, как такая называется. Кажется, «четвертушка».

— Т…ты играешь на скр…скрипке?

Анечка испугалась его заикания. Да и взрослым от ее испуга стало не по себе. Первой нашлась Стонкувене.

— Дядя Шерас скрипач. Он до войны был концертмейстером. — И умолкла, явно не решаясь продолжать. — Онуте, сыграй нам что-нибудь. — И пояснила: — Когда она играет свои гаммы, Бируте перестает плакать и засыпает.

У Лейи ком застрял в горле: ведь Анечка тоже переставала плакать и засыпала, когда Илья играл ей всегда один и тот же «Сентиментальный вальс» Чайковского.

Анечка, смущаясь, взяла свою скрипку, сделала книксен и заиграла. Но только как на уроке. Гаммы. Лейя крепко сжала руку Ильи, чтобы унять его, да и свою дрожь.

Малышка на самом деле перестала плакать. Стонкувене уложила ее в сооруженную из двух кресел постельку, и Лейя поняла, что им пора уходить. Поднялась.

— Не будем вам мешать.

Никто их не уговаривал побыть еще немного.

Стонкус встал, готовый их проводить. И уже открыв дверь, явно из вежливости, произнес:

— Наведывайтесь к нам.

— Когда? — обрадованно поспешила спросить Лейя.

Стонкус повернулся к жене, словно спрашивая ее согласия.

— В воскресенье вы же, наверное, не работаете? Вот и приходите.

— Спасибо! Большое спасибо.

На улице Лейя почувствовала страшное опустошение.

— Так и не заговорили о главном.

— Р…рано. На…наберись терпения.

— Сколько одному человеку нужно иметь этого терпения?

— П..пока Анечка н…нас не признает.

— А захочет ли признать? Ведь даже имя у нее теперь другое.

— О…они спасли ей ж…жизнь.

Ночью Лейя старалась дышать беззвучно и ровно, чтобы Илья думал, что она спит, хотя ей очень хотелось поговорить с ним. Придумывала, как надо завести со Стонкусами разговор об Анечке, попросить разрешения рассказать ей правду. Конечно, будут горячо и искренне благодарить, уверять, что по гроб жизни им обязаны. Скажут, что надежда увидеть дочь придавала им там, в лагере, силы. И что теперь ведь и у них самих, слава Богу, есть очаровательная малышка. Но Стонкувене, наверное, скажет, что Онуте — она ведь ее так называет — им теперь тоже своя. Может, потом когда-нибудь, когда Онуте подрастет, расскажет ей правду. Но тогда она же будет еще больше привязана к Стонкусам… Да и как им самим все это время делать вид, что они ей чужие?

Лейя не выдержала, вздохнула.

Илья — он тоже не спал — погладил ее руку.

— Спи. Н…нужны силы.

— Ой как нужны… — согласилась она и продолжала думать все о том же: как признаться Анечке, что они и есть ее родители. Не испугается ли она, что они евреи? Ведь там, в Германии, наверное, всякого наслушалась.

Стонкусы тоже не спали. Особенно она.

— Что будет? — спросила она. И он, хоть и был расстроен, постарался как можно спокойней ответить:

— Будем жить.

— Но как? Как жить без Онуте?

— Почему совсем без нее?

— Они же ее, наверное, заберут.

— Ребенок не вещь, которую дали во временное пользование и забирают обратно.

Стонкувене умолкла. Вроде задремала. Он тоже забылся.

— Не могу я отдать ее. Мы ее спасли, вырастили. Они должны это понять.

— А ты их понять не должна?

— Не могу я ее делить с ними.

— Зачем делить? Ее привязанность к нам и наша к ней никуда не денутся.

— А если она привяжется к ним?

— Значит, голос крови.

— Но она же крещеная.

— Они это, видно, поняли. Слышат же, как мы ее зовем.

Перед рассветом они, усталые, наконец уснули. Но вскоре их разбудил плач маленькой Бируте. Пришлось встать, накормить ее. Вскоре поднялась и Онуте. Все было, как каждое утро. И Стонкувене подумала: хорошо бы так всегда. Но понимала, что только до следующего воскресенья… И не выдержала, спросила:

— Онуте, ты нас с папой любишь?

— Очень! — И рассмеялась: — А кого еще мне любить?

Этот ответ Стонкувене больно кольнул, и больше она ничего спрашивать не стала.

В следующее воскресенье Илья пришел к Стонкусам со скрипкой и попросил разрешения сыграть им (а на самом деле Анечке) что-нибудь. Стонкусы даже обрадовались, — музыка заменит необходимость разговаривать.

Илья заиграл «Сентиментальный вальс». Лейя напряженно смотрела на Анечку: вспомнит ли, узнает ли? Но она только сосредоточенно слушала. Всего лишь слушала…

На обратном пути Лейя утешала Илью, да и себя, что Анечка не могла вспомнить эту мелодию, поскольку была крохой.

