© 1976 Matti Yrjänä Joensuu
Харьюнпя, сотрудник отдела по борьбе с насилием, просыпался обычно в десять. Пробуждение для него было всегда мучительным делом — неважно, раньше или позже. Но если он спал дольше десяти, это уже вызывало головную боль, которая и сегодня давала о себе знать пульсацией в затылке. Посидев немного на краю кровати и потрогав затылок, он почти убедил себя, что не пойдет в бассейн, не говоря уже о пробежке. Физические упражнения были для него вообще занятием не из приятных, и, кроме того, он казался себе смешным, когда в спортивном костюме и шапочке, кисточка которой упрямо колотилась о голову, он семенил трусцой по центру Хельсинки. Поразмыслив немного для проформы, он окончательно решил провести весь день дома.
Уборка постели затянулась надолго, ибо Харьюнпя то и дело присаживался, поджав под себя сухопарые ноги, и пытался вспомнить сон, который он видел, а от сна в памяти осталось немного — лишь то, что он, выполняя служебные обязанности, ходил по пристанционным железнодорожным путям и собирал в пластмассовый мешок остатки человека, попавшего под поезд. Конца сна он так и не вспомнил. Харьюнпя встрепенулся и вновь принялся застилать постель, однако вскоре опять застыл на коленях с простыней в руках. Такое с ним случалось частенько.
Расправив наконец кое-как покрывало, Харьюнпя прошлепал босиком на кухню. При этом он вспомнил, что его пальцы оставляют следы на натертом до блеска полу, а это даст основание Элизе укоризненно вздохнуть и демонстративно взяться за банку с мастикой. Он отворил было окно, но тотчас захлопнул его, ибо в комнату влетел пучок волос величиной с ладонь. Харьюнпя бросил осуждающий взгляд сквозь стекло, отпуская про себя весьма нелестные выражения в адрес тех старух, которые с утра до ночи прилежно выбивают на балконе свои паласы, а в соседские квартиры летит всякая дрянь. Однако ему пришлось сдержать свое желание выкрикнуть какое-нибудь непотребство, ибо это бабье было акционерками, а он — всего лишь квартиросъемщиком.
Харьюнпя сварил кофе и съел приготовленную женой запеканку с сыром. Закурив сигарету, он расположился на полу и стал без особого энтузиазма просматривать газеты. Внимательно он читал лишь сообщения о смерти. Среди них попались и имена двух покойников, имевших отношение к делам, которые вел он сам. Эти две заметки он прочел внимательно, от начала и до конца, включая некролог и строфы псалма. Разделы новостей Харьюнпя просмотрел мельком — вернее, взглянул лишь на заголовки и, поскольку ничего интересного не обнаружил, сложил газету так, чтобы заняться изучением комиксов.
Затем Харьюнпя неторопливо подобрал с пола игрушки своей дочурки, в том числе семь обглоданных пряников, съел один из них, а остальные выбросил в мусорную корзинку. После некоторого колебания и внутренней борьбы он извлек из-под кровати пылесос. На уборку ушло не более десяти минут, так как закутки и пространство под мебелью остались нетронутыми. Ими он занимался, только когда Элиза делала ему замечание или если обнаруживал, что, Паулина сует в рот хлопья пыли, К половине второго Харьюнпя уже закончил уборку. Он вновь вспомнил, что сегодня у него ночное дежурство, и беспокойство впервые вызвало у него спазм в желудке, однако боль утихла, как только он закурил. Нервное напряжение все же давало о себе знать; у него пропал аппетит, и он не притрагивался к еде — только пил кофе, а это, в свою очередь, еще больше будоражило желудок.
Под вечер Харьюнпя провел часа два за чтением «Синухе Египтянина»[1]. Еще в молодости он сделал на страницах книги пометки; обложка ее была основательно замусолена, видимо, оттого, что он читал книжку регулярно раз в год. Затем с полчаса Харьюнпя наблюдал за своими птичками. Он сидел неподвижно, глядя на то, как они порхают. Это были маленькие зяблики, величиной с большой палец, с блестящим коричневым оперением, красным клювом и оранжевыми головками. Они поочередно полоскались в чайном блюдце, стоявшем на полу клетки, и от этого капли воды разлетались во все стороны, достигая лица Харьюнпя. Это вызвало у него улыбку. Он любил всяких пичуг с самого детства. Своих астрильд он приобрел только после женитьбы, ибо родители не разделяли его любви к домашним животным и птицам.
Время неотступно шло вперед. Харьюнпя не огорчало, что он бесцельно провел день, ибо в глубине души он знал, что по природе он лентяй и испытывает удовольствие от медлительной праздности. Видимо, поэтому он предпочитал сидеть дома, в одиночестве или с семьей, не чувствуя потребности в ином времяпрепровождении. Он читал или просто сидел, предоставляя своим мыслям свободно порхать с одного предмета на другой. Он прилежно играл с Паулиной, смотрел телевизор, а иногда мастерил миниатюрную модель паровоза, которую уже года два никак не мог закончить. Работы по дому Харьюнпя выполнял на основе принципа равноправия, хотя, с другой стороны, не мог бы утверждать, что органически не переносит их. Со временем привычка сделала свое дело, и он стал обращаться с кухонной щеткой свободнее, чем с пистолетом. Харьюнпя любил свой дом и семью — он даже сам не предполагал, как много они для него значат. Он наслаждался домашним покоем и ощущением безопасности и всячески оберегал свой очаг. Именно поэтому он относился к различным обстоятельствам своей частной жизни намеренно пассивно, воспринимая каждое мгновение таким, каким оно было, не пытаясь активно вмешиваться в естественный ход событий и не строя далеко идущих планов на будущее. Так он оберегал себя от ненужных эмоциональных нагрузок, ощущая свою защищенность от остального мира в лоне семьи и наслаждаясь каждым счастливым мгновением. Харьюнпя имел возможность не раз убедиться в том, что эти короткие, добрые мгновения могут оборваться на острие секунды, они могут оборваться у всей семьи и даже целого рода. Душевный покой Харьюнпя омрачали лишь некоторые дела на работе да ожидание ночного дежурства.
К работе Харьюнпя относился добросовестно. К тому обязывало еще с детства привитое чувство долга, которое, кстати, иногда вопреки собственным интересам доводило его до крайностей. Другим импульсом была боязнь неудачи. Ему пришлось познать ее, и он старался не допускать того, чтобы это стало постоянным кошмаром. Боязнь неудачи, однако, принесла свою пользу: он развил и отшлифовал свой незаурядный природный дар — способность все замечать и фиксировать. Но честолюбием и потребностью самоутверждения он не страдал и довольствовался своей ролью колесика — колесика в числе других, ему подобных. Работа уготовила ему роль молчаливого исполнителя, впрочем, Харьюнпя уже по своему характеру был таким. Однако его инертность и немногословность не являлись серьезным недостатком, ибо им сопутствовало одно важное человеческое качество — умение слушать. Он умел слушать, что говорят другие, поэтому его считали хорошим собеседником, хотя на самом деле он лишь время от времени издавал какой-нибудь звук или одобрительно мычал.
Харьюнпя было двадцать пять лет. Он родился и вырос в Хельсинки и соответственно возрасту был стройным, даже худощавым, с длинными и сухопарыми конечностями, на которых взбугренными связками проступали сосуды. Лицо у него было узкое, с ввалившимися щеками и торчащим, довольно крупным носом. Продолговатые ноздри. Небольшой подбородок. В сравнении с носом он выглядел таким маленьким, что, к великой досаде Харьюнпя, иногда казалось, будто у него лептосомия.
В школе какая-то девчонка, раздосадованная равнодушием Харьюнпя, выпалила ему в лицо, что из него, мол, выйдет маленькая канцелярская крыса, и только. Крысоподобным Харьюнпя себя никогда не ощущал, но мелким чиновником действительно стал. Тимо Юхани Харьюнпя был старшим констеблем и работал в первом сыскном отделении оперативного отдела Хельсинкского полицейского управления. Поскольку об это название можно было сломать любой язык, службу их называли отделом по борьбе с насилием, или короче, в обиходе — просто Насилием. Только начальство да газетчики иногда еще называли отдел группой по расследованию убийств. Харьюнпя был чиновником отдела но борьбе с насилием, а конкретно занимался расследованием всех видов смерти и всех последствий насилия, от чего, кстати, всякий нормальный человек считает себя застрахованным. Он и сам так считал, хотя знал, что иногда неотвратимо происходит иное.
Харьюнпя сварил кофе в синем эмалированном кофейнике, на этот раз кофе получился крепче обычного, и от него потянуло щекочущим ноздри ароматом. Опершись ладонями о плиту, Харьюнпя следил за тем, как вода превращается в кофе, проходя через фильтр. Только Элиза замечала, как волнуется муж накануне ночного дежурства, — от остальных он умел это скрывать. Он стыдился своего волнения, пока не обнаружил, что и более опытные его коллеги также стихают, готовясь к ночному дежурству. Это не было просто страхом, хотя Харьюнпя и трудно было классифицировать свое состояние как-то иначе. Оно складывалось из многих факторов. И не последнюю роль тут играла нереальная надежда, что ночь пройдет без происшествий или по крайней мере без покушений на жизнь и несчастных случаев с жертвами. Напряжение усиливалось также из-за необходимости принимать незамедлительные решения, чреватые непредсказуемыми сюрпризами и последствиями, ибо в спешке, от усталости или просто из-за глупости принятые решения позже, утром, зачастую оказывались непоправимой ошибкой. Кроме того, тебя не покидало сознание, что каждое твое действие или бездействие должно определяться законом или по крайней мере здравым смыслом, тогда как в предутренней суматохе проштудированные когда-то, годы назад, параграфы могли и не сохраниться в памяти с должной свежестью и точностью, и тогда в ночной сумятице возникали сомнения даже в собственном здравом рассудке.
И еще два обстоятельства отягощали душевный покой Харьюнпя: обычный гражданин может найти выход из кризисной ситуации, просто позвонив пожарному, врачу или в полицию, — человек с улицы тоже имеет возможность решить свои проблемы, в его распоряжении всегда есть официальная сила, которая тотчас берет всю ответственность на себя. В случае же с Харьюнпя дело обстояло иначе. Он сознавал, что предстоящей ночью станет частицей этой общественной силы, к которой люди прибегают в минуты несчастья, и на его плечи ляжет вся ответственность за дальнейшее развитие событий. А он будет один, он станет главной точкой и уже не сможет набрать номер «Скорой помощи», потому что этой «Скорой помощью» будет он сам. Однако наихудшее состояло не в этом. Харьюнпя понимал, что является частью общественной силы, но он понимал и то, что этой силы на самом-то деле вовсе не существует. Есть лишь несколько бюрократических учреждений и отряд людей, работающих в них, — мужчин и женщин, которым свойственны и усталость, и страх, и головные боли и которые с бо́льшим удовольствием сидели бы дома. Не было снайперов, не было оперативных работников высокого класса, — была лишь группа людей, незаметных, маленьких, таких, как сам Тимо Харьюнпя.
Ради самосохранения Харьюнпя старался не перенапрягаться. Действительно опасные ситуации возникали сравнительно редко, да и вовсе не обязательно, чтобы они совпали с его дежурством. Ситуации, требовавшие напряжения сил и чреватые опасностью, конечно, бывали, однако жизнь Харьюнпя находилась под угрозой всего лишь раз, когда ему пришлось извлекать кусок динамита изо рта слабоумного подростка. Естественно, он думал о возможных опасностях, но они казались ему далекими, нереальными, и он не утруждал себя более детальным предвидением их. Вот когда случится — тогда и разберемся. До сих пор он оказывался прав.
Кофе получился черный и отчаянно дымил, когда Харьюнпя переливал его в термос. Положить сахар заблаговременно он, как всегда, забыл и поэтому бросал его теперь в темную жидкость — восемь кусков подряд: жидкость всякий раз булькала и пенилась. Харьюнпя уже знал, что, если бросить семь кусков сахара, кофе выплеснется из термоса, и если бросить восьмой, на столе образуется лужица. Заканчивая операцию, он обернул пробку бумагой и только после этого закрыл термос. Затем он подошел к платяному шкафу и отворил его. Постоял с минуту, раскачиваясь на ногах и поглаживая нос. Выбор одежды для ночного дежурства всегда представлял проблему. Легкий костюм едва ли подойдет, если придется разыскивать на моторной лодке утопленника, замеченного в портовых водах с корабля; если же выбрать одежду потеплее, то непременно угодишь на расследование в какую-нибудь котельную — будешь выяснять, как дворник умудрился свалиться почти с родной лестницы и проломить себе череп. Харьюнпя решил на этот раз проблему более или менее удовлетворительно: начал с трусов и сетчатой майки, натянул затем плотные черные вельветовые джинсы и пуловер. Завершил он эту операцию пиджаком со множеством карманов. На ноги надел крепкие кожаные ботинки на толстой подошве, в которых при необходимости можно походить и по пожарищу. Одежда была уже слегка поношенной, однако, если не приглядываться, производила вполне приличное впечатление.
К поясу Харьюнпя приладил кожаную кобуру. Он взял оружие в руки, вынул магазин, вытащил патроны, опробовал механизм, убедился, что все в порядке, утопил магазин обратно в рукоятку и вложил оружие в кобуру. Револьвер был марки ФН, находившейся на вооружении финской полиции. В свое время это было вполне приличное оружие, однако сейчас револьвер был настолько затаскан и изношен, что хорошо, если при необходимости он вообще выстрелит. При удаче пуля полетит куда следует, но гильза может застрять в патроннике. Харьюнпя до сих пор становилось немного стыдно при воспоминании о посещении музея шведской уголовной полиции в Стокгольме. Там он встретился со своим старым приятелем — ФН, но на полке музея.
Немало говорилось у них о предстоящей замене оружия. Некоторые отделы действительно получили револьверы нового образца, однако большая их часть продолжала валяться на складе, а какие-то виды оружия вообще не закупили. Никто толком не знал, в чем дело. И поскольку год проходил за годом, а оружие оставалось прежним, многие работники уголовной и радиополиции сами приобрели новые образцы. Они действовали точно и безотказно, а главное — находились в одних руках. Харьюнпя тоже подумывал приобрести пистолет — не столько потому, что он был нужен, сколько по примеру других. Однако Харьюнпя столкнулся с определенным затруднением, из-за чего и откладывал осуществление своего замысла. В продаже были в основном 38-калиберные крупные пистолеты, стреляющие свинцовыми пулями, которые при попадании в человека вырывают добрый килограмм мяса и костей. Харьюнпя не боялся и не чуждался оружия, однако относился к нему с уважительной осторожностью. Он предпочел бы обзавестись пистолетом поменьше, который может просверлить безопасную дырку в ноге и остановить преступника. Об убийстве он и не помышлял, надеясь, что такая необходимость выпадет на долю других. Пока же ему не пришлось дать ни одного, даже предупредительного выстрела. Пистолет для него был скорее психологическим фактором, своего рода успокаивающим средством, когда приходилось, например, входить в темную незнакомую квартиру, где мог затаиться психопат с финкой в руке.
Харьюнпя предпочитал слезоточивый газ. Газовая фонтанирующая капсула была едва ли больше шариковой ручки, но легка и эффективна. С газом ассоциировалось также определенное чувство безопасности: он не отправит по оплошности человека на тот свет и не сделает его инвалидом на всю жизнь. Харьюнпя достал из верхнего ящика письменного стола черную газовую капсулу, пощелкал по ней перстнем и сунул в правый боковой карман пиджака.
Скрипнули стенные часы, как бы переведя дыхание, и через мгновение выдали три звонких удара с металлическим отзвуком. Харьюнпя положил термос в чемоданчик. На его подкладке из искусственного шелка образовался круг от постоянно вытекавшего из термоса кофе. В чемоданчик он положил также бумажные носовые платки, две пачки сигарет, коробку спичек и три порошка цитрованили. Неприятная пульсация в затылке прекратилась, но Харьюнпя опасался, что головная боль может вновь возникнуть ночью. В заключение он взял с книжной полки фарфорового слоненка величиной со спичечный коробок и сунул его в карман. Он никому не признался бы, что верит в талисманы, однако слоник еще в студенческие годы всегда был с ним, когда он пересдавал шведский язык, с которым крупно не ладил. А теперь слоненок отбывал с ним ночные дежурства.
Харьюнпя закурил сигарету. Он присел к письменному столу, взял лист бумаги. Перо раздумчиво поерзало в длинных белых пальцах, прежде чем прикоснуться к бумаге.
«Дорогая Элиза. Три маленьких и один большой поцелуй — чмок-чмок-чмок, а потом еще раз — крепко, крепко. В магазин я так и не успел сходить, но молока предостаточно, хватит даже на утро. Хлеба тоже. Я звякну вечерком, если случится минутка, но не обижайся, если не позвоню. Если обойдется без ЧП, в девятом часу буду дома. Если не дам о себе знать, не волнуйся: значит, закрутилось какое-то дело. (Надо, кстати, взять отгул за сверхурочные дежурства. Сейчас как раз подходящее время.) Всего вам наилучшего, береги себя и крошку Паулину. Ворох поцелуев вам, папины доченьки. Чмок-чмок. Ваш Тимппа».
Записку он прикрепил клейкой лентой к экрану телевизора.
В передней Харьюнпя натянул на себя плащ, а на голову — берет бутылочно-зеленого цвета. Берет он сдвинул набок, ибо это подчеркивало форму его головы. Затылок у него был удлиненным, а на месте соединения с шеей красовался изящный изгиб. Если бы пришлось вскрывать труп Харьюнпя, могло обнаружиться, что череп у него тоньше обычного, а возможно, и более упругий. Харьюнпя осмотрел свои карманы и вспомнил, что на прошлой неделе потерял одну из новых кожаных перчаток. Элизе он не осмелился сказать об этом и потому до сих пор хранил оставшуюся перчатку. Он взглянул на часы. Было двадцать минут четвертого. Времени осталось еще с избытком, ибо пешком от Катаянокка до Софиянкату было ровно семь минут. И все же он решил идти, ибо всегда боялся опоздать. Харьюнпя взял свою сумку на кухне, проверил, перекрыт ли газ, погасил свет и вышел из дома. Закрыв дверь и услышав, как щелкнул замок, он почувствовал облегчение. Он знал, что теперь уже не нужно больше ждать ночного дежурства. Оно началось, он был на пути к нему. В этот момент он принимал на себя ответственность. Напряжение, сковывавшее желудок, ослабевало с каждым шагом — Харьюнпя знал, что в четыре оно полностью исчезнет. Всегда было так.
В начале апреля вечер наступает рано, тесня день, но в тот понедельник, когда Харьюнпя шел на ночное дежурство, сумерки спустились быстрее обычного. С наступлением сумерек с моря неожиданно наполз густой серый туман. Он подступил к берегу украдкой, как серый волк, и окутал сначала Кайвопуисто, Эру и Улланлинну, а затем стал просачиваться в центр города. Позже, к полуночи, туман заполнил все, и автомагистрали, и крыши домов стали черно-влажными.
Сумерки сгустились и на Меримиехенкату, в квартире жестянщика Континена, который уже пятый год находился на пенсии. Их наступление ускорила узкая улица и каменная стена соседнего дома, поглощавшая еще горевший на небе свет. Темнота вообще-то была оправданна, ибо в той однокомнатной квартире, в угловом доме, на перекрестке Меримиехенкату и Фредерикинкату, царил хаос и беспорядок. Запустение воцарилось там еще лет семь назад — с того момента, когда жена Армаса Калеви Континена, окончательно отчаявшись, ушла из дома, взяв с собой тогда еще двенадцатилетнего сына. Обратно она не вернулась. Семья так и не возродилась, хотя Армас Калеви и питал такую надежду, особенно в последние годы.
Континен прибирал сам, да и то лишь от случая к случаю, в порыве редкого вдохновения. Но и тогда уборка обычно застревала на половине. По-настоящему же убирались здесь — или, вернее, делали вид, что убираются, — те потаскухи средних лет, которых он доставлял в свое обиталище из портовых или пристанционных прибежищ. Женщины задерживались на Меримиехенкату неделю-другую, иногда даже месяц, в зависимости от того, насколько хватало пенсионных денег Армаса и спиртного. Затем они исчезали. Каждая уносила что-нибудь на память: одна — часы с кукушкой, другая — поломанный утюг, а кто-то, за неимением ничего лучшего, — постельные простыни. После очередного исчезновения Континен сидел несколько дней притихший и опухший. А затем, как только проходило духовное и физическое похмелье, он отправлялся в ближайший бар, тяжело вздыхая, выпивал несколько кружек пива и приводил к себе домой новых собутыльников, размягченных вином пенсионеров, видавших, как и он, лучшие времена. Получив пенсию за следующий месяц, Континен покупал вместо похищенных вещей новые и опять отыскивал какую-нибудь женщину — хозяйку, как он ее называл. В такие периоды он вновь становился завидным парнем в глазах остальных собутыльников. Хозяек Континен вообще-то приглашал к себе больше для компании и приготовления пищи, потому что в последние годы баловаться с бабами он был почти не способен.
Армас Калеви Континен был типичным финном. Особенно в пенсионные годы водка одолела его настолько, что лишила даже основного достояния — плохого характера: сейчас он не стал бы даже истязать свою жену или сечь сына. У Континена выработался определенный стиль жизни — вечные поиски денег, выпивка, ссоры по пустякам с очередной избранницей; сюда же входили неизгладимые и потрясающие воспоминания военных лет, недостаток денег для уплаты налогов и тесная квартира, и потому с ним не должно было произойти ничего значительного или трагического, во всяком случае, такого, что могло появиться на страницах прессы, кроме, пожалуй, объявления о его смерти. Последнее время Континен пустился даже на мелкое мошенничество, приобщившись к отборной части жуликов. Его лицо стало пунцовым и морщинистым, волосы на макушке облысели, и он прикрывал ее маленькой по моде туристской шляпой с пером, выглядевшей на нем весьма комично. Живот у Континена выдавался далеко вперед, вываливаясь из давно потерявших линию териленовых брюк, а штанины напоминали две изрядно помятые трубы, которые заканчивались у щиколоток, так что кальсоны всегда красовались на виду.
Поскольку Армас Континен являлся исключительной личностью, он был еще и музыкант. Звук приобретенной пару десятков лет назад, вконец расстроенной и дребезжащей мандолины доносился иногда из его квартиры, когда, пребывая в хорошем расположении духа, Армас брал инструмент в руки, присаживался на подоконник у распахнутого настежь окна, и тогда «Весточка вечернего ветра», «Рождественская песнь Сильвии» или разудалая «Сякинярвен-полька» разносились по всей Меримиехенкату.
Кроме этих трех произведений, в его репертуар входил «Вальс забытых времен», и — что самое важное — он способен был этой мелодией вдохновить собравшихся в его закутке собутыльников, и те хором орали развеселую «Лед на Эландке» или что-нибудь в этом роде. Таким был жестянщик Армас Калеви, сын Ниило Континена, музыкант.
В тот понедельник темнота рано сгустилась и в обиталище Континена. Очертания обстановки и тени слились воедино, и их было уже невозможно различить. Только в прихожей горела лампа. В комнату свет проникал через полуоткрытую дверь, ничего не освещая. Скорее он придавал всему еще более мрачный вид. Лампа мощностью в тридцать ватт свисала прямо с провода, без абажура, но и о нее можно было обжечь пальцы, потому что она горела непрерывно семь суток подряд. В двери, из щели для почты, торчала газета. На полу скопилась целая куча почты, в основном газеты, но среди них были также счета и рекламные проспекты. На полях одного из них жирными буквами слова: «Доброго пути!» Узкий половик в прихожей сбился в кучу. Под вешалкой стояло две пары ботинок. За портьерой, отделявшей вход в туалет, слышалось монотонное бормотание капель, падавших из крана на дно раковины.
На кухне грязной горой высилась немытая посуда. Высохшие остатки пищи так прочно прилипли к ней, что все попытки отмыть их представлялись безнадежными. Самым разумным было выкинуть весь этот хлам в мусорный ящик. На плите стояла чугунная сковорода, огромная черная глыба, ко дну которой приросли три зажаренных яйца. На кухонном столе возле краюхи затвердевшего ржаного хлеба валялась яичная скорлупа, рядом — прогорклый маргарин. Здесь же лежала куча грязных пластмассовых пакетов. Никто не удосужился выбросить их. На таком фоне зловоние, заполнявшее кухню, даже как-то не очень ощущалось.
В комнате же, будь там немного посветлее, можно было обнаружить следы буйного разгула: кровать у дальней стены не убрана, простыни — все в пятнах, мебель — вкривь и вкось. Все осталось так, как было в момент окончания попойки. Один из стульев упал на бок и лежал на сбившемся в кучу ковре. На столе, возле окна, громоздились грязные стаканы, среди них валялась на боку бутылка. В центре этого беспорядка стояла, видимо рекламная, пепельница, украденная из какого-то бара, — она была до краев наполнена пеплом; спички и окурки валялись на столе и на полу. Столешница была вся в пятнах от вина. На полу, у отопительных батарей, выстроились бутылки. За занавеской на подоконнике виднелось какое-то растение в горшке. Оно так высохло, что теперь даже при большом желании нельзя было определить, что это такое. Растение зачахло уже несколько лет назад, но Континен все же иногда поливал его.
В комнате стоял дурной запах, который, несмотря на прикрытую дверь, проникал в переднюю, а оттуда и на лестничную клетку. Но на лестнице этот смрад чувствовался уже не так сильно, собственно, был едва различим, и, поскольку в воздухе вообще витали самые невероятные запахи, никто не обращал внимания на исходившее из квартиры Континена зловоние. Наиболее сильно этот тошнотворный запах ощущался у кровати — здесь он был сладковато-горьким, от него перехватывало дыхание. Источник зловония лежал на полу — это был владелец квартиры, жестянщик Армас Континен, или, вернее, его распростертый на спине труп, в котором миллионы бактерий прилежно совершали свою невидимую работу.
В Континене произошло много неприятных изменений. Неприятными они могли показаться случайному человеку — неприятными, но не страшными. Это было следствием естественных биологических процессов, которые происходят в каждом трупе.
На лбу Континена зияли четыре вертикальные раны. Сквозь них местами просвечивала лобная кость. Справа от головы, возле уха, валялась пустая бутылка. К ней приклеилась пара волос, крошечные язычки кожи и запекшаяся кровь. Непосвященный, безусловно, сказал бы, что череп Континену раскроили бутылкой. Медицинский же эксперт констатировал бы, что передняя часть черепа, лобная его кость, в нескольких местах сильно повреждена каким-то относительно небольшим предметом. Возможно, он добавил бы, что обнаруженная на месте преступления пивная бутылка могла являться тем предметом, которым наносились удары, особенно если сопоставить ее выпуклую поверхность и следы ударов на черепе.
Уличные фонари зажглись в тот вечер раньше обычного. Они автоматически включились, как только наступили рожденные туманом сумерки, и проникший с улицы свет залил комнату Континена безжизненной синевой. Мебель и труп выступили из темноты — они выглядели огромными и страшными. В комнате царила мертвая тишина. Даже часы, остановившись, умолкли.
Харьюнпя шел быстро. Он всегда так ходил независимо от того, торопился или нет. Эта привычка настолько вошла в его плоть и кровь, что он часто, сам не замечая, начинал бежать трусцой даже во время прогулок по городу с женой и дочкой, и тогда Элизе и Паулине в конце концов приходилось бежать за ним, с трудом переводя дыхание. Харьюнпя спустился вниз по Луотсикату, подошел к началу Сатамакату, миновал Орьятори и пошел через нижнюю часть Рахапая. Шел он быстро, почти скачками, — резиновые подошвы ботинок приглушали его шаги. Харьюнпя миновал переходной деревянный мост, ведущий на Кауппатори[2]. За Клиппа он увидел серую стену тумана, который уже одел своими кружевами верхнюю часть Кайвопуисто. Все остальное тоже было словно накрыто серым покрывалом: деревянное покрытие моста, железобетонные шпалы между рельсами, строения, люди, — весь мир казался единым серым монолитом. Только за Похейсранта небо слегка алело. Предвестье весны. Видение лишь мелькнуло и мгновенно исчезло, однако успело согреть ему душу.
Люди, занятые на обычной дневной работе, возвращались в это время домой и сновали по площади, придавая ей беспокойный вид. Харьюнпя автоматически, не давая себе в этом отчета, просеивал встречных взглядом. Ему достаточно было одного мгновения. Он видел черные, коричневые полуботинки, сапожки, меховые шапки, шарфы, необычную походку, бледные, мокрые и прыщавые лица, стеганые куртки и шерстяные перчатки. Харьюнпя не старался специально фиксировать все это в памяти. Из частей само собой складывалось целое. А он тем временем продолжал думать о своем. Он не пытался заложить все увиденное в активную память, да это было бы и невозможно. Вот так же он фиксировал неправильно припаркованные машины, полысевшие автопокрышки и пешеходов, бросавшихся на красный свет светофора. Харьюнпя успевал заметить вдавленных в мостовую полуприцепами горлинок и оторвавшиеся от одежды пуговицы, которые он тайком подбирал, а затем дома пополнял свою коллекцию, которую хранил в ящике из-под сигар Хофнера. Замеченные нарушения, однако, не раздражали Харьюнпя. Он лишь фиксировал их и переходил улицу где придется, если это было безопасно и не чревато осложнениями, то есть если поблизости не было полицейской автомашины.
Все это, правда, потребовало довольно длительной тренировки. Вначале, сообразуясь с наставлениями, получаемыми в процессе обучения полицейским наукам, он целеустремленно и скрупулезно наблюдал, что творится вокруг, крутя при этом головой, словно сидящая на ветке сова, и с какой-то гордостью рассказывал обо всем виденном Элизе. Терпения Элизы хватило на три месяца, после чего Харьюнпя уразумел, что ему следует помалкивать. Он по-прежнему продолжал свои наблюдения, но теперь клял недоумков-нарушителей только про себя. Наблюдения же он вел уже чисто автоматически, сам того не замечая и не испытывая никаких эмоций. Это привело к его нынешнему, необременительному состоянию, когда он лишь какой-то частицей своего существа воспринимал происходившие вокруг него события и факты. Только нечто по-настоящему интересное или выходящее за рамки. побуждало его встрепенуться и присмотреться повнимательнее.
Харьюнпя пересек Похейс-Эспланаду и Катаринанкату. Он прошел под колоннадой ратуши и свернул на Софиянкату. Только теперь он заметил, что не пытается угадать, какая ему предстоит ночь. Он остался даже доволен этим. Гадания казались ему плохим предзнаменованием, да и уж больно часто они не сбывались. Прежде чем свернуть с Софиянкату, Харьюнпя замедлил шаги, чтобы лучше расслышать сирену «скорой помощи», вышедшей из пожарного депо на Эроттаянкату. Выезд санитарной машины мог означать, что его дежурство уже началось с происшествия. Харьюнпя толкнул никогда не закрывавшуюся, вечно полураскрытую, обветшавшую дверь и исчез в глубинах своего заведения. Зажглись уличные фонари. Они мерцали сначала красновато-синими точками, затем разгорелись в бирюзово-синие огни. Вечерние сумерки спустились рано.
Харьюнпя миновал ведущие вверх ступени, не взглянув даже на черную доску, висевшую на стене. Пластмассовые буквы, расположенные на ней примерно в миллиметре друг от друга, гласили:
6. Гимнастический зал.
5. Отдел по борьбе с насилием. Начальник отдела. Подразделения I—III.
4. Отдел по борьбе с насилием. Подразделения IV—V.
3. Оплата официальных документов. Наблюдение за условно освобожденными.
2. Техническое отделение.
За четвертым разделом в скобках следовал перечень сотрудников отдела по борьбе с насилием. Там же сообщался — по крайней мере частично — распорядок предстоящего ночного дежурства. Сам Харьюнпя, однако, не воспринимал это как программу к действию и сейчас даже не обратил на список внимания. Ему казалось, что на доске объявлений и, как ни странно, в газетах помещается схожая информация. В некотором роде он был прав. И там и тут давались скупые, точные и деловые сообщения о каком-нибудь происшествии. Однако информация эта была в высшей степени поверхностной, она давала представление лишь о внешней стороне дела и оставляла основные факты и причины событий завуалированными, скрытыми. Обыватель читал утром за чашкой кофе, что кто-то лишил жизни некоего другого, ударив пуукко[3], и вот вам вся картина убийства. Кто-то был найден в бассейне, а еще кто-то попал под скорый поезд. Здесь же приводились результаты расследования. И внешне все совпадало, выглядело нормальным.
Харьюнпя не задумывался над тем, что ночью он был одним из тех немногих, а возможно, даже единственным, кто знал то, о чем умалчивали газеты и другие источники информации. А они не говорили о тоске и страхе, безнадежности и отчаянии, о крушении мира семьи погибшего... Харьюнпя, конечно же, понимал, что это грубый самообман, но сознавал также, что чем тщательнее умалчивать о смерти, тем ужаснее ударяет она по людям, по семейной жизни, которая казалась вечной. Смерть и неотступно следующее за ней горе неизбежно, незримо маячат перед каждым. Убаюкивание никого еще от этого не спасало.
Харьюнпя нажал кнопку лифта. Сверху донесся равномерно нараставший гул. Харьюнпя работал в четвертом подразделении, в функции которого входило расследование преступлений со смертельным исходом или связанных с покушением на убийство, расследование случаев грубого насилия, самоубийств, а также несчастных, смертельных случаев с неустановленными или сомнительными причинами. В задачи подразделения вклинивалось и многое другое, например телефонные звонки, нарушающие домашний покой. В отделе по борьбе с насилием имелись и подразделения, которые занимались исключительно расследованием случаев, естественной смерти, а также преступлений на сексуальной почве или пожаров. Ночному же дежурному приходилось брать на себя все эти дела. Он принимал самые первые, неотложные меры, а когда считал необходимым, вызывал оперативных работников или же расписывал дела, оставляя их до утра.
Лифт — металлическая коробка, наследие строительного бума торговых магазинов — едва полз вверх. На четвертом этаже Харьюнпя вышел из него и оказался в блеклом, бесцветном холле, в глубине которого находились квадратные клетушки, отделенные друг от друга армированной стеклянной перегородкой. Там и размещалось основное подразделение отдела по борьбе с насилием, или, как говорили в обиходе, — Насилие. В рабочее время именно туда поступала вся информация о происшествиях, оттуда направлялись сотрудники на место событий, там составляли графики отпусков и ночных дежурств, подсчитывали отработанные часы, решали сотни мелких дел, необходимых для эффективного и непрерывного функционирования отдела.
По левую сторону начинался длинный коридор без окон. Его пол неопределенного цвета периодически латали линолеумом. На стыке стены и потолка были вмонтированы осветительные трубки, они тихо мерцали, волнами выплескивая свет. Блеклые, бесцветные стены, достояние всех официальных государственных учреждений, носили на себе следы казенных ремонтов. Коридор напоминал длинную кишку. Он был угнетающе-мрачным, что вообще-то отвечало характеру отдела по борьбе с насилием. По обеим его сторонам размещались кабинеты инспекторов. Царившая в них гнетущая атмосфера усугублялась массивной мебелью и черными громоздкими телефонами, но и здесь ее оживлял личный вклад обладателей рабочих мест: на некоторых столах стояли цветы, на стенах висели иллюстрированные календари или часы, на папке досье была наклеена картинка или на полу, у стола, лежал домотканый половик.
Харьюнпя помедлил немного в холле. За стеклянной перегородкой канцелярии слышалась взволнованная речь:
— Нет! Я утверждаю, что дело не в брошюровке. Это отличные машины. Причина скорее... В других местах они же работают безупречно. А у нас отчего такое происходит? Скажи-ка мне, пожалуйста, отчего?
— В других местах нет таких толстенных протоколов.
— Н-н-н... да-а-а, но дело, видно, не в протоколах, а в их оформлении. В других-то местах машины все же действуют. Попробуй еще разок, все равно новые ты получишь только в будущем году. А брошюровочная проволока у тебя хоть нормальная?
— Ну конечно.
— Что? О чем это ты? Ах, о своей машине!
Голос явно принадлежал Ахониусу — одному из двух старших констеблей отдела. Этот бородатый, нервный, легко раздражающийся человек временами казался сущим воплощением язвы желудка. Он часто срывался на крик, и Харьюнпя только сейчас пришло в голову, что он просто туг на ухо. Второй собеседник — старший констебль отдела Тауно Коттонен — приближался уже к пенсионному возрасту, но был прямой противоположностью первому: как человек, умеющий логически мыслить, он всегда сохранял спокойствие. Коттонен для всех был просто Тауно — этот добродушный, покладистый медведь стал как бы отцом коллектива. Работа у него спорилась, шла вроде сама собой: он так просто и ловко действовал, что подчиненным казалось, будто они идут на сверхурочные ночные дежурства добровольно. Ахониус же брал, что называется, быка за рога, набрасывался на дело со всей решительностью, однако его напор и энергия скорее вызывали у людей неприязнь и неосознанный протест. Ахониус продолжал разглагольствовать насчет брошюровальной машины, и слова Тауно, безуспешно пытавшегося обратить все в шутку, тонули в словоизвержении его оппонента. Харьюнпя свернул в коридор.
На этаже чувствовалось, что близится конец рабочего дня. Некоторые комнаты были уже пусты, двери открыты, телефоны, как по команде, умолкли. Из находившегося в отделе кафетерия доносился неторопливый говор и смех. Харьюнпя услышал стук только одной пишущей машинки. В середине коридора сидела на скамейке пожилая женщина. Беззубые челюсти ее двигались как мельничные жернова, у ног покоилась связка пластмассовых мешочков. Она ожидала вызова на допрос. Для кого-то это означало задержку на работе, вытекающие отсюда проклятия и телефонный звонок домой с извинениями перед женой. Харьюнпя постучал в дверь, прежде чем войти.
Норри сидел за своим столом точно аршин проглотил. Он читал «Илта-Саномат» и лишь на миг оторвался от газеты, чтобы посмотреть, кто вошел. Вежливая, заученная улыбка приподняла уголки его рта.
— Ну, Тимотеус. Пришел, значит, ночевать, — произнес он. Это было чисто формальное приветствие, однако Харьюнпя был весь внимание. Он мгновенно оценил оттенок голоса шефа и не обнаружил ничего настораживающего. Норри, казалось, был доволен. Из чего Харьюнпя сделал вывод, что день прошел хорошо и допущенные невольно ошибки, вероятно, не выплыли наружу.
— Да. Есть такое намерение, — ответил он подчеркнуто спокойным тоном, который Элиза называла казенным.
Норри улыбнулся, покачал головой и вновь углубился в газету. Читая «Илта-Саномат», он неизменно делал вид, будто лишь просматривает ее, ибо всегда подчеркивал, что газетенка эта, пробавляющаяся рекламой, подобна мыльному пузырю. Харьюнпя расстегнул пиджак. Кабинет был маленьким, и поэтому в нем было тепло. В воздухе пахло лосьоном, которым Норри постоянно пользовался.
Норри был настоящий джентльмен — как по натуре, так и внешне. На нем всегда был спокойного цвета костюм и белая рубашка с золотыми запонками. Все его костюмы были от портного и напоминали модели пятидесятых годов. Звали его Вейкко Вяйно. Однако никто не называл его по имени, тем более с фамильярными вариациями, для всех он был Норри. Норри был одним из самых пожилых и опытных комиссаров отдела по борьбе с насилием; он пришел сюда старшим констеблем из Центральной уголовной полиции, пресытившись постоянными разъездами и командировками. Норри слыл опытным и даже способным криминалистом. Единственным отрицательным его качеством было лишь то, что он слишком уж неукоснительно придерживался некоторых своих убеждений и принципов, был консервативен и отрицательно относился к большинству нововведений. Он был всегда спокоен, даже невозмутим. Его настроение угадывалось лишь по еле уловимым изменениям в лице, интонациям, по затянувшемуся молчанию и стремительности движений. Норри мог быть весельчаком и своим парнем, когда хотел, но от него всегда потягивало врожденным высокомерием, что создавало в отношениях между ним и коллегами определенную напряженность, свойственную отношениям между учителем и учеником. В других подразделениях царила более непринужденная атмосфера, но соответственно и более распущенная.
Была у комиссара Норри одна настораживающая черта. Он либо проникался безграничной симпатией к своему товарищу, либо ни в какую его не воспринимал. Поэтому Харьюнпя всегда был настороже в присутствии Норри. Он неотступно исподволь наблюдал за своим шефом и пытался определить, к какой из этих групп тот относит его. Судя по тому, что Норри терпел его в своем подразделении, Харьюнпя полагал, что относится к избранной части стада. По крайней мере ему этого хотелось.
