Стройте лучшую жизнь.
— Софья Павловна Лабенская, — доложила Агния.
Варвара Михайловна в последний раз оглядела дочь, сидевшую на руках бонны. Кажется, девочка весела. Правда, температура у нее сегодня утром — тридцать шесть и семь. На одну десятую выше нормы.
— Не позволяйте же ей расстегивать пальто… Потом, моя милая, я вас прошу как-нибудь узнать номер телефона в подъезде того дома, где живет эта высокая худая дама с девочкой в красном пальто. Вы понимаете?
Девушка с удивлением посмотрела на Варвару Михайловну и, скверно улыбнувшись, сказала:
— У кого же я могу узнать?
Это было довольно грубое, невоспитанное создание. Варвара Михайловна взяла ее всего несколько месяцев назад исключительно за то, что она была феноменально безобразна и, кажется, глупа. К сожалению, именно такою должна быть бонна в семейном доме, где есть увлекающиеся мужчины.
— Сейчас, — крикнула она Агнии, дожидавшейся в дверях ответа. — Я дома.
Агния, изобразив в глазах сочувственное понимание, осторожно вышла. Она тоже любила, когда приходила госпожа Лабенская. Вместе с ней приходили самые пикантные новости, которые можно было слушать одним краем уха, когда подаешь кофе.
— Может быть, вы находите мое поручение каким-нибудь слишком странным? — допытывалась Варвара Михайловна у бонны.
— Я тоже того не говорю.
Глупенькая девушка нахально вздернула нос.
— Ну, я надеюсь… Да, так вы можете, например, войти в подъезд этого дома и попросить у швейцара позволения поговорить по телефону…
Само собой разумеется, что давать такие поручения бонне не слишком-то приятно. Но что вы поделаете, если в интересах самого же Васючка она должна время от времени контролировать его поведение? Ах, мужчины так многого не понимают и даже склонны сердиться на подобные приемы. Но жизнь учит другому. Жизнь есть жизнь. Кто зевает и не умеет отстаивать своих интересов, того она без всякого сострадания выбрасывает вон. В известном смысле мужчины безответственны, как дети, и сами не понимают себя.
Варвара Михайловна продолжала говорить бонне:
— Но, может быть, вообще, моя милая, вы находите, что у меня для вас слишком трудно служить?..
Лицо девушки в неприятных грязно-серых пятнах побледнело, и оттого пятна выступили резче. Нагнув низко голову и подняв сутуловатые плечи, она крепче прижала к себе в коленях длинные ноги девочки, сидевшей у нее равнодушно на руках.
— Слушаю.
— Лина Матвеевна, да скорее же! — кричал мальчик с оттопыренными ушами, державший большой серый мячик, и затопал толстыми ногами в коротких розовых чулках, оставлявших открытыми голые загорелые колени: — Отчего вы всегда так долго копаетесь?
— Можете идти.
Варвара Михайловна в последний раз оглядела высокое, светлое, все белое помещение детской. Она гордилась тем, что в этом белоснежном приюте детского здоровья все, начиная с особенного гигиенического умывальника и кончая кроватями последней усовершенствованной системы, отвечало самым изысканным требованиям современной медицины. Иначе и не могло быть в доме популярного столичного врача.
Распахнув окно, чтобы в комнату в отсутствие детей вошел нагретый солнечный влажный весенний воздух, она поспешила к гостье. Часы показывали ровно час, — как раз тот момент дня, когда на полчаса Варвара Михайловна чувствовала себя совершенно свободной. Дети гуляли, обед был заказан, все хозяйственные мелочи предусмотрены на целый день, и относительно их отданы распоряжения. Варвара Михайловна по дороге в гостиную заглядывает в крохотную записную книжечку в серебряном переплете, которую ей муж купил в подарок в Стокгольме, и перечеркивает карандашиком сегодняшний день.
В гостиной уже пахло папиросами Софьи Павловны Лабенской. Варвара Михайловна любит и запах этих папирос, и басистый раскатистый смех Софьи Павловны, и ее крупную бородавку на левой щеке, и золотой зуб. А самое главное то, что Софья Павловна умеет приходить ровно в час и, приятно проведя вместе время, уходит ровно в половине второго, незадолго перед тем, когда к Васючку начинают собираться его пациенты. В два часа приходит сам Васючок, и дом до семи-восьми превращается в нежилое место. В передней толкотня незнакомых лиц и запах неприятных, враждебных, чужих духов.
Тем уютнее, лучезарнее, дороже эти короткие полчаса в день. Обе дамы взасос целуются. Софья Павловна — верный, испытанный друг дома.
К тому же она — самая интересная женщина, какую только знает Варвара Михайловна. Она привыкла дорожить каждым ее словом, каждым мнением. Сейчас ей приходит мысль показать Софье Павловне свою новую систему для сохранения свежих яиц. Это для нее придумал и заказал сам Васючок.
— Вы не можете себе представить, как это удобно… Вот…
В светлой, сводчатой кладовой, куда они прошли, были сделаны свежие деревянные стойки с маленькими круглыми отверстиями для яиц. Кажется, Васючок видел это где-то за границей. Крупные, породистые яйца, начисто перемытые, одни с молочно-розовой скорлупой, другие белые, как сливки, аппетитно сверкая, заполняли стойки сверху донизу.
— Но вы, моя дорогая, начали что-то говорить…
— Я начала говорить… да…
Выпрямившись, Софья Павловна стояла, симпатично полная, в хрустящем, тугом корсете, и ее милые черные, совершенно узенькие глаза сделались вдруг неожиданно сурово-серьезными.
— Я вам скажу сейчас поразительную новость. Вы знаете, Дюмулен разъехался с… не знаю, право, как теперь ее называть… в общем, с Раисой Андреевной.
— С мадам Дюмулен? Я только третьего дня встретилась с нею у Мерилиза.
— В том-то и дело, что не с мадам Дюмулен, а просто с Раисой Андреевной.
Глаза Лабенской делаются настолько узенькими, что кажутся двумя черными сверкающими черточками.
— Ну да, потому что она вовсе не Дюмулен, так как они не венчаны.
— Какая пошлость! Всюду бывать! И ведь он всегда выдавал ее за жену. Но как он смел?
Варвара Михайловна с ужасом вспомнила, что она сама с мужем была два раза у Дюмуленов в ответ на их визиты.
— В таком случае, кто же эта авантюристка?
— Так… какая-то Ткаченко. Просто, девица Ткаченко.
— Не может быть!
Софья Павловна наслаждалась, следя за тем, как через лицо Варвары Михайловны быстро проходят самые разнообразные оттенки чувства, от приятно удовлетворенной любознательности до глубокого негодования. Она сама только что пережила подобное состояние и потому охотно делилась новостью с другими.
— Но отчего? Почему? Как все это произошло? — спрашивала Варвара Михайловна, тактично дав, в свою очередь, Софье Павловне насладиться впечатлением произведенного эффекта. Ведь такую новость приходится сообщать далеко не каждый день, и ей справедливо хотелось, чтобы и ее подруга также получила свою долю удовлетворения от сообщенной новости. Внезапно, почти над самой головою дам, стоявших теперь у входа в кладовую, затрещал электрический звонок. Это с парадного. Шумя юбками по коридору, пробежала Агния. Вернувшись, она доложила с той особенной торжественностью в голосе, с которою обыкновенно докладывала о прибытии редких и важных гостей:
— Госпожа Дюмулен.
— Вы подумайте, — сказала Варвара Михайловна, придя в себя от изумления.
— Ну, что вы скажете на это? — спросила Софья Павловна, предоставляя высказаться первой хозяйке.
— Нет, моя дорогая. Я хочу знать ваше мнение. Вы такая… опытная, тактичная…
Софья Павловна была тронута. Она, действительно, считала что кое-что смыслит в вещах подобного рода.
— Случай затруднительный, — сказала она. — Впрочем, это очень интересно.
Агния перевела глаза на барыню. В лице ее изобразилась насмешливость по адресу госпожи Дюмулен. Как трудно по внешнему виду отличить настоящую барыню от…
— А чем, вы полагаете, может быть вызван этот визит? — спросила, мучаясь, Варвара Михайловна. — Вы подумайте, у нас чисто официальное знакомство.
— Но, моя дорогая, вы сначала отпустите горничную. Нужно же что-нибудь сказать. Во всяком случае, повторяю, все это интересно.
Варвара Михайловна почувствовала раздражение. Разумеется, все это очень интересно, и она это знает и без Софьи Павловны, но вопрос не в том.
— Ах, нет, нет, — сказала она, — мне кажется, что я не могу ее принять… После всего, если только это не ложный слух…
Она обратилась к горничной:
— Как барыня просила о себе доложить?
— Они сказали: доложите, что пришла госпожа Дюмулен.
— Вот видите!
— Вы сказали, моя дорогая, что я принесла ложный слух.
— Неужели я так сказала? Я очень, очень извиняюсь.
Обе дамы обменялись колющими взглядами. Потом обеим разом пришла мысль, что сейчас не время для размолвок.
— Мой муж слышал это от самого Дюмулена, — сказала Софья Павловна тоном всепрощения.
Варвара Михайловна извинилась, в свою очередь, глазами. Но ее взгляды на этот счет были слишком определенны. Софья Павловна иногда была склонна делать чересчур большие уступки любознательности.
— Нет, я не могу ее принять, — сказала она решительно. — Агния, меня нет дома.
Агния, придав глазам выражение спокойной наглости, попятившись, вышла.
Софья Павловна почувствовала желание отстаивать свою позицию.
— Все же очень жаль, что вы ее не приняли. Я допускаю, что этот Дюмулен — порядочный мерзавец.
— Ах нет, я в подобных вещах всегда виню женщину. Если они не были повенчаны, то в этом, несомненно, вина ее самой. Мужчины не женятся на женщинах только в двух случаях: или если они уже женаты, или если эти женщины — заведомые проститутки. Ни в том, ни в ином случае я не могла бы принять у себя подобной дамы. И даже, если хотите, охотнее приняла бы во втором, чем в первом. Проститутка все-таки честнее. Но эти, которые вторгаются в чужой семейный очаг и разрушают его… О! с ними мы все, законные жены, должны бороться беспощадно. А эта барынька менее всего похожа на проститутку. Посмотрите, как она держится! Можно подумать, что она какая-нибудь королева. Посмотрите: у нее видны воспитание, ум, элегантные привычки. Она совершенно не похожа на содержанку. У меня на этот счет особенное чутье. И подумайте, какой цинизм, когда уже вся Москва знает, что она ни более ни менее, как какая-то Ткаченко, она продолжает именоваться госпожой Дюмулен. Завтра мой Васючок изменит мне и попадет в лапы подобной авантюристке, и та будет именоваться госпожой Петровской, а послезавтра ваш супруг изменит вам и подарит миру новую госпожу Лабенскую. И мы все будем принимать этих дам? Нет, моя прелесть, при всем уважении ко многим вашим действительно глубоким достоинствам я должна признаться, что на этот раз вы судите слишком легкомысленно.
Лицо Софьи Павловны покраснело у висков, веки полузакрылись: признак довольно сильного гнева. Но в это время вбежала, перегибаясь от смеха, Агния.
— Что случилось? — спросила Варвара Михайловна поощрительно.
Агния выпрямилась и с таинственным видом сказала:
— Они-с будут дожидаться барина. Пришли к нему посоветоваться насчет своего здоровья.
Вероятно, обе дамы доставили своим видом Агнии очень много удовольствия, потому что она продолжала уже совершенно откровенно хохотать и даже вытерла глаза фартуком.
— Чего вы хохочете, Агния? — спросила Варвара Михайловна.
Она знала, что горничная еще не высказала всего до конца. Действительно, Агния сказала:
— Уж очень у них неприступный вид: «В таком случае, мне нужно самого барина». Я им объясняю, что прием у барина с двух часов, а они говорят: «Это ничего не значит, я их подожду».
Агния медленно и стыдливо потупила ресницы.
Обе дамы обменялись внимательным взглядом. Софья Павловна признала себя побежденной и сказала:
— Да, вы, моя дорогая, правы.
Обе подруги перешли в супружескую спальню и там, стоя у окна, выходившего на оживленную площадь, держали генеральный совет.
— Я должна иметь право оградить мой дом от всех вторгающихся в него прямо с улицы, — говорила Варвара Михайловна, — тем более от таких нахалок.
— Ах, дорогая, если вы заботитесь обо мне, то я вас прошу не беспокоиться, — говорила Софья Павловна. — Ведь если мне понадобится, я могу уйти от вас с черного хода. Агния принесет мне из передней мое пальто, вот и все.
— Но, согласитесь, я не могу этого допустить из принципа.
— Прошу вас, голубчик, не делайте из мухи слона. Наконец, мне самой очень интересно узнать, чем все это может окончиться. Я охотно подожду до двух часов, а вы попросите Василия Николаевича принять ее в первую очередь.
— Ах, моя прелесть, только не в первую. В первую — это знак внимания. Лучше пускай в третью или даже в четвертую. Потому что ведь у нас прием по записи.
— Но, моя дорогая, мне очень некогда. Пускай во вторую. Может быть, только не согласится Василий Николаевич.
Губы Варвары Михайловны изобразили полуобиду, полупрезрение.
— Я ему прикажу, — сказала она коротко и позвонила горничной.
— Как только придет барин, проведите его прямо ко мне сюда. Он должен поговорить сначала со мною, а потом уже с этой госпожой. Конечно, вы предупредите его, что меня «нет дома». Я могу на вас, конечно, положиться?
— Я скажу-с.
Горничная была серьезна. Вообще, она была воплощенный такт.
Софья Павловна, осторожно следя за нею глазами и невольно любуясь ею, решала в уме сложную задачу: сколько жалованья в месяц зарабатывает у Петровских эта хитрая и нахальная девка, или кто кого больше держит в руках: она ли госпожу или госпожа ее?
Спустя минуту Агния вернулась и доложила, неопределенно улыбаясь:
— Барышня в приемной плачут.
Обе дамы невольно обменялись улыбками. Варвара Михайловна сказала:
— Так вы, Агния, убеждены, что она — барышня?
Агния продолжала лукаво смеяться.
— Я этого не могу знать.
Варвара Михайловна нахмурилась.
— Смотрите, пожалуйста, она плачет. Может быть, мы должны идти ее успокаивать? Пожалуйста, Агния, пойдите и скажите ей, что прием у Василия Николаевича начинается с двух часов, а сейчас еще только час. Она может записаться и пойти подождать куда-нибудь в другое место.
Увидев возражение в глазах Софьи Павловны, она продолжала:
— Нет, нет, вы сегодня что-то слишком сердобольны. На войне, как на войне. С подобными тварями я никогда не церемонюсь. Вы думаете, у них есть какая-нибудь жалость к таким, как я и вы? Мы, законные жены, наконец, должны перестать миндальничать. Агния, скажите этой особе, что вам надо прибирать гостиную к приходу пациентов.
В это время издалека донесся звонок.
— Неужели уже Васючок? Агния, пойдите, отворите и помните, что я вам приказала относительно Василия Николаевича и этой особы. Проведите его ко мне прямо сюда. Пойдемте, мой друг.
Все три они вышли в столовую. Горничная побежала отворять дверь. Через минуту входил Петровский.
Он был в пальто, в руке держал котелок и был взволнован.
— Варюша, что случилось? — спросил он громким голосом, положил котелок на стол и стал протирать пенсне, чтобы лучше разглядеть лицо жены. В обращении с женой, как и со своими пациентами, он клал в основание строгое и неторопливое наблюдение.
— Прежде всего, не кричи таким образом, — сказала Варвара Михайловна, притворяя за ним дверь и раздражаясь его медлительностью и громким голосом. — Агния, возьмите у барина пальто.
Петровский, изучая, перевел глаза на Софью Павловну, но та сохраняла сухо-корректный вид. Он так же медленно, как делал все остальное, улыбнулся и надел пенсне. Вообще, он был такого мнения, что у женщин не может быть никаких настоящих тревог. Конечно, из деликатности приходится выслушивать.
— Ну-с, — сказал он, отдав пальто горничной.
— Вы меня извините. Я должна поговорить с Васючком наедине.
Конечно, Софья Павловна охотно извиняла.
Супруги ушли. Петровский хотел поцеловать жену и обнял ее за талию. Она враждебно высвободилась.
— Подожди.
Ее крупные темно-желтые глаза со страхом и тоской устремились внимательно в его лицо. Как ему было знакомо это беспокойное выражение! Она не жила, а мучилась. Вся ее жизнь была полна страхов и сомнений.
— Ты сегодня что-то рано, — сказала она, и страх и тоска сменились в лице ее подозрением.
— Девочка на Большой Полянке умерла, — объяснил он. — Меня об этом предупредили еще в больнице.
Он догадывался, что жена, наверное, уже звонила туда в швейцарскую по телефону и справлялась о нем, приезжал ли он. Ну, теперь, она, надо полагать, успокоится.
— А куда же ты поехал прямо из больницы?
Он подробно, с полной обстоятельностью, рассказал ей свой маршрут от больницы до дому. Но и это сегодня, по-видимому, ее недостаточно удовлетворило. Глаза продолжали подозрительно ощупывать его лицо.
— Да что такое случилось? — спросил он, раздражаясь.
Варвара Михайловна тихо и укоризненно засмеялась.
— Теперь ты можешь пойти в приемную. Там тебя дожидается одна прекрасная дама. И даже плачет.
Варвара Михайловна любила ловить мужа врасплох. А вдруг у него, в самом деле, есть какая-нибудь «дама на стороне»? Нарочно делая вид, что не смотрит на мужа, она мельком подглядывала за выражением его лица.
— Прекрасная дама? — сказал он, растягивая слова. — Плачет?
Лицо его выразило такое искреннее недоумение, что Варвара Михайловна бросилась к нему на шею и звонко поцеловала в обе щеки.
— Глупенький ты мой!
Вдруг в глазах ее мелькнули слезы. Она спрятала голову в жилетку мужа и крепко обвила его руками.
— А отчего сегодня ночью ты был со мной такой неласковый? Ты, наверное, с кем-нибудь живешь?..
Он раскатисто хохотал.
— Ну, теперь иди, — сказала она, успокоившись. — Я думала, что у тебя с нею назначено свидание.
— Послушай, Варюша, ты больна…
Ее ревнивость иногда переходила всякую норму. В таких случаях он выходил из себя и умолял ее сдерживаться. У него в сутки нет пяти минут свободного времени. С этой практикой он даже запустил чтение медицинской литературы и почти перестал бывать на заседаниях. Охота ей только портить себе кровь. Удивительные создания эти дамы!
— Знаю, знаю, — сказала она. — Можешь не говорить. Я больна, а у тебя нет ни минуты свободного времени, чтобы флиртовать. Сколько одних у вас в больнице фельдшериц и сиделок!
Она опять уже начинала терять равновесие.
— Я пойду, — испуганно сказал он и пошел из комнаты.
— Василий! — позвала она его. — Ты должен эту женщину вышвырнуть вон.
А, еще только начало! А он думал, что уже конец.
— Боже мой, да что еще? — спросил он устало.
Его удивил странный, смешно загробный голос, которым она позвала его. Голова ее была величественно вздернута, но в лице ничего нельзя было прочитать, кроме сухости и непонятной злобы не то к нему, не то еще к кому-то.
Варвара Михайловна продолжала:
— Там тебя дожидается личность, которая выдавала себя за госпожу Дюмулен. Ты, наверное, знал, что Дюмулены не венчаны, и все-таки принимал их обоих. По твоей чисто мужской неряшливости ты скомпрометировал мой дом. Сейчас эта дама или, лучше сказать, девица приплелась сюда для того, чтобы выплакать на твоей груди свое горе. А, быть может, она надеется поступить к тебе в содержанки.
— Варюша! — говорил он, стоя с страдальческим видом у порога.
— Нет, мой дорогой, я не верю ничему. Я прекрасно умею различать настоящих пациенток от подобных шатущих барынек или девчонок. Слушай же! Я даю тебе для разговора с нею ровно пять минут. Вот я замечаю по часам. И как только пять минут исполнится, я войду в твой кабинет и сделаю этой особе скандал. Ты слышал, Васючок? Я на этот раз не шучу, — прибавила она, смягчившись.
Он поспешно вышел.
Хотя Петровский был поражен всем услышанным, он все-таки не пошел прямо в гостиную, где дожидались обыкновенно пациенты и где сидела сейчас экс-госпожа Дюмулен, а отправился сначала в свой кабинет. Как врач-профессионал, он привык строго разграничивать обыкновенные визиты от обращения к нему за медицинским советом даже самых близких знакомых.
Госпожу Дюмулен ему было искренне жаль. Так, значит, Дюмулен не развелся официально со своею прежней женой? Он живо представлял себе экс-Дюмулен, стоя у письменного стола и раскладывая необходимые для приема пациентов предметы. Какое выдающееся несчастье! Дюмулен жил с Раисой Андреевной уже около пяти лет, и у них был здоровенький четырехлетний мальчик. Эта связь представлялась всем настолько прочной, что никому даже в голову не приходило поинтересоваться метрикой госпожи Дюмулен. Это была приветливая, красивая брюнетка, простая в обращении, с тонким, изящным вкусом, и Петровский ей втайне сильно симпатизировал. Он любил Варюшу и, конечно, несмотря на все ее капризы, ни на кого бы никогда ее не променял, но в Варюше недоставало той душевной тонкости, того внутреннего изящества, которое он находил потом, уже после брака с нею, во многих других женщинах. Дюмулен или, как теперь оказывалось, бывшая Дюмулен (и что за осел, в самом деле, этот Дюмулен!) была образцом такого типа. Бывая очень редко в их доме, и то исключительно как врач, он каждый раз чувствовал, как освежался, побывав в изысканной атмосфере, окружавшей эту женщину.
И сейчас, несмотря на пять минут, данные ему для беседы с Дюмулен, он медлил у стола, стесняясь выйти в приемную и увидеть несчастную женщину в ее теперешнем униженном положении. Наконец, набрался храбрости, подошел к двери, сконфуженно ее отворил и, нагнув голову, сказал:
— Пожалуйте.
Бывшая Дюмулен поспешно встала и, опустив вуаль, подошла к нему. Улыбаясь, на сколько позволяла ему его застенчивость, он поцеловал ей руку и докторским жестом пропустил в кабинет перед собой. Плотно притворив дверь, он ждал, что она скажет. По внешнему виду пациентки он догадывался, что она ничем не больна, но просто переживает пароксизм горя. Это смущало его. Он не умел утешать женщин. К тому же дверь из кабинета во внутренние комнаты не была плотно притворена. Очевидно, Варюша нарочно приоткрыла ее и теперь подслушивала. Видя, что пациентка никак не может собраться с духом, он сказал обычное, казенное:
— На что вы жалуетесь?
Он знал, что каждое его слово, каждое движение получают соответственную оценку по ту сторону щелки двери.
Кажется, бывшая Дюмулен заметила его взгляд, пристально устремленный по направлению к непритворенной двери и торопливо сказала:
— Простите, мне неприятно: у вас плохо затворена дверь.
— Там никого нет, — солгал он.
— Все же может быть прислуга…
Извиняясь, она грациозно встала и сама притворила дверь. Петровский покраснел. Усевшись снова в кресло, бывшая Дюмулен подняла вуаль и поправила платье. Глаза ее были заплаканы, но она начала говорить твердым и звонким, почти веселым голосом:
— Может быть, вы уже слышали о моем несчастии? Меня оставил человек, которого я долгие годы считала своим мужем. Конечно, вы и без моего объяснения понимаете, насколько нелегко переживаются подобные вещи. Но вы — доктор…
— Да, к сожалению, я только доктор, — сказал Петровский, страдая.
Конечно, несчастие большое. Естественно, что она растерялась. Ей можно будет прописать бром.
Она печально улыбнулась и замолчала, точно обдумывая, продолжать ли при таких обстоятельствах с ним разговор или нет.
— Так. Я все-таки буду говорить, — решительно сказала она. — Я должна говорить, потому что, во-первых, я решила умереть (она приложила платок к глазам). А во-вторых, вы — единственный человек, кажущийся мне, действительно, порядочным, из числа всех моих бывших знакомых. Мы были с вами, конечно, знакомы очень мало, но есть что-то в манерах человека, что невольно располагает к нему. Ради Бога, не сочтите это с моей стороны за навязчивость. Вы позволите мне продолжать?
— Я вас прошу, — сказал он, сознавая, что вступает на весьма сомнительный путь душевных излияний, которые могут быть неожиданно прерваны каким-нибудь грубым выступлением Варюши.
— Благодарю вас (Она улыбнулась, рассеянно глядя по направлению окна.) Как странно. В первый раз в жизни я совершенно потеряла голову. У меня сейчас такое чувство, какое бывает иногда, знаете ли, — не знаю, случалось ли с вами? — когда, задумавшись, едешь и вдруг не можешь сразу узнать знакомой местности. Я вижу знакомые лица, знакомую обстановку, я ощущаю самое себя — и я вместе с тем ничего не узнаю.
— Маленькая неврастения, — сказал Петровский, делая последнюю попытку повернуть этот странный визит в его законное русло.
Бывшая Дюмулен прикусила на мгновенье губы, потом приложила левую ладонь в изящной перчатке ко лбу.
— Не перебивайте меня еще одну минуту… Вы меня извиняете? Сейчас мы подойдем к собственно медицинской части… (Она враждебно улыбнулась.)
В самом деле, как это гнусно: он не имеет права отнестись сочувственно к другому человеку только потому, что этот человек — женщина и притом красивая. Всякий эгоизм, всякая подозрительность должны же иметь свои границы!
— Я вас очень прошу говорить, — сказал он. — Вы можете быть уверены, что я искренне желаю вас выслушать и вам помочь. Я только, конечно, не знаю, насколько я в силах это сделать… к тому же, я очень ограничен временем. Ведь мои приемные часы, собственно, еще не начинались… должна с минуты на минуту придти моя жена. У нас небольшое, но совершенно экстренное домашнее дельце.
Он радовался, что успел все это ей высказать, так что она не будет его осуждать, а у него будет предлог поскорее освободиться от нее, на случай, если Варюша, действительно, сдержит свое обещание и позволит себе какой-нибудь эксцесс.
— Спасибо.
Она протянула ему правую руку и несколько задержала ее в его руке. Он нагнулся и растроганно поцеловал.
— Тогда, может быть, где-нибудь и когда-нибудь в другом месте? — сказала она, давая ему глазами понять, что почти догадывается, о каких затруднениях он сейчас упомянул.
Вероятно, она уже сообразила, что Варюша не приняла ее намеренно. Женщины, в особенности такие, как она, особенно чутки. В смущении он спросил:
— Может быть, вы разрешили бы мне самому лучше заехать к вам?
Этот визит, к несчастью, придется скрыть от Варюши. И зачем она ведет себя таким образом, что ему иногда поневоле приходится прятаться? И было и немного дико, и вместе мучительно стыдно: он, солидный человек и известный врач, вдруг зачем-то поедет потихоньку к этой красивой женщине на ее квартиру и, оставшись с ней там с глазу на глаз, будет выслушивать ее полуинтимные, а, может быть, и вовсе интимные признания. Как это могло выйти таким глупым образом? Он сам удивлялся себе на вырвавшееся у него предложение. Очевидно, тронутая его внимательностью, она совершенно неожиданно расплакалась, и теперь уже плакала, не стесняясь, уткнув покрасневшее лицо в платок и вздрагивая плечами. На мгновение прервав рыдания, она сказала, но голосом уже совсем другим, искренним, обиженным, детским:
— Он ушел к своей прежней семье. Вы знаете? Он сказал, что становится стар, что страдает в разлуке со своими взрослыми детьми, что просит у меня прощения. Ах, да разве возможно все это пересказать!
Глотая рыдания, она говорила:
— Он уверяет, что устал от любви, что я слишком для него молода, что это ошибка… Вот эти все самые слова говорил человек, который когда-то клялся мне в вечной любви… Мы, женщины, как-то удивительно легко идем в таких случаях с закрытыми глазами. Ах, мы так любим слова, так верим словам! Мы никогда не думаем, что мужчины переоценивают свои силы. Ведь так боишься оскорбить мужскую любовь малейшей подозрительностью, какими-нибудь просьбами, свидетельствующими о простой житейской практичности. И когда нас, спустя несколько лет, вышвыривают за дверь, как ненужную ветошь, и говорят… и говорят: это была… (она рыдала, не в силах сдерживать слез)… ошибка… — только тогда начинаешь сожалеть о недостатке практичности…
Перестав плакать, она гневно сдвинула брови и, гордо подняв голову, посмотрела на Петровского.
— Вы знаете, что уже мне избегают кланяться. Может быть, вас также, доктор, будет шокировать ваш визит ко мне?
— Если вы хотите, действительно и притом сознательно обидеть меня… — сказал Петровский, одновременно возмутившись ее вопросом и вместе страдая за нее и восхищаясь ее гордым, вызывающим видом.
— Хорошо, я верю, — сказала бывшая Дюмулен, дав ему глазами понять, что это, конечно, было с ее стороны шуткой.
И ему было приятно думать, что она такого хорошего мнения о нем.
В это время произошло то, чего он беспрестанно в течение всего разговора опасался: неприятно скрипнув, опять приотворилась дверь, ведущая во внутренние комнаты. Она образовала на этот раз довольно большую щель.
Бывшая Дюмулен снисходительно улыбнулась и встала.
— В таком случае, до свиданья.
Петровский обрадованно пошел ее провожать. При выходе из кабинета она сказала вполголоса, слегка повернув к нему лицо:
— Кстати, мой новый адрес… Ведь я живу теперь в меблированных комнатах.
Она назвала улицу и меблированные комнаты. Все это его печалило и расстраивало.
— Прощайте… или, вернее, до свидания… И я прошу вас меня не провожать.
Она продолжала говорить глазами, что понимает многое, о чем не находит возможным говорить. Он также молчаливо подчинился и нажал кнопку звонка.
Бывшая Дюмулен исчезла, оставив после себя ощущение особенно приятных духов и неопределенную тревожную радость. Это, конечно, дурно, но… как ее зовут? Лариса… Раиса… да, Раиса, Рая! Как глупо!
В дверях кабинета он столкнулся с женой.
— Замечтался? — спросила она грубо.
Он чувствовал себя немного виноватым перед нею. Самое скверное, что он не умел этого никогда скрыть.
— К тебе решительно нельзя подпускать женщин… Какая гадость! — продолжала она, с отвращением и злобой глядя на него. — Да, так что же с ней?
Порядочный мужчина должен быть верен своей жене не только в поступках, но даже в чувствах. Ведь не даром же сказано, что кто только лишь посмотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.
— Ну, полно, — сказал он, — не сердись.
— Странное, неуместное слово! Я не сержусь, но мне гадко. Ты, положительно, теряешь самообладание всякий раз, как видишь юбку.
Ему захотелось оправдаться.
— Послушай, она, действительно, несчастна.
