Сверху, будто через густое облако, видно реку. Не особенно большую, а примерно как Тобол выше Тобольска. И вроде ледоход по ней, самый конец, когда ледяные глыбы уже не горбатятся, а поистерлись, потаяли, посерели от воды. Тесно реке, распирает ее лед, продохнуть не дает.
И ух вниз, с горней высоты, ажно печенка в горло. Туман жиже, прозрачнее, и теперь можно разглядеть: не река это, а улица. Невский проспект. Дома пообонь, будто высокие берега. И льдины не льдины, а мертвяки — люди в шинелях, гнедые лошади с раздутыми брюхами. И всё это серое, неживое движется меж каменных теснин, в сторону аммиралтейской иглы, дворца зимнего. Медленно, неотвратимо, и конца потоку не видать.
Страшно.
Хорошо, догадался молитву, хоть и во сне. Только произнес «Спаси, Господи, люди Твоя», и страшная блазна, ползущие вшами непокойники, сгинула. Проспект, однако, остался.
Теперь по нему шли живые, тьма тьменная. Радостные все, руками машут, кричат что-то, трубы у них трубят, песню слышно — как бы радостную, но в то же время и грозную. Словно крестный ход в престольный праздник. Но несут не кресты — хоругви кровавые, а вместо икон с Ликом Божьим тащут портреты, на них усатый кто-то, довольный, глаза щурит.
Первое виденье было хоть страшное, но понятное — где война, там и мертвецы. Второе сонному разуму не в охват. Кому поклоняются? Чему рады?
Но и тут пригодилось моление.
«…и благослови достояние Твое, победы на сопротивныя даруя» — пропал и черт усатый.
Всё пропало кроме Невского. Ни души на нем. Пусто, бело, морозно. Только сбоку по мостовой баба, замотанная в платок, тащит санки, еле идет. На санках куль небольшой, веревкой обвязанный. Хоть сверху не видно, однако известно: там усопший младенец. Баба пройдет немного, встанет. Потом снова идет. И никого на всем проспекте, только поземка.
Знамение это было страшней первого, но понятней второго. Быть сему месту пусту? Нельзя того допустить!
«…и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство».
Сказал священные слова — победил Пустоту. Снова проспект переполнился, задвигался. Только не людьми, а железными крышами малыми, разноцветными. И чуднó: половина по правой стороне тащится, половина — по левой, встрень. По берегам-третуарам выставлены картины пестрые, на них девки намалеваны, тощие, полуголые, зубы скалят.
Плюнул на всю эту непонять из-под облаков. Зафырчал проспект: фрр-фрр. Полетели брызги черные.
Не «фрр-фрр», а «карр! карр!» Не брызги — вóроны.
То ли каркают, то ли по-иностранному кричат. И выше, выше подбираются. Уже близко они. Клювы острые, когти врастопыр.
Сейчас накинется, мелюзга бесовская, рвать зачнет. А молитвы нет — слова, как дальше, забылись. Не вспомнить.
На второй год боевых действий почти весь Генеральный штаб (а вместе с ним отдел IIIb, к которому был приписан майор Йозеф фон Теофельс) вслед за Oberste Heeresleitung, ставкой верховного главнокомандования, переместился в Силезию, поближе к Восточному фронту. Разместились удобно, в охотничьем замке Плес, но по мере того, как война набирала силу, разбухала и главная квартира. Ко второй зиме не только во флигелях и пристройках, но в оранжереях, подсобных помещениях, даже сторожках и сараях поселились Sektionen и Abteilungen[1] разной степени необходимости. При этом размещение не всегда соответствовало истинной полезности подразделения. К примеру, Abteilung IIIb, без которого великая армия оглохла бы и ослепла, ютился в бывшем птичнике. Из прежнего курятника велось управление всей гигантской агентурной сетью, пронизывавшей тылы вражеских государств. В утятнике расположился мозговой центр контрразведки. Фронтовой разведкой руководили из гусятника. Сектору военной журналистики, агитации и пропаганды достался индюшатник. Цензура и сектор военных атташе делили страусиный вольер. В кабинете начальства когда-то хранились свежие яйца. Шутки по этому поводу офицерам давно уже надоели, но прозвища («куроводы», «селезни», «индюки» и прочее) присохли намертво и в дальнейшем, когда Ставка сменила дислокацию, уже не менялись.
В этом птичьем царстве майор бывал нечасто. Только по экстренному вызову — как сейчас. Фон Теофельс был у руководства на особом счету, способного офицера приписывали то к одному сектору, то к другому, в зависимости от задания. Поручения неизменно относились к категории сверхважных, однако важность не всегда сочеталась с интересностью, а именно этот параметр являлся для Зеппа определяющим. Он любил свою работу, она составляла весь смысл его существования, а за каким чертом жить, если скучно?
Судя по тому, что под телеграммой стояла подпись подполковника Колнаи, начальника разведсектора, можно было надеяться на что-нибудь живое. И все-таки Зепп немного волновался. Всю дорогу он проделал на мотоциклете, чтоб как следует разогнать кровь. Гнал на восьмидесяти, останавливался лишь залить бензина да сжевать бутерброд. Когда показался шлагбаум, кордон первой линии оцепления, фон Теофельс не сбавил скорость, а еще наподдал газу и эффектно затормозил у самого шлагбаума.
Чем ближе к замку, тем больше на дороге становилось автомобилей. Черные, стремительные, они летели в Ставку и обратно, доставляя воинских начальников и курьеров с секретными пакетами. Будто вороны вокруг вороньего гнездовья, подумал Зепп, которого предстоящая встреча настраивала на поэтический лад. Он даже запел по-русски: «Не стая воронов слеталась на груды тлеющих костей…» Лихой ветер уносил песню вместе с дорожной пылью.
Ах, если б снова за линию фронта! Надоело ходить в мундире, жить по правилам.