С минуту Харьюнпя смущенно постоял в ожидании. Но поскольку Норри продолжал молча читать газету, Харьюнпя решил, что по поводу ночного дежурства не последует никаких особых указаний, и двинулся к двери. Норри кашлянул.
— Если произойдет что-нибудь чрезвычайное, то... — буркнул он, не отрываясь от чтения, и умолк.
— Да, конечно, я позвоню, — сказал Харьюнпя, ибо уже прекрасно знал, что́ имел в виду Норри. С чувством облегчения он прикрыл за собой дверь: неразговорчивость Норри на этот раз не была признаком безразличия, скорее наоборот — доверия.
Смежную комнату занимало четвертое отделение. В ней сидели Харьюнпя, Хярьконен и Тупала, хотя Тупала вообще-то должен был находиться в кабинете старшего констебля Монтонена. Однако тот закуток был еще меньше этой семиметровой одиночки, поэтому они привыкли ютиться втроем. Когда Харьюнпя открыл дверь, Хярьконен сидел на углу стола и курил маленькую, смердящую навозом сигару.
— Здоро́во. — Дым повалил из ноздрей Хярьконена.
— Привет, — ответил Харьюнпя, принюхиваясь к атмосфере, царившей в комнате, и опуская свою сумку на пол. Берет свой он бросил на стол рядом с Хярьконеном[4].
— Ну что, Бык-Убивец? Кажется, нам на сегодня не досталось заварухи?
Хотя Харьюнпя вообще старался не доставлять неприятностей людям, он все же машинально сказал — Бык-Убивец. Хярьконен, понятно, не любил этой клички. Не только потому, что это была издевка над его фамилией, но и потому, что он был небольшого роста и хрупкого телосложения. Кто-то однажды пошутил так, и кличка закрепилась за ним навсегда. А это непомерно раздражало его. К несчастью, он был еще и человеком, начисто лишенным чувства юмора, неспособным понять шутку. Поэтому он часто выглядел просто смешным, хотя и не страдал отсутствием ума. Сознавая это, он хохотал над всякой шуткой, в том числе и над такими, которых не понимал или которые не заслуживали смеха. В таких случаях его реакция вызывала недоумение окружающих.
— Хе-хе, — попытался отреагировать Хярьконен на свое постылое прозвище. — Сегодня не наша очередь разбираться в заявлениях. Да, кроме того, ничего особенного сегодня и не произошло, только вот самоубийство — какой-то старик повесился, — добавил Хярьконен и слегка стряхнул пепел с сигары. Внезапно он встрепенулся, приподнял голову, глаза прищурились. На лице появилось интригующее выражение. — Слушай. Угадай-ка, отчего умер тот Леннберг! Не догадываешься? Так вот, чистая случайность... это выяснилось только сегодня при вскрытии. Я, по правде говоря, не успел туда, но прозектор позвонил сразу после вскрытия. — В голосе Хярьконена слышалось удовлетворение, он явно наслаждался этой минутой. Сделав две быстрые затяжки, он стряхнул несуществующий пепел и сказал с облегчением: — Так-то вот. Умер, значит, этот Леннберг, как ты думаешь, отчего... не догадываешься? От скоротечного воспаления поджелудочной железы.
Лейф-Густав Леннберг умер в вытрезвителе, тридцатипятилетний складской рабочий, родственники которого подняли скандал, утверждая, что он скончался от побоев в полиции. Случаи смерти в вытрезвителе вопреки бытовавшему мнению расследовались особенно тщательно, и потому Хярьконен и Харьюнпя внимательно следили за этим делом. На ягодице покойника обнаружили длинный кровоподтек, который могла оставить полицейская дубинка. Синяк, однако, не мог послужить причиной смерти, а откуда он взялся, Хярьконен установить не сумел. Помимо этого подтека, не выявилось ничего подтверждающего обвинение, хотя и были проведены дополнительные расследования, что, естественно, не вызвало радости у полицейских, которые вели дело. Оно, однако, беспокоило их, особенно Хярьконена, во время дежурства которого все и произошло.
— Брось! Воспаление поджелудочной железы? — В голосе Харьюнпя тоже послышался оттенок удовлетворения.
— Да-а, самое настоящее воспаление... Да и сразу это похоже было скорее на какую-то внутреннюю болезнь. Здравый смысл подсказывал, что другого и быть не могло. Вечно какая-нибудь дребедень лишает человека покоя. — Эта фраза была произнесена капризным тоном бывалого человека, пытающегося показать, что он осведомлен больше других.
— Вот дьявольщина, подумать только, если б, к примеру, у него была отбита печень или что-то в этом роде. Как тогда объяснишь, били ли его официальные лица до вытрезвителя или кто-то из алкашей невзначай наступил на него, когда он находился в каталажке в скотском состоянии? Господи помилуй. Как бы тогда? — Произнося это, Хярьконен распалялся все больше. Возможность того, что печень была повреждена еще до вытрезвителя, выглядела так привлекательно, что он уже планировал дальнейшее расследование дела.
— Да, пришлось бы покопаться... Ты действительно с самого начала считал... смерть от алкоголя или что-то в этом роде, — заметил Харьюнпя и, не удержавшись, улыбнулся. У Быка-Убивца была привычка в начале беседы или спора поочередно принимать точку зрения каждого из присутствующих, и таким образом он всегда оказывался прав. На этот раз Хярьконену действительно приятно было услышать такое от Харьюнпя. Он зажал кончик сигары в губах, чтобы не обжечь пальцев. Быстрыми затяжками наполнил воздух комнаты синим дымом, желая, видимо, все выжать из окурка. Еще раз взглянув на сигару, он только после этого отправил окурок в пепельницу.
— Да. Скоротечное воспаление поджелудочной железы, и... не вышло дела о покушении на жизнь. Завтра выпьем по этому поводу кофейку, я угощаю. Да, послушай, звонила какая-то Вилланен или Вилунен. Ты просил? Я назначил ей время. Она придет в понедельник в половине десятого.
— Вилланен? Какая... ах, да. Это мать той девчонки, что выбросилась из окна, — тихо произнес Харьюнпя. Ему вдруг стало не по себе. Эта женщина своими глазами видела, как покончила с собой ее шестнадцатилетняя дочь, выбросившись с седьмого этажа во двор в тот момент, когда мать возвращалась из магазина. Женщина была сломлена духовно. Харьюнпя сопровождал ее для опознания и выполнения других положенных формальностей. Он все время откладывал вызов этой женщины в отдел. — Хм. Да. Ну что ж, нужно потихоньку трогаться, — сказал он изменившимся голосом. — Да, скажи, ты будешь дома на случай, если что произойдет?
— У нас намечена сауна... но все равно звони, никуда не денешься. Буду дома. Хотя после бани не очень-то тянет на прогулку, хочется просто поваляться, понежиться. Хе-хе. Но ты уж постарайся отделаться от дерьмовых дел. Поножовщину квалифицируй естественной смертью, а все остальное передавай в районные участки, хе-хе. — Хярьконен был в игривом настроении. Тому была причина: ему не предстояло шестнадцать часов дежурства.
В тот момент, когда Харьюнпя нагнулся, чтобы поднять с пола свой чемоданчик, в двери появился Тауно Коттонен.
— Господин Харьюнпя. Смерть подстерегает вас, — произнес он нарочито серьезным голосом и растянул слово «смерть», так что оно прозвучало очень мрачно. Вид же у него был презабавный: он стоял на пороге — живот торчком, покачиваясь на ногах, как на качалке. Склонив голову набок и скривив рот, Коттонен ждал реакции Харьюнпя. А Харьюнпя раздумывал. Он попытался дать подходящий ответ, но не смог, ибо природная сдержанность мешала паясничать кроме как дома. И все же он удачно отреагировал, придав голосу естественно-удивленное выражение:
— Да ну? И что же, она ждет персонально меня или блуждает здесь поблизости?
— Смерть посетила госпожу... госпожу... — Коттонен вытащил из-за спины шпаргалку и прочел фамилию. — Смерть посетила госпожу Рахикайнен и ждет тебя сейчас на своем ложе. Я имею в виду, конечно, что госпожа Рахикайнен ждет.
Харьюнпя взял извлеченную на свет бумажку и посмотрел прежде всего на адрес. Держал он ее кончиками пальцев, будто она могла принести несчастье.
— Ну, я пошел. Врач там был?
— Только что. Пожарная служба сообщила об этом. «Скорая» тоже успела побывать. Кто-то из родственников на месте. Монтонену я еще не звонил. Наверняка естественный исход — старушка ведь, — добавил Коттонен уже без всякого намека на шутку. Взявшись за подтяжки на груди, он повернулся и исчез в коридоре. Харьюнпя долго слышал его удаляющиеся вздохи. Вновь взглянув на бумажку, Харьюнпя заметил, что госпожа Эдит Агнес Рахикайнен была того же года рождения, что и Коттонен.
Харьюнпя пошел в канцелярию. Взял необходимые бланки, пишущую машинку и портфель, напоминавший медицинскую сумку. Медицинских принадлежностей в сумке, однако, не было: когда на место происшествия прибывали представители Насилия, их обычно уже не требовалось. В сумке находилось то, что нужно для работы: резиновые перчатки разового пользования, пластмассовые мешочки, пробирки, кассетный фотоаппарат, карманный магнитофон и длинный термометр, которым при необходимости измеряли температуру тела покойного. Харьюнпя собрал всю эту поклажу, взял сумку и пошел. В обычной ситуации он воспользовался бы лифтом, но мысль об ожидавших его родственниках побудила Харьюнпя направиться прямо к лестнице. В тот момент, когда дверь захлопывалась за ним, он услышал возглас Ахониуса:
— Богатой тебе приключениями ночи!
Крикни это кто-нибудь другой, Харьюнпя воспринял бы пожелание как издевку, однако Ахониус никогда не прибегал к издевкам. Видно, пожелание было всерьез.
Харьюнпя зашагал к дежурным помещениям, расположенным на другой стороне Софиянкату. Он вручил поступившее сообщение дежурному и сказал, что отправляется на место происшествия. Взяв из настенного ящичка ключи от автомобиля, он расписался за них в книге выездов и вышел с черной сумкой под мышкой. Особой спешки сейчас уже не требовалось — критическое время миновало. Однако Харьюнпя сознавал, что должен подумать и о родственниках покойницы. Кроме того, он хотел как можно скорее довести дело до конца — до официального рапорта. Тогда одним делом будет меньше, а они ведь могут и посыпаться — этого опасается каждый работник Насилия во время ночного дежурства. Только свернув на Александеринкату, Харьюнпя заметил, что взял машину, дребезжащую от старости. Как всегда, выезжая в одиночку, он намеренно забыл включить радиосвязь. Таким образом, он был недостижим для дежурного, и никто не сможет помешать ему довести дело до конца, даже если внезапно возникнет что-то срочное.
Лестничные пролеты благоухали жареной салакой. Запах был сильный, но ненавязчивый, — в представлении Харьюнпя почему-то возник тушеный картофель с петрушкой. Замысловатые литые чугунные перила выделялись на фоне стены, по которой взапуски бежали одна за другой коричневые белки. Дому была присуща какая-то особая прелесть, и Харьюнпя попробовал вспомнить, как называется стиль этого строения, но безуспешно. Он следил за белками, поднимаясь по лестнице, длинные ноги его перемахивали сразу через две-три ступеньки. Лифта не было. А это означало, что парням Монтонена придется карабкаться с носилками на пятый этаж, затем, позаимствовав у эквилибристов ловкости, медленно спускаться с ношей, прикрытой черным одеялом. У Харьюнпя сперло дыхание. Хотелось закурить, но ведь курение стимулирует рак легких.
Еще на лестнице Харьюнпя почувствовал, что на пятом этаже кто-то стоит. Он оторвал взгляд от цепочки белок и увидел искаженное горем лицо. Маленький человечек с испуганными глазами, высунувшись из приоткрытой двери, смотрел в сторону лестницы. Глаза у него были влажные, и Харьюнпя без труда понял, что мужчина только что плакал. На дверном щитке он прочел: «Рахикайнен». Значит, Харьюнпя прибыл по назначению к своему клиенту.
На мужчине был поплиновый плащ, в руках он мял кепку, изрезанное морщинами лицо резко сужалось книзу. Нижняя часть лица между носом и выдававшимся вперед подбородком образовывала как бы полушарие, разделенное надвое губами. Лицо, тощая шея и маленький рост мужчины делали его похожим на беспомощную, перепуганную мартышку. Харьюнпя стало стыдно за такое сравнение, однако тут не было ни иронии, ни презрения — просто это первое, что приходило в голову, особенно при взгляде на торчавшие уши. Подойдя поближе, Харьюнпя заметил, что на виске мужчины пульсирует жилка.
— Добрый вечер...
— Из уголовной полиции? Мне сказали, что кто-то приедет... я — я Макконен. Туомас Макконен. Эдит... и я. Я хотел сказать, что Эдит — моя жена. Сейчас она... там, в квартире.
Рот маленького мужчины двигался быстро, подергиваясь. Он умолк и крепко сжал губы. Харьюнпя видел, что он хочет, но не может произнести заранее заготовленные фразы.
— Ну, а я — констебль уголовной полиции Тимо Харьюнпя, — сказал Харьюнпя бодрым тоном и пожал руку Макконена. Рука была сухой и холодной. — Доктор уже побывал здесь? Да. Может, пройдем в квартиру? — Харьюнпя пришлось чуть ли не втолкнуть мужчину в переднюю. С лестничной площадки послышался звук захлопнувшейся соседской двери. Макконен оперся о стену.
В передней стоял тяжелый запах инсектицида[5] и человеческого тела. На вешалке висели мужское зимнее пальто, женское демисезонное пальто и похожая на ссохшуюся рукавицу меховая шуба. На полке для шляп валялся дешевый парик, он напоминал какую-то морскую тварь — что-то вроде головоногого моллюска. Харьюнпя не обнаружил ничего заслуживающего внимания. Он отворил дверь в комнату и замер на пороге. Макконен по-прежнему стоял, привалясь к стене.
— Кхе-кхе. Нет. Она... не была... моей женой. Я имею в виду официально. И все же одиннадцать лет мы прожили вместе. Знаете ли, это...
— Да. Ясно. — Харьюнпя помог Макконену узаконить его свободный брак.
— Я отправился утром, как обычно, на работу. Эдит... покойная... проснулась как раз в тот момент. Да... — Макконен замолчал на мгновение. И хотя Харьюнпя смотрел в сторону, он почувствовал, что губы маленького человечка сжались в бледную полоску. — Когда я вернулся домой, то, то... сразу учуял что-то недоброе. Из комнаты Эдит — ни звука... я заглянул, и вот. Вот она. Покойница лежит, вся посинев, на кровати. Я знал... но не ожидал, что ей так плохо.
Пока Макконен говорил, Харьюнпя обвел взглядом комнату. По существу, он уже приступил к обследованию. Комната служила одновременно и спальней, и столовой, и гостиной и была до отказа забита старыми вещами, какие обычно принадлежат пожилым людям; вещи эти не всегда соответствуют друг другу, но с ними, очевидно, связаны дорогие воспоминания. У левой стены стоял стол, подле него — три стула. На столе — пустая кофейная чашка, хлебные крошки, на спинке одного из стульев висела белая нижняя юбка и цветастое хлопчатобумажное платье. Возле окна стоял комод, он казался слишком большим в этой маленькой квартирке. На кружевной скатерке комода расположилась группа маленьких фарфоровых зверюшек, а за ними — прилепленные клейкой лентой к стене почтовые открытки и оплаченные счета. Запыленная хрустальная люстра свисала с потолка. На стенах — аляповатые картины, приобретенные, очевидно, у базарных торговцев; на полу — неприбранный мусор. Харьюнпя переводил взгляд с одной вещи на другую.
Макконен вздохнул в передней. Харьюнпя повернул к нему голову.
— Она чем-нибудь болела?
— Нет. Или да. Да, конечно. Прошлой весной у нее отняли грудь. Рак. Вырезали напрочь. Этим утром... покойница... должна была ложиться в больницу. На обследование. Кажется, они сомневались... — Продолжая говорить, Макконен боязливо шагнул к Харьюнпя и, заглядывая через плечо, пробормотал: — Я не застал покойную... ох... ох... — Он сделал шажок назад и глубоко вздохнул.
— Вам лучше подождать там, в передней. Можете даже прикрыть дверь... Я должен осмотреть ее, — сказал Харьюнпя тоном приказания. Это помогло Макконену решиться остаться в передней. Харьюнпя быстро подошел к кровати, находившейся справа. Возле нее, на стене, висел пестрый гобелен, на котором трое мужчин гарцевали под звездным небом. Средний держал перед собой на коне вырывавшуюся женщину, крайний оглядывался через плечо. Он смотрел прямо в сторону двери, ведущей в прихожую, где слышались всхлипывания. Оставшись один, Туомас Макконен уже не пытался сдерживать рыданий. Харьюнпя подумал, что так оно даже лучше.
Кровать была покрыта кружевным одеялом ручной работы. На ней полусидя покоилась Эдит Агнес Рахикайнен. Спина покойной опиралась о стену, голова прислонена к белому боку скачущего на гобелене коня. Ноги свисали с края кровати, пятки едва касались пола. Руки лежали на кровати ладонями кверху. Харьюнпя взял оставленное врачом «Скорой помощи» медицинское свидетельство, быстро пробежал его глазами и сунул в боковой карман. Опустив сумку на пол и переведя дух, он вытащил из нее тонкие резиновые перчатки разового пользования. Посыпанные внутри тальком, они легко сели на руки.
Эдит Рахикайнен успела одеться только наполовину. Жизнь покинула тело еще утром, видимо, вскоре после ухода Макконена. На покойнице было только нижнее белье. Блестящий лифчик из бледно-розового материала — такой лифчик невольно вызывает улыбку, когда видишь его в витрине какого-нибудь магазинчика. На ногах — шелковые панталоны на резинке, доходящие до середины бескровных ляжек. Под панталонами — корсет из того же материала, что и лифчик. Резинки крепко держали коричневый чулок, натянутый на левую ногу, а правая свешивалась голая. В беспомощных пальцах — скомканный чулок.
Харьюнпя начал с исследования конечностей. Он чувствовал сквозь тонкую резину, что мышцы уже окоченели и застыли. Одеревенение ощущалось во всех суставах, но еще не было окончательным. С прекращением давления в сосудах кровь под действием земного притяжения застывает в подкожных образованиях, напоминая синяки. Они ярко выделялись, особенно на нижней части тела, на ногах и на руках; Харьюнпя попробовал надавить большим пальцем на отек — синюшность стала меньше, однако устранить ее полностью было уже невозможно. В тех местах, на которые он нажимал, оставались углубления. Харьюнпя решил, что смерть действительно наступила восемь-десять часов назад.
Упершись коленями в край кровати, он приступил к обследованию черепа. Никаких оснований для этого не было, но чувство долга всегда заставляло внимательно осмотреть уже обследованных врачом покойников. Это, кстати, помогало ему сохранять душевное спокойствие, так как гарантировало от возможных сюрпризов, иногда обнаруживающихся при вскрытии. Если он не доводил осмотра покойника до конца, его потом мучила мысль, что у человека, умершего, по его заключению, от сердечного заболевания, при вскрытии обнаружится пролом черепа или что-то в этом роде. Он сжал череп Рахикайнен руками и стал ощупывать его пальцами сантиметр за сантиметром. На голове почти не было волос, и Харьюнпя стало ясно, почему на вешалке валяется парик. С кожи, покрытой слоем перхоти, от давления пальцев стали отслаиваться пластины толщиной в ноготь. На голове не обнаружилось никакой травмы. Харьюнпя разогнулся и взглянул на кончики своих пальцев — кроме нескольких пластинок перхоти, на них не было ничего.
Дверь из передней приоткрылась, и в комнату заглянул Макконен. Вид у него был измученный — терпение его явно подходило к концу.
— Долго ли еще? Если... Может... может, я все же войду? Хоть побыть здесь. Как-никак мы жили вместе, — сказал он.
Харьюнпя молчал. Он почувствовал в голосе мужчины какой-то новый оттенок. Он знал, что этот человек борется сейчас со страхом перед трупом близкого человека, с одной стороны, а с другой — с любопытством, вызванным необычностью происшедшего, желанием увидеть покойницу. Те же причины привлекают обычно к месту происшествия посторонних, беззастенчиво разглядывающих останки жертвы. Макконен остановился в метре от кровати. Видно было, как пульсирует на его виске жилка. Он глотнул. Кадык подпрыгнул на тощей шее. Макконен поднял руку к лицу и вернулся в переднюю, прикрыв за собою дверь.
— Ох-хохо-ооо! — дико выкрикнул он.
— Мне понадобится еще несколько минут, — сказал Харьюнпя тихо, он не был уверен, что Макконен слышит его.
Харьюнпя взял покойную за плечи и придал ей лежачее положение. Он расстегнул крючки ее лифчика. Спина от соприкосновения со стеной стала белой. Он перевернул труп на бок. Плоская правая грудь Эдит Рахикайнен была прикрыта мешочком, а левую грудь пересекал шрам в направлении подмышки. Харьюнпя решил не раздевать покойную до конца. Он провозился добрых две минуты, прежде чем ему удалось отстегнуть сережки. Замки были необычные, а резиновые перчатки осложняли работу. Пальцы Рахикайнен затвердели и скрючились, однако Харьюнпя все же снял кольца после многочисленных и продолжительных усилий. Последними он снял ручные часы и сложил все вещицы на краю комода. Цепочка протянулась до фарфоровых зверей. Среди них был слон, правда, не такой, как у Харьюнпя, да и хобот у него отломался. Это навело Харьюнпя на мысль, что надо быть более внимательным к хоботу своей животины.
В комнате было жарко. Спина Харьюнпя затекла и покрылась потом. Он стянул с пальцев резиновые перчатки и выбросил в мусорную корзину. Переворошив оставшиеся после покойной вещи, он не нашел среди них ничего, что как-то объясняло причину смерти. Харьюнпя стряхнул тальк с рук, вытер их о свои вельветовые джинсы и вернулся к кровати. Взяв покрывало за край, он прикрыл им покойную. Нос, подбородок, колени и ступни ног бугорками приподнимали кружево покрывала. Затем Харьюнпя открыл окно. Постоял, глубоко втягивая в легкие воздух ранней весны, наполненный запахом тумана, машин и мокрого асфальта. Когда он снова повернулся лицом к комнате, в нос ему ударил запах инсектицида, старости и неуемного горя.
— Макконен! Господин Макконен? Могу я позвонить? Будьте любезны, подойдите сюда, поговорим о делах, — сказал Харьюнпя тоном приказания, однако постарался, чтобы это звучало повежливее. Макконен тотчас открыл дверь.
Взявшись за телефонную трубку, Харьюнпя почувствовал, что она вся жирная от многолетней грязи. Он вздрогнул, и желудок внезапно сжала спазма. Харьюнпя держал телефонную трубку кончиками пальцев, стараясь не касаться ею уха. Он вспомнил перхоть на голове покойной, и ему сразу захотелось домой, под душ или хотя бы присесть, но он стоял и крутил карандашом диск телефона.
В каком бы премерзком состоянии ни находился покойник, это не вызывало у Харьюнпя недомогания, однако при исследовании выделений, пота, мочи, крови или вещей, запачканных испражнениями, он задерживал дыхание, чувствуя, как в животе вдруг образуется пустота. Он не мог объяснить даже себе, в чем тут дело.
Харьюнпя позвонил еще раз, ибо номер похоронного бюро был занят. Он почувствовал, что пальцы его дрожат, и вынужден был взять трубку покрепче. Когда по телефону наконец ответили, он коротко назвал адрес и фамилию покойной. Затем Харьюнпя усадил Макконена у стола, спиной к покойной, и стал выяснять необходимые сведения короткими, точными, заученными вопросами. Ему приходилось то и дело возвращать Макконена к обстоятельствам смерти Рахикайнен, ибо, подобно многим родственникам, он избегал говорить о том, что предшествовало смерти, и сбивался в своем изложении на прошлые счастливые времена. По карточке страхования от болезни Харьюнпя выяснил номер, под которым значилась покойная в системе социального обеспечения, а в сумочке нашел рецепты, по которым установил фамилию лечащего врача.
— Так вот. Полиция занимается этим делом только потому, что закон обязывает установить причины смерти в тех случаях, когда смерть случилась неожиданно или неизвестны ее причины. Если же умерший лечился, то выяснение причин смерти происходит через врача. Он же выдает и свидетельство о смерти, необходимое для захоронения. Во всех остальных случаях полиция обращается в судебно-медицинскую экспертизу, которая производит вскрытие, устанавливает причину смерти, после чего составляется заключение, — пояснил Харьюнпя. — Так вот. Завтра утром наше подразделение, занимающееся установлением причин смертельных исходов, свяжется с этим врачом... доктором Песоненом и окончательно все выяснит. Если он скажет, что покойная была его пациенткой, то участие полиции на этом закончится. Я почти уверен, что так и произойдет. При всех обстоятельствах с вами свяжутся и проинформируют о результатах. Вот здесь перечислены фамилии и номера телефонов тех, кто будет дальше вести дело. Если у вас возникнет что-нибудь... — Харьюнпя протянул Макконену визитную карточку. Вслушиваясь в свой участливый голос, Харьюнпя отметил про себя, что он неплохой актер.
В квартире стояла тишина. Такая тишина, что тиканье настенных часов резало слух. Макконен молчал. Упершись локтями в колени, он теребил полученную карточку и даже не посмотрел, что там написано.
— Гм... Вам бы нужно снять всю одежду с покойной, — сказал Харьюнпя.
Макконен кивнул. По улице прогромыхал автобус, откуда-то издали послышался визг трамвая. Водопровод загрохотал на кухне. В соседней квартире засмеялась женщина.
— А как же... насчет этих... денег, — произнес Макконен, не поднимая головы. Его голос выражал неуверенность и удивление, будто он внезапно уснул среди дня и, пробудившись, не знал, вечер сейчас или утро.
— Денег? — не понял Харьюнпя. Он был не менее озадачен, чем Макконен.
— Да-да... Я хочу сказать, что у меня нет при себе денег... только в банке... но в банке есть. Не могу ли я оплатить это переводом?
— А что оплачивать-то? Мое посещение? Нет, конечно... то есть я хочу сказать, что это ничего не стоит. Ничего. За это платят налогоплательщики. — Последнюю фразу Харьюнпя произнес, чтобы загладить свое смущение. Однако она была столь неуместна, что он смутился еще больше и почувствовал необходимость дать некоторые пояснения. — Я только что звонил в похоронное бюро. Они скоро приедут за ней и отвезут в патологоанатомическое отделение уголовной полиции на Кутосуонтие. Это тоже... я хочу сказать, что полиция и в этом случае берет все расходы на себя. Другое дело похороны — вы можете воспользоваться услугами любого похоронного бюро, но за это вам уже придется платить. Если она была членом «Эланто»[6], тогда предусматривается скидка... вспомоществование. Позвоните туда.
— Да, да, конечно, — вздохнул Макконен. Краем ладони он сгреб хлебные крошки на столе в маленькую кучку, даже не взглянув при этом на Харьюнпя. Его глаза заблестели от слез: он понял, от чьей последней трапезы остались эти крошки. Слезы стояли в его глазах, пока он не моргнул. Тогда медленно, словно не решаясь, они потекли по морщинистой поверхности обезьяньих щек. И потом уже быстро заскользили вниз, к уголкам рта.
Харьюнпя листал свои заметки, но не прочел ни строчки из написанного. Он был подавлен, решив, что слезы Макконена вызваны его словами о захоронении. Разъяснения такого рода казались часто неуместными, слишком прозаическими, однако они были необходимы, к тому же это входило в прямые обязанности Харьюнпя.
— Они приедут наверняка через десять-пятнадцать минут, — сказал Харьюнпя, чтобы прервать молчание.
— Кто приедет? — подал наконец голос Макконен.
— Служащие из похоронного бюро.
— Да... да...
— А я... я думаю, что смогу побыть здесь с вами до тех пор. Возможно, так будет удобнее. — Харьюнпя хотелось закурить, он уже чувствовал вкус табака во рту, но не решился. За стеной вновь послышался женский смех, к нему примешалась мужская речь, но слов разобрать было невозможно. Водопроводные трубы на кухне урчали, и Харьюнпя подумал, что люди в других квартирах, наверно, готовят пищу, а некоторые уже моют посуду. Он взглянул на часы: было начало шестого.
— А у нее все же вроде спокойное выражение лица? — вопросительно произнес Макконен. И поднял голову. Он окончательно пришел в себя и смотрел теперь своими карими глазами прямо на Харьюнпя, у которого было такое чувство, точно его поймали за чем-то недозволенным. Он постарался не встречаться с Макконеном взглядом.
— Да. Едва ли она успела почувствовать страдание, — ответил Харьюнпя, избегая прямого ответа на вопрос, на который, собственно, и не ожидалось ответа. Он с таким же успехом мог и согласиться, сказав, что лицо у покойной невозмутимое, мирное. Но он не сделал этого. Кто-нибудь другой на его месте, возможно Хярьконен, стал бы объяснять, что выражение лица покойника никак не зависит от последних переживаний, оно не говорит ни о муках, ни об ужасе, ни о покое, потому что с наступлением смерти мышцы слабеют, а внутриклеточное давление исчезает. Поэтому лицо расслабляется, теряет всякое выражение.
Харьюнпя услышал мужские шаги на лестничной площадке. Он встал, но открыл дверь, только когда позвонили. Первым из одетых в траур мужчин был Ликанен. Безуспешно попытавшись сдуть в сторону падающие на глаза волосы, он отбросил их рукой назад.
— Ну и ну, — тихо прошептал он, чтобы не услышали родственники.
— Привет, — ответил Харьюнпя, понижая голос, ибо и он не хотел, чтобы Макконен ощутил встречу с казенными буднями. Он прижался к вешалке, чтобы пропустить пришедших, и почувствовал вдруг удушающее прикосновение меховой шубы к своему лицу. Закрывая дверь, Харьюнпя мельком увидел поднимавшуюся этажом ниже женщину и услышал ее любопытствующий шепот:
— Какой ужас! Что случилось? Не умер ли кто? Ой, какой ужас...
Служители опустили алюминиевые носилки у кровати госпожи Рахикайнен. Их движения были синхронно точны, почти как у автоматов. Ликанен сдвинул в сторону черное байковое одеяло, а второй служитель, которого Харьюнпя не знал, накрыл носилки пластмассовой пленкой. Ликанен резким движением снял покрывало с покойной и окинул взглядом труп, как бы прикидывая, сколько он весит. Харьюнпя взглянул на Макконена, который стоял в кухонном дверном проеме, уставившись на свою кепку. Один из пришедших ухватил госпожу Рахикайнен за тощие щиколотки. Ликанен тем временем выпрямил ее руки, заломленные за голову, и крепко взялся за посиневшие запястья. При этом мужчины переглянулись. Харьюнпя заметил, как губы Ликанена безмолвно произнесли: «Раз-два, взяли!» Эдит Агнес Рахикайнен легко переместилась на носилки. Ликанен развернул войлочное одеяло и прикрыл покойную. Умелыми, быстрыми движениями он аккуратно подоткнул концы под нее. Служители заняли свои места, нагнулись, крепко ухватившись за блестящие алюминиевые ручки — ноша поднялась. Харьюнпя открыл им дверь, и, как бы перепроверяя, Ликанен прошептал, когда проходил мимо:
— Рахикайнен Эдит?
Харьюнпя кивнул.
Харьюнпя застегнул пиджак и поднял с пола служебную сумку.
— Ну, вот. Я должен вам еще сказать, что поскольку она не получала гражданской пенсии[7], вы можете обратиться за пособием на похороны в ведомство по гражданским пенсиям. — Слова выходили толчками, наскакивали друг на друга и казались дикими. Харьюнпя прокашлялся.
— Да-да... я обращусь, я позвоню. Я буду ждать вашего звонка, вы сообщите мне о результатах, — произнес Макконен высоким голосом, в котором слышался страх за то, что боль вырвется наружу.
— Ну ладно. Пойду. До свидания. — Харьюнпя пожал сухую и холодную руку. — И... от себя лично... мои соболезнования... в вашем горе, — добавил он смущенно, ибо чувствовал, что эта пустая фраза всего лишь привычный стандарт и сказана даже ради некоторого самоуспокоения. Выходя в переднюю, он старался не думать, каково сейчас Макконену остаться одному в пустой квартире в обществе фарфоровых зверьков и всадников в тюрбанах. Харьюнпя не взглянул на шубу и парик, но мысленно увидел, как Макконен, давясь подступающими к горлу рыданиями, убирает их в платяной шкаф.
Харьюнпя спустился по ступенькам вниз. Он не бежал, а ступал на каждую ступеньку. Литые чугунные перила позвякивали от соприкосновения с носилками где-то там, внизу. Из квартиры доносились голоса. По радио передавали музыку, где-то постукивала посуда, где-то совсем близко плакал маленький ребенок. Все это были голоса жизни. Они повторялись так изо дня в день, такими же их слышала госпожа Рахикайнен, и такими же они останутся во веки веков.
Харьюнпя закурил только на третьем этаже. Именно в этот момент, на грани осознанных и неосознанных мыслей и чувств, возникло ощущение, что он еще молод и будет долго жить. На нижнем этаже он заметил, что первая белка на орнаменте, украшавшем стены, сидит в отличие от остальных и держит в лапах еловую шишку.
Дежурка уголовной полиции находится в доме на углу Александеринкату и Софиянкату. Она — на уровне тротуара, и поэтому звуки уличного движения, особенно грохот трамвайных вагонов на стыках, беспрепятственно проникают внутрь. Вход для посетителей со стороны Александеринкату. Первая дверь слева ведет в справочное бюро, окрашенное в слащавый розовый цвет; помещение делит надвое массивная изогнутая стойка. Она сделана с таким расчетом, чтобы о нее было удобно опереться, однако редкий посетитель осмеливался поставить на нее локти, потому что по другую сторону сидят дежурные.
На Александеринкату выходят также помещения старшего дежурного констебля и картотеки. А во двор выходят кабинет дежурного комиссара и приемная, где в ожидании своей очереди, среди клубов табачного дыма, пота и винных испарений сидят вызванные на допрос свидетели, а также мелкие преступники. Комнаты соединены между собой узкими запутанными коридорами. Каменные плиты, которыми выложены полы, изрядно износились; к тому же они на несколько сантиметров выше полов в комнатах. Все помещения страшно захламлены и замусорены, чего не в состоянии скрыть производимый время от времени дешевый ремонт. Кроме того, ряд помещений находится в смежных и соседних строениях, поэтому образовался неповторимый лабиринт из дверей и перегородок, который по своей запутанности и сложности мог поспорить с органами пищеварения крупного рогатого скота.
Кабинетом для личного состава подразделения служила комната площадью около тридцати квадратных метров. Ее окна выходили на Софиянкату; здесь уживались спешка и ожидание, сигаретный дым и запах пылающих в печи дров. В кабинете вечно царили шум и гам. Только в предрассветные часы тут слышался стрекот пары пишущих машинок, а в остальное время разговоры, смех, телефонные звонки, стук дверей, болтовня телевизора и шум уличного движения создавали такой грохот, что никого в отдельности невозможно было услышать. Дежурные работники сидели за письменными столами, расставленными вдоль стен, под окнами, и строчили на машинках свои донесения.
Ход расследования вырисовывается постепенно, шаг за шагом, обретая свое жесткое документальное воплощение иногда на двух, иногда на пяти страницах, после чего начинается длительное следствие, а затем и судебный процесс. Некоторые дела, доведенные в этой спешке до конца, попадают в Верховный суд, однако большинство — в папки без названий или с очень коротким — «темные».
Харьюнпя сидел за одним из столов в отделе по борьбе с насилием. Стол был последним в ряду; около него находилась дверь, ведущая в помещение для отдыха дежурных. Рядом было единственное открывающееся окно.
В отсутствие Харьюнпя поступила информация о новом происшествии, о чем ему своевременно сообщили по радио, но по вышеизложенным обстоятельствам это не достигло цели. Сообщение поступило из больницы Мейлахти. Покойник, мужчина, умер во время операции, когда ему удаляли опухоль с сердечной сумки. Все необходимые для заключения сведения Харьюнпя получил по телефону.
В спешке и шуме было трудно сосредоточиться. Ход мыслей Харьюнпя неоднократно прерывался, предложения получались тяжелые и неуклюжие, он измучился, стирая резинкой опечатки на всех пяти экземплярах своего рапорта. Печатая, он то и дело посматривал на специальный настенный телефон в ожидании звонка, в этом случае на передней панели загорится зеленый сигнал срочного вызова и дежурный сообщит об очередной поножовщине. Был понедельник, и город томился от послепраздничного похмелья. А это влекло за собой различные осложнения, и пара ножевых ударов представлялась вполне естественной. При каждом звонке Харьюнпя вздрагивал и поднимал голову, с минуту ждал, затем с облегчением продолжал свой рапорт, ибо вызывали кого-то другого. А кроме того, его тревожило что-то связанное со смертью Эдит Рахикайнен. Он не мог объяснить себе, что именно, но был уверен, что это не имело непосредственного отношения собственно к происшествию или к его расследованию.
Рапорты были готовы только в начале восьмого, что не делало чести Харьюнпя: слишком много времени у него ушло на два обычных документа. Он вытащил сигарету; по правде говоря, ему вовсе не хотелось курить, но он закурил, чтобы чем-то занять себя. Погасив спичку, Харьюнпя откинулся на стул, втянул дым глубоко в легкие и выпустил его через ноздри. Во время ночного дежурства он курил так много, что к утру язык немел и не ощущал вкуса. Полузакрыв глаза, Харьюнпя лениво прислушивался к шуму и гаму в комнате. Группа по расследованию краж жила в вечной спешке, и, хотя дежурило там всегда по три человека, они были вечно в разъездах. В разгар работы у «ворюг» один рапорт находился в пишущей машинке, четыре ждали своей очереди на столе, а потерпевший — иной раз и двое сразу — сидел в приемной. И вдобавок ко всему дежурный вызывал кого-нибудь на очередной выезд. Напряжение получалось несоразмерное, особенно если учесть, что у работников других подразделений часто выдавалось время посмотреть телевизор и даже поспать.
Нагрузка у «ворюг» была прежде всего физическая: спешка, беготня до одурения, быстрое расследование дела и переключение на следующее. В Насилии же нагрузка была иной — внешне почти незаметной, но постоянное напряжение не давало покоя даже дома, сказывалось на сне. Его порождала специфика работы: сбор клочьев человеческого тела на железнодорожных путях; год за годом освидетельствование покалеченных людей и трупов; общение с глубоко несчастными людьми и оказание им помощи. Это тягостное состояние постепенно становилось нормой. Особенно остро ощущалось оно после того, как человеку удавалось какое-то время побыть вне Насилия, хотя объяснить почему — невозможно; просто словно какая-то сила ослабляла свою хватку и влияние на мысли и все твое существо.
Харьюнпя часто пытался осмыслить это состояние. Поначалу ему казалось, что он единственный из сотрудников, кого подавляет это напряжение, и почти уверился, что избрал не тот жизненный путь. Однако со временем выяснилось, что и остальные работники испытывают то же самое. Просто каждый старался скрыть свое состояние, и это было естественно, ибо никто не хотел прослыть слабаком во мнении других. У каждого, кроме того, был свой способ преодоления этого напряжения. Почти каждый чем-то увлекался: один возился с автомобилем, другие занимались спортом или охотой, но большинство в головой уходило в семейную жизнь. Домашние дела настолько преобладали в мыслях сотрудников, что постороннего очень развлекли бы жаркие споры мужчин о достоинствах той или иной стиральной машины или детских пеленок. Исключение составляли те, кто оказывался неспособным подобрать ключ к разрядке. Со временем у них начиналась депрессия и они исчезали из Насилия.