— Я тебе не позволяю заступаться за нее. Слышишь? Я знаю, что ты в нее влюблен.
— Котик!
— Я слышала, каким ты голосом говорил с ней.
— Каким же особенно?
— Таким, каким ты не будешь говорить, например, с нашей бонной или хотя бы с Софьей Павловной… наконец, даже со мною.
— Но ведь это же естественно, что для каждого человека у нас имеются свои особые оттенки голоса.
— А, значит, для этой авантюристки у тебя уже имеются особенные оттенки голоса? Скоро!
— Варюша! Ради Бога!
Она хохотала. Он знал, что это предшествует слезам. Отчего он до сих пор не умеет себя вести с нею тверже? Она явно и совершенно дико злоупотребляет его откровенностью. Он так хочет жить с нею душа в душу. Ему, например, тяжело что-нибудь скрыть от нее. Он свыкся, сжился, почти сросся с нею, а она ему все еще не верит. Она даже сама любит выражаться, что не верит никому и ничему, намекая этим, что не верит также и ему. Он взят у нее под вечное, оскорбительное подозрение. И что бы он ни делал, как бы ни старался пробудить в ней доверие к себе, она не изменит своего отношения. Это ужасно, ужасно!
Расстроенный, он бегал по кабинету. Всякая подобная неприятность на долгие часы совершенно выбивала его из колеи. Ну, что такого особенного случилось? Приходила молодая, интересная женщина. Конечно, она нравится ему. Но ведь от «нравится» до чего-нибудь… такого… дистанция огромного размера! Ведь он же все-таки не чурбан какой-нибудь, а как-никак мужчина. Ну, даже если «помечтал» немножко, то уже разве это такая большая беда? Мечтание, пожалуй, право, еще не есть вожделение. Это сказано слишком строго.
Варвара Михайловна, сидя на диване, плакала.
— Варюша! — закричал он. — Да ведь это же Бог знает что! Я человек занятой. Мне предстоит сейчас трудная, ответственная работа. Я только что приехал из больницы. Не успел даже еще позавтракать, а ты ко мне привязываешься со своим вздором. Ведь это, понимаешь ли, прямо нечестно.
Она вытерла слезы.
— Хорошо, ты сейчас позавтракаешь.
У нее был самоотверженный вид мученицы долга. В полуотворенную дверь кабинета было слышно, как Агния пробежала в переднюю. Пациенты. Он притворил дверь в приемную.
— Что тебе нужно от меня? Скажи, пожалуйста, раз навсегда! Ты хочешь, чтобы я в одно прекрасное время сошел с ума от твоего невозможного характера?
Ему хотелось, точно истеричной женщине, что-нибудь схватить, бросить, разбить.
— Я хочу знать, о чем тебе говорила эта авантюристка, — сказала Варвара Михайловна спокойно.
— Ты не могла мне сказать об этом просто? Без сцен? Изволь! И он, с презрением усмехаясь, передал ей подробно все содержание своего разговора с бывшей Дюмулен. Даже не утаил намерения побывать у нее. Это он сделал нарочно для того, чтобы окончательно убедить Варюшу в полнейшей чистоте своих намерений. Ведь он бы мог от нее это скрыть. Не правда ли? Но он не сделал этого.
Варвара Михайловна усмехнулась, неприятно опустив уголки губ.
— Кто же из вас предложил это первый?
Замявшись, он солгал:
— Не помню, как это вышло… Кажется, она. Что означает этот вопрос?
Она продолжала неприятно улыбаться. Потом сказала тем же спокойным тоном:
— Ты к ней не пойдешь.
— Я дал ей слово, и мне будет неудобно не сдержать его.
Он старался говорить равнодушно-серьезным тоном.
— Ты к ней не пойдешь.
— Послушай, Варюша, ты делаешь, по обыкновению, из мухи слона. Даже не из мухи, а из… из… какого-то гораздо меньшего насекомого. Ты раздуваешь ничтожное посещение полузнакомой дамочки в огромное событие. Я прошу тебя обратить на это самое серьезное внимание. Это… насилие над личностью, над душою, над здравым смыслом, наконец…
— Ты к ней не пойдешь.
Варвара Михайловна спокойно встала с места и вышла из комнаты.
— Кажется, она уже ушла? — дипломатично осведомилась Софья Павловна о бывшей Дюмулен.
Но Варвара Михайловна не чувствовала потребности быть откровенной. Она ответила коротко:
— Да.
— Однако же, он скоро ее выпроводил.
Выпуская клубы табачного дыма, Софья Павловна проницательно смотрела узенькими, выжидающе сверкающими глазками.
— С какой стати он будет с нею возиться?
Варвара Михайловна нетерпеливо пожала плечами. Так как она, по-видимому, не имела в виду прибавить еще чего-нибудь к этому короткому сообщению, то Софья Павловна почувствовала себя обиженной. С какой же стати она тогда оставалась здесь чего-то дожидаться? И зачем было, в таком случае, спрашивать ее советов? Очевидно, здесь люди собираются жить своим умом. Тем лучше!
— Прощайте, душа моя.
Но Варвара Михайловна не слыхала ни этого обращения, ни тона, каким оно было сделано. Она даже не выразила удивления, когда Софья Павловна протянула ей для прощанья руку. Она сознавала только одно: что этот неожиданный визит принес в ее дом несчастье. Она слишком хорошо умела читать в лице Васючка. И когда она сейчас вспоминала его лицо и все его поведение, то ей не нравились ни его глаза, ни голос, ни фальшивый, приподнятый способ беганья по кабинету. О, конечно, он бывал у Дюмулен гораздо чаще, чем это было ей известно!
Она не помнила, как ушла Софья Павловна. Может быть, она была даже бестактна со своей гостьей. Но не все ли равно теперь, когда она так ощутимо, на глазах, теряла Васючка? Она припоминала его отдельные слова. У него для этой потаскушки уже даже «особые оттенки голоса». Не такие, как для всех прочих. Стоило этой авантюристке войти, рассказать ему, что она брошена, тут же сейчас назначить свидание, — и Васючок уже начинает шуметь, бегать, заявлять о насилии над его личностью…
Ею овладела внезапная усталость, точно она прошла в гору, в Крыму, несколько верст без отдыха. Сердце болезненно сокращалось, падали руки. Она улеглась на постель и, прижав голову сверху маленькой подушечкой, начала вздрагивать от мучительных, едких слез, извиваясь и катаясь от душевной боли по постели.
О, бессменная пытка! Не чувствовать себя спокойной ни на час, ни на мгновение! Можно ли более жестоко обмануться в браке, чем это случилось с ней? Она, которая так свято и идеально верила в любовь, которая, полюбив Васючка, навеки отдала ему душу, — что получила она взамен? Слабого, легкомысленного мужчину, любовь которого к себе она должна была поддерживать, точно вечно потухающий отсыревший костер в ненастную, холодную осеннюю ночь! О, если бы она могла, по крайней мере, его не любить или любить так, как другие женщины любят своих мужей! К сожалению, она может любить в жизни только один раз. Она может умереть, но не любить Васючка она уже не может. И что всего нелепее, — она любит его даже со всеми его слабостями. Он кажется ей маленьким, капризным, глупеньким ребенком, который сам не знает, чего хочет. Он думает, что другие женщины не похожи на нее, но ведь она-то знает, что все женщины совершенно одинаковы. Есть только более или менее опытные комедиантки. И от них-то именно она считала себя призванной его оградить. Но что за пытка!
В спальню вошел Васючок, неся ей в стаканчике капли. Она встала, взяла стаканчик и спокойно выплеснула его содержимое в умывальник. Нет, тут, мой милый, дело гораздо серьезнее!
— Пойдем завтракать, — сказала она, силясь остаться спокойной.
Ее поражало, как Васючок в таких случаях быстро успокаивался. Он терялся только тогда, когда она кричала, плакала, но если она спокойно передавала ему котлетку, поливая ее соусом, то он уже был вполне счастлив.
Если бы она всегда спокойно ходила, пила, ела, спала, ездила в театр и, возвращаясь оттуда, рассказывала ему, что пьеса ей понравилась и что она встретила там Софью Павловну Лабенскую, то это было бы как раз то, что ему, вообще, и нужно от нее. Ее сомнения, ее душевные муки, ее вечная неутолимая жажда чувствовать внутреннее, глубочайшее соприкосновение их душ — для него ни более, ни менее, как склонность к истерии.
И в этом весь ужас. Его душа хаотична и элементарна. Временами ей кажется, что он еще до сих пор не проснулся для любви, для настоящей, возвышающей душу любви.
Иногда она начинала болезненно мечтать: а вдруг Васючок, наконец, так же идеально и глубоко полюбит ее, как она полюбила его? В такие мгновения ей казалось, что это может случиться только тогда, когда он вдруг каким-то чудом почувствует всю безмерность и преданность ее любви. У него точно раскроется второе зрение, и он разом поймет, как был до сих пор перед нею виноват…
Две теплых слезинки выкатились из глаз и поползли по щекам. Васючок перестал есть баранью котлету, и, отдуваясь, вынул из-за воротника салфетку. Он продолжал играть комедию, что считает себя правым. Но хорошо. Пусть! Разве это в первый раз? Как тяжелый груз, она должна вечно тащить на своих непосильно согнутых плечах его легкомысленный, неустойчивый характер. Ее никогда не обманывающее чувство подсказывает ей, что сегодняшний визит не пройдет так просто. О, она готова ко всему! Разве новое страдание может ее испугать?
Он холодно целует ее руку. Она горячо целует его в лоб.
Он уходит к себе в кабинет, нагнув голову, недовольный, капризный. Но от него остался милый запах его «докторских» духов и приятно-знакомый скрип его мягких подошв. Она даже не сердится на него, а только страдает. Милый, глупый и легкомысленный Васючок!
В передней слышны голоса вернувшихся детей. Вбегая, они кричат:
— Мама, дождик!
Она смотрит в окно. Блистая жидким золотом по молодой зелени, нежно скользят пронизанные солнцем косые дождевые полосы. И вместе со смехом детских голосов и шумом весеннего солнечного потока в ее слабеющую душу входит уверенность, что она еще молода и в ней достаточно сил отстаивать свое право на счастье.
Бонна, сняв скромную шляпку, подходит и противно-фальшивым, заискивающим голосом докладывает:
— Я узнала телефон барыни, у которой девочка в красном. Двадцать два — девяносто восемь.
Принимая и выслушивая пациентов, Петровский беспрерывно обдумывал, как ему лучше выйти из создавшегося неприятного положения. Не скрыв от жены своего намерения посетить госпожу Дюмулен, он считал, что воздал должное Варюше. Но потакать ее капризам он не станет и не должен. Кроме того, раз слово дано, — оно дано.
Самое неприятное было, что вечерние визиты к больным Петровский редко совершал один. Большей частью, в этих поездках по вечерам его сопровождала жена. Она объясняла это тем, что целый день сидит дома одна. Он должен принадлежать ей хотя бы по вечерам. В зимнее время они чаще всего ездили в закрытом автомобиле. Пока он сидел у больного, Варюша в теплых меховых сапогах, укутанная ротондой и несколькими теплыми шалями и платками, стыла в автомобиле. Если же она, по болезни, собственной или детей, должна была остаться дома, он обязан был из каждого места, куда приезжал с визитом, при входе и выходе уведомлять ее по телефону о своем прибытии и отбытии. Эту весну ей надоело разъезжать на автомобиле, и он принужден был нанимать карету, что было даже гораздо хуже, потому что кучер, дожидаясь, а также по приезде, постоянно болтал с Агнией, и потому Варюше было всегда хорошо известно, даже если она и не ездила с ним, в какие места он заезжал. С шофером было гораздо удобнее. Шофер не так общителен, и в редких случаях можно было даже рискнуть положиться на его сдержанность, особенно дав ему хорошо на чай. Так поступал он иногда, если приходилось несколько чаще, чем это полагала достаточным Варюша, посещать дома, где были, по ее сведениям, хорошенькие пациентки.
Он усмехнулся своим затруднениям. Если бы только его пациенты, которым он, наверное, сейчас казался таким солидным и глубокомысленным, знали, какое смешное и глупое положение приходится ему иногда переживать! И это всегда, долгие годы, и нет надежды, чтобы хоть когда-нибудь это положение изменилось к лучшему.
Ему следовало своевременно, на первых же порах их совместной жизни, выгородить себе известные права на личную свободу. Но вначале многое с ее стороны казалось безвредным. Даже трогало. Он помнит, как был восхищен, когда она в первый раз заявила ему, что хочет вместе с ним ехать провожать его в автомобиле, и он тогда же в первый раз взял из гаража закрытый автомобиль. Когда же он заметил, что в их отношениях не все ладно, протестовать уже было поздно, да и мучительно. Как человек вечно занятый, если не делами, то умственным, кабинетным трудом, он прежде всего дорожил домашним покоем. Истерики, домашние скандалы повергали его в панический ужас. Он готов был отказаться от всех личных прав, только бы сохранить спокойные нервы и необходимый досуг для умственных занятий.
Ах, как он жалел, что Варюша использовала занятую им позицию! Но обычно он старался не думать об этом. Все же хотелось сохранить для себя хорошее представление о своей жене. Когда ее власть над ним, над его душою, над его медицинскою или человеческою совестью начинала давить так, как, например, сейчас, он чувствовал, страдая от этой мысли, что его добрые чувства к жене исчезают.
Тогда вдруг наступало именно такое острое раздражение, как сейчас, и он, спокойный и медленный в поступках человек, действовал, почти не рассуждая, стремительно и иногда очень странно.
Проводив одну пациентку и сделав небольшой перерыв, он снял телефонную трубку и вызвал к телефону Софью Павловну Лабенскую. Вероятно, у него бродила неясная мысль, не возьмет ли она на себя посредничество между ним и Варюшей, — попросту не пожелает ли усовестить ее. Пусть она объяснит Варюше, помимо всего прочего, что ему просто неудобно, как взрослому и порядочному человек у, тем более давшему слово, и притом при таких щекотливых обстоятельствах, оказаться в глупом положении перед этой дамочкой.
— Я слушаю, — сказал голос Софьи Павловны, как всегда, с немного насмешливой интонацией: — Василий Николаевич, вы? Я очень удивилась, услышав от горничной, что вы меня зовете. Может быть, что-нибудь случилось с Варварой Михайловной?
— В том-то и дело, — сказал он, — что с Варварой Михайловной у нас никогда ничего не случается. Какая она есть, такою всегда останется, без перемены. Короче: иногда невыносимо дурит.
Он ей рассказал вкратце историю визита бывшей госпожи Дюмулен.
— Вы поймите же, — жаловался он, — как я мог, человек, врач… главное — врач… оставить без ответа это ее обращение ко мне. Ну, пусть она, с точки зрения Варюши, виновата, как нарушительница семейных устоев, но ведь она же человек, а не собака. Согласитесь, ведь она не собака?
— К чему вы, дорогой мой, употребляете такие сильные выражения? — сказал голос Софьи Павловны. — Ведь я все-таки не Варвара Михайловна, и мой ригоризм так далеко не простирается. Конечно, Бог ей судья, а не мы, грешные…
В ее тоне он услышал непонятное ему раздражение против Варюши.
— Вот видите, — сказал он. — Я всегда знал, что вы, милая, добрая, хорошая, непременно окажетесь в этом споре на моей стороне. Прямо гора с плеч…
Он стал ее просить как-нибудь помочь или уговорить Варюшу или, может быть, отвлечь ее внимание на этот вечер в другую сторону.
— Мы идем сегодня с мужем на открытие сада, — сказала она. — Я прикажу ей непременно отправиться с нами, а вы… Только смотрите, старый проказник.
Она смеялась. Он смеялся тоже.
— Ну, я сейчас звоню к ней. Вешайте трубку.
— Так вы решительно не пойдете с нами?
— Какое неожиданное приглашение!
Оно испугало Варвару Михайловну.
— Почему вам вздумалось позвать именно меня и именно сегодня?
— Естественно, потому, что вы все время сидите дома. Я нахожу, что это портит людей.
— Я очень вам благодарна за заботу о моей нравственности.
Обе они смеются.
— Я буду на вас в решительной претензии, — говорит голос Софьи Павловны.
Нет, тут решительно что-то не так.
Чтобы не подавать Софье Павловне повода думать, что она о чем-то догадывается, она решительно говорит:
— Впрочем, у меня ужасная мигрень. Действительно, я все сижу дома, и у меня, в самом деле, начинает портиться характер. Вы это тоже со свойственной вам проницательностью уже заметили. — Испугавшись колкости, она сейчас же прибавляет: — Не сердитесь же на меня, мой друг…
— Ах, как жаль! — но в голосе Софьи Павловны не столько сожаление, сколько любопытство.
— Я извиняюсь, голубчик. Нужен телефон.
Уйдя к себе, она опять начинает мучиться подозрениями. Все-таки странно… Такое совпадение…
Осторожно, выждав у двери в кабинет, когда там прекратились голоса, она вдруг приотворяет ее. Ей кажется, что Васючок, который сидит у стола один и что-то пишет, действительно, виновато-смущенно поворачивает к ней голову. Он усиленно щурит глаза, желая этим изобразить, что не доверяет своему зрению.
Да, это она. Разве она не может уже войти к нему в кабинет? К чему это искусственное, усиленное удивление? Чувствуя, как у нее падает голос, она спрашивает его от порога:
— Это ты звонил Софье Павловне?
— Софье Павловне?
Он старается разыграть наивность. Глаза он прячет, для чего снимает пенсне и делает вид, что хочет его протереть. Протирает долго, и все время глаза тяжело смотрят вниз. Ей хочется крикнуть:
— Васюк, что это? Ты хочешь мне солгать?
Но он спокойно поднимает взгляд и надевает пенсне. Его глаза смотрят неподвижно-бессмысленно и враждебно. Какой ужас!
— Васючок, ты говоришь мне неправду. Не пугай меня. Это ты сейчас звонил Софье Павловне и просил ее, чтобы она позвала меня вместе с собою на открытие сада?
— Ничего подобного, — говорит он.
И опять в глазах неподвижность и отчуждение.
— Васючок, я не верю. Я вижу это по твоему лицу. (Он жалко, болезненно усмехается. Губы его дрожат. Он опять опускает глаза и тотчас же поднимает их. О, этот ужасный взгляд!) Васючок, неужели же ты мне можешь сказать неправду? Ты, который никогда мне не лгал…
— Ах, какая ты!
Она обнимает его за шею и ласкается к нему. У нее начинают дрожать руки, и в горле захватывает.
— Васючок, я боюсь, что сойду с ума.
И он говорит жестоко и опять холодно-враждебно, как еще никогда в жизни с ней не говорил.
— Но ведь ты же страшно распускаешь свои нервы. Ты ведешь дурную игру.
Она тихо смеется. Ах, нет, нет, он ее не обманет!
— Я тебе говорю серьезно, что ты на опасном пути.
— Ну, посмотри мне в таком случае в глаза.
Но в глазах только злоба. Лицо красное. Он дышит тяжело. Потом начинают появляться слезы. Как все это странно! Или она, в самом деле, сходит с ума? Нет, нет, она чувствует ложь. Оглядывает комнату, точно ища доказательств. Нельзя верить никому. Лгут лица, лгут голоса. Может быть, она в самом деле сходит сейчас с ума, но тогда пусть! Ее инстинкт никогда еще ее не обманывал. Ее инстинкт это — все, что у нее есть. И она ему верит, верит, куда бы он ее ни завел. Может быть, даже в самом деле Васючок не звонил Лабенской по телефону, но все же что-то произошло. В этом она уверена, что бы ей ни говорили. Нет, она не такая дура!
— Ну, хорошо, я верю, что ты здесь ни при чем, — говорит она, наконец, стараясь взять себя в руки. — Прости меня за мое гнусное подозрение.
Она дотрагивается легко до его плеча и прикладывает холодные губы к его лбу.
— Это, действительно, ужасно, что я могла подумать на тебя, что ты меня обманываешь. Ведь это был бы уже конец. Уже ничто никогда в мире не могло бы меня утешить и помирить с тобою, если бы ты мне хотя бы только один раз солгал. Слышишь, Васючок? Да, да, прости меня, прости. Ты был прав, что я рассуждала, как сумасшедшая. Этого больше никогда не повторится. Даю тебе слово. Если я даже узнаю когда-нибудь, что ты мне, действительно, солгал, то я этого тебе тоже больше никогда не скажу. Я должна буду поступить тогда просто… я знаю, как… Ну, прости.
Она вышла, взглянув в последний раз на его понурую, виноватую фигуру у стола, и выйдя за дверь, долго плакала. Теперь она знала наверное, что тут произошло что-то ужасное. Здесь и там кто-то расставляет невидимые искусные сети. Может быть, даже самый приезд этой особы… Да, конечно же. Вот внезапное откровение. Да, да! Корни всей этой истории должны лежать где-то гораздо дальше. Она старается припомнить, как принял Васючок известие о приезде «этой дамы» и о том, что ее бросил Дюмулен. И ей вдруг кажется, что по выражению его лица она тогда же могла бы заключить, если бы догадалась это сделать, что вся история была ему заранее уже совершенно известна. Он только притворился, что слышит в первый раз. Да, да!
Она уже улыбалась, чувствуя, что нащупала чью-то хитро задуманную интригу. О, если бы она была такая дура, которую можно так легко провести за нос!
Тогда она сделает вот что: она сама введет в свой дом эту авантюристку. Она сделает так, что им не надо будет встречаться в другом месте. О, пытка!
Но пусть. Она добровольно обрекает себя на нее. Да разве же это в первый раз? Кто виноват в том, что жизнь такая ужасная вещь? И разве это ее вина, что она родилась порядочной, горячо, до самозабвения любящей женщиной?
Варвара Михайловна решила сейчас же отправиться к бывшей Дюмулен по адресу, который она слыхала от мужа.
— В каком номере живет госпожа Ткаченко?
Швейцар смотрит равнодушно-почтительно.
— Пожалуйте… — Он ведет ее вверх по лестнице. — Направо четвертая дверь.
Его совершенно не интересует интимная жизнь жильцов. Ему, наверно, безразлично, что госпожа Ткаченко — девица и у нее есть четырехлетний мальчик. В этом своеобразном мире меблированных комнат одинаково равны все: «законные» и «незаконные». Мысль об этом раздражает. Отчего всюду и везде делается столько уступок пошлости, грязи и всякой недобропорядочности? Вероятно, именно от этого так трудна жизнь. Вот и она сама идет сейчас на компромисс! А люди сами виноваты во всем.
Как в этом коридоре неуютно, душно и смрадно. Навстречу ей попадаются два ребенка: мальчики лет шести и восьми. Они идут обнявшись. Один проводит пальчиком по стене. Здесь стены грязны и воздух насыщен гнилью и миазмами. Бедные дети! Вероятно, тоже какие-нибудь брошенные. Они страдают за легкомыслие старших. Природа не хочет признавать их детских прав на веселье, воздух и счастье, потому что против нее согрешили их отцы.
Но все же при взгляде на детей Варвара Михайловна не может не страдать. Какое преступление! В грязи, в пыли, почти без света…
— Кажется, надо постучать в эту дверь.
— Войдите.
Да, это ее голос. Варвара Михайловна живо представляет себе, как будет изумлена и даже, наверное, испугана эта Ткаченко. Сама она не чувствует ни малейшего смущения. Разве она может чего-нибудь смущаться, если того требуют интересы Васючка? Она может пойти на смерть, на муку, на что угодно — вплоть до самого дружеского визита к госпоже Ткаченко!
Спокойно она входит в номер. Здесь еще порядочный хаос. Какие-то люди приколачивают драпировку, и по стенам узенького коридорчика стоят нераспакованные корзины. Раздвинув драпировку, выходит сама Ткаченко. Варвара Михайловна внимательно следит за каждым ее движением, и от нее не укрывается, что «эта дама» вдруг останавливается и почему-то медлит к ней подойти. Это почти неуловимо, длится всего один момент, но оно есть. Вслед за тем она фальшиво-радостно вскрикивает и даже протягивает обе руки. Очевидно, это должно изображать, по ее мнению, приветливость и благодарность. Нет, моя милая, это тебе все-таки плохо удается!
— Как я счастлива! — говорит Ткаченко.
— Может быть, вы более ждали моего мужа?
— Ах, я так была огорчена, что не застала вас!
Теперь надо поцеловаться. Они целуются.
— Но у меня такой беспорядок. Знаете, когда приходится начинать новую жизнь…
— Но я думаю, что вы еще примиритесь друг с другом?
Они входят в комнату, в которой все говорит о жалких остатках роскоши, увезенных на правах бывшей любви из чужой квартиры. Здесь и бронзовые часы под стеклянным колпаком, а рядом две бутылки вина. Очевидно, эта женщина, справедливо выгоняемая Дюмуленом, уходя, хватала все, что попадалось ей под руку. Удивительно, что она с собой не захватила вдобавок его пиджака.
— Господа обойщики, вы можете придти окончить вашу работу через час… Нет, я теперь уже ни за что не могу примириться с Александром. Вы знаете, есть такие обиды… Но, к счастью, вы этого не знаете и даже не можете знать. Ваша жизнь, как река, течет в спокойных берегах. Я пошла не совсем обычным путем. (Она делает большие наивные глаза.) Я думала, что можно довериться исключительно голосу чувства и чужой порядочности.
Варвара Михайловна слушала, улыбаясь. Она желала казаться любезной и сочувствующей.
— А где же ваш сын?
— Мой малютка спит.
Ткаченко гордо подняла голову, точно готовая отстаивать дитя.
Варвара Михайловна сказала, изобразив в лице сочувственное понимание:
— Бедняжка, наверное, устал от переезда.
Ткаченко опустила ресницы, и подозрительно-красивые глаза ее тотчас набухли слезами.
— Это все, что у меня осталось в жизни. Правда? Ведь это так, кажется, говорится? Пойдемте, я вам его сейчас покажу.
Она иронизировала сама над собой и вместе смотрела на Варвару Михайловну просительно и виновато, точно сейчас зависело уже от Варвары Михайловны признать ее материнские права на этого ребенка. Варвара Михайловна поколебалась.
— Но мы можем разбудить его.
— Это ничего не значит. Ему пора вставать.
— Право же, мне бы это казалось…
Она не знала, что сказать.
— Пойдемте!
Ткаченко протянула руку, и в глазах ее была такая голодная просьба, что было невозможно отказать.
Обе женщины прошли в следующую комнату, где за драпировкой алькова лежал в кроватке большой, упитанный мальчик. Ткаченко дала электрический свет. Малютка открыл светлые глаза и испуганно повернул голову.
— Не бойся, Арсик, — сказала его мать и, опустившись перед кроваткой на колени, поцеловала ребенка в крутой лоб. — Эта тетя добрая.
Она протянула Варваре Михайловне свободную правую руку и крепко пожала ее пальцы. Может быть, она, в самом деле, верила в искренность ее сочувствия. Тем лучше.
— Может быть, вы соберетесь к нам завтра с Арсиком позавтракать и провести с нами день? Мои Воля и Муся будут рады Арсику.
И опять Ткаченко не удается скрыть мгновенного недоверия. Правда, она сейчас же начинает благодарить, но в глазах по-прежнему враждебный, насторожившийся вопрос в чем здесь ловушка? Это раздражает. Не слишком ли она для своего положения разборчива?
Обе церемонно улыбаются друг другу.
Ребенок садится на кроватке и спускает полные ножки без туфелек. Варвара Михайловна смотрит на него, и ей жутко, что он, этот не имеющий прав на жизнь, все же такой большой (почти одного роста с ее шестилетним Волей), хорошо упитанный и, кажется, даже довольно капризный, потому что довольно невежливо смотрит исподлобья. Бедняжка, попавший контрабандой в этот мир, вероятно, скоро должен будет получить первый жестокий жизненный толчок, когда спросит у матери:
— Отчего же не приходит мой папа?
— Я боюсь вас затруднить таким продолжительным визитом, — говорит Ткаченко, поднимаясь с пола. — Кроме того, мой мальчик слишком нелюдим…
— Нет, нет, вы приедете к нам к завтраку и останетесь на весь день. Мы все вместе пойдем играть в сквер напротив нас.
Ну, не наглость ли с ее стороны, что она смеет еще рассуждать! Она все еще надеется, что к ней приедет Васючок. Это так естественно, что подобные твари приберегают свои слезы для мужчин.
— Я с удовольствием приеду завтра к вам к завтраку, но только одна, без ребенка.
— Вы этим нас обоих (на слове «обоих» ударение) очень обидите.
Опускает глаза. А, в цель!
— Если это в самом деле для вас обида, то, конечно, мы приедем и проведем у вас целый день вместе.
— Ну, вот видите, как хорошо!
Обе улыбаются, смотрят друг на друга.
Уходя от Ткаченко, Варвара Михайловна с трудом удерживает на лестнице рвущийся, пополам со слезами, смех.
— О, пытка! Но зато она никогда не может себя упрекнуть ни в чем. Не правда ли? Васючок может спать спокойно, пока она стоит на страже его верности. Какая ирония!
За обедом у Васючка робкий, выжидающий взгляд: а вдруг она сегодня все-таки почему-нибудь с ним не поедет? Он, решительно как ребенок, всегда надеется: авось, что-нибудь случится, какое-нибудь такое, необыкновенное. И, по выражению его лица, Варвара Михайловна знает, что если Васючок отправится сегодня с визитами один, то непременно заедет к Ткаченко.
Но сейчас ей только смешно. Ах, хитрая скотинка этот Васючок! Надо только посмотреть на него, с каким наивно-невинным видом он сейчас, шумно глотая, кушает суп. Можно подумать, что его при этом глубокомысленные, слегка вытаращенные глаза свидетельствуют о серьезных процессах мысли, совершающихся в этом большом, точно коробка, черепе, покрытом мягкою, уже редеющею растительностью. Он делает вид, что забыл уже разговор в кабинете, и даже время от времени подшучивает над бонной и детьми. Но над нею он не решается подшучивать. Ее лицо он исследует частыми, косвенными взглядами: какая судьба его ожидает сегодня вечером?
О, самая печальная! Варвара Михайловна усмехается. Можно ли быть таким наивным взрослому мужчине? Впрочем, если бы не это его свойство, их совместная жизнь представила бы ей массу непреодолимых затруднений. Вероятно, природа намеренно создала мужчин такими наивными.
— Разве мне в самом деле отправиться сегодня с Лабенскими на открытие сада? — говорит Варвара Михайловна мечтательно.
Надо видеть этот румянец, который покрывает его лицо. Однако, стараясь держать фасон, он слегка пробует возражать:
— По вечерам сейчас еще сыро… Эти открытые садовые сцены… Впрочем, если надеть калоши и драповое пальто…
Варвара Михайловна разом прекращает эту агонию:
— Нет, сегодня я хочу провести вечер с тобой.