Правда, минувшим летом он занимался делом невидным и неблагодарным, но очень, очень занятным: налаживал у союзников-австрийцев новую систему фронтовой разведдеятельности (собственная разработка). Идея была здравая, простая, всем выгодная. Обычный шпион, обслуживающий зону боевых действий, труслив и бездеятелен. Его можно понять — если попадется, сразу вздернут или расстреляют. Заработки чепуховые, а риску много. Из-за этого агенты добывают мало информации и многое присочиняют.
Что придумал Зепп? Пойманных русских шпионов не казнить, а перекупать. Мол, зачем человеку существовать на жалованье от одного начальства, когда можно получать сразу два вознаграждения, в рублях и в кронах? И своим агентам рекомендовалось то же самое: идти с повинной к русским и предлагать свои услуги.
Выгода здесь не только в двойной оплате. Еще важнее безопасность. Виселицы можно не бояться, от патрулей не прятаться, через линию фронта переправят в лучшем виде и так далее. Противник снабжает двойника ложными сведениями, по которым легко вычислить истинное положение дел. Люди оживают, начинают давать превосходные результаты. Потерь минимум. Красота!
Конечно, есть риск, что шпион-двоеженец сочтет главной супругой русскую разведку, но это вряд ли. Помогут два обстоятельства. Во-первых, нужно больше платить. Во-вторых (это главное), сердечнее относиться. Всякому приятно, когда его уважают. Особенно если твое ремесло у дураков считается презренным. Вот русские офицеры агенту руки не подают, разговаривают брезгливо, иной раз и сесть не предложат. А мы не то что руку — обнимем и к груди прижмем, про семью расспросим, водочки-наливочки с героем выпьем, поахаем на все его приключения. С душой надо к сотрудникам относиться, и они в лепешку разобьются, чтобы оправдать такое к себе расположение.
Поработал неплохо, австрийские коллеги остались довольны. Но именно из-за этого возникла следующая командировка, исключительного занудства. Генерал-полковник фон Гетцендорф личным письмом попросил фельдмаршала фон Гинденбурга откомандировать в распоряжение австрийской Ставки капитана фон Теофельса для организации охраны сверхсекретного объекта: 305-миллиметровой чудо-пушки «Шкода», предназначенной для стрельбы бронебойными снарядами по мощным крепостным укреплениям. Ради повышения статуса присвоили Зеппу внеочередной чин (было бы за что), дали штат сотрудников, и несколько недель новоиспеченный майор катался взад-вперед по железным дорогам. Работа по обеспечению безопасности была ерундовая, любой педант бы справился, но сколько волынки, сколько нудной суеты! Стальное чудовище можно транспортировать только в разобранном виде, на нескольких платформах. При каждой сборке-разборке тысяча формальностей. В момент выстрела, который осуществляется дистанционно, нельзя приближаться к орудию ближе, чем на триста метров, иначе смертельная контузия. В конце концов Теофельс запросился в отпуск для поправки здоровья: мигрень, тремор, частичная потеря слуха. К черту такую статусность.
Но и в отпуске скоро соскучился. Не был он создан для семейной жизни. Не та порода, не та группа крови. Вернуться под древние своды родового замка, конечно, было приятно. Жена содержала Теофельс в образцовом порядке. И сама она тоже была совершенно образцовая. Настоящая генеральская дочь, воспитанная в традициях долга и ответственности. Для разведчика, чья жизнь принадлежит службе, а наезды домой редки и нерегулярны, никакая иная супруга не подошла бы. Просто не выдержала бы такого сосуществования. Зепп относился к жене с уважением и благодарностью, как на фронте относятся к надежному тылу, о котором можно не заботиться. Ирма платила мужу той же монетой, ведь он был герой, настоящий немецкий офицер.
Оба держались в высшей степени тактично. Своими проблемами друг друга не обременяли, а общая зона ответственности у супругов была только одна — воспитание сына. Здесь всё тоже обстояло почти идеально. Мальчик рос шустрый, смелый, любознательный. На папу глядел с трогательным обожанием. Не полюбить малютку было трудно, пришлось задействовать всю недюжинную выдержку.
Любовь — чувство, в которое Йозеф фон Теофельс не то чтоб не верил (отлично верил и не раз использовал в работе), но которое считал для настоящего разведчика недопустимым.
Не совсем так. Любить можно, даже полезно что-нибудь абстрактное: Родину, нацию, идею, принцип. Такая любовь делает человека сильней, может превратить его в стальной таран, всё сметающий на пути.
Но любовь к кому-то, к конкретному человеку делает тебя уязвимым, а значит, слабым. Оглянешься на бегу, дрогнешь в миг выбора, поддашься жалости — и всё, проиграл. В сущности, жизнь состоит из череды побед и поражений. Маленьких, средних, больших. Бывают слабаки, которые никогда и ни в чем не побеждают. Но нет таких героев, кто вовсе не ведает проигрыша. Задача — концентрировать силы на главных целях, без сожаления жертвуя третьестепенными. Тот же закон, что на войне. Собрал войска в кулак, прорвал фронт или нанес мощный фланговый удар, а прочее мелочи. Победителей не судят.
Йозеф фон Теофельс был однолюбом. Он знал лишь одну всепоглощающую страсть — любовь к победе. Не важно в чем. В деле, которым он в данный момент занимался и которому отдавал все силы своего острого ума и бронированной воли. В этом и заключался источник его силы, его смелости. Чувство страха майору было неведомо — так, что-то смутное вспоминалось из раннего детства, не более. Зачем жить, если ты разбит? Чем проиграть, лучше погибнуть.
Жена — та понимала. В душу не лезла, довольствовалась тем, что Зепп ей давал. Но сын был еще маленький. Усвоить зепповскую диалектику любви он был пока не в состоянии. Смешной рыжик таращился на бравого папашу круглыми глазенками, которые так и сияли любовью.