Харьюнпя сомкнул было глаза, но тут же подумал, не позвонить ли домой. Звоня с работы, он почти ни о чем не мог говорить с Элизой, и беседа всегда сводилась к обмену пустыми фразами — «ну как там», «ну что там». В заключение Элиза диктовала ему длинный список продуктов, которые надо купить на рынке, а Харьюнпя ненавидел покупать продовольствие, потому что торговцам удавалось всучить ему товар но самой дорогой цене или продать гнилье. Харьюнпя не любил звонить с работы также и потому, что в полицейском телефонном центре — почти музейной редкости — переговоры переплетались и путались. Именно в тот самый момент, когда хотелось сказать жене что-то интимное и нежное, на линии слышался издевательский смешок или кто-то громко спрашивал, не нашлись ли наконец рождественские свечи, украденные с чердака Лофгрена. Единственно, что побуждало его звонить, — это желание услышать взволнованно-торопливые слова привета и дрожащие от напряжения пожелания доброй ночи Паулы. Харьюнпя сделал последнюю затяжку и сунул остатки сигареты в автомобильный поршень, служивший пепельницей. Тут же он вспомнил, что Элиза всегда осведомляется, спокойно ли проходит дежурство. Если он отвечал утвердительно, то в следующие полчаса обязательно случались по крайней мере две драки с поножовщиной. При мысли о поножовщине Харьюнпя пробрала дрожь. Он снова опустился на стул, получше загасил сигарету и огляделся по сторонам. Никто не смотрел на него. На панели дежурного телефона не светился сигнал. Страх исчез так же быстро, как и возник. Харьюнпя стало сначала неловко, но он тотчас убедил себя, что сможет провести любое расследование не хуже кого угодно. И успокоился, ибо знал, что так оно и будет.
Поднимаясь со стула, Харьюнпя подумал, что если уж чему-то неприятному суждено произойти, то оно произойдет. Он подумал также, что никакими пожеланиями не изменить естественного хода событий. Напрасно тревожить себя загодя, лучше принимать каждую минуту такой, какой она оказывается, и приступать к исполнению своих обязанностей, когда в этом возникнет необходимость. Под прикрытием письменного стола Харьюнпя приоткрыл портфель, сунул руку в его карман и кончиками пальцев нащупал фигурку фарфорового слоненка. Переложив маленькое коричневое создание в боковой карман пиджака, он почувствовал себя спокойней. Он все же решил позвонить домой: уж очень ему захотелось услышать голосок своей дочурки. Он быстро направился к дощатой кабине, где лучше было слышно и не так мешал кабинетный шум. Он спешил добраться до телефона прежде, чем раздастся очередной звонок и кто-нибудь спросит, можно ли принести задержанному Ниеменену сигарет и соленых орешков.
Однако Харьюнпя все же опоздал. Он, правда, успел поднять трубку и набрать номер, но в это время заработал дежурный телефон. Звонок у него был низкий, повелительный. Он хорошо был слышен в кабине, хотя Харьюнпя Плотно прикрыл за собой дверь. Он подождал минуту, лелея надежду, что вызов адресован «ворюгам». Он держал трубку в руке и чувствовал, что вызов адресован ему. Именно ему, потому что он собрался позвонить домой и сообщить, что вечер проходит спокойно.
— Насилие... слышишь, дежурный по Насилию? — В мегафоне звучал голос Хуско, дежурного по городу, неузнаваемый, с каким-то металлическим оттенком. — Насилие-е... Харьюнпя? Эй, где Харьюнпя?
С минуту Харьюнпя стоял не шевелясь. Затем бросил трубку на рычаг, носком ботинка отворил дверь и вылетел наружу, как чертик на пружинке. Он бросил взгляд на дежурный телефон — малоприятный аппарат, разделенный пластмассовыми кнопками на клетки; сбоку на аппарате мерцал зеленый сигнал тревоги.
— Да, Харьюнпя слушает. Что случилось? — Ему страшно было назвать свое имя. Он вслушивался в свой голос. Какой-то чужой, необычно твердый и суровый.
— Слушай. Давай сюда... на выезд. На Питкямяентие... происшествие. — Харьюнпя уловил в голосе Хусконена ту же собранность, которая делала и его голос странно чужим. — Да, слушай. Там произошел взрыв, в результате которого обвалился частный жилой дом.
Харьюнпя почувствовал, как все в нем сжалось. Он затаил дыхание. Взрыв. Харьюнпя как бы принюхивался к этому слову, еще не вполне понимая его значения. Он изучал его так же, как маленькая Паулина какую-нибудь новую вещь, о которой раньше ничего не знала. Взрыв. Внезапно до Харьюнпя дошло все, что связано с этим словом. Ужасный грохот, которого лучше не слышать.
— Эй, ты слышишь меня? Харьюнпя?
Харьюнпя вздрогнул. Ему показалось, что он стоит тут целую вечность, хотя на самом деле прошло всего две секунды.
— Да, едем, едем, — произнес он едва слышно, почему-то употребив глагол во множественном числе. Это как бы означало, что ответственность лежит не только на нем, за ним — его товарищи. Сигнал вызова погас. Клетчатая противная физиономия превратилась в обычный телефон, безжизненную машину. Харьюнпя посмотрел вокруг. Шум и гам по-прежнему продолжались. Он остался доволен: не было свидетелей той гаммы переживаний, которая могла отразиться на его лице.
Харьюнпя двинулся дальше застоявшимися ногами. Он дошел уже до двери комнаты ожидания, но тут остановился, повернул назад и вновь окунулся в суматоху рабочей комнаты.
— Турман, Турман, эй! — закричал он с порога сотруднику технического отделения, сидевшему в заднем углу комнаты. — Турман! Бери... Надевай пиджак! Вызов... был вызов... на выезд! — крикнул он и захлопнул дверь, не дожидаясь ответа. По коридору он пустился бегом, тем более что никто его не видел. Ворвавшись в комнату ожидания, он попытался на виду у посторонних людей сбавить скорость и перейти с бега на шаг, но уже не смог и промчался через все помещение вприпрыжку, смешно прихрамывая на левую ногу. К счастью, он не успел заметить любопытные взгляды, появившиеся на отупелых лицах посетителей.
Харьюнпя потянулся через стойку, за которой сидел дежурный, — тут уж он заставил себя успокоиться.
— Что... что там? — спросил он, не выдавая волнения.
— Звонил какой-то Кольйонен, дважды. Первый вызов прервался... он был так дьявольски взволнован, что забыл назвать адрес. Питкямяентие, пять, динамитным взрывом уничтожен жилой дом. Деревянный, частный. По крайней мере половина разрушена, заявил этот самый Кольйонен. — Хусконен старался говорить быстро, но находился во власти, пожалуй, еще большего напряжения, чем Харьюнпя.
— Есть жертвы?
— Жертвы? Я... еще... об этом сообщений не поступило. Но один ранен. Возьми-ка с собой парня из технического отделения, — сказал Хусконен как бы в утешение. Он потряхивал в замешательстве правой рукой, к указательному пальцу которой прилипли золотисто-желтые чешуйки копченой салаки. Перед ним на столе, под телефонным полицейским справочником, лежал пропитанный жиром бумажный кулек с копчушкой. Копченая салака оказала положительное действие на Харьюнпя. Он вдруг совсем успокоился. На мгновение он ощутил себя некой самостоятельной силой, чем-то вроде представителя официальной власти, который, обладая должной компетентностью и полномочиями, отправляется извлекать погибшую семью из-под обломков разрушенного дома.
— Ну, что ж. Надо идти. Туда, наверно, уже прибыла пожарная команда?
— Я... да, этот самый Кольйонен сказал, что позвонит пожарным. «Скорая помощь» уже в пути, — смущенно ответил Хусконен, так как в спешке забыл сделать все, что требуется в таких случаях. Он был человеком уже пожилым, и неожиданно возникшая ситуация часто вызывала у него спазм сосудов головного мозга, как при приступе болезни Паркинсона. — Сообщи по рации, если положение там окажется действительно сложным. Я позвоню Сутелину — может понадобиться его помощь, — добавил он, но Харьюнпя уже не слышал. Вторая дверь проходной громыхнула за ним.
Турман стоял в коридоре и медленно натягивал пиджак. То, что он молниеносно оказался в коридоре, произошло исключительно благодаря окрику Харьюнпя. Обычно Харьюнпя излагал суть дела спокойно и осторожно, будто чувствуя неловкость оттого, что вынужден тревожить других.
— Ну? Что за чудеса там приключились? — спросил Турман с минимальным любопытством в голосе. Это был рослый неуклюжий медведь, в руках которого кисточка для снятия отпечатков пальцев и фотокамера выглядели крошечными. Он считал делом чести сохранять на лице застывшее выражение скуки.
— Питкямяентие. Динамитным взрывом разрушена часть деревянного жилого дома. Сведений о жертвах не поступило, один ранен, — сообщил Харьюнпя таким спокойным голосом, будто говорил, что на улице идет дождь. Это принесло ему удовлетворение.
— Вот чертовщина. Неужели правда? Ну и ну. Пошли, — тихо пробурчал Турман, и но выражению его лица Харьюнпя понял, что и он в эту минуту предпочел бы сидеть дома. Харьюнпя взял из задней комнаты свой пиджак и сумку с набором инструментов.
Рысцой они пересекли двор. Харьюнпя бежал впереди, а Турман семенил короткими шажками за ним — ему мешала свешивавшаяся с плеча сумка с фотоинструментом.
— «Вольво»... возьми «вольво»! — крикнул Турман и распахнул ворота старой конюшни, где сейчас находился гараж.
Служащие технического отделения, в котором работал Турман, занимались своим делом у всех на глазах: снимали отпечатки пальцев, фотографировали место происшествия. Отделение располагало двумя машинами. Одна — обыкновенный полицейский фургон — «черный воронок», а вторая — более юркая и быстрая — «вольво». Автомобили ничем не отличались внешне от других полицейских машин, но внутри были укомплектованы дорогим и разнообразным оборудованием. В них имелось все, что может потребоваться на месте происшествия, начиная с порошка для выявления отпечатков и кончая миноискателем и пуленепробиваемым жилетом. Эти две машины были к тому же в уголовной полиции единственными снабженными световой и сиренной сигнализацией.
Турман уже включил мотор, когда Харьюнпя подсел к нему. Не найдя места для своей сумки, Харьюнпя заключил ее в объятия. Колеса автомобиля завыли и закрутились по бетонному покрытию гаража. Руль заскрипел под тяжестью больших волосатых рук Турмана, «вольво» выскочила наружу. Харьюнпя уперся ногами в пол. Он был почти уверен, что они врежутся в противоположную стену. Однако машина вовремя развернулась и, цепляясь колесами за каменное покрытие, выскочила на улицу. Турман был опытным водителем.
— Ха-ха-а! — победно вырвалось у него.
Автомобильные фары отразились в окнах столовой. Машина сделала вираж и выехала на Софиянкату.
— Рванем с шиком! Под органную музыку, — крикнул Турман.
Харьюнпя услышал шум электромоторов, и «мигалки» завращались на крыше. Турман долго выжимал газ на второй скорости. Задняя часть «вольво» стала раскачиваться, колеса скользили по трамвайным рельсам. На пересечении с Катаринанкату Турман сдвинул прерыватель в крайнее положение — из-под капота раздался вой. Сначала звук показался незнакомым. Только прислушавшись, Харьюнпя распознал резкий вой сирены — «тии-таа». Харьюнпя прижал сумку крепче к себе. Ему показалось, что от раздирающего воя сирены скорость стала еще больше. Турман держал мотор на больших оборотах, но ехал осторожно. Они удачно миновали Марианкату и углубились в Похейсранта.
Харьюнпя крепче упирался ногами в резиновый коврик, когда Турман прибавлял скорость. Он вслушивался в тоскливый и зловещий вопль сирены. Ее голос завораживал. Самое странное, что он разносился равномерно, не приближаясь и не удаляясь, как это бывает; когда стоишь на улице, провожая взглядом «скорую помощь». Звук то растекался, то взмывал вверх и снова снижался, режа слух, — Харьюнпя не мог понять, находится ли он внутри этого звука, вещавшего о чем-то недобром, или звук проник в него и угнездился в голове.
Харьюнпя всего несколько раз ездил на вызов срочно, по тревоге, однако он уже не впадал в состояние душевного опьянения, как это было при первых выездах. Он следил за лицами прохожих, поворачивавшихся в сторону «вольво», — они проносились мимо бледными пятнами. Он смотрел на тормозившие и уступавшие им дорогу автомобили, на молниеносные отражения в витринах нервно мигающих сигнальных огней. Харьюнпя вынужден был признаться, что получает наслаждение от бешеной гонки.
Без труда они выбрались на Хяментие, но на перекрестке с Мекелинкату их ждал красный свет. Перед светофором уже успел выстроиться приличный хвост, и Турману не оставалось ничего другого, как встать в конец.
— Вот чертовщина! Что, у них уши воском заложены, что ли? Эй, пропусти... не замечает! Дьявольщина! — Турман кричал, чтобы Харьюнпя понял его.
Очередь нервно задергалась. Вспыхнули тормозные огни. Кто-то подал сигнал. Турман с досадой поколотил ладонью по рулю «вольво».
— Он, видите ли, прочищает свой моторчик, ай-ай-ай, как он старательно его прочищает!. У него скоро пот рекой польет по затылку. Посмотри, как он ковыряется! — Турман пытался вложить в свои слова всю злость, которая переполняла его, однако от злости голос его дрожал, точно он плакал. Харьюнпя вдруг почувствовал всю нелепость положения: сидишь в неподвижном автомобиле, а он так адски воет, что звук рикошетом отскакивает от каменных стен. Харьюнпя просто не мог смотреть на людей, собравшихся на тротуаре. Без всякой нужды он открыл служебную сумку, будто ища в ней что-то. В руку попался термометр.
— Поехали. Не можем же мы киснуть здесь! Послушай! Я сейчас рвану через эту площадку у трамвайной остановки! Бандажи лопнут... ну и черт с ними, пусть потом присылают счет! Старший констебль Турман оплатит! — Баранка заскрипела в руках Турмана, когда он стал резко выворачивать передние колеса влево. Он прибавил газ. Каменный бордюр был высоким. Машина, покачиваясь, с трудом перевалила через него. Выхлопная труба «вольво» царапнула по площадке, и машина неуклюже плюхнулась на трамвайные рельсы уже по другую сторону. Турман прибавил скорость. Автомобиль сильно накренился, поворачивая на Мякелинкату.
— Понаставили везде эти дурацкие площадки, — не унимался Турман.
Харьюнпя молчал.
Движение на этой улице было небольшое, и они быстро помчались вперед. У Софийской рощи они обогнали санитарную машину.
— Смотри, смотри, — не сумел скрыть своего удовлетворения Турман. — Неужели хоть раз прибудут на место раньше пожарных? А за баранкой-то правильный мужик...
Санитарный автомобиль навел Харьюнпя на мысль о том, что ждет их на месте происшествия. Его зазнобило. Ему представилась детская кроватка, стиснутая потолочными балками, и высунувшаяся оттуда маленькая ручонка. У самого Харьюнпя руки были сухие, морщинистая кожа на них была туго натянута. Харьюнпя до смерти хотелось выйти из машины. Он вздохнул.
Начало расследования всегда было самым трудным для Харьюнпя. Возникновение незнакомой ситуации напоминало скользкую стену, которую он никак не мог преодолеть. Все тогда обрушивалось на него запутанным клубком: опрос потерпевших, беседа с брандмейстером, сбор свидетелей, осмотр погибших... Харьюнпя не мог решить, с чего начать. Он потерся лопатками о спинку сиденья и стал теребить кожаную ручку служебной сумки. Начинать всегда трудно. Именно здесь возникала опасность заклиниться, погрузиться в бестолковую суету, кидаться от одного к другому, лишь бы что-нибудь делать. Харьюнпя знал, что прежде всего следует спокойно осмотреться, оценить ситуацию и мысленно воссоздать, как все было. Однако вездесущие любопытные, безмолвно уставившиеся на него с глупым выражением лица, часто вынуждали его все же излишне суетиться и спешить. Ведь он же чувствовал их нетерпение, желание видеть, какие он предпринимает шаги.
На Тусулантие Харьюнпя краем глаза посмотрел на Турмана. Тот размеренно двигал челюстями, будто во рту у него была жевательная резинка. Но рот Турмана был пуст. Он разминал челюсти. Когда он сжимал зубы, на щеке образовывалась впадина. На ее краю при этом выпячивался пучок невыбритой щетины. Харьюнпя не без некоторого злорадства понял по выражению лица Турмана, что тот далек от своего традиционного спокойствия.
Они съехали с автострады близ Оулункюля, промчались по мосту и дальше — мимо торгового центра Сурсуо.
— Радио пока молчит. Может, запросить дополнительную информацию в местном участке?
— Нет, не надо. Они, возможно, и не знают ничего. Это третий район, он относится к Малми или Хаге. Да, кроме того, мы уже почти на месте. Скоро сами все увидим...
— Питкямяентие... где же... может, оттуда — прямо с конца?
— Да-а, пожалуй.
— Это, видно, и есть Питкямяентие. Какой номер? Пятый? — Турман вырубил указательным пальцем белый прерыватель на панели. Вопль сирены сразу оборвался. Наступила удивительная тишина. Она показалась такой же необычной, как и вопль сирены, когда они только двинулись в путь. Харьюнпя слышал теперь, как барабанили шины по дороге. Только мигалки на крыше продолжали вращаться. Об этом свидетельствовал шум электромотора и отблески на антенне. По обе стороны улицы тянулись коттеджи, кусты цветов, какая-то женщина прогуливала собаку. На Питкямяентие было тихо, слишком тихо, не видно любопытствующей человеческой массы или синих всполохов пожарных световых сигналов. Харьюнпя почувствовал, как запульсировала артерия на шее. Сомнение будто льдом сковало его мысли, он даже не успел их сформулировать, когда Турман высказал то, чего он опасался:
— Харьюнпя... черт возьми. А ты уверен, что это именно на Питкямяентие?
Харьюнпя стал поспешно обшаривать карманы. Но не нашел памятки. Он даже не был уверен, что захватил ее с собой.
— Да-а-а. Это должна быть Питкямяентие... — Голос его звучал слабо и несмело, в голову пришла мысль, что с таким же успехом это могла быть и Раппавуорентие.
— Номер один — вот он... остановись. Тот должен быть пятый. Но здесь ничего не горит. Да и следов от взрыва... Послушай, а если... — Турман остановил автомобиль. На улице никого не было. Они вышли из машины. Харьюнпя почувствовал, что все его тело одеревенело, он дышал коротко, прерывисто.
Турман вернулся в автомобиль и на некоторое время включил сирену. Дверь коттеджа отворилась. В светлом квадрате окна появились темные силуэты двух человек.
— Эй! Это здесь произошел взрыв?! — крикнул Харьюнпя, сложив руки рупором.
Люди не ответили. Они направились через грязный топкий двор к дорожке. Судя по звучанию их голосов, они, видимо, пререкались между собой. Харьюнпя сделал несколько шагов им навстречу. Передний — приземистый, коренастый, дородный мужчина. На ногах — клетчатые домашние войлочные туфли, дворовая глина уже успела измазать их.
— Здесь произошел взрыв? — повторил Харьюнпя.
— Взрыв? Да, черт возьми, рвануло! — сердито бросил мужчина. И взмахнул рукой в направлении шедшего рядом, одетого в комбинезон.
— Вот этот мерзавец и взорвал, да еще как. Все разлетелось вдребезги... все пропало. Ты мне за это заплатишь, Хонканиеми. Каждую Христову копейку заплатишь! — заявил мужчина человеку в комбинезоне.
У Харьюнпя не было уверенности, что он действительно взбешен — скорее гнев его был наигран.
— Ну, ну... Это вы Кольйонен? Вы звонили? — спросил Харьюнпя строго официально. Одновременно он почувствовал облегчение, поняв, что ничего трагического не произошло.
— Кольйонен? Конечно, Кольйонен — это я. Да, да. Не стоял бы я иначе во дворе дома Кольйонена. — Кольйонен повернулся в сторону дома и, сложив ладони рупором, совсем как Харьюнпя минутой раньше, крикнул: — Мать! А, мать! Мать, иди сюда! Санитарная машина пришла!
— Нет! Послушайте, это не... это полицейская машина. Санитарная машина в пути, — быстро произнес Харьюнпя. — А что вообще тут происходит? Жертв нет? Пошли в помещение, посмотрим. — Харьюнпя почувствовал вдруг злость. Он стал догадываться, что дело и выеденного яйца не стоит.
— Не надо, не надо. Ты, парень, на меня не дави, — заявил Кольйонен, явно ища предлога для ссоры, однако все же неуклюже заковылял по дорожке. Харьюнпя последовал за ним, мужчина в комбинезоне шел сзади. Турман остался разбираться со своими фотопринадлежностями, лежавшими на заднем сиденье.
— Жертв, значит, нет? — спросил Харьюнпя еще раз.
— Да нет. Вот от страха полумертвые, пожалуй, все. Ну и ну! Эта еловая голова рванула без предупреждения там в углу.
— Я... По оплошности, нечаянно. Заранее же не знаешь. Даже земли не выбросило. Там скала. Из-за нее так и тряхнуло, — сказал Хонканиеми в свою защиту.
— Выбросило землю или нет, раскошеливаться все равно придется. Это уж точно.
— Да чего уж там, я же не... да и вообще виноват взрывник.
— Давайте посмотрим прежде... — Харьюнпя понял, в чем дело, еще до того, как вошел внутрь. Чувство облегчения усилилось. Оно, словно теплый ветер, проникло в его мысли. Однако вместе с облегчением появилась и свербящая злость, ибо стало ясно, что и владевшее им недавно напряжение, и ожидание, и автомобильная гонка — все было без толку.
Мужчины поднялись по ступеням крыльца и вошли в прихожую, напоминавшую железнодорожный вагон. Снаружи послышались звуки сирены приближающейся санитарной машины. Харьюнпя показалось, что он слышит и вторую сирену, и тут же подумал — хорошо бы Хуско забыл вызвать пожарную команду. Грязные ботинки загромыхали по особняку. Все двери в прихожую были выбиты. Кольйонен промаршировал прямо к двери черного хода, но Харьюнпя заглянул из прихожей в комнаты. Одна дверь вела в гостиную. Перед ним была обычная гостиная, похожая на тысячи других финских гостиных, обставленных стандартной мебелью, которую торговцам удается наиболее успешно сбывать. В комнате главное место занимал телевизор. Везде царил полный порядок. Ничто не намекало на происшедший недавно взрыв.
На диване лежала немолодая женщина. На ней было пальто, на ногах — зимние ботинки. Нечесаные волосы, напоминали лошадиную гриву, в них виднелось несколько папильоток. Женщина прикрыла глаза, подняла плечи, и стянула на шее отвороты пальто. С минуту Харьюнпя вглядывался в нее, но не обнаружил ничего страшного. Женщина, несомненно, была напугана, а кроме того, была в ней подчеркнутая, инфантильная беспомощность, к которой взрослый человек прибегает лишь в критических ситуациях. Возле дивана, спиной к двери, сидела на корточках молодая женщина.
— Мама! Мамочка! — говорила она лежавшей на диване женщине, которую Харьюнпя принял за госпожу Кольйонен. — Глотни вот это, и порошок пройдет вместе с водой.
— Ой-ой... твоя мама умирает... ой-ой-ой... сейчас помру...
— Не надо. Мама, золотко, не надо... попробуй хоть. Все уже прошло. Больше нечего бояться. Мама, золотко... — Молодая женщина пыталась говорить сладким, примирительным тоном, однако стоявший у двери Харьюнпя различал нотки наболевшей обиды, отчего буквы «с», свистя, слетали с ее языка. Он подумал, что девушка, наверняка с удовольствием выплеснула бы содержимое стакана на синие пластмассовые папильотки пожилой женщины. Он громко кашлянул.
— Добрый вечер. Уголовная полиция. Что с ней?
Дочь Кольйонена поднялась на затекшие ноги и повернулась к Харьюнпя.
— Что с ней? — повторил еще раз Харьюнпя.
— Что? Что с ней? — повторила девушка, передразнивая Харьюнпя. — Сердечный приступ, конечно. Год назад был первый... хорошо, что все обошлось. А теперь вот это. Ой, господи боже мой...
— Санитарный автомобиль, наверно, уже во дворе. — Харьюнпя очень сомневался в достоверности сердечного приступа. — Обойдется и на этот раз, — добавил он участливым и одновременно раздосадованным тоном, только сейчас поняв, что госпожа Кольйонен и была той самой пострадавшей, упоминавшейся в вызове. Девушка вертела в руках стакан, разглядывая пузырики на поверхности воды.
— А, черт бы все это побрал, — вздохнула она, поднесла стакан к губам и опустошила несколькими глотками.
Харьюнпя прошел в прихожую. Кольйонен стоял в дверном проеме, выпятив живот, уперев руки в дверной косяк. При появлении Харьюнпя он быстро шагнул в сторону. Сдвинулся как занавес и протянул руку в сторону кухни.
— Посмотрите, будьте любезны! Сыщик, смотрите же: все вдребезги! Все вдребезги расколошматил!
Харьюнпя остановился на пороге. На кухне царил хаос: разбитая посуда, разорванные мешки с мукой, висящие на петлях двери, разлетевшиеся во все стороны изюминки и зубочистки. Однако все это выглядело сущей ерундой по сравнению с тем, к чему приготовил себя Харьюнпя, когда ехал сюда. Он разглядывал грязь, покрывавшую пол и мебель, пытаясь сохранять непроницаемое выражение лица. Окно не было выбито — камни даже не попали в жилое помещение. Ни на стенах, ни на потолке не было видно щелей или трещин. Противоречивые чувства одолевали Харьюнпя. Этот, по сути дела, безосновательный вызов так раздосадовал его, что ему захотелось пнуть изо всех сил банку с кофе, чтобы она ударилась о стенку, и сказать Кольйонену что-нибудь эдакое. Но он знал, что не способен на такое, да к тому же испытывал огромное облегчение от сознания, что отделался легким испугом, тогда как мог ведь весь остаток ночи разыскивать обуглившиеся трупы среди развалин. Он лишь мысленно наказал Кольйонена. Представил себе, как бы тот выглядел распростертым на кухонном полу, с волосами, полными муки и изюма.
— Ну ладно. Значит, это все? — безразлично спросил Харьюнпя.
— Все? Какого черта! Да разве этого... этого не достаточно? Господи помилуй! Человек поднимает на воздух чужой дом, а полиция спрашивает, все ли это! Ну и ну! А ну-ка... все сюда... куда это мир идет? Всё дерьмо! О, господи, помоги!
Турман и Харьюнпя возвращались в отдел молча. После долгих раздумий Харьюнпя решил все-таки взять это дело в производство, хотя возмещение убытков в результате взрыва и выяснение причин входило в компетенцию отдела по поддержанию порядка.
Обычно, возвращаясь с расследования, сотрудники пребывали в хорошем настроении, вызванном разрядкой нервного напряжения. Теперь же они ехали молча. У Харьюнпя было неприятное чувство, что его провели за нос. Ему стыдно было за свой напрасный страх. Стыдно и за суету, за спешку и излишний шум при отправлении. Стыдно и неловко, и он злился на себя, вспоминая, как они мчались через весь город под рев сирены. Харьюнпя избегал смотреть в глаза Турману. Он не мог знать, что настроение Турмана мало чем отличалось от его собственного. Турман попытался первым поставить точки над «и», но и то лишь в начале автострады.
— Ну и взрывчик был. Ха! Сведений о человеческих жертвах нет, — начал он.
Харьюнпя по интонации попытался определить, куда тот клонит, но не обнаружил издевки, по крайней мере в отношении себя.
— Да-а-а. Ну и ну... — протянул он.
— Однако одна жертва все же могла быть — тот мужик. Он меня здорово взбесил. Пришел советовать, что фотографировать, ну и зануда, — продолжал Турман, и Харьюнпя счел возможным согласиться с ним.
— Да, он и мне осточертел. Он, дьявол, и сам не понимал, что делает. Меня так и подмывало дать ему пинка, когда он метался и показывал: вон там и вон там еще макароны...
Они посидели с минуту молча, как бы прощупывая друг друга.
— Немножко лишнего сыграли на трубе...
— Да... но откуда мы тогда могли знать. Ложная тревога бывает даже у пожарных.
— Что и говорить. Уж лучше ехать открыто, с шиком — при сирене и огнях, чем втемную плестись вместе с остальными.
Турман был прав. Полиция пользовалась сигналами тревоги гораздо реже, чем того требовала необходимость. К сирене и световым сигналам относились стыдливо. Считалось, что включать их — мальчишечья суета, и поэтому даже в спешных случаях шли с погашенными огнями. Большинство аварий с полицейскими машинами происходило именно потому, что они лишь частично пользовались системой тревоги — включали малозаметную сигнальную лампу на крыше. Отсюда понятно, почему Турман и Харьюнпя так досадовали на себя.
Турман отогнал «вольво» в гараж, Харьюнпя не стал помогать ему. Он спешил войти в помещение.
Просмотрев вечерние сообщения, Харьюнпя пошел в свой отдел и присел к столу. Он прочел составленные им отчеты и с удовлетворением отметил, что в них не было ни одной ошибки. Расследование взрыва он оставил на конец. Придерживая рапорт кончиками пальцев, он трижды просмотрел его и, вспоминая это дело, почувствовал еще раз стыд. Хуско и дежурному комиссару он доложил о происшествии поверхностно и с облегчением вздохнул, когда ни тот, ни другой не стали расспрашивать о подробностях. Турман тоже помалкивал. Он не стал вопреки обыкновению рассказывать о головоломном маршруте, мгновенных разворотах и панике, которую он посеял среди водителей.
Вечер для Насилия был тихим. Харьюнпя выезжал всего на три вызова, но ни один из них не повлек за собой расследования. Харьюнпя решил посидеть еще некоторое время, а затем пойти прилечь. Обычно во время дежурства он дожидался закрытия ресторанов и, если ничего не случалось, отправлялся прикорнуть до шести-семи часов утра, когда, как правило, происходило два-три происшествия. Люди просыпаются обычно около шести, и заботливая жена, расталкивая супруга, вдруг ощущает отяжелевшее, неподатливое, холодное плечо. Испуганно проведя рукой по лицу мужа, она понимает, что смертельный холод уже сковал его. В другом случае взрослый сын находит мать во фланелевой пижаме уже закоченевшей на полу кухни или замечает торчащую из дверного проема ванной неподвижную ногу или руку, означающую начало долгих лет тоски и одиночества.
Харьюнпя выпустил рапорт из рук, только когда почувствовал, что бумага прилипла к его вспотевшим пальцам. Он встал и пошел вымыть руки. В ночные дежурства его особенно одолевала потребность тщательно мыть руки с мылом.
Что-то тревожило Харьюнпя. Он не видел никакой тому причины, лишь предчувствовал приближение чего-то угрожающего и, выглянув на улицу, заключил, что виной всему — густой туман, который обволок молочной пеленой собор Туомиокиркко. Харьюнпя попытался прикинуть, могут ли его вызвать на очередное происшествие до окончания дежурства. Он знал, что в море, у Хельсинки, в прибрежных водах наверняка плавает сейчас по крайней мере с десяток утопленников. Совершенно очевидно, что умершие есть и на суше, только об этом пока никто еще не знает и даже не догадывается. С минуту Харьюнпя смотрел на дежурный телефон — сигнальный свет не зажигался.
Харьюнпя внезапно поднялся и без всякой цели сделал несколько шагов. Ожидание становилось невыносимым хотя бы из-за неизвестности этого ожидания, а ждал он, собственно, чтобы ожидание продолжилось до утра, а с ним и окончание ожидания. Но иногда в нем пробуждалось и противоположное желание — да свершись же хоть что-нибудь и положи конец этому кажущемуся, обманчивому безделью. Сумятица в мыслях и заставила Харьюнпя встать. Он не в состоянии был ни смотреть телевизор, ни сосредоточиться на чтении, он мог лишь ждать и изводить себя, гадая, что в данную минуту происходит где-то там.
Детективная литература и полицейские фильмы уже не интересовали Харьюнпя. Он не ощущал неприязни к ним, но и не питал интереса. Ему случалось иногда смотреть телевизионные фильмы на полицейские сюжеты, но ничего общего с его работой они не имели. И все-таки его интриговало, когда Коломбо, или Кэннон, или какой-нибудь другой полицейский герой выковыривал складным ножом из ствола дерева застрявшую там пулю или обертывал орудие убийства носовым платком, чтобы не оставить отпечатков пальцев. Поступая в полицию, Харьюнпя жил в воображаемом мире, созданном прочитанными книгами и фильмами, а реальная действительность оказалась иной, это он понял в течение первой же недели. Работа его состояла в основном из расследования дел с разных сторон, а также из вечного ожидания, предвосхищения событий, пребывания в малоприятной рабочей комнате и бесконечного заполнения бумаг и анкет.
Тем временем остальные подразделения работали вовсю. Стрекотали пишущие машинки, люди входили и выходили. Кто-то прокручивал магнитофон, только что изъятый у преступника, кто-то складывал в пластмассовый мешок вещи задержанного. Харьюнпя передвигал бумажки на столе, стремясь показать, что и он занят. Однако терпения на это у него хватило лишь на несколько минут. Вскоре он обнаружил, что сидит, опершись щекой на руку, и смотрит на фотографии, висящие под стенными часами. Их было три, все в темно-коричневых деревянных рамках, и если присмотреться, то было ясно, что это увеличенные служебные фотографии. В нижней части каждой стояли имя и фамилия, затем — маленький крестик и дата. Это были фотографии работников уголовной полиции Хельсинки, погибших при исполнении служебных обязанностей. Со дня смерти последнего прошло уже около двух десятков лет, и, по мнению Харьюнпя, подкрепленному статистикой, фотографии четвертого уже давным-давно следовало занять свое место. Харьюнпя вдруг представил на месте четвертой фотографии свою. Она хорошо бы вписалась здесь, ибо на служебной фотографии у него было такое же хмурое выражение лица, как и у остальных. Вот только рамка, пожалуй, будет другая, ибо дерева такого оттенка теперь уже не достать.
Харьюнпя уже раскаивался, что дал волю воображению: теперь, бросая взгляд на стену, он видел и себя в числе погибших. Энергично помассировав затекший затылок, он вышел из служебного кабинета. В проходной остался один-единственный посетитель — бородатый босяк с расквашенным носом, который, очевидно, ждал сотрудников отдела по ограблениям. Хотя окно наружу было открыто, в комнате все же чувствовался крепкий запах табачного дыма. Со двора доносился стук: кто-то колотил в дверь камеры.
Харьюнпя сел на скамейку позади Хуско. В дежурной комнате, где принимали сообщения о происшествиях, также царила спешка, но такого гама, как в служебных помещениях, здесь не было.
— Так, так. Значит, этот вызов со взрывом оказался вроде бы с гнильцой, — сказал Хуско как бы между прочим.
— Гм... Да... Совершенно верно... но все же пришлось произвести осмотр, — безразличным тоном ответил Харьюнпя. Ему не хотелось обсуждать этот случай.
— Я вообще-то намеревался проверить сообщение, но разговор оборвался... откуда ж было знать. Говорил ведь он вполне серьезно.
— Откуда же заранее знать. Мы ведь и находимся здесь для того, чтобы разбираться в таких делах, — отозвался Харьюнпя, ибо ему показалось, будто Хуско защищается от обвинения, которого никто ему не предъявлял, и потому чувствует себя неловко. А Хуско и в самом деле чувствовал необходимость покаяться, ибо он удовлетворился слишком поверхностными сведениями о взрыве.
— Хорошо хоть, я не вызвал туда еще и пожарную команду. А собирался, хе-хе. Когда произошел взрыв газа в квартире по улице Кёуденпуноя и на место выехал Кари Хяуринен... Уголовная полиция. Алло? Да? — произнес Хуско, сняв телефонную трубку. — Да. Да... в какой части города? Ага, и вы хотите сделать по этому поводу заявление. Да, так, что там? — Хуско надолго замолчал, потирая указательным пальцем висок. Харьюнпя слышал в трубке женский голос, доносившийся до него лишь как писк. — Да, цветочный перегной. Но послушайте, ведь это всегда... да-а-а. Нет, нет, конечно, но ведь в перегное всегда есть комья. Да, даже в первосортном... нет, нет, тут, насколько я понимаю, никакого обмана нет. Комки величиной со спичечную коробку? Но это же естественно. Конечно. Подумайте об этом спокойно, по крайней мере до утра. Да. Ничего... так, пожалуйста. До свидания. — Хуско положил трубку и вдруг резко крутанулся на своем вращающемся стуле. — Вот, что называется, божий дар с яичницей. Она собиралась сделать заявление о мошенничестве ввиду того, что в заказанном ею перегное для цветов есть комья. — Хуско тряхнул головой, на его лице появилась слабая улыбка. — Да-а-а, — с силой выдохнул он и стал перебирать копии заявлений.
Харьюнпя взглянул на поседевший затылок Хуско, на рукава его свитера. Локти протерлись почти насквозь. Харьюнпя вспомнил, что Хуско любит копчушку; что на рассвете он ложится прикорнуть на эту скамейку, на которой Харьюнпя сейчас сидит. Он почему-то постеснялся спросить у Хуско, почему тот больше не возобновляет разговора о взрыве. Харьюнпя тихо сидел на скамейке. Когда стрелка часов дошла до половины двенадцатого, он решил пойти прилечь, поднялся, потянулся и как-то неестественно зевнул.
— Да-а-а. А что, если пойти вздремнуть, — сказал он, видимо, для того, чтобы Хуско знал, где он и при необходимости мог вызвать его по телефону.
Рядом с Насилием находилось помещение, заставленное шкафами для одежды сотрудников. В дальнем его конце была дверь в комнату отдыха, там же находился санузел, где пахло мылом, туалетной бумагой и березовыми вениками, сложенными у стены под окнами. Харьюнпя прошел к постелям. Комната была длинной и узкой. Она была заставлена заимствованными у армии двухъярусными железными кроватями, лишь посредине оставался узкий проход. Из глубины доносилось легкое дыхание. Харьюнпя не стал зажигать электричество: через оконные шторы пробивался отсвет уличных фонарей, и в этом сумеречном свете он видел достаточно хорошо.
Харьюнпя сбросил с себя одежду. Он пытался не замечать специфического запаха, образовавшегося в комнате за многие десятки лет. Однако запах всегда присутствовал, поскольку окна никогда не открывались.
Харьюнпя сложил одежду у изголовья в таком порядке, чтобы можно было быстро одеться в темноте. Забрался под серое одеяло — деревянные доски под матрасом отчаянно заскрипели. Поворочавшись с минуту и так и не найдя удобного положения, он смирился с тем, что к утру поясница опять даст о себе знать. Лежа на спине, он разглядывал доски верхней кровати, но не смог в темноте различить сучков на них.
Двери приглушали и отдаляли шум в рабочей комнате, отчетливо слышалось лишь позвякиванье ограничителей пишущих машинок да телефонные звонки. Ручные часы тикали под самым ухом Харьюнпя. На Софиянкату хлопнула дверца автомобиля. Наверно, это дверца «воронка» — уж очень глухой был звук. Харьюнпя чувствовал усталость, но не мог уснуть. Он знал, что причиной тому — разыгравшиеся нервы, ожидание вызова по дежурному телефону, когда загорится зеленый сигнал и голос Хуско вопросительно произнесет: «Харьюнпя?» Обычно не успевал он лечь, как его вызывали. На этот раз было иначе. Харьюнпя ждал, сжимая пальцы ног, — они терлись друг о друга в жестких носках. Было как-то странно лежать в чужой кровати, дышать спертым воздухом. С таким же успехом кто-либо другой мог быть на его месте, а он — дома, в своей кровати, ощущая боком теплое тело жены, слыша, как дочка ударяет ручонкой о кровать, и видя на потолке полоски света, просачивающегося сквозь жалюзи. Вместо этого он лежит под казенным, дурно пахнущим одеялом и ждет, когда кто-нибудь помрет и телефон сообщит ему об этом.
А лежит он на этой дощатой кровати, потому что это кровать в полицейском учреждении, и затхлая комната — это комната полицейского учреждения, и сам он — полицейский. Да, полицейский, старший констебль, который никогда не собирался стать полицейским, в молодые гады даже и не помышлял об этом. Харьюнпя закончил прохождение воинской службы так поздно осенью, что поступать куда-либо учиться было уже поздно. Он проболтался с месяц в Бюро по найму и получил место в Бюро регистрации актов гражданского состояния. Бюро это находится в подчинении полицейского ведомства. Харьюнпя получил там место исполняющего обязанности младшего констебля. С полгода он занимался выдачей метрических свидетельств, затем познакомился с Элизой, безуспешно попытался поступить на юридический факультет, после чего продолжал выписывать свидетельства о рождении. Женившись, Харьюнпя почувствовал, что необходимо пробиваться в жизни, и по совету Элизы подал заявление на подготовительные курсы, по окончании которых его и приняли на работу в полицию. И вот однажды, январским слякотным днем, он оказался в полицейской форме на Техтаанкату, на посту возле здания Советского посольства. В школе Харьюнпя никогда не мечтал о том, чтобы кем-то стать. Максимум, что подсказывало воображение, — это профессия журналиста или свободного художника, который, почувствовав потребность в деньгах, может взять и продать свою картину.