Однажды, когда Стонкувене была простужена, Лейя попросила у нее пойти с девочками погулять. Стонкувене неохотно, вопросительно глянув на мужа, согласилась. Но спросила, не будет ли ей тяжело, ведь малышку надо нести на руках, а коляской они еще не обзавелись. Лейя, заранее не намереваясь это делать, неожиданно для себя свернула в бывшее гетто. Три улочки уцелели только на одной стороне, но дом, в котором они жили, а также тот, в который когда-то перебрались, уцелели. Но Анечка этих домов не узнала. Да и не могла узнать. Бируте у нее на руках вскоре захныкала, и Лейя вернулась с девочками в гостиницу.

Даже Илье не сказала, что ходила в гетто, потому что не могла бы объяснить, почему ее потянуло с Анечкой туда.

7

В одно воскресенье Анечка вернулась со двора заплаканная. Лейя встревожилась:

— Деточка, что у тебя болит?

— Ничего…

— Наверное, — помрачнев, ответил за нее Стонкус, — дети во дворе опять назвали ее предательницей.

— Они кричали, — всхлипнув, пожаловалась дочка, — что мы враги, удрали с немцами. А ведь мы не удрали. Папочка, ведь немцы заставили тебя уехать. Грозили.

Стонкус еще больше помрачнел.

— Это пятно, видно, надолго. А быть может, на всю жизнь. Никого не интересует, что не по собственной воле уехали, что нас заставили. И еще напугали, что большевики мне не простят то, что при немцах остался служить в театре.

Воцарилась тишина.

Наконец Лейя заговорила:

— А в театре вас восстановили?

— Пока меня одного. И то не на прежнюю должность артиста высшей категории. Начальник отдела кадров даже ухмыльнулся: «Сами понимаете, не наш вы человек, хотя талантливый. И будь моя воля… Но я должен был выполнить указание, вас, вернувшихся, трудоустроить».

— А госпожу Стонкувене?

— Меня считают в отпуске за свой счет по уходу за ребенком. Все, что обещали, — это квартиру. И то всего двухкомнатную.

— В в…вашей жи…живет советский офицер.

— Знаю. Я там был. Но дальше передней новый хозяин меня не пустил.

Опять воцарилась тишина.

Лейя понимала, что им надо уйти. Но так не хотелось… Снова целую неделю считать, сколько дней осталось до воскресенья, когда они смогут увидеть Анечку.

А в следующий приход малышка Бируте болела, и Лейя предложила хозяйке, что они с Ильей погуляют со старшей (ее нового имени все-таки не могла произнести…). Стонкусы согласились. Даже поблагодарили.

Не сговариваясь, почти машинально, теперь уже оба свернули в бывшее гетто. Темнело. Во многих окнах горел свет, и дома казались другими. Ноги словно сами подвели их к дому, где тогда они ютились вместе с еще пятью семьями в небольшой квартирке. Вошли во двор, который Лейя тогда убирала. Постояли. Анечка спросила:

— Вы здесь живете?

— Нет. Раньше жили. — Но не стала уточнять, когда было это «раньше».

Подошли к дому, откуда Илья вынес ее в ящике трубочиста. И вышли из гетто через стоявшие там когда-то ворота, которые открывали только рано утром, чтобы выпустить бригады на работу, и поздно вечером — впустить обратно в гетто.

Когда они вернулись, Лейя заметила на лице Стонкувене напряжение. Неужели подумала, что они воспользуются ситуацией и расскажут девочке правду? Но Анечка подбежала к ней, поцеловала, и Стонкувене успокоилась.

Так и ходили они к дочке каждое воскресенье и однажды помогли Стонкусам переехать на выделенную им небольшую квартиру. Иногда Илья приносил с собой скрипку, играл по просьбе Анечки нравившийся ей «Сентиментальный вальс». Иногда сам просил ее сыграть что-нибудь из того, чему ее учат в музыкальной школе. Но о главном они так и не говорили. Илья вообще молчал, — стеснялся своего заикания, а Лейе становилось все труднее называть свою выросшую дочь просто деточкой.

Но однажды, при виде дочери в постели, у нее вырвалось:

— Анечка, что с тобой? — И сразу же спохватилась: — Детка, ты больна?

— Ничего серьезного, — объяснил Стонкус (Хорошо, что его жены не было), — немного простыла. Завтра уже встанет. Онуте молодец. В детстве почти не болела и прививки хорошо переносила.

Лейя, испугавшись своей оговорки, не решилась даже вздохнуть о том, что все это было без нее — и зубки у дочери резались, и прививки ей делали.

— Только там, в Германии, — продолжал Стонкус, — в лагере для перемещенных лиц она заразилась от соседской девочки коклюшем. Но перенесла легко.