Словами объяснять было рано. Только поступками. Как вчера, при расставании.
Ровно сутки назад, когда Зепп, получив интересную телеграмму, моментально собрался в дорогу, жена с сыном вышли его проводить к воротам. Ирма вела себя безукоризненно. За полчаса собрала саквояж и провизию в дорогу, обняла, сдержанно поцеловала сухими губами. Даже улыбнулась. Зеппу показалось, что без печали, но это его нисколько не задело.
Зато сынишка держался из рук вон. Шестой год уже, а разнюнился. Всхлипывал, лепетал «папа, папа, не уезжай». Ужасно хотелось его прижать к себе, потереться носом о теплую макушку, но Зепп стиснул зубы. Слабость — как гниль. Ее надо вырезать, выжигать в зародыше, пока не расползлась.
Применительно к сыну у него тоже была цель: вырастить его настоящим фон Теофельсом. Удастся — будет победа. Не удастся — поражение.
Майор наклонился к сыну и больно щелкнул его железным пальцем по носу. Из симпатичной веснушчатой кнопки полилась кровь.
Что отцу понравилось — малыш не заревел, а только уставился снизу вверх непонимающими, широко раскрытыми глазами. Есть характер, есть!
Жена сделала движение, словно хотела притянуть сына к себе. В ее взгляде промелькнул не то страх, не то гнев. Но сдержалась, не подвела.
Всё это, разумеется, Зеппу было неприятно. Хорошо бы парень запомнил этот маленький урок на всю жизнь.
Вряд ли, конечно, одного щелчка будет достаточно. Щелчок — чепуха. В свое время сам Зепп получил от родителя урок куда более памятный.
Сколько же прошло лет?
— …Главное же — вы отдадите мне сына! И навсегда — слышите, навсегда — оставите его в покое! Я не допущу, чтобы мой мальчик стал, таким как вы! Как все мужчины вашего проклятого рода!
Мать закашлялась. Она была сильно простужена, врачи подозревали пневмонию.
Десятилетний Зепп прятался за дверью. Когда в коридоре раздались тяжелые шаги, мальчик выскользнул через гардеробную. Он знал, что отцу не понравится нарушение режима. Ночью ребенок должен находиться в постели и спать. Выскользнуть Зепп выскользнул, но не ушел. Ему хотелось посмотреть, что произойдет. Днем мать о чем-то долго спорила с отцом, из спальни доносился ее сорванный голос и хриплый кашель. И сейчас, ночью, целуя сына, она успела сказать, что скоро они заживут по-другому.
И вот он прижался к щели, подслушивал, как Эвелина фон Теофельс выдвигает своему супругу ультиматум. Он даст ей развод и полную свободу, мальчик будет жить с ней.
Зепп вырос с матерью, отца видел редко. Если бы больше вообще никогда не увидел, не заплакал бы. Зепп был всецело на стороне Эвелины и боялся только одного — что она не выдержит спокойного, ледяного голоса, которым говорил с ней оберст-лейтенант фон Теофельс.
— Вы меня не интересуете, — с непоколебимым терпением повторил отец. — Можете уезжать куда вам угодно. Супруга, не сознающая своего долга, мне не нужна. Я дам вам развод. Можете забрать себе дочь, ее вы все равно безвозвратно испортили. Но превратить Йозефа в размазню я не позволю. Он Теофельс. Я отправлю его в кадетский корпус. Вы никогда его больше не увидите. И не упрашивайте. Вы меня знаете, я своих решений не меняю.
Мальчик задрожал в темной комнатке, где пахло духами, мехом и чуть-чуть нафталином. Но страх прошел, когда мать хрипло засмеялась.
— Я не собираюсь вас упрашивать, я не настолько глупа. Я буду угрожать. У железного герра подполковника есть одно слабое место. Вы боитесь скандала, боитесь лишиться службы. О, я все продумала! Недаром я прожила с вами двенадцать лет! Знайте же, я наняла частных детективов. Они выследили вас в Ливорно! Тайно сфотографировали, как вы сидите на балконе с этой авантюристкой. Взяли показания служителей отеля, выкупили чек с вашей подписью.
— Глупости. Это одна из моих осведомительниц. Если я сплю с ней, то ради интересов службы. Когда мы с вами вступали в брак, я предупреждал…
— Мало ли что вы предупреждали! — Мать снова зашлась кашлем, но он звучал не жалобно, а триумфально. — Неужто вы подумали, что я ревную? У меня есть неопровержимые доказательства супружеской измены! Я напишу об этом императрице, она меня помнит и любит! Вас выгонят из армии! Не думаете же вы, что начальство станет вас покрывать? Выбирайте: или вы отдаете мне сына, или…
Договорить ей не позволил новый приступ.
— Однако вы совсем расхворались, — вздохнул отец. — Мы поговорим, когда вам станет лучше.
— Я… уже… всё вам… сказала.
— По крайней мере выпейте микстуру. Мне только что доставили ее из Штутгарта.
И, к облегчению маленького Зеппа, ужасная сцена закончилась.
Ночью мать умерла. Доктор сказал, что в легком от натуги лопнул кровеносный сосуд. В следующий раз мальчик увидел ее в гробу, среди белых лилий.
Зепп кусал губы, давился слезами. По малости лет он еще не знал, что любовь к отдельным личностям деструктивна.
После долгой, тягостной церемонии отец отвел его в кабинет.
— Я мог бы тебе этого не говорить, — сказал подполковник, глядя на своего отпрыска стальными глазами. — Но скажу. Иначе получится, что Эвелина умерла зря. Ты ведь подслушивал наш разговор? Не отпирайся, я знаю. В микстуре был яд.
— Что?!