Харьюнпя повернулся на живот. Он попробовал пальцами торец кровати — поверхность была шершавая. На прошлой неделе он сказал одному из своих школьных товарищей, что работает оператором в Центре по обработке информации. Он соврал не потому, что стыдился своей профессии, а потому, что уже не видел в ней ничего своеобразного или особенного, как это было еще несколько лет назад. Тогда он с удовольствием рассказывал всем, что работает в полиции, если кто-либо из знакомых просил, то с гордостью показывал свое официальное удостоверение — жалкую карточку в пластмассовой окантовке. Теперь же он сказал, что работает оператором в информационном центре. Это никого не интересовало, а вот если бы он назвался старшим констеблем, к нему бы сразу появилось настороженно-уважительное отношение, как к священнику, который неизменно окружен какой-то особой атмосферой святости.
Харьюнпя пытался заснуть или хотя бы погрузиться в дремотное состояние, когда уже не различишь, где действительность, а где сон. Он уткнулся лицом в подушку и почувствовал под щекой комки. Тогда он снова повернулся на спину и опять увидел свою фотографию в ряду фотографий погибших сотрудников. Он сжал руку в кулак и задержал дыхание. Попытался думать о чем-то другом. Подумал, как утром пойдет на рынок, глубоко вдохнет в себя запах моря и овощей, купит кусок мясного пирога и выпьет чашечку кофе со сливками. Без двадцати три Харьюнпя наконец забылся легким сном, пробуждаясь всякий раз, когда раздавался звонок дежурного телефона или кто-то в комнате начинал двигаться.
Харьюнпя быстро поднялся и сел. Он слишком поздно вспомнил, что над головой у него — кровать, и ударился, о ее дощатое дно. Черт возьми, до чего больно. Он стал быстро одеваться, боясь, как бы снова не задремать после вызова Хуско. Он тщетно пытался натянуть штаны — мешали ботинки, которые он сначала надел, да кроме того, он стоял на левой штанине. Темнота и сонная одурь еще больше осложняли дело. Выйдя из себя, Харьюнпя схватился за пояс, рванул вверх штаны, но они выскользнули из пальцев и съехали на щиколотки. Только тогда он присел на край кровати, снял ботинки и начал все сначала.
Поднеся руку к окну, он выждал, пока глаза не привыкли к брезжившему за окном свету. Было двадцать четыре минуты пятого. Для утренних происшествий слишком рано. Но Харьюнпя знал, что Хуско не будил людей в это время из-за мелких дел. Он уже не помнил, что сказал Хуско по телефону, ему запомнилось только, что дело имело отношение то ли к морю, то ли к матросу, или к Меримиехенкату, то есть Матросской улице.
Сигнал на телефоне вспыхнул, когда Харьюнпя пробирался в темноте к двери.
— Харьюнпя? Ты идешь?.. Постарайся проснуться, — сказал Хуско, в его голосе нельзя было различить ничего, кроме усталости.
— Да, иду, — тихо ответил Харьюнпя, но и этого было достаточно, чтобы разбудить других. Зашелестели простыни — люди под ними перевернулись на другой бок. Кто-то позевывал, из глубины доносилось почесывание. Харьюнпя вновь повернулся в сторону двери и задвигался быстрее. Он ударился боком о последнюю кровать и не догадался, что раздавшийся при этом хруст произошел от того, что маленький коричневый слоненок, находившийся в кармане его пиджака, сломался.
В рабочем кабинете сидел в одиночестве здоровяк Хухтанен из отдела по кражам, угловатый и тихий: он всякий раз краснел, когда начинал говорить. Упершись локтем в стол и положив голову на руку, Хухтанен смотрел на блестящие куски дверного стекла, лежавшие у его ног на полу. Видно было, что он составлял в уме рапорт в таком примерно плане: «...преступление, которое по полученным сведениям произошло между 01.00 и 03.20 часами, было совершено таким образом, что дверное стекло упомянутого магазина размером 70×150 см и толщиной 5 мм, находившееся на высоте 30 см от земли, было выжато из пазов каким-то металлическим предметом, очевидно, 20 мм шириной, покрытым синей краской, в результате чего...»
При появлении Харьюнпя Хухтанен поднял взгляд и опустил кисть руки. На его щеках возле ушей проступили красные пятнышки.
— Послушай, Харьюнпя. Как это называется... багет... багет, что ли? Как это точно называется? — повторил он рассеянно. Видимо, в этот ранний час происходит сбой в мыслях, когда самые обыденные и знакомые вещи оказываются вдруг неизвестными.
— Багет? Нет... обрамление. Обрамление, насколько я понимаю.
— Ну конечно. Обрамление... как же я сам... Спасибо. Обрамление, да. — Красные точки на лице Хухтанена превратились в пятна. Харьюнпя вышел. В пустой проходной он щелкнул пальцами и повернул обратно — совсем как вечером... Он распахнул дверь и просунул в неё голову.
— Эй, Хухтанен. И все же не то... это рама.
— Рама? Что? А... обрамление? Вот дьявольщина, рама, конечно...
Даже с порога Харьюнпя заметил, как краска расползлась по шее и затылку Хухтанена.
Хуско придвинул кресло к самой дежурной стойке. На спинке лежала подушка, на которой выделялась вмятина, оставленная его головой. Хуско сидел на самом краю. Очки он сдвинул на лоб. За окном грохотал поливомоечный фургон.
— Ну? — коротко, но не резко спросил Харьюнпя. И оперся о стойку. Хуско крутил в пальцах сигарету, другой рукой перебирал спички.
— Гм-м-м... тут, в сущности, несрочное дело... Звонил дворник из восьмого дома по Меримиехенкату. Рассказал, что его разбудил почтальон, который подозревает, что в одной из квартир — покойник. Заметил, что в дверном ящике квартиры полно почты. В этом еще нет ничего странного, но он уверяет, что из квартиры тянет смрадом.
— Да-а-а... маловато, на одних лишь этих основаниях... А почему дворник сам не пошел посмотреть?
— У него нет ключей. Нужно, видимо, взламывать дверь. Там живет некий Континен, человек веселого нрава. Он пенсионер и живет один, сообщил дворник; его тоже немного удивило, что этот весельчак не появляется уже несколько дней. Обычно он подолгу не пропадает, если только не заберут в вытрезвитель прямо с улицы. — Хуско говорил медленно, словно хотел показать, что на этот раз он ничего не забыл.
— Да. Видно, надо поехать туда, — сказал Харьюнпя явно без энтузиазма, потому что этак с месяц назад он проник в квартиру, где, как уверяли родственники, лежит бездыханным их дедушка. Покойник же оказался очень даже живым — правда, с похмелья, после трехнедельного запоя — и грозил подать в суд за нарушение домашнего покоя. Харьюнпя подошел к большой карте на стене и стал блуждать по ней пальцем в районе Пунавуори.
— Меримиехенкату, восемь... восемь. Куда она подевалась? А, вот она. Да. Отходит от Фредерикинкату. Мне придется взять с собой Турмана: придется, видно, взламывать дверь. Он в помещении?
— Да. Спит. Сообщений о кражах со взломом еще не поступало. Надо полагать, что скоро и они посыплются.
Харьюнпя внимательно, наверно, впервые в жизни так внимательно посмотрел на Хуско и увидел бесконечно уставшего, сильно потрепанного временем человека, в свитере с протертыми почти до дыр рукавами, в дешевых стеганых штанах; пальцы его, окрашенные никотином, мяли сигарету. Харьюнпя сглотнул. Он сомневался, что Хуско, выйдя на пенсию, проживет тот год, что обещан статистикой полицейским. Вероятнее всего, его, Харьюнпя, вызовут как-нибудь ночью расследовать происшествие в собственной дежурке. Харьюнпя переступил с ноги на ногу.
— Мы съездим туда. Вызови по-радио Ристо, если за это время случится что-то важное, — добавил он.
Харьюнпя позвонил в комнату отдыха по телефону из служебного кабинета; ему не хотелось идти в темноте будить Турмана. Он знал по опыту, что нужный человек будет лишь десятым, а если он зажжет свет, то с кроватей на него посыплется буря проклятий.
— Турман. На выход, — произнес он коротко, но ответа из комнаты не последовало. Он повторил вызов и расслышал на этот раз, как кто-то будил Турмана. Через минуту по телефону донеслось его бормотание, которое, видимо, означало, что он принял вызов. Харьюнпя надел пальто и водрузил на голову берет. Он проверил свою служебную сумку и удостоверился, что резиновых перчаток достаточно. Ожидая Турмана, Харьюнпя подумал, что едва ли он теперь успеет покофейничать. Он достал из сумки термос с кофе. Кофе был даже не теплым, а скорее холодным и ничем не пах. Надо было обернуть пробку пергаментом вместо туалетной бумаги, подумал Харьюнпя. Он налил темной жидкости в два картонных стакана и выпил один из них залпом. По мере того как кофе проходил через горло, он с удовлетворением констатировал, что не чувствует никакого волнения, пожалуй, лишь небольшое любопытство. Его спокойствие объяснялось тем, что приближалось утро, дежурство подходило к концу и, помимо этого происшествия, дел больше не возникнет, во всяком случае, серьезных. Невзирая на сильно развитое чувство долга, Харьюнпя подумал, что, если он задержится на Меримиехенкату, забота об утренних покойниках уже перейдет к дежурному отдела по борьбе с мошенничеством.
Турман выполз из комнаты отдыха, протирая глаза. Он прошелся, разминая спину и поясницу, расправляя плечи и покачивая бедрами, чтобы высвободить застрявшие между ягодицами кальсоны.
— Выпей кофе, — предложил Харьюнпя и объяснил, в чем дело.
— А, вот как. Вот как... Ох-хо-хо... Значит, покойник, — позевывая, произнес Турман. Он взял стаканчик с кофе, тотчас скрывшийся в его могучей ладони, и отхлебнул. — Тьфу! Тьфу, дьявольщина! Что это, кошачья моча, что ли? Тьфу, тьфу! — Турман выплюнул кофе в стаканчик и выбросил в мусорную корзину. — Тьфу! — плюнул он еще раз и будто в ознобе передернул плечами. Харьюнпя ничего не ответил, но почувствовал себя оскорбленным.
Турман снял ключи от «вольво» с дверного косяка. Следуя к выходу, они не обменялись ни словом. Утро было темным, воздух серым и влажным. Лобовое стекло тотчас затянуло испариной, хотя отопительная система и выдувала на него застоявшийся воздух с примесью моторной гари. Продавцы устанавливали навесы на затянутой туманом Кауппатори[8], по Эспланаде двигалось лишь несколько человек да два-три автомобиля. Город пробуждался. Харьюнпя открыл боковое стекло, и пронизывающий ветер заставил его еще не проснувшееся тело вздрогнуть от холода. Он попробовал убедить себя, что почтальон и дворник ошиблись и что человек по фамилии Континен находится в каком-нибудь санатории, а дурной запах исходил от остатков сгнившей пищи. Однако объяснение показалось неубедительным. Харьюнпя нехотя примирился с мыслью, что какое-то время придется быть в одной квартире с трупом. Его пробирал озноб, но сознание того, что по крайней мере через четыре часа он будет дома, в своей кровати, подбадривало его.
На протяжении пути, длившегося всего несколько минут, мужчины хранили молчание. В основном потому, что было раннее утро и оба они устали, но отчасти и потому, что Турман прикидывал, сумеет ли он без особого труда открыть дверь, а Харьюнпя возмущался тем, что Турман выплюнул кофе в стаканчик. Было без десяти пять, когда они проехали мимо здания полиции по надзору уличного движения и низкого деревянного строения лабораторий уголовной полиции. Автомобиль медленно пересек пустынную Фредерикинкату, и, еще не доехав до конца перекрестка, оба они, вытянув голову, принялись разглядывать номера домов.
Восьмерка стояла на первом доме слева — обветшалом каменном здании, верхняя часть которого исчезала в тумане.
— Вот здесь, — коротко буркнул Харьюнпя.
Турман зевнул в ответ. И остановил автомобиль как раз напротив подъезда. Они вышли из машины. Воздух был свежим — выхлопные газы еще не отравили его. Из водосточных труб скупо падали капли, а сгустившийся туман полз понизу. Сверху, над водосливами, слышалось голубиное воркование. Вообще же было тихо. Харьюнпя посмотрел вверх, в черные окна дома, и подумал, что за какой-то из этих рам, возможно, лежит мертвец.
— Я прихвачу с собой только фотокамеру. Поглядим сначала... потом, если понадобится, возьмем электропилу. Идет? — сказал Турман, проверяя, закрыты ли дверцы автомобиля.
— Да-а. Если понадобится. Возьмем позже, — ответил Харьюнпя.
Голоса у обоих звучали безразлично. Они пересекли улицу, и Харьюнпя заглянул в стоявший у подъезда крошечный «фиат». Автомобиль был желтый, с одним только сиденьем для водителя, все остальное пространство было заполнено кипами «Хельсингинсаномат»[9]. Из открытого окна доносился запах газетной бумаги и типографской краски.
— Интересно, этот автомобиль куплен, чтобы развозить газеты, или же газеты развозятся, чтобы оплатить автомобиль?
— Ха-ха-ха...
Дверь подъезда была распахнута настежь. Харьюнпя и его товарищ вошли под арку. Харьюнпя быстро шагнул в сторону и чуть не выронил служебную сумку. К подъезду вели четыре каменные ступеньки, двери были обиты проржавевшей жестью. В дверном проеме подъезда «С» стоял моложавого вида мужчина в спортивном костюме, на ногах — кроссовки, на голове лыжная шапочка. Харьюнпя и Турман направились к нему.
— Доброе утро. Вы дворник? — издали спросил Харьюнпя.
— Нет. Я старший сержант Каннисто. Пертти Каннисто. Это... я развожу газеты, поскольку нужно расплачиваться за автомобиль, который купил в рассрочку. Хе-хе. Государственное жалованье — сами понимаете. Это на третьем этаже. Вторая дверь слева. На дверной табличке увидите — Континен. — Каннисто произносил слова громко и четко, и Харьюнпя показалось, что старший сержант стесняется своих почтальонских обязанностей.
На лестнице было сыро. На стенах — грязные потеки, узкие трещины, сползающая лоскутами со стен краска. На нижней площадке стояла женщина в утреннем халате. Она стояла, сложив на груди руки, на изъеденном стиркой пальце болталось кольцо со связкой ключей.
— Доброе утро...
— Доброе утро. Я здесь дворничиха, — сказала женщина. Голос у нее был низкий и густой, почти бас. Некоторое время все четверо стояли, словно дожидаясь чего-то. Неподалеку раздалось кошачье мяуканье.
— Послушайте, может, я могу идти? — спросил Каннисто. — У меня три района... только на один подъезд уходит от пятнадцати секунд до минуты — в зависимости от количества газет. В этом подъезде получают всего семь газет, на это уходит обычно пятнадцать секунд, а я здесь уже полчаса. Пожалуй, я поеду — у меня ведь еще столько работы. Я ведь только считал своим долгом сообщить о возникшем у меня подозрении. Вообще-то я не вмешиваюсь в людские судьбы и дела, но долг остается долгом...
Харьюнпя занес в свою записную книжку сведения о Каннисто и уточнил примерно, с каких пор почту перестали вынимать из почтового ящика и когда появился запах. Вопросы были короткие, отрывистые. Харьюнпя успел уже подняться на несколько ступенек вслед за Турманом и дворничихой, когда Каннисто закричал ему вслед:
— Послушайте, если... если я вам понадоблюсь еще, то... не звоните мне на работу. Лучше домой. Это же... ненужные разговоры. Я ведь разношу почту, действительно только чтобы расплатиться за автомобиль. Жалованье...
— Все ясно, — сказал Харьюнпя, и Каннисто, приложив руку к лыжной шапочке, отдал ему честь. А через некоторое время Харьюнпя увидел из окна, как старший сержант вышел со двора быстрым, спортивным шагом.
Шагая через ступеньку, Харьюнпя догнал своего коллегу и дворничиху. Тем не менее он успел заметить, что ступени были из осыпавшегося тусклого камня. Они износились, их края сточились и закруглились, а на поверхности местами образовались впадины. Взгляд Харьюнпя уперся в резиновые сапоги, хлюпавшие на босых ногах дворничихи. На лестничной площадке он рассмотрел ее лицо — это было усталое лицо одинокой женщины. Несмотря на припухшие веки и дряблую кожу, видно было, что она несколько лет назад была удивительно красивой.
Ход мыслей Харьюнпя прервался, как только он почувствовал запах. Он различил его еще за четыре ступеньки до лестничной площадки. Он ждал этого запаха и сейчас, почувствовав его, ни на секунду не усомнился в его происхождении. Ошибки быть не могло. Теперь он уже не надеялся, что в квартире испорченные продукты. Турман и Харьюнпя обменялись быстрым взглядом. И каждый понял, что́ имел в виду другой. Они оповестили друг друга, что запах замечен и знаком. На лестничной клетке было три двери, они остановились у средней. Над щелью почтового ящика висела треснувшая табличка. Несмотря на трещину, на табличке можно было без труда прочесть: «Континен».
— Да-а-а, — произнесла дворничиха на редкость низким голосом. — Вроде бы... вроде бы здесь и в самом деле странный запах. В пятницу я подметала лестницу и почувствовала его еще тогда, но...
— Так у вас нет ключей?
— Нет... нет... у меня нет... он был немножко того... склонен к выпивке. Его приятели врывались ко мне и днем и ночью за ключами, даже среди ночи, и я... я около года назад сказала, что, мол, держите свои ключи у себя. Я не стану... и без него неприятностей хоть отбавляй.
Харьюнпя заметил у женщины стремление в чем-то оправдаться, но в чем, он не мог определить. Он мог побиться об заклад, что полицейский уличный контроль зимой подавал на нее жалобу за плохо посыпанные песком тротуары у дома. Затем он перебрал в голове разные статьи закона, но так и не вспомнил, есть ли такой закон, который обязывает дворника держать у себя ключи от квартир.
— Да, понимаю... ничего не поделаешь, — сказал он примирительно.
Харьюнпя присел на корточки перед дверью. Он протолкнул торчавшую в отверстии ящика газету и, придерживая пальцами щель, заглянул вовнутрь. Там горел свет. Он увидел пару ботинок, длинный половик, нижнюю часть висящего на вешалке костюма. Дверь в глубине коридора была закрыта. Она, очевидно, вела в комнату. Харьюнпя опустился на колени и сунул нос в щель. Запах явно ощущался. Он был одновременно сладковатым и горьким, кисловатым и приторным, но происходить он мог только от человеческого тела, ставшего ненужным с окончанием жизни и разлагающегося вследствие химических процессов и деятельности бактерий. Он побренчал дверным звонком и поднялся.
— Да, там труп. Никаких сомнений. Вот только дверь надо... Турман?
— Да пусти-ка. Попробуем, — сказал полицейский... — Неужели Турман да не откроет? Попробуем... неужели... ага... — бубнил себе под нос Турман, склонившись перед дверью. Он внимательно обследовал зазор дверного переплета, пробежал своими толстыми пальцами вдоль пазов и стал простукивать дверь суставами пальцев. Карманной лампой он осветил замок, — Та-ак, — сказал он и выпрямился. — Ну, эта пойдет... не волнуйся, Тимо, без особого труда пойдет, — сказал Турман, обращаясь к Харьюнпя, на самом деле он хорохорился перед женщиной, стоявшей у перил. Харьюнпя заметил, что она дрожит и сжимает перила обеими руками так, что кожа на запястьях побелела. Откуда-то снизу опять раздалось кошачье мяуканье. В остальных квартирах было тихо.
— Минутку, минутку... — Турман запустил пальцы во внутренний карман. Ткань пиджака выгнулась. Наконец кончиками пальцев он извлек замшевый мешочек длиной сантиметров в двадцать. Он опустил его на ладонь и удивительно ловко развязал ногтями нитку, стягивавшую горловину. Из мешочка выскользнули четыре стальных прута с кольцом на конце. Харьюнпя знал, что их изготовил ювелир — гнул, ковал и шлифовал, пока не получились орудия труда, которые в руках Турмана открывали почти все без исключения замки.
— Крючок или пика? — спросил Турман.
Харьюнпя не ответил. Он понял, что вопрос задан ради женщины, ибо он знал, что Турман не нуждается в советах посторонних. Он владел своим искусством в совершенстве.
— Крюк, конечно... здесь, смотри, нет даже ушка. — Тонкий стальной прут плавно, будто щупальце, проник в замочную скважину. Турман медленно двигал рукой. На его лице появилось сосредоточенное выражение, как будто он слушал голос, исходящий откуда-то изнутри.
Харьюнпя уже в силу необходимости почувствовал интерес к исходу операции и выжидал, затаив дыхание. Замок слегка скрипнул. Турман еще раз повернул рукой. Замок скрипнул вновь — на этот раз сильно. Турман схватился другой рукой за край именной таблички и потянул. Дверь открылась.
Харьюнпя ногой распахнул дверь настежь. В нос сильно ударил трупный запах. Харьюнпя тотчас подумал, что в данном случае, очевидно, произошла естественная смерть. Возможность самоубийства тоже промелькнула у него в голове, а мысль о насильственной смерти он прогнал, потому что именно ее и боялся.
У двери лежала куча почты — газеты, рекламные проспекты, счета. Харьюнпя не стал смотреть, от какого числа была самая нижняя газета. Он перемахнул через завал и остановился у края половика. Турман продолжал стоять у двери. Сзади слышалось его дыхание. Позвякивала связка ключей в руках дворничихи на лестничной клетке. Харьюнпя судорожно глотнул. Он понял, что Турман правильно поступает, оставаясь у двери, снаружи, и сразу повел себя осторожнее. Он постарался внимательно оглядеть вход в комнату, куда ему предстояло войти. Во рту было сухо.
— Эй! Есть там кто? Это полиция! — Безумная надежда на то, что в квартире все же есть живая душа, заставила Харьюнпя повысить голос. Он не желал вторично врываться в чужую спальню. Узкая прихожая заглотила его слова. Справа висела полиэтиленовая занавеска, за которой что-то мягко капало. Харьюнпя отдернул занавеску. За ней была темная уборная. Свет отражался от краев раковины и от бачка. Из крана капало. На стене висело зеркало без рамы, на вешалке — полотенце. Уборная была грязная. И пустая.
Турман продолжал стаять у двери — он не торопил Харьюнпя. Тот поднял руку и почти коснулся пальцами свисавшей с потолка голой лампочки. Она источала тепло. Стеклянная поверхность была сильно раскалена. Харьюнпя перевел дух, шагнул к закрытой двери и с удивлением услышал, как заскрипели подошвы его ботинок.
Тут Харьюнпя увидел, что палас у двери запутан и сбился в кучу. Это насторожило его: ведь каждый след, найденный в квартире, может пригодиться. Харьюнпя остановился перед закрытой дверью. Пальцы его инстинктивно скользнули вдоль ремня под пиджаком, пока он не почувствовал холодный металл рукоятки пистолета. Он передвинул кобуру вперед, хотя и не знал зачем, ибо едва ли кто-то мог броситься на него.
Харьюнпя взял карандаш и толкнул им дверь. Дверь тихонько открылась. Он увидел перед собой черный провал комнаты. Глаза быстро привыкли к темноте.
Сначала возник четырехугольник окна, затем обозначились вещи, находившиеся у двери. В темноте Харьюнпя различил стаканы, упавшую бутылку, поваленный стул, простыни на кровати. И наконец заметил у кровати, на полу, какой-то темный большой предмет, напоминавший человеческую фигуру. Он стал водить карандашом по стене в поисках выключателя. Мысли метались у него в голове. Очень хотелось верить в то, что это — естественная смерть, на втором плане маячила мысль, что если бы он был магистром государственного права или меркономом[10], ему не пришлось бы открывать такие вот двери, и, наконец, его посетило откровение: трупы никогда не смердят в фильмах и книгах. Когда карандаш наконец попал в выключатель, он вспомнил данные статистики: в Хельсинки полиции приходится иметь дело с полутора тысячью естественных смертей в год и только с тридцатью — насильственными.
Свет вспыхнул в комнате. Харьюнпя сощурился. Вокруг царил страшный беспорядок. Он увидел перевернутую мебель, окурки, неубранную кровать, выдвинутые ящики комода, скрученный ковер, упавший на пол телевизор. Он увидел брызги крови, веером разлетевшиеся по обоям, и лужу на линолеуме. Он увидел разорванную одежду покойного, его выпученные глаза, распухшую голову и зияющие раны на лбу.
Усталость навалилась на Харьюнпя. С минуту он чувствовал себя таким же безнадзорным и беззащитным, как двадцать лет назад, в первый день своего пребывания в школе. Как бы невзначай Харьюнпя оперся ладонью о дверной косяк. И повернул голову в сторону коридора.
— Он мертв, — произнес Харьюнпя осипшим голосом. — Убит.
Харьюнпя было очень не по себе. Волновался он главным образом оттого, что все дальнейшие шаги должны быть непременно правильными, и ему предстояло, не сходя с места, сейчас же решить, какие это должны быть шаги. С минуту он колебался, не знал, подойти ли ближе к трупу или вернуться на лестничную клетку к Турману. Он понимал, что им овладевает беспричинная, но опасная паника, и, чтобы справиться с ней, задержался на некоторое время в дверном проеме. Немного успокоившись, он принял, по его мнению, правильное решение и вернулся на лестничную клетку, стараясь по возможности не оставлять следов.
Дворничиха стояла, прикрыв рот рукой. Она прерывисто дышала, не спуская глаз с двери в переднюю Континена. И Харьюнпя понял, что уже совершил ошибку, сказав об убийстве в присутствии постороннего. Чувствуя, как нарастает раздражение, он крепко сжал пальцы. А тут еще Турман — стоит как пень и с этаким ироническим видом подбрасывает замшевый мешочек на ладони.
— Да, это так, он убит. Голова... или лоб разбиты. Все раскидано и перерыто, — тихо буркнул Турману Харьюнпя. Он вновь почувствовал неприятный привкус кофе в горле, вся усталость ночи разом навалилась на него — повернуться бы сейчас и уйти домой.
Харьюнпя и Турман обменялись быстрым, однако весьма красноречивым взглядом. И тому и другому было ясно, что, несмотря на проведенную без сна ночь, сейчас, в последние часы дежурства, придется заниматься скрупулезнейшим делом, продвигаясь сантиметр за сантиметром по квартире и поминутно возвращаясь к уже сделанному, когда каждое неосторожное прикосновение или неправильно истолкованное слово могут свести все на нет. Очевидно, поэтому они и медлили — каждый выжидал, чтобы решение принял другой. Собственно, принять его должен был Харьюнпя, однако Турман был старше и опытней, потому решать надлежало скорее ему.
— Ну... провидение тут нам едва ли поможет. Делать нечего — надо приступать к расследованию! — не очень уверенно сказал наконец Турман.
— Да, — ответил Харьюнпя и нагнулся было за сумкой, но, так и не дотянувшись до нее, снова выпрямился. — А может, все же подождать... да нет... или все же да. — Харьюнпя поднял руку в воздух, как бы призывая остановиться. По его лицу видно было, что он еще не все обдумал. — Сейчас рано. И действовать надо осторожно. Нечего спешить: он находится здесь ведь уже не один день, — продолжал он задумчиво, наставительным тоном. — Вдвоем нам не обойтись. Мы только запутаем следы. Нужны дополнительно люди... хотя бы на одну только писанину. Необходимо вызвать сюда Норри. И судебно-медицинского эксперта. И света нужно побольше — придется подождать, пока рассветет. — Харьюнпя опустил руку и посмотрел в глаза Турману. — Не надо нам пороть горячку. Я схожу позвоню. А ты начинай с передней и сделай как можно больше фотографий с коридора и комнаты — только придерживайся той же стороны, что и я. — Харьюнпя говорил теперь уверенно, тоном приказания.
Уголки рта у Турмана слегка приподнялись, веки почти совсем прикрыли глаза. Судя по замкнутому выражению его лица, Харьюнпя решил, что он либо обиделся на приказной тон, либо ничего не желает делать до получения инструкций от Норри. Не надо обращать внимания, каковы бы ни были причины такой реакции, подумал Харьюнпя, ибо знал, что принял единственно правильное решение. Главное сейчас — зафиксировать и правильно описать сотни мельчайших деталей в квартире. А двое уставших мужчин были не способны на это. Харьюнпя присел у порога и осторожно вытащил из-под кучи почты самую нижнюю газету. Она была помечена вторником прошлой недели.
— Мне нужно... нельзя ли позвонить от вас? — спросил Харьюнпя женщину, по-прежнему сжимавшую связку ключей. Глаза ее блестели от слез.
— Пожалуйста, — ответила дворничиха, явно смутившись. Харьюнпя показалось, что она напугана и не хочет впустить его к себе. — Что ж, пошли, — сердито буркнула она и легко и быстро побежала вниз по ступенькам. Резиновые сапоги болтались у нее на ногах и глухо чавкали.
Харьюнпя поспешил за ней. Он шагал сразу через две ступеньки и потому едва не натыкался на женщину сзади.
Он чувствовал, что должен побыстрее приступить к делу. Голова у него гудела. Десятки мыслей беспорядочно метались в ней, но ни одна не успевала созреть, так как на ее месте уже появлялась новая. Харьюнпя думал о том, что надо разыскать родственников Континена, опросить соседей, надо искать следы, надо поймать медицинского эксперта, разбудить Норри. Харьюнпя думал и о том, как провести опознание Континена, и о том, что он, Харьюнпя, опирался в квартире о дверной косяк и, следовательно, оставил там отпечатки, и о том, что обещал взять Паулину в два часа из детского сада, и о том, что надо как можно скорее собрать о Континене максимум сведений, чтобы приступить к расследованию.
Ключи из связки продолжали позвякивать в руке женщины, пока она вставляла один из них в замок. Уже слегка повернув его, она оглянулась на Харьюнпя, который беспокойно щелкал пальцами. Женщина открыла было рот, намереваясь что-то сказать, но, заметив его нетерпение, сомкнула губы и отперла замок. Харьюнпя подумал, что в квартире, наверно, спрятан перегонный аппарат или ворованный товар и женщина боится, как бы это не открылось. Но уже в следующий момент ему пришло в голову, что женщина может чего-то бояться и в связи с Континеном, лежавшим двумя этажами выше.
Она приоткрыла дверь, но лишь чуть-чуть, так что в щель с трудом можно было протиснуться. Семеня мелкими шажками, она прошла первой. Харьюнпя вошел вслед за ней, и в нос ему тотчас ударил острый запах аммиака. Женщина зажгла свет. Весь пол в передней был застлан пожелтевшими и сморщившимися от времени, изодранными газетами. Вид у женщины был совсем несчастный — она всем существом как бы просила прощения.
— Я... у меня кошки. Вас это не волнует? А люди всегда... стоит им только увидеть, сразу грозят пожаловаться в домоуправление. Я... я бы выпускала их гулять, но ведь нельзя.
— Да, что и говорить... Мне это в общем безразлично, — сказал смущенно Харьюнпя.
— Я так и подумала...
— Они, эти кошки, приятные животные. У меня самого была кошка — рыжая, как морковь, она сдохла на даче, когда соседка стала травить белок крысиным ядом. Эта соседка, старая бабка, ужасно пугалась, когда они затевали возню у нее на крыше, — пустился в объяснения Харьюнпя, внезапно обнаружив в себе задатки законченного лжеца: у его сестры действительно была кошка, но она рассталась с жизнью, попав под «пикап» в Маунула. — Вот так-то. Так где же у вас телефон? — Харьюнпя физически чувствовал, как неудержимо растет в нем жажда действовать, вызывая нестерпимый зуд в кончиках пальцев. Он чуть было не принялся заводить свои часы, хотя у них была автоматическая подзаводка. Часы показывали шесть минут шестого. Харьюнпя вслушался в себя. Если он еще промедлит со звонком или если Норри не ответит, эта ситуация может спровоцировать его и он переступит границу дозволенного. Он постарался успокоиться, сосредоточиться. В квартире жили по крайней мере пять кошек — все разномастные, они дремали, лениво потягивались и изгибались. На неубранной кровати распласталась белая кошка, поглаживая морду округлыми движениями лап. Телефон стоял на подоконнике. Возле него восседал пышный, в серую полоску кот, он зевал так прилежно, что его кроваво-красный язычок вываливался наружу. Харьюнпя схватил телефонную трубку и тут же снова положил ее на рычаг, ибо оказалось, что он не помнит домашнего телефона Норри. Переворошив все карманы в поисках записной книжки, он в конце концов нашел ее именно в том боковом кармане, с которого начал поиски. Женщина деликатно удалилась на кухню, но Харьюнпя чувствовал, что она подслушивает под дверью. Листки записной книжки путались у него в пальцах, он стряхнул на пол несколько фарфоровых осколков, застрявших между страницами, не подумав даже, откуда они взялись. Кот, не мигая, смотрел на Харьюнпя своими зелеными глазами.
Номер Норри был свободен — гудок пропищал уже трижды. Трубка успела вспотеть в руке Харьюнпя. Четвертый гудок. Харьюнпя начал подрыгивать ногой. Пятый гудок. Он попытался представить, как сонный и недовольный Норри вылезает из постели. Тут Харьюнпя пришло в голову, что надо будет тщательно осмотреть труп.
— Норри слушает... — ответил наконец Норри заспанным, тягучим, низким голосом. Это было на него не похоже: обычно он говорил четко и изысканно, как джентльмен.
— Это Харьюнпя, доброе утро. Да... извините, что бужу вас в такое время.
— Ничего. Все равно ведь скоро...
— Я звоню из квартиры дворника дома восемь по Меримиехенкату. Около сорока минут назад поступило сообщение, что в одной из квартир, похоже, что-то произошло. Почтальон заподозрил, — сообщил Харьюнпя. Он старался изложить обстановку так, чтобы Норри получил ясную картину о происшедшем. — Ну, мы выехали с Турманом, вошла в квартиру с помощью отмычки, без взлома... так что, если с дверью кто-то что и делал, это должно сохраняться. На полу в комнате обнаружили труп мужчины, процесс разложения идет уже по меньшей мере неделю. Судя по всему, это владелец квартиры, Континен. — Харьюнпя приблизил губы к самому микрофону трубки и понизил голос: — На лбу несколько проломов. Квартира в беспорядке, следы борьбы, местами все перерыто.
— Он жил один?
— Да.
— Преступник?
— Ни малейшего представления...
— Орудие убийства известно?
— Не-ет... я, во всяком случае, не заметил. Правда, в комнату я не входил. Остановился на пороге, но до трупа оставалось всего метра два, так что сомнений нет...
— Хорошо... хорошо, что не вошел... — По этому повтору Харьюнпя понял, что ему следовало все же войти в комнату. Однако голос Норри звучал серьезно, отнюдь не иронически. Это оставляло надежду, что Норри не вкладывал в сказанное двойного смысла.
— Что еще удалось выяснить? Ты что-нибудь уже сделал?
— Я... Сейчас ведь только начало шестого. Я сразу отправился звонить. Пока ни до чего не дотрагивались. Соседи еще спят, так что никого не допрашивали. Пострадавший — пенсионер. Склонен был к спиртному. Зазывал к себе компании. О близких пока ничего не знаю. Пьянка была и на этот раз... — Норри молча слушал на другом конце. Харьюнпя почувствовал, что теперь он уже окончательно очнулся и систематизирует в уме скудные сведения.
— И уже неделю как мертв?
— Да. Судя по почте. Газеты неделю никто не вынимал из ящика, дворник в пятницу почувствовал смрадный запах.
— А можно его опознать?
— Во всяком случае — не по лицу. Драгоценностей я не видел, да едва ли они и есть. Он, возможно, проходит по нашей картотеке или по картотеке Центральной уголовной полиции. С пальцев наверняка можно получить хорошие отпечатки.
— Ну ладно. В квартире ничего не трогай... впрочем, нет, занеси-ка туда термометр. Попытайся получить как можно больше внешней информации: компании, знакомства, сфера общения, ну да ты знаешь. Начни с дворника. Вызови врача-криминалиста, но так, чтобы к его прибытию я уже был там. Позвони Хярьконену. А я прихвачу Монтонена. Буду через полчаса. Если успеешь, начинай опрашивать соседей. Будем раскручивать. А других происшествий много?
— У меня самого пара вызовов да у Сутелина одно дело.
— И на том спасибо. Да... Харьюнпя... постарайся... не суетись, не мельтеши, особенно там. Хорошо? Ну, привет.
Харьюнпя присел на краешек стула и позволил себе на мгновение расслабиться. Ему стало легче от сознания, что он действовал правильно и верно наметил дальнейшие шаги. Стало легче еще и оттого, что в голосе Норри он уловил перемену — значит, первоначальная досада прошла, хорошо было и то, что Норри выразил готовность принять участие в малоприятной черновой работе. А Харьюнпя знал, что в полиции есть и такие старшие чины, которые, если обратиться к ним за советом, говорят: «Поступайте согласно закону и собственному разумению».
Харьюнпя взглянул на жирную физиономию кота и достал сигарету. Настроение у него изменилось к лучшему: разговор с Норри снял напряжение. Положив трубку, он почувствовал себя как в детстве — так ребенок признается в шалости отцу, а тот, даже не рассердившись, спокойно замечает, что всякое, мол, случается и тут уж ничего не поделаешь. Мысли Харьюнпя обрели ясность. Он понимал, что предстоят трудные, исполненные спешки дни, все отделение будет занято делом Континена, а остальные дела будут лежать в ящиках и дожидаться своего часа. Дни и ночи придется проводить на работе или на месте происшествия, так что домой удастся попасть лишь на несколько часов глубокой ночью. Харьюнпя не без злорадства подумал, как обидится теща, что его не будет послезавтра на дне ее рождения, и одновременно почувствовал удовлетворение оттого, что последующие ночные дежурства, хочешь не хочешь, перейдут к работникам других отделений.
Харьюнпя позвонил Хярьконену. Телефон успел звякнуть лишь дважды, как Бык-Убивец испуганно откликнулся:
— Хярьконен!
— Это Харьюнпя. Извини.
— Что случилось? Что произошло... сколько времени? Шестой час... В чем дело?
— Послушай, поднимайся-ка да берись за дело. Адрес: Меримиехенкату, восемь, подъезд «С». У нас тут дельце не из лучших. Норри на подходе вместе с Монтоненом.
— Что... серьезное дело? Понял. Я догадался, что это ты звонишь.
— Да. Постарайся проснуться. Я объясню все на месте.
— Да. Да. Сейчас еду. Что, совсем худо?
— Иначе бы не звонил. Ты что, думаешь, автор уже на привязи в Нокка[11].
— Фу ты черт... ну конечно. И что же, никакого запашка?
— Да пока нет. То есть, как сказать, запашок-то есть, но не от автора. Слушай, просыпайся.
— Да. Я сейчас приеду. Меримиехенкату, восемь. Ты там. Я еду. И никакого запашка... ну и ну.
Закончив разговор, Харьюнпя подумал; а что, если Хярьконен снова уснет, но вторично звонить не стал. Через коммутатор он уточнил местонахождение врача-криминалиста и, найдя его, обещал тотчас с нарочным послать ему в трех экземплярах заявку на обследование. Затем он позвонил в дежурку Хуско и доложил обстановку.
Кот поднял голову и посмотрел куда-то мимо Харьюнпя. Позади себя Харьюнпя услышал шуршание халата. Женщина обошла стул, повернулась и остановилась, привалившись к подоконнику. Она извлекла из кармана халата красную пачку сигарет и отправила одну в губы. Харьюнпя чувствовал, что настроение у женщины препаршивое. Наверно, и слезы уже на подходе, стоит подождать еще минуту, как она выплеснет все наружу.
— Я... я думала, что человек может спокойно... в своей квартире. Но этот запах. Я думала... У меня муж — в Кивеля[12], уже четвертый год. Он полностью парализован. Настанет день, и он тоже... — Слезы выступили у нее на глазах. Они появились быстро, внезапно и покатились вниз, впитываясь в халат и оставляя после себя темные пятна. — И... и у меня самой... это слышно по голосу: у меня рак горла.
Харьюнпя молчал, уставясь на свои ботинки с толстыми каучуковыми подошвами. Белая кошка подкралась к его ноге и осторожно потерлась об нее боком.
— Я лишь к тому, что... если меня когда-нибудь... найдут вот так. Не дайте увидеть меня такой... они все ненавидят меня. И постреляйте ко-ошек...
Женщина закрыла лицо руками и съежилась. Она плакала горько, взахлеб, плечи ее сотрясались от рыданий.