Лицо у него делается страдающим и жалким. Да, теперь ясно все. О, многие, кто знает подробности их интимной и домашней жизни, осуждают ее за эту «систему». Но ведь все живут более или менее таким же образом. Она только более последовательна. Разве кто-нибудь доверяет теперь мужьям? Контролируют решительно все, но делают это урывками, через пятую в десятую. И, если угодно, это даже оскорбительно для мужчин: то им доверяют, то им не доверяют. Что за произвол?
И кроме того, это — глупейшая и бесполезная бестактность: говорить мужу, что ему не доверяешь. Напротив, надо говорить, что доверяешь во всем. Пусть, например, Васючок сейчас хочет обмануть ее доверие и даже потихоньку съездить к девице Ткаченко. Она все равно должна делать вид, что ему доверяет. Если же она отказывается сейчас от приглашения Лабенских, то он должен знать, что это только потому, что она любит его и не хочет оставить на целый вечер одного.
Подают яблочный мусс. Сейчас кофе, и конец надеждам бедного Васючка! Несчастный, глупенький…
— Карета подана, — докладывает Агния.
— Сейчас. Лина Матвеевна, пожалуйста, принесите мне мой электрический фонарик.
Если визиты затягиваются до поздней ночи, Варвара Михайловна имеет обыкновение, сидя в карете, читать, освещая страницу карманным электрическим фонариком. Это чрезвычайно удобно. Обстоятельства быстро выучивают человека применяться.
— Кстати, необходимо переменить старую батарею.
Лина Матвеевна приносит фонарик и сухую запасную батарею. Тут же, за столом, при оживленном внимании детей, меняют батарею и пробуют фонарик. Великолепно!
Бедный Васючок! Он все это видит и должен страдать, сознавая, что теперь уже наступил полный крах его надеждам.
Несут в карету теплый плед и на всякий случай калоши. Чуть было не забывают резиновой, надуваемой воздухом подушечки. Ее бывает удобно подложить под бок.
— Почему ты таскаешь с собой эту дрянь? — возмущается Васючок.
Бедный, он продолжает страдать, и ему следует поэтому извинить его раздражительность. Наконец, они усаживаются в карету, крепко хлопает дверца. Все ли на своих местах? Книжка, фонарик? Кажется, все. Трогай!
— Как я счастлива! — говорит Варвара Михайловна, оборачивая радостное лицо к мужу и крепко стиснув ему руки.
Он улыбается из вежливости, заученной улыбкой. Сейчас он несчастен или, вернее, это кажется ему, что он несчастен. Но что делать? Ведь это большая ошибка — желать, чтобы все наши мечты всегда сбывались. Сколько супружеств погибло именно от того, что мужчины в них пользовались полнейшею свободою. Человек все-таки только человек, а не ангел. Если не работать над ним и не сдерживать его порывов, то он в своем естественном состоянии легко превращается в животное. И тогда из жизни быстро уходят все идеальные начала. Уходит любовь. Уходит греза.
В самом деле, чего достигли так называемые проповедники свободной любви? Они убили весь аромат поэзии. Поэтическую мечту о любви они превратили в скучный и прозаичный «половой вопрос».
Нет, нет и еще раз нет. Варвара Михайловна с ними не согласна. Правда, Васючок сейчас сильно хмурится. Вероятно, он вспомнил свои глупенькие мысли о насилии над личностью и тому подобный вздор. Он сидит, отвернувшись, и упорно смотрит в окно. И даже бородка у него сейчас измятая, спутанная. (Но она уже сильно седеет по бокам. Еще каких-нибудь пять лет этой каторжной жизни — и наступит тихая, светлая старость, когда успокоится волнение в крови, и все женщины для Васючка будут совершенно так же равны, как эти тротуарные тумбы.)
— Ты на меня сердишься за давешний разговор? — говорит Варвара Михайловна и нежно берет мужа под руку.
Он хочет освободить руку. Она нагибается и целует ее. Это его смягчает. А, мы любим, когда нам целуют руки! Очевидно, он думает в этот момент.
«Но что поделать, если она до такой степени ко мне привязана?»
Действительно, устало усмехнувшись, он говорит:
— Разве я архиерей, что ты целуешь мне руку?
Но все-таки он улыбается. А это самое главное. Не надо только кислых мин. Худой мир всегда лучше доброй ссоры.
— Значит, ты меня простил?
Помолчав, он говорит с равнодушным, скучающим вздохом:
— Разве я могу на тебя, Варюша, долго сердиться? Но все-таки ты неправа, поверь. Ты все боишься, что я тебе изменю, и потому беспрерывно мучишь и меня, и себя. Да вероятно много причиняешь досады и окружающим. Вот хотя бы взять, например, сейчас ту же ни в чем не повинную Дюмулен. Ну, представь, если она в самом деле, с отчаяния что-нибудь сделает над собою?
Он поворачивается и, как ребенок, наивно-торжествующе смотрит на нее. Что она скажет на это?
— Что я скажу? Скажу: туда и дорога. Во всяком случае, не беспокойся, я принимаю всю вину на себя.
Ей ужасно смешно. Потом так же внезапно и беспричинно хочется плакать.
— А ты, Васюнчик, все-таки любишь еще меня, такую дурную?
— Я тебя не считаю за дурную. Тебе только нужно научиться побольше себя сдерживать.
— Научи меня, Васюнчик. Я буду тебя слушаться.
И он уже готов с детской наивностью верить, что это когда-нибудь может так случиться. Васюнчик будет ее учить, а она будет его слушаться! Вот весело придумано.
— Дай я тебя за это поцелую.
Он неохотно подставляет губы. Она предварительно расправляет ему усы и бородку.
— Ну, целуй крепче.
Не правда ли, они теперь окончательно помирились?
Она вытерла платочком проступившие от волнения слезы.
— Знаешь, Васюнчик, как я завидую тем, у которых мужья служат на государственной службе. Они приходят домой в четыре часа, в пятом, и весь вечер остаются дома, возле своей семьи. И, кроме того, служа в казенном учреждении, они постоянно занимаются в одном и том же месте, нередко даже всю жизнь в одной и той же комнате. Совершенно не так, как Васючок, который прямо из больницы отправляется по утренним визитам и рыскает где-то по городу, совершенно один, в неизвестных местах, почти до двух часов дня. А потом вдобавок, ему нужно еще отправляться вечером…
— Остановись здесь! — крикнул Петровский кучеру.
Уже заметно стемнело. Он вышел на тротуар, и в первый раз за всю совместную жизнь с Варюшей особенно болезненно почувствовал, громко защелкнув за собой дверцу кареты, что это — действительно дверь душной тюрьмы, в которой он должен, рано или поздно, мучительно задохнуться…
Варвара Михайловна достала из-за спины новый роман Вербицкой и, придвинувшись осторожно к окну, так, чтобы это не слишком было заметно с улицы, погрузилась в чтение, прерванное со вчерашнего вечера на половине страницы.
Весь этот вечер, переезжая в карете вместе с Варюшей от больного к больному, Петровский старался сосредоточиться на своем положении. Было совершенно ясно, что на этот, по крайней мере, раз Варюша грубо и откровенно злоупотребляла словами о вечной любви и счастье. Это был арест и сыск, самый обыкновенный, даже циничный.
Его поражало отсутствие хотя бы малейшего душевного такта. Если она не больна, тогда она самая обыкновенная, пошлая мещанка. Если же это так, то…
Он старался возобновить в памяти все обстоятельства их первого сближения.
Это был его первый приезд в имение ее родителей. Только что вырвавшись из больницы, счастливый и довольный, что кроме душного города, в котором уже пахло на бульварах липовым цветом, кроме белых палат, больничных халатов, амбулатории и операционной, есть настоящая живая природа, и в ней настоящие, живые люди, которые не только не хворают, но и живут на самом деле, настоящею, полною, яркою, захватывающею, пьянящею жизнью, — он поехал с товарищем Курагиным в какое-то имение, каких-то в то время полузнакомых Четвериковых, Бог знает, в какой-то Тамбовской губернии. С Четвериковыми его познакомил Курагин однажды на концерте в Благородном собрании, и при этом всегда вспоминался один и тот же забавный случай: Петровский, собственно, собрался навестить старушку мать, живущую в Сыромятниках, но, выйдя из парадного крыльца, зацепил краем пальто за водосточную трубу и разорвал его. Пришлось вернуться назад домой и переодеваться. Когда он после этого проходил по Газетному переулку, ему попался навстречу Курагин и сказал, что у него есть лишний билет на концерт Гофмана, во втором ряду. Так как билет ничего не стоил и можно было сидеть близко к пианисту, Петровский соблазнился и пошел в концерт. Так-то он и был случайно представлен семье Четвериковых и увидел в первый раз Варюшу. Она была высокая, полная и веселая и, в общем, ему понравилась. Но он не обратил тогда на нее серьезного внимания. Он разглядел ее несколько подробнее только впоследствии, когда по приглашению был вместе с Курагиным у них на вечере… Ни самого вечера, ни разговоров, ни даже того, кто был на вечере, он сейчас не помнил. И даже не помнил, почему соблазнился предложением Четвериковых приехать на два дня к ним в имение погостить. Вероятно, просто потому, что цвели липы на Тверском бульваре и явилось желание пошкольничать, вдруг зачем-то поехать в Тамбовскую губернию, покататься на лодке в обществе полной, высокой и добродушно-веселой девушки, что-нибудь в этом роде. Никак не более. Но вышло иначе.
И вот с этого момента он уже помнил все очень отчетливо. Приехали они под вечер и, остановив тарантас с колокольчиком у каменных ворот с двумя круглыми шарами на башенках, отправились пешком, весело неся в руках маленькие чемоданчики, мимо ряда густых, сейчас пестрых лип к низкому и широкому барскому дому с огромной террасой. Перед тем только что прошел дождь, и с лип капали отдельные крупные капли. Дождь был не сильный, и потому когда они ступали по дорожкам, то отсыревшая земля приставала им тоненькими плитками к подошвам. Под верхним тонким мокрым слоем грунт был совершенно сух. И еще запомнилось ему, что когда они подходили к дому, то все время им навстречу лилась особенно чисто и свежо звенящая («точно вымытая», — подумал он) мелодия фортепиано. Потом он помнил, что нисколько не удивился, когда по широким ступенькам с террасы вдруг сбежала Варюша и почему-то прямо бросилась именно к нему, а не к Курагину. Не удивился и Курагин, и, кажется, и сама Варюша считала это, тоже неизвестно почему, в безусловном порядке вещей. И почему-то не удивлялись и Четвериковы, родители Варюши, что он за столом во время обеда уселся именно рядом с ней, а Курагин сел напротив. Не удивился также никто и тому странному обстоятельству, что потом, когда все отправились гулять большим, шумным обществом и гуляли почти до утренней зари в парке, по лесной дороге и возле реки, он отделился с Варюшей от прочих, и они вернулись домой одни с ноющими от усталости ногами, разбитые, но вместе счастливые, потому что он целовал ее в темной аллее парка, где было страшно сыро и стыдно, и стволы сосен и елей, очень старых и безобразных, пахли особенно приятною и раздражающей весеннею прелой гнилью.
И все это казалось таким восхитительно-простым и совершенно понятным, что, проснувшись на другое утро, он сам удивлялся себе и вместе продолжал конфузиться. Он пил утренний кофе, не зная, как себя теперь держать с Варюшей, у которой глаза были тоже тревожные и похожи на заплаканные. Каким далеким казался ему в этот момент вчерашний звон дорожного колокольчика и пыльный тряский тарантас, на котором они накануне подъехали к белым каменным столбам усадебных ворот. Между «вчера» и «сегодня» целым огромным миром легла вчерашняя вечерне-утренняя четко-прозрачная июньская заря. И никогда впоследствии не повторилась больше в жизни ни эта изумительная свежесть и сладость первых поцелуев с почти незнакомой девушкой, ни чуткое молчание в предрассветном воздухе, когда они, немного напуганные внезапно прорвавшимся грубым влечением, преодолевая стыдливость и ласкаясь, как два молодых животных, никак не могли расстаться друг с другом.
После утреннего кофе они ушли с Варюшей в березовую рощу и опоздали к завтраку. Над ними уже открыто посмеивались, а Варюша имела все основания смотреть дерзко-вызывающе в глаза смеющимся. На другой день он сделал ей официальное предложение через родителей, потому что накануне вечером стал ее фактическим мужем.
Через две недели они были повенчаны, тут же, в деревенской церкви, что доставило Курагину чрезвычайно много материала для едких сентенций на тему о шаткости человеческих расчетов. В сентябре они вернулись уже с Варюшей в Москву, нагруженные целым транспортом корзин, чемоданов и картонок. Она была на втором месяце беременности, и у них обоих было такое ощущение, точно они женаты лет двадцать.
— Это и есть настоящая любовь, — говорила Варюша.
А он никак не мог выкинуть из головы всего только одной ужасно-глупой и раздражающе-обидной мысли:
— Не разорви он тогда полы пальто о водосточный желоб, он не встретил бы в Газетном переулке Курагина, а, следовательно, не попал бы на концерт в Благородное собрание, и так далее, и так далее…
Разумеется, об этом он никогда не говорил с Варюшей.
Они вернулись домой поздно. Но Петровскому было неприятно идти ложиться спать. Пока он сидел, разрезывая и проглядывая свежие, недавно полученные медицинские издания, Варюша несколько раз вошла к нему в кабинет с распущенными и туго заплетенными косами. Она была нетерпелива и возбуждена, и он знал, что ночью она будет просить у него ласк. В этом отношении Варюша была особенно пунктуальна. У нее был свой интимный календарь. Все его привычки и возможности она изучила в совершенстве. Конечно, он мог хворать и утомляться. Это благоразумно принималось в расчет. Неделя имеет, как известно, определенное число дней. Если бы память изменила ему, он мог быть уверен, что Варюша, как чувствительный манометр, сумеет ему своевременно напомнить, что он не только врач и общественный деятель, но и пламенно любящий супруг.
— Как это скучно, — сказала Варвара Михайловна. — Ты, кажется, не вовремя сел за свои книги.
Книги она называла «его» книгами. Пустая и маленькая подробность!
Он не требовал, чтобы она интересовалась медициной, но ведь она так претендует на слияние их душ. Не мешало бы хотя бы несколько более уважать его умственные занятия.
— За последний месяц я невероятно запустил специальную литературу, — сказал он, избегая смотреть ей в глаза. — Ты поди, ляг… Я скоро приду.
Она была ему сейчас немного неприятна, и он пугался предстоящей ночи.
Он лучше посидит и почитает, а потом, усталый, ляжет в постель, и она поймет, что ему сегодня не до того.
Он начал читать с удовольствием, поигрывая резным ножом. В комнате было тихо. И хотя глаза слипались, но перспектива остаться в ночной тишине одному казалась очаровательною.
Варвара Михайловна подошла и обняла его за шею, прижавшись теплой и полной щекой к его щеке.
— Васючок, я не могу, чтобы ты сейчас читал. Сегодняшний вечер ты должен подарить мне. Не правда ли, ты это сделаешь, если я тебя попрошу?
Он знал, что в таких случаях наиболее благоразумным решением было покорно закрыть книгу. Он так и сделал. Но некоторое время сидел неподвижно, не отвечая на ласки жены.
Уже несколько раз и прежде он начинал думать о том, каким способом ему следовало бы начать бороться с невыносимым Варюшиным эгоизмом. Может быть, ему следовало бы, отложив на время в сторону все свои дела, самым серьезным образом заняться только исключительно Варюшей и своими отношениями с ней? Но для этого надо было сначала все же что-то обдумать и взвесить; а этого-то и не мог никак сделать его вечно занятый мозг.
И было тяжело и жаль. Тяжело потому, что надо было сказать любимому человеку, что он невыносимо навязчив. Жаль потому, что после этого из их непосредственных, близких отношений должен будет уйти навсегда аромат задушевности. Ведь это же ужасно и непоправимо — сказать любимому человеку:
— Я хочу, чтобы ты держалась по отношению ко мне так-то вот и так-то… была бы, например, деликатна, обходилась без двойной бухгалтерии…
Ведь этими словами всякая близость убивается в самом зародыше. Ах, как жаль, что близкие люди о многом не догадываются сами!
— Ну, что же ты, Котик, смотришь на меня, так надувшись? — сказала Варвара Михайловна, присаживаясь к мужу на колени. — У моего Котеньки сегодня мрачные мысли. Котенька думает: какая у меня дурная жена! У всех жены хорошие, а у одного Котеньки жена дурная. Не правда ли, Котенька думает так?
Она взяла его за густо обросший за последний месяц подбородок и поводила его несопротивляющуюся голову из стороны в сторону. При этом в глазах у нее был насмешливый вызов. Ну, пускай он рассердится! Она посмотрит, как он будет сердиться на нее.
— Вот какой мой Котенька!
— Почему я должен считать тебя за дурную? — сказал он, подчеркивая голосом и выражением лица, что не намерен с нею ссориться. — Ты только очень впечатлительна, и потому не всегда спокойно и трезво относишься к вещам.
Правда, это было не совсем так. Напротив, в Варюше было чересчур много практического смысла. Но не мог же он об этом ей сказать? И было неприятно видеть, как она нарочно сделала наивно-детские, спрашивающие глаза.
— Ах, Котик, как можно судить замужнюю женщину за то, что она не знает жизни? Вот ты всюду ездишь, всюду бываешь. А что вижу и знаю я? Мой кругозор поневоле узок. Мои суждения отсталы и, может быть, действительно иногда чересчур далеки от грубого будничного материализма. Но ведь ты же обещал мною руководить?
Перебирая пальцами его бороду, она теснее прижалась к его груди, и он уже начинал плохо понимать, комедия это или действительно, может быть, искренний порыв.
Но, конечно, приятнее и даже просто порядочнее думать, что это искренний порыв.
— Ах, Варюша, как бы мне хотелось, чтобы это, действительно, было искренне с твоей стороны!
Она с испугом посмотрела ему в лицо.
— То есть, что ты хочешь этим сказать? Ты меня пугаешь, Котик.
— Этим я не хочу сказать, что не верю тебе, но твои настроения так переменчивы. Я бы, Варюша, хотел серьезно поговорить с тобой.
Тревога и удивление выросли в ее лице. Разве он может сметь таким образом говорить с нею?
— Но сначала пойдем к нам, — сказала Варюша.
Он пошел за нею, тревожно обдумывая, каким образом высказать ей всю правду, не оскорбляя их близости. Это, конечно, невыполнимо, и он уже пожалел, что начал весь разговор.
— Ну, снимай же поскорее твой противный сюртук, — говорила Варюша. — Ты в нем слишком серьезен для меня. Потом, ты должен перестать смотреть такою букой. Ты должен быть весел, радостен, счастлив, когда остаешься со мной наедине. Дышать полной грудью, потому что мы, наконец, совершенно одни и принадлежим только друг другу. Ты понимаешь это, дурной Котик? Но ты мне что-то хотел сказать… такое, что-то суровое-суровое, такое страшное. Ну, говори. Только ответь сначала на вопрос ты ведь мой?
Ужасно она любила эти шаблонные вопросы, на которые можно ответить тоже только шаблоном:
— Ну, да, да, конечно, я твой.
— Ах, какой сегодня сердитый Котик!
Она лукаво погрозила ему пальцем и прищурила один глаз.
— Я знаю.
— Что ты знаешь?
Он крикнул, потому что ему захотелось, наконец, потребовать от нее, чтобы она высказалась начистоту. Если она серьезно думает, что он увлекается Раисой Андреевной, пусть она ему так прямо и скажет. Это гораздо честнее, чем играть в вечные прятки. Самое ужасное в отношениях людей это — вечная увертливость, недоговоренность, какие-то колющие намеки, ползучие вопросы. В отношениях людей между собою, в особенности близких, должно быть все ясно. Да и нет.
Варвара Михайловна подошла к мужу и взяла его за руки. Лицо ее сделалось тоже вдруг серьезным. И этот внезапный переход в особенности был неприятен и резок.
— Слушай, Васючок, ответь мне еще на один только вопрос, и тогда я буду всегда совершенно спокойна. Ты никогда не думал о том, что было бы с тобою, если бы ты вместо меня встретил какую-нибудь другую? Ты любил бы ее совершенно так же, как меня? Не правда ли?
Петровский не знал, что ответить на этот вопрос. Настолько он был неожидан в устах Варюши. Строго говоря, он должен был бы ей, конечно, ответить, что, если бы не она, то, наверное, на его пути встретилась бы какая-нибудь другая женщина. Но ведь Варюша спрашивала его сейчас вовсе не потому, что ей нужно было услышать из его уст непременно эту правду. Это был только дипломатический, шахматный ход. Он хочет о чем-то серьезно с нею говорить? Хорошо, она согласна. Но она желает поставить известные рамки. Ведь серьезно говорить можно очень долго. Наконец, в результате серьезных разговоров всегда что-нибудь меняется. Пусть он только ответить ей на этот один вопрос, и тогда она согласна говорить хоть целую ночь: способен ли он был бы полюбить так же, как ее, кого-нибудь другого, то есть какую-нибудь другую женщину?
Стараясь не раздражаться, он отвечает:
— Разумеется, я бы мог встретиться с какой-нибудь другой женщиной, но вряд ли бы я любил ее так же, как тебя.
— Ты говоришь: «вряд ли». Значит, ты все-таки допускаешь, что мог бы ее любить так же, как и меня, и даже, может быть, и больше?
— Я этого не сказал.
— Но ты сказал «вряд ли». Значит, ты все-таки допускаешь какую-то возможность.
Ей было непременно нужно, чтобы он солгал ей нагло в глаза, что этого ни в коем случае не могло бы с ним случиться. Он должен был ей сейчас солгать, что воистину он мог любить только ее и что все другие женщины на свете для него не женщины, а только жалкая подделка под женщин. И только в таком случае она готова с ним говорить о чем угодно.
Сделалось, по обыкновению, противно, но он сказал:
— По общей человеческой логике и по естественной логике обстоятельств, необходимо, конечно, допустить, что каждый из нас мог бы встретить кого-нибудь другого и так же глубоко привязаться к нему.
Она внимательно посмотрела на него и, подумав, сказала:
— Ты отвечаешь мне, Котик, не на вопрос. Конечно, я знаю, что ты мог бы привязаться ко всякой другой так же, как ко мне. Ведь не такая же я, в самом деле, круглая дура? Но я хочу знать, мог ли бы ты эту другую любить так же, как меня. Ведь, согласись, это было бы ужасно, если бы ты мне, например, сейчас сказал, что мог бы совершенно так же, как меня, полюбить какую-нибудь другую. Ведь тогда бы я была для тебя уже не единственная, не Варюша, а только всякая другая.
Она усмехалась трогательно и вместе иронически ему прямо в лицо. Что он скажет на это?
— Ну, Котик, отвечай же… только скорее… Единственная я для тебя или «всякая другая»? Нет, ты, пожалуйста, не морщи бровей. Если я единственная, тогда ясно, что ты не мог бы никогда полюбить никакую другую. Ведь да? Если — нет, тогда… Но только я хочу, чтобы ты сказал правду. Слышишь? Правду.
Она играла словами и вместе умоляла, чтобы он сказал ей правду. Она хотела от него заведомой лжи, и это называлось на ее языке:
— Скажи мне правду.
Ей было надо сейчас от него только одного: чтобы он опять, в сотый раз, расписался перед нею вслух, что признает эту вечную, предопределенную на небесах любовь, что он признает сказку о двух половинках одного и того же разрезанного яблока, которые, перемешанные среди других половинок, внезапно, каким-то чудом опять нашли друг друга. И если он сейчас не признает этой лжи и этой сказки о половинках, то, несомненно, тут же и случится что-нибудь ужасное, беспощадное и вместе безобразное. Он может быть врачом и естествоиспытателем, но в своих отношениях к ней, своей жене, он должен непременно исходить из этой сказки о половинках.
Так как он что-то слишком долго не отвечает ей на вопрос, ее глаза начинают расширяться опасениями и угрозой. Как? Он смеет, кажется, сомневаться в этом?
— Котик, что значит, что ты молчишь?
— Я молчу потому, — говорит он, оправдываясь, и начинает медленно разоблачаться, — что все это становится, наконец, ужасно скучно. Если бы я мог полюбить кого-нибудь другого так же, как тебя, то, наверное, уже давно бы это сделал. Слава Тебе, Господи, прожили мы с тобой друг с другом скоро ровно девять лет, а ты от меня продолжаешь требовать чуть ли не каждую ночь доказательств, что я тебя люблю.
— Нет, нет, Котик, не так! (Она обхватила его крепко руками, так что мешала раздеваться, и спрашивала, глядя ему в глаза неподвижными, спрашивающими и вместе страдальческими глазами). Ты мне только скажи, Котик, правду… Я заклинаю тебя всем святым. Я лучше умру, но ты скажи мне все-таки правду. Единственная я для тебя или нет?
В лице у нее, несомненно, было что-то болезненное, нездоровый психический экстаз. С точки зрения врача, было странно сейчас ей противоречить.
Устало он ей сказал:
— Ну, да, да. Конечно же, ты — моя единственная. Неужели ты все еще продолжаешь в этом сомневаться?
— А почему ты знаешь, что это так?
— Странно. Я это чувствую. О, Господи!
Он зевнул. Но она уже все равно начинает истерически дрожать.
— Нет, ты, я знаю, полюбил бы другую. Это я никогда бы не полюбила кого-нибудь другого, так же, как тебя, но ты бы полюбил. Ты дурной. Для тебя все женщины равны. Ну, хорошо. Тогда докажи мне чем-нибудь, что это правда. О, сделай так, чтобы я знала, что это с твоей стороны не ложь. Сделай так, чтобы я могла это почувствовать крепко-крепко.
Извиваясь в его руках, она прижимается к нему и шепчет в припадке страсти:
— Сделай, сделай.
Он повертывает выключатель и гасит электричество. Доказательство вечной и предопределенной любви так несложно. Но он устал, и оттого Варюша вызывает в нем сейчас только отвращение. И почему женщины так бестактны? Ах, как жаль!
На другое утро Васючок встает что-то немного желтый и опухший. Под глазами у него синие мешки. Ему вредно ложиться так поздно. Варвара Михайловна встала гораздо раньше. Утренний завтрак уже накрыт. На кухне повариха Марья стоит возле газовой плиты в напряженной позе артиллериста, которому будет отдан сейчас приказ стрелять по неприятелю. Она держит в руках яйцо и нож. Перед ней шипит несколько кастрюлек и сковородочек. Производя юбками ветер, влетает Агния.
— Барин идут кушать.
Цок! Цок! — Марья разбивает первое яйцо.
— Что, еще не готово? — спрашивает Агния.
Марья, мелькая над плитой голыми толстыми локтями, ворчливо оправдывается:
— Господи, Иисусе Христе! И так стою над плитой с яйцом в руках по пяти минут. Вот и готово.
Над головою у обеих женщин дребезжит нетерпеливый электрический звонок.
— Уже сели.
Варвара Михайловна тем временем оглядывает мужа, который входит в столовую. Это называется «утренний смотр Васючку». Васючок рассеян и может иногда, например, криво нацепить галстук. У него может быть плохо вычищен сюртук или он наденет что-нибудь не по сезону. Это с одной стороны. С другой, — Васючок любит иногда немножко пофрантить. Как все мужчины, он легкомыслен. Он, например, завел моду слишком коротко подстригать бородку и волосы носить бобриком. Правда, ему за это своевременно досталось. Он должен помнить, что он солидный общественный деятель и семейный человек. Кроме того, к нему, как представителю ученой профессии, гораздо более идут длинные волосы и окладистая борода. Вот так.
— Пожалуйста, ты не вздумай сегодня опять заезжать к парикмахеру, — говорит Варвара Михайловна с опасением. — Я очень рассержусь, если ты это сделаешь.
Петровский знает, что она ревнует его ко всем фельдшерицам и сиделкам. Пусть он ходит лучше такой обросший и лохматый, потому что это его значительно старит.
Наконец, они садятся. Агния подает ему его любимый омлет «офинзерб». Но у него сегодня нет аппетита. И если он сейчас ест, то исключительно потому, чтобы не возбудить подозрительности. Любящий мужчина после ночи, проведенной в объятиях любимой женщины, должен иметь прекрасный аппетит. Если этого нет, то это лучшее доказательство того, что он ее недостаточно любит. Василий Николаевич по порядку опустошает все тарелочки, которые поочередно подвигает ему жена. Наконец, он чувствует пресыщение. Но нет, он должен съесть еще кое-что. Пусть он также не забывает, что на него смотрят дети. Они точно так же привередничают по утрам. Он должен показывать им пример здорового нормального аппетита.
Ну, теперь он может идти. Она сама провожает его до двери и подает пальто. Агния присутствует при этой церемонии только для того, чтобы затворить за барином дверь. Это уже, безусловно, дело горничной.
Проводив мужа, Варвара Михайловна соображает, глядя на стенные часы, когда можно будет позвонить в больницу по телефону и справиться, приехал ли туда Васючок. Начинается долгое утро всевозможных домашних хозяйственных забот, прерываемых короткими телефонными запросами.
— Что, доктор Петровский к вам еще не приезжал? Передайте, что его просили из дому позвонить, как только он приедет. Васючок, это ты? Здравствуй, милый. Как ты себя чувствуешь? Я все продолжаю хлопотать по хозяйству. Ну, смотри же, приезжай вовремя.
Но сегодня, кроме того, у Варвары Михайловны голова полна предстоящим визитом. Сегодня ее поступок кажется ей уже немного опрометчивым. Правда, Васючок будет совершенно сбит с позиции. Он не будет знать, что подумать.
Все утро Варвара Михайловна ходит, усмехаясь сама себе. Ужасно смешно, что скажет и что сделает Васючок, когда увидит сидящую у нее за завтраком Ткаченко. Не позвать ли еще Софью Павловну с мужем? Эта мысль внезапно ей тоже почему-то нравится. Она подходит к телефону и звонит.
— Мой друг, это вы? Вы не очень сердитесь на меня, что я отказалась вчера от вашего приглашения?
— Конечно, сержусь.
— Но я вас убедительно прошу переменить гнев на милость и приехать к нам сегодня со Спиридоном Петровичем позавтракать. У нас будет кое-кто из интересных лиц.
— Кто же?
— Секрет.
— Не могу догадаться, кто. Хорошо, мы приедем.
Варвара Михайловна отходит от телефона в большом волнении. Вероятно, Софья Павловна сочтет ее за сумасшедшую. Быть может, то же самое подумает и Васючок То, что она сейчас делает, совершенно экстраординарно. Она старается в последний раз проверить себя. Неужели, в самом деле, это было вызвано обстоятельствами? Может быть, лучше позвонить по телефону этой госпоже и сказать, что сегодняшний визит отменяется?
Но нет, она непременно хочет, чтобы Васючок встречался с этой женщиной на ее глазах. И это не каприз. Нет, нет! Она не желает, чтобы это случилось где-то там, в неведомом пространстве. Правда, это мучительно, но что же сделать? Она может удержать Васючка от визита «туда» сегодня, завтра, но послезавтра она его уже не удержит. Так пусть же.