— Я чувствовал, что за мной в Ливорно следили. Выяснил, кто. Догадался, зачем. И принял меры. Я сделал это не из страха. Я сделал это не ради карьеры. Я сделал это ради тебя. Завтра ты отправишься в кадетский корпус и к концу учебного года станешь лучшим в классе. Ведь ты — фон Теофельс. Всё, можешь идти.
Несколько лет Зепп ненавидел отца, даже собирался отомстить. Потом созрел, поумнел, оценил. Теперь вот вспоминал покойника с благодарностью.
Чтоб добраться до бывшего птичника, майору фон Теофельсу пришлось миновать четыре поста и расстаться со своим «некарзульмером». На территорию главной квартиры допускались только моторы и экипажи, приписанные к Ставке. Сняв очки-консервы, кожанку, кепи, перчатки с раструбами, Зепп умыл серое от пыли лицо у водопроводной колонки, расчесал волосы, снял с сапог широкие краги. Теперь, когда до встречи с начальником сектора оставалось всего ничего, разведчик вдруг перестал спешить. При сугубой рациональности он давал себе небольшое послабление по части суеверных предосторожностей. Одна из главных гласила: не кидайся на добычу впопыхах — спугнешь. А настроение у майора сейчас было, как у лиса, подкравшегося к курятнику. Что за добыча его ждет? Если какая-нибудь сладкая, пройдусь по штабному коридору на руках, пообещал он Судьбе, надеясь ее подкупить. Можно биться об заклад, что ни в одном германском штабе никто еще на руках не ходил.
Ну, пора!
Первое предзнаменование было чрезвычайно обнадеживающим. Подполковник Колнаи разговаривать с вновьприбывшим офицером не стал, а выписал ему пропуск в управление генерал-квартирмейстера, к Самому Высокому Начальству. Это могло означать, что задание будет особенной, стратегической важности.
С другой стороны, не всякая стратегия интересна человеку с азартной душой. Вдруг опять что-нибудь «статусное» или, не дай Боже, дипломатическое?
Самым Высоким Начальством для Зеппа был старый, опытный генерал, которого в Курятнике все за глаза называли Schnurrbart,[2] хотя начальник носил весьма звучную трехступенчатую фамилию и даже имел титул. Карьера сего памятника германской разведки восходила к мифическим доимперским временам.
В приемной адъютант велел обождать, а «чтобы герр майор не скучал», дал ему сводку за минувшие сутки. Скука тут, разумеется, была ни при чем. Раз посетителю перед вызовом в кабинет дают сводку, значит, так надо.
Зепп внимательно просмотрел сообщения с фронтов, пытаясь угадать, какое из них связано с предстоящим заданием.
Западный театр военных действий. Северо-восточнее Экюри. После ожесточенного боя у французов отбита траншея протяженностью 300 метров.
Восточный театр. Группа армий фельдмаршала фон Гинденбурга. Близ Сморгони отбита атака противника крупными силами. Группа армий генерала фон Лизингена. Немецкие и австро-венгерские войска отбили все попытки русских прорваться на западный берег реки Стырь.
Балканский театр. Наступление совместно с болгарскими союзниками продолжается. Захвачено 12 орудий.
Прочитал, осмыслил, а тут и в кабинет позвали.
Второе лучезарное предзнаменование: Шнурбарт был не один, а со своим заместителем генералом Моноклем (тоже прозвище, потому что без стеклышка в правом глазу этого господина никто никогда не видел). Монокль был на двадцать лет моложе шефа, то есть принадлежал к новому, постбисмарковскому поколению стратегов. На этого сухого, едкого офицера возлагались большие надежды. Поразительней всего, что старик и его помощник отлично уживались друг с другом. Если не душа в душу, то мозг в мозг.
Начальник сидел за столом, заместитель стоял у окна, сцепив руки за спиной.
Майор вытянулся, отрапортовал о прибытии. У генерала Уса была слабость: любил, чтоб подчиненные выглядели орлами, хотя на кой это разведчику, непонятно.
Кивнул. На свирепом лице качнулись мясистые брыли. Пальцем показал на стул: садитесь. Это означало, что беседа будет долгой.
Зепп целомудренно, как юная институтка, сел на краешек стула и воззрился на Монокля. В подобных случаях всегда говорил заместитель, а начальник только сверлил вызванного тяжелым взглядом. Ус почитал себя мастером психологического наблюдения (надо сказать, не без оснований).
— Прочли? — спросил Монокль. Он тоже не отличался излишней болтливостью. — Ну и как?
Это про сводку, сразу понял фон Теофельс. Что тут спрашивать? И так ясно.
— Противник ведет активные наступательные действия по всему Восточному фронту. Прошлогодние неудачи не лишили русскую армию боеспособности.
Оба генерала одобрительно наклонили головы — вывод был правильный и предельно лаконичный.
— Это означает, что цель кампании 1915 года не достигнута, — все-таки счел необходимым присовокупить Монокль. — Захвачена огромная территория, царь Николай потерял два с половиной миллиона солдат, но Россия не рухнула. Нам по-прежнему предстоит воевать на два фронта. Одержав множество тактических побед, в стратегическом смысле мы потерпели поражение. Не буду анализировать просчеты командования, это не нашего с вами ума дело. Тем более что на участке, за который отвечаем мы, тоже не все благополучно.
— О да, — сказал Ус и насупил кустистые седые брови. — О да…
Будут снимать стружку, подумал Зепп. Интересно, за что.
— Вы помните, как легко нам было работать в канун войны и в самом ее начале. Теперь дела, увы, обстоят иначе. — Монокль вынул из-за спины руки, изящно развел ими. Руки были в белых перчатках, что майора несколько удивило. Впрочем, заместитель слыл щеголем. — Русская разведка и контрразведка стала чертовски опасным противником. К сожалению, мы их недооценивали. Провал операции по прорыву русского Северного фронта произошел из-за того, что мы предоставили командованию ложные сведения, подсунутые нам русскими. Оказалось, что нашего ключевого агента в их генеральном штабе перевербовал Жуковский!