Мысли Харьюнпя смешались. Он сидел в потрепанном кресле и не замечал, как кошка скреблась о его ногу. Ему было глубоко безразлично, что двумя этажами выше произошло преступление. И неважно, раскроется оно когда-нибудь или нет, а ведь он должен был бы сейчас уже выуживать мельчайшие подробности у этой самой дворничихи. Харьюнпя устал. Он устал от покойников, плачущих людей, устал от самого себя и всего окружающего мира. Ему хотелось, чтобы была августовская ночь и чтобы он стоял на берегу, у своей дачи, и обнаженными ступнями и пальцами чувствовал всплески моря. Харьюнпя снова посмотрел на плачущую женщину. Обшлага халата обтрепаны, карман оттягивает связка ключей и пачка сигарет. На мгновение у Харьюнпя возникло желание обнять эту женщину за плечи и сказать ей что-нибудь. Сказать что-нибудь доброе, но он так и не раскрыл рта, и рука осталась лежать на колене. Наконец Харьюнпя удалось расшевелить свои мысли. Нехотя он проанализировал плач женщины. Да, конечно, тут сыграл роль момент, потрясение, вызванное случившимся, болезнь мужа и рак горла, однако было тут и еще что-то, чего он не знал. Поразмыслив немного, он понял, что это «что-то» имеет отношение к Континену и это необходимо извлечь на свет божий.
— Да, — произнес он наконец. — Смерти нечего бояться... Это... это так же естественно, как жизнь, это у всех у нас впереди. Знал ты человека — и вот его уже нет. — Харьюнпя выждал минуту. Женщина вытерла мокрое лицо рукавом капота, но продолжала всхлипывать. — Человек должен стремиться к тому, чтобы каждый миг его существования был озарен счастьем... хотя это... конечно... не всегда легко, — добавил Харьюнпя. При этом он почувствовал дьявольское искушение рассказать о неотступно терзающем его страхе — наступит день, и он получит траурное извещение, в котором будет стоять имя его отца, или матери, или кого-либо из близких. Он несколько раз кашлянул и укусил себя за щеку изнутри. Затем потер виски, не зная, как продолжить беседу. — Так вот. Вы ведь были с Континеном в близких отношениях? — Харьюнпя сказал это так, будто хотел лишь подтвердить уже известный факт.
Женщина откинула назад прядь волос. Она кивнула и вынула из кармана новую сигарету. Харьюнпя предложил огня, но сам не закурил. Он смотрел, как женщина затягивается сигаретой.
— Да, была. Год тому назад, а может — полгода. Но из этого ничего не вышло... муж-то у меня ведь в больнице, и люди сразу стали шептаться, — хрипло произнесла женщина. Пальцами одной руки она почесывала кошку, сидевшую на подоконнике. — Пытался он тогда, бедняга, отказаться даже от вина. Но эти вечные дружки на всех углах... они снова его втягивали. У нас начались ссоры. По своей природе он был хороший человек. Ведь он был старше меня, но не в том дело — хоть кто-то рядом. Он и музыку любил... у него были такие ловкие пальцы... — Харьюнпя заметил на лице женщины слабую улыбку. Он знал, что она была адресована прошлому, не ему. — И ничего из этого не вышло... длилось-то все это сущую ерунду. Вино всему причиной, — добавила женщина.
— Так. Ну... а в последнее время вы встречались? — Харьюнпя попытался придать лицу безразличное выражение, но его глаза неотступно следили за женщиной. Он наблюдал за ее лицом и одновременно фиксировал движение рук и ног. Он заметил, как дрогнула кожа на шее и на щеках, прежде чем женщина собралась с ответом.
— Нет. Мы не встречались более полугода. Я намеренно избегала его. Он, правда, пытался навещать меня, чтобы отвести душу, особенно когда бывал в плохом настроении. А он бывал в плохом настроении... когда... когда эти потаскухи бросали его... — Голос женщины зазвучал хрипло, жестко. — При этом тащили все подряд! Я знаю... кто-то из них побывал у него и теперь...
Харьюнпя тяжело оперся на спинку стула и вздохнул. Он знал, или, вернее, каким-то образом чувствовал, что женщина говорит правду. Он расслабился, настороженность исчезла. Вот младенец — ну как же он мог подозревать эту женщину в убийстве Континена? Посидев несколько секунд молча, он справился, с собой, раскрыл записную книжку и принялся за дело.
Через четверть часа Харьюнпя закончил допрос. И с удивлением обнаружил, что уже без четверти шесть. Время прошло быстро, но не бесполезно. В его записной книжке появились названия излюбленных пивных Континена, его точные данные, взятые из домовой книги, чем он занимался днем, обнаружились также сведения о прежней жене и сыне и их новый адрес. Харьюнпя нацарапал на клочке бумаги свой телефон и дал женщине.
— Так. А теперь мне нужно идти. Если вспомните еще что-нибудь или услышите от жильцов, буду весьма признателен за звонок, а кроме того... — Харьюнпя попытался припомнить, не забыл ли он чего-либо существенного, но ничего не припомнил. — Так. Там наверху нам потребуется еще часок. Мы вынуждены будем еще вас беспокоить. И как я уже просил, позвоните, если... До свидания. — Харьюнпя старался не наступить на кошек. — Между прочим, — сказал он, когда женщина уже стала отпирать дверь, — по правилам внутреннего городского распорядка кошек нельзя выпускать на улицу только ночью. Там не сказано, что их нельзя выпускать днем.
Дверь приоткрылась, и ему удалось наконец выбраться на лестничную клетку.
Турман покрыл слоем красного ферроксида дверь Континена. Ему удалось найти несколько отпечатков — правда, скорее мазков, но он все же скопировал их. Только на почтовой щели в двери были четкие отпечатки. Харьюнпя знал, что это его собственные.
— Вот и все, — сказал Турман и уложил лупу в футляр. — Ну и натерпелся я здесь. Сверху явился какой-то тип, который просто возликовал, узнав, что бедняга Континен отправился на небо — или куда там он попал. По его словам, лестничная площадка была вечно забита какими-то дружками. А еще этот Континен имел якобы обыкновение усаживаться летом на подоконнике и играть на мандолине. Жилец сказал еще, что последнее время здесь действительно стало тихо... Я записал его фамилию. Он водитель автобуса. Шел на работу, в форме.
— Ладно. Норри с ребятами должен подойти с минуты на минуту. Дворничиха знает обстановку, но ничего конкретного выяснить не удалось. Она сказала, что здесь у него регулярно бывали какие-то потаскушки. Но женщина едва ли способна на такое... а?
— Послушай, — начал Турман, — ты еще не слишком опытен в этих делах... не обижайся, ты иногда клюешь слишком легко и поспешно... так-то, а это совсем не простое дело. Да. Я побывал там внутри. В квартире. Нужно же когда-то войти туда, тем более что именно я занимаюсь поисками следов. Я просмотрел косыми лучами полы, но ничего особенного не обнаружил. За неделю все покрылось таким слоем пыли... но два кровавых отпечатка подошвы все же удалось найти, я окольцевал их мелом.
— Хорошо, — сказал Харьюнпя таким натянутым и вызывающим тоном, что даже осекся. Наконец он совладал с собой — не очень-то приятно выслушивать такие оскорбления — и признался, что Турман правильно поступил, занявшись делом. Харьюнпя с раздражением вспомнил свою боязнь неудачи и отсюда — излишнюю осторожность. Он выпустил воздух из легких и поднял взгляд. — Да. Я был немного... все произошло до того внезапно. В такую рань нужно все взвешивать дважды. Да, ты правильно поступил.
— Ладно уж. У него, между прочим, голова размозжена бутылкой.
— Бутылкой? Да ну... вот и назови теперь исполнителя трюка, — заметил Харьюнпя полушутя и тут впервые всерьез задумался об убийце. Ведь этот убийца, возможно, спит сейчас в соседней квартире, или спит в Турку или Порво. Харьюнпя не стал больше над этим раздумывать. — Ну ладно. Видно, пора мне будить соседей, — сказал он без особого восторга.
Снизу донесся стук двери. Харьюнпя перегнулся через перила, глядя в лестничный пролет. Он услышал шарканье ботинок — двое или трое человек переговаривались, и звуки их речи, отражаясь от стен, превращались в гул. По сухому отрывистому покашливанью Харьюнпя узнал в одном из них Норри. Он следил взглядом за рукой, опиравшейся на лестничные перила и рывками перемещавшейся вверх. Он узнал белоснежные манжеты и на них черные точки манжетных пуговиц. Только теперь он вспомнил, что термометр все еще лежит у него в сумке.
Было без десяти семь, когда Харьюнпя отправился домой. Он сидел рядом с сонным, только что извлеченным из постели водителем. К центру города ехало еще мало машин: время утреннего пика не наступило. Восходящее солнце позолотило поредевший туман, и от этого весь город окрасился в пастельные тона. Отопительная система в машине работала на полную мощность, усталость постепенно разливалась по телу Харьюнпя.
Он доложил все, что удалось узнать, прибывшему на место Норри. Излишне вдаваясь в детали, он упустил некоторые важные обстоятельства, путался в словах, а под конец сбился на рассказ о дворничихе, ее кошках и раке горла. Морщинки, собравшиеся на лбу Норри, заставили Харьюнпя быстро вернуться к делу. А Норри с завидной легкостью овладел положением. Он постоял молча — одна рука в кармане брюк, другая оттянула кончик верхней губы. И уже через полминуты дал каждому задание, сделав это с такой легкостью, будто выбрал в магазине самообслуживания нужные товары. И работа сразу пошла. Хярьконен и Тупала отправились опрашивать жильцов подъезда. Монтонен, Турман, врач-эксперт Маннер и сам Норри занялись осмотром трупа и квартиры.
Харьюнпя стоял не двигаясь, чувствуя, как разочарование и обида сдавили горло. Норри полностью его отстранил. Харьюнпя решил, что, видно, что-то он упустил. Его не утешала даже мысль, что скоро он будет дома, в своей кровати. Он продолжал стоять и смотреть, как тихий подъезд пробуждался к жизни. Звенели звонки в квартирах, шелестели записные книжки, слова рикошетом отскакивали от стен. Когда все разошлись по этажам, Норри подошел к Харьюнпя, и тот, всмотревшись в лицо начальника, не обнаружил на нем следов недовольства.
— Тимотеус, ты имеешь полное право поспать, но я был бы тебе признателен, если бы ты еще кое-что сделал, — сказал Норри.
Харьюнпя молча передернул плечами.
— С оповещением родственников можно не спешить, но если рассказ дворничихи о том, что сын Континена бывал здесь примерно раз в месяц, соответствует действительности, то там следует немедленно побывать. Ты понял? Он совсем еще... сколько бишь ему... скоро двадцать. Но случались и помоложе... так что лучше разобраться и с этим уже сейчас. Поговори с ним в этом плане... и если почувствуешь, что есть основания, то... Скажи, что в любом случае я сам свяжусь с ним позднее. — При этом Норри втянул верхнюю губу, а это было у него верным признаком серьезных раздумий. — Все-таки родной сын. Конечно, бывает и такое, хотя сомнительно. И все же посмотрим. Далее. Я договорился с Маннером, что вскрытие Континена произведут сегодня утром. Мы здесь провозимся до вечера, поэтому ты еще успеешь обратно. Зайди в отдел криминальной медицины, прихвати оттуда фотографа. И... возьми-ка на всякий случай эти отпечатки пальцев, забрось их в уголовную полицию, чтобы уже не было сомнений. И отправляйся домой. Ясно?
Прежде чем отправиться к месту назначения, Харьюнпя заехал в отдел. Несколько телефонных звонков и данные архива дали сведения о том, что Армас Калеви Континен продолжал состоять в браке, хотя и жил отдельно от жены уже семь лет. Со времени его последнего привода прошло полтора месяца; преступления его ограничивались кражами, а в последние годы главным образом мелким воровством. Сын Континена, Хейкки Калеви, не имел дела с уголовной полицией, но, по данным центральной картотеки, у парня были права на вождение машины и владение мелкокалиберной винтовкой.
Устроившись на переднем сиденье «саабы», Харьюнпя расслабился и почувствовал, как тепло разливается по телу. Губы его свело от излишнего курения, в затылке появилась знакомая пульсация. Не давая себе впасть в дремоту, он раздумывал о предстоящей встрече с родственниками Континена. Сообщить о смерти всегда нелегко, особенно если в убийстве подозреваются сами родственники, пусть даже чисто теоретически. Неприятнее всего то, что последующий ход событий заблаговременно известен во всех подробностях. Харьюнпя уже ясно представлял себе, как на лицах близких появится испуг, когда они услышат, что он из уголовной полиции. За потрясением последует любопытство, после того как выяснится, что претензий к ним нет. Однако озабоченность тотчас вернется. На этой стадии многие уже начинают понимать, в чем дело, хотя еще и не осмеливаются признаться себе в этом. Все последующее непредсказуемо и неожиданно: одни начинают тихо, беззвучно плакать, другие истерически визжат, третьи бросаются на колени.
Водитель Хартикайнен окончательно проснулся только в Кулосаари. Он сладко зевнул, разогнул локти и плотно уперся в спинку сиденья.
— Когда мы отправлялись, я пропустил мимо ушей... какое задание-то? Сообщить родственникам о смерти?
— Да, — буркнул Харьюнпя.
С минуту они молчали. В их направлении движения почти не было, зато в обратную сторону шел непрерывный поток машин.
— Так-так. Не собираешься ли ты в таком случае поступить как тот констебль? — спросил Хартикайнен.
— Как это?
— Да вот так. Констебль отправился сообщать жене, что ее муж умер; он позвонил у двери, и, когда женщина открыла, полицейский спросил, не она ли вдова Моттонен. Женщина ответила, что она действительно Моттонен, но никак не вдова, а констебль и говорит — давайте заключим пари, что вдова! — Хартикайнен весело крутанул баранку. Смех вырвался у него откуда-то из глубины груди, непосредственный и прямодушный.
Харьюнпя издал легкий вздох: ему не хотелось обижать Хартикайнена. Он слышал эту присказку уже десятки раз, однако она не рассмешила его даже в первый. Он искоса наблюдал за Хартикайненом — тот, захлебываясь от хохота, приоткрыл рот, выдохнул и вновь сложил губы трубочкой. Рот у него вздувался, будто пузырь из жевательной резинки. Пористый широкий нос словно был вылеплен из воска.
К своему великому удивлению, Харьюнпя вдруг почувствовал сильную и необъяснимую ненависть не только к Хартикайнену, но и ко всему роду людскому. Он почувствовал ненависть к людям за то, что они вообще существуют, убивают друг друга, умирают, оставляя после себя скорбящих родственников, — словом, порождают как своей жизнью, так и смертью скорбь и тоску. Он почувствовал ненависть к людям за то, что они живут так непостижимо легко и бездумно, не обращая ни на что внимания, — строчат себе на машинке или считают, ведут делопроизводство или раскатывают на государственной «саабе» цвета зеленого мха, меняя иногда в ней масло, проверяя давление в баллонах и рассказывая глупые истории. От возбуждения у него покраснели щеки и уши. Он ненавидел свою работу. Он ненавидел себя за то, что продолжал оставаться таким, каким был, — со всеми своими слабостями и недостатками.
Хартикайнен с шиком остановился у тротуара. Мотор «саабы» мурлыкал на холостом ходу.
— Идти мне с тобой? — спросил Хартикайнен, когда Харьюнпя стал выбираться из автомобиля; тон у него был дружеский, вовсе не совпадавший с настроением Харьюнпя.
— Нет. Не нужно, спасибо, — пробормотал Харьюнпя. Он с силой захлопнул за собой дверцу автомобиля, зная, что это рассердит Хартикайнена, отвечающего за машину. Затем пересек блестящую от влаги травяную полосу и направился к центру покрытого асфальтом двора. И только у подъезда Харьюнпя понял, как глупо он поступает, отправляясь один. Конечно же, спокойнее выполнить это, пусть ерундовое, дело вдвоем — если даже и не придется применять физическую силу, второй человек может стать незаменимым свидетелем.
Харьюнпя открыл дверь подъезда и вошел. На полу — мусор. На стенах нацарапаны чьи-то имена. Список жильцов не был прикрыт стеклом, и поэтому буквы в некоторых фамилиях кто-то переставил. И теперь в квартире № 1 полуподвального этажа жила Ж... а, в соседней — Зас... ка. Харьюнпя подумал, что, наверно, это доставило кому-то удовольствие, и тоже улыбнулся. Теперь он был уверен, что этот дом принадлежит муниципалитету.
Квартира Континенов находилась на последнем этаже, и потому фамилия значилась в самом верху списка жильцов. Почему-то мысли Харьюнпя вдруг перескочили с Континена на фотографии убитых полицейских, висевшие на стене в служебном помещении личного состава. На крайней правой был изображен полицейский из отдела по борьбе с насилием. Он отправился поговорить в одиночку с неким ученым мужем в области экономики, который рассылал клеветнические разоблачительные письма и страдал манией преследования. Харьюнпя представил себе, как констебль позвонил у двери. Экономический гений отворил дверь, однако, поскольку он страдал манией преследования, в руках у него оказался взведенный пистолет. Констебль был спортсменом, поэтому он, точно лев, сумел прыгнуть под ноги гению. И все же пуля вошла ему в мозг и застряла там.
На фотографии в центре был изображен полицейский, выехавший на место невинного с виду происшествия — ограбления со взломом на Миконкату. Едва он успел выйти из автомобиля, как сквозь витрину часового магазина вылетела свинцовая пуля, выпущенная из военного сорокапятикалиберного пистолета, и осколки ее разворотили ему живот. Он умер месяцем позже в больнице. Какая участь постигла третьего сотрудника, Харьюнпя не помнил, хотя ему наверняка рассказывали об этом. Вместо этого перед глазами его возникла картина, от которой он долго не мог избавиться. Он живо представил себе Хярьконена — вот он курит свою вонючую сигару в комнате для личного состава и рассказывает какому-то новичку, указывая на последнюю фотографию: это, мол, Харьюнпя, в общем-то неплохой малый, но и он допустил ошибку — отправился в одиночку к парнишке, который проломил пивной бутылкой голову своему папаше.
Харьюнпя замедлил шаг. Он не вошел в лифт, хотя тот и стоял внизу, а не спеша полез вверх по ступенькам. Хейкки Калеви, конечно, мог убить своего отца, но с таким же успехом это мог сделать и разносчик газет, старший сержант или сидящий сейчас внизу, в машине, Хартикайнен. Харьюнпя попытался вспомнить излюбленное выражение Норри: «Возможно, конечно, но все же не очевидно». Оно почему-то нравилось ему. «Возможно, конечно, но все же не очевидно». На третьем этаже Харьюнпя замедлил шаг, у дверцы лифта он вообще остановился, пытаясь лихорадочно определить, которое из слов Норри было главным — в о з м о ж н о или о ч е в и д н о. Решить этого он так и не смог.
Харьюнпя стоял не двигаясь. Он видел в своем воображении, как сын Континена ждет в передней, несколькими этажами выше, сжимая в руках мелкокалиберную винтовку. Дуло ружья отдает синевой и направлено прямо в дверь, на уровне живота. Руки у парня потные. На полу распечатанная сине-красная коробка с патронами.
Харьюнпя глубоко вздохнул. Прислонился к стенке шахты лифта и принялся шарить в боковом кармане пиджака, ища сигареты. Закурив, он решил, что надо взять с собой Хартикайнена. Однако после второй затяжки отказался от этого намерения, представив себе, как тот будет подначивать его все последующие месяцы. Харьюнпя заметил, что сигарета дрожит у него в руке, и на минуту смежил веки. Он знал, что со стороны выглядит смешно — этакий трус. Харьюнпя подумал о маленькой Паулине, о ее потешном левом ушке и золотистых кудряшках. Потом вспомнил вздувшийся лоб и распухшие губы Континена. Представил себе парня с мелкокалиберной винтовкой, а потом представил себе, как он сам лежит на полу лестничной площадки, где пахнет карболкой, и больше уже не стыдился ни себя, ни своего страха.
Так он стоял, смежив веки. И слушал доносящиеся из квартир голоса. В них преобладали сердитые интонации утренней спешки. Где-то дети спорили между собой. Гудели водопроводные трубы. Голоса вернули Харьюнпя к действительности. Усилием воли он попытался рассуждать здраво. Он понял, что стоя спит. В такие минуты воображение берет верх над здравым смыслом. Харьюнпя знал, что у Хейкки Калеви Континена есть разрешение на владение малокалиберной винтовкой, однако это еще вовсе не значит, что она у него есть. И кроме того, подросток не может знать, что в данный момент к нему направляется полицейский. У парня есть мать, которая, очевидно, в этот час дома. Харьюнпя решил, что едва ли подросток станет убивать полицейского на глазах собственной матери, а кроме того, он понимал, что, если бы у Норри были серьезные подозрения, он не послал бы к Хейкки Калеви одного-единственного, да еще полусонного работника.
Харьюнпя бросил сигарету на бетонную ступеньку, погасил ботинком дымящийся кончик и сунул его обратно в коробку. Он потер нос и стал быстро подниматься по лестнице. Подойдя к двери Континена, он постоял некоторое время неподвижно, чтобы дать успокоиться дыханию. Харьюнпя не стал вытаскивать оружие, лишь сунул руку в карман и кончиками пальцев дотронулся до жестяной капсулы со слезоточивым газом. Затем нажал на черную пуговку дверного звонка. Послышалось два сигнала — кнопка коснулась клеммы и отошла назад. По привычке Харьюнпя прижался к стене, рядом с дверью. И так же инстинктивно перенес центр тяжести тела на правую ногу, чтобы левую быстро просунуть в открывшуюся дверь.
Харьюнпя прижался головой к двери и прислушался. Из приемника явственно доносилась мелодия «Удалого сплавщика знают везде» в исполнении септета «Отава». Чашка звякнула о блюдце. Женский голос сказал отрывисто: «Пойди открой». Стул царапнул по полу, босые ноги засеменили по паласу к входной двери. Шаги остановились в передней. Вешалки ударились друг о друга, зашуршала материя. От прикосновения руки вздрогнул замок. Харьюнпя отодвинулся еще дальше от двери.
— Доброе утро. Вы... ты Хейкки Калеви Континен?
Перед Харьюнпя стоял длинный хилый парень. Он стянул с вешалки поплиновый плащ и придерживал его на поясе руками. Из-под полы виднелись прикрытые кальсонами длинные босые ноги. Волосы клочьями падали на шею, кожа на щеках воспалена, ноздри покрыты угрями. Парню скорее можно было дать пятнадцать, а не девятнадцать лет. За ним в глубине квартиры кто-то двигался.
— Да, ну и что...
— Я Тимо Харьюнпя из уголовной полиции, — сказал Харьюнпя и быстро сунул ему под нос свое удостоверение. — Могу я на минутку войти — поговорить нужно.
На лице парня появилось удивленное, испуганное выражение. Он посмотрел на свои ноги, оглянулся и распахнул настежь дверь.
— Да, конечно, — сказал он и улыбнулся.
Харьюнпя заметил, что зубы у него крепкие и белые. Вслед за парнем он вошел в переднюю, дверь за ними защелкнулась.
— Так. Твоего отца зовут Армас Калеви Континен?
— Да... но он здесь не живет. Он в разводе с мамой, мы с ней...
— Ясно. А где он живет?
— На улице Меримиехенкату. Почти у перекрестка с Фредерикинкату.
— Так... Ты видишься с ним? — спросил Харьюнпя и почувствовал, что женщина внимательно слушает их. Он постарался не обращать на это внимания и, придав лицу бесстрастное выражение, внимательно наблюдал за парнем.
— Да. Конечно. Конечно, я ходил... навещал его...
— Когда ты в последний раз видел отца?
— А что случилось-то... опять выкинул что-нибудь? Погодите, это было в конце февраля или в начале марта. Мама! Ты не помнишь, когда я в последний раз ходил проведывать отца? — крикнул парень через плечо и потрогал указательным пальцем один из прыщей.
Госпожа Континен вошла в переднюю так быстро, что, видимо, все это время она стояла за дверью.
Это была худощавая женщина лет пятидесяти с лишним, с бесконечно усталым от тяжелой физической или уж очень монотонной работы лицом. Она тоже была босиком, но в пестром хлопчатобумажном платье — сейчас она поспешно вытерла руки о бока. Харьюнпя с облегчением вздохнул — хоть эта не в исподнем.
— В чем дело? Хейкки, ты-то сам... ничего?..
— Оставь ты...
— Нет, нет, речь не о нем. Я — Харьюнпя, из уголовной полиции. Речь идет о вашем бывш... о вашем муже.
— Ах вот как. Ну заходите... Ты что же, Хейкки, стоишь в передней!
По жестам и интонациям Харьюнпя понял, кто здесь правит. Они вошли в квартиру, госпожа Континен шла впереди слегка вперевалку, парень следовал за ней, шурша поплином; шествие замыкал Харьюнпя, глубоко засунув руки в карманы куртки. Он отметил про себя, что Хейкки удивился его появлению, но не испугался и не занял оборонительной позиции. Харьюнпя был почти уверен, что убийцу следует искать в другом месте.
Квартира выглядела заурядной, обставленной без всякой фантазии. Обычная, стандартная квартира, в каких Харьюнпя приходилось не раз бывать. Мать и сын снова присели к столу, но никто из них не прикоснулся ни к кофе, ни к бутербродам. Харьюнпя остался стоять. Он чувствовал себя крайне неловко. Известие едва ли будет для них так уж тягостно, подумал он: ведь они ужо давно живут врозь, и все же слова вертелись у него в голове, не выстраиваясь в разумные предложения.
— Да, действительно, это было в начале марта, когда Хейкки в последний раз навещал... этого человека. Верно ведь? Здесь в то время как раз шел ремонт, и я сказала тебе, чтобы ты привез из города новую резиновую прокладку для душа... Да, точно. Это было около месяца назад. Ты... ты уверен, что больше с отцом не встречался?
— Да-а. После этого я его не видел, — ответил парень, и, вглядываясь в его глаза с белесыми ресницами, Харьюнпя почувствовал, что он говорит правду.
— Ну так... что же? — спросила госпожа Континен.
Харьюнпя вздохнул. Он чувствовал, что непозволительно тянет.
— Да видите ли... — Харьюнпя вынужден был перевести дух. — У меня, к сожалению, очень неприятное для вас известие. — Он выдержал короткую паузу, чтобы дать матери и парнишке время адаптироваться. Госпожа Континен уронила руки на стол. Хейкки сделал несколько глотательных движений. — В его квартире... найден... его нашли мертвым дома.
У Хейкки задергалось веко, и он уставился на мать. Его рука, придерживавшая плащ, упала, и полы плаща распахнулись. Госпожа Континен с минуту сидела неподвижно. Затем губы ее приоткрылись, она машинально отодвинула от себя чашку с кофе. Жидкость выплеснулась на блюдце. Одеревеневшими пальцами она взяла ложку и прижала ее к животу.
— Вот как... значит, ушел, — произнесла она слабым бесцветным голосом. По щекам ее медленно разлилась бледность. Ноздри расширились.
Харьюнпя перенес тяжесть тела на другую ногу. Он понял, что поступил неверно, вывалив все сразу, но дело было сделано. Он вспомнил, что видел в музее в Порво баночки, наполненные слезами, и подумал, что один сосуд наверняка мог бы наполниться за эту ночь. Мысль мелькнула и исчезла — тогда он не мог еще знать, что до возвращения домой ему самому понадобится банка для слез.
А через двадцать минут Харьюнпя снова дышал хлоркой, которой несло от ступенек подъезда. Глупо было Континенам целых семь лет прожить врозь без официального развода, а еще глупее то, что жена все эти семь лет тщетно ждала, когда муж позовет ее к себе. Харьюнпя даже не пытался понять ее — ему было просто жаль ссохшуюся госпожу Континен, которая жила этой несбыточной надеждой, изо дня в день строча на швейной фабрике одни и те же швы. Мать-одиночка растила дефективного сына, а тому и в голову не приходило, почему мать заставляет его ходить к отцу. Харьюнпя проклинал человеческое упрямство и слепоту, он пытался вызвать в себе неприязнь, чтобы не думать о дальнейшей судьбе госпожи Континен.
Харьюнпя сбежал вниз по ступенькам, касаясь плечом стены. Он не знал еще, как докажет Норри, что парень непричастен к убийству Континена. Норри не удовлетворится интуицией и рассуждениями, тем более что парень, навещая отца, заставал у него в квартире девок и потому имел все основания для возмущения и мести. Другой бы пошел на это, но не Хейкки Калеви с его белесыми глазами — где ему было знать, как мучительно его мать тянулась к своему пьянице-мужу.
Харьюнпя ждал, развалившись в кресле, в помещении для вскрытий судебно-медицинской экспертизы, глаза его отдыхали на сверкающих завитушках линолеума. На столе возле него шипел кофейник, с полки строил гримасы череп, почерневший от старости, а стеклянный глаз, утопленный в щель между кирпичами, неотступно следил за всем происходящим в помещении. Харьюнпя зевнул. Он устал, и ему хотелось спать, но он понимал, что не скоро заберется под одеяло. Он ждал, когда резекторы поднимут труп Континена из подвального помещения в зал для вскрытий и судебно-медицинский эксперт примется за работу.
Судебно-медицинская экспертиза была вполне пристойным заведением. Она скорее напоминала больницу, чем покойницкую: повсюду белизна, чистота, пластмасса, кафель, блестящая нержавеющая сталь. Погожий день сверкал за окном, мощная вентиляция удаляла без остатка запахи, а синеватый ультрафиолетовый свет истреблял оставшиеся бактерии.
Сёдерхольм, фотограф из технического отдела, молодой узколицый парень, пришедший в полицию совсем недавно, сидел на углу стола. Он молчал и каждые две минуты тяжело вздыхал. Харьюнпя тоже не ощущал потребности в беседе, к тому же он знал, каково сейчас Сёдерхольму, и потому ждал молча. Он прислушивался к бульканью воды в каком-то сосуде и шипению, с каким кто-то из резекторов рядом с коридором оттачивал ножи.
Харьюнпя попытался припомнить, все ли он сделал, когда заходил к себе в отдел. Он передал рапорт в канцелярию, возвратил пишущую машинку и объяснил Сутелину подробности так называемого дела со взрывом. Сутелин при этом внимательно разглядывал свои ногти и прилежно кивал, а в заключение сказал, что дело имеет отношение скорее к полиции, наблюдающей за порядком. Харьюнпя переписал начисто все материалы по делу Континена, на что у него ушло сорок пять минут. В начале девятого позвонил Норри и сообщил, что вскрытие начнется, как только Харьюнпя прибудет на место. И еще Норри мимоходом сказал, что в момент смерти Континена у него в квартире находилось двое — скорее всего мужчина и женщина. До телефона донеслось слабое кошачье мяуканье, из чего Харьюнпя заключил, что звонил Норри из квартиры дворничихи.
На мгновение Харьюнпя почувствовал искреннее удовольствие от того, что сидит вот так, расслабившись, глядит на желтый пол и слушает монотонное жужжание точильного станка. А в эти минуты Норри, Монтонен, Хярьконен и Тупала поспешно собирают сведения и, возможно, уже добыли нечто важное, что поможет раскрыть преступление. Веки Харьюнпя сомкнулись, голова медленно склонилась на грудь.
— Ну так что ж. Все господа на месте. Континен и Сипиля уже ждут в третьем зале.
Харьюнпя вздрогнул. И уставился с испуганным и глупым видом на появившегося в дверях резектора. Некоторое время он видел только резиновый, весь в пятнах колпак на вошедшем да его тоненькие мышиные ножки, выглядывавшие из-под длинного, до пят, фартука.
— Да. Ясное дело, пошли, — пробормотал Харьюнпя и быстро пришел в себя, узнав Янссона. Он понял, что спал всего минуту или две. — А как же быть с вашим кофе? Выключить его? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал нормально.
— Если нетрудно, поверните вон тот зеленый кран, я не сумею этого сделать, — сказал Янссон, кивком головы указав на свои руки в бледно-розовых резиновых перчатках. Он держал их приподнятыми в воздухе, опасаясь к чему-либо прикоснуться, и Харьюнпя различил сквозь перчатки родимые пятна на его коротких пальцах. Он повернул газовый кран.
Они пошли друг за другом по длинному коридору. У Янссона поверх ботинок были надеты толстые белые резиновые сапоги с глубоким вырезом, доходившим до пятки. Так он без труда мог надевать их точно шлепанцы. Харьюнпя наблюдал, как каблуки ботинок Янссона приподнимались при каждом шаге, в то время как подошвы сапог волочились по каменным плитам. Резиновый фартук шуршал и бился о ноги Янссона.
— Послушай, Тимо. А если... если я сделаю только основные снимки. Чтобы не сидеть там без толку до конца... у меня ведь еще и другие дела есть, — прошептал ему в ухо фотограф Сёдерхольм. Лицо у него было напряженное, бледное, и Харьюнпя понимал, чего он боится.
— Ладно. Нет проблем. Делай свои снимки и отправляйся на все четыре...
За несколько метров до входа в зал вскрытий Харьюнпя вдруг стало страшно: а что, если он грохнется в обморок? Страх напал на него с такой бешеной силой, что кожа похолодела. Он попытался глубже дышать, но это привело лишь к одышке. Он знал, что если с ним случится обморок, то это лишь от страха. Разум подсказывал, что он не может лишиться сознания хотя бы уже потому, что не посмеет потом показаться на глаза своим коллегам, во всяком случае, какое-то время. Кроме того, он присутствовал уже на десятках вскрытий, и только на первом у него отказали ноги, и он вынужден был опереться о стену. Харьюнпя принялся уверять себя, что ничего не произойдет, он не потеряет сознания. Он должен выдержать вскрытие, ибо это естественный акт, часть жизни и потому для страха нет оснований.
Они вошли в зал; Харьюнпя сжал обеими руками блокнот для заметок и почувствовал, как дрожат у него губы. Запах проник в ноздри. Мгновенно перед ним возникла квартира Континена. Тело лежало на столе для вскрытий. Харьюнпя лишь мимолетно взглянул на него и отвел взгляд от покойного. Сквозь щель в занавесках окна он заметил, что на улице уже светит солнце. Солнечный свет подействовал на него успокаивающе. К нему вернулась уверенность в себе. Он услышал, как Сёдерхольм щелкает фотокамерой. Снова взглянул на Континена и уже не почувствовал неприятных ощущений.
Ассистент Сипиля стоял у головы Континена. Он улыбался, но беззлобно, и Харьюнпя понял, что Сипиля заметил выражение его лица. Он сухо кашлянул. Сипиля поднял руку и нажал кнопку на микрофоне, свисавшем со светильника.
— Та-ак, — выдохнул Сипиля и стал сосредоточенно осматривать Континена. — Объект вскрытия ростом сто семьдесят два сантиметра, вес — восемьдесят девять килограммов, достаточно упитан, среднего возраста... точка... пункт... покойник...
Харьюнпя представил себе, как машинистка, находящаяся в совсем другом помещении, пристроила получше наушники и пальцы ее забегали по клавишам.
Впоследствии Харьюнпя понял, почему он едва не потерял сознание при первом вскрытии: он представил себе покойника живым человеком. Таким же, как он сам, — с волосами, ногтями, глазами, с нервами, восприимчивыми к боли. И так как с самого детства ему внушали, что человеку нельзя причинять зло, было ужасно видеть, как планомерно и искусно разрушают человеческое тело.
О том, что произошло с Континеном, можно было судить по вполне еще различимым следам кровоизлияния в мозг. Даже ударов, нанесенных в лоб, достаточно было бы для смертельного исхода. Теперь, при вскрытии, неожиданно выяснилось, что Континена не только избили, но еще и удушили.
Подошел Сёдерхольм — он был бледен и едва переводил дух. Харьюнпя чувствовал, что и сам выглядит не лучше.
— Тимо, я... я пойду. Больше не нужно... в отделе много работы... да и эту пленку надо проявить, — еле слышно прошептал Сёдерхольм: Харьюнпя понял его лишь по движению губ.
— Да, да, иди. Я и сам скоро... но я вызову автомобиль, поезжай.
Стоя в стороне, Харьюнпя почувствовал, как усталость сковывает его. Он следил за движениями рук Сипиля и Янссона, прислушивался к их переговорам вполголоса, и ему казалось, что все это он видит во сне. Невольно он подумал, как бы почувствовал себя убийца Континена, если бы очутился сейчас здесь, в этом смраде, и увидел, к чему привела вспышка ненависти и последовавшее за ней насилие.
А ведь и убийца когда-нибудь может очутиться на этом столе под ослепительным люминесцентным светом, да и он сам тоже, подумал Харьюнпя. И представил себе, как он лежит на этом столе. Увидел регистрационную запись на своем бедре, выведенную черным фломастером. — «Харьюнпя Т. Й.», и вслед за этим данные о его росте и весе: «184—72». Эта картина не заставила его содрогнуться. Лишь смутила своей очевидностью. Харьюнпя не боялся смерти. Жаль было бы только Элизу и Паулину, которые стали бы плакать и горевать, да и прожить на маленькое жалованье Элизы им было бы трудно. Кроме того, у Харьюнпя возникло чувство разочарования и горечи: вот он умрет, а в мире все будет по-прежнему и время будет вносить свои изменения, о которых он уже ничего не будет знать.
Тревога переполнила Харьюнпя. Ему вдруг почудилось, что сейчас, сию минуту, что-то происходит с Паулиной. Харьюнпя захотелось домой — немедленно. Он беспокойно заерзал на месте и тихо застонал. Только бы добраться до дому, а там он возьмет Паулину, укачает и положит спать возле себя. Хотя в зале не полагалось курить, так как врач должен различать несвойственные организму запахи, Харьюнпя извлек сигарету из пачки и сунул в рот. Руки его все еще так дрожали, что он раскурил сигарету только со второй спички. Страх, горе и нежность, смешанные с усталостью, привели Харьюнпя в такое волнение, что слезы навернулись на глаза. Он боялся моргнуть, и собравшаяся перед зрачком влага застилала ему зрение. Он смотрел как сквозь серую пелену, и блестящие инструменты распадались перед его глазами на сотни светлых точек.
Ассистент притворил за Харьюнпя дверь судебно-медицинской экспертизы так тихо, что он даже не услышал, как щелкнул замок. С минуту он постоял на месте, наслаждаясь солнечным светом и свежим воздухом. Он глубоко втягивал в себя кислород. Был всего лишь апрель, но уже по-весеннему, по-майски тепло. Воздух благоухал росой, возникавшей из тумана, и тучной землей, в дворовой траве пробивались нежные желтовато-зеленые цветы. Харьюнпя водрузил берет на голову, но не застегнул пиджака — было на удивление тепло. С Маннерхейминтие доносился шум уличного движения. Реактивный самолет прошипел где-то в стороне Пасила. Внимательно прислушавшись, Харьюнпя различил высоко в небе пение первого жаворонка.
Не спеша Харьюнпя направился к конечной трамвайной остановке «десятки». Правую руку он держал в кармане пиджака, в левой держал пестрый пластмассовый мешок. Песок поскрипывал под резиновыми подошвами его ботинок. Он мысленно прокрутил только что состоявшийся телефонный разговор.
«Гараж, Лаукама? Это Харьюнпя, привет...»
«Да?»
«Я нахожусь в судебно-медицинской экспертизе. Со мной был Сёдерхольм на машине, но его вызвали на другое дело. Я на вскрытии. Не мог бы ты прислать сюда кого-нибудь за мной?»
«А-а-а. Подожди минутку... послушай, здесь всего один автомобиль, и тот баз шофера. Если подождешь часок, то пришлю».
«Не нужно. За это время я доберусь и пешком. Я после ночного дежурства...»
«Ничего не поделаешь. Комиссар патрульной службы уехал куда-то с Лепоненом, а Витикка на объезде с курьером. Такие вот пироги. Подожди или добирайся трамвайчиком, а то и пешочком, хе-хе».
«Ну ладно, оставим это дело... Чтоб ты в дерьмо вляпался...» — добавил Харьюнпя, прежде чем бросить трубку, и только на улице понял, что девушка на коммутаторе в судебно-медицинской экспертизе слышала это. От стыда у него заломило затылок. Он обернулся и окинул взглядом здание, но никто не смотрел ему вслед.
Подходя к Маннерхейминтие, Харьюнпя уже не сердился на Лаукама. Не виноват он, что руководство уголовной полиции не может отстоять свои интересы и добиться, чтобы им выдали нужное количество машин. «Рейндж-роверов», длинноносых «вольво» и подобных им автомобилей было в достатке лишь в тех подразделениях, руководители которых умели льстить и ходили на нужные обеды. В уголовной же полиции жили потихоньку, не спеша. Там пользовались предельно заезженными «фольксвагенами» и «ладами», на ремонт которых тратили такие суммы, что на них можно было обновить весь автопарк. Примерно половина автомобилей стояла всегда на ремонте, так что с транспортом было туго.