И кроме того, эта Ткаченко должна же быть в конце концов благодарна за то, что она имела мужество пустить ее в свой дом и собственной грудью и репутацией заслонить от общего презрения.
— О, — заключала Варвара Михайловна свои мысли, — как должна быть благодарна ей эта женщина! Как должна быть благодарна!
И, подумав так, она решила, что природный инстинкт подсказал ей и на этот раз трезвый и правильный выход из положения.
Она решила принять Раису Андреевну дружески, но без претензий. Это значит заставить ее немножко подождать. Даже еще лучше: сделать вид, что забыла о сегодняшнем приглашении. Но потом быть очень милой и внимательной. Это один из лучших, испытанных способов, чтобы люди, зная, что к ним относятся хорошо, в то же время не зазнавались.
Действительно, Раисе Андреевне пришлось прождать хозяйку минут десять, хотя она приехала аккуратно в час. Варвара Михайловна вышла к ней, извиняясь.
— Вы не в претензии, что я к вашему приезду не успела вполне закончить свой туалет? Вы позвонили, а я еще была, представьте, в утреннем капоте. Такая неаккуратность. Но я так рада.
Она еще раз взяла гостью за руки.
— Вашего малютку, кажется, зовут Коля? (Она прекрасно помнила, что его зовут Арсик). Ах, простите! Да, конечно же, его зовут Арсик. Как жаль, что дети только что ушли на бульвар. Они бы могли пока поиграть вместе. Не правда ли?
— Может быть, я вам помешала?
Обе внимательно рассматривают друг друга. Прежде, при мимолетных, коротких встречах, Варвара Михайловна почти не замечала Дюмулен. Все красивые, но неопасные для нее женщины (а именно такою казалась ей госпожа Дюмулен) не оставляли в ней ровно никакого впечатления. Женщин она не любила и, вообще, ими не интересовалась.
И теперь многое в Раисе Андреевне для нее было ново. Во-первых, то, что эта Ткаченко, действительно, умела одеться. Можно было сказать с уверенностью, что ее платье сшито в мастерской мадам Тарро. Конечно, это чрезмерная роскошь для женщины с ее общественным положением. Варвара Михайловна с раздражением чувствовала на себе работу домашней портнихи Анны Семеновны. Васючок и подобные ему совершенно не умеют ценить, когда женщины, их жены, умеют одеваться на скромные средства.
Но когда чувствуешь себя чуть ли не раздетою, сидя рядом с подобною, разряженною в пух кокоткой, тогда, может быть, слишком поздно начинаешь понимать, как ты глупа. Напротив, «эти дамы» чувствуют себя всегда отлично вооруженными. Правда, нужно достаточно мужества, чтобы оставить таким образом обтянутым жестоко зашнурованный живот и до неприличия подчеркнутые ляжки. Но если мужчинам ничего другого не нужно? Поневоле приходится завидовать подобным авантюристкам! И, может быть, они по-своему даже гораздо более правы, потому что прекрасно понимают все нравственное ничтожество мужчин.
— Мы с мужем живем чрезвычайно скромно, — сказала Варвара Михайловна. — Может быть, вы думали, что у нас сегодня какой-нибудь особенный приемный день? Мы потом пойдем все вместе на бульвар? Я ведь, помнится, так вас и приглашала?
Глазами она выражала сомнение, что в таком платье, как у Раисы Андреевны, удобно отправиться на бульвар. Хотя, впрочем (особенно, вероятно, ввечеру), бульвар видит иногда даже более шикарные туалеты…
И, кроме того, не может быть, чтобы эта Ткаченко была родом чистая малороссиянка. Наверное, по крайней мере, мать у нее была француженка или даже, может быть, какая-нибудь армянка или еврейка. Об этом говорит в особенности матовый блеск ее чуть вьющихся черных волос, большие, непозволительно для севера красивые глаза, тонкий с маленькой горбинкой нос и противно сложенные, с чуть приметным темным пушком, сочные губы. Было бы смешно искать в этом лице проблесков идеи. Всего ужаснее, что мужчины прощают подобным женским лицам их совершенную плоскость и тупость.
Правда, она, видимо, достаточно воспитанна. Кто-то своевременно позаботился, чтобы хорошенько выдрессировать это красивое и опасное животное. И теперь она сама для чего-то впустила в свой дом эту черную, насторожившуюся кошку.
Варвара Михайловна чувствовала себя окончательно расстроенной. Но что сделано, то сделано. Ей только хотелось, чтобы поскорее приехали Лабенские. Правда, она сама нарочно просила Софью Павловну приехать сегодня немного позднее…
Наконец, звонок. В передней что-то много сразу голосов. Неужели же и Васючок? Они входят все трое.
Ну, что же, она сделала то, что сделала. Она привыкла сама отвечать за свои поступки. Софья Павловна делает болезненно-испуганное лицо. Можно подумать, что она увидела обвалившийся карниз. Впрочем, она сейчас же говорит:
— Душечка, вы, кажется, переменили арматуру?
Они целуются. Софья Павловна произносит еще раз, с ударением:
— Эффектно. Очень эффектно.
Они обмениваются смеющимся взглядом.
— Ах, да нет же, ничего подобного. Вам просто это так кажется.
Варвара Михайловна была убеждена, что Софья Павловна примет все это гораздо менее снисходительно. Увы! — у этой женщины безмерное любопытство. Когда-нибудь оно ее погубит. Теперь ее темные, мышиные глазки внимательно ощупывали живот и обтянутые ляжки бывшей Дюмулен.
— Эффектно, очень эффектно, — сказала она еще раз, здороваясь с нею.
Обе дамы привыкли говорить друг с другом намеками, понятными только им одним. И поэтому было совершенно неудивительно, что Васючок начал с самым искренним видом уверять, что арматура совершенно старая. К этому же мнению присоединился и Спиридон Петрович. Это были существа, довольно тяжеловесно двигавшие мозгами, что забавляло обеих дам. Третья, то есть бывшая госпожа Дюмулен, сидела с вынужденной полуулыбкой на своих восточных, сейчас брезгливых или наглых, губах. Она гораздо лучше, чем мужчины, разбиралась в смысле сказанных фраз. Присутствие маленького Арсика служило для нее достаточно естественным поводом, чтобы не смотреть вместе с прочими на внезапно заинтересовавшую всех люстру. Арсик пожаловался на скуку.
— Ну, вот, я это предчувствовала, — сказала Варвара Михайловна укоризненно.
Она позвонила горничной и осведомилась, готов ли завтрак.
— Мои дети уже позавтракали, — сказала она. — Пока мы будем сидеть за столом, я пошлю за ними и за бонной на бульвар.
Все перешли в столовую. Васючок политично держался в стороне, уступая честь занимать бывшую Дюмулен Спиридону Петровичу. С самого момента, как он вошел, у него был ужасно официальный вид. Можно было подумать, что он показывает каким-нибудь знатным иностранцам свою больницу. И как можно с такою упрощенною психологией жить на свете?
Действительно, когда Петровский увидел Раису Андреевну, как ему показалось, сильно расстроенную и сконфуженную, и рядом Варюшу, у которой лицо было в красных пятнах, ему почему-то представилось, что произошло какое-то несчастье. И совершенно так же неизвестно почему он не испугался, а даже, наоборот, скорее обрадовался. Может быть, потому, что здесь как-никак были посторонние люди.
Постепенно успокаиваясь, он объяснил неожиданный визит Раисы Андреевны тем, что она не дождалась его вчера и поэтому приехала сегодня сама. И это ему не понравилось. Можно ли до такой степени падать духом и опускаться до навязчивости? И он был благодарен Варюше, что она все же корректно приняла бестактную гостью и вела себя с нею даже положительно любезно. Все-таки он еще вполне не знает Варюши. Иногда он судит ее слишком строго. Факты налицо!
И было непонятно одно: это — нелепая, обидная отчужденность в лице Раисы Андреевны. Может быть, она была на него в претензии за то, что он передал подробно их разговор жене? От этого в ее глазах он перестал быть мужчиной и сделался скучным мужем своей жены. Да, но тогда зачем же было приезжать? По-видимому, она даже умудрилась взять себе Варюшу в поверенные. Сейчас она с почтительным вниманием слушала разговор обеих дам. Сам Петровский давно уже не слушал этих разговоров. В такой же малой степени его интересовал и разговор Спиридона Петровича, который говорил обыкновенно, оттопыривая во время еды слюнявые губы, о наградах и повышениях. Его интересовало, какой вице-губернатор и где, а также куда переведен в губернаторы. С неменьшим интересом он говорил об управляющих казенными и иными палатами, но советникам губернских правлений и разным правителям дел уделял уже гораздо менее внимания. Кроме того, мог говорить о скачках и о бегах. И надо было удивляться стоицизму, с которым Варвара Михайловна выслушивала сообщения этого ископаемого существа.
Он говорил:
— Председатель энской контрольной палаты женат на двоюродной сестре прокурора судебной палаты такого-то суда. В тысяча девятьсот одиннадцатом году он получает Владимира третьей степени… к сожалению, вместе с отставкой (это обстоятельство побуждает его весело ржать). Елена Евграфовна отправляется в Киев, где ее belle soeur была в дружеских отношениях с тогдашним вице-губернатором… (Он задерживает во рту отрыжку и отдувается.)
Вдруг Василий Николаевич ловит на себе испытующий взгляд Варюши. Она молчаливо спрашивает его о чем-то. Не поняв ее, он боязливо опускает глаза в тарелку.
Приходят дети.
— Ну, вот и мы, — говорит Варюша искусственно весело. — Дети, посмотрите, какой к вам пришел товарищ. Ты знаешь, Васючок, что Раиса Андреевна была так любезна, что согласилась сегодня привести к нам Арсика и приехала сама на целый день. О, мне вчера пришлось довольно долго ее об этом упрашивать!
Она тем же испытующим взглядом смотрит на него. Умеет ли он это достаточно ценить?
Петровский чувствует, как жар вступает ему в лицо. Так вот оно что! Как это далеко от всех его предположений! Стараясь скрыть волнение, он одновременно радуется и за Раису Андреевну, что она приехала не сама, и за Варюшу, что она не оказалась такой узкой и нетерпимой. Э, да если все так пойдет, то он должен будет признаться, что до сих пор, может быть, даже совершенно не знал Варюши.
Украдкой он взглядывает на нее и тотчас же встречает ее холодный, брезгливый взгляд. А, он уже почувствовал себя на седьмом небе! Не правда ли?
Дети, теснясь и тяжело переставляя стулья, усаживаются к столу.
— Я извиняюсь, что мало раздвинула стол, — говорит Варвара Михайловна. — Как-то совсем упустила из виду, что нам всем будет немного тесновато.
— Господа, не перепутайте в тесноте ваших ног, — говорит Спиридон Петрович. — Это чья нога? Я, например, твердо знаю, что она во всяком случае не моя.
Он любит делать двусмысленные намеки, зная, что это нравится дамам, в особенности Варюше. Как ни странно, Варюша любит сальности. Петровского всегда от этого коробит. И сейчас ему стыдно за нее, или, вернее, за себя, как за ее мужа. Гадко смеясь, она говорит:
— Да, это правда, господа. Пожалуйста, не хватайте чужих ног. Пусть каждый довольствуется своими.
— Я боюсь, что это будет очень скучно, — замечает Спиридон Петрович, делая вид, что испугался и поспешно прикусывая нижнюю губу.
— Спиридон, выйди вон, — с ласковым гневом говорит Софья Павловна. — Знаете, он невозможный человек. Ты хотя бы постеснялся присутствующих. Тут есть девицы. Или, правильнее сказать, тут есть девица.
Но то, что она сказала в первый раз, и притом, конечно, намеренно, слово «девица» во множественном числе, уже понято всеми. Страдая за Раису Андреевну, Петровский укоризненно подымает глаза на жену, но Варюша только неприятно улыбается. Необходимо, чтобы в жизни было немного перцу. Недаром она любит больше всего оперетку и фарс. Его всегда поражало и раньше, как она может, не видя противоречия, совмещать в себе наряду со своими строгими принципами такой легкомысленный и жалкий вкус.
— Васючок, какого ты мнения на этот счет? — спрашивает она лукаво.
В вопросе есть вызов и вместе разрешение на вольность. Да, она хочет разрешить ему вольность в своем присутствии. Она нарочно привела сюда эту женщину, чтобы доставить ему удовольствие побыть в приятном ему женском обществе. Зачем же он упирается и сидит таким букою? Почему он не хочет принять участия в общих шутках? Как это мило — разыгрывать из себя профессора в обществе, которое собралось непринужденно провести время!
— Ну, Котик, я прошу тебя не хмуриться. Собравшиеся желают узнать твое компетентное мнение по вопросу, можно ли говорить о ногах в присутствии девицы.
Краснея, он перевел глаза на бывшую Дюмулен. Она сидела неподвижно, и в ее опущенных ресницах он прочел сочувственный ответ:
— Неужели вы думаете, я не понимаю, как вы должны страдать от всей этой пошлости?
И, сам не понимая, как это вышло, он сказал:
— Во всяком случае, нельзя не признать этого разговора в достаточной мере глупым.
И, только сказав это, почувствовал, что сейчас должно произойти что-то ужасное.
— Ура! Я тоже схватил чью-то ногу! — крикнул Воля и от радости захлопал в ладоши.
— Вот, — сказала дипломатично Софья Павловна. — Такие разговоры всегда этим кончаются. Верно, дорогой Василий Николаевич. Совершенно верно. А все, Спиридон, ты. Дай за это папироску.
И она закурила с видом церемониймейстера, авторитетно приглашающего всех считать, что неприятный инцидент исчерпан.
После завтрака Васючок, как всегда, перед тем как отправиться к своим пациентам, целует у нее руку, но она сухо отнимает ее. Напрасно он думает, что его выходка за завтраком пройдет ему так легко! И он уходит, опять не понимая, как это случилось с ним. Кажется, все шло так гладко. Он был бестактен и грубо оскорбил Варюшу. За это он готов понести заслуженное наказание. Но вместе с тем его смутно радовало, что бывшая Дюмулен, наверное, его поняла. Хотя не все ли это для него равно?
Варвара Михайловна старалась взять себя в руки. Какая жалкая комедия. Вообразите! «Эта дама» находит их разговоры за столом недостаточно скромными для нее. Но мужчины так часто принимают отсутствие живого, игривого ума за скромность.
Даже Спиридон Петрович. Он теперь ухаживает за бывшею Дюмулен, неуклюже, точно индюк.
— Пойдемте, — обращается она к ней. — Я покажу вам нашу детскую. Дети, ведите вашего товарища.
Изолировав неприятную гостью, она возвращается к Лабенской. Софья Павловна тушит окурок папиросы и, поднявши полные плечи, сделав круглые глаза, подходит к Варваре Михайловне.
— Моя дорогая, вы можете довести таким образом человека до апоплексии (обернувшись к мужу): — прошу тебя нас не слушать.
— Что такое? — спрашивает он, подходя и дымя сигарой. — Так вот из Витебска его переводят уже на должность прокурора окружного суда.
— Он ничего не видит и не слышит, кроме своих прокуроров, — говорит Софья Павловна. — Ну, разве это не прелесть? Хочешь сегодняшнюю беговую афишу?
Он спокойно кладет руку на сердце, показывая этим, что афиша у него уже в кармане.
— В таком случае ты отправляйся сегодня без меня. Отдай мне только назад восемьдесят рублей.
Поморщившись от сигарного дыма, он достает бумажник и вынимает деньги.
— Слушаю-с.
Круглый, как мяч, выхоленный и всегда блаженно довольный, он ждет, вынув сигару из зубов и влюбленно глядя на жену, когда она ему скажет:
— Можешь идти.
Ах, как гадки мужчины. Всего минуту назад он флиртовал с незнакомой женщиной, а сейчас уже обо всем забыл. Это потому, что мужчины развратны от природы. В них нет ни тени порядочности. И ее Васючок совершенно такой же. Если ему дать свободу, то он, конечно, сейчас же бросит ее. Мужчина не может устоять перед интересной женщиной. А ведь в мире столько женщин, которые гораздо интереснее, чем она. И Васючок сделал, несомненно, большую ошибку, женившись именно на ней. Кто, как не она сама, знает лучше всех свои недостатки? Он был бы глуп, если бы не воспользовался свободой. Но он далеко не глуп.
Наконец, Спиридон Петрович прощается и уходит, скользя подошвами, потому что он уже не может от чрезмерной полноты сгибать ноги в коленках.
— Ну? — говорит Софья Павловна. — Я тоже скоро ухожу. Сегодня бегут мои фавориты, но вы мне скажете, наконец, что все это значит?
— Что это значит?
Варвара Михайловна испытующе оглядывает подругу. Нет, у нее сегодня не видно полной искренности. Она отрицательно качает головой.
— Я не понимаю, о чем вы спрашиваете меня.
Она косо смотрит на Агнию, которая бесшумными движениями прибирает со стола.
— Пойдемте ко мне.
Но по дороге говорит:
— Просто я изменила свой взгляд на Раису Андреевну. Она ведь не слишком далека. Не столько испорченна и зла, сколько недалека. В этих случаях надо казнить сначала мужчин, а потом уж нас, женщин. Если этот Дюмулен вздумает пожаловать к нам, я велю захлопнуть дверь перед самым его носом. Вот и все.
Софья Павловна слушала рассеянно. Нет, это не то.
— Я чувствую себя виноватой перед вами, — сказала она наконец, с непонятно-странным выражением в лице. — Может быть, я не должна была этого скрывать от вас…
Она говорит, глядя в сторону, и медленно и осторожно роняет слова. У нее вид человека, который знает что-то важное и хочет сначала к этому подготовить. Что это может значить? Жалко улыбаясь и опершись одной рукой о металлическую спинку кровати, Варвара Михайловна просительно говорит:
— Но ведь вы мне скажете все? Да?
— Моя дорогая, вы сами виноваты в моей неискренности. Я бы часто сказала вам многое, но вы за последнее время нарочно подчеркиваете, что не желаете со мной говорить о многом.
— Ах, нет, вы не поняли меня. Но что вы хотите мне сказать? Я умоляю вас. Я точно схвачена каким-то железным кругом обстоятельств. Одно время мне казалось, что я готова сойти с ума. Нет, нет, не вините же меня за мою, может быть, вынужденную сдержанность. Ведь вы же все-таки мой друг. Неужели вы скроете от меня? Я вам расскажу в таком случае все, все. Ответьте мне только на один вопрос.
Лицо Софьи Павловны смягчается.
— Вы мне должны сказать, обращался ли к вам с какою-нибудь просьбою по телефону Васючок О, я вас умоляю.
— Обращался.
Теряя остатки сил, опускается на стул.
— Он вас просил позвать меня вместе с собою на открытие сада? Да? Не правда ли? Как же вы могли на это согласиться?
— Вы, моя дорогая, слишком торопитесь упрекать. Вообще, я нахожу, что вы слишком поспешны.
— Простите меня.
— Василий Николаевич объяснил мне вполне порядочно и разумно необходимость для него выйти из щекотливого положения. Моя прелесть, и мужья должны иметь все же некоторую свободу.
— Но как же вы посмели стать между мужем и женой? Простите, я сказала не то слово. Я хотела сказать: как вы могли на это решиться?
О, и подлая же скотинка этот Васючок! Он, оказывается, держит на письменном столе телефон специально для того, чтобы говорить потихоньку от жены. Но этого ему больше не придется. Вполне достаточно одного телефонного аппарата в передней. Да, так что же было дальше?
Она строго смотрит на Софью Павловну. Теперь, чтобы заслужить ее прощение, она должна рассказать ей все.
— Но, моя дорогая, зато теперь вы гораздо более в курсе дела. Вы можете видеть, что вам ничто не грозит. Вы должны только чуть-чуть ослабить вожжи. Я даю вам искренний совет. Ах, вы знаете, мужчинам надо все-таки давать немножко свободы! Вы помните, ведь я всегда спорила с вами и раньше на этот счет.
И она рассказала Варваре Михайловне подробно все.
Десять минут спустя, распрощавшись с Варварой Михайловной и торопливо и грузно спускаясь по ступенькам с крыльца Петровских на улицу, в то время, как вертлявая и услужливая Агния поддерживала ее ловко под левый локоть, Софья Павловна находила, что в доме Петровских атмосфера уже достаточно насыщена запахом приближающегося скандала. Какого? Разве же это можно предсказать?
«Он скрыл»…
Варвара Михайловна не могла даже сразу охватить всей огромности этих слов. Например, хотелось больше улыбаться, чем плакать. Васючок сидит и занимается, как всегда, там, у себя в кабинете, с пациентами. Но он… скрыл. Он солгал и, несмотря на это, спокоен, хочет жить, как всегда. Хочет принимать пациентов, ездит в больницу и с вечерними визитами. Как всегда! Он не понимает, что после этого жизнь уже кончена.
Варвара Михайловна наклоняется над детским умывальником и мочит себе водою лоб и виски.
— Что с вами? — спрашивает Ткаченко.
— Не обращайте на меня внимания… Так… разболелась голова… Но мы пойдем сейчас на воздух. Не правда ли?
Варвара Михайловна вглядывается в лицо Ткаченко. Интересно знать, что думает она и какие планы копошатся в этой ограниченной, такой типичной тупо-красивой голове. Как ужасно, что подобные женские лица, несмотря на всю их ничтожность, могут иметь обаяние и власть даже над самыми умными мужчинами! Разве же это не ужас? Не позор? И разве можно после этого уважать хоть одного мужчину?
Ткаченко вопросительно улыбается и поднимает брови. Она продолжает разыгрывать невинность.
— Может быть, мы с Арсиком приехали почему-нибудь не вовремя?
Варвара Михайловна пугается.
— Ах, нет, нет! Вы приехали как раз вовремя. Мы только выйдем на воздух. Лина Матвеевна, одевайте же детей.
Ей страшно, что Ткаченко может внезапно уйти. Это дико и смешно. Но Ткаченко сейчас ей нужна. Она еще сама не знает, о чем будет с нею говорить, но в ней сейчас что-то совершенно необходимое.
Моментами ей хочется заговорить искренне и интимно. Рассказать ей о своих опасениях и муках. Но у той слишком равнодушно-рассеянный вид. Можно подумать, что она внимательно изучает стены детской. Она повертывает голову из стороны в сторону и что-то соображает. Она сюда вошла, как враг, и с нею следует держаться осмотрительно и скрытно.
— Кажется, мы можем идти?
Дети дружною гурьбою бегут впереди. В передней обе дамы надевают верхнее платье и поочередно останавливаются перед зеркалом. Ткаченко с большой тщательностью копается с туалетом. Теперь это имеет для нее особенное значение. В сущности, какая гадость и мерзость! Перед ее зеркалом она приводит себя в надлежащий порядок для мужчин. Если бы на свете были одни женщины, она бы не стала так прихорашиваться. Она бы, наверное, ходила в каком-нибудь простом полотняном мешке. Потеряв одного мужчину, она ищет теперь другого. И никто не вправе ей в этом помешать. Кроме того, она не привыкла считаться с законными узами. Какое ей дело? Может быть, этот «другой» мужчина будет как раз Васючок. Она вооружается перед ее зеркалом на всех мужчин. И в этот момент ее лицо серьезно. О, она не позволит себе улыбнуться, когда в последний раз поправляет шляпку и опускает вуаль. Она будет улыбаться потом, когда станет говорить с ним. Слова, жесты и улыбки — в ней все ложь. И только каждая пуговица, каждое перо, каждый шов и каждая оборка в ней единственная и подлинная, настоящая правда.
Потом, в свою очередь, в зеркало смотрит Варвара Михайловна. Конечно, она не так красива, но в ней с годами проснулся темперамент и ум. Внезапно она с ужасом чувствует, что опустилась физически. Она слишком поверила в сказку о вечной любви и, облекаясь в безвкусные изделия домашних портних, совсем удалилась от реальных условий жизни. Какое несчастье, какой позор быть женщиной! Можно любить самым пламенным образом, но если ты умна, то должна проводить полжизни в пассажах и у портних. Иначе всякая другая, вот вроде этой, вторгнется в твой дом и выхватит у тебя из-под носа мужа, любовника, жениха, потому что платье на ней сшито гораздо лучше.
Они идут по улице. Впереди бегут дети и выступает, играя толстыми бедрами, Лина Матвеевна, нагруженная детскими тачками, лопатками и граблями. Какая наружно-мирная картина, и на самом деле как все непрочно!
В груди нестерпимая дрожь и поднимающиеся слезы. Ярко светит солнце, и дома кажутся по-весеннему нарядными. Гулко гудит трамвай; по смоченному, черному асфальту скользят экипажи и пешеходы. Наверху, над головой, полощутся от ветра протянутые над площадью полотняные плакаты, извещающие о дне продажи цветка ромашки. А вот и самые продавщики и продавщицы. Они весело идут, утыканные с головы до пояса белыми цветами, в белых широких коленкоровых лентах через плечо и с гремящими тяжелыми кружками. Они воображают, что борются с несчастьем и злом. О, ложь и лицемерный обман! Задыхаясь от слез, она покупает цветы для себя, для бонны и для детей. И вся жизнь огромного, по-весеннему прифрантившегося города кажется ей такою же сплошною ложью, как эта неумная продажа цветов от чахотки.
Внезапно Ткаченко говорит:
— Мне кажется, вы чем-то сегодня предубеждены против меня.
— Я? Неужели?
Варвара Михайловна смеется. Но у Ткаченко решительное и серьезное лицо. Вот и детский круг.
— Сядемте.
Две толстые няньки подвигаются, и они усаживаются тесно рядом на краю скамьи. Обнесенный изгородью круг уже полон детворою, которая копается посередине в песке в небольшом деревянном четырехугольнике. Варвара Михайловна заботливо скользит взглядом по сторонам. Она знает здесь почти всех, начиная с этой древней старухи с совершенно белыми волосами и во всем черном и кончая высоким, налитым и мордастым околоточным, который ухаживает за маленькой краснощекой бонной, приходящей сюда с двумя девочками. Хороший пример для детей и недурное занятие для полиции! По обыкновению, молоденькая бонна, конфузясь и не смея заглянуть в лицо своему кавалеру, сидит, не поворачивая головы, а он, обжигая ее сзади дыханием и чуть не кладя бритый подбородок на плечо, что-то нашептывает ей в розовое ухо. Фу, мерзость!
— Смотрите, он скоро влезет на нее, — говорит Варвара Михайловна.
Теперь она поневоле рассматривает лицо Ткаченко совсем вплотную. Именно таким оно должно представляться для мужчин, потому что мужчины смотрят близко-близко. И вблизи еще осязательнее его чувственная, молочно-матовая, с легким пушком кожа, почти до неприличия коричневые подпалины нижних век и жадным движением полураскрытый рот, показывающий маленькие острые зубки. В этом лице есть что-то раздражающее даже для женщины. Ничем не скрываемая выставка чувственности, оно нагло и пошло заявляет об одном. И мусульмане совершенно правы, завешивая женские лица. Об этом только не думают.
Ткаченко привела в движение коралловые губки и, высоко подняв темные дуги бровей, так что нежная кожа на лбу наморщилась и матовые щеки устало-печально опустились вниз, сказала:
— Я бы так хотела, так хотела искренне-дружески поговорить с вами!
— О чем же? — спросила Варвара Михайловна.
Но та смотрит на нее в упор, точно сомневаясь, стоит ли говорить, и потом, опустив тяжелые веки, продолжает:
— Мы, женщины, почему-то так мало доверяем друг другу. У меня, например, среди женщин нет друзей. Я была столько раз обманута. Впрочем, вообще люди довольно равнодушны друг к другу.
— Нельзя сказать, чтобы это была особенно новая истина.
— Да, конечно, здесь Рубикон. Но как сделать, чтобы искренность стала хотя до некоторой степени возможна?
Зачем она так невыносимо лжет?
— Может быть, искренность между людьми одинаково невозможна и не нужна? — спросила Варвара Михайловна.
Обе дамы обменялись скользящими взглядами. Разговор волновал обеих.
— Не знаю, возможно, что вы правы, — сказала Раиса Андреевна. — Но тогда не стоит жить.
Глаза ее покрылись влагой.
Варвара Михайловна постаралась несколько смягчить безнадежную постановку вопроса.
— Многое зависит от самих людей. Мне тоже всегда платили за дружбу злом.
Она огорченно вспомнила, что даже Софья Павловна скрыла от нее, что Васючок звонил ей по телефону. Несколько мгновений обе женщины смотрели молча и печально друг на друга. Потом Раиса Андреевна первая протянула руку.
— Я бы так хотела… — сказала она, застенчиво подняв плечо и пожимая Варваре Михайловне руку. — Я знаю вас так мало, но из всех моих бывших знакомых вы одна были так чутки…
Она не могла продолжать от слез, неизвестно, искренних или фальшивых. Впрочем, все равно это трогало. Слезы, как известно, заразительны.
— Милая, я прошу вас взять себя в руки.
— Сейчас… Не обращайте внимания… Пойдемте лучше сядемте где-нибудь на глухую дорожку, где никого нет.
Варвара Михайловна испытывала непонятное волнение.
…Через полчаса обе сидели на уединенной скамеечке, и Ткаченко говорила:
— Нет, я никогда не стремилась разбить «его» семью. Я сама считаю это преступлением. Но, если человек определенно заявляет, что не может без меня жить, приходит с револьвером в кармане… Не так легко сделаться убийцей того, кого любишь. Может быть, для этого надо иметь не женское сердце или, во всяком случае, не мое. Но я и пострадала достаточно. Во-первых, я не говорю уже о том, что для меня закрыты двери многих домов. Ужасно потерять человека при таких обстоятельствах. Мучительно, когда потеряна самая вера в любовь. А любить, как говорят, можно только один раз.
Высоко закинув голову, она глотает воздух широкими, беспомощными глотками.
Теперь ей надо сказать что-нибудь ободряющее.
— Да, я понимаю вас.
— Нет, нет, вам трудно понять меня. Почти что невозможно.
— Но почему же? Я ставлю себя на ваше место.
— Теперь бы я поступила по-другому. Я сознаю, что я дурная женщина и получила воздаяние по заслугам.
Закрыв лицо платком, Раиса Андреевна на мгновение погрузилась в слезы. Конечно, это — тоже ложь, и во второй раз она бы поступила совершенно так же, как в первый.
— Простите, это сейчас пройдет.
Но слезы приятно волнуют. В конце концов, это маленькая и совершенно безвредная гимнастика для души.
Прижимая платок к глазам левой рукой, она правою дотронулась до руки Варвары Михайловны.
— Простите… Или лучше… прости… Дорогая, можно мне говорить вам так?
Она чуть сверкнула из-за платка глазами. И в глазах была одновременно униженная просьба и знакомая наглость.
— Ну конечно же, — сказала Варвара Михайловна, чувствуя себя застигнутою врасплох. — Но только, пожалуйста, успокойся. Я прошу тебя, чтобы ты успокоилась. Не распускайся. Держи себя в руках. Это я знаю по собственному опыту.