— Мамочка, мне уже лучше, и температура нормальная, — успокоила девочка Стонкувене, когда та вернулась.

«Значит, Анечка, слава Богу, не заметила той оговорки!» — пыталась себя успокоить Лейя.

Она ошиблась.

Когда они ушли, девочка спросила:

— Почему тетя Лейя назвала меня Анечкой?

Стонкувене с тревогой посмотрела на мужа. Но он сидел, опустив голову, и молчал. Пришлось самой ответить.

— Детка, тебе, наверное, показалось. — Она сама испугалась своего дрогнувшего голоса. — Или, может, так зовут их знакомую девочку.

— Нет, не показалось. Правда, папочка?

Он ответил не сразу.

— Тетя Лейя и дядя Илья наши друзья… — Он умолк, подыскивая слова. — Тебе надо с ними подружиться или хотя бы пожалеть их.

— А почему их надо жалеть?

— Потому что они очень много страдали.

Стонкувене чувствовала надвигающуюся опасность, но не знала, как ее избежать.

— Они болели? — спросила дочка.

— Нет. Страдают не только когда болеют.

— Не расстраивай ребенка, — пыталась остановить мужа Стонкувене. — Рано ей еще знать о страданиях.

— Мамочка, ты же сама говорила, что я уже большая.

И Стонкус решился:

— Это было давно, когда здесь хозяйничали немцы. Не обычные немцы, как наши соседи в Германии, а злые гитлеровцы, ненавидевшие других людей. — Он помолчал. — Особенно евреев.

— Кто такие евреи?

— Обыкновенные люди. Как тетя Лейя и дядя Илья.

Испугавшись продолжения, Стонкувене пересела к девочке и обняла ее. А Стонкус, все так же уставившись в пол, продолжал:

— Гитлер приказал их убивать.

— Умоляю тебя, не продолжай! — вскрикнула Стонкувене.

Но он, преодолевая себя, продолжил:

— Сперва всех загнали в гетто.

— Что это такое?

— Тюрьма. Только большая. Занимала несколько улочек, отгороженных высокой каменной стеной.

— И им там было плохо?

— Очень плохо.

— Прошу тебя, не травмируй ребенка!

Однако Стонкус, видно, решился наконец открыть девочке правду.

— Самое страшное, что оттуда время от времени людей угоняли за город и там расстреливали.

— Но тетю Лейю и дядю Илью ведь не… — последнего слова девочка не смогла произнести.

— Их вместе с еще многими отправили в концлагерь. Помнишь, нас в такой лагерь возили на экскурсию?

— Помню. Там такие страшные печи.

— Хватит мучить ребенка, — не выдержала Стонкувене.

— Онуте, ты наша дочь, и мы с мамой тебя очень любим. Но ты… — он все-таки запнулся, — тоже была в том гетто. Когда была совсем крохой.

— Без вас?

— Да.

— А почему?

Он ответил не сразу. Объяснять, кого именно загоняли в гетто, еще рано. Потом, когда подрастет… Пока пусть привыкнет к тому, что эти несчастные ей не тетя и дядя.

— И чтобы тебя спасти, твой… — он все-таки запнулся, — родной отец, которого ты зовешь дядей Ильей, тайком, рискуя твоей и своей жизнью, вынес тебя оттуда и принес к нам, и ты стала нашей дочерью.

— Зачем ты мне это рассказал? — крикнула девочка сквозь слезы.

— Чтобы ты знала правду. И чтобы родившим тебя людям не надо было играть роль чужих людей.

— Все равно, — слезы мешали ей говорить, — вы мои мама и папа! И я вас очень люблю. И Бируте люблю. Она моя сестренка. А они пусть остаются тетей и дядей.

— Видишь, что ты натворил! — сквозь слезы упрекнула Стонкуса жена.

— Она должна была узнать правду. Заставить родителей играть роль чужих людей бесчеловечно. Они и без этого настрадались.

В комнате воцарилась тишина, прерываемая лишь всхлипами матери и дочки. Но вдруг послышался плач из детской. Это проснулась Бируте.

— Видно, мокрая, — воскликнула Стонкувене: казалось, она была рада выйти к плачущей малышке.

Онуте тоже поднялась. Села Стонкусу на колени и положила голову ему на плечо. Он легонько поглаживал ее.

— Пойми, нельзя было больше скрывать правду. И так слишком долго тянулось наше молчание.

— А разве могут быть две мамы и два отца?

— Так уж у тебя получилось. Шерасы дали тебе жизнь, спасая, принесли к нам с мамой, и ты стала нашей.

— Они что, отдали меня насовсем?

— Тогда об этом не думали. Главным было тебя спасти.

— От чего?

Он молчал, явно раздумывая, как ответить.

— Папочка, объясни, пожалуйста. От чего меня надо было спасать?