— Шуковски, — повторил Ус, брезгливо шевельнув своими чудесными усами. — Да-да, Шуковски.
Монокль продолжил:
— Все мы отлично знаем, что эффективность работы разведки зависит от личных достоинств руководителя. — Почтительный взгляд в сторону начальника. Ус слегка пожал плечами: мол, что правда, то правда. — Генерал Жуковский — очень активный, изобретательный оппонент. Он нам надоел. Нужно его нейтрализовать. Именно в этом и будет заключаться ваше задание.
«Прощай, малютка Шкода, — подумал майор. — Пусть твои прелести стережет кто-нибудь другой». И еще, конечно, подумал: «Сказка, а не задание. Решено — пройдусь на руках!» Но, памятуя о пронизывающем взгляде физиогномиста Шнурбарта, лицу придал выражение ответственное и озабоченное.
Заместитель приподнял свободную от монокля бровь, что означало: «Вопросы?»
— С вашего позволения, экселенц. Я не совсем понял. Вы хотите, чтобы я физически устранил генерала Жуковского? — Зепп подпустил в интонацию чуть-чуть скептицизма.
— А что, не справитесь? — ехидно скривил угол рта Монокль.
Короткой улыбкой майор дал понять, что оценил шутку, после чего продолжил:
— Неэффективно. Это сделает из Жуковского героя. Оно бы пускай, не жалко. Но административные последствия легко предсказуемы. Вместо Жуковского назначат кого-то из его ближайших помощников. У руководства останется та же команда, а значит, и стиль работы останется прежним. Насколько я понимаю, это не соответствует нашим интересам.
Начальники переглянулись, причем более молодой усмехнулся, а старик потрогал кончик уса.
— Ну и как бы поступили вы, майор?
— Если мы хотим заменить всю верхушку разведки и контрразведки, лучше прибегнуть не к убийству, а к дискредитации. Тогда мы избавились бы не только от Жуковского и его окружения, но и скомпрометировали бы всю стратегическую линию, которую проводит эта команда. Однако операция такого рода гораздо сложней, чем физическое устранение. Понадобится много времени на подготовку.
Теперь улыбались оба генерала, без ехидства и без насмешливости.
— Что я вам говорил, экселенц? — заметил Монокль.
— Да, — ответил Ус. — И я сразу сказал: Теофельс. Начальники были явно довольны.
Позволил себе слегка улыбнуться и Зепп.
— Мы с его превосходительством пришли точно к такому же выводу. — Монокль сдул с перчатки невидимую соринку. — И времени на подготовку понадобится совсем немного. Ибо план уже разработан. Вам предстоит провести его в жизнь, только и всего.
Движением бровей майор показал, что он весь внимание.
— Представьте себе, что в руки недоброжелателей Жуковского (а таких в их Генштабе и Ставке хватает) попадает расписка примерно следующего содержания: «Я, Владимир Жуковский, получил от британского представителя такого-то 50 или там 100 тысяч за такие-то и такие-то, неважно какие услуги». Всем известно, что Жуковский англофил и сторонник тесного сотрудничества с британской разведкой. Враги генерала давно говорят, что он делится с «Интеллндженс сервис» секретами. А тут появится такая вот расписочка. Кому нужен начальник разведки, получающий гонорары от иностранцев, хоть бы даже и союзников?
— Осмелюсь возразить, экселенц. Царь не поверит. И вообще мало кто поверит. У Жуковского белоснежная репутация.
— Ну разумеется, генерал будет негодовать и говорить, что его оклеветали, что расписка фальшивая, что почерк и подпись подделаны. В доказательство своей невиновности он потребует провести дактилоскопическую экспертизу. Сейчас все помешаны на отпечатках пальцев, русские не исключение. Уверен, что Жуковский сам — непременно сам — будет настаивать на этом, чтобы полностью снять с себя подозрение. Дактилоскопию сделают. И что же?
Шнурбарт шлепнул ладонью по столу:
— Ха! Отпечатки обнаружатся!
— Вот именно. — Монокль приятно улыбнулся. — На расписке окажутся отпечатки пальцев господина генерала. Скандал, естественно, замнут, чтобы не выносить сора из избы и не портить отношений с англичанами, но от герра Жуковского мы навсегда избавимся, в этом можно не сомневаться.
— Прошу извинить, экселенц… Вы хотите сказать, что Жуковский действительно берет плату от англичан и выдает расписки?
— Нет, расписка будет поддельная. У нас в Петербурге есть великолепный специалист. Никакая графологическая экспертиза не распознает фальшивки.
— Виноват, но я все равно не понимаю… Можно подделать рукописный документ, но не отпечатки пальцев.
Монокль всплеснул руками:
— Про это сейчас объясню, но вы сказали про документ, и я вспомнил. Я должен вручить вам знаменательный документ, с высочайшей подписью.
— В самом деле, — проворчал старик. — Нехорошо. Совсем забыли.
Зеппу показалось, что в глазах Уса сверкнула искорка.
— Мой дорогой Теофельс, вы удостоены письменной благодарности его величества за отличную службу. Вы разрешите, экселенц? — Заместитель взял со стола бювар, почтительно вынул оттуда листок, украшенный гербом и печатями. — Встаньте, майор!
Офицер вскочил, вытянулся, придал лицу подобающее торжественному случаю выражение.
— Мы все тут не любители церемоний, так что читайте сами. — Монокль протянул грамоту. На желтоватом пергаментном фоне белизна перчатки смотрелась просто-таки ослепительно.
Двумя руками, склонив голову, принял Зепп знак августейшей признательности. Заранее подпустил в глаза растроганного тумана. Майор был не то чтоб совсем равнодушен к почестям, но главной наградой за хорошо выполненное задание для него были не железки или бумажки, а чувство победы.