— Да? Ты хочешь, чтобы я успокоилась?
Раиса Андреевна опять чуть приоткрыла глаза платком. Но Варвара Михайловна уже смотрела искренне и смело. Отчего же, можно быть и на ты. Это немного, правда, скоро, но ведь оно, в конце концов, ни к чему не обязывает.
— Только ведь дружба налагает столько обязательств, — сказала она, стараясь казаться серьезной: — Первая из них — искренность. Я понимаю дружбу, когда у людей нет друг от друга тайн.
— Но ведь только же в этом, по-моему, и данность дружбы.
Они глядят друг на друга, не зная, что теперь надо делать и о чем дальше говорить.
— Пойдем. Необходимо взглянуть на наших детей.
— О, все-таки дети, это — главное утешение женщины! Не правда ли?
Они жмут друг дружке руки. Потом в последний раз натянуто улыбаются.
На детском кругу между тем произошли значительные изменения. Воля, Арсик и Муся играют каждый в отдельном кругу и с разными детьми. Воля строит крепость с такими же двумя большими мальчиками, как он, причем все трое замахиваются на других лопатами, отстаивая неприкосновенность воздвигнутых ими сооружений. Это вызывает ропот тех, которые остались совсем без песку. Муся играет в прыгалки. Игра заключается в следующем: две девочки вертят прыгалки, а третья, которая стоит посредине, должна вовремя перепрыгивать. Но Муся, к огорчению Варвары Михайловны, по-прежнему тяжела и неповоротлива. Каждое дело требует своей техники. Как она этого не понимает? Вертлявая, черненькая девочка, снисходительно улыбнувшись Варваре Михайловне, становится посредине. Это делается вот так. Надо только беспрерывно подпрыгивать: раз, раз! Тогда, изловчившись, попадаешь. Очень просто. Пристыженная Муся глядит неподвижным выпуклым взглядом на ловкую подругу.
Варвара Михайловна с заботой и огорчением берет за руку неповоротливую дочь. Ее сердце сжимается тяжелыми предчувствиями. Но где же Арсик? Перепачканный, в песке, неуклюжий и вялый, он подбегает к матери. На ладони он держит аккуратно выложенную песочную бабайку. Ах, рассыпалась!
Раиса Андреевна приседает в своем роскошном туалете до земли. Она берет грязные пальчики ребенка в свои, затянутые в элегантные перчатки, и вытирает их. Потом платком, еще сырым от собственных слез, протирает ему озабоченно носик, глаза и все лицо. Глядит долго и блаженно и целует.
И Варваре Михайловне вдруг хочется от этого поцелуя в первый раз искренне поверить в дружбу этой женщины.
— Какой у тебя чудный мальчик! — говорит она, хотя ей хотелось бы сказать что-то другое.
Раиса Андреевна поворачивает к ней лицо, в котором еще не остыл экстаз материнской любви.
— Я благодарю тебя, Вавочка. Можно мне так тебя называть? Поверь, что этой минуты я не забуду никогда.
Смешно расстроганные, они покидают круг.
— Но ты только посмотри направо, — говорит Варвара Михайловна. — Что это такое? Ты не находишь, что здесь скоро понадобится акушерка?
Маленькая, краснощекая бонна слышит эти слова и делается пунцовой. Ее сосед, околоточный, слегка отодвигается.
Когда через несколько дней Варвара Михайловна старалась себе уяснить, как все это произошло, то ей более всего припоминалась сентиментальная сцена на бульваре, когда они с Ткаченко сказали в первый раз друг другу «ты». Несомненно, это было начало того болезненного состояния, которое охватило ее теперь.
Варвара Михайловна не могла сказать определенно, в чем оно выражалось. Она делала, например, не то, что хотела. Шла к Васючку с намерением сказать одно, а говорила другое и, уходя, раскаивалась. Кроме того, у нее появилась неприятная веселость.
Впрочем, эта атмосфера нездоровой веселости нависла над всем домом. Острили решительно все, начиная с нее самой и кончая Софьей Павловной, которая приезжала по вечерам одна или с мужем, чтобы составить партию в преферанс. Острили дети, острила эта дурища Лина Матвеевна и даже — о, ужас! — Васючок и кухарка. Это были остроты тяжелые, нелепые, невольно запоминавшиеся и мучившие своею нелепостью. Но настроение болезненной веселости, как и все, что совершалось у них теперь в доме, было отчасти вне ее воли.
Во-первых, регулярно каждый вечер приходила Раиса. Правда, она была приветлива, ровна и весела, бегала с детьми, ловила их, причем Воля кричал пронзительно на весь дом, прыгая через мебель и роняя стулья:
— Раиса — поверниса!
Васючок ездил с визитами один, возвращался раньше обыкновенного, часам к одиннадцати, и присаживался вместе с другими за карты: он более не жаловался на запущенное чтение по медицине. При этом Спиридон Петрович каждый раз регулярно говорил:
— Вот у кого сейчас полны карманы денег.
Смеялись не потому, что это было смешно, а потому, что глупо и рассчитано на то, что все будут смеяться.
И было неприятно видеть, с какою торопливостью Васючок брал карты. Можно было подумать, что для этого именно момента он жил и работал целый день. Вчера Варвара Михайловна нарочно сказала ему:
— Ты бы остригся.
И он сейчас же остригся, хотя, правда, дипломатично, в скромных размерах. Впрочем, он и в других отношениях тоже получил довольно широкую конституцию: надел белый жилет и купил совершенно невероятный, глупый галстук. Кажется, он давно уже не был так счастлив, как теперь. Ложился спать поздно, в два часа, и ужасно много курил. Но это нисколько не отзывалось на его здоровье. Было противно видеть, что он выглядел сейчас гораздо бодрее и моложе. Однажды за картами он даже пытался принять участие в общем шуточном разговоре и рассказал такую глупость:
— У нашего больничного провизора, Семена Исааковича, довольно странная фамилия — Сур. У этого Сура есть жена, которая, как говорят, сошлась с нашим молодым ординатором Алексеевским. По этому поводу у нас возгорелся на днях спор о любви и браке, и наш почтеннейший Виктор Михайлович изрек: «Законный брак, это — суррогат любви, а не любовь». Но дело не в том. При разговоре был Алексеевский. И вдруг Ионин сказал: «Знаете, почему брак есть суррогат? Потому, что Сур рогат».
И Васючок поспешно и тоненьким голосом рассмеялся. Но его никто не поддержал, так как игры слов сразу не поняли, а когда поняли, то она показалась ужасно глупой.
— Не соблаговолите ли вы нам объяснить, в чем здесь соль? — спросил Спиридон Петрович. — Почему выходит, что суррогат рогат? И почему это смешно?
Софья Павловна стала защищать каламбур.
— Как ты не понимаешь? Рогат вовсе не суррогат.
Васючок начал объяснять, но вышло еще хуже.
— Рогат не суррогат, а рогат Сур. Сур рогат.
— Замолчите же! — крикнула Варвара Михайловна.
Ее охватила опять та самая нестерпимая, отвратительная дрожь, которая появилась у нее тогда, в первый раз, когда она шла с Раисой на бульвар.
— Какая глупость и пошлость! По-моему, если не умеешь рассказывать анекдоты, то лучше молчать.
— Да, но кто же, в таком случае, рогат? — упорствовал Спиридон Петрович.
Варвара Михайловна заткнула уши пальцами.
— Я приказываю вам обоим замолчать!
Ею начинал овладевать, подступая спазмами, бессмысленный, безудержный хохот. Она кусала губы и старалась подумать о чем-нибудь серьезном и печальном. Это хорошо испытанное средство.
«Васючок совершенно явно ухаживает за Раиской», — пришло ей первое на мысль, и она старалась внимательно следить за его жестами и мимикой. Теперь это было совершенно очевидно. Он говорит только с нею, смотрел исключительно на нее, даже сдавал ей карты медленнее, чем прочим.
С отвращением Варвара Михайловна подумала о том, что завтра ей принесут новое платье от мадам Тарро. Это было очередное безумие. Хорошо, что Васючок ничего не понимает в подобных тонкостях: будет ли на картонке стоять Анна Волкова или мадам Тарро.
Внезапно до тошноты показался отвратительным табачный дым. Неужели в самом деле?
Она бросила карты и встала из-за стола.
— Мне немного дурно.
Ей не хотелось верить. Правда, некоторые признаки говорили за это. Ах, уж нет ничего хуже, как начать заниматься своим туалетом и сшить новое выходное платье! Самая верная примета.
Встревоженные, все повставали с мест.
— Нет, нет, продолжайте без меня. Это сейчас пройдет.
— Надо отворить форточку. Здесь слишком накурено, — говорит Раиса. — Может быть, ты, Варюша, выпьешь валериановых капель?
— Стакан холодной воды, прямо из водопровода, вполне заменяет валериановые капли, — говорит, энергично отдуваясь, Спиридон Петрович. Он нажимает кнопку звонка и приказывает Агнии принести стакан самой холодной воды. Васючок отворяет целое окно. Пахнет весенним холодом и распустившеюся зеленью. Мучительный озноб охватывает плечи. Подают воду, тоже холодную, в запотевшем стакане, прямо из водопровода, «заменяющую валериановые капли». Она берет дрожащею рукою стакан и вдруг чувствует новый припадок смеха.
— Это суррогат? — спрашивает она Спиридона Петровича.
Но на нее смотрят со страхом. Какие они все отвратительные, нечестные, подлые!
Зубы ее стучат о край стакана, и вдруг стакан вырывается из рук и падает с легким звоном на ковер, заливая грудь и юбку. В глазах темнеет…
…В себя она приходит уже на постели. Над нею стоит Васючок в жилетке, без сюртука и озабоченно считает пульс. В лице у него непритворный страх и нежная, трогающая ее сейчас забота. Ведь не правда ли, он не мог знать, что она придет в себя и откроет глаза именно сейчас? Значит, он не мог приготовиться и нарочно сделает такое лицо? Он ее любит. Какое невероятное счастье! И разве за сознание такого счастья не стоит заплатить долгими днями отчаяния и разных безумств? О, стоит, бесконечно стоит! И таким смешным кажется ей сейчас все пережитое за эти дни: и неожиданный приезд Дюмуленши, которая теперь почему-то сделалась Раиской, и дикое обращение Васючка по телефону к Софье Павловне, и то, что она с Дюмуленшей теперь почему-то на «ты». Она глядит внимательно на Васючка, и ей хочется опять смеяться и сказать ему:
— Ты — суррогат.
Но она нарочно сдвигает брови, и, изо всех сил удерживая рвущийся хохот, сурово говорит ему:
— Я опять беременна.
На другой день с утра приносят платье от мадам Тарро. Запоздалое и ненужное, все серое в полосках, оно лежит в картонке, как сброшенная змеею старая, ненужная, прошлогодняя чешуя. И пока модистка резкими, уверенными движениями профессиональной работницы вынимает его оттуда, отрывая кое-где кнопки и приготовляясь к примерке, Варвара Михайловна начинает испытывать все более и более приближающийся неотвратимый припадок тошноты. Неуловимыми путями сюда доходит струя кухонного чада.
Она звонит и, не дождавшись никого, вдруг кричит оторванным, плачущим голосом:
— Затворите же дверь! Чад!
Модистка терпеливо дожидается. Смешно отпустить ее так, не примерив.
— Отворите настежь окно, — просит Варвара Михайловна. — Вот так.
Ей страшно ни с того ни с сего переодеваться среди бела дня. Ведь этого платья ей все равно не носить: сначала испортится фигура, а там устареет фасон. Входит Агния.
— Бога ради, затворяйте же за собою дверь.
— Барыня, вам неможется?
— Все равно. Помогите мне раздеться.
Когда-нибудь совершенно так же ее будут раздевать перед тем, как положить в гроб. Бессильно она повинуется. Шуршит серое, змеиное платье. От него еще пахнет потом тружениц.
— Давайте одеколону. Какая мерзость!
Но материя точно волшебством обливает бока и грудь. Делается грустно. Все хорошее для нее всегда приходит слишком поздно. Она читает в глазах Агнии насмешливый вопрос:
— Для кого делаются такие чрезвычайные приготовления?
С сожалением Варвара Михайловна видит в зеркале свое осунувшееся за одну ночь лицо.
— Дайте мне маленькое зеркальце. Подождите меня застегивать.
Она внимательно осматривает прическу назади и поправляет волосы. Есть сейчас что-то трогательное и печально-безжизненное во всем ее облике. Она желает побыть в новом платье до прихода Васючка.
И так остается сидеть в спальне у открытого окна.
Ей будет видно, как он подъедет на своем лихаче. Он сейчас с визитом на Нижней Кисловке, телефон 4-89-73. Оттуда он проедет на десять минут в городскую управу и из управы позвонит.
Агния докладывает:
— Барин вас просит к телефону.
— Передай, я знаю. Прошу скорее приехать…
И опять сидит и дожидается, жадно вдыхая свежий воздух. Она рада, что уже заказан обед и выдана провизия. Кушанья старается представлять себе исключительно по названиям, а не по материалу и внешнему виду. В страхе думает о том, что придется все-таки выйти к столу. Отыскивает крепкие духи l’origant и пробует надушить платок. Они точно обволакивают все гадкие запахи, вдруг начинающие предательски выползать отовсюду. Теперь уже окончательно и бесповоротно нет никаких сомнений. И даже с площади чутко доносится дуновение кипящего где-то за две улицы асфальта. Когда приедет Васючок, он даст ей капель.
А пока она сидит, затворив окно. Кухарка уже знает, что к барыне сегодня входить нельзя, и бесконтрольно распоряжается на кухне. Это мучит. Лина Матвеевна самостоятельно одела и увела детей. И это заботит тоже. Агния занята тщательным проветриванием остальных комнат квартиры. Но все ее усилия бесполезны. Разве можно побороть эти ополчившиеся на нее со всех сторон запахи? Можно только затвориться и сидеть.
О, почему эта странная, душу выворачивающая тошнота? Каждая беременность сопровождается для нее этими нечеловеческими муками. За что? Разве это такое преступление — зачать в себе нового человека для жизни? И почему этот грядущий в мир требует для себя такой абсолютной чистоты и отсутствия всяких запахов.
Варвара Михайловна теперь страдает от всего: видит ли пыль или пятно. Ей кажется, что ее руки вечно хранят прикосновение чего-то враждебного. Уже три раза она мыла сегодня руки и вытирала их и лицо одеколоном. И все-таки она кажется себе грязною. Так, день за днем, этот внешний мир, стеснивший ее со всех сторон, будет обращаться во что-то враждебное.
Упрямо она думает, сидя у открытого окна, о том, что до тех пор, пока будет только возможно, она станет носить это платье. Чуть только прикажет ослабить в талии. Ей хочется, чтобы Васючок мог бы все-таки ее увидеть такою, какою она может быть.
Вот он уже и едет. Как часто она видела его из этого окна таким образом подъезжающего. Чаще всего, если тепло, он просматривает газету. Бедный, у него нет на это другого времени.
С тревогой и радостным волнением смотрит, как его экипаж поворачивает за угол. Ведь тот, кого она носит сейчас в себе, есть таинственное продолжение Васючка. Кто знает жизнь? Она огромна и ужасна. И разве она знает себя или Васючка? Все, что она знает, это то, что Васючок — ее. Ее, потому, что она носить в себе его плод. Ей не хочется двинуться или изменить позы. Пусть он войдет и застанет ее так, как она сидела. Слышны его мягкие шаги. Он осторожно приоткрывает дверь и сначала смотрит. Его профессия приучила его осторожно приоткрывать двери. Потом он внимательно-тревожно вглядывается в нее. Где бы он ни ездил, кого бы ни видел и с кем бы ни соприкасался, он всегда таким образом возвращается к ней. Это испытываешь в форме мучительной, сладостно-волнующей спазмы. Хочется сделать за это ему боль.
Разумеется, он уже догадался, что она в новом платье. Но он не уясняет себе, что на свете есть еще фасон. У мужчин фасон платья сливается в глазах с представлением о человеке.
— Ты себя чувствуешь сегодня, не правда ли, лучше? — говорит он, желая поцеловать ее в губы.
Но она подставляет ему лоб и стискивает зубы, чтобы удержать тошноту.
— Да, ты сегодня положительно эффектна! К тебе идет серый цвет.
Она усмехается. Отчего в нем все такое неумное и ненужное, такое внешнее и бестактно-фальшивое? Он не умеет ни говорить, ни смотреть. Ее беременность для него только неудобство, неизбежная иногда неприятность. Зачем он вечно лжет?
— Ты огорчена? — спрашивает он.
Но она не в силах разорвать молчания и неподвижности. Он не тот, каким бы ей хотелось, чтобы он был в этот момент. Не меняя позы и выражения в лице, смотрит на его смущенную, извиняющуюся фигуру. Наконец, он находит достойный выход. Роется в аптечном шкапчике и составляет сложную композицию капель.
— Вот.
Она выпивает и опять остается неподвижною. Постепенно обволакивает знакомая, пришедшая из давних лет печаль. Может быть, это сделали духи? Она не знает. Ей вспомнилось что-то. Может быть, то, как она лежала три года назад в этой же комнате, будучи беременна Мусей. И точно так же тогда была весна и преследующие запахи. Но тогда Васючок сильнее ее любил. Теперь он привык.
Впрочем, может быть, и не то. Может быть, эти слезы потому, что новый человек готовится вступить в мир? О, мир — страшная бездна! Конвульсивные спазмы сжимают челюсти, горло. И нет ни сил, ни желания преодолеть эту поднимающуюся со дна души печаль. Печаль обо всем: о себе, о детях, и о том, кто еще не родился, и даже о Васючке, печаль о том, что она сидит сейчас здесь, в этом изысканном платье, которое через несколько дней должна будет бросить навсегда.
— О, Васючок! — говорит, наконец, она и протягивает к нему руки. — Я несчастна, Васючок. Пожалей меня и приголубь.
Она ищет в его глазах и лице всепроникающей ласки. Но в этом лице только забота. Он смотрит тупо и немного враждебно. Что же еще нужно от него? Разве он приехал не вовремя и разве у нее есть недостаток в чем-нибудь? Ведь он же, наконец, накапал ей даже капель.
И с непреодолимым внутренним раздражением она отталкивает его от себя.
— Уйди от меня! Уйди! От тебя пахнет улицей.
И тотчас с ней начинается первый ужасный пароксизм удушья.
…Человек идет в мир…
Строгая, торжественная, она лежит на белой постели, на высоко подложенных и мягко взбитых подушках. Уже третий день весь внешний мир сузился для нее в границы этой комнаты, где постоянно поддерживается свежая и влажная атмосфера, пропитанная одеколоном. Сюда входят на цыпочках и здесь говорят шепотом. Даже в остальных комнатах говорят вполголоса и без нужды не передвигаются. Детей она видит на мгновение только утром и вечером. Бедные!
Появляется и уходит, как тень, Васючок. Он слушает пульс и сам дает лекарства. У него удивительно мягкие прикосновения, когда он меняет горячий гуттаперчевый пузырь под грудью или чайной ложечкой дает глотать лед с лимонным соком. Поэтому она желает, чтобы за нею ухаживал только он. Как всегда.
В его отсутствие она лежит неподвижно, время от времени только зовет Агнию и приказывает позвонить по телефону то туда, то сюда. В неразгибающихся пальцах зажата полоска бумаги с каждодневным маршрутом Васючка. Агния звонит и докладывает:
— Выехали на Арбат… Только что приехали на Сретенку… Велели вам кланяться.
— Скажи, Агния, что я благодарю и жду сегодня скорее, чем вчера.
В сумерки приходит Раиса… Как нелепо и смешно… Она усаживается молча на стул и смотрит большими черными глазами с фальшивою, напряженною заботливостью. Потом слезливо сморкается. На мгновенье, когда она обращает взгляд к окну, в этом взгляде мелькает неприятный страх. Ее посещения мучат Варвару Михайловну. Ее духи имеют отвратительный сладковатый запах, от которого неприятно кружится голова и щемит сердце.
Она приходит аккуратно через день. Обыкновенно это гадко совпадает с приемными днями у Васючка Просиживает каждый раз до сумерек и уходит, когда Васючок тоже оканчивает свой прием. Должно быть, там, где-то в передней, на мгновение встречаются он и она. И каждый раз Варвара Михайловна вынуждена звонить Агнии, чтобы велеть ей проводить барыню и тотчас вернуться сюда. И каждый раз, пока Агния вернется, Варвара Михайловна лежит, закинув голову назад, вытянувшись всем телом, задержав дыхание, и только ее отросшие за болезнь ногти с болью впиваются в руки выше кистей. Но Агния приходит довольно скоро. Если эти встречи и есть, то они непременно мимолетны. Вслед за Агнией сейчас же приходит Васючок. Он старается глядеть так, как будто ничего особенного не произошло. В самом деле, что в этом такого удивительного? Бывшая Дюмулен приходит ее навещать во время ее болезни? Напротив, это даже очень трогательно. Не правда ли? И разве можно придавать значение таким пустякам, что ее посещения приходятся как раз на те дни, когда у него бывает прием, и как раз на те часы, когда прием приходит к концу? Не все же так нервозны и подозрительны.
По обыкновению, он хочет и сегодня попробовать у нее пульс, но она выдергивает руку. Пусть он отправляется к своей Раиске. В его лице еще не разошлись сияющие морщинки возле глаз, с которыми он смотрел на эту девку там, в передней, прощаясь. И почему он каждый раз непосредственно после этого приходит сюда? Он хочет ей великодушно показать, что не делает тайны из этих мимолетных встреч?
Ей хочется крикнуть ему в лицо:
— Не лги. Я знаю все. Я знаю, что обманута тобою. Спеши пользоваться тем, что я прикована к постели. О, как, наверное, ты был бы счастлив, если бы я не встала с нее совсем? Но почем знать? Может быть, судьба тебе еще улыбнется, и ты вновь получишь свободу. И тогда, наверное, ты сумеешь сделать гораздо более удачный выбор.
— Что с тобой, Варюша? — спрашивает он, делая пошло-страдальческую гримасу.
— Уйди. Ты мне не нужен.
Он выходит на цыпочках с недоумевающим видом. Спина его согнута. Своим наружным видом он хочет сказать, что привык к безумствам всякого рода.
…Сегодня Варваре Михайловне вдруг показалось, что непременно что-то случится. Может быть, оттого, что был слишком яркий закат. Стекла круглых фотографий, висящих над комодом, и ряд образов в углу сверкали кровью. Она попросила Раису слегка сдвинуть занавески вместе. Городской гул и звонки трамваев, доносившиеся в открытые окна, были особенно тревожны. И только равнодушно трубили на разные голоса автомобили. Варвара Михайловна не спала всю ночь. И уже неделю не принимала пищи. Теперь, к вечеру, ее охватила жаркая испарина. Но мысли двигались отчетливо.
— Положи меня повыше, — попросила она Раису.
Потом сама себе заплела косы. Ей хотелось убедиться, что ее члены еще не отказались двигаться. И с улыбкою ребяческого удивления она чувствовала странную, прозрачную бодрость. Потом попросила достать из гардероба шелковый желтый пеньюар.
— Ты хочешь встать? — удивилась Раиса.
Варвара Михайловна с печальной усмешкой подержала в руках легкую материю и отрицательно покачала головой.
— Положи возле, — попросила она.
Так. Но где же туфли? Она старалась найти их глазами и, найдя, успокоилась. Закрыв глаза и неподвижно вытянув руки вдоль тела, лежала, не двигаясь и не разговаривая до конца визита.
Когда Раиса распрощалась и вышла, она приподнялась и села на постели. И тотчас предметы поплыли в красном отблеске. Улыбнулась и закрыла глаза. Надела пеньюар и, пошатываясь, встала на ноги, казавшиеся чужими. От предмета к предмету она медленно подвигалась к двери, как смелый ребенок, который в отсутствие старших самостоятельно учится ходить.
Дойдя до двери, перевела дыхание. Захотелось крикнуть и кого-нибудь позвать. Но нет. Разве есть в целом мире хоть кто-нибудь, кому может поверить заболевшая женщина? Пошатываясь и превозмогая дурноту, она пережидает несколько мгновений у двери и потом тихо переступает порог. О, какой полумрак и тишина во всем доме! Так вот как они живут в ее отсутствие. Застегивая ворот дрожащими пальцами, проходит ряд комнат до передней. Отчего здесь тоже так тихо? Внезапно кажется, что не в силах шагнуть последнего шага. Опершись о маленький столик, стоит, не шевелясь. Видно, как проходит Агния, и на мгновение ее белый передник загорается на плече малиновым светом, который теперь начинает переходить в оранжевый. Отчего у них такая тишина?
Собравшись с силами, делает еще несколько шагов. Сейчас… Ей страшно, что под тяжестью тела может скрипнуть паркет. О, она знает, что им сказать. Она скажет им:
— Не правда ли, вы меня не ожидали?
Но в это время выглядывает смеющееся лицо Агнии. Впрочем, улыбка тотчас сбегает с него. Она смотрит на Варвару Михайловну расширенным взглядом, точно не узнавая ее, потом обращается «к ним» и говорит испуганно:
— Барыня идут…
— …Ах, какая ты! — говорит Васючок еще раз, доведя ее до спальни и укладывая в постель.
Здесь уже полутемно, и она плохо различает его лицо. Но хорошо помнит, что оно было некрасиво-испуганно. Лица Раисы она не помнит. Помнит только прикосновение ее вуали к своим губам и осторожное холодное пожатие руки. И еще черные перья шляпы, когда она повернулась, чтобы выйти в дверь. Все ее тело дрожит.
— Хорошо, хорошо, — говорит она Васючку. — Ты поди, обедай.
Что бы ни случилось, он должен в свое время обедать, завтракать и ужинать. Хочется кричать от боли, но она сдерживает себя. Когда она будет умирать, ему все равно вовремя накроют обедать. Ведь это так естественно, чтобы трудящийся мужчина вовремя обедал.
— Иди же и пришли ко мне Агнию.
Входит Агния, но Варвара Михайловна не отвечает на ее вопрос. Молча и враждебно она следит за ее торопливыми, лгущими движениями. Впрочем, та делает вид, что принимается за уборку. В комнате больного всегда найдется, что прибрать. Она переставляет на столике пузырьки с лекарствами и посуду и только несколько раз взглядывает более вопросительно. Но она прекрасно знает, за что барыня недовольна ею. Для этого она слишком умна.
— И что же, Агния, вам очень щедро дают на чай?
— Господи Иисусе!
Она нарочно выпускает из рук конец передника, и бумажки и мусор выпадают на ковер. Но Варвара Михайловна уже хохочет, закинув голову.
— Знаю, знаю.
Присев, Агния подбирает сор. Не торопясь, она говорит:
— Конечно, я не отопрусь, что они хорошо дают на чай. Что же из этого?
Вот как? Она даже находит нужным довести об этом до ее сведения? Не удвоит ли поэтому и она по отношению к ней своей внимательности?
— А барин вам тоже хорошо платит?
— Бог мой!
Агния с видимым удовольствием фыркает, уткнувшись лицом в собранный край передника. Значит, по крайней мере, он ей ничего не платит. О, конечно, Васючок трус.
— Чего только скажут.
— Хорошо. Вы можете идти.
Агния задерживается в дверях.
— Что я, собственно, доложила им: «барыня идут»… Я безо всякого умыслу. Я вижу: Господи, никак идут барыня? Я, можно сказать, испугалась, крикнула: «барыня идут». Вовсе без умыслу. Даже довольно странно…
Варвара Михайловна делает слабое движение рукою.
— Довольно, довольно.
— Очень даже странно. Как это я могу пойти против своей барыни?
— Вам были бы деньги. Кто вам дороже заплатит, тому вы и слуга. Все вы таковы!
Ах, да и почему им следует быть другими?
— Обидеть, конечно, завсегда можно. Уж я ли вам не служила? Пускай послужит так которая другая.
— Пожалуйста, пожалуйста. Я вам больше ни в чем не верю.
— А раньше верили?
— И раньше вы меня, наверное, обманывали.
— Желаю вам найти такую другую, которая бы согласилась у вас служить. Право. Уж на что глупа эта ваша новенькая, Лина Матвеевна, и то смотрит вон из дома. Вам нужно какую-нибудь особенную, прямо из сыскного отделения, по всем делам вашим…
Гордо выпрямившись, эта отвратительная дрянь выходит. Пусть она собирает свои пожитки и отправляется вон. О ней не будут плакать.
Конечно, подарки и деньги — самая несовершенная система. Против одних денег выдвигаются другие, против одних выгод — другие выгоды. Почем знать? Может быть, уже теперь для Агнии гораздо выгоднее служить Раиске, а не ей. Это невероятно, но это возможно. Самое невероятное есть всегда самое возможное. Было совершенно невероятно, что она выйдет так внезапно замуж за Васючка, и, однако же, это случилось. Все, что случается, всегда случается вдруг. И если принимать меры, то надо их принимать в самом начале. В противном случае, лучше никогда и ничего не предпринимать.
Разве не была Агния в ее доме как своя? Где барыня делает столько подарков и в такой мере приближает к себе прислугу? И если девушка решается все-таки изменить, то она должна, конечно, иметь для этого самые серьезные основания. Разумеется, она еще изменила не вполне. Она пока служит одновременно «и вашим и нашим». Но она уже приготовилась в любой момент перейти на более сильную сторону. Каким совершенно определенным, условным голосом она сказала: «Барыня идут!»
Варваре Михайловне, как всегда в таких случаях, прежде всего хотелось смеяться. Зло не столько страшно, сколько отвратительно. Оно вызывает невольную брезгливую усмешку, переходящую в дрожь.
Она взяла пуховый платок и закутала плечи, но дрожь не унималась. Не хотелось верить, что Агния заслужила того, чтобы ее прогнать. За эти полтора года она в совершенстве успела усвоить многое…
Варвара Михайловна задумалась о новой бонне. Может быть, в самом деле, умственная недалекость имеет также какие-нибудь свои действительные преимущества? Она позвонила.
— Позовите ко мне детей, — приказала она сумрачно вошедшей горничной.
Веки у Агнии припухли и покраснели от слез.
— Слушаю, — говорит она, сморкаясь.
А, все это — дешевые комедии! Порядочная прислуга, верная своей барыне, умеет на деле доказать преданность, а не только на словах. И, наконец, что она, вообще, теряет с уходом Агнии? Решительно каждая горничная, если она с головой, сможет завести те же необходимые связи среди прислуги в больнице и в домах. Для этого нужно только время и небольшой опыт. Правда, у Агнии все налажено, но зато она заелась, слишком забрала силу. Пора, давно пора освежить место горничной.
И вдруг Варвара Михайловна ясно почувствовала, что вопрос об увольнении Агнии решен.