— От самого плохого, что творили немцы.

Онуте испугалась.

— От того, о чем нам рассказывали на этой экскурсии в концлагере?

— Да.

— Но ведь тетю Лейю и дядю Илью не… — она опять не решилась произнести это страшное слово.

— Не успели…

Девочка молчала. Только время от времени всхлипывала.

— Вы с мамой их жалеете?

— Мы им сочувствуем.

— Я тоже должна?

— Как сердечко подскажет.

— А в воскресенье они придут?

— Наверное.

— И ты им расскажешь, что… что… — Она не знала, как это назвать.

— Что ты знаешь правду? Наверное, скажу.

В воскресенье, еще задолго до прихода Лейи и Ильи, Онуте затеяла игру в «ручки-ножки и ладошки» с Бируте. Она тайно надеялась на то, что ее, занятую малышкой, может быть, не позовут.

Не позвали. Бируте так громко смеялась, что не слышно было, о чем там, в родительской комнате, говорят. И все-таки идти туда ей не хотелось.

Только вдруг Бируте, видно устав от игры, умолкла, занялась своей куклой, и из комнаты послышался плачущий голос тети Лейи:

— Может быть, для нее, да и для вас было бы лучше, если бы мы… если бы мы погибли.

Девочке стало страшно. Ей захотелось вбежать в комнату родителей, крикнуть: «Тетя Лейя, не надо так говорить!» Но она продолжала стоять, прислонившись к двери, и слушала. Отец предложил позвать ее. Но тетя Лейя все еще срывающимся от плача голосом попросила:

— Не надо… Пока не надо… Пусть привыкнет. А мы… мы будем терпеливо ждать.

И ей вдруг стало жалко этих дядю и тетю. Она повалилась поперек своей кровати и заплакала. Чья она? Сквозь плач она слышала, как гости ушли и как родители тихонько приоткрыли дверь в комнату и, забрав Бируте, так же тихонько закрыли ее.

Ужинали молча. Но когда мать принялась убирать посуду, дочь, обычно помогавшая ей, осталась сидеть.

— Тетя Лейя и дядя Илья не обиделись, что я не вышла?

— Нет. Поняли.

— А что я должна буду им сказать, когда они снова придут?

Отец молчал.

— Папочка, скажи! Я тебя очень прошу!

— Чувство подсказать нельзя. Оно должно само возникнуть. Или… — Он помолчал. — Оно не появится.

— Какое чувство? Пожалуйста, объясни! А если это чувство не появится?

— Мне их будет очень жаль. И, быть может, я буду чувствовать вину, собственно, я уже чувствую вину за то, что мы с мамой раньше не открыли тебе правду. Не хотели тебя травмировать, Тем более что… — он запнулся, — не были уверены, что они вернутся. Там очень многие погибли.

— Я буду стараться. Но… у всех детей только одна мама и один отец.

— Родившая тебя мама ни за что никому не отдала бы тебя, если бы тебе не грозила смертельная опасность. А мы с мамой тебя… — он подыскивал слово, — растили.

— Поэтому вы у меня главные. А тетя Лейя и дядя Илья пусть будут вторые.

— Мама Лейя и папа Илья, — поправил ее отец, хотя это ему далось нелегко.

— Но все равно вы главные, а они вторые.

Всю неделю, даже в школе, она думала о том, что в воскресенье должна будет чувствовать. Старалась представить себе все, что рассказал отец — как ее, совсем маленькой, такой, какой недавно была Бируте, дядя Илья тайком выносит из этого непонятного гетто. Тогда он, наверное, был не такой, как теперь. Молодой и не заикался. И тетя Лейя не была седой.

Но дальше горьких мыслей ее старания что-то почувствовать не шли.

В воскресенье все обошлось, тетя Лейя и дядя Илья были такими же, как всегда. Он привычно молчал, а она, как и в каждый свой приход, спрашивала о школе. Почему-то поинтересовалась, какую отметку учитель поставил по сольфеджио. Рассказала, что у нее на работе новый директор, и он обещал вернуть ее на прежнюю должность учителя физики. И что она впервые за много лет взяла в руки учебники, чтобы все восстановить в памяти. Неужели отец тете Лейе не рассказал, что теперь она знает правду?

Перед следующим их приходом Онуте уже не так волновалась. Отвечая на вопросы тети Лейи об отметках, никак ее не называла. Но по тому, как отец напряженно следил за нею, поняла — он им все рассказал.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Прошло еще много воскресных посещений. Однажды, выйдя от Стонкусов, Лейя сказала будто самой себе:

— Хорошая выросла дочка. Очень хорошая. Но нелегко ей признать нас своими родителями. Хотя старается. Видно, что старается.

— Слишком долгой была разлука, — произнес Илья, на удивление не заикаясь.

Загрузка...