— Тысяча извинений, ваше превосходительство, но вы перепутали, — сказал он, дочитав до второй строки. — Это письмо адресовано не мне, а какому-то обер-лейтенанту фон Клюге.
Он вернул бумагу.
— В самом деле? — Монокль двумя пальцами взял грамоту. — Непростительная рассеянность.
Генерал Ус хрипло рассмеялся. А его заместитель повел себя очень странно. Он взял со стола бритву, осторожно поддел что-то на самом уголке бумаги, а потом — о кощунство! — разделил высочайшее письмо на два слоя, причем верхний, осененный подписью кайзера, скомкал и небрежно швырнул в мусорную корзинку. В руках у Монокля остался очень тонкий, совершенно чистый листок.
— Вот ваши отпечатки пальцев, на обратной стороне, — показал он. — Специалист-графолог напишет здесь любой текст вашим почерком, и любая экспертиза подтвердит, что это ваших рук дело. Ясно?
Шеф посмеивался в усы.
— Двухслойная бумага. Разработка нашей технической лаборатории. Пустячок, а сколько пользы, — сказал он горделиво, будто сам был автором хитрого изобретения. — Продолжайте, генерал.
— Благодарю, экселенц. Итак, ваша задача, майор, подсунуть наш чудо-листок в руки Жуковскому. Лично. Пусть он подержит бумагу и вернет вам обратно. Только и всего. Но вручать ее нельзя официально, в кабинете. Она попадет в папку «входящие», и больше вы ее не увидите. Нужна непринужденная, неформальная обстановка. Скажите, Теофельс, вам нравятся аристократические женщины?
— Мне нравятся все женщины, полезные для дела, — осторожно ответил Зепп, пытаясь угадать, куда клонит Монокль.
— Вот и отлично. Тогда объясняю детали операции с кодовым названием «Ее светлость».
— Кто? — переспросил фон Теофельс.
— Светлейшая княгиня Верейская. Петербургская гранд-дама, имевшая несчастье находиться на одном из рюгенских курортов в момент начала войны. Бедняжку интернировали. В отличие от других дам, она не получила разрешения покинуть рейх через Швейцарию или Швецию. Мечтает убежать. Это истинная патриотка. То и дело пытается подкупить рыбаков, чтоб ее переправили за море.
— Почему же ее не выпускают, экселенц? Эта женщина нам чем-то интересна?
— Сама по себе нет. Пустейшее, вздорное создание. Но она кузина жены генерала Жуковского. Поэтому мы ее в свое время и задержали. На всякий случай. Вот случай и подвернулся. Излагаю исходные условия задачи…
В доме одном было. У хороших людей. Они, милые, знают — зеркало в прихожей тряпкой бархатной завесили. А она, тряпка-то, возьми и соскользни, аккурат когда мимо проходил. Ну и увидел маету зерцальную, всегдашнюю. Отшатнуться бы, да поздно. Глаз не оторвешь.
Сначала себя было видно, коротко. Потом будто дымом белым заволокло, заклубило. И, конечно, лед белый. Море, озеро или, может, река.
Треск, хруст, трещины во все стороны. В одном месте лопнуло и расползлось. Пролубь там черная, страшная. Зияет. Раскрылась пролубь, начала тянуть, присасывать. Сквозь дым, сквозь мороку, вниз, вниз, вниз. Грудь, брюхо стиснуло, не вздохнешь.
Раздвинулись края, будто пасть великана белоусого, белобородого. И ухнула душа живая, теплая, мягкая в черное, мертвое, холодное.
Закричал, конечно.
Лидия Сергеевна Верейская второй год томилась в тевтонском плену.
Тысячу, миллион раз прокляла она день, когда вместо обычной Ниццы вздумала опробовать новомодный немецкий Бинц. Знакомые, отдыхавшие здесь летом тринадцатого года, расхваливали до небес опрятность здешних купален, чудесный воздух, мягкий климат, феерическую свежесть молочных продуктов и прелестное радушие местного населения, в отличие от французов, не избалованного нуворишами.
Ох и хлебнула же княгиня этого «прелестного радушия» за пятнадцать месяцев!
Страдания ее были невыносимы. Сразу же после объявления войны Лидию Сергеевну переселили из коттэджа, который она снимала на эспланаде Вильгельмштрассе, в какой-то жалкий пансион, причем уплаченных денег, natürlich, не вернули. Пришлось ютиться с горничной Зиной в трех комнатках, без ванной, без гардеробной, так что из-за сундуков и коробок с платьями и шляпами было буквально не повернуться. Парикмахера забрали в армию, маникюрша отказалась приходить к русской из патриотических соображений, поэтому Зинаиде пришлось осваивать занятия, к которым у нее не наблюдалось ни склонности, ни таланта. Всякий раз, когда немецкие войска испытывали трудности на фронте или кто-то в городке получал похоронное извещение из действующей армии, Верейская боялась выйти на улицу. Запросто можно было услышать что-нибудь оскорбительное. Тяжелее всего пришлось в мае, когда все германские газеты писали о немецких погромах в России. Якобы москвичи целых три дня охотились на людей с нерусскими именами, громили магазины и частные дома, многих покалечили и даже убили. Княгиня не знала, верить этому или нет. У нее иногда возникало ощущение, что когда она наконец вырвется на родину, то не узнает своей милой России.