Лина Матвеевна осторожно вводит детей. Они идут на цыпочках, смешно выворачивая пятки, и, с грустно-любопытным видом вытянув шейки, смотрят на мать. Они станут точно так же заглядывать ей в лицо, когда она будет лежать в гробу.
Повернувшись слегка на бок, она жадно смотрит в их испуганные личики. Какое все-таки безумное счастье иметь детей!
— О чем ты плачешь, мама?
— У мамы немножко болит голова.
Они обступают ее постель и гладят ей руки, грудь, плечи и целуют лицо влажными губами. Они целуют искренне и добросовестно, стараясь попасть губами прямо в губы, потому что они еще не научились лгать поцелуями.
— Теперь возьмите их, Лина Матвеевна. Идите, детки, играйте. Спасибо, что вы любите вашу бедную мамочку. А Лина Матвеевна пускай останется здесь. Она мне нужна.
— Зачем?
— Так надо, дорогие. Она к вам сейчас придет.
— Что ты хочешь ей сказать?
Они смешно считают себя нераздельными от нее.
— Нет, нет, идите же.
Нехотя они уходят. Их губы обидчиво надуты и головы упрямо опущены.
Давно ли их начали таким образом прогонять? Все так странно перевернулось за эти дни на свете. Сначала появилась новая тетя Раиса, потом вдруг ни с того ни с сего заболела мамочка, не выходит из спальни да еще вздумала запираться для чего-то наедине с Линой Матвеевной. И с кем же? С какой-то Линой Матвеевной!
Остановившись за плохо притворенной дверью, они внимательно подслушивают мало понятный разговор:
— Я вас попрошу, дорогая, достать из верхнего ящика в комоде темно-красную коробочку, — сказала Варвара Михайловна. — Там браслет… Не из очень, правда, дорогих, но довольно миленький. Впрочем, ведь вы у меня и служите совсем недавно…
Лина Матвеевна стоит, неловко пряча назади толстые, красные руки, несмело выставив колено и угрюмо опустив голову. Она тяжело соображает; впрочем, уши ее краснеют.
— Мне не надо, — говорит она, наконец. — Мерси.
— Что такое означает, моя милая, «не надо»? Нехорошо ломаться, когда вам дарят от чистого сердца. Вам, бедной девушке, дарят настоящий дорогой браслет, а вы говорите: не надо. Для вас это целое счастье. Чтобы иметь возможность самостоятельно купить такую вещицу, вы должны работать чуть ли не целый год.
Глупенькая девушка кривит губы и начинает передергивать локтями. Она боится, не скрыто ли здесь какого-нибудь подвоха.
— Что же вы думаете, что я стану из-за вашего браслета лучше вам служить? Я и так стараюсь.
Она несмело взглядывает из-под насупленных бровей.
— Я не говорю, что вы служите плохо. Я вами вполне довольна. Но… вы видите? Я лежу пластом, бедные детки брошены, отец вечно в разъездах или занят… Ах, отец…
Она открывает футляр и протягивает девушке браслет-змейку. Целых пять лет она носила его до замужества сама. С ним связано много неприятных воспоминаний. Но все же она глядит на него с сожалением и отдает девушке, подавив легкий вздох. Тем более, он был уже два раза в починке. Она объясняет, как его надо отпирать и запирать. Приходится только вот в этом месте сильно нажать ногтем, а то он совершенно как новый.
— Если бы ваша предшественница не была так неблагодарна, она уже к Пасхе носила бы на руке эту вещицу. Как видите, я давно решилась подарить этот браслет, и если его получаете сейчас вы, то просто потому, что вам везет.
— Благодарю вас, — говорит Лина Матвеевна, и взгляд ее колючих, зеленоватых глаз тупо смягчается.
Наконец-то. Усмехнувшись, Варвара Михайловна устало откидывает голову на подушки и старательно вытирает платочком губы. Тяжелая, мучительная слюна тянется сегодня весь день, выворачивая внутренности.
— Мы говорим: отец! Мужчина, моя милая, почти никогда не ведет себя так, как подобает отцу. Вы, девушки, стремитесь замуж, совсем не отдавая себе отчета в том, что такое брак и семейная жизнь. Это проклятье. Уверяю вас.
Она просит передать себе полосканье и тщательно прополаскивает рот, чтобы хотя на момент избавиться от неприятного горького вкуса.
— О, природа возмутительно несправедлива к женщине. За что, — спрошу я вас, — за что, за какой-то миг, впрочем, довольно сомнительного удовольствия, в котором принимаем участие мы наравне, женщина потом должна расплачиваться в одиночку? А в это время супруг, почувствовав свободу, ожидает только подходящего момента… А, все это в высшей степени противно! Поправьте мне, милая моя, подушки… Я жду от вас помощи.
Она внимательно скашивает на девушку глаза. Та говорит еле внятно:
— Что ж… я рада для вас.
Она думает, что, чем тише скажет, тем менее у нее будет нравственной ответственности. Варвара Михайловна улыбается.
— Вы рады? Ах, нет, я боюсь, что вы не будете рады. Вы скажете, что это ниже вашего достоинства, и тому подобный вздор. У вас, милая, все-таки еще достаточно претензий. Вы мне этого не говорите. Да, да!
Каждый раз, когда доходит до этого пункта, Варвара Михайловна все еще не может настолько привыкнуть, чтобы не испытывать неприятного стеснения. Хотя ведь, в сущности, это все равно неизбежно.
— Я должна знать обо всем, что делается у меня в доме. Или, лучше сказать, обо всех. Вы понимаете меня?
Лина Матвеевна молчит, почему-то ожидая продолжения. Не дождавшись, она еще ниже потупляет взгляд.
— Может быть, это для вас немного тяжело и неудобно? Но ведь я же вас не держу. Полученный от меня подарок вас не обязывает ни к чему. Вы можете его преспокойно спрятать в карман и попросить у меня расчета. Мне нужна верная и преданная душа. И такая девушка может всегда на меня рассчитывать. Мне необходим именно такой человек. Вы же понимаете, что я не могу положиться в этом отношении на прислугу, которая получает чаевые деньги от приходящих. Этими чаевыми деньгами можно сделать решительно все…
Понизив голос, она прибавляет:
— Если, конечно, действовать беззастенчиво и умело… Вы понимаете меня?
Но у этой дурочки в глазах только испуг. Кривя полупрезрительно губы, она усмехается и нерешительно вертит в руках футляр с браслетом.
— Это очень трудно, — говорит она и, немного подумав, заканчивает. — Ведь я сижу всегда в детской.
— Прежде всего, это смешно, моя милая. Не могу же я вас учить. При желании, вы всегда можете прекрасно сообразить все сами. Но поверьте, что это вам сейчас кажется таким странным только потому, что вы еще девушка. Уверяю вас!
Ей хочется смеяться вслух.
— Жизнь раскрывает нам глаза на многое и заставляет делать вещи, от которых мы бы раньше с ужасом отшатнулись. Но когда вы будете замужем, вы будете так же несчастны, как… Ах, да не все ли вам равно? Конечно, я от души желаю вам счастья, но этого не бывает.
И вдруг дрогнувшим голосом, совершенно неожиданно для себя, она прибавляет:
— Вы не знаете. Ведь он изменяет мне.
В страхе от того, что сказала это в первый раз в жизни вслух, притом совершенно посторонней девушке, она начинает рыдать.
— Это ужасно. Вас удивляет это? А, моя милая, поживете, еще не то узнаете. Вам будут изменять, а вы волосы будете на себе рвать от отчаяния. Вы не будете спать ночей в невыносимых муках, потому что вы будете… любить.
Девушка с неожиданно проснувшимся живым удивлением слушает ее. Потом к удивлению примешивается испуг. О, это только на первых порах! Какая, в сущности, мерзость, что приходится прибегать к подобным услугам.
— Вы только мне должны сообщать обо всем особенном. Вы же, разумеется, понимаете, что я не заставлю вас подглядывать? Разве я могу вам рекомендовать подобную пошлость? Но живущие в доме знают и видят часто гораздо более, чем хозяева. Увы, это так. Почему вы с таким испугом смотрите на меня? Уверяю вас, что я нисколько не сумасшедшая. Я нахожусь в полном, здравом рассудке и твердой памяти. Но я знаю жизнь, а вы только еще начинаете ей учиться.
Она нарочно ободряюще улыбнулась девушке. Потом взглянула на часы-браслет. Уже восемь. Сейчас Васючок отправится в свою вечернюю экскурсию. И вдруг ей представляется с полнейшей несомненностью, что он находится в стачке с Агнией и оба они самым наглым образом обманывают ее.
Приподнявшись с усилием на подушках, она говорит:
— Когда уедет Василий Николаевич, я прошу вас через десять минут придти ко мне. Я дам вам поручение позвонить по телефону. Я могу вас уверить, что жизнь — это только проклятье. Может быть, вы думаете, что ею управляет Бог? О, наверное, нет!
Девушка слушает ее, неуверенно переворачивая в пальцах футляр. Ей страшно, что больная хозяйка, с желтым лицом и гневно горящими глазами, то плачет, то смеется. Через несколько минут она бесшумно взбегает в кабинет к Василию Николаевичу, вся серая, круглая, маленькая, и, глядя на него испуганно-остановившимися глазами, докладывает:
— Варваре Михайловне дурно.
Придя в себя, Варвара Михайловна говорит слабым голосом мужу:
— Я хочу, чтобы телефон перенесли в эту комнату. Прикажи немедленно же приехать монтеру.
Он с испугом смотрит на нее. Она продолжает:
— Да, да, ты угадал: я сошла с ума или близка к этому. У меня нелепые фантазии. Я не знаю границ в сумасбродстве…
Она с болезненной живостью улыбнулась губами.
— Не правда ли, именно такие мысли и слова приходят тебе сейчас на ум?
Стараясь выбирать слова и удерживая руки, чтобы они не тряслись, он говорит:
— Я, конечно, плохо понимаю те мотивы, которые тобой сейчас руководят… Но я знаю, что ты больна и нуждаешься, прежде всего, в спокойствии. Если от этого тебе будет спокойнее, то я, конечно, распоряжусь тотчас же… Но только не будут ли тебя беспокоить телефонные звонки?
— Напротив, мне в моем заключении будет только веселее.
— И потом, не совсем удобно как-то держать телефонный аппарат в спальне.
— Возможно, что для иных целей это и неудобно, но для меня лично так гораздо удобнее.
Она холодно-вызывающе смотрит на него. Не хочет ли он сказать еще какую-нибудь глупость?
— Я бы позволил себе все-таки, исключительно в твоих же интересах, возразить…
Она прерывает его хохотом.
— Варюша, что это, наконец, значит? Ты собираешься третировать меня?
Она с интересом наблюдает его красное, трясущееся лицо. Что он может сделать? Может быть, он сейчас пригрозит ей, что разойдется с нею навсегда ввиду ее невыносимого характера, что он бросит дом, детей и уедет жить куда-нибудь в другое место?
— Это… это, наконец, Бог знает что такое! — говорит он тихо, очевидно, по медицинским соображениям боясь обеспокоить ее криком и, быстро вскочив со стула, выбегает вон. На ходу у него от бешенства соскакивает пенсне. Варвара Михайловна нажимает кнопку.
— Позовите Лину Матвеевну.
Когда девушка приходит, она ей приказывает:
— Позвоните в контору телефонного общества и велите придти монтеру перенести телефонный аппарат из передней в эту комнату. И прошу вас, милая, раз навсегда, если вы хотите служить у меня, не делать ежеминутно таких круглых, удивленных глаз. Вы поняли?
Потупив глаза, девушка улыбнулась спокойно и нагло.
— Поняла.
Когда она ушла, Варвару Михайловну охватил ужас. Может быть, это в самом деле уже сумасшествие? Она постаралась отдать себе спокойно отчет в своем положении. Нет, больная женщина может полагаться только на себя. Это — аксиома. Выбывая из строя, она всегда теряет лишний шанс. У больного мужчины есть друзья. Мужчины в известных случаях жизни всегда покрывают и поддерживают друг друга. У них безмолвная организация, круговая порука. У женщины — вокруг только враги.
Но, хотя и больная, простертая пластом, она не считала себя слабою и побежденною. Надо только быть последовательною, выдерживать в чистоте свой принцип. Сумасшествие не в том, чтобы проводить свои принципы до логического конца. Напротив, это доказывает только ясность ума и твердость воли. Разве Васючок сделался вдруг оттого стойче и честнее, что она слегла в постель? И почему она вдруг, почему-то сейчас, должна сделаться доверчивее к нему и ко всем?
Не должна ли она, наоборот, только увеличить свою бдительность? Конечно, жаль, что мужчины таковы, но почему она должна от этого расстраиваться? Кто живет в ладу со своим мыслями и чувствами, тот может быть спокоен. А остальное только вопрос формы.
…Когда через день в обычное время ее навестила Раиса, Варвара Михайловна была занята тем, что делала указания монтеру. Ей хотелось, чтобы она могла лично сама легко дотянуться до аппарата.
— Не правда ли, вы в первый раз устанавливаете телефонный аппарат в спальне? — нарочно спросила она его при Раисе.
Тот серьезно посмотрел на нее, потом улыбнулся, видя, что от него ожидают улыбки.
— Как сказать? Бывает, что ставим и в спальне. Как говорится, у всякого барона — своя фантазия.
Он улыбнулся еще раз, желая ей объяснить этим, что на свете достаточное количество всяких лиц, для которых не писаны законы здравого смысла.
— Я тоже думаю, — сказала Варвара Михайловна ему в тон и прибавила, обращаясь уже к Раисе: — А чтобы звонок громко не трещал, я напихала в него марли и ваты. Теперь ты можешь быть уверена, когда позвонишь, что всегда услышишь прежде всего мой голос… Или, быть может, это тебя не устраивает?
Она погрозила ей пальцем.
— Знаю, знаю!
Раиса Андреевна смотрела на нее, не зная, надо ли улыбаться или обидеться.
— Ведь ты ухаживаешь за моим мужем, не правда ли?
Подумав, она решила улыбнуться, но улыбка у нее вышла жалкой.
— Ну конечно же, — сказала она. — А разве это для тебя новость?
— О, теперь, конечно, нет, после того, как я видела, что вас предупреждает о моем приближении Агния.
— Нет, серьезно?
Но Варвара Михайловна тихо смеялась.
— Только почему она делает это так неконспиративно? «Барыня идет»… Ты могла бы дать ей какой-нибудь другой пароль… Например: «А вы сегодня, кажется, без калош?» Вот это я понимаю.
— Что это значит? — спросила Раиса Андреевна серьезно.
— Ах, это шутка! Надеюсь, ты понимаешь! О, если бы я, действительно, заподозрила с твоей стороны какие-нибудь шашни! Ты ведь знаешь: я могу быть беспощадна. Но оставим это. Я очень прошу тебя, когда ты уйдешь, позвонить мне откуда-нибудь по телефону. Мне хочется попробовать звонок.
— Я могу уйти, если это нужно, сейчас.
— Ну вот, с какой же стати? Тем более у Васючка прием еще не кончился.
Варвара Михайловна видит, как лицо Раисы постепенно розовеет, под глазами, несмотря на пудру.
— Вавочка, я умоляю тебя оставить эти шутки.
Глаза ее, мигнув, показали влагу. Удивительно это у нее скоро!
— Ну, хорошо. Я сама тебе скажу, когда надо будет уходить. Ты мне это разрешаешь?
Теперь Раиса была бледная, скорее даже желтая. О, конечно, она поняла все и, вероятно, станет заходить реже. Но что это? Кажется, входит Васючок? Отчего сегодня так рано?
Он осматривает стоящий возле нее на столике телефонный аппарат и шутит, обращаясь к Раисе:
— А ведь недурно она устроилась?
Монтер заявляет, что все готово, и хочет уходить. Поднимается с места и Раиса.
— Мне пора.
— Да? Отчего ты никогда не хочешь посидеть с Васючком? Васюнчик, почему ты за нею не поухаживаешь? Ведь с разрешения жены можно.
Они целуются. Потом Васючок идет ее провожать. Варвара Михайловна дает звонок Агнии.
В дверях Раиса поворачивает на одно мгновение лицо. Она силится улыбнуться, но у нее в глазах страх, тот самый, странный страх, который у нее мелькнул, когда она ей сказала, что беременна.
Откинувшись на подушки, она стала ждать возвращения Агнии. И вдруг подумала определенно и твердо, что Раиса больше к ней не придет. А что она знала, в том не ошибалась никогда.
Прошло уже минуты две, а Агния не шла Варвара Михайловна позвонила опять. Потом еще и еще. Наконец, тревожно поднялась с постели. Вот как! Так, значит, эта дрянь Агния уже начала сводить с нею свои счеты? Какая ошибка была ее оставить, сказав, что ни в чем ей не верит. Какая ошибка!
Спустив ноги с постели, она нашаривает туфли. Время от времени она все-таки еще должна, цепляясь за стены, с риском упасть от слабости, совершать свои путешествия.
Отворилась дверь и вошла Лина Матвеевна.
— Она слишком нервна эти дни, и мне лучше у вас не бывать, — говорила Раиса Андреевна Петровскому. — Да?
Она шла впереди и быстро оглядывалась. Лицо ее было расстроенное. Он понимал, что, вероятно, у нее с Варюшей вышел неприятный разговор. Отчасти он теперь догадывался, с какой целью Варюша ввела Раису Андреевну в дом. Было мучительно противно. Он шел за нею, стыдясь и ежась. Ему казалось, что она презирает его.
В отдалении прозвучал характерный звонок. Два нажима. Это означает:
— Проводить.
Раиса Андреевна остановилась и повернулась к нему лицом.
— Я все-таки хочу услышать от вас, Василий Николаевич, надо ли мне бывать. Я, кажется, Вавочку сильно раздражаю своими визитами.
Он не знал, как ей ответить.
— Почему бы так?
Но тон его голоса означал:
— Да, тебе лучше больше не ходить.
И вдруг ему представилось так ясно, что вот за этой милой, интересной, воспитанной женщиной сейчас затворится дверь, и это уже будет навсегда. Она мелькнула в его жизни, так близко от него только затем, чтобы потом серость и однообразие дней в обществе навязчивой, бестактной женщины казались еще более заметными. Стало страшно. Хотелось что-то сказать, чтобы как-то удержать ее. Но в отдалении прозвонил вторичный звонок Варюши. Это отрезвляло. Впрочем, на мгновение мелькнула еще одна мысль. Собственно, о ней даже нельзя было сказать, что она мелькнула, потому что она последние дни была всегда. Он гнал ее и прятался от нее, но она продолжала назойливо всплывать:
— А что, если бы Варюша вдруг умерла?
Стыдясь, он сказал, чтобы наказать себя за дурные мысли:
— Что ж, пожалуй, вам, в таком случае, лучше временно не видеться с Варюшей.
«Временно» означало: никогда. И тотчас стало неуютно и одиноко от сказанных слов. Он поднял голову. Когда и в чем его может упрекнуть Варюша? Он всегда ведет себя по отношению к ней как джентльмен.
Но глаза Раисы Андреевны остаются непонятно неподвижными. Потом в них пробегает и тотчас пропадает что-то, похожее на страх. Но, пожалуй, это и не страх. Скорее вызов или упрек. И потом ему странно кажется, что ее лицо так же непонятно начинает приближаться. Он знает, что должен сделать движение отодвинуться, но сделать этого не хочет. Напротив, ему хочется все больше и больше смотреть в это неотвратимо приближающееся лицо. Потом он чувствует осторожное прикосновение холодных, влажных, тонких пальцев, на которых несколько твердых колец, и от этого прикосновения вдруг сразу начинает обонять тонкий и душистый запах ее тела.
Чуть пошевелив губами, неподвижными в уголках, она спрашивает, точно желая в последнем движении коснуться его губ своими неясными губами:
— А… нам… тоже не видеться?
Пораженный, он молчит. В отдалении протяжно, не переставая, звонит звонок Варюши. Он понимает, что вдруг и снова, как когда-то давным-давно в Чепелевке, имении Четвериковых, он подошел к той же самой таинственной черте. Рвануться назад, провести рукой по лицу, — и очарование кончится… надолго, может быть, навсегда. Потому что вот эта женщина, такая внезапно желанная, как ни одна с момента встречи с Варюшей в Чепелевке, хотя он впоследствии, конечно, встречал многих, может быть, не менее прекрасных, — эта женщина сейчас повернется и уйдет. И от этого что-то явственно вдруг выпадает из его жизни. И уже потом его нельзя будет вернуть туда обратно. Он даже не знает, что это. Если угодно, это даже ужас, недозволенное и недопустимое. Но от него оторваться, отодвинуться почти совершенно так же страшно, как и ему поддаться, бесповоротно к нему придвинуться, — закружившись, упасть в него, как в бездну.
— Раиса… — сказал он, желая сказать: Раиса Андреевна.
Но она сжала его пальцы, точно прося не продолжать, и он отчетливо понял, что не может их отнять.
— Правда? Так лучше? — сказала она шепотом и вдруг засмеялась, потом прибавила:
— Это — безумие. Да?
Не выпуская ее пальцев, он поднес их к губам и целовал, чувствуя, что она дрожит так же, как и он, всем телом. Он знал, что еще одно мгновение, и, коснувшись его грудью, она сольется с ним в долгом, непрерывающемся объятии.
Внезапным насилием до его слуха дошел скрип двери и отрезвляющий голос Агнии:
— Ах, виновата!
Отпустив руки Раисы Андреевны, которые он держал высоко, невольно придав им трогательно-умоляющее положение, — он сказал, испытывая стыд и вместе волнующую радость:
— Заприте дверь, Агния.
Раиса Андреевна ушла в глубокой тишине. Петровский не двигался.
— Подождите, — сказал он горничной, когда она заперла дверь и повернулась, чтобы уйти. — Пройдите ко мне в кабинет. Мне нужно вам сказать.
Агния опустила глаза. Когда они пришли, Петровский притворил за нею дверь.
Прижавшись плотно спиной к библиотечному шкапу, покусывая губы и блестя двоящимся взглядом серых глаз, Агния, с несмелой выжидающей полуусмешкой глядела на него.
Игрою дикого случая жизнь его и, может быть, жизнь Варюши отдана сейчас в руки этой девушки, о нравственных качествах которой, хотя она живет у них уже более года, он не знает ничего.
— Агния!.. — Вдруг ему показалось, что вся его предыдущая жизнь рушится, точно карточный дом. И он заговорил с этой девушкой откровенно и странно, одновременно ужасаясь, стыдясь и радуясь, что говорит с нею, как с равной. — Я вас прошу мне поклясться, что вы… не скажете барыне… Вы понимаете, Агния, что этого нельзя сказать барыне? Это ее убьет. Ведь вы не можете не знать… какие у нее слабые нервы… Поклянитесь же мне.
— Хорошо-с, — проговорила она, — я не скажу барыне. И с какой стати мне говорить? Разве это мое дело?
Она по-прежнему, прижавшись к шкапу, смотрела на него бегающим, выжидающе-блестящим взглядом и кусала губы.
— Нет, вы поклянитесь, Агния.
— Говорят вам: не скажу. Значит, и не скажу.
— Вы понимаете, я гибну, Агния. Вы, простая крестьянская девушка, не знаете всего ужаса той жизни, которою живем мы, так называемые господа.
И по мере того, как он говорил, ему делалось легче и свободнее. В первый раз за долгую совместную жизнь с Варюшей он откровенно говорил о своих страданиях постороннему человеку. И кому же? Горничной девушке! И его радовало, что она умна и может понять решительно все. Хотелось плакать, упасть на диван, биться в диком припадке.
— Своя охота. Кто же заставляет? Вы думаете, мы — простые, так ничего и не видим. Очень даже сочувственно…
Тем же инстинктом он понимал, что она на его стороне.
— Спасибо, Агния.
Он трусливо улыбнулся.
— Только вы все-таки поклянитесь…
— Господи, пристали. Ну, вот вам.
Она, смеясь, перекрестилась на образе. Он обрадовался, как ребенок.
— Прямо смех, а еще доктор. Уж сидели бы. Туда же. Эх!
— Идите, идите, Агния. Не надо, голубушка. Вы многого не понимаете. Но вы хорошая девушка. Я никогда не забуду этого. Вы меня спасаете от гибели. Ведь это же пуля, Агния… Пуля в лоб.
В головокружительном ужасе он представил себе на момент, что было бы, если бы Варюша обо всем узнала.
— Конечно, как же иначе! — сказала она с фамильярной иронией и вдруг, улыбнувшись полной улыбкой, показала прекрасные, удивительно ровные, белые зубы.
«Как странно, что я совершенно не замечал ее раньше», — опять удивился он.
— Идите, Бога ради, идите. Ведь Варюша вас ждет.
Но Агния не двигалась с места.
— Уйти всегда недолго. Только вот вы, барин, такое затеваете, что не с вашей бы простотой. Очень даже сочувственно… Барыня сейчас меня спросит: «О чем с тобой говорил барин?» Я должна ей ответить. А потом она спросит вас: «О чем ты говорил с ней?» Что вы скажете тогда?
— Откуда она может знать, что мы с вами говорим?
— От Линки. От Лины Матвеевны. Она у ней на жалованьи.
Агния цинично усмехнулась.
— Сначала была на жалованьи я, теперь она. Завтра мне, наверное, совсем расчет будет… Не с вашей простотой, барин, в такое дело ввязываться. Примите совет. Простите… Очень даже сочувственно…
Она спрятала полные руки под передник и неожиданно потупилась. Лицо у нее было умное и серьезное. С удивлением и стыдом он должен был признаться, что по-настоящему, человечески, он видел его только в первый раз сейчас. Она, видимо, угадала его мысль. Голова ее поднялась высоко и свободно. Усмехнувшись еще раз, она, играя на ходу полными и довольно красивыми плечами, отошла зачем-то к окну.
«Да, небось раньше проходил, не взглянув; мы — не люди», — сказала ему ее походка.
Он последовал за ней смущенным взглядом.
— Господи, никак идут?
Она вытянула шею.
— Скажите, барин, в случае чего, что вы мне жаловались, что от ветра хлопает ставня. Тут, у левого окна, ставня без крючка. Надо сказать Прокофию…
Она продолжала нарочно говорить громко:
— Прокофию, что сказать, что не сказать…
Действительно, с размаха отворилась дверь во внутренние комнаты. Поддерживаемая Линой Матвеевной, странно боком вошла Варвара Михайловна. Она была в кофте и одной рубашке, без юбки. Ноги ее жалко и болезненно тряслись.
Петровский и Агния кинулись к ней. Но она сделала предостерегающий жест правой рукой.
— Осторожнее!
Медленно она обернула лицо на мужа. Сгорбленная, с вытянутой вперед шеей и растрепанными тоненькими косами, она была похожа на старуху. Глаза ее смотрели мутно-безумно и холодно.
— Посадите меня на диван, — сказала она глухо, но явственно и, сделав жалобно-мучительную гримасу, закашлялась удушливым, горловым кашлем.
Муж хотел ей помочь, но она резко оттолкнула его.
— Не смей.
И посмотрела строго и долго.
— Я знаю все.
И пока ее вели к дивану, она, не отрываясь, смотрела на него тем же страшным взглядом. Наконец, ее усадили.
— Подушку… Здесь… — командовала она, и белки ее глаз, желтые от частично разлившейся желчи, неприятно бегали. — Теперь выйдите все. Ты (она указала на мужа) останься.
Агния и Лина Матвеевна вышли.
— О чем ты говорил с Агнией? — строго спросила Варвара Михайловна мужа.
С отвращением и страхом он смотрел на нее. Он понимал, что с этого момента начнется ужас и ложь. Ему бы хотелось сказать:
— Варюша, что это такое происходит с нами?
Но разве с ней можно сейчас или даже вообще когда-нибудь говорить по-настоящему, по-человечески? Спокойно-враждебным, насторожившимся взглядом она изучает его. Ведь она же нисколько не любит и не уважает его. Зачем она в таком случае с таким упорством цепляется за него? Ей нужно во что бы то ни стало сохранение семьи и вся обстановка этого семейно-казарменного тюремного быта? Да, ей нужно только это. И никогда не было нужно ничего другого. В ней не было никогда ни порывов искренней, утонченной любви, ни желания вникнуть в права и потребности его человеческой личности. Пошлая, чувственная самка, она вцепилась в него и медленно высасывает его душу.
— Варюша, ради Бога, я прошу тебя сдерживать себя хоть немного, — сказал он, стараясь говорить с нею мягко, потому что она была больна.
— Я требую, чтобы ты мне сказал, о чем ты сейчас говорил здесь, в кабинете, с Агнией.
Она чувством угадывала, что он что-то скрывает от нее, и теперь хотела раз навсегда его разоблачить. Она была уверена, что он слишком прост, чтобы суметь вывернуться. И, конечно, она не ошибалась. Если бы не хитрость Агнии, он бы, конечно, сразу теперь же был бы ею изобличен.
И тогда бы что-нибудь произошло. Что? Он никогда не мог предугадать заранее, что предпримет Варюша, но знал наверно, что это было бы что-нибудь совершенно безвыходное, ужасное до позора, до отвратительности.
Удерживая дрожь в горле и руках, он сказал, чувствуя, что краснеет оттого, что лжет:
— Я не хочу тебя раздражать, потому что ты находишься в возбужденном состоянии, и только потому отвечу на твой унизительный для меня вопрос. Я приказал Агнии купить новый крючок для хлопающей от ветра ставни. Теперь ты удовлетворена?
— Нет еще. Нажми, пожалуйста, кнопку.
— Варюша! — крикнул он. — Это невозможно, наконец… то, что ты делаешь. Я не допущу очной ставки между собою и прислугою. Ты слышишь?
Она медленно сползла с дивана, затыкая рот и нос платком, и, полусогнутая, подошла сама к электрической кнопке и энергично позвонила.
— Если ты это позволишь себе сделать, — сказал он, уже не стараясь больше удерживать дрожи и зная, что наступает неотвратимый конец, — то знай, что я уйду сейчас же из дому.
— Ты не уйдешь.
— Нет, я уйду. Ты это сейчас увидишь. Я уйду, несмотря ни на что. Я уйду потому, что у нас в доме сплошное безумие, позор. Ты ведешь себя, как постеснялась бы вести любая прачка со своим сожителем-кучером или дворником. Ты уже, кажется, решила перешагнуть последние границы допустимого. Довольно.
Вошла Агния и остановилась у двери. Он сделал резкое движение уйти.
— Ты не уйдешь, — спокойно повторила Варвара Михайловна, — или уйдешь только через мой труп. Вот видишь это?
Она показала ему пузырек.
— Это — морфий, который я берегу все три года, с рождения Муси, когда мне его впрыскивали. Я его перелила в этот пузырек. Если хочешь, можешь идти к своей Раиске и пригласить ее сюда полюбоваться на мой труп и несчастных сирот-детей. Агния, а теперь скажите мне вы, какое поручение дал вам барин здесь в этой комнате. Предупреждаю вас, что я правду знаю все равно и так. Если вы солжете, то будете только потом отвечать перед своею совестью.