Харьюнпя не стал добираться до перехода. Он отважно двинулся через Маннерхейминтие, но вынужден был остановиться на середине улицы, недооценив скорости приближавшегося автобуса. Он весь сжался, сунул даже руку в карман пиджака — так надежней, ближе к себе. Кончиками пальцев нащупал фарфорового слоника. Слоник изменился, словно бы стал меньше, фарфор загрубел и потрескался. Харьюнпя вдруг пришло в голову, что слоник умер у него в кармане, так ни разу и не побывав на свету. Мощная жестяная стена синего автобуса пронеслась мимо всего в полуметре от его лица. Харьюнпя чуть не задохнулся от выхлопных газов. Он помнил, что хоботок у слоненка, принадлежавшего Эдит Агнес Рахикайнен, был надломлен, а сама она умерла. Полуприцеп пронесся за его спиной, спереди пролетел другой автобус. Он вспомнил, во что может превратиться человеческое тело под двумя парами колес, и содрогнулся от своего легкомыслия. Смерть на дороге была, по его мнению, самой глупой и никчемной из всех смертей, ибо она была всего лишь следствием неразумного поведения человека на улице и допущенных им при этом мелких небрежностей.
Остановка в потоке транспорта произошла так внезапно, что Харьюнпя еще секунды две продолжал стоять посреди улицы с зажмуренными глазами. Почувствовав, что шум прекратился, он выдернул руки из карманов, перебежал через все полосы движения и, не оглядываясь, перелез через ограду трамвайной остановки. Переводя дух, он уже предвидел, как недоуменно уставятся на него прохожие. Он чувствовал их недоброжелательство и осуждение, он не смел оглянуться. Он даже попытался вообразить, что на остановке стоит убийца Континена — хотя бы вон тот мужчина с коричневой кожаной сумкой в руке, или та сильно накрашенная девица. На дальнейшее, однако, фантазии у него не хватило. Он знал, что убийцу нужно искать среди крепких здоровяков, живших на разные пособия, — среди тех, что шагают тебе навстречу и, поравнявшись, цедят сквозь зубы: «Жизнь или кошелек!»
Добравшись наконец до места и доставив содержимое сумки в Центральную уголовную полицию, в отдел по исследованию отпечатков пальцев, он заехал еще на Софиянкату и переписал на машинке рапорт о вскрытии, наделав кучу опечаток. Без четверти два Харьюнпя добрался наконец до своей квартиры. Он не прикоснулся к бутербродам, приготовленным для него Элизой, — только выпил два стакана молока. Он не смог заставить себя принять душ, не говоря уже о том, чтобы вычистить зубы. Сев на край кровати, он стянул с себя верхнюю одежду и даже носок с левой ноги — на большее его не хватило. Он рухнул на кровать, укрылся с головой одеялом и погрузился в тяжелый, близкий к беспамятству сон.
Проснулся Харьюнпя только в восемь вечера. Он проснулся оттого, что Паулина дергала его за нос. И это хорошо удавалось ее маленьким пальчикам.
В среду Харьюнпя пришел на работу раньше обычного. Было чуть больше семи, а рабочий день начинался без четверти восемь. Идя по узкому, точно кишка, коридору, Харьюнпя подумал, что даже с завязанными глазами отыскал бы. свое рабочее место. Он ощутил донесшийся из конца коридора аромат крепкого кофе. Значит, девушка-курьер была уже на месте.
Собственно, какая она девушка — Пауле было уже тридцать лет. Смешливая, с огненно-рыжими волосами, стройными ногами и невысокой крепкой грудью, Паула не была писаной красавицей, но какое-то своеобразное очарование в ней явно ощущалось. Поэтому, естественно, все мужчины из отдела по борьбе с насилием крутились вокруг нее.
— Доброе утро, — сказал Харьюнпя, вернее, не сказал, а чуть ли не пропел.
— Морнинг, морнинг, мальчик Тимо...
Если бы на месте Харьюнпя оказался кто-нибудь другой, он наверняка подхватил бы этот игривый тон, но Харьюнпя всегда было неимоверно трудно заговорить с посторонней женщиной на какую-либо иную тему, кроме работы. А кроме того, он был безусловно верен своей жене. Происходило это не из-за каких-то благородных принципов, а оттого, что ему было страшно даже подумать о скандале и неприятностях, следующих за разоблачением.
Харьюнпя налил им обоим крепкого кофе и положил в свою чашку много сахара. Паула листала «Ууси Суоми»[13], а Харьюнпя разглядывал ее колени.
Он вновь обрел душевное равновесие. Он был спокоен, задумчив и категорически не желал вспоминать того мужчину, который накануне плакал в судебно-медицинской экспертизе.
Открыв кабинет Норри своими ключами, Харьюнпя вошел в него, вытащил нижний ящик стола, где Норри обычно хранил самые трудные дела, и достал пластмассовую папку.
Она оказалась удивительно объемистой, хотя прошли всего сутки. Харьюнпя сел не в кресло Норри, ибо чувствовал, что тому не понравилось бы это, а на деревянную скамейку у стены. Раскрыл папку. Дело квалифицировалось как убийство. Это подтверждалось как самим фактом происшедшего, так и его жестокостью. Изложение обстоятельств было сухим и кратким — здесь для Харьюнпя не было ничего нового, кроме того, что из только что полученной Континеном пенсии не обнаружено ни марки и что телевизор был поставлен на пол, а не упал во время борьбы, как поначалу предположил Харьюнпя.
Норри и Монтонен допросили семерых человек: дворничиху, двоих соседей и четверых приятелей Континена. Однако допросы не дали ничего существенного. Они только подтвердили, что Армас Калеви Континен был убит в прошлый понедельник, предположительно во второй половине дня, скорее — ближе к вечеру. Нехотя Харьюнпя пролистал бумаги до конца. Чего тут только не было: имена и фамилии, номера телефонов, слухи, результаты опроса людей, подробный перечень вещей в квартире убитого. Даже содержание мусорного ведра вплоть до обгоревших спичек, и Харьюнпя посочувствовал тому, кто выполнял эту работу. На минуту он представил себе, как Норри, опустясь на корточки, разглядывает зловонные остатки, и эта картина позабавила его, ибо Норри во время еды заворачивал даже пончик в салфетку, чтобы не запачкать пальцев.
По количеству бумаг Харьюнпя понял, какую большую работу проделали Норри, Монтонен, Хярьконен и Тупала, — домой они попали, конечно, только после полуночи. Прочтя все документы, Харьюнпя пришел к выводу, что убийство Континена было еще одним типично финским преступлением — убийством на финский манер. Все имевшие к нему отношение — жертва, свидетели, окружение и, конечно, виновники преступления — принадлежали к малочисленным общественным группам. Это были люди, получавшие маленькую пенсию или мизерное жалованье, заросший волосами пьяный сброд, больные или слабоумные, мелкие мошенники или бродяги, снующие вокруг отделов социального обеспечения. Из тех, что собираются на углах, едят сосиски на вокзале и одним своим видом приводят в ужас консультантов-бизнесменов, чиновников и банковских барышень. Из них состоит клиентура отдела по борьбе с насилием, это бедолаги, которые, убив человека, сами удивляются: «Как же... как... как я ухитрился это сделать?» Однако данное убийство отличалось от убийств такого рода тем, что ему сопутствовало ограбление, убийц было двое, и орудие убийства — не пуукко.
Брови Харьюнпя приподнялись, когда он прочел, что стаканы и бутылки были отправлены прямо в Центральную уголовную полицию. Он поразмыслил над этим минуту и пришел к выводу, что Норри поступил разумно. Их собственный технический отдел проводил некоторые дела безукоризненно, там работали несколько хороших специалистов, однако горький опыт показал, что в серьезных случаях надежнее отправить вещественные доказательства прямиком высококвалифицированным профессионалам. Последним в деле лежало заключение Центральной уголовной полиции, удостоверяющее личность Континена.
Ни звука — только вдруг возникший запах одеколона возвестил о появлении Норри. Харьюнпя повернул голову и одновременно опустил брови. Норри стоял в дверях. На нем был костюм стального цвета, свежая рубашка. Галстук цвета красного вина с узкими жемчужно-серыми полосками. На замкнутом лице при внимательном изучении можно было обнаружить лишь легкое удивление, и по нему Харьюнпя сразу определил, что Норри не спал всю прошлую ночь.
— Доброе утро...
— Утро доброе, Тимотеус, — ответил Норри вполне довольным и, к удивлению Харьюнпя, даже бодрым тоном.
Через полчаса они все собрались у Норри, бумаги были разложены на столе, и Норри принялся составлять описание последнего дня Континена.
— Да-да. Снял деньги и зашел в «Алко»[14] на улице Пурсимиехенкату, взял две бутылки — «Коскенкорва» и «Сорбус»[15]. И вот здесь возникает промежуток до трех — что было в это время? — говорит Монтонен.
— Да. Он мог быть в это время и дома.
— Да, возможно... но это надо подтвердить.
— Нужно пройтись вновь, поискать свидетелей.
— Наверное. Хорошо, а как насчет орудия убийства? Я думаю...
— Не выдержит. Не выдержит пивная бутылка таких ударов — должна была вдребезги разбиться.
— Это не исключается. Полная разбилась бы наверняка...
— А не наоборот?
— Пустая или полная — один черт, дух вышибет наверняка.
— Никакого другого подходящего орудия убийства в квартире мы не обнаружили.
— Почему же они оставили его? Могли бы забрать с собой и бросить в море или в водосточную трубу.
— И барахлишко тоже?
— Их же было двое...
— Да, но вторая — женщина...
— Удар нанесен бутылкой. Вспомни волосы и кровь.
— Постойте. По-моему, хватит молоть ерунду, — бросил раздраженно Хярьконен.
Харьюнпя не участвовал в споре, это его не заинтересовало, а скорее надоело. Он стоял по-прежнему у окна, бесцельно разглядывая черные жестяные крыши, одетые шапкой дыма из трубы, и не прислушивался к разгоревшейся полемике. А она продолжалась — то снова разгоралась, то затихала.
Внезапно у Харьюнпя возникло чувство вины, ибо он на этот раз не чувствовал обычно пробуждающейся в таких случаях сопричастности и страстного ожидания. Это огорчило его. Он попытался следить за беседой.
— ...совершенно неизвестные, которых он случайно встретил.
— Я и не отрицаю, такое возможно, но тогда это послужит доказательством, если они будут задержаны и выяснится, что по крайней мере один из них участник убийства. По окуркам еще можно определить группу крови.
— Учти, что они сохли уже более недели.
— И все же можно...
— Можно, все можно. Может и преступник явиться сюда и сказать, что, мол, пристукнул я тут одного Континена, в его квартире.
— Или объявит об этом на смертном одре священнику...
— Конечно... Конечно, это так... скажи только, почему их все же никто не видел, если тебе все известно!
— Но-но. Я вовсе не утверждал, что знаю... ты просто плохо искал. Свидетель там же, где и преступник, как писал Алексис Киви.
— Киви!.. Никакой не Киви, а Хану Салама...
— Черта с два...
Спор вели в основном Хярьконен и Монтонен, который скорее подтрунивал над Быком-Убивцем, хотя последний, как обычно, этого не замечал. Тупала вставлял иногда слово-другое, в основном же он сидел молча и с улыбкой разглядывал свои сцепленные пальцы. Из коридора доносились живые голоса. Звонили телефоны, кто-то говорил. Ботинки выстукивали по половику, равномерно жужжал мотор лифта.
Норри сидел откинувшись в своем кресле. Он так и не закончил описание последнего дня Континена и теперь сидел, заложив руку за голову. Он неотрывно смотрел на противоположную стену, нижняя губа его при этом то отваливалась, то приподнималась — это напомнило Харьюнпя рыбу, всасывающую в себя пищу с морского подводного камня. Норри не следил за беседой. Она не представляла интереса и наполовину состояла из шуточек — собравшиеся просто проветривали себе мозги и лишь случайно могли выдать заслуживающую внимания идею. Харьюнпя видел, что Норри думает. Думает, полностью отключившись от обстановки своего кабинета, от нестерпимо жаркой батареи, от запаха своего одеколона, от Монтонена, Хярьконена, Тупала и Харьюнпя.
Наблюдая за Норри, Харьюнпя почувствовал легкую зависть. Он завидовал тому, что Норри способен так увлечься неразгаданным преступлением, в то время как ему оно представлялось докукой, от которой следует избавиться возможно скорее.
Некоторую неприязнь вызывала у Харьюнпя и способность Норри сосредоточиваться, ибо сам он на такое не был способен. Он знал, о чем думает Норри. Норри не строил теорий. Их ведь можно придумать сколько угодно, а толку — чуть. Поэтому Норри лишь перебирал в уме принятые меры, старался выяснить, что осталось несделанным, решить, что еще можно предпринять.
Эффективность или слабость оперативного работника зависят от того, в какой мере он способен использовать счастливый случай. В случае же неудачи весь труд на девяносто девять процентов пропадает. Эта неоспоримая истина была способна заранее притушить всякий энтузиазм. Харьюнпя следил за Норри и, видя, как его нижняя губа вновь пришла в движение, почувствовал уверенность в том, что этот человек способен устроить так, что ему выпадет счастливый случай. Если же этого не произойдет, значит, Норри со своими ребятами выполнил всю работу зазря. Харьюнпя вдруг вспомнил, что именно сегодня его теще исполняется пятьдесят лет.
— Наверное, следовало бы сегодня оповестить прессу? Хотя, правда, об убийстве пока ни слуху ни духу, — сказал Монтонен.
Харьюнпя заметил на лице Норри сомнение и досаду оттого, что его оторвали от раздумий.
— Хм... я подумаю об этом.
— Не торопитесь, ребята! После этого каждый третий звонок будет из какой-нибудь редакции. Они зажмут нас, — сказал Хярьконен, горько усмехнувшись, точно попал в такое положение, когда хуже некуда.
На лбу Норри прорезалось несколько морщин. Харьюнпя подумал, что Хярьконену лучше бы помолчать. Норри всегда умел сохранять спокойствие и владел собой, однако пресса делала его беспомощным. Конечно же, он с удовольствием прочел бы в газете что-нибудь вроде: «...по словам комиссара Вейкко Норри, ведущего расследование по делу...», однако у него, как и у других полицейских, преобладало чувство неприязни к прессе. Они были врагами. Газетчики вечно тяжело дышат в затылок и издевательски покусывают за пятки.
Норри быстро покончил с сомнениями, и его лицо снова приняло бесстрастное выражение.
— Возьми на себя, Саку, это дело с железнодорожным вокзалом... Тупала и Хярьконен должны непременно раздобыть этих Тамминена и Ристиля — они наверняка болтаются где-нибудь на ближайшем углу. Прихватите и бары. Харьюнпя... — Норри снял очки и посмотрел на Харьюнпя. — Ты останешься пока дежурить у телефона и перепишешь начисто последние допросы жильцов.
От разочарования и гнева кровь прилила к голове Харьюнпя. Ему с трудом удавалось сохранять рабочее настроение, хотелось побыстрее выбраться отсюда. Хотелось отправиться на поле боя — допрашивать людей, звонить в квартиры, предъявлять фото Континена. Хотелось оказаться на решающем для исхода дела участке. Харьюнпя почувствовал во рту привкус желчи. Он поднялся, собрал бумаги со стола Норри и едва не принялся насвистывать, чтобы показать, что ему все нипочем. Харьюнпя пошел к выходу из этой комнаты, пропитанной приторным запахом одеколона, и с неприязнью подумал о своем закутке, где по углам висит топорщащаяся одежда, а отопительные батареи либо нестерпимо раскалены, либо совсем холодные.
Харьюнпя закрутил кран батареи до отказа, хотя знал, что через полчаса его придется вновь открывать. Он уселся на скрипящее вращающееся кресло и уставился на клавиши своей пишущей машинки, буквы на которых едва можно было различить из-за скопившейся грязи.
Под валиком скопился слой резиновой крошки. Харьюнпя перевел взгляд на отрывной календарь, показывавший предыдущие сутки, и затем на дробовик, прислоненный к шкафу. Отец четверых детей, старшему из которых было менее десяти лет, застрелился из него. Он выстрелил себе под подбородок, и дробь вышла за ухом. Харьюнпя вспомнил, что оружие следовало давным-давно почистить, а теперь было уже поздно — кровь успела разъесть стволы.
Харьюнпя отчаянно захотелось почувствовать вкус сигареты, но он решил не закуривать, пока не перепишет начисто документы. Он взял бумаги — это были листки из блокнота, восемь штук. Разобрать округлый почерк Хярьконена не представляло труда. Это были заметки, связанные с допросом жителей того самого подъезда, где жил Континен, и Харьюнпя принялся быстро за работу.
— Подъезд «С» (Меримиехенкату, 8), квартира 27: нет информации;
— квартира 26: объединена с предыдущей квартирой;
— квартира 25: нет информации;
— квартира 24: нет дома, зайти еще раз;
— квартира 23: слышал крики, но не помнит время;
— квартира 22: нет информации;
— квартира 21: нет.
После «квартиры 21» Хярьконен написал только «нет», и, поколебавшись с секунду, Харьюнпя допечатал: «информации». Сомнения исчезли так быстро, что он даже не успел как следует этого осознать — только пальцы вздрогнули, приостановившись, и снова застучали, стремясь побыстрее покончить с делом. Обида и желание поскорее закурить сигарету настроили Харьюнпя на равнодушный лад. Выбив это слово, он превратил маленькую оплошность Хярьконена в ошибку, из-за которой и Норри, да и все они лишились редкой удачи.
Ранним утром предыдущего дня, в то время когда Харьюнпя отправился к родственникам Континена, Хярьконен получил от Норри указание опросить жителей верхних этажей подъезда. Работа шла медленно, так как многие были еще не одеты и не сразу открывали дверь. Хярьконен продвигался сверху вниз, отмечая в записной книжке номер квартиры и результаты опроса. При необходимости он производил более подробный опрос и договаривался о времени, когда можно будет побеседовать дополнительно. Откуда-то снизу вдруг послышался звук звонка — там действовал Тупала. Озноб, сопутствующий пробуждению, все еще тряс Хярьконена, так как слишком рано и внезапно его разбудили. Кроме того, ему ужасно хотелось выпить чашку кофе, и у него буквально засосало под ложечкой, когда он ощутил запах кофе, доносившийся из какой-то квартиры. Хярьконен заторопился: надо будет заскочить в ближайший бар и выпить кофе.
Хярьконен подошел к квартире номер двадцать два, предпоследней на этом этаже, над почтовым ящиком висела красиво обрамленная медная табличка с выдавленными на ней буквами: «К. Меллер». По тому, как были выдавлены буквы, Хярьконен решил, что в квартире проживает пожилой человек с плохим слухом. Именно поэтому он с силой нажал на звонок. Подождал минутку и позвонил снова — так же настойчиво, как и в предыдущий раз. Затем приложил ухо к двери, но шума шагов не послышалось. Для верности Хярьконен заглянул в дверной глазок, через который обычно можно различить тень, если человек стоит за дверью. Однако Хярьконен не обнаружил ничего, за стеклянной пуговкой была лишь темнота. Он двинулся к следующей двери. Это была квартира номер двадцать один. На табличке значилось: «Карппи».
Хярьконен стоял под дверью, пощелкивая пальцами по шариковой ручке. Он уже трижды нажимал на кнопку звонка, но и в этой квартире тоже не было слышно ни звука. Он погладил небритый подбородок, уже заросший щетиной, и не огорчился, что дверь не открывалась. Он привык, что людей не всегда удается застать сразу, а сейчас каждый откладывавшийся опрос приближал его к кофе. Но именно в тот момент, когда он собирался начертать в своей записной книжке против фамилии «Карппи» — «нет дома», он услышал скрип открывающейся двери в соседней квартире. Он успел написать лишь «нет», когда дверь с табличкой «К. Меллер» осторожно приотворилась. Хярьконен быстро шагнул к ней. Дверь оказалась на предохранительной цепочке, но он успел разглядеть усохшего старикашку за ней и склеротические пятна на его лысой макушке.
— Здравствуйте. Уголовная полиция...
— Что? Чего вы названиваете?
— Я...
— Здесь не разрешается побираться!
— Я и не побираюсь. Я из полиции и хочу спросить...
— Ха! Ничего я не подам. Убирайтесь отсюда!
— Послушайте. — Хярьконен демонстративно тяжело вздохнул и, не теряя спокойствия, извлек из нагрудного кармана полицейскую бляху. Но вместо того чтобы перейти на примирительный тон, он из-за спешки прибегнул к резкости. И это было роковой ошибкой. — Послушайте, что я вам скажу. Я полицейский, и...
— Вон! Вон! Вы аферист... пошел вон отсюда!
— Ну-ну... весь дом...
— Пошел вон! Жулик!
И старик в крайнем раздражении захлопнул дверь, так что Хярьконен едва успел отдернуть ногу. Он лишь заметил скрюченные пальцы на кнопке дверного замка, после чего дверь захлопнулась, язычок замка щелкнул.
— Пошел вон! Я позвоню в полицию! — продолжал кричать Меллер за дверью, но теперь слова звучали малоубедительно.
— Не имеет смысла. Я как раз из полиции. И я хотел узнать, не заметили ли вы чего-то необычного на прошлой неделе, — произнес Хярьконен в щель почтового ящика.
— Ничего я не знаю! Убирайся отсюда, жулик...
Хярьконен услышал, как захлопнулась внутренняя дверь. Слова проклятия были готовы сорваться с его губ, но он понимал, что неразумно кричать. Больше всего его огорчало то, что только вечером, уже дома, ему придет на ум что-нибудь дьявольски меткое, как раз подходящее к данному случаю. Рядом с номером «двадцать два» он написал карандашом: «нет информации» — слова эти отчетливо выделялись на странице. Хярьконен повернулся и стал спускаться по ступенькам.
А мадемуазель Карппи не торопилась, она поднялась из своего массивного кожаного кресла только после второго звонка, поправила волосы и осторожно, еле передвигая ноги, стала продвигаться в сторону передней. Первые шаги дались ей с большим трудом из-за ревматизма, который мучил ее особенно по утрам. Мадемуазель Карппи никогда не спешила к двери. За двадцать девять лет управления домом для приезжих, расположенным за национальным театром, она познала истину — кто очень хочет попасть в квартиру, всегда подождет две-три минуты. Кроме того, мадемуазель Карппи сейчас уже находилась на пенсии. Семь месяцев назад она оставила дом для приезжих на попечение дочери своей сестры и теперь считала себя вправе продвигаться к двери с такой скоростью, какая ей по вкусу. Звонки изрядно успели ей поднадоесть на ее последнем месте работы, заставляя то и дело вскакивать на ноги. Звонок прогрохотал в третий раз, пока мадемуазель Карппи пробиралась по темной передней. Настойчивость и нетерпеливость звонка пробудили в ней жажду мести. Она решила заставить посетителя в наказание подождать еще минуту. Немного наклонилась вперед и стала прислушиваться.
С лестничной клетки слышалась речь, но она звучала глухо, как эхо среди скал. Голос принадлежал старику Меллеру, он говорил что-то с гневом и страхом. Мадемуазель Карппи удалось различить только отдельные слова: «...побираться... полиция... ничего не подам... пошел вон отсюда». Сердце мадемуазель Карппи, страдающее от аритмии, заколотилось. Она отстегнула верхнюю пуговицу своей шерстяной кофты и порадовалась, что не бросилась открывать дверь. Зато старик Меллер имел теперь возможность дать отпор звонившему в дверь бродяге, а мадемуазель Карппи знала, что сквернослов-сосед мог сделать это отменно.
Работая в доме для приезжих, мадемуазель Карппи нередко испытывала неодолимое желание подслушать под дверьми. Старая слабость вновь взяла сейчас в ней верх, и она не смогла заставить себя сразу же уйти из прихожей. Ее лицо приняло напряженное, лисье выражение. Дверь Меллера захлопнулась. Послышалось какое-то неясное восклицание — во всяком случае, вновь была упомянута полиция. Застучали башмаки по ступеням. Затем послышался звонок этажом ниже, приглушенный разговор, звонок в следующую дверь. В ушах мадемуазель Карппи стало шуметь, и она уже была не в состоянии отличить посторонние звуки от обычного шума на лестнице. Она тяжело вздохнула, засеменила на своих больных ногах обратно в комнату и уселась в свое проваленное кресло. Его коричневая кожаная обивка успела уже остыть.
Мадемуазель Карппи стало бесконечно тоскливо. Она подумала о предстоящем длинном, пустом и бесполезном дне и не связала недавние звонки в квартиры с тем, что ей довелось пережить неделю назад, в понедельник. Ноги у нее, особенно правое колено и бедро, ломило тогда больше обычного. Она весь день не выходила из квартиры и размышляла, не вынести ли мусорное ведро, в котором пустая банка из-под селедки начинала изрядно попахивать. Около шести вечера она натянула на ноги домашние туфли в красную клетку, взяла ведро и отправилась во двор.
На третьем этаже она задержалась на минуту у двери пьяницы Континена. На этот раз Континен не играл на мандолине, что порадовало мадемуазель Карппи, ибо она ненавидела дребезжащие звуки, издаваемые инструментом. Вместо этого из квартиры доносились кряхтение, оханье, размеренный стук и пронзительный, визгливый женский голос, а также озадачивший ее шум.
Шум, что она слышала, происходил от ударов бутылкой, которой молотили по голове жестянщика Армаса Калеви Континена.
Мадемуазель Карппи вернулась на лестницу со всею быстротой, на какую были способны ее больные ноги: ей очень хотелось послушать еще немножко под дверью Континена. Опираясь на перила, она продвигалась вперед, но не успела добраться до середины третьего этажа, как дверь квартиры Континена с треском распахнулась. Навстречу ей выскочили мужчина и женщина. Женщину она не успела разглядеть — отметила лишь, что это была молодая блондинка, полногрудая и пухленькая. В руках у женщины был дорожный приемник.
Мужчину же мадемуазель Карппи рассмотрела хорошо. Она ужасно испугалась, когда увидела несущегося ей навстречу бородатого мужика. Лицо его было безумно, он задыхался. Она увидела одутловатые щеки, пухлую нижнюю губу, открытый рот, белесые брови и светлые глаза с точечками зрачков. Самым ужасным был момент, когда, как показалось мадемуазель Карппи, мужчина приостановился было подле нее, затем побежал дальше. Ведро выпало у нее из пальцев, она обеими руками вцепилась в перила и обернулась. Она успела заметить мощный затылок мужчины и выглядывавшие из ботинок красные носки.
Мадемуазель Карппи поднялась к себе, не смея уже задерживаться на третьем этаже. Упав в кресло, она припомнила, что видела этого мужчину где-то раньше. Особенно знакомыми показались нижняя припухлая губа и светлые глаза. Несмотря на боль, мадемуазель Карппи сновала по квартире, потирала свои усохшие руки и пыталась вспомнить, где же она видела этого мужчину. Без двадцати девять она наконец вспомнила, что толстогубый останавливался в ее доме для приезжих до того, как она ушла на пенсию.
Мадемуазель Карппи проворочалась в своей кровати до полуночи, но так и не смогла вспомнить имени мужчины. Оно досадно вертелось где-то у самых границ ее памяти и вот-вот должно было вынырнуть на поверхность. Однако этого так и не произошло. Имя забылось. Утешения ради она подумала, что, если бы пойти к дочери сестры и полистать списки гостей, она бы отыскала имя в течение нескольких минут. Мадемуазель Карппи взбила подушку, повернулась еще раз на другой бок и решила в наказание за свою забывчивость не ходить и не искать имя мужчины. Она уже на пенсии, и ее не должно волновать, как зовут того или иного оболтуса.
А сейчас, неделей позже, во вторник, мадемуазель Карппи сидела, поникнув, в своем кресле и уже не помнила того, что случилось на лестнице. Однако если бы кто-то стал ее расспрашивать, не случилось ли в последние дни каких-то необычных происшествий, она тотчас бы вспомнила этот случай. Она смогла бы подробно описать толстогубого вплоть до красных носков и, без сомнения, опознала бы его по картотеке уголовной полиции. Помогла бы она и установить его имя: данные на мужчину нашлись бы в гостевых списках за третье октября предыдущего года. Однако этого не случилось — никто ни о чем не спросил ее.
Но тот вторник все же стал вехой для мадемуазель Карппи, хотя и в связи с совсем другими обстоятельствами. В середине дня она заметила, что солнце разогнало ночную хмарь, воздух запах весной, а по мере подъема настроения стала меньше ощущаться и боль в конечностях. Во второй половине дня она внезапно решила пойти проведать подругу своей молодости некую Крапивскую, продавщицу птиц, также пенсионерку, жившую на улице Ууденмаанкату. Она набросила на шею лису, натянула на ноги почти совсем сношенные ботинки. Вид ботинок смущал ее, но она не могла обходиться без них, ибо в этих ботинках удобно чувствовали себя ее больные ноги.
На углу Фредерикинкату и Робертинкату случилось несколько мелочей, которые уже давно подготавливались, но сейчас это вылилось в целое происшествие. Каблуки ботинок, столь удобных для мадемуазель Карппи, почти совсем сносились, левый был шириной всего в три с половиной сантиметра. В свое время умники инженеры из ХГД[16] после долгих обсуждений, а может, и просто случайно решили, что ширина желоба трамвайного рельса должна быть три сантиметра пять миллиметров, что и было сделано. По чистой иронии судьбы мадемуазель Карппи наступила левой ногой именно на рельс. Каблук попал в желоб и накрепко застрял там. Мадемуазель Карппи сразу не поняла, что произошло. Она сделала следующий шаг и почувствовала, что нога не отрывается от земли. Она дернула ногу, и ботинок слетел с нее. Она сделала несколько торопливых скачков на больной правой ноге, потеряла равновесие и упала на землю. Бедром она ударилась о бордюрный камень тротуара, и вызванная прохожим карета «скорой помощи» отвезла ее в хирургическую больницу.
Перелом шейки бедра привел к двум операциям. Обе прошли удовлетворительно, однако старые кости срастались медленно. Она вынуждена была пролежать в кровати несколько месяцев, но ослабленный организм оказался не в состоянии перенести столь долгую неподвижность. Через пять месяцев и семнадцать суток мадемуазель Карппи умерла от внезапного кровоизлияния в легких.
Вторник оказался несчастливым и для Хярьконена. Закончив опрос соседей, он решил, что вполне успеет заскочить в бар на Пунавуоренкату. Он уже благополучно миновал дверь квартиры Континена на третьем этаже и продолжал путь вниз. В этот момент он услышал, как дверь этой квартиры открылась и голос Норри позвал его. Поскольку он уже освободился и разделался со своими заданиями, Норри попросил его помочь в обследовании квартиры Континена, и он приступил к изучению и составлению перечня всех предметов, оказавшихся в мешке с мусором. Свою первую чашку кофе Хярьконен выпил только в восемь вечера.
Харьюнпя не знал об этом ничего. Он вынул последний лист из машинки и, закончив работу раньше запланированного срока, закурил сигарету. Он курил с наслаждением, не думая о раке горла или легких и просматривая одновременно отпечатанный материал. Он остался доволен собой, ибо не нашел ни одной опечатки. Поднявшись, он потянулся всем своим длинным телом и вновь включил батарею. Из оконных щелей ощутимо поддувало, комната успела охладиться.
Утро тянулось томительно медленно. Харьюнпя переписал начисто проект предварительного заключения, составленного Норри, попытался с помощью увеличительного стекла найти что-нибудь существенное на снимках, сделанных в квартире Континена, и в заключение выступил в роли понятого, когда Норри допрашивал подвыпивших мужиков, доставленных на место Тупала и Хярьконеном. Мужики, однако, ничего не знали и не могли сказать ничего путного даже после того, как Норри, пробормотав что-то себе под нос, предложил одному, наиболее страдавшему с похмелья, пачку «Бакарди».
Вторая половина дня и вечер прошли немного приятнее. Харьюнпя вместе с Тупала выползли наконец на свет божий: они прочесали квартал перед Пунавуоренкату, заходили с фотографией Континена в магазинчики и бары, опросили жителей дома, находившегося напротив, но не узнали ничего полезного. Они не встретили ни одного человека, который бы сказал, что видел Армаса Калеви Континена в прошлый понедельник, не говоря уже о мужчине и женщине, видимо деливших с ним компанию. Незадолго до девяти вечера они вернулись в отдел слегка разочарованные с одеревеневшими ногами.
После совещания, длившегося значительно дольше, чем предыдущие, работники отдела отправились по домам. Сообщение о смерти Континена было дано в «Илта-Саномат». Оно было коротким и деловым — информационное сообщение, в конце которого значилось:
«Полиция просит всех что-либо знающих об этом деле позвонить в уголовную полицию, отдел по борьбе с насилием над личностью, телефон 12-831 или 663, или в ближайший полицейский участок».
Однако не последовало ни одного звонка. На совещании Норри был немногословен и суров. Временами он надолго замолкал, пристально разглядывая крышку стола, поглаживал виски и стремительно взмахивал рукой.
В лифте Харьюнпя наблюдал за выражением лица Норри. Чуть опущенные уголки губ говорили о каком-то беспокойстве, неудовлетворенности. Харьюнпя хорошо понимал, что для озабоченности были веские основания. Такое редко случалось, чтобы убийство оставалось до конца «темным» делом, да и объем работ, выполненных по делу Континена, должен был бы дать результаты, хотя бы слабые намеки на личность преступников. Создавалось впечатление, что на какой-то стадии расследования была допущена промашка. Эта мысль сверлила мозг Харьюнпя, пока лифт спускал его вниз, — он не мог знать, что и все остальные думали примерно о том же. Однако никто не осмеливался сказать об этом вслух. Харьюнпя быстро шагал в направлении Катаянокка. Воздух был свежим, небо — безоблачным. Над Суоменлинна[17] висел чистый серп луны.
Коусти Каарло Олави Каллинен считал обычным, когда его звали Олави, однако друзья сократили его имя до Олли.
В данный момент Каллинен сидел на нижней части двухъярусной кровати, упершись ладонями в колени. Руки у него были большие, весьма внушительных размеров, а сжатые в кулаки выглядели просто страшными глыбами из мяса, костей и суставов. Ладони казались гладкими подушками из мягкой ткани, пальцы торчали из нее ровными толстыми брусками, сужавшимися только в самом конце. Когда Каллинен сжимал свою лапу, суставы выпирали словно шипы.
Каллинен сидел, уставясь в черный бетонный пол, ибо он вызывал у Каллинена меньше неприязни, чем белые с грязными потеками стены. Всего десять минут назад Каллинен радовался тому, что остался хоть на часок один, но теперь уже раскаивался, Что не вышел вместе с остальными заключенными на прогулку. Сгустки размышлений и подробные картины происшедшего гнетуще действовали на его настроение, и внутри у него все замирало — так бывает в быстро летящем вниз лифте. В такие минуты он крепче стискивал руками колени. Пальцы сдавливали мышцы, вгрызались в сухожилия, доставали почти до костей. Тогда боль возвращала Каллинена к действительности. Ослабив хватку, он вскочил и удивленно огляделся по сторонам.
— Э-эх! — вырвалось у него. Он быстро провел своей лапищей по голове и пригладил волосы.
Поднявшись на цыпочки, он заглянул в расположенное под потолком окошко. Все его тело напряглось, на затылке выступили два мускула. В просветах железной решетки виднелся кусок неба, мохристый край тучи и две башни подъемного крана, одна из которых повернулась налево и исчезла. Иного Олли Каллинен и не ожидал увидеть. Он давно и в точности знал, что́ видно из окон третьего этажа с южной стороны восточного крыла Хельсинкской губернской тюрьмы. Каллинен прислушался. Из-за обитой железом двери доносился разговор тюремных служителей, кто-то из них позвякивал связкой ключей. Десятки голубей ворковали на карнизах. Из порта послышалось завывание дизельного паровоза, набиравшего скорость. Каллинен опустился на всю ступню и с минуту постоял неподвижно.
Коусти Каарло Олави Каллинен находился под следствием и был препровожден в Нокка до суда, перед которым должен был предстать по обвинению в четырех кражах и попытке воспользоваться без разрешения частной машиной. Предъявленные обвинения были безусловно серьезными, но не они заботили Каллинена. Это скорее даже веселило его. Он с удовольствием вспоминал, как во вторник вечером на прошлой неделе зашел к Рендлунду на Миконкату, стянул там хорошую отвертку, вскочил затем в автобус и вылез в Хааге[18]. Весь вечер он пил пиво в одном из местных баров, откуда, покачиваясь, вышел на улицу. Шоссе Юссилайнена показалось ему как раз подходящим местом: автомобилей хоть отбавляй, почти в каждом из них — стереомагнитофон и в дополнение к этой идиллии — рядом жилые дома. Каллинен начал с оранжевой «вольво». Он просунул отвертку между окном и ветровичком, повернул ее разок в нужном месте, и замок упал на пол автомобиля. Магнитофон был встроен в щиток, поэтому Каллинен не стал выдирать его, а вот черные колонки над задним сиденьем он сорвал запросто. Пластмассовое покрытие было, конечно, при этом нарушено, а ушки колонок остались на шурупах, но это не смутило его. Он знал, что такое случалось даже с его дружками-профессионалами по раздеванию автомобилей, хотя они пользовались при этом даже железными прутьями. С центральной консоли Каллинен сорвал еще футляр с магнитофонными пленками и бросил его в пластмассовый мешок следом за колонками. Выбравшись из «вольво», он окинул взглядом окна жилых домов, но не заметил ни одной любопытной физиономии.
Каллинен продолжал свое дело, продвигаясь вдоль стоявших в ряд автомобилей. Когда он пытался открыть окно старого «датсуна» через оконную щель, он так сильно нажал на стекло, что оно брызнуло тысячами осколков. Он и сейчас еще помнил, как они, точно ледышки, засверкали в воздухе. Не обращая внимания на раздавшийся сигнал тревоги, он влез в автомобиль, бросил свою дребезжащую сумку на заднее сиденье и принялся рыться в проводах под зажиганием. Он только успел завести мотор, как примчалась дежурная полицейская машина с синей мигалкой на крыше. Для пущей убедительности Каллинен пробежал несколько метров, пытаясь удрать, хотя это и было безнадежно.
Финал раскручивался с соблюдением всех положенных в таких случаях формальностей. Дежурная полицейская группа быстро оформила дело, и в четверг он был препровожден в Нокка. Обстоятельства, при которых был задержан преступник, не требовали дополнительного дознания, и Каллинена продержали лишь трое суток в затхлых камерах предварительного заключения в Центральном управлении уголовной полиции. Обвинения в том, что он в нетрезвом состоянии сидел за рулем, ему предъявить не могли, ибо он не успел тронуться с места. Каллинена главным образом веселило то, что он умудрился от всего отпереться. Не моргнув глазом он утверждал на каждом допросе, что какой-то незнакомый мужчина предложил ему отвести машину в автомастерскую в Эспо[19], потому что у нее разбилось стекло и зажигание было не в порядке. Что же до вещей на заднем сиденье, то он утверждал, что ничего не знает о них.
Коусти Каарло Олави Каллинен сидел на этот раз в тюрьме по автомобильному делу, хотя обычно он такими вещами не занимался. Он не любил автомобильных операций, да и вообще хлопот, связанных со взломом. Необходимая предварительная подготовка и страх быть задержанным пробуждали в нем почти непреодолимое беспокойство, да и добычей оказывался товар, превратить который в деньги можно было бы лишь через жадные посреднические руки. Кроме того, Каллинен растерял знакомство с лучшими людьми Хельсинки — укрывателями ворованного товара и его сбытчиками. Зато он знал, что есть спрос на автомобильные музыкальные принадлежности.
Каллинен прошелся в носках по черному бетонному полу и остановился у края кровати. Он дернул носом и неожиданно уставился на руку, будто впервые в жизни встретился с таким феноменом. Рука была важнейшим рабочим инструментом Каллинена, ибо призванием его были кражи. В уголовной полиции на Коусти Каарло Олави Каллинена имелось увесистое досье, и из перечисленных в нем преступлений около шестидесяти процентов составляли кражи и вымогательства, граничащие с кражами.