Отчизна, кажется, сильно переменилась. Как привыкнуть к тому, что Санкт-Петербург теперь называется Петроградом? Что на Рождество больше нет елок, которые объявлены германской блажью? Что многие знакомые, совершенно русские, православные люди, которым от далеких предков досталась приставка «фон», теперь вынуждены менять фамилии? С Родины писали (письма шли через Красный Крест, два-три месяца), что фон Траубы стали Руслановыми, а фон Берлинги, по матери, Фетюшкиными. С ума посходили! Покойный супруг Лидии Сергеевны, между прочим, тоже был наполовину эстляндец, его матушка née[3] Бенкендорф, так что с того? Всё российское дворянство, если начнешь разбираться, перероднилось с немецкой, польской, кавказской аристократией. Сколько русской крови в его императорском величестве Николае Александровиче? Кажется, одна шестьдесят четвертая, все остальное — от Гольштейн-Готторпов, Гессен-Дармштадтов да прочих Глюксбургов.
Не в крови и не в фамилиях дело! Истинно русскому человеку нестерпим мелочный, расчетливый и мстительный немецкий дух. Душа княгини рвалась на родной простор, где малиново звенят колокола, где славные бородачи гонят по морозу свои расписные тройки, где на Пасху христосуются и дарят друг другу яйца от Шрамма или Фаберже.
Упорством и смелостью природа ее светлость не обделила. Денег, слава Богу, тоже хватало. Из Швейцарии каждый месяц приходил перевод, управляющий как-то это устроил. Трижды Лидия Сергеевна пыталась бежать из неволи.
Ну, первый раз не в счет. Она была неопытна. Просто села на цюрихский поезд, понадеявшись на свой немецкий язык и на то, что в купе первого класса пограничные чиновники заходить не станут.
Второй раз попробовала уплыть на датском корабле, сняли ее уже в море. Так и непонятно, откуда узнали и кто донес.
В третий раз заплатила одному рыбаку, чтобы отвез на своем баркасе в Швецию. Обманул, подлая немецкая скотина. Деньги взял, а к назначенному месту не явился. Теперь встречает на улице — зубы скалит. Знает, что в суд на него не подашь.
На четвертый раз княгиня учла все ошибки. Теперь всё должно было получиться.
Братья Редлихи предложили русской свои услуги сами. Они тоже были рыбаки. Оказывается, подлый обманщик (тот самый, третья попытка) спьяну похвастался им, как ловко и легко заработал свои серебреники. Редлихи потолковали между собой, все обсудили, взвесили. В море за салакой ходить стало опасно: сорвавшиеся мины плавают, англичане шныряют, свои сторожевики иной раз палят без предупреждения. А тут дело, конечно, рискованное, но выгодное. За ночь можно заработать, как за полгода. А возвращаться обратно незачем. Можно до конца войны отсидеться в Швеции, потому что младшему из братьев только 40 лет и его запросто могут мобилизовать.
Всё это они объяснили Seine Durchlaucht[4] так же обстоятельно, по пунктам, загибая корявые пальцы. Верейской их откровенность понравилась. Кроме того, Лидия Сергеевна читала в какой-то ученой статье, что фамилии закрепляются за семьями неслучайно. Родоначальник графов Толстых наверняка был пузат, предок бывшего министра Дурново нехорош собой, а Вася Татищев, так некрасиво поступивший с Нелли Ланской во время коронации 96-го года, происходит от какого-то Татищи, то есть большущего татя, разбойника. В этом смысле фамилия рыбаков вызывала доверие.[5] Княгиня их так про себя и называла: «честные рыбаки».
Но, будучи умудрена горьким опытом, на сей раз приняла меры. Во-первых, дала вперед только задаток, десять процентов оговоренной суммы. Во-вторых, гордясь собственной предусмотрительностью, взяла расписку, где черным по белому, хоть и с орфографическими ошибками, было написано, за какие именно услуги произведена оплата. Если Редлихи обманут, расписку можно будет отдать в полицию. Что взять с пленной дамы? Ну, ограничат свободу передвижения, как после попытки номер один. А вот рыбакам выйдет верная тюрьма.
Переговоры и выплата аванса состоялись в понедельник. После этого оставалось только ждать темной, в меру ненастной ночи. На Балтике, да еще в ноябре месяце, это не редкость. Наоборот, редкость — ночь не-темная и не-ненастная.
Во вторник днем они с Зиной уложили вещи. Взяли только самое необходимое: теплое, тэрмос, шкатулку с драгоценностями. Туалеты, вывезенные на курорт, Лидия Сергеевна перебрала и без сожаления оставила. Кому зимой пятнадцатого года нужны платья и накидки прошлолетнего сезона?
Едва стемнело, сели у окна, снаряженные по-походному. Княгиня в альпийских башмаках на шнуровке, в мериносовом нижнем белье, собольей накидке, голова по-походному повязана кашемировым платком. Зина оделась в вещи госпожи (не бросать же), и так себе понравилась в наплечном шотландском плэде, что даже перестала трястись от страха.
Редлихи должны были подать сигнал с мыса: трижды три раза посветить фонарем. Это будет означать, что ветер не слишком слаб и не слишком силен, а патруль уже завершил обход берега.
В половине двенадцатого, когда у Верейской были истерзаны все нервы, долгожданное мелькание наконец случилось. Роковая ночь настала.
Лидия Сергеевна (она была женщина решительная) сразу же перестала нервничать. Ожидание всегда давалось ей тяжелее, чем действие. Зато Зинаида вдруг обмякла, осела на стул и жалким голосом сказала:
— Лидочка Сергеевна, может, не надо? Ну как потопнем? Ужас какой, по морю плыть, с чужими мужчинами.
— Можешь оставаться, если ты такая трусиха, — сказала княгиня, зная, что верная Зина хозяйку не бросит (да и что глупышке делать одной в этом Бинце).
Взяла Лидия Сергеевна шкатулку, корзинку с провизией, перекрестилась и вышла на темную улицу, гордая и непреклонная, словно крейсер «Варяг».
Горничная, конечно, догнала ее еще до первого поворота. Отняла корзинку, всхлипнула. Верейская обняла верную подругу по несчастью, поцеловала в щеку.