Агния фыркнула.
— Что вы только, барыня, вздумаете? Вот грех. Говорили про оконную ставню. Только и делов. Приказывали уделать, чтобы она не хлопала.
— Приказывали уделать, — повторила Варвара Михайловна, медленно усмехаясь: — Хорошо, можете идти. Завтра вы приготовьтесь получить паспорта. Вы мне больше не нужны.
Она опять медленно поднялась с дивана и, полусогнувшись, пошла к двери. В дверях остановилась и схватилась за косяк, — видимо, ослабела. Петровский и Агния бросились к ней, чтобы ее поддержать, но она отдернула брезгливо руку.
— Лина Матвеевна! — закричала она жалобно, слабеющим голосом: — Помогите мне, голубка!
— Слышу! — донеслось на бегу из соседних комнат.
Вбежала бонна.
— Отведите меня, голубушка.
Точно ребенок, она обхватила руками ее шею. И, поддерживаемая девушкой, еле волоча ноги, она вышла. Если бы кто-нибудь когда-нибудь сказал Петровскому, что у женщины может быть такой необъятно-сильный и верный инстинкт, он бы никогда не поверил. Он солгал, но это была только временная отсрочка.
Разбитый, он опустился на диван и старался осмыслить происшедшее. Постепенно из всех хаотических и частью нелепых мыслей выделилась одна, унизительная:
— Надо получше заплатить Агнии.
Придя к себе в комнату и улегшись на кровать, Варвара Михайловна сказала бонне:
— Позовите ко мне Агнию.
Когда Агния вошла, она обратилась к ней:
— Вы сдадите завтра утром все белье и серебро Лине Матвеевне в моем присутствии и по списку.
— Слушаю. Можно идти?
— Нет, подождите. Я знаю, что вы, Агния, подкуплены моим мужем и этой женщиной. Пожалуйста, не возражайте мне. Это бесполезно. Я ведь все равно не поверю ничему.
— Как вам будет угодно.
— Да, так вот я не верю ничему. Я знаю, что все люди плохи и нельзя положиться ни на кого. Кажется, что плохого сделала я? Я ввела в свой дом женщину, которую все оттолкнули от себя…
Агния усмехнулась.
— Впрочем, не в том дело… Повторяю, что я не верю больше в человеческое благородство. Но вы меня, Агния, удивляете. Скажите, по крайней мере, сколько вам заплачено. И можете быть спокойны, что я вам заплачу… ну, ровно в полтора — два раза больше.
— Мне ваши деньги, барыня, не нужны.
— Вы думаете, я вас обманываю, Агния?
Дрожащими пальцами она отстегнула от руки золотые часы-браслет и протянула их горничной.
— Возьмите. Это мой вам подарок. Может быть, вы думаете, что мне их очень жаль? Когда гибнет жизнь, тогда, Агния, ничего не жаль. Возьмите эти часы, но только прошу вас их спрятать и, пока вы у нее служите, не носить. Или, может быть, когда-нибудь попозднее. Возьмите же.
— Покорнейше благодарю. Только я не возьму.
— Не возьмете, тогда я все равно брошу их на пол.
— Что же, бросайте. Я подберу.
— Да? Вы не верите? Так вот же, смотрите.
Часы звякнули о пол. Стекло разбилось и отскочило. Агния нагнулась, осторожно подняла часы, и, неприятно усмехаясь, положила на стол.
— Очень мне нужно принимать от вас часы. Подарить подарите, а потом еще велите обыскать. Мне и денег не надобно ваших. Вот отдадите завтра паспорт и — с Богом! Вы думаете, что все такие дуры, как ваша Линка? Что ж, поживите с нею. Я ли не служила вам очень симпатично? Пускай!
Она громко заплакала и вышла.
— Неужели я ошиблась? — спросила себя Варвара Михайловна. — Э, нет, меня не проведешь, голубушка.
Вошла Лина Матвеевна и доложила:
— Василий Николаевич не стали обедать и уехали.
Она протянула Варваре Михайловне полулистик почтовой бумажки.
— Вот их сегодняшние телефоны.
Варвара Михайловна тревожно пробежала записанные телефоны. Три, семьдесят пять, тридцать один. Курагин. Как странно!
Она сняла телефонную трубку и позвонила.
— Александр Васильевич, это вы? Говорит Варвара Михайловна. Здравствуйте. Когда сегодня к вам приедет Васючок, попросите его немедленно же подойти к телефону.
Она старается вслушаться в тон голоса Курагина. — Нет, у них ничего не условлено. Это — шальной, внезапный визит. Тем хуже.
— Заходите к нам поскорее.
Она положила трубку и, выждав минут десять, позвонила по первому из записанных по порядку номеров.
— Еще не приехал.
Она стала волноваться. Что это может значить? Номер Курагина записан на втором месте. Может быть, он проедет прямо к нему?
Она звонит опять по первому телефону и справляется об адресе. Да, несомненно, ему ближе сначала заехать к Курагину. В этом со стороны Васючка есть расчет. Вероятно, он скажет, что не сообразил сразу, как ему будет ближе по пути.
Звонит к Курагину и просит велеть Васючку немедленно же подойти к телефону, как только он приедет. Он озабоченно-предупредительным голосом обещает.
Но время бежит. Варвара Михайловна беспрерывно берет в руки разбитые часики. Минутная стрелка отскочила, и теперь приходится соображать время исключительно по часовой.
Позвонила еще несколько раз по первому из записанных номеров.
— Еще не приезжал.
С отвращением вызывает к телефону Раису.
— Васючок не у тебя?
— Что за фантазия?
— Почему же «фантазия»? Ведь раньше ты приглашала его к себе?
— Да, но то было раньше.
Голос у нее насмешливо-враждебный.
— Завтра утром я уезжаю в Петроград. Ты меня, надеюсь, извинишь, что мне не придется зайти и проститься. Моя жизнь теперь до такой степени полна неожиданностей!
Это падает, как могильная плита. Варвара Михайловна с трудом переводит дыхание.
— А что такое случилось? Так внезапно?
— Меня вызывает брат. Он заболел, и я буду ходить за ним и заниматься у него хозяйством. Он вдовый. Ну, я желаю тебе всякого благополучия. Арсик кланяется Мусе и Волику. Пиши ко мне в Петроград.
Она торопится говорить. Но в конце, сделав небольшую паузу, прибавляет:
— Спасибо тебе за все. Передай мой привет Василию Николаевичу.
Варвара Михайловна, сдерживаясь, говорит:
— Поразительно, что так экстренно.
Она удивляется собственному спокойствию.
— Но что ты хочешь этим сказать?
— Я? Ровно ничего. Я удивляюсь, как другие люди могут принимать такие быстрые решения. Я бы, например, должна была думать с месяц, прежде чем решиться на что-нибудь подобное.
— Я и ты! Я — разбитый корабль, утлая ладья, носимая по воле волн, а ты — у тихой, верной, постоянной пристани.
Это уже явная насмешка.
— Ну, еще раз привет всем. Здесь дожидаются очереди. Пиши. Я тоже буду писать.
— Желаю тебе счастья на новом месте.
— Спасибо. А тебе на старом. Прощай…
Она кладет трубку. Именно «прощай», а не «до свиданья». О, предчувствие и на этот раз не обмануло ее. Она попала в центр. Ею овладевает хохот. Хорошо, что она достаточно умна и, прежде всего, никогда не теряет головы. Но несомненно, что Васючка там нет и не было.
Всего вероятнее, он проехал прямо к Курагину и сидит там. Он научился теперь лгать и обманывать. Ведь для этого стоит только обмануть один раз.
Она позвонила опять к Курагину.
Петровский и не помнил, когда был в последний раз на квартире у Курагина. Может быть, даже несколько лет тому назад.
Однако, он не был удивлен, когда вслед за горничной, отворившей дверь, выглянуло лицо самого Курагина.
— А вот и сам Васючок! — весело сказал Курагин, неестественно подмигивая.
«Значит, уже звонила», — догадался Петровский.
Они поздоровались.
— А вот вам и телефон, — говорил, не переставая подмигивать, Курагин. — Пожалуйте, мой голубь, к ответу. Уже было целых два звонка «Где мой Васючок?» А «мой Васючок» тю-тю! Носится себе неизвестно где, задравши хвост. Ах, Васючок, Васючок, опасны твои лета!
Петровский торопливо снял пальто.
— Это успеется, — сказал он. — Позволь сначала с тобою немного поговорить.
— Вот как! «Это успеется»! Однако! А что бы сказала Варюша, если бы это сейчас ей по телефону передать? Злодей ты, злодей! Мало того, что тебя черти носили неизвестно где, еще такие слова: «Успеется»! Нет, вы смотрите на него: и это — примерный супруг! Лицо, долженствующее подавать пример всем нам. Там люди волнуются, звонят два раза по телефону, думают, что Васючок, может быть, давно уже где-нибудь валяется в канаве с проломанным черепом… А он… Вот вы и подите тут…
— Оставь, пожалуйста, твой вздор, — сказал Петровский.
Внезапно прозвонил телефон.
— Подожди снимать трубку, — попросил он Курагина. — Это, наверное, опять она. Я ее, понимаешь ли, ненавижу. Я приехал с тобой говорить именно об этом.
Курагин сделал от неожиданности жалко-испуганное лицо.
— Голубчик, зачем же такие слова? Ты меня, поверь, прямо убил. Ты! И вдруг говоришь такие вещи. Ты! Это, понимаешь ли, мой дорогой, не хорошо… не хвалю…
Он еще долго бормотал что-то в этом роде с растерянным лицом, в котором было явное неудовольствие и даже порицание.
— Да, я. Вот она сейчас на втором месяце беременна от меня, а я ее ненавижу всем моим существом, как только можно ненавидеть самого заклятого врага.
Телефон прозвонил опять.
— Настойчиво! — сказал Курагин, усмехаясь, и тотчас же опять сделался серьезен. — Так, значит, в случае чего, тебя у меня нет. Так что ли? Слушаю.
Он снял трубку.
— Я у телефона… Все еще не приезжал, моя голубка… Ну, с какой бы стати я стал это от вас скрывать?.. Немыслимо, голубка!.. Приехать? Сами? Ко мне? Его дожидаться? Это уже гораздо хуже. Потому что, если Вася не приедет ко мне тотчас же, то я минут через десять уезжаю, и меня, как говорится, не будет дома. Ведь Вася, право, чудак! Как же так ехать, без предупреждения. Чудак, право… Да нет же, право, его сейчас у меня нет. Ну, езжайте, коли так, сами сейчас. Едете? Ну-ну!.. Очень рад. Буду ожидать.
Он положил трубку и глупо-испуганно посмотрел на Петровского.
— Едет… Понимаешь? Сама… Да что с вами обоими такое стряслось?
Он повел к себе Петровского, обнимая за талию. Но по дороге позвонил горничной.
— К телефону не подходить. Я подойду сам… Арестовать его, мерзавца. Ведь, брат, телефон это — тоже глаз. Я, брат, тут как-то с одной женщиной… И тоже с телефоном была порядочная канитель. Звонок. Подхожу я или горничная, снимаем трубку: не тут-то было — молчок! Не говорит, а прислушивается к звукам в комнате. По ним хочет составить себе суждение о происходящем в квартире. Вот подлая!
Он остановился и, держась за выпуклый живот, отдуваясь, сказал, и возле уголков глаз у него собрались мелкие, сияющие морщины:
— Неужели же и ты, брат? А?
Он укоризненно-печально покачал головой.
— А мы, брат, все на тебя надеялись. Обманул, брат, обманул. Продал. Ну, садись, говори, а то… едет.
Петровскому было неприятно, что Курагин смотрит на него с осуждающей, тяжелой усмешкой.
— Все равно, я у тебя посижу, — сказал он. — Она может приехать сюда… (Он торопливо вынул часы и посмотрел на них внимательно с сощуренными глазами)… да, так она приедет сюда не ранее, как минут через пятнадцать. Я посижу у тебя пять минут.
Он сел, понурившись широкой, объемистой фигурой и жалко составив вместе колени. Теперь Курагин больше не смеялся. Он смотрел на Петровского точно на больного.
— Плохо дело, — сказал он, — и, главное, — так внезапно.
Петровский взял его сильную, жилистую руку и крепко сжал мягкими дрожащими пальцами. Пожатие было судорожное, выражавшее его душевную боль. Отмахиваясь головой, точно от чего-то тонкого, липкого и противного, как паутина, пристававшая к лицу, он сказал:
— Оставь… Это вовсе не внезапно. Это всегда… давно…
Курагин вглядывался в него внимательно вблизи, и ему, как врачу, прежде всего было ясно, что Петровский внутренне болен. За последнее время он сильно обрюзг, опустился, был точно чем-то налит. Кожа и движения были вялы, голова облысела, в конечностях и в лице были подергивания, и глядел он ненормально-неподвижно в одну точку, чуть по временам кося глазами.
— Во-первых, ты болен, — сказал Курагин.
Петровский, не понимая, посмотрел на него, потом в его лице медленно проползло раздражение.
— Оставь…
И, вскочив, он быстро и мягко заходил по комнате, большой и весь напряженно дергающийся, с лицом, одна половина которого несимметрично пылала. Он старался отвертываться к окнам и отрывисто вздыхал. Потом достал из заднего кармана носовой платок.
— Что ей нужно от меня, наконец? — закричал он пронзительно и тонко. — Ей нужно мою душу? Я давно ей отдал ее всю, до последнего грамма. Пусть она скажет, что ей нужно еще.
Он подошел к Курагину и, тряся его за руки, задыхаясь и издавая особенный, болезненно-стонущий и захлебывающийся звук от втягиваемого воздуха, спрашивал:
— Ты можешь допустить, чтобы восемь лет подряд женщина беспрерывно контролировала каждую твою мысль, каждое движение, каждый вздох; чтобы ты не имел ни одного свободного шага; чтобы ты никогда не мог себя почувствовать, что ты один?.. Понимаешь, как это бывает, что человек… просто, наконец, остается один… хоть, скажем, например, в этой комнате.
Он с усмешкой и завистью мгновенно оглянулся и сделал одной стороной лица свою новую, болезненную гримасу.
— А, да нет… ты не можешь понять… Ты…
Он опять торопливо вынул из кармана часы, и в лице его мелькнула нехорошая усмешка больного человека. Выпуклые глаза были мутны и красны и опять по-новому неприятно косили. Он продолжал улыбаться, точно прислушиваясь к чему-то в самом себе. Наконец, сказал:
— И нисколько не жаль ее… Вот она, может быть, сейчас едет сюда больная…
— Что с ней?
— Graviditas, — назвал он по-латыни беременность.
Курагин (он видел это ясно) с чисто профессиональным неодобрением врача отвел глаза в сторону.
— Да, и несмотря даже на это… Ты можешь меня осуждать, презирать… Я сам себя осуждаю и презираю… Но ее все-таки могу сейчас только ненавидеть. Понимаешь, я убить ее могу.
Он поднес трясущиеся пальцы к самому горлу Курагина, потом повернулся и пошел мелкою, дробною походкою, весь согнувшись, в переднюю одеваться. Курагин притворил дверь в другие комнаты.
Петровский продолжал говорить на ходу:
— Ты понимаешь, что если я в первый раз за восемь лет приехал тебе это сказать, то…
Он торопливо надевал пальто.
— Ты преувеличиваешь… Не за восемь, — сказал Курагин.
— А я тебе говорю: да.
Он взял Курагина за пуговицу и крепко потянул ее к себе, точно желая оторвать. Он смотрел ему близко в лицо, обдавая порывистым дыханием.
В подозрительно-вкрадчивых глазах Курагина было не столько сочувствие, сколько сожаление. Закоренелый развратник и бонвиван, он все-таки непременно хотел, чтобы где-то там была хорошая, настоящая, «порядочная» семейная жизнь. Стараясь не глядеть на Петровского, он говорил:
— Что ни говори, а мне жалко Варвару Михайловну. На самом деле, она, как женщина, по-своему права. Конечно, с точки зрения свободы личности и всяких там так называемых духовных запросов… Но ведь это не больше, как наша личная надстройка… Протест чрезмерно развившегося мозга… Нам бы хотелось! Но что ты поделаешь? То — игра ума, а то — несомненные реальные требования, предъявляемые жизнью. А женщина в этом отношении как-то, брат, ближе… ко всей этой самой элементарной жизненной подоплеке. Конечно, это — трагедия. Я не спорю.
Он вздохнул и, закурив новую папиросу и высоко подняв плечи, заходил в своей короткой бархатной куртке по тесной передней. Петровский ненавидел его сейчас, как неприятного, беззастенчивого эгоиста. Он взял шляпу и хотел выйти. Курагин схватил его сзади за руки.
— Но, послушай, ты на меня не сердись… Я Варвару Михайловну знаю с детства. Для меня все это представляется совсем в другом свете. Я тебе сочувствую, поверь… Ну, как мужчина сочувствую. Это, конечно, подло, но что ты с этим поделаешь? Свой своему поневоле брат. Конечно, гадость. Но скажи мне, по крайней мере, что мне делать с Варварой Михайловной, когда она приедет?
Петровский стоял долго молча, повернувшись лицом к двери, потом сказал:
— Не знаю… Что хочешь.
Он сделал движение освободиться от рук Курагина.
— Послушай, я же не могу тебя отпустить так, — сказал тот. — Ну, обсудим… Ты ко мне приехал и не успел повернуться, как уже уходишь. Можно ли так падать духом? В конце концов, все-таки Варвара Михайловна как-никак умная и порядочная женщина. О тебе я уже не говорю.
— Ты говоришь, она порядочная?
— По крайней мере, я дам, не мигнув, по физиономии всякому (ты прости меня), кто бы посмел в моем присутствии в этом усомниться. Это, конечно, не относится к тебе. Твое дело сложное.
— Нет, ты, пожалуйста, бей, — говорил просительно-ласково Петровский, и глаза его мучительно заслезились. — Я тебя очень прошу… Потому что она — самая простая дрянь. Знаешь, как бывает дрянь?.. Мелкая, ничтожная, погруженная исключительно в пошлые интересы… для которой нет ни интересов мысли… и ничего… у которой все сводится к процессам питания, к неприкрытой чувственности… Ты, пожалуйста, бей… Я тебя очень прошу.
Прозвонил телефон, Курагин снял трубку.
— Нет, еще не приезжал, — сказал он строго. — Слушаю… Я с нетерпением буду ждать… Только моя холостая квартира так неуютна… Целую ваши пальчики.
Положив трубку, он сказал:
— Она едет.
— Я попрошу тебя сказать ей, что я еще не был у тебя… Официально считается, что я сейчас у пациента на площади возле Храма Спасителя. (Он сделал свою болезненную гримасу.) Там есть телефон. Но я должен буду солгать, что сначала заехал в переулок возле Пречистенского бульвара к воображаемой пациентке, у которой будто бы нет телефона.
Он смотрел острым, ненавидящим взглядом прямо в глаза Курагину и говорил, нарочно отчеканивая каждое слово:
— Ты понимаешь? Там я будто бы пробыл двадцать минут. Это я был на самом деле у тебя, потратив на проезд к тебе около десяти минут да десять минут у тебя. Подсчитал? Понял? Нет, ты, я тебя спрашиваю: понял? От тебя я еду прямо на площадь храма Христа Спасителя, и там уже лежит записанный номер моего телефона. «Когда придет доктор, пусть позвонит»… И я еще тебе скажу…
Он издал свой стонущий звук при вдыхании воздуха. Но больше он уже ничего не мог сказать, только сделал страдальческое движение рукой.
— Действительно, паршивое положение, — согласился Курагин, со страхом следя за быстрыми изменениями в лице Петровского.
Лишь только Петровский приехал к первому больному, ему сейчас же доложила прислуга, отворившая дверь:
— К вам уже три раза звонили из дому.
Он взял трубку.
— Где ты был? — спросила Варюша.
Он повторил ей ту ложь, о которой говорил Курагину, и прибавил, что к Курагину приехал посоветоваться о здоровье.
— Ты заставляешь меня приехать к нему лично, — сказала она. — Я не верю больше ни одному твоему слову. Все обман.
Он слушал ее, испытывая головокружение и дрожь. Одно ему было ясно: что сегодня вечером произойдет что-то огромное по своей важности. Только на одно мгновение всплыла мысль о Дюмулен, но он ее добросовестно отбросил. Об этом не надо было сейчас думать.
И, вообще, Дюмулен тут не при чем. Если бы Варюша вела себя порядочно, он никогда бы не обратил внимания ни на одну женщину. О, конечно же!
От пациента у Храма Спасителя он поехал к Курагину за Варюшей, и ему казалось просто невероятным, что он опять сейчас вот встретится с нею, такою ему до отвращения противной, и будет опять с ней вместе ехать и говорить слова, в которых все ложь, все сплошной обман, трусость и гадость…
Дверь ему отпер сам Курагин.
— Никто не приезжал, — сказал он озабоченно. — А? Что ты на это скажешь? Ты бы, знаешь, все-таки, позвонил. Или, нет, постой: лучше не звонить? Как ты думаешь? А?
Он озабоченно смотрел на Петровского. Было видно, что за этот час его мысли основательно изменили направление.
— Знаешь что, Вася? Это хорошо, что она не приехала. Вам даже, по-настоящему, совсем надо бы некоторое время не видеться друг с другом.
Он увел Петровского из передней, по-прежнему ласково обнимая его за талию.
— Если будет вызывать тебя к телефону, скажу, что ты еще не приезжал. А если приедет сама, мы, брат, с тобой скажем, что ты только что вошел.
Он радостно, точно школьник, потер руки.
— Я давеча был к тебе несправедлив. Но, знаешь, как-то было трудно поверить, что человек может так испакоститься. Ведь я хорошо помню Варвару Михайловну девицей. Такая была умная, солидная девица — и вдруг… Но, конечно, как мужчина, я тоже не могу не сочувствовать и тебе, и даже больше тебе… Отчего же я не женился? Все оттого же. С самого детства чувствую отвращение к лотерее. Никогда, брат, не покупал этих билетиков, свернутых тоненькой трубочкой. Органическое чувство отвращения. Терпеть не могу играть вслепую.
Петровский опять понуро сел в углу дивана. Ему было приятно, что он не застал здесь Варюши, но он знал, что на ее звонок по телефону ему все-таки придется подойти.
— Если она позвонит, — сказал он, — ты скажи, что я заехал к тебе и просил выслушать мое сердце.
— Да ты не подходи к телефону.
— Нельзя, — сказал с раздражением Петровский. — Ведь она знает, что езды от Храма Спасителя сюда всего несколько минут.
— Паршивое положение. Что же ты думаешь дальше предпринять?
Петровский, согнувшись набок, сидел не отвечая и только передернул плечами. Курагин опять заходил по комнате.
— Я тебя понимаю, — говорил он, — и знаю, что здесь подлинная, истинная трагедия. На самом деле и ты, и она — настоящие, хорошие, превосходные люди. Но между вами встал пол. А он, брат, не шутит. И чем умнее и порядочнее люди, которые попали в его тиски, тем ужаснее, подлее и безысходнее трагедия. Да, да, да. Пожалуйста, не спорь со мной. Если бы Варвара Михайловна была какое-нибудь ничтожество, поверь, что вся история была бы гораздо проще.
— Ты думаешь? Очень странное рассуждение. Весь центр вопроса, именно, в отсутствии этой самой внутренней порядочности.
Курагин загородился от него ладонями.
— Вот что значит, что ты мало знал женщин. Как раз, брат, наоборот. Женщина серьезная, порядочная никогда не пойдет на мимолетную связь. Любовь непременным образом глубоко захватывает ее всю, до самого, брат, понимаешь, что называется, основания. Любовь вырастает у нее изо всей ее личности. Женщина глубокая и порядочная любит в своей жизни всегда один раз. Это я знаю наверняка. В этом-то, брат, и вся трагедия. Уж если такая, настоящая женщина тебя полюбила, она потом тебя не может разлюбить. Сделаешься ты проходимцем, разбойником, — все равно будет любить. Украдешь казенные деньги, окажешься шулером, провокатором, ослепнешь, заразишься сифилисом, паралич тебя разобьет, — все равно будет любить. Сдохнешь где-нибудь под забором, — на могилу к тебе придет и цветочков посадит. Во, брат!
В его смешных, прищуренных глазах стояли глупо-сентиментальные слезы. Этим, впрочем, Курагин всегда отличался и раньше.
— Отчего же ты тогда не женился? — спросил Петровский.
Курагин его раздражал.
— Оттого, что было жаль… себя жаль и женщины жаль… собственно, порядочной женщины жаль: таких каких-нибудь вертушек, кто их будет жалеть? А таких, как Варвара Михайловна, мне всегда было жаль. Потому что они подходят к любви с настоящими, возвышенными, человеческими требованиями. Для них любовь, это — не какой-нибудь пошлый акт… Вот ты, женатый человек, прожил восемь-девять лет в законном браке с милой женщиной, а ты, брат, пошлее меня смотришь на женщину. Ей-Богу… конечно…
Он продолжал бегать по комнате, в своей смешной короткой куртке, выдвигая вперед сорокалетнее брюшко.
— Я вот всю жизнь прожил с проститутками и пошлыми бабенками, а я женщину все-таки больше тебя уважаю. Не веришь? А я тебе говорю, что ты — циник, настоящий циник. И я это понимаю: ты — циник, может быть, оттого, что прожил около десятка лет в браке с порядочной женщиной. Да, да, да, да… Именно, оттого. И я тебя не осуждаю. Это — трагедия, — и больше ничего! И даже больше: иначе, если хочешь, и нельзя, никак нельзя. Ведь какая бы она ни была там по своей натуре самая порядочная и распорядочная, все-таки еще есть на свете и эта самая мерзость — пол, и ему нет никакого дела до того, порядочная женщина твоя жена или непорядочная. Да ты и сам, может быть, знаешь, что порядочная, и тем, может быть, даже хуже, что ты знаешь, что она порядочная…
— Нет, Варюша не порядочная, — сказал Петровский.
— Оставь! — негодующе крикнул Курагин. — В тебе говорит раздражение, боль, а ты должен быть объективен. Ты — врач. Если бы она не была порядочна, умна, — словом, если бы она не была вообще значительной человеческой личностью, ты бы ее давно уже бросил. Оставь!
— Не бросил потому, что у меня нет характера.
— И это тоже неверно. Не бросил потому, что ты — тоже порядочный человек.
Петровский пожал плечами. Разговор становился для него скучным.
— Подожди, — кричал Курагин, — я тебе сейчас объясню, как я понимаю вашу трагедию. И уж я, брат, все это до тонкости верно понимаю. Почему никогда не было никакой трагедии у меня и у тех женщин, с которыми я сходился? Да потому, что я — пошляк, и они — пошлянки или пошлячки — не знаю, как их назвать. Как мы сходились? Мы просто раздевались и одевались. Самым упрощенным способом. (Раскрыв широко серовато-бесцветные глаза, он весело хохотал.) Со многими из них я даже теперь вовсе и не кланяюсь. А думаешь, я не мог бы любить? Ого-го-го, брат! Только бодливой корове Бог рог не дает. Отчего я не женился? Оттого, что я мог бы пойти только в беспроигрышную лотерею, а такой в этом деле нет. Ведь кто такие те женщины, с которыми нас ежеминутно сталкивает судьба? И почему я должен отдать свое сердце той, а не этой, шестой, а не седьмой, двадцать четвертой, а не двадцать девятой? Ты вот, скажем, решил отдать его двадцать девятой: Варваре Михайловне. А я бы, например, усомнился. Когда я был еще молод и все боялся жениться, я, бывало, как попаду в какой город, Тамбов или Владимир, так и думаю: ну, крышка, теперь — тут, наверное, женюсь. И до чего, если хочешь, мне было всегда обидно: чем хуже, например, Воронеж, что я предпочел жениться во Владимире? И чем воронежские барышни хуже владимирских? А как приедешь обратно на вокзал и говоришь себе: ну, слава Богу, унес ноги!
Он рассмеялся дрянным смехом.
— И еще, брат, у меня было всегда такое подлое чувство; то есть, не подлое, а скорее обидное: вот я, скажем, пришел в этот дом, а тут есть барышни: невинные глазки, фарфоровый носик, и все прочие духовные и физические принадлежности девственницы, — и, значит, я могу за этой девицей теперь ухаживать и соединить с нею свою судьбу, а вот я встретил, например, третьего дня какую-нибудь такую в трамвае, и глаза и все манеры у нее, может быть, в двадцать раз притягательнее для меня… и душа в глазах светится… и сама она на тебя смотрит, авансы глазками делает, а подойти нельзя. Да если бы и можно было подойти, то все-таки из этого ничего, кроме глупости, не выйдет: ну, что из того, что я встретил ее в трамвае, а двадцать тысяч других я не встретил вовсе и не встречу никогда. Никогда! Я понимаю, что очень глупо говорить таким образом в сорок лет, но ведь это же обидно, господа: мы покорили воду, огонь, воздух, а стихию пола не только что не покорили, а даже еще и не задумались серьезно над тем, что ведь ее тоже нужно покорять, а не брать так просто, в сыром виде. И оттого выходит, что не мы владеем стихией пола, а она владеет нами. Она — точно клейкая бумага для мух. Ужасно противное и гнусное зрелище: летит муха… дай-ка, мол, сяду… только, мол, немного посидеть, — ай, завязила лапку! Туда-сюда — и вторую, и третью, и крылышки, и хоботок. Ведь это же ужас, ужас! Ведь разве можно так? Ты меня прости… Но будем говорить серьезно: заехал ты в Шепелевку, в имение каких-то там полузнакомых тебе Четвериковых, и вдруг решил, что вот эта самая двадцать девятая и есть настоящая, и другой уже нет и не может быть, а если и будет, так ну ее к черту! Помнишь, я тебе тогда же говорил…
Глаза его трусливо и мстительно-обидчиво забегали.
— Не говорил ли я тебе: эй, Вася, не торопись! Но дело не в том, муха уже попала. Хотел я тебя, говоря по совести, из дружбы оторвать тогда вместе с лапкой… (Ну ее к черту, в таком случае, и лапку…), да страшно стало: а вдруг я, мол, все-таки ошибаюсь? Так и не стал… Ведь это же подлинная трагедия: мы, умные, передовые, образованные люди, сходимся с почти первой попавшейся женщиной. Хуже, чем в трамвае. Ведь это же, прежде всего, если хочешь, даже какое-то неуважение к женщине. И я бы на месте женщины, настоящей и серьезной, прямо так бы и ставил вопрос: как вы смеете, милостивый государь? Да, да, да, да!.. Как вы смеете, милостивый государь? Если женщина себя уважает. И прямо — в харю! Непременно.
Он уселся рядом с Петровским на диван и продолжал с глубокомысленным видом:
— Тут, понимаешь ли, непременно должна быть какая-нибудь этакая предварительная разумная организация… вроде «Брачной газеты», что ли. «Ищу жену-друга, преимущество отдам играющей на пианино…» Да, да, да, да!