Многие обстоятельства повлияли на то, что Каллинен посвятил себя кражам. Пожалуй, решающим было то, что добычей оказывались деньги, спиртное или чеки и часы, которые можно было без посредников превратить в марки. Операцию не нужно планировать заранее, благоприятные обстоятельства возникают сами собой, и весь процесс — сплошная импровизация. Кроме того, работы всегда хватало. Закоулки железнодорожного вокзала всегда полны пьяных красномордых мужиков, которые только и ждут, чтобы кто-то получше распорядился их деньгами. Здесь же ошивается и деревенский люд — селяне с кошельками, раздутыми после торгов; в поисках запретных развлечений они готовы пуститься за первой попавшейся юбкой в Кайсаниемипуисто[20]. Олли и компания принимали меры к тому, чтобы их женщины первыми являлись к вокзалу. Финал несложно предугадать. За кустами парка свидетелей нет, валявшегося на земле легко принять за пьяного, удрать оттуда просто, а подсадной утке достаточно десятки. Вероятность попасть в тюрьму была невелика еще и потому, что, придя в себя, большинство сельских искателей приключений доставали кое-как на дорогу и, стыдясь происшедшего, отбывали в свой медвежий угол — Хаапамяки или Йоенсуу, не сообщив в полицию о случившемся.
Грабежи, сопровождавшиеся насилием, особенно привлекали Коусти Каарло Олави Каллинена.
Этого Каллинен не мог объяснить даже себе — ведь вообще-то причинить кому-то боль или страдания радости ему не доставляло. Единственным объяснением может, пожалуй, служить то, что, нанося удар, он чувствовал себя сильным, способным что-то совершить. Он не отдавал себе отчета в том, что, расправляясь с одним из тех, кто ходит на работу, смотрит телевизор, имеет дом, возможно, автомобиль и семью, он тем самым как бы расправлялся со всем обществом, которое всегда связывало его, пинало, швыряло, заключало в тюрьму, выбрасывало на обочину. Именно это общество карал Коусти Каарло Олави, расквашивая своим кулаком пьяную физиономию за чужую вину.
Мир, конечно же, обходился с Каллиненом жестоко. Вернее, он обошелся с ним жестоко всего один раз, но этот раз был решающим — он оставил ребенка без опеки и любви, ибо Каллинена — на его беду — произвела на свет женщина не первой молодости, которая кормилась тем, что торговала спиртным и собой. Ребенок рос в гнетущей атмосфере беззащитности, и по мере того как он креп и мужал, он стал считать порок и несправедливость чем-то естественным. В переходном возрасте он уже сам причинял обиды и страдания, и тут ничего нет удивительного, ибо он поступал в соответствии с единственным усвоенным им законом жизни. Внешний мир, общество ответили, однако, на его удары ударами, и порочный круг замкнулся еще прежде, чем Каллинену исполнилось девятнадцать лет.
Когда колени совсем одеревенели, Каллинен медленно опустился на корточки. Он пристально рассматривал дверные переплеты, деревянные панели и круглые болты железной обивки. С нижних этажей доносился стук тележек и посуды, возвещавший о приготовлениях к раздаче пищи. Настроение у Каллинена было подавленное, ему с трудом удавалось держать себя в руках. Это не было досадой на то, что он попал под замок. Досады Каллинен не испытывал уже много лет, да и оснований для этого не было, так как на сей раз он намеренно отправил себя в тюрьму. Даже неотвратимый приговор, который вынесут ему через неделю, и замерзшие ноги не волновали его, — подавленность была вызвана тем, что произошло на самом деле. Полиция же не имела об этом ни малейшего представления. Знал это только сам Каллинен. Он знал, что убил человека.
Каллинен продолжал сидеть на корточках, уставясь на стальные болты в двери, и все думал и думал о том, что произошло немногим больше двух недель тому назад. У него тогда кончились деньги, и он все утро проторчал на железнодорожной станции. Часа в два или в три его постоянная подсадная утка Карита Нюссонен прибежала и сообщила, что тут неподалеку ее поджидает один тип под хмельком — он-де просит ее зайти к нему. Ничего более подходящего и пожелать было нельзя. Каллинен отправился с Каритой.
Мужичок оказался лысый, полноватый. Он был в игривом состоянии, какое иной раз нападает на человека в подпитии, и сразу поверил Каллинену, объяснившему, что он брат Кариты, что уезжает пятичасовым поездом обратно в Тампере и просит приютить его на эту пару часов, так как он видит свою сестру очень редко и ему не хочется так неожиданно расставаться с ней. Мужичок не возражал и пригласил доброжелательно родственников к себе.
На трамвае они добрались до Виискулма и вошли в квартиру. Там было тепло и довольно уютно, но грязновато, что, однако, не оскорбило взгляда Каллинена. Хозяин щедро угощал из бутылок, играл на мандолине и рассказывал солдатские байки, а Каллинен и Карита подыгрывали, умело подзадоривая его и поддерживая таким образом у него хорошее настроение. Все шло очень хорошо, и Каллинен не собирался что-либо делать, пока хозяин сам не угаснет. Однако, когда хозяин как следует выпил, Каллинен почувствовал, что ему становится все труднее удержаться от искушения и не давать рукам воли. Карита тоже поняла ситуацию и отправилась на кухню под предлогом приготовить им что-нибудь поесть.
Каллинен продолжал сидеть на корточках на полу камеры. Ноги его одеревенели так, что их стало покалывать, однако он настолько погрузился в воспоминания, что не замечал ничего. Он и сейчас еще ощущал в носу запах яичницы и слышал шипение ее на сковородке. Хозяин начал проявлять беспокойство: он заметил, что часовая стрелка перевалила за пять. Каллинен, правда, уверял, что говорил о семичасовом поезде, но хозяин уже достаточно опьянел и все настойчивее выпроваживал Каллинена. Тому это не понравилось.
Все началось с неприятной случайности, всего лишь с толчка рукой в грудь. Хозяин встал перед Каллиненом, погрозил пальцем и сказал, что вызовет радиополицию, раз он сам не уходит. Каллинен отшвырнул его далеко от себя. Ударившись о стул, хозяин вместе с ним рухнул на пол, на спину. Каллинен увидел медленно опускающееся лицо, и что-то в нем вдруг взорвалось, словно соскочило с предохранителя. Ненависть, как пьяная волна, захлестнула его. Он даже не пытался ее заглушить, ибо находился под защитой стен и мог не бояться появления посторонних.
Каллинен перешагнул через низенький стол под звон падающих бутылок и стаканов. Он навалился на лежавшего на полу хозяина дома, вцепился своими лапами в его шею и стиснул ее. Он душил и приговаривал:
— Ага, позвонишь, мерзавец, позвонишь, мерзавец!..
Мужичок извивался под ним, пытаясь что-то сказать. Каллинен и сейчас ясно помнил, как родимое пятно на его щеке стало бледнеть, а кожа вокруг сначала покраснела, затем потемнела.
Каллинен резко поднялся. Сжал руки в кулаки — ногти врезались в ладони. Он учащенно дышал. Оглянувшись вокруг, он увидел обитую железом дверь, белые стены, стальные прутья в окошке под самым потолком. Прошло несколько секунд, прежде чем он узнал камеру и понял, где находится. Он поднял руку, поднес ко рту и принялся теребить свою припухшую нижнюю губу. Последние события того вечера он точно воспроизвести не мог. Все произошло сумбурно и быстро. Он схватил пустую пивную бутылку и ударил ею мужичка по лбу. На какое-то мгновение Карита вцепилась в его руку и повисла на ней, но тотчас отлетела обратно в кухонный закуток. Каллинен оставил хозяина в покое, только когда тот был уже недвижим. Он заметался по квартире, отворяя шкафы и ящики. Он был слишком возбужден и ничего не находил. В спешке он схватился было за телевизор, однако понял, что ящик слишком большой, и опустил его на пол. Портативный приемник он сунул в руки мечущейся и визжащей Карите и только после этого вдруг вспомнил, что нужно поискать бумажник хозяина. Пришлось почти совсем стащить с него брюки, прежде чем удалось добраться до заднего кармана.
Каллинен сделал несколько быстрых шагов и уперся в стену камеры. Он прижался лбом к штукатурке и почувствовал, какая она жесткая и холодная. То, что произошло в прошлый понедельник, было самым сильным его переживанием. Лихорадочное состояние длилось тогда у него почти час, и, когда оно наконец прошло, его еще некоторое время трясло как в лихорадке. Прежде чем выйти из квартиры, он погасил везде свет. Он вытолкал Кариту за дверь и выскочил на лестницу вслед за нею. Теперь, задним числом, он отчетливо помнил, что, видно, все еще находился в возбужденном состоянии, потому что едва не вцепился в горло поднимавшейся навстречу ему старухе. Он уже шагнул было к ней, однако в последнее мгновение овладел собой. Тогда он не подумал, что женщина может стать роковым для него свидетелем.
Каллинен глубоко вздохнул, отстраняясь от стены. Он провел пальцем по лбу, на котором бетон оставил замысловатый завиток, какой образуется, когда спишь, уткнувшись лицом в жесткое одеяло. Каллинену немного полегчало. Нетвердыми шагами он дошел до кровати, присел осторожно на край, чтобы не удариться затылком о верхнюю постель. Каллинена вовсе не угнетало то, что он убил человека. Нет, Каллинена мучило другое — страх перед долгим и жестоким наказанием, которое он, несомненно, понесет, если его обвинят в убийстве. Просидеть несколько лет в тюрьме он может, но мысль о том, что придется просидеть десяток лет, приводила его в ужас. И вот у него родилось решение самому сесть в тюрьму — авось удастся тогда избежать наказания за убийство.
Другим обстоятельством, угнетавшим Олли Каллинена, была неизвестность, ибо у него не было ни малейшего понятия о том, обнаружен ли труп, и если да, то как далеко эти гады из полиции продвинулись в расследовании дела. На следующий день после содеянного Каллинен дрожащими руками перебирал газеты, но никаких сообщений о том, что обнаружен труп, не нашел. С минуту он жил в надежде, что старик не умер, но, поразмыслив как следует и вспомнив его побуревшую физиономию, отказался от напрасных надежд.
Придя к выводу, что полиция не напала пока на его след, Каллинен внезапно принял решение исчезнуть. Надо выветриться из памяти людей, убраться от расспросов и из мест, где полиция может разыскивать человека по приметам, схожим с ним. Некоторое время он вынашивал мысль о том, чтобы уехать в другой город, но уже на вокзале ему вдруг пришло в голову, что вряд ли убийцу станут разыскивать в тюрьме. И хотя решение Каллинен принял весьма необычное, осуществить его удалось без сучка и задоринки. Тюрьма полностью отвечала всем требованиям укрытия. Правда, в то время полиция еще ничего не знала об убийстве Континена и, даже обнаружив труп, не могла приступить к розыску человека, похожего на Коусти Каарло Олави Каллинена, поскольку никто не мог описать внешность убийцы.
На решение Каллинена оказало влияние еще одно обстоятельство, в котором он не хотел признаться даже себе. Исправительные заведения являлись единственным обиталищем, где он хорошо знал завсегдатаев, нормы их поведения и обычаи, которые неукоснительно выполнял. Тюремное общество принимало его и одобряло, а он, в свою очередь, принимал тех, кто его окружал. К тому же это было сообщество, принадлежность к которому приносила ему удовлетворение. Он с наслаждением участвовал в интригах, творимых за спиной тюремной охраны, передаче информации от одного заключенного другому или в передаче запретных вещей из одной камеры в другую втайне от надзирателей.
Каллинен снова поднялся с пола. Он чувствовал холод бетона даже через носки, но не надевал ботинок. Он избегал своей обуви, хотя и удалил все остатки крови, забившиеся в швы. Понятия не имея о том, который идет час, Каллинен подошел к двери и прижался к ней ухом. Шума и гама, сопровождающего обычно возвращение собратьев в камеры, пока еще не было слышно, лишь охранники ходили по этажам. Снизу доносился слабый запах похлебки. Каллинен распрямил спину, опустил пятерню на стойку кровати и стал барабанить по ней пальцами. Он знал, что единственным уязвимым местом была Карита. Он отправил девицу домой на Магдалеенанкату и в тени забора схватил ее волосы, а другой рукой — за белую шею. Каллинен точно помнил, что сказал тогда перепуганной женщине:
«О’кей, а сейчас послушай меня внимательно. Я... ты знаешь, как может получиться. Так вот запомни раз и навсегда. Мы не были на квартире у того старика. Мы вообще не видели этого ублюдка. О’кей? Мы никогда, нигде с ним не были. О’кей? Ты знаешь, Олли не бросает слов на ветер. О’кей? — Он топтался на месте, продолжая сжимать теплую женскую шею, и только почувствовав, как горячая волна затмевает ему разум, отпустил ее. Оттолкнув от себя девицу, он сунул ей портативный приемник и сказал: — Пользуйся. Хе! — Затем добавил: — Пользуйся. Олли держит свое слово. Хе-хе, слушай музыку. Слушай и наматывай на ус». И Каллинен пошел со двора. Он опорожнил бутылку «Коскенкорва», вернулся в город и сумел получить койку в ночлежке на улице Пенгеркату.
Каллинен побарабанил пальцами по полой трубе. Он заставил себя успокоиться, решив, что полицейские не кинутся же сразу ни с того ни с сего допрашивать именно Кариту, одну из сотен тысяч. Кроме того, он был уверен, что девчонка просто инстинктивно будет отсиживаться дома. Несмотря на молодость, Карита уже прошла через несколько исправительных женских заведений и потому сумеет держать язык за зубами, если даже попадет в руки полиции. Каллинен крепко сжал пальцами трубу. Он повернул голову и вновь прислушался, но на этот раз внимательно и настороженно. Голуби продолжали ворковать на крыше. С этажей не доносилось ни звука. Он быстро подошел к спинке кровати, ухватился за ее ножку и поднял.
Каллинен приподнял кровать лишь настолько, чтобы просунуть палец в полую ножку. Палец его нащупал тонкий металлический предмет. Он прижал его кончиком пальца к внутренней стенке ножки и медленно потащил. А под ножку кровати подставил пригоршню — в нее упала ручка от столовой ложки. Каллинен опустил кровать, поднялся и отошел к стенному шкафу, в угол, невидимый из дверного глазка.
Каллинен погладил ручку ложки округлым средним пальцем. Это была ручка от обыкновенной столовой ложки из нержавеющей стали, сломанная как раз в месте прикрепления к ложке. Отличали ее лишь выдавленные в верхней части буквы «Губернская тюрьма» и то, что надлом был остро заточен. Ради этого Каллинен пожертвовал четырьмя прогулками. Сначала он затачивал ее о бетонный пол, равномерно и регулярно поворачивая и проверяя на свет. Затем он использовал металлические части кровати и двери, и теперь безобидная ручка от ложки превратилась в грозное оружие, острие которого напоминало хирургический скальпель.
Олли Каллинен точно и сам не знал, для чего он изготовил это оружие. В тюрьме у него не было оснований бояться кого-либо, не собирался он и бежать отсюда — для этого, не было оснований, к тому же это было просто бессмысленно. Единственное, что могло его к тому побудить, — это сознание, что у него есть стальное оружие, так он чувствовал себя в большей безопасности. Каллинен подумывал даже, что может и проглотить ручку, если пребывание в тюрьме покажется ему слишком уже долгим и однообразным. Это было старое и верное средство попасть в больницу, выбраться из тесной, гнетущей камеры, переменить обстановку. Каллинен проделывал этот трюк и раньше — правда, тогда он заглатывал маленькую ложечку, но он знал, что многие глотали и по нескольку ножей и ложек, так что одна ручка его не пугала.
Подследственный Коусти Каарло Олави Каллинен взял покрепче свой самодельный нож и срезал тоненькую полоску со своего толстого ногтя. Затем он крепко зажал ручку ложки в ладони, внезапно обернулся, занес руку и изо всей силы ударил по деревянной дверце шкафа. Дерево вздрогнуло. Шкаф вдавился в стену. Металлическое острие глубоко вошло в древесину. Каллинен разжал пальцы и оставил ручку торчать в шкафу.
Затем опустил руки, и они повисли вдоль тела. Он с силой выдохнул воздух, но продолжал неподвижно стоять. Неотрывно глядя на торчавший из дерева брусок металла, он почувствовал, как горячая волна стала подниматься в нем и вскоре заполнила все его существо. Акульи глаза Олли Каллинена сощурились, на лице появилась блаженная улыбка. Он вырвал ручку из крышки и кончиками пальцев обследовал дырку, оставшуюся в дереве. Коусти Каарло Олави Каллинен знал теперь, как он употребит свое оружие. Мысль была безумной и никудышной — осуществи он ее, ему же будет хуже, но если другого выхода не будет, тогда — не все ли равно.
Каллинен понимал: если полицейские придут допрашивать его в тюрьму, это может означать только одно. И если их будет даже пятеро, он все равно осуществит свое намерение. Он знал, что всадит свое оружие в затылок первого попавшегося в полицейской фуражке. Именно в затылок, только в затылок. Он знал, что ударит так сильно, что острие пройдет сквозь позвонки.
Каллинен вздрогнул. Из-за двери послышались голоса. Десятки ног стучали по металлическим ступеням, подошвы шаркали по бетону. Перекликались стражники. Он ясно различал отдельные фразы:
— Дистанцию! Эй, там, дистанция два метра! Ты что, чертова голова, не слышишь, что ли?
Прогулка закончилась, все возвращались в свои камеры. Каллинен быстро, несмотря на свой рост, присел, ухватился за ножку кровати, приподнял ее и сунул свое оружие обратно в полость ножки. Затем опустился на край кровати и, откинувшись навзничь, заложил свои лапищи за голову. Он зажмурил глаза и стал ждать. Звуки шагов приближались к двери, надзиратель зазвенел ключами. Скрип отворяемой двери разнесся по всему этажу. Каллинен по-прежнему лежал с закрытыми глазами, сдерживая дыхание. Он спал. Голуби ворковали на крыше. Буксир свистел в порту.
Первая половина четверга, можно прямо сказать для четвертого отделения отдела по борьбе с насилием прошла без всякой пользы, по сути дела — безрезультатно. Шутки прекратились, и даже Монтонен не подначивал больше Быка-Убивца, во всяком случае, преднамеренно. Харьюнпя заметил, что молчание Норри стало еще более глубоким, движения рук еще более неожиданными, а в голосе появились недовольные, требовательные интонации. Норри, по сути дела, не отходил от своего телефона, чтобы не пропустить телефонного звонка.
И все же совершенно безрезультатным утро назвать было нельзя. Они собрали довольно много интересных сведений — правда, теперь уже об убитом Континене, и, судя по этим сведениям, предполагаемыми преступниками были мужчина и женщина, но и только. Это был, конечно, жалкий факт, но никто из работников отделения не отпускал шуток на этот счет. Континена они знали теперь достаточно хорошо. Они знали, что он выпивал утром три бутылки «Лахти-Синего»[21] и лишь после этого у него наступало просветление. В начале месяца он опускал в игральный автомат одну монету в пятьдесят пенни, но, даже выиграв, не продолжал игры. Каждую вторую пятницу он посещал баню на Тарккаампуянкату и стригся в парикмахерской «Ритва» на Альбертинкату. Бороду свою он брил дома «Жилетом» старого образца. Курил «Арому» и «Красный Норд» и примерно раз в три месяца спьяну разбивал свои очки. Чинил их он сам. В течение нескольких лет Армас Калеви переписывался по крайней мере с двумя десятками женщин, и, судя по содержанию этих писем, контакты с ними устанавливались через газеты, отдел «частных объявлений». Норри, Монтонен, Хярьконен, Харьюнпя и Тупала знали еще десятки жизненных подробностей о Континене, однако ни одна из них не давала ключа к разгадке обстоятельств, при которых он погиб. И поэтому представления полиции об убийцах основывались на чистых предположениях.
Судя по оставленным следам, мужчина был сильный, очевидно мускулистый и кряжистый. О женщине полицейские узнали немного больше. Она пользовалась тушью для ресниц фирмы «Макс-Фактор» и перламутровой губной помадой. Об этом они узнали, обследуя туалет, где на полу обнаружили туалетную бумагу с пятнами краски. На бумаге остались также отпечатки ресниц, которые легли красивым завитком. Размер и четкость расположения ресниц дали основание предполагать, что следы оставлены накладными ресницами. Исходя из этого, и решили, что в квартире была женщина и скорее молодая, чем пожилая. Правда, какая-нибудь шестидесятилетняя старуха могла с таким же успехом пользоваться накладными ресницами, а туалетная бумага могла лежать на полу и до убийства, однако даже Монтонен побоялся высказать вслух эту шевелившуюся у всех на уме мысль, а когда на такие факты не обращают внимания, это тревожный симптом, при расследовании преступления это первое свидетельство усталости работников, первое признание возможности, что дело навсегда останется неразгаданным.
Харьюнпя прикидывал в уме, как дальше будет развиваться дело Континена, если Норри все же не улыбнется счастье. Он знал, что отделение может заниматься этим делом не более двух, максимум трех недель. Дальше возиться с одним делом просто невозможно хотя бы уже потому, что неизбежно возникнут новые, к тому же просто бессмысленно пытаться распутать дело, превратившееся в замкнутый круг, и заниматься им все равно что биться головой о стену. Все станет совсем иным, если у работников появится нить или, на худой конец, крохи информации, позволяющей построить план следствия. Сейчас же все их данные сводились к тому, что старика Континена прикончили у него на квартире два неизвестных лица. Харьюнпя уже мысленно видел, как Норри через месяц переложит пластмассовую папку с материалами дела во второй сверху ящик своего письменного стола, и ее будут иногда извлекать оттуда для внесения новых сведений или протоколов допросов. Дело вытаскивали бы также на свет божий для сравнения с каждым новым делом, связанным с покушением на человеческую жизнь, а где-то в конце нынешнего — начале следующего года Норри вынет папку, положит ее на стол, перелистает, причмокивая нижней губой, и уже навсегда положит его в свой шкаф. Когда-нибудь, лет через пять или десять, свежий, вновь испеченный констебль, направленный на работу в отдел по борьбе с насилием, подержит папку в руках, почитает отдельные отрывки, посмотрит фотографии и подумает: как же это у ребят осталось нераскрытым такое ясное, как божий день, дело?
Было без пяти два. Харьюнпя находился в кабинете Норри. Он сидел на табуретке, чистил распрямленной скрепкой у себя под ногтями и ждал, когда зазвонит телефон. Собственно, он не мог бы сказать, чьего звонка он ждет и что это должен быть за звонок, но когда обрывались нити расследования, то всякого рода внешние наводки, в том числе телефонные звонки, становились особенно важными для отделения. Норри обедал в столовой, Монтонен в городе опрашивал своих «дружков» из числа мелких преступников, а Хярьконен и Тупала находились в квартире на Маннерхейминтие, которую они уже трижды осматривали.
Настроение у Харьюнпя было так себе. Он не испытывал ублаготворения, но и не был слишком подавлен, а так — пребывал где-то на уровне унылой озабоченности. К этому следует добавить чувство вины, потому что вначале он ведь был настроен против этого дела и проявил безразличие, в связи с чем и чувствовал сейчас себя хотя бы частично виноватым в тупиковом состоянии расследования. Да и домой все это время он заскакивал лишь на несколько часов ночью, так что практически он общался с семьей только полчаса утром, причем полусонный, в спешке. Харьюнпя чистил ногти и удивлялся, откуда под ними берется грязь. А еще он думал — хоть бы дело наконец сдвинулось с мертвой точки, хоть бы довести его поскорей до конца. И тогда жизнь снова вошла бы в свой привычный ритм.
Зазвонил телефон. Харьюнпя вздрогнул. Отбросив скрепку, он кинулся к аппарату.
— Телефон комиссара Норри — Харьюнпя...
— Узнаю. Привет. Это Тьюрин из Цэ-у-пэ...[22].
— Привет, привет.
— А самого нет на месте?
— Нету. Он только что пошел есть, — ответил Харьюнпя.
— Ах вот как... А ты принимал участие в расследовании дела на Маннерхейминтие?
— Да, да, конечно, — с мгновенно пробудившимся интересом откликнулся Харьюнпя. Тьюрин был специалистом по отпечаткам пальцев в Центральной уголовной полиции, возможно, даже самым видным в Скандинавии, и Харьюнпя только сейчас вспомнил, что Норри отправил все вещи из квартиры Континена прямо к нему.
— Скажи, а что, это дело по-прежнему не просвечивается?
— Да, можно так сказать...
— Ну тогда садись покрепче на стул. Но не особенно ликуй; у меня пока нет для тебя камня мудрости, как и возможности выдать с ходу убийцу.
— Ну, ну, — заторопил Харьюнпя охрипшим от нетерпения голосом и схватился за ручку.
— Так вот. От бутылок и стаканов толку никакого — они были слишком перепачканы вином. Кое-какие смазанные следы есть, но их невозможно даже определить, не говоря уже о том, чтобы идентифицировать. И все же. Там на кухне была сковорода?
— Да, была...
— И там же — столовая ложка?
— Да, да.
— Ну так с той ложки я снял один отпечаток. Он достаточно четок. В общем — ясный отпечаток пальца. На нем хорошо различимы две дельты и две петли, следовательно, это пятерка, боковой карман... И... погоди немножко... да, точка трассирования вписывается в правое положение по отношению к внешнему терминусу. Что ты об этом скажешь?
— Ну да! Что ж, это, пожалуй, здорово... Чертовски здорово!
— Да! След-то хороший, но у вас же нет никого на подозрении. С чем его идентифицировать?
— Ах да...
— Вот-вот. Ты же знаешь, что нам необходимо иметь два отпечатка, чтобы достоверно установить их обладателя. Ну?
— Да, но ведь кто-то еще может быть задержан по этому делу, — пробормотал разочарованно Харьюнпя.
— Ты так полагаешь? Могу еще сказать, что этот отпечаток был на ручке ложки с внешней стороны. Ну что ты на это скажешь?
— Да я...
— Представь себе, что ты держишь ложку в руке.
— Да...
— Ну, так это наверняка отпечаток большого пальца. А?
— Да, черт возьми, так...
— Ну, ну. Могу и еще сказать кое-что — это, правда, лишь моя догадка, она может и не подтвердиться — ну, скорей всего это отпечаток той женщины. Палец относительно узкий и изящный.
— Брось...
— Да. Ну так какой же вывод мы отсюда сделаем?
— Мда...
— Конечно, что эти сведения заметно ограничивают круг людей, к которому может относиться преступник. Кроме того, есть по крайней мере теоретическая возможность откопать владельца отпечатков по картотеке. Правда, для такой работенки нужно подыскать какого-нибудь ненормального: хотя в картотеке женщин намного меньше, чем мужчин, однако их отпечатков там все-таки сотни тысяч и даже миллионы.
— Да, это так.
— Ну, так вот. Скажу тебе, что я намерен стать тем самым ненормальным, который попытается отыскать эти отпечатки, если, конечно, мне окажут помощь людьми и если вы очень мило попросите меня об этом.
— Да. Это было бы...
— Ну, конечно. Хорошо, я попытаюсь. Но учтите, что это может продлиться час, неделю, месяц или полгода. Кроме того, вся эта затея может пойти и насмарку, если та баба вообще не занесена в картотеку, а может и оказаться, что это мужские отпечатки. Хе-хе. Но я попытаюсь. Послушай, попроси, чтобы Норри позвонил мне, я хотел бы закрепить это дело у него самого. Ну?
— О’кей... и спасибо тебе...
Харьюнпя опустил трубку. Она выскользнула из его вспотевшей ладони. Он был до крайности возбужден. Новость воодушевила его, и он уже сделал два-три шага к двери, чтобы пойти в столовую и рассказать обо всем Норри, однако, поразмыслив немного, решил остаться у телефона. Трапеза была для Норри священнодействием, нарушить которое было бы святотатством, а кроме того, он не одобрял привнесение эмоций в работу, когда его подчиненные принимались говорить так быстро, что их не всегда можно было понять. И все же Харьюнпя не сиделось на месте — он ходил по комнате из угла в угол, дожидаясь начальника.
Харьюнпя обдумывал, как лучше преподнести остальным — и прежде всего Норри — обнадеживающую новость Тьюрина. Поразмыслив немного, он решил снова сесть на скамейку и, сохраняя внешнее спокойствие, продолжить чистку ногтей так, будто никакого телефонного звонка и не было. Детское желание сыграть важную роль было настолько сильно, что Харьюнпя уже придумал, как он скажет: «Ах да. Мы ведь, кажется, направили Тьюрину какие-то вещи? Так вот, чуть не забыл... он звонил недавно и сказал, что...» Харьюнпя не сомневался, что на лице Норри при этом отразится удовольствие. Из коридора донесся звук равномерных спокойных шагов. Только Норри мог идти так целеустремленно и достойно.
Харьюнпя не выдержал и тотчас выпалил Норри все, однако, к своему разочарованию, не заметил никакого изменения в выражении его лица.
— А-а-а... Это интересно, — только и сказал Норри и сел к столу. Позже, когда сотрудники вернулись с заданий и он созвал всех для обсуждения новых сведений, по его поведению Харьюнпя понял, что в его настроении произошло некоторое улучшение, но едва заметное. Звонок Тьюрина воодушевил всех, они тараторили, как дети на переменке в школьном дворе, и обмен мнениями получился оживленным и продолжительным. После совещания они никак не хотели расходиться, словно ждали, что вот сейчас раздастся новый телефонный звонок из Центральной уголовной полиции. Настроение было как в многодетной семье накануне рождества — все с большим нетерпением ждали развития событий и порой вдруг становились даже излишне оживленными, но чем дальше шло время, а телефон все молчал, тем реже проявлялось оживление. В четыре, когда кончается рабочий день в ЦУПе, они поднялись один за другим и под разными предлогами разошлись по своим кабинетам.
В четверг вечером четвертое отделение оставалось на сверхурочную работу — часа на два, не больше. Теперь у сотрудников было основание ждать осязаемых результатов, поэтому все остальное — и прежде всего бесцельный сбор сведений — казалось пустой тратой времени. Харьюнпя отправился домой уже в шесть. Это был первый за неделю вечер, когда он купал дочку и целовал в шею и ямочки под ключицей — жену.
В пятницу в четвертом отделении царило преисполненное надежд настроение. Все понимали, как мало у Тьюрина возможности найти женщину. Хорошо, если она занесена в картотеку, но вполне вероятно, что полиция никогда не брала у нее отпечатков пальцев. След на ручке ложки скорее всего был действительно отпечатком большого пальца, но он мог быть отпечатком и любого другого, а Тьюрин выбирал из тысяч и тысяч только отпечатки большого пальца. Кроме того, это, конечно, мог быть и отпечаток мужского пальца. Но только не пальца Армаса Калеви Континена. Это Тьюрин точно установил еще до своего звонка.
Хотя никто не был уверен в удаче, однако работники отделения ждали звонка от Тьюрина. Он стал для них чем-то вроде волшебной лампы Аладдина, которая в любую минуту могла подтолкнуть их к решению проблемы. У них пробудилась удивительная потребность гулять по коридору, замедляя шаги у кабинета Норри. В тех случаях, когда раздавался телефонный звонок, находившиеся в коридоре тотчас бросались к двери, мгновение прислушивались и с кислыми физиономиями разбредались по своим кабинетам. В поведение же Норри это ожидание не внесло никаких заметных изменений, разве что вопреки установленному порядку дня он отказался от обеда. Он не мог примириться с мыслью, что кто-то узнает о результате прежде него. На дворе стояли погожие весенние дни. Яркая синь неба постепенно бледнела, по мере того, как дольше становился день. Первые озерные чайки кричали над Кауппатори; собравшийся за зиму на улицах песок вихрился, поднимаемый в воздух автомобилями. Из ЦУПа звонка не поступало.
Харьюнпя вспотел. Рубашка на спине стала насквозь мокрой, он уже трижды отключал отопительную батарею, но страдавший весенней простудой Хярьконен всякий раз вновь открывал ее. Воздух в комнате был синим от сигарного дыма, однако Харьюнпя не смел открыть окно. Он вместе с Хярьконеном составлял список лиц, которые в день убийства были доставлены в вытрезвители. Особое внимание они обращали на пьяниц, задержанных недалеко от места происшествия. Составление списков требовало кропотливого труда и было почти безнадежной затеей. В данный момент они находились на первоначальной стадии. Вторая, самая трудоемкая, была впереди: проверка наиболее подозрительных лиц по картотекам — это они оставили на субботу и воскресенье. Единственным утешением было то, что Монтонен и Тупала составляли аналогичный список на женщин.
Время приближалось к половине пятого. В отделе по борьбе с насилием стало заметно тише: люди разошлись по домам на уик-энд. Ночной оперативный дежурный вышел в другую половину здания, и только уборщица громыхала своими щетками в каком-то из коридорных аппендиксов. Харьюнпя услышал, как за тонкой перегородкой Норри переменил позу — заскрипели шарниры вращающегося кресла, заиграли пружины сиденья. Харьюнпя точно знал, как сидит сейчас Норри: ноги вытянуты под столом, откинутый назад торс упирается в спинку кресла, руки заложены за голову. Он неотрывно смотрит в стену, не замечая ее, и посасывает нижнюю губу, временами вытягивая ее вперед. Через стену ясно донесся телефонный звонок. На фоне приглушенных внешних шумов он был слышен так хорошо, что Харьюнпя и Хярьконен подняли головы и стали прислушиваться.
Норри заставил себя выждать и, лишь когда телефон прозвонил дважды, снял трубку. Стена заглатывала его слова — они доносились до Харьюнпя и Хярьконена лишь отдельными звуками.
— Послушай, это должен быть Тьюрин, — сказал Хярьконен.
— Да. Хотя это может быть и жена Норри...
— Нет. Его жена не звонит сюда. Он не любит этого...
— А-а-а...
Они понизили голос, сами того не замечая, и последние фразы произнесли уже почти шепотом. Оба они наклонили головы к стене, однако со стульев все же не поднялись. Харьюнпя услышал, как Норри засмеялся, коротко, сухо. Это было странно, и, поразмыслив немного, он пришел к выводу, что никогда раньше не слышал, чтобы Норри смеялся в связи с работой. Трубка стукнула о рычаг, кресло Норри громыхнуло. Несколько секунд было тихо, затем кресло громыхнуло еще раз, ножки заскрипели, царапая пол. Судя по звукам, Норри встал, открыл дверь, вышел в коридор.
Харьюнпя и Хярьконен продолжали сидеть — лишь головы повернули к двери, на лицах их читалось напряженное любопытство. Если бы Харьюнпя мог посмотреть на себя и на Хярьконена со стороны, ему бы, безусловно, стало смешно. Ручка опустилась вниз, дверь тихо отворилась, и Норри появился на пороге. Его лицо выражало удивление.
— Ну, чего это господа полицейские ждут с такими физиономиями?! Будто... будто труп Континена ввалился к вам в комнату. Вольно.
Оба полицейских смущенно рассмеялись.
— Звонил Тьюрин, — сказал бесстрастно Норри. И поднял руку так, что свет упал на верхнюю часть листа бумаги, который он держал. — Вот имя вашей убийцы.
Харьюнпя и Хярьконен поднялись и встали, в едином порыве склонившись к Норри, как старухи к бесплатному кофе, которым угощают в супермаркете. Хярьконен схватился за край листка.
— «Нюссонен, Карита Ирмели, родилась...» — читал он вслух, а Харьюнпя смотрел на Норри и видел, какое удовлетворение написано на его лице. Он улыбнулся впервые за много дней.
— Она мне кажется очень знакомой... эта Нюссонен. Где? Где мне приходилось иметь с ней дело раньше? Не скажете? Фамилия такая знакомая... — сказал Хярьконен, ударяя кулаком по ладони.
— А может, ты ошибаешься? Во всяком случае, она не возникала нигде в связи с этим делом.
— Может быть, может быть. И все же она где-то мелькала. Не привлекалась ли она свидетелем по делу с поножовщиной, когда «скорая помощь» все же привела в чувство этого Мутанена, у которого остановилось было сердце. Не помнишь, Норри?
— Не припоминаю. Ты можешь... хотя погоди-ка. Это не то дело. Нюссонен проходила у нас позапрошлой весной в качестве пострадавшей стороны. Помнишь, Нюссонен тогда валялась на площади перед сеймом. Рухнула там в пьяном состоянии...
— Ах да-да...
— Точно! Точно! Тогда еще были подозрения, что ее кто-то умышленно толкнул. Она, кажется, тогда неделю лежала без памяти? Сотрясение мозга или что-то в этом роде. Ну конечно, это была она.
— И, видно, неплохо оправилась.
— Я точно помню, как ребята из отдела по кражам благодарили господа бога. Она ведь была известной подсадной уткой или чем-то в этом роде.
— Да, но... Хярьконен, пойди в картотеку, возьми карточку на эту самую Кариту Ирмели. Познакомимся поближе. А список пропойц отложите пока в сторону.
Хярьконен вернулся уже через десять минут. Он держал раскрытую желтую картонную папку, и капли пота на его лбу говорили о том, что по ступенькам он бежал бегом.
— Это... это та самая красотка... Нюссонен Карита, — перевел дух Хярьконен.
Норри взял папку, положил ее перед собой на стол и принялся внимательно читать, начиная с первого листа. Хярьконен еле сдерживался, его так и распирало желание что-то предпринять, да и Харьюнпя почувствовал, как в нем пробуждается доселе неведомый охотничий пыл.
— Подсадная утка — это она. Я смотрел тот лист.
— Да, ну и что?
— У нее пара судимостей за самостоятельное ограбление. И надо же — еще оказание сопротивления должностному лицу, притом с применением силы. Это та самая фифа, которая отправила Холопайнена на пенсию. Я тогда служил еще в первом оперативном подразделении.
— А что это было за дело?
— Полицейский наряд вез в машине задержанных в вытрезвиловку, и эта самая Карита была тоже там, мы намеревались с ходу — раз-два — и передать ее в полицию по надзору[23], а она — раз-два — открыла свою сумочку и выхватила оттуда бритву... знаешь, такую, которой парикмахеры иногда еще бреют... и не успели ребята опомниться, как она набросилась на ближайшего. Им как раз и был тот самый Холопайнен — не помню, как его звали. Она — раз его по лицу, и — ото лба до щеки. Пришлось ему уйти на пенсию. Торгует теперь на рынке.
— Вот черт, — произнес тихо Харьюнпя. Почему-то он уже много лет испытывал страх перед колотыми и резаными ранами. Попасть под обстрел — с этим еще можно примириться, огнестрельная рана — она чище, пуля проникает в тебя с быстротой мысли и оставляет аккуратный след, а вот когда в твое тело погружается стальное острие, направляемое чужой рукой, — одна мысль об этом вызывала у Харьюнпя дрожь.
— Вот черт, — снова произнес он еле слышно. Если уж ему предстоит стать объектом нападения, то он хотел бы, чтобы все произошло внезапно и разом было кончено — не желает он сутками томиться, валяться с ножевой раной в больнице.
Норри сосредоточенно читал подборку материалов, водя пальцем по строкам. Он склонил голову к бумагам, и в свете, падавшем от лампы, его поредевшие волосы казались совсем светлыми. Харьюнпя и Хярьконен стояли у стола по стойке «смирно», будто во время какого-то торжества.
— Ей тогда еще не было двадцати, — прошептал Хярьконен. — И поэтому она не понесла наказания. Правда, ее приговорили выплачивать возмещение пострадавшему, но, как ты понимаешь, этот Холопайнен не получил от нее ни марки, ни единого пенни.
Харьюнпя молча слушал — лишь кивнул головой. Норри откашлялся — значит, собирается что-то сказать.
— Да, этой девке пальца в рот не клади. Все сходится к тому, что Континен где-то подцепил эту Нюссонен, а она потом впустила в квартиру своего приятеля. Так или примерно так все и должно было произойти, вот только кто этот приятель, — сказал Норри. Он перевернул страницу и нашел пункт — «ближайшее окружение и сообщники по преступлению». — Да... ну и компания здесь подобралась: Анне Сипиля, Осмо Винамяки, Кари Рантанен, Сату Хиилио, Леа Хелин, Олави Каллинен, Хейсо Майанен — как в добром церковном приходе. Вот этот Винамяки проходил у меня по делу с поножовщиной лет шесть тому назад. Поверьте мне, кто-то из перечисленных и навестил Континена вместе с ней, — сказал Норри. Его голос звучал ровно, серьезно, без всяких ноток победного торжества.
— Мда...
— Ну, ладно. Здесь помечен ее адрес — Магдалеенанкату... она жила там с матерью и сыном... проверьте через адресное бюро. Ее нужно доставить сюда сегодня же. Можете идти вдвоем, но лучше подождите, пока вернутся Монтонен и Тупала
— А может, ее и дома-то нет... зачем тогда идти за ней всей компанией... лучше, если кто-нибудь останется и начнет готовить фотографии, чтобы потом сразу приступить к розыску, — предложил Хярьконен.
Харьюнпя не стал возражать. Ему бы очень хотелось прихватить с собой хотя бы Тупала, но он не осмелился сказать об этом; а что, если Норри истолкует его слова как трусость. Ему хотелось наступить на ногу Хярьконену, чтобы заставить его замолчать, но вместо этого он быстрым движением потушил сигарету в пепельнице.
В коридоре Харьюнпя внезапно изменил направление и зашел в свой кабинет. Он вдруг почувствовал непреодолимое желание позвонить домой Элизе. Никакого дела у него к ней не было, не собирался он и рассказывать ей, что отправляется задерживать преступницу. Ему просто хотелось позвонить, услышать голоса Элизы и Паулины. Харьюнпя поднял трубку, набрал хорошо знакомый номер, однако телефон был занят. Он положил трубку на рычаг и отчетливо услышал, что Хярьконен в соседней комнате говорит с адресным бюро. Он попробовал еще раз и опять услышал в ответ те же самые «туу-туу-туу». С минуту он прислушивался к голосу за стеной, перебирая в уме слова, которые хотел сказать.
«Я... я только хотел сказать, что вы мне обе очень дороги», — беззвучно произнес он, двигая незаметно для себя губами. Однако в третий раз звонить не стал.
Харьюнпя и Хярьконен вышли в коридор одновременно.
— Она наверняка живет все еще там, на Магдалеенанкату. Это, кажется, район Паасила? Только бы не там, где маленькие пешеходные улочки со столетними деревянными домами. Где-то там был убит человек выстрелом из пистолета, громкое дело, им занималось отделение Нуутинена, — заметил Хярьконен.
Они набросили на себя пиджаки, помахали рукой Норри и отправились вниз по лестнице. Их ботинки стучали в такт по каменным ступеням. Харьюнпя повторил про себя слова Норри: «Если возникнет хоть малейшая необходимость, немедленно вызывайте подмогу. Никаких героических подвигов я не...» Норри не договорил, но Харьюнпя знал, что он имел в виду. Они спустились на первый этаж и вышли на улицу. Софиянкату они пересекли одновременно, руки в карманах, — группа по задержанию убийцы, в которой по крайней мере один из констеблей был уверен, что без труда доставит виновную в отдел.
Было начало шестого. Часы «пик» еще продолжались — была пятница. Автомобили превратили улицы в блестящую стальную ленту, пешеходы перекатывались через полосы движения, люди с сумками наводняли магазины, все торопились, все хотели побыстрее попасть домой. Временами казалось, что дальше ни за что не продвинуться. Автомобильная очередь в лучшем случае передвигалась на десять метров за раз, так что это больше походило на подергивания.
— На этих наших коробках все же должны быть установлены звуковые сигналы.
— Да, но сейчас у нас особой спешки нет.
— Как это нет — едем брать убийцу, а она, может, уже навострила лыжи в Швецию.
— Мда. Но у нее было для этого достаточно времени... к тому же сигнал в этой заварухе мало чем поможет.
— Да уж не до быстрой езды, но хоть бы как-нибудь продвигаться вперед, а то уж больно муторно...
— Да...
Харьюнпя подумал, что Элиза теперь уже, наверно, закончила свой телефонный разговор и приготовила еду себе и Паулине. Девочка, конечно, собрала все свои игрушки на полу в кухне и теребит теперь дверцу холодильника, топая ножкой по половику.
— Мама, открой. Мама, скорей, — твердила она обычно.
Харьюнпя подумал — хорошо бы, чтобы Элиза по ошибке приготовила трапезу на троих, правда, Элиза за неделю, наверное, уже привыкла к его отсутствию. Чего доброго, жена и дочь свыкнутся с тем, что в семье их только двое.
Автомобильная очередь дернулась вперед. Откуда-то сзади раздалась сирена «скорой помощи», но мигающих синих огней не было видно. Автомобиль свернул в другую сторону.
— Норри, видно, правильно поступил, направив все эти штучки прямо к Тьюрину, — произнес Харьюнпя.
— Н-д-ааа... так ведь это же обычное дело.
— Значит, хорошее обычное дело.
— Правильно...
— Это типично для Норри. Он умеет все так организовать, что результат получается какой надо.
— Н-д-ааа... но это не только его заслуга, а всего отдела.
— Что ж, может быть...
Некоторое время они сидели молча. У перекрестка Норденскельдинкату они прождали около четырех минут. А затем на перекрестке Хярьконен неожиданно свернул влево и въехал во двор одного из домов. Харьюнпя удивился. Хярьконен остановил машину, поставил ее на ручной тормоз, но мотор продолжал работать. Затем он повернулся в сторону Харьюнпя. Лицо у него было серьезным, и Харьюнпя сразу почувствовал, что он что-то затевает.
— Знаешь что? — сказал Хярьконен.
— Что?
— Послушай, черт подери. Подумай сам... как... откуда нам знать, может, они там вдвоем? С этим типом. На Магдалеенанкату. Может, они даже живут вместе? Черт подери...
— Брось... а ведь и правда...
— А мы идем туда только вдвоем.
— Это Норри, наверное, и имел в виду, когда сказал, что лучше бы нам подождать Монтонена и Тупала.
— Точно.
— Вернемся в отдел — вдвоем не поедем...
— Запросим по радио. Может, они еще в машине.
Харьюнпя взял в руку микрофон и некоторое время держал его в ладони, обдумывая, что сказать. Наконец он кашлянул и нажал клавишу указательным пальцем.
— Хела[24], говорит Ристо-шесть, — сказал он важным официальным тоном.
— Да, Хела слушает, что там у Ристо-шесть?
— Попробуй связаться с Монтоненом и Тупала. Они, наверно, где-то в районе Ристо. Если свяжешься, передай, чтобы немедленно ехали к зоопарку.
Харьюнпя задержал дыхание. Никак не удавалось унять дрожь в руке, державшей микрофон. Вместе с Хярьконеном они слушали, как дежурный трижды повторил их вызов. Ответа не последовало.
— Ристо-шесть. Вызывает Хела.
— Да. Ристо-шесть слушает, — ответил Харьюнпя.
— Монтонен и Тупала не отвечают.
— Да, слышали. Ясно. Спасибо.
— Хела дает отбой.
Харьюнпя сунул микрофон в зажим. Он был слегка взволнован, и поэтому микрофон не сразу попал на место. Закрепив его, наконец он вздохнул и повернулся к Хярьконену.
— Что будем делать? Поедем обратно в отдел?
— Погоди немножко...
— Чистое безумие — ехать туда вдвоем...
— Да-да. Но пройдет час, прежде чем мы доберемся до отдела, да час обратно. И подумай, с какой физиономией нас встретит Норри?!.. Ха! А что скажет Монтонен? Следующие полгода он всякий раз будет повторять, что мы сдрейфили. Нет, черт подери. Посмотри, есть там в ящике наручники?
Харьюнпя открыл ящик. Он вздохнул и вытащил пять перетянутых резинкой целлофановых мешочков. В них были наручники разового пользования, которые накладывают на запястье, а потом затягивают как удавочную петлю. Металлическое острие, торчащее снаружи, так сильно вонзается в ленту, что узел невозможно ослабить. Снять наручники можно, лишь разрезав их секатором. Харьюнпя извлек из связки пару наручников и сунул их в боковой карман своего пиджака.
— Ты это серьезно?.. — сказал он вопросительно. Ему не хотелось верить, что Хярьконен говорил всерьез, хотя прекрасно понимал, что другого выбора у них нет.
— Да. Мы хотя бы произведем осмотр места.
— Ну, хорошо, — согласился Харьюнпя.
«Лада» свернула на Магдалеенанкату. Песок бился о щитки колес. Руль сам вернулся на свое место, свободно скользя между ладоней Хярьконена. Не замедляя скорости, он в том же темпе продолжал путь. Затем кивнул головой влево.
— Вот этот дом.
Харьюнпя выглянул наружу и быстро окинул взглядом деревянный дом за кустами. Он казался мрачным и запущенным. Подробностей он не рассмотрел. Хярьконен доехал до конца улицы и на перекрестке повернул обратно. Ехал он теперь тихо.
— Подъедем вплотную к воротам. Если припаркуемся с той стороны, машину за кустами не будет видно, но она будет рядом на случай осложнений, — пояснил Хярьконен.
Харьюнпя лишь кивнул, ибо в горле у него пересохло. В его воображении вновь возникла картина приближающейся к лицу бритвы. Он заметил, что ручка у нее была жемчужного цвета. На ногтях пальцев, сжимавших ручку, лак сошел. Харьюнпя судорожно глотнул. Он вытер легкую испарину, выступившую на лбу, и взглянул на свою руку, как бы проверяя, нет ли на ней крови.
Они вылезли из автомобиля. Щелкнули дверцы — замок закрылся. На Магдалеенанкату было пусто. Улица эта находилась в стороне от оживленных городских магистралей. Сюда лишь издали доносились звуки автомобилей. Харьюнпя показалось, что он находится в глухой деревушке. Небо было здесь металлического цвета, на западе — желто-красного. Воздух — светлый, а земля — темная. Дома за деревьями и кустами казались большими, массивными. На верхушке дерева пел черный дрозд — голос его доносился оттуда как флейта. Из сырых канав пахло мхом и тиной. Был апрель. Однако казалось, что весна уже полностью вступила в свои права.
Харьюнпя расстегнул жилет и вытащил пистолет. Он сдвинул предохранитель, направил заряд в патронник и дослал его вперед. Большим пальцем снова поставил предохранитель на место и сунул руку вместе с оружием в боковой карман. Ручка пистолета скользила в его потной ладони. Он щелкнул пару раз предохранителем, но не взвел курка. Кладя оружие в карман, он не подумал, что теперь уже не успеет взвести его, случись в том спешная необходимость. Из кармана пиджака он вынул капсулу со слезоточивым газом, снял с нее колпачок и снова положил в, карман. Проверил также, на месте ли наручники, и взглянул после этого на Хярьконена.
— О’кей? Ну что, пойдем?
— Да. Не знаю, нужно ли разрабатывать какой-то план действий? Постучимся и отрекомендуемся знакомыми Кариты, спросим, дома ли она. Нужно учитывать и такую возможность, что ее нет дома, — сказал Хярьконен, и по тому, как он это сказал, было ясно, что на это он и надеется. Он сплюнул зажатый в губах окурок, растер его ногой и кивнул. Они свернули на посыпанную песком дорожку, ведущую во двор, не подумав, что сначала надо блокировать заднюю часть дома. В обычных условиях они наверняка хотя бы осмотрели выходы с тыльной стороны, прежде чем заходить в дом. Однако на сей раз по какой-то прихоти судьбы они забыли об этом.
Харьюнпя и Хярьконен шагали в ногу, и поэтому казалось, что гравий хрустит только под одной парой ботинок. Дом был удивительным творением из дерева, появившимся на смене столетий. Он был высокий и узкий, с жестяными карнизами, со множеством выступов и углов. Он напомнил Харьюнпя дома ужасов шведского газетного иллюстратора Арнольда. Из окон таких домов вылетают обычно летучие мыши, стены прорастают мхом и грибами, а в дверь проскальзывают ящерицы. Чем ближе они подходили к дому, тем выше и у́же он становился. В окнах нижнего этажа горел свет, расплывавшийся за шторами желтым пятном. Они остановились у входной двери и некоторое время стояли в нерешительности.
— Подожди здесь, я пойду загляну в окно, — прошептал Хярьконен. Он спрыгнул с деревянных ступенек и исчез.
Харьюнпя услышал лишь шорох кустов и пыхтение Хярьконена. Небо потемнело еще больше. Харьюнпя трясло от холода. Он осторожно нажал на дверь, но она была закрыта изнутри. Снова зашелестели ветки — вернулся Хярьконен.
— Это окно на кухню. Никого не видно, но внутри кто-то есть: слышно, как двигается.
— Тише...
— Да, — сказал Хярьконен и постучал костяшками пальцев в дверь. Стук показался Харьюнпя грохотом. Он эхом отдался в передней.
Они ждали. Изнутри — ни звука. Хярьконен перевел дыхание и постучал снова. Прошло еще несколько секунд. Харьюнпя расправил плечи и занес было руку для удара, но не успел и один раз стукнуть, как послышались шаги. Его рука так и застыла в воздухе. Он сосредоточенно смотрел на дверь и прислушивался к скрипу половиц.
Шаги приближались. Медленные и тяжелые. Настолько тяжелые, что полицейские переглянулись. И разом встали по обе стороны двери. Хярьконен вытащил из кармана пистолет. Положил большой палец на предохранитель. Они ждали, сдерживая дыхание. Черный дрозд испустил короткую трель. И замолк. Харьюнпя громко сглотнул слюну.
Дверь в переднюю открылась. Свет запрыгал сквозь щели выходной двери. Половицы громко заскрипели под ногами. Послышалось чье-то дыхание. Хярьконен поднял руку и постучал в дверь.
— Кто там? — спросили изнутри. Голос был усталый и скрипучий. Это был голос старой женщины.
Харьюнпя снял руку с газовой капсулы.
— Это мать Кариты, — прошептал он на ухо Хярьконену.
— Здесь...
— Здесь двое друзей Кариты. Она дома?
— Нет. Чего вам нужно?
— Мы... да поговорить бы надо. Когда она придет?
— Не знаю.
— А-а... где она?
— Что... вы что, из полиции? Да?
— ...Да. Мы из уголовной полиции... чего уж тут. У нас дело к Карите Нюссонен. Будьте добры, откройте дверь. Так будет удобнее разговаривать.
Старуха с минуту молчала. Она потопталась на месте, затем подошла к двери — скрипнул засов и сдвинулся с места. Харьюнпя выхватил руку с оружием из кармана и распахнул дверь. Женщина, державшаяся за дверную ручку, вылетела вместе с дверью на ступеньки.
— Черт бы вас побрал! — крикнула она пронзительным, испуганным голосом. Быстро перебирая ногами, чтобы сохранить равновесие, она поспешила обратно в переднюю. Хярьконен и Харьюнпя последовали за ней.
Передняя была нетопленой и темной. Здесь пахло обувью, верхней одеждой и сыростью. Половицы жалобно стонали под ногами полицейских. Старуха прижала обе руки к груди. Она была небольшого роста, но невероятно полная.
— Извините за слишком поспешное вторжение... наперед-то ведь не знаешь...
— Ну... чего вам нужно?
Они прошли на кухню — там было тепло и грязно. Свисавшая с потолка лампа скупо освещала комнату. На полу — игрушки и растрепанная иллюстрированная книжка. Женщина покорно повернулась к пришельцам, и Харьюнпя впервые смог разглядеть ее лицо. Это было морщинистое, восковое лицо старухи. В общем-то оно было даже доброе, однако наведенные брови и густо намазанные кроваво-красные губы делали его карикатурным. Харьюнпя смешался. Он увидел, что Хярьконен, продолжая держать руку в кармане, беспокойно оглядывается вокруг. С края шкафа свисал жестяной крюк, в мойке стояли пузырьки с лекарством. В воздухе пахло рыбным пирогом.
— Так где же Карита?
— Да. Нам бы нужно поговорить с ней.
— Ха. Что это она опять натворила? Она... да она почти месяц безвыходно сидела дома. Не могла она ничего сделать.
— Вот как.
— То-то и оно. Она должна подъехать с нами на Алексинкату, выяснить кое-какие дела.
— Во-от, значит, как. Потому-то за ней и охотятся, что она ничего не сделала? Ну и ну! Вы что же, так никогда и не оставите человека в покое? А?..
Старуха присела к столу. Она сделала это медленно, видимо опасаясь боли в ногах, но, почувствовав под собой табуретку, быстро опустилась на нее всем телом. Харьюнпя прислушался. Тишина. Однако это не успокаивало, ибо дом казался враждебным ящиком, в который они попали. Харьюнпя подвигал пальцами в кармане пиджака, распределяя их на колпачке газового баллона.
— Нам ни к чему напрасно препираться. Вы накрыли стол на троих. Карита с мальчиком на втором этаже?
— Ха. Пойдите посмотрите. Пойдите посмотрите... Убирались бы вы отсюда.
— Ну... кто тут жениховался с Каритой в последнее время? Что за тип живет здесь?
— С чего вы взяли, что здесь живет мужчина? Я по крайней мере ничего не знаю. Лахтинен и Маунула живут в другом конце дома, если вы их имеете в виду. Идите спросите, мерзость вы этакая.
— Вы же знаете, что не о них речь...
— Какого черта...
— Ну ладно. Пожалуй, зря мы... — начал Харьюнпя и не докончил фразы.
Хярьконен двинулся к внутренней двери. Видно было, как он стиснул зубы. Волосы на теле Харьюнпя встали дыбом. Затылок сжала спазма.
— Что... чего вам надо-то... эй, полицаи, чего вам, — заверещала старуха.
Харьюнпя понял, что она делает это намеренно.
— Тихо! — процедил он сквозь зубы и придвинулся к двери.
Он подоспел к Хярьконену как раз в тот момент, когда снаружи послышались шаги — шли двое. Харьюнпя прислушался. Он заметил, что щели между половицами настолько широкие, что, если на пол прольется кровь, она легко вытечет между ними и на много месяцев оставит после себя запах в подполье. Из кармана Хярьконена донесся щелчок предохранителя. Люди, подходившие к дому, открыли дверь. Но не закрыли ее. И вошли в переднюю.
— ...я унес много лакрицы... — произнес маленький мальчик. Он сказал это с явной гордостью. Сказал тоненьким детским голоском.
— Одно мученье с тобой, щенок! Мама же говорила тебе... Ты хорошо знаешь, чем это может кончиться. Вот заберут тебя фараоны и не отпустят никогда, пострел.
— Это она, — прошептал Хярьконен на ухо Харьюнпя. И быстро припал к стене, а Харьюнпя шагнул вперед.
Он стоял посреди кухни, так что его хорошо было видно. Он ощущал себя приманкой, мишенью.
Дверь на кухню отворилась. Молодая женщина с пяти-шестилетним мальчуганом вошла в комнату. Харьюнпя сразу же узнал по фотографии Кариту Ирмели Нюссонен. Карита не сразу заметила Харьюнпя, но ребенок остановился и вытаращил на него глаза.
— Угадай, мать, что опять Марко натворил.
Карита мгновение смотрела на сидевшую на табуретке мать, затем быстро повернула голову в сторону Харьюнпя. Харьюнпя увидел перед собой полное невыразительное лицо, с которого страх мгновенно согнал румянец. Рот приоткрылся, обнажив влажный язык. Карита была полная, маленькая, с высокой грудью, туго обтянутой белой блузкой. Ее мать в молодости была, наверно, точно такой же. На плечах у Кариты был накинут пиджак, рукава свободно свисали вниз. В руке она держала пестрый целлофановый пакет. Сквозь целлофан просвечивали два пакета с молоком и четыре бутылки пива. Горло Харьюнпя сжалось. Ему казалось невероятным, чтобы стоявшая перед ним женщина могла участвовать в убийстве или по крайней мере быть свидетельницей того, как при ней убивают человека на полу его квартиры. Хярьконен закрыл дверь.
— Карита Нюссонен?
— Да... — промолвила женщина. Она дрожала. И неотрывно смотрела в глаза Харьюнпя. Взгляд отражал неожиданность, растерянность, близкую к панике.
— Мы из уголовной полиции. Тебе придется отправиться сейчас с нами...
— Мамочка... мамочка... не надо... мамочка, не надо... — зашелся мальчик. Слезы брызнули и потекли по его щекам. Он вытащил руку из шерстяной варежки, и оттуда вывалилась на пол куча лакричных палочек. Мальчик повернулся, бросился было к двери, снова повернулся и кинулся к сидевшей у стола бабушке. Он уткнулся в ее колени и затопал ножонками о деревянные доски, прячась в ее объятиях.
— Мамочка... мамочка. Мамочку... мамочку нельзя уводить! — вопил он, прерывисто вдыхая в себя воздух, и Харьюнпя различил в его голосе подлинное отчаяние.
— Марко... Марко, послушай. Ты не... мы не... — безуспешно попытался Харьюнпя успокоить ребенка, уткнувшегося головой в зыбкий живот бабки.
Харьюнпя смотрел на взъерошенные светлые волосы, выбивавшиеся из-под шапочки мальчика, на узкий грязный затылок. Он вспомнил Паулину. Потом перевел взгляд на палочки лакрицы и намалеванные на обертке склабящиеся негритянские физиономии. Очень у него было скверно на душе.
Харьюнпя поднял голову. И увидел перед собой Кариту и неподвижно стоявшего за ней Хярьконена.
— Ну, Карита. Надевай-ка свой пиджак, и пойдем, — сказал он женщине, но уже не так враждебно, а скорее уныло, ибо горькие всхлипывания мальчика не могли оставить его равнодушным. С изменением его тона изменилось и настроение у женщины. Напряженность исчезла, лицо ее было спокойно. Она опустила сумку на пол и вздохнула. В ней промелькнуло что-то, промелькнуло и пропало, это произошло так быстро, что Харьюнпя даже не заметил. Если бы он держался настороже, то обнаружил бы в Карите нечто, заставляющее постоянно быть начеку. А Хярьконен не мог ничего видеть, потому что женщина стояла к нему спиной.
— Почему я должна идти?
— Объяснение ты получишь на месте. Ты же наверняка понимаешь, о чем идет речь, — сказал Харьюнпя.
— О’кей... но мне нужно зайти в свою комнату. — Карита сделала шаг к лестнице, ведущей наверх.
Харьюнпя заслонил ей дорогу.
— Нет. Ничего не выйдет. Не клади руки в карманы... если тебе придется остаться у нас и что-нибудь понадобится, твоя мать принесет.
Карита остановилась в полуметре от Харьюнпя, уперев руки в бедра. Она наклонила голову. Чуть вздернув нос и приподняв верхнюю губу, она придала лицу такое презрительное выражение, что Харьюнпя вынужден был отвести взгляд.
— Послушай, полицайчик. Мне нужно кое-что взять с собой, — сердито буркнула Карита и промаршировала мимо Харьюнпя.
Харьюнпя хотел было что-то сказать, однако слова застряли у него в горле — он только рот раскрыл. Пожал плечами и, не в силах ничего предпринять, покорно и умоляюще посмотрел на Хярьконена. Тот вдруг быстро повернулся, так что Харьюнпя вздрогнул и, в свою очередь, повернулся. Но крутые деревянные ступеньки были уже пусты. Он увидел лишь, как мелькнул ботинок Карты, скрывшейся за углом.
— Вот черт! Ты упустил ее! — крикнул Хярьконен. И, перескакивая через ступеньки, помчался наверх. А Харьюнпя обрел способность двигаться, лишь увидев пистолет в руке Хярьконена.
Оба бросились наверх. Узкие ступени трещали, перила раскачивались. На повороте лестницы они было налетели друг на друга. Харьюнпя притормозил первым. Он боялся, как бы Хярьконен нечаянно не разрядил пистолет. Они поднялись на чердачную площадку и остановились. На площадке было темно и прохладно, в свежем воздухе пахло гнилыми яблоками. Полицейские стояли, переминаясь с ноги на ногу. Свет попадал сюда только с лестницы, и, поскольку они стояли на ней, тени их падали на стену большими черными пятнами.
— Уйди, уйди оттуда... ты как на блюдечке... — прошептал Хярьконен, обращаясь к Харьюнпя. Пригнувшись, они продвинулись на несколько метров вперед и присели на корточки. Харьюнпя вытащил пистолет, а в другую руку взял газовый баллон.
— Она должна быть где-то рядом. Не могла она уйти далеко, — прошептал Хярьконен.
— Да... а нет ли у них здесь жилых комнат? Подождем немножко, пока глаза привыкнут.
— А не может этот тип прятаться здесь?
— Почему бы и нет... хотя с какой стати он сидел бы в укрытии до нашего прихода? Ведь никого же еще не брали... Ой, черт, как же она все-таки улизнула. Я не...
— Оставь. Только бы у нее не было оружия.
— Вряд ли... посмотри-ка туда! Там дверь, и сквозь щель виден свет. Она там.
Харьюнпя и Хярьконен вскочили на ноги и бросились к двери. Хярьконен стал шарить по стене рукой и, найдя выключатель, зажег свет. Теперь они почувствовали себя уверенней. Харьюнпя взглянул на Хярьконена и, увидев, какое у него напряженное лицо, понял, что и сам выглядит точно так же. Он вдруг понял, что разыгрывает из себя героя, против чего так настойчиво предостерегал Норри. Вот они сейчас оба находятся здесь, в то время как на нижнем этаже никого нет. Бабка вполне может поджидать их внизу с дробовиком в руках. Он приложил ухо к двери и различил в комнате какой-то непонятный шелест. Хярьконен схватился за ручку и рванул дверь на себя. Она оказалась на запоре. И даже не дрогнула.
— Карита! Открой дверь! — крикнул Хярьконен.
— Нет! Нет, не открою! Я ничего не сделала!
— Ну, тогда тебе нечего бояться. Открой дверь, выходи сюда и разберемся.
— Иди к дьяволу...
— Послушай! Будет всем легче, если мы провернем это дело без осложнений. Ты же знаешь, что все равно мы вытащим тебя оттуда. Выйдешь сама?..
— Я ничего не сделала! Я ничего не сделала! Я ничего не сделала! — прокричала Карита, и ее голос поднялся до фальцета.
— Успокойся...
— Видно, вы не поверите мне, пока я не убью себя? А я убью! И убью каждого, кто войдет сюда! Поверьте мне, дьяволы из преисподней!
— Карита, подумай о Марко...
— Аа-аа...
Голос женщины был исступленным, истерическим. Страх наполнил Харьюнпя. Он мелко топтался на месте.
— Вот черт возьми-то, вот черт возьми-то, — безотчетно повторял он, покусывая нижнюю губу. Он слегка дотронулся до своих волос и переложил пистолет из одной руки в другую.
— Послушай, нам надо получить подкрепление. Ее надо вытащить оттуда... Иначе, чего доброго, она даст деру оттуда?
— Да. Или покончит с собой, — сказал Харьюнпя, и, только произнеся это, он понял, к каким плачевным результатам такой исход мог привести. Он попытался не думать об этом.
— Не убьет она себя...
— Как знать... она не совсем нормальна. Эта травма на черепе...
— Хорошо, Тимо, мы сделаем так: я останусь здесь и постараюсь отвлечь ее внимание на то время, пока ты выйдешь и последишь, чтобы она не сбежала через окно, и из автомобиля запросишь по рации из центра помощи. Попроси кого угодно, кто здесь поближе, патрульные машины должны быть где-то поблизости. Попроси также прислать сюда собаку... и скажи, чтобы побыстрее, — сказал Хярьконен. Его спокойствие вернуло равновесие и Харьюнпя. В заключение Хярьконен передал Харьюнпя ключ от машины, и тот бросился бегом вниз по ступенькам. Он не успел подумать о дробовике, сбегая вниз. Не сбавляя скорости, он пронесся через кухню, через тепло и ароматы рыбного пирога и только раз взглянул на старуху, сидевшую на скамейке с мальчиком, забившимся в ее объятия. Седые волосы старой женщины сплелись с золотистыми кудрями мальчонки. Они оба тихо плакали.
На улице было темно. Небо черное, только края его пылали сине-красным цветом, отражая свет над городом. Черный дрозд уже не пел больше. Было тихо, Наступило то мгновение, когда маленькие зверьки приходят в движение, шурша в траве и у корней кустов. Харьюнпя задержался на секунду на песчаной дорожке. Он запрокинул голову вверх так глубоко, что небо открылось прямо перед ним во всей своей глубине. Длинным прерывающимся вздохом он вобрал воздух в легкие, тряхнул головой и бросился через кусты к стене дома.
Прошлогодний лесной купырь путался в ногах Харьюнпя. На земле валялся разный мусор, он не видел, куда наступает. Он вышел к задней части дома и огляделся. На первом этаже располагались три темных окна. Он поднял взгляд, и его глаза инстинктивно устремились к одной из оконных рам второго этажа, где горел свет.
Харьюнпя видел, что окно было распахнуто. Он услышал приглушенный голос Хярьконена и стук его ударов в дверь. Держа пистолет наготове перед собой, Харьюнпя стал осторожно продвигаться вдоль стены. Приблизившись, он заметил, что к обоим окнам верхнего этажа вели пожарные лестницы. Харьюнпя подумал, что Карита могла по ней скрыться. Он стоял на месте и пытался вглядеться в глубь двора. Но темнота и кусты скрывали все из вида. Харьюнпя сдержал дыхание и попытался внимательно прислушаться. Неподалеку загрохотала какая-то тяжелая машина. Шум, грохот дизеля и позвякивайте цепей заглушили все остальные звуки. Невозможно было различить даже шума уличного движения с Пасилантие. Харьюнпя приблизился к пожарным лестницам. Он наступил на какой-то предмет, напоминающий ящик, и чуть не подвернул ногу. Харьюнпя присел и увидел, что предмет, на который он наступил, был портативным радиоприемником. Было видно, что валялся здесь он недолго. Харьюнпя взглянул наверх, на освещенное окно, и понял, откуда было выброшено радио. В ту же минуту он догадался об исходном местонахождении этого аппарата: он мог попасть сюда только из квартиры жестянщика Армаса Калеви Континена. Дулом пистолета он приподнял приемник за ручку и облокотил его о цоколь здания. Металлическая коробка должна была сохранить на своей поверхности много отличных отпечатков пальцев, которые очень понадобятся в случае, если Карита станет утверждать, что никогда не видела приемника, о котором идет речь.
Харьюнпя коснулся ладонью железной опоры пожарной лестницы. Она была холодной, заржавевшей. Он понял, что Карита убежала в свою комнату только для того, чтобы избавиться от приемника. И никуда она не скрылась, по крайней мере до сих пор. Харьюнпя попытался решить, что ему делать. Охотнее всего он бы ушел из-под окна, направился к автомобилю и вызвал подмогу. Это «охотнее всего» было настолько сильным, что он уже сделал движение в сторону автомашины, однако в последнее мгновение разум взял верх. С неохотой он признался себе, что у него не было иного выбора, как залезть в комнату через окно. Принятие окончательного решения вызвало неприятную реакцию. Он всхлипнул пару раз, будто собирался заплакать.
Харьюнпя крепко ухватился за пожарную лестницу. Металл в его руках показался шершавым, как наждак. Он постоял еще минуту, не отрываясь от земли, в ожидании, когда утихнет дрожь в коленях. Он глубоко втянул в себя весенний воздух, наполненный ароматом земли. Он наслаждался им, ибо знал, что каждое счастливое мгновение человека очень важно — оно может быть последним.
Харьюнпя напрягся, подтянулся вверх и поставил ногу на первую перекладину. Лестница вздрогнула. Сверху она была прикреплена только одним болтом, и тело Харьюнпя заставило ее удариться о стену. Биение на мгновение зазвучало в воздухе. Оно передалось через дерево строению и вызвало вибрацию всей торцовой стены. Харьюнпя сглотнул. Он физически ощутил, как адреналин разлился вместе с кровью по всему телу. Он быстро сделал несколько шагов вверх по лестнице и остановился отдышаться. Шум дизеля слышался теперь лучше. Харьюнпя посмотрел вверх. Свет погас в окне Кариты. Женщина услышала колебание лестницы. Карита знала, что кто-то намеревается проникнуть к ней через окно. И она поджидала, призвав темноту в помощники.
Если бы Харьюнпя действовал в соответствии с требованиями создавшегося положения, он должен был бы спуститься вниз, подбежать к автомобилю, вызвать подкрепление, вернуться и сторожить у окна. Но он не сделал этого. Он считал себя трусом и поэтому продолжал карабкаться вверх. Напрягаясь, он перебирался с одной перекладины на другую. Отслаивавшаяся ржавчина сыпалась на его лицо. За несколько секунд он добрался до верхней части лестницы и остановился.
Харьюнпя вытянул шею. Из комнаты не донеслось ни звука. Хярьконен с силой тряс дверь. Его голос, заглушаемый дверными панелями, повторял:
— Карита? Послушай, Карита! Ну чего ты? Не... не делай глупостей. Всегда есть возможность выбора. Карита? Ты где? Скажи хоть что-нибудь...
Харьюнпя крепко встал на ноги. Он поднял трясущуюся руку и открыл окно настежь. Петли угрожающе заскрипели. Фактор внезапности был утерян. Ладонью левой руки Харьюнпя оперся о подоконник. Краска облупилась и затвердела в жесткие стружки. Они вгрызались в кожу. Харьюнпя подумал, что самое трудное это как раз проникнуть вовнутрь. В это мгновение он будет находиться в оконном проеме, как тень на экране, со скованными руками. Этот момент самый благоприятный, чтобы толкнуть его, сбросить во двор, выстрелить ему в лоб или полоснуть бритвой по лицу, да так глубоко, чтобы раскроить переносицу и верхнюю губу. Он оперся коленом о верхнюю перекладину и положил правую руку на подоконник.
Мощное усилие, и Харьюнпя бросил себя на подоконник. Несколько мгновений его тело держалось лишь на руках, опершихся на подоконник. Сильно оттолкнувшись обеими ногами о стену, он заставил свое тело наклониться вперед. Голова и плечи скользнули внутрь оконного проема. Он ничего не видел, но лицом ощутил комнатный воздух. Он почувствовал запах косметики и женского тела. Харьюнпя пригнул голову вниз и соскользнул на пол.
У окна стоял стол. Харьюнпя плашмя упал на него. Он ощутил под собой мелкие вещи, задрыгал ногами в воздухе и стал шарить руками по столу. Предметы с шумом покатились с него. Часть из них раскрошилась под Харьюнпя. По запаху он определил, что это была косметика и духи. Стол затрещал под ним. Он упал на пол, ткнувшись в него лицом. От сильного удара бровью о какой-то жесткий предмет боль резанула по ней. В глаз полилось что-то теплое. Это была кровь.
«...Не оставляй меня... если что, возьми к себе», — молился про себя Харьюнпя. А вслух бормотал:
— Я возмещу. Я... возмещу все, что поломал.
Харьюнпя предпринял попытку встать. Банки и склянки завертелись под ним, и он с трудом поднялся на колени. Кровь текла через всю щеку. Он отер ее рукой.
— Карита! Где... где ты? Не делай ничего! Я не хочу тебе ничего плохого... но это же нужно. Нужно! Ты знаешь! — заговорил он в полный голос, и конец фразы поднялся до крика.
Хярьконен продолжал энергично трясти дверь. Дерево трещало.
— Карита! Кто там? Прочь от двери! Я стреляю в замок! Уходите от двери! Я выбью замок! — кричал он из коридора. Харьюнпя заметил наконец свет, просачивавшийся через дверные щели, который обозначал дверь большим прямоугольником. Он понял, что находится как раз возле этого прямоугольника. Он был прямо посреди него. Он открыл рот. Горло у него пересохло.
— Не стреляй! Не стреляй! Хярьконе-е-еен! Не стреляй! Я здесь. Харьюнпя здесь... не стреляй! — закричал он, и страх обратил его крик в тревожный визг. Он бросился с колен налево, в угол.
В темноте Харьюнпя отлетел к кровати. Он почувствовал, как его рука прикоснулась к материи, и затем понял, что это кусок одежды, надетой на человека. Скрипнула кровать. Харьюнпя почувствовал, что попал в объятия Кариты, сидевшей на кровати. Инстинктивно он ткнул кулаком вперед. Рука погрузилась во что-то мягкое. Он напрягся, чтобы встать, и вновь отлетел к двери. С кровати послышались жалобные причитания. Харьюнпя стал поспешно шарить около дверного косяка в поисках выключателя.
— Что я наделал... Господи, боже мой... что я наделал... — бормотал он про себя. Наконец он нащупал выключатель, и комната наполнилась светом. Свет ошеломил своим блеском.
Карита находилась на кровати в полулежачем положении, почти в том же, что и многие из покойников, которых Харьюнпя приходилось навещать — ее плечи опирались о стену, ноги свисали на пол, вялые руки лежали на кровати. Ее голова содрогалась в беззвучном плаче, слезы стекали по щекам к подбородку, оставляя после себя черные маскарадные линии. Харьюнпя придвинулся к кровати. Он почувствовал неизъяснимое огорчение и жалость. Он чувствовал, что не может не взять в свои руки жесткую ладонь Кариты.
— Ну... извини... я ударил тебя. Не хотел плохого... но нужно объясниться. Ты же знаешь. Если что-то совершаешь... приходится платить за последствия. ...у всех одни страдания... — говорил он дрожащим голосом.
— Харьюнпя! Тимо! Что там происходит, Тимо? Открой дверь! — ревел взволнованный Хярьконен в коридоре. Харьюнпя ослабил пожатие, и рука Кариты выпала из его ладоней. Харьюнпя повернул ключ и, увидев озабоченное лицо Хярьконена, почувствовал такое огромное облегчение, которого раньше никогда не испытывал.
— Что... у тебя на лице кровь... отчего? Черт возьми...
— Да нет... сам... я упал. Это маленькая царапина. Только вот на неудобном месте. Около глаза...
— Покажи-ка... ага... не больше сантиметра. Будет саднить. Там у себя дома наложим пластырь. Оботри кровь, у тебя страшный вид, — закончил свой диагноз Хярьконен и повернулся к Карите.
— Ну, ты! Пошли! — приказал он.
Море в порту было гладким и блестящим, несколько дальше, там, где городское освещение не отражалось в воде, оно было темным и морщинистым. Харьюнпя шел в направлении Катаянокка. На этот раз он шел медленно. Он шагал, глубоко засунув руки в карманы и разглядывая смолу, застывшую между камней. Рассеченная бровь по-прежнему давала о себе знать. Вернувшись в отдел, он ополоснул лицо и наложил на рану пластырь. С бо́льшим удовольствием он сделал бы это дома, но Норри заставил его обмыться, залататься и только после этого отправил домой. Он вошел на деревянный мостик и остановился в конце его. Он опустил руку на поручень и стал разглядывать снующих по воде чаек. Он смотрел на пухлых птиц, но мысли его были далеко отсюда. Он думал о том, как ему пришлось отрывать ревущего мальчугана от ног матери и тащить затем в дом к плачущей бабке. У двери он обернулся и посмотрел назад. Его последний взгляд запечатлел ребенка, который лежал неподвижно на полу посреди кучи лакрицы. Харьюнпя вздохнул и пошел дальше.
У монетного двора он поднял руку и коснулся веток серебряной сирени, они склонялись через забор к самому тротуару. Они еще не распустились, это предстояло в мае, но их почки уже слегка набухли. Харьюнпя вспомнил, что первая неделя мая у него была отпускной. Он намеревался отправиться один в деревню. Он думал о том, как бросится в молодую траву, утопит в ней лицо, будет вдыхать в себя аромат земли и зелень листвы, и забудет покойников и скорбящих по ним родственников. Он думал, как будет слушать пение жаворонка...
Харьюнпя немного убыстрил шаги. Он миновал парк и повернул на Луотсикату. Он не жалел, что отправился домой, в то время как остальные остались на работе. Он знал, что время прошло бы в напрасном ожидании, потому что на допрос Кариты у Норри уйдет немало времени. Харьюнпя предчувствовал, что, несмотря на свое прошлое и внешнюю твердость, Карита расскажет уже этим вечером о своей причастности к смерти Континена. Она расскажет, что произошло в квартире и кто был там вместе с ней. Она скажет, кто убийца. Харьюнпя знал, что, как только будет выяснено его имя, найдется и он сам, где бы он ни был — в больнице, в трудовой колонии или в могиле.
Харьюнпя приближался к своему дому. Он скользнул взглядом по кирпичному забору губернской тюрьмы. Забор был осыпавшийся и поблекший, он казался старым знакомым и бодрил уставший взгляд. Харьюнпя повернул голову и почувствовал болезненное покалывание в затылке.
— Этого еще... этого еще не хватало, — произнес громко Харьюнпя. Ему показалось, что он ушиб позвонки, падая на пол в комнате Кариты. С минуту он думал о том, что завтра нужно будет наведаться к врачу, чтобы получить освобождение по болезни, но затем вспомнил, что впереди пятница и конец недели, и отказался от этого намерения. Он хотел участвовать в расследовании до конца. Он хотел принять участие в задержании убийцы. Он хотел встретиться лицом к лицу с этим человеком, заглянуть ему в глаза.
Вместо свободных дней по болезни Тимо Юхани Харьюнпя удовлетворился мечтами о свободной неделе в мае. Он стал припоминать растущую меж прибрежной гальки мать-и-мачеху и ощущение солнца на своей коже. Он будет долго и неподвижно лежать врастяжку на лужайке, как дерево, упавшее в лесу. Мечты успокоили его. Навеяли грусть. Он дал слезам вольно пролиться на лицо и не смахнул их. Он плакал как ребенок.