Петровский визгливо смеялся. Курагин ласково-настойчиво заглядывал маслеными глазками ему в глаза.
— А что ж в этом такого плохого? Этак засмеять можно все, что угодно. А ты докажи, почему это вздор. Тут все-таки я вижу попытку как-то бороться с неясностью положения, побороть пространство… Тут, как-никак, сначала переписка по почте… обнаружение души… Я не спорю: обман и пошлость. Но есть, по крайней мере, работа, есть искание… и не только одного приданого… Есть прямо: «материальной стороной не интересуюсь».
Опять в его глазах появилась слезливая муть.
— И во всяком случае, это лучше, чем делается в буржуазных кругах: точно зашел в магазин и купил себе штиблеты. А к вечеру они, оказывается, жмут в подъем. Но, брат, поздно: в магазине не берут обратно поношенного товара. Ведь это же трагедия! Я тебе говорю.
Петровский слушал, и ему казалось, что Курагин, пожалуй, в чем-то пошло и отвратительно прав. Даже насчет «Брачной газеты».
В передней прозвонил звонок от парадной двери.
Курагин отворил дверь сам.
Порог переступила маленькая, смелая, круглая фигурка в шляпе с зеленым бантом. Петровский узнал Лину Матвеевну.
— Варвара Михайловна велели передать, что они очень больны и не могут приехать. Они ждут вас, Василий Николаевич, немедленно домой.
— Хорошо, идите, — сказал Петровский. — Я приеду вслед за вами.
Когда дверь за ней закрылась, он повернулся к Курагину.
— Знаешь, я не могу ехать. Я тебе не умею объяснить почему. Может быть, просто потому, что я больше не в силах переносить это унизительное издевательство над моею человеческою личностью… Пусть произойдет все, что угодно, но я не пойду. И, наконец, я не верю, что она так больна. Это — штуки!
— Что же ты будешь делать?
— Что? Не знаю сам… Если ты не гонишь меня, посижу вот тут, на диване. Ты можешь отправляться куда угодно, и даже забыть о моем существовании. Только, пожалуйста, прикажи прислуге говорить всем посыльным и по телефону, что меня тут нет.
— Что же ты будешь делать?
Курагин подозрительно посмотрел на него.
— Ровно ничего. Буду сидеть один. Позвоню сначала своим пациентам, что не могу сегодня быть, и буду сидеть один. А ты, пожалуйста, сделай милость, уезжай. Я уже восемь лет ни разу не оставался один. Восемь лет! — вдруг закричал он, размахивая руками, и пальцы его тряслись. — Ты подумай: восемь лет! Я почти перестал быть самим собою, отдельным человеком. Я хочу остаться, наконец, один и собраться с мыслями и чувствами, и чем ты скорее оставишь меня в покое, тем будет лучше для меня. Прости.
— А как же быть с Варварой Михайловной?
— Говорю тебе, что не знаю… Может быть, я совсем даже не вернусь к ней, а может быть, и найду необходимым вернуться, но тогда… тогда… что-то должно случиться… я не знаю этого…
Он начал болезненно всхлипывать.
— Паршивое положение, — сказал Курагин.
Потом он неожиданно стал расстегиваться, сорвал с себя куртку и бросился в спальню. Через минуту он вынырнул оттуда в черном сюртуке, старательно приглаживая щеточкой волосы.
— Я еду сам к Варваре Михайловне, — крикнул он. — Я не могу этого допустить, чтобы нельзя было вам обоим найти какой-нибудь средний путь. Конечно, пол — это гнусность и гадость. Он не признает с собою никаких сделок… Но и не надо. Можно же стать, например, на чисто нейтральную почву… разойтись. Неужели же не остается ничего, кроме позора и скандала? И это у передовых, образованных людей! Чего же тогда требовать от людей темных, бессознательных? К чему тогда эти лозунги культуры, все эти идеи и слова? Я поеду говорить с нею сам.
— Только, пожалуйста, не говори ей, что я сижу у тебя.
Курагин уехал.
Отпустив Лину Матвеевну, Варвара Михайловна лежала на постели, окруженная детьми. Она прекрасно понимала, что Васючок прячется у Курагина, намереваясь что-то предпринять.
В первый раз за их совместную жизнь он вдруг возымел дерзость что-то предпринимать. Проходили долгие годы, и он ничего не предпринимал. Но стоило зайти этой авантюристке и расплакаться у него в кабинете — и он уже начинает «предпринимать». Он кричит о своем человеческом достоинстве и, в заключение, начинает прятаться.
Мимо двери пробежала Агния: значит, звонок. Но отчего же он предварительно не позвонил по телефону? С отвращением она смотрит на телефонный аппарат, который ей кажется от этого мертвым.
Входит Лина Матвеевна.
— Василий Николаевич сейчас приедет.
А, так он, значит, был все-таки там! Она улыбается.
— Они при вас о чем-нибудь говорили?
— Нет, сказали просто: передайте, что сейчас приеду.
Варвара Михайловна испытующе смотрит на бонну. Та, в свою очередь, отвечает ей вопросительным взглядом. Нет, она не лжет.
— Но тогда почему же он не приехал вместе с вами?
Лина Матвеевна невежливо улыбается.
— Почем я могу знать?
Ах, с ней бесполезно спорить. Она глупа, как этот телефонный аппарат.
Мимо двери снова слышны быстрые шаги Агнии. Наконец-то, Варвара Михайловна поднимается на подушках.
— Дети, идите играть к себе. Лина Матвеевна, возьмите их.
В дверях появляется Агния. Еще она ничего не говорит, но уже по нахальному выражению ее глаз Варвара Михайловна знает, что там, в передней, куда только что должен был войти Васючок, что-то произошло.
— К вам Александр Васильевич Курагин.
Глаза ее говорят:
— Ага, это тебе поделом.
Откинувшись на подушки, Варвара Михайловна говорит слабым голосом:
— Передайте Александру Васильевичу, что я, к сожалению, не могу его принять, так как мне крайне плохо.
— Слушаю.
— Или нет, подождите. Я сказала не то… Я сейчас… Лина Матвеевна, дайте мне детей. Подойди ко мне, Волик. Посадите девочку вот сюда… Да, так…
Она обняла их руками и прижала к себе.
— Мама, что ты? — спросил испуганно мальчик.
— Ничего, детки… так…
Она несколько раз тяжело перевела дыхание.
— Ваш папа бросил нас.
Мальчик посмотрел в лицо матери испуганными глазами и вдруг закричал и затрясся. Девочка заплакала тоже.
— Вот видите, Лина Матвеевна.
Варвара Михайловна гневно посмотрела на бонну.
— Подите и передайте этому господину обо всем, что здесь происходит; и еще передайте лично от меня, что он подлец, если осмеливается становиться между мужем и женой. Вы слышали это?
— Как же я могу это ему сказать?
— Вы не можете? Тогда дайте мне мой капот… Значит, придется мне самой… Не на кого положиться… Нет людей, нет людей…
Среди оглушительного детского плача она оделась и, волоча ноги, пошла через комнаты. Дети держались за ее платье, и их жалкий крик: «Мамочка, мамочка!» разносился по комнатам.
Увидев ее, приближающуюся в странном, неряшливом виде, с больными, безумными глазами, Курагин попятился.
В то время, как он растерянно смотрел, удивляясь происшедшей в ней перемене, она подошла к нему вплотную и, вытянув указательный палец к двери, сказала, отчетливо выговаривая каждое слово:
— Мерзавец, вон!
— Значит, ни на какие уступки она не пойдет. Это ясно, — сказал Курагин Петровскому. — Да если хочешь, оно и понятно. Она для этого слишком умна. Всякая уступка с ее стороны, собственно, была бы нарушением совершенно цельной, продуманной системы. А для нее всего важнее, как говорится, сохранение принципа во всей его неприкосновенной чистоте. Принцип же один: ты должен принадлежать ей душой и телом. Всякое изъятие само по себе нарушает принцип, даже самое ничтожное, на какой-нибудь дюйм или вершок. Отсюда ясно: или ты должен капитулировать, или…
Он развел руками.
— Или уехать, — сказал Петровский.
— Да, если хочешь, то и уехать. (Теперь Курагин сильно раздражался.) — Если человек не хочет сделать никакого употребления из своих мозгов, то против него по необходимости приходится принимать репрессивные меры.
Он был страшно оскорблен, что Варюша послала его к черту. Петровский чувствовал почти удовольствие.
— Я же тебе говорил, что я как мужчина, всегда на твоей стороне, — говорил Курагин смешной, сбивчивой скороговоркой. Теперь он уже немного лебезил. — Но справедливость никогда не была мне чужда. Если женщина объявляет очевидную войну здравому смыслу, тогда она теряет всякое право на уважение. Ты должен немедленно уехать из Москвы. Слышишь?
— А практика?
— Да, вот только практика… Но ты сумеешь ее наладить и в другом городе.
Его голос стал натянуто-пустым, неуверенным.
— Ты, может быть, думаешь, что между городами нет путей сообщения?
— То есть, ты хочешь сказать, что Варвара Михайловна приедет и туда? Это правда. Я не сообразил.
Он был глуп и смешон в своей растерянности закоренелого холостяка.
— Дело в том, — сказал Петровский, который за этот час уже взвесил отчетливо свои шансы, — что ее позиция всегда и во всех отношениях сильней моей: и физически, и морально. Во-первых, за нее общественное мнение и закон. Брошенная жена всегда вызывает сочувствие окружающих, в особенности, если у нее есть дети. Во-вторых, это только так легко сказать: разорвать с семьей, уехать, устроиться в другом городе, а, в сущности, это то же самое, что переехать на Луну или на планету Марс. Может быть, подобные перевороты легко делать в молодости, но я уже отяжелел. В-третьих, — и самое главное, — как на все это будет реагировать Варюша? Например, она угрожает мне морфием, и, действительно, у ней есть небольшой запас… вполне достаточный.
Курагин визгливо и злобно рассмеялся.
— Голову даю на отсечение, что ничего подобного с ней не случится. Не из таких. Она предпочтет с тобой бороться до конца. И победить. Да, победить, потому что ты — тряпка.
Внезапно и с непонятным раздражением он напал на Петровского.
— Ты должен уехать, или я к тебе потеряю всякое уважение. Уехать временно, чтобы, по крайней мере, наказать ее. А то ведь я знаю тебя: вот ты сейчас здесь сидишь: «Я ненавижу, она — дрянь, и больше ничего!», а через час поплетешься к ней же с повинною, будешь ползать перед ней на карачках и целовать ее туфлю. Разве можно уважать такого, как ты? Прежде всего, ты не должен был доводить себя до такого положения. (Постепенно он опять впал в менторский тон.) Ты сам развратил женщину своею глупою уступчивостью. Женщина непременно требует, чтобы ее держать в кулаке.
— Женщина, требующая, чтобы ее держать в кулаке, не может меня интересовать, — сказал Петровский. — Подобную женщину я не могу уважать, а женщина, которой я не уважаю, теряет для меня всякую прелесть.
— Да, но все-таки ты прожил с Варварой Михайловной чуть ли не более восьми лет и до сих пор, по крайней мере, был счастлив.
— Я?!
Петровский удивленно поднял голову.
— Да, ты. И это скажу не один я, а решительно все, кто только вас знал в течение этих лет. Вы были то, что называется нежные супруги.
— Чепуха! — Петровский с отвращением поморщился. — Я же тебе уже сказал, что возненавидел ее с первого дня, но было поздно отступать. Возненавидел сначала бессознательно, чисто-внутренне, боясь себе даже сознаться. Все хотелось верить, что это, может быть, и не так.
— Значит, ты утверждаешь, что прожил все восемь лет с женщиной, которую нисколько не любил?
Петровский молчал.
— Так ведь это же, понимаешь, преступление!
— Может быть.
— Значит, ты все эти восемь лет лгал?
— А что я должен был делать?
— Ты должен был порвать с нею в самом же начале. Я в таком случае не оправдываю тебя. Я уже говорил тебе, что ты сам во всем виноват.
Курагин говорил с таким видом, как будто для него было чрезвычайно важно обвинить во всем Петровского.
— Послушай, можно ли быть таким наивным? Ты запутал жизнь себе и ей, наплодил без нужды ребят. Разве может себя вести таким образом умный, интеллигентный и культурный человек? Ты после этого дурак и больше ничего. И пропадай, как знаешь. Ничем я тебе не могу помочь.
Петровский поднялся с дивана. Курагин внимательно следил за его определенными, рассчитанными движениями. Очевидно, он что-то задумал, только не говорил.
— Ну, в таком случае, я пойду… — сказал Петровский.
Курагин озабоченно подошел и загородил ему дорогу.
— Куда ты пойдешь?
— Но ведь, ты… ругаешься. Поеду с визитами.
— А потом?
— Потом… не знаю.
Курагин сделал смешно-умоляющую физиономию.
— Вася, милый, послушай меня хотя бы раз в жизни! Поезжай сегодня же в Петроград.
— Я не знаю… может быть…
— Не может быть, а непременно… Ты придешь в себя, одумаешься, и Варвара Михайловна тоже немного поостынет. В этих случаях временная разлука дает самое лучшее показание. Просто вы осточертели друг другу. Ей-Богу.
Вероятно, ему показалось, что он сделал удачное открытие, потому что начал громко смеяться.
— Пройдет неделя, и ты, может быть, даже первый встоскуешься: где, мол, Варюша?
Он похлопал Петровского по плечу, и толстый живот его дергался от смеха.
— Может быть, все это не так уже страшно. Скажи: ты раньше никогда не уезжал от нее надолго?
— Никогда.
— Ну, вот, ну, вот… Голубчик. Уезжай на неделю в Петроград. Кстати, побываешь в «Медицинском Обозревателе». Ведь тебя иначе и канатом туда не вытащишь. Сколько уже раз тебя просили. И дело сделаешь, и душу отведешь. Ну, и Варюша получит первое предостережение.
— Противно это, — сказал Петровский.
Ему внезапно почему-то ясно представился образ Раисы Андреевны. Если бы он был женат на ней, ему бы не пришлось переживать того, что он переживает сейчас с Варюшей.
Но Курагин настаивал:
— Ты должен дать мне слово, что сегодня же уедешь в Петроград. Ну, Вася, голубок, я прошу тебя. Можешь ты исполнить мою просьбу? Сейчас же отправляйся на вокзал и бери билет. Иначе мы с тобой больше не знакомы. Да будь же ты хоть раз в жизни мужчиной!
Действительно, поездка в Петроград представляла какой-то временный выход. Ведь, не мог же он, на самом деле, как ни в чем не бывало вернуться домой? Ведь тогда уже крышка. Он несмело поглядел на Курагина. Тот понял его взгляд.
— Нечего долго раздумывать, Вася. Хочешь, я вместе с тобой поеду, провожу тебя?
— Но ведь, она все-таки сейчас больна… Это было бы жестоко…
Курагин смеялся и продолжал похлопывать его по плечу.
— Ну, ну, ладно. Оставь эти глупости. Ты увидишь, она совершенно успокоится в твое отсутствие. Напиши ей с дороги письмо… теплое, но вместе решительное… Надо же когда-нибудь тебе начинать? Ведь иначе же это — могила!
Петровский против воли усмехнулся.
— Согласен, согласен! — кричал Курагин. — Он едет… Ну!
Он протянул Петровскому руку.
— Дай мне слово, что уедешь.
— Глупости.
— А я тебе говорю: дай слово! Я, наконец, требую.
Он забрал вялую, нерешительную руку Петровского в свои обе, жилистые и сильные, и крепко ее пожимал. Вдруг он почувствовал, что ладонь Петровского сначала дрожит, потом чуть-чуть напрягается.
— Но ведь ты же, дорогой, сам понимаешь, что иначе лучше стакан цианистого калия. Поезжай, будь мужчиной.
— Может быть, ты и в самом деле прав, — сказал Петровский, и рука его стала еще немного потверже.
— Значит, даешь слово?
— Даю.
— Вот за это, милый!
Петровский почувствовал на щеке его колючую щеку. Неудобно напирая выпуклым животом, Курагин обнимал его.
Потом они вместе смотрели расписание отходящих поездов, и Петровский сделал Курагину целый ряд наставлений на случай каких-нибудь осложнений с Варварой Михайловной.
Курагин вышел провожать его на крыльцо.
— На Николаевский вокзал, — приказал он извозчику.
— Час добрый, час добрый! — говорил он, стоя на тротуаре. — Вот это понимаю. За это уважать можно.
Извозчик тронулся.
Чем дальше ехал Петровский по направлению к вокзалу, тем более овладевал им необъяснимый страх. Он знал, что Курагин совершенно прав, и если он не решится теперь же определенно заявить Варюше, что больше таким образом жить не может, то ему не придется переделать свою жизнь уже никогда.
— Извозчик, — вдруг сказал он неожиданно для себя, — поверните на Арбат.
И, только сказав, он глупо и смешно успокоился.
— А на Николаевский вокзал разве не поедете?
— Нет, не поеду.
Голос его звучал глухо, и тело охватывала противная дрожь.
«Господи, как я опустился, оглупел от этого режима. Я пропал! — шептал Петровский и болезненно корчился в глубине пролетки. — Я конченный, конченный человек!»
— Слушаю, — сказал извозчик, и круто переменил направление.
Через два часа, кое-как закончив вечерний объезд своих больных, он возвращался домой.
«Я — конченный, конченный человек!» — продолжал он нашептывать, чувствуя вместе малодушную радость, что не послушался Курагина.
В самом деле, какое сумасшествие! Вдруг ни с того, ни с сего качаться неизвестно зачем в пыльном вагоне, когда можно быть дома.
Ведь жил же он до сих пор каким-то образом?
Двери Петровскому открыла Лина Матвеевна. Значит, правда, что Агния получила расчет. Отворив дверь, девушка уходит, точно боясь, что он станет у нее о чем-нибудь расспрашивать.
В квартире тишина. Он идет в столовую и видит аккуратно накрытый прибор для ужина. Ему хотят показать, что ничто в мире не может изменить однажды заведенного порядка. Во всем этом есть, пожалуй, много чего-то волнующе-трогательного. И он уже не может сердиться на Варюшу. Напротив, ему даже страшно, что он заставил ее, больную, волноваться и страдать весь вечер.
Он осторожно отворяет дверь и входит в спальню. Здесь тоже тишина. При свете зажженной почему-то сегодня лампадки (а не обычного ночника) он видит неподвижный затылок Варюши и рядом две детские головки. Все трое лежат под одним одеялом. Он стоит, не шевелясь, боясь испугать их неожиданным появлением.
Но Варюша слабо поворачивает голову.
— Это я, Варюша, — говорит он робко.
Вдруг она протягивает к нему руки, и лицо ее отделяется от подушки. Он всматривается. Она радостно смеется. Только в глазах слезы.
— Васючок, неужели это ты? Подойди же ко мне скорее, подойди. Ты меня не бросил? Да?
Она осторожно высвобождается из-под одеяла, стараясь не разбудить детей, потом крепко прижимается к его груди и счастливо плачет.
— Подожди, я велю Лине Матвеевне взять сначала детей… Милый!
Когда они остаются одни, она говорит, по-прежнему глядя на него сияющими глазами:
— Ты думаешь, я не понимаю, что виновата перед тобой? Ах, Васючок, видно, я до сих пор еще не знаю жизни. Я живу в каких-то сказочных мечтах о жизни. Я все еще никак не могу почувствовать себя на земле. Я ни в чем сейчас не хочу тебя упрекать, но только дай мне немножечко поплакать. Да, конечно, мне нужно хоть когда-нибудь, наконец, перестать быть ребенком. Нельзя требовать от любимого мужчины, чтобы он постоянно сидел возле и смотрел на тебя влюбленным взором. Это, конечно, самый верный способ смертельно надоесть. Ты хочешь свободы? Да?
С непривычно трогательным для него взглядом доверчиво раскрытых глаз она смотрела ему в лицо. И голос у нее тоже был совершенно непохожий, другой, тихий и ласкающий. Но он побоялся быть откровенным и сказал:
— Мне ничего не хочется. Я просто устал. Оставим эти разговоры.
— Нет, нет, Васючок, ты напрасно боишься быть со мной откровенным. Разве же ты не видишь, что я теперь совсем другая? Например, я совершенно не интересуюсь, что ты думаешь о внезапном отъезде Раисы.
Он пугается, потому что не понимает, что это может значить.
— Ради Бога, не пугайся так, Васючок. Ну, что же в этом особенного?
Она старается изобразить губами улыбку презрения.
— Ведь, ты, конечно, знаешь, что она уезжает в Петроград?
Петровский продолжает слышать ее слова, но ему уже понятно, что они имеют совершенно другой и страшный смысл. И вместе его охватывает тупое отчаяние, что он тоже не уехал сегодня в Петроград. Конечно, это так глупо: ведь Петроград велик и поезд длинен. Он пересиливает себя и старается глядеть в лицо Варюши. Она продолжает говорить, теснее и теснее прижимаясь к нему.
— Ну, вот. Видишь, как все хорошо! Я уверилась в тебе и больше не ревную. Все это, как дурной сон, осталось позади. Ну, вот. Не знаешь, что ее привело к такому внезапному решению?
Невольно он отстраняется от нее.
— Откуда я могу знать? Что ты выдумываешь?
— Ах, Васючок, как это нехорошо. Ну, зачем ты, глупенький, мне лжешь? Ведь я знаю все.
Она взяла пальцами его за подбородок и вытянула трубочкой свои губы, как это делают для маленьких детей.
— Я говорю с тобой как с другом. Я хочу, чтобы наша жизнь устроилась отныне только на взаимном доверии, а ты сейчас же, по своему обыкновению, уходишь от меня в свою раковину. Но расскажи мне все, как было. Наверное, она тебе позвонила, и ты был у нее? Ну, что же в этом такого? Правда, Васючок, несравненно хуже, что ты это скрываешь. Ведь, если ты скрываешь, то, значит, это уже что-то серьезное. Не правда ли?
— Мне нечего скрывать от тебя, — говорит он, чувствуя, что голос у него нелепо-фальшивый и лгущий. — Я ни у кого не был, и никто мне по телефону не звонил, и что Раиса Андреевна уезжает, тем более в Петроград, я слышу об этом в первый раз.
— Да? Это правда?
Она внимательно посмотрела на него и тихонько покачала головой.
— Нет, Васючок, все же это, наверное, немного не так, как ты мне говоришь. Может быть, действительно, она тебе и не говорила, что уезжает в Петроград, но ты мне тоже не говоришь полной правды.
Она жалобно улыбнулась, и в глазах ее выступили слезы.
— Но все равно. Я не хочу доискиваться. Я хочу тебе только верить. Я и раньше хотела тебе всегда верить, но малодушие иногда брало верх. Теперь этого больше не будет. Я хочу, чтобы ты в своих действиях был свободен, как ветер. Да, я даю тебе, Васючок, слово, что с сегодняшнего дня я совершенно изменюсь. С этого момента ты меня больше не узнаешь. Я удивляюсь теперь собственной некультурности и глупости. Ах, по-моему, замужние женщины виноваты сами во всех так называемых семейных несчастиях… Вот тебе мое слово…
Она протянула ему руку для пожатия.
— Ты не доверяешь мне ни в чем? — спросила она грустно, потому что он машинально взял ее руку в свою и так молча ее держал.
— Я просто устал. Нам обоим нужно, прежде всего, лечь в постель и успокоиться.
Она крепко пожимала ему руку. Но он чувствовал, что она еще не сказала ему чего-то такого, что считала самым главным.
— Васючок, скажи мне откровенно: я не опоздала уже?.. Нет, нет, не сердись. Я ведь спрашиваю об этом без всякого раздражения и предвзятой мысли.
Он поморщился.
— К чему этот допрос?
— Это не допрос, Васючок. Милый! Пойми меня. Я так боюсь, что уже опоздала, и ты разлюбил меня. Скажи мне только эти три слова: «Все можно поправить».
— Ну, конечно, да.
— Поправить?
Она с тревогой смотрела на него.
— В этом, прости меня, Васючок, что-то безотрадное. Нет, ты мне скажи, просто, что мы по-прежнему любим друг друга. Да?
Глухо он сказал:
— Да.
Она печально посмотрела ему в глаза и медленно обняла за шею.
— Я буду верить, Васючок, что ты сказал мне правду, и только этим отныне буду жить.
На другое утро его разбудил звук отодвигаемой шторы.
— Пора! — услышал он ласковый голос Варюши.
Как всегда за последнее время, согнутая в крестце, она подошла к нему и села на край постели. Лицо ее было озабоченно-серьезно.
— Я не спала всю ночь, Васючок. Мне было очень неприятно думать, что между нами со вчерашнего вечера есть кто-то третий. Ты, вероятно, вчера говорил что-нибудь дурно обо мне Александру Васильевичу. Ты очень вчера поспешил, мой дорогой.
Она укоризненно дотронулась до его плеча.
— Я тебя не упрекаю, но мне хотелось бы как-нибудь устранить из нашей жизни это совершенно излишнее вмешательство.
Очевидно, она не спала давно, и ее мысли двигались уже в бодрственном состоянии.
«Она уехала», — вспомнил Петровский о Раисе Андреевне, и это было то самое значительное, которое сразу дало направление всем его мыслям. Он подумал, что должен сказать Варюше, что не говорил Курагину ничего такого особенного. Потом ему вспомнились слова Курагина о «Медицинском Обозревателе» и о том, что ему, наконец, необходимо съездить в редакцию этого журнала в Петроград, куда его уже давно усиленно вызывали для серьезных переговоров о внутренней реорганизации дела.
— Все это пустое, — сказал он, потягиваясь и радуясь той светлой утренней легкости, с которой говорил сейчас неправду. — Просто заехал вчера к нему дать выслушать свое сердце. Посидели и поговорили о наших делах. Говорили о «Медицинском Обозревателе».
Она печально посмотрела на него.
— Не надо, Васючок, продолжать говорить неправду. Ведь ты прислал ко мне Александра Васильевича.
— Ну да, я присылал… Или, вернее, приезжал он сам, потому что ему было неприятно, что мы поссорились. Кроме того, он хотел уговорить тебя отпустить меня в Петроград, чтобы я мог, между прочим, побывать в редакции.
— Ну да, «между прочим». Как все это тяжело. Надеюсь, ты сейчас позвонишь Александру Васильевичу и скажешь, что все это одно сплошное недоразумение.
Он молчал, не зная, что ей ответить. Ему было невыносимо стыдно звонить к Курагину.
— Васючок, ты это сделаешь для меня. Я хочу, чтобы все это тяжелое недоразумение между нами было окончательно ликвидировано. И затем, если это тебе необходимо, ты можешь ехать в Петроград. Я не хочу, чтобы ты поехал оттого, что это тебе посоветовал Курагин. Я хочу, чтобы ты жил и сам распоряжался своими поступками. Ты стал тяготиться моею близостью, ты видишь в ней какой-то постоянный контроль над тобой. Я не хочу, чтобы кто-нибудь думал, что ты находишься у меня под контролем.
Все это она говорила голосом ровным, спокойным, решительным, хотя немного печальным. Петровский соображал, что все это может значить.
— Тут нет хитрости, Васючок. С моей стороны есть только желание устроить нашу жизнь так, чтобы тебе не приходилось искать спасения вне дома, как это вышло вчера.
Она колко усмехнулась и, положив руку на верхнюю часть груди, подавила вздох. Ее круглые глаза отражали по-прежнему печаль и решимость. Сидя на постели, она говорила:
— Я хочу, чтобы отныне у нас с тобою все было основано исключительно на взаимном доверии. Ты доверяешь мне, я доверяю тебе. Раньше я иногда боялась, что ты можешь мне изменить. Я боялась тебя потерять и сходила с ума. Теперь я сама смеюсь над собой.
Она сделала вид, что ей смешно.
— Теперь я хорошо понимаю, что это просто нелепо. Разве можешь ты, мой Васючок, изменить мне? Ведь это было бы какое-то невероятное безумие. И я вполне признаю, что ты мог оскорбляться возможностью подобных подозрений. Но теперь это кончено. Слышишь, Котик? Навсегда. Прости.
Она нагнулась и сухо поцеловала его в лоб. Очевидно, она решила действовать исключительно моральными средствами.
— Хорошо, я позвоню Александру, — сказал он.
Спустя полчаса он звонил Курагину.
— Ну конечно, так и следовало ожидать, — сказал голос Курагина. — Ах, Вася, Вася! Плохи ж, брат, твои дела.
— Я прошу тебя сказать, — говорила ему вполголоса Варвара Михайловна, — что ты вполне со мною примирился и что все это было одно недоразумение.
Она стояла над ним, точно дирижер, и собиралась распоряжаться его поступками и словами. Она уже забыла о том, что полчаса назад говорила о свободе.
— Что касается моей поездки в Петроград, — говорил Петровский раздраженно, — то я, конечно, как вчера говорил, так и сделаю, то есть поеду и буду видеться с Френкелем.
— Вот как, — сказал голос Курагина. — Значит, с дозволения начальства?
Петровский окончательно рассердился.
— Повторяю тебе, что ничего не изменилось со вчерашнего дня. Я только помирился с Варюшей.
Чтобы доставить приятное уже ей, он прибавил:
— Все, что я тебе вчера говорил, страшный вздор.
— Ага, понимаю. В переводе с телеграфного языка на простой это означает: некто в дамском капоте стоит за нашими плечами и диктует свою формулу перехода к очередным делам. Не правда ли? Эх, Вася, эх! Пропал, брат, ты. Один всего раз, единственный в жизни, собрался поступить, как мужчина, и в последний момент спасовал. Никогда себе не прощу, что не отправился с тобой вместе на вокзал и не посадил тебя собственноручно в вагон. Ну, ну, делать нечего. А жаль, до чертиков жаль.
— Дай мне трубку, — сказала Варвара Михайловна.
Он передал ей трубку.
— Александр Васильевич, здравствуйте… Да, это я. Вы не должны быть на меня в претензии. Я думаю, что вы должны только лишний раз убедиться в справедливости поговорки, что муж и жена — одна сатана. Нет ничего хуже, как вмешиваться в чужие семейные дрязги. В результате мы с Васючком все-таки как-никак поладили, и самым худшим оказывается, как видите, не то, что мы с ним повздорили, а то, что вам, нашему испытанному другу, захотелось подвернуться под горячую руку. Ах, нет, нет, оставьте! Конечно, вы сердитесь. Но я все-таки буду надеяться, что вы когда-нибудь перемените ваш гнев на милость. Надеюсь, до близкого свидания.
Она положила трубку и обернулась к Петровскому.
— Когда же ты едешь в Петроград? Я спрашиваю только для того, чтобы знать, когда распорядиться приготовить тебе чемодан и собрать для тебя все необходимое в дорогу.
Все это было похоже, отчасти, на сказку. Не отдавая себе отчета в том, что собирается делать и что говорить, он сказал неожиданно даже для самого себя:
— Я поеду сегодня вечером.