— Вперед, Зинаида! Помнишь, я тебе читала из Некрасова про русских женщин? «В игре ее конный не словит, в беде не сробеет — спасет. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Мы с тобой русские женщины, это про нас!
Прошли по пустой аллее мимо закрытых на военное время купален общества «Остзее-бад», мимо бывшего Курзала. Городок остался позади. На пустынном берегу завывал ветер, за дюнами шумели волны.
До места, где честные рыбаки назначили рандеву, было версты две. Шли так быстро, что княгине, несмотря на пять градусов по Реомюру, стало жарко, и накидку пришлось пока отдать Зинаиде.
Окончательно Верейская успокоилась, что обмана не будет, когда увидела у причала большую лодку с мачтой и рядом две массивные фигуры в клеенчатых (или, может быть, брезентовых) дождевиках и живописных головных уборах, какие обычно носят рыбаки — вроде панамы, но прикрывающие шею и спину.
— Мы здесь, мы здесь! — закричала княгиня по-немецки, помахав рукой.
У самого моря песок был рыхлый, мокрый, весь в клочьях белой пены. Идти по нему в тяжелых альпийских бутсах оказалось непросто.
— Помогите же, — сердито сказала ее светлость, а когда невежи не тронулись с места, вполголоса прибавила по-русски: — Хамы.
— Где остальные деньги? — спросил старший из братьев, даже не поздоровавшись.
— В Швеции получите. Как договаривались.
Оба помотали головами.
— Так не пойдет. Мы должны половину оставить женам. Вон под тем камнем. Иначе на что им тут жить?
Попробовала было Верейская спорить, даже призвала на помощь Зину, но от той никакого прока. Уставилась, дуреха, на ощеренное белыми гребешками море и только бормотала: «Матушка-Богородица, страсть какая…»
— Ну хорошо, хорошо. — Лидия Сергеевна поняла, что теряет время. И потом, это же естественно, что люди заботятся о своих семьях. Даже трогательно. — Сейчас дам. Половину.
Она отвернулась, открыла шкатулку, где кроме украшений лежали марки. Половина минус десять процентов аванса это сколько будет? Нужно умножить тысячу двести марок на ноль целых четыре десятых…
В арифметике ее светлость была не сильна. Она неуверенно перебирала купюры. Поверх коробочек с брошками, кольцами и серьгами лежала жемчужная диадема, футляр которой не поместился.
Вдруг кто-то сзади выхватил ларчик из рук княгини, а саму ее грубо оттолкнул в сторону.
— Что вы делаете? — ахнула она. — Не смейте!
Младший брат пихнул ее в грудь, и светлейшая княгиня, с которой никто никогда не обходился подобным образом, плюхнулась на песок.
Зина самоотверженно бросилась на обидчика своей госпожи и даже успела царапнуть злодея по физиономии, но он стукнул бедняжку кулаком в висок, и она рухнула как подкошенная.
— Чего стоишь? — сказал младший Редлих старшему. — Договорились же. Я кончу бабу, ты девку. А после утопим.
Второй нагнулся, поднял с земли большой камень, и княгиня поняла, что этим грязным куском минерала ее сейчас убьют. Хорошо Зине — та лежала без чувств, этого ужаса не видела.
— Mordio!!![6] — крикнула Лидия Сергеевна что было мочи. На берегу в этот ночной час никого оказаться не могло, но не молчать же, когда тебя убивают.
Еще догадалась выдохнуть по-русски: «Господи Боже!»
Это, очевидно, и спасло. Услышал Господь мольбу погибающей женщины.
Сверху, с дюны, донесся громкий крик (потрясенной княгине показалось — с русским акцентом):
— Вас махт ир, швайне?![7]
Кто-то оказался в глухом месте, в глухое время! Кто-то не побоялся вмешаться!
Повернув голову, Верейская увидела не один силуэт — два: повыше и пониже.
«Честные рыбаки» застыли, не зная, как быть. Один полез за голенище, должно быть, за ножом.
Но первый из спасителей, поменьше ростом, бурей налетел сверху и наотмашь ударил Редлиха-младшего, еще одним ударом сбил с ног Редлиха-старшего. Второй спаситель, высоченный костлявый мужчина в драном, будто снятом с огородного пугала пальто, молча поднял с песка увесистую корягу.
Этот жест положил конец сомнениям грабителей. Младший Редлих дернул старшего за руку, помогая подняться, и оба с топотом пустились наутек.
Лидия Сергеевна пыталась рассмотреть рыцаря, так доблестно — одним махом двоих побивахом — расправившегося с братьями-разбойниками. В тусклом свете луны, едва пробивавшемся сквозь тучи, было видно не уместное для ноября соломенное канотье, черное пальто, из-под которого виднелись защитного (кажется) цвета брюки и высокие сапоги. Лицо героя оставалось в тени.
Но он нагнулся к лежащей, стало видно светлую щетину, блеснули пронзительные глаза.
— Майне фрау, — сказал незнакомец, беря Верейскую за руку, — зинд зи… как это, черт… зинд зи ин орднунг?
Второй присел на корточки возле Зины и, зачерпнув песка, стал тереть ей виски. Горничная застонала.
— Боже, — пролепетала Лидия Сергеевна, услышав «черта», — вы русский?
На простом, ясном лице неизвестного человека отразилось изумление.
— Вы… вы тоже?! Ну и оказия.
Он почесал затылок, отчего шляпа съехала ему на лоб.
— Господи, кто вы? Откуда? — не могла опомниться Верейская.
Небритый оглянулся, понизил голос.
— Я офицер. Сбежал из Дрешвица. Там лагерь для военнопленных.
— Да-да, знаю. Мы с Зиной посылали туда гостинцы на Рождество и Пасху. Этот господин тоже оттуда?
Долговязый молчун одной рукой придерживал плачущую Зину за плечи, другой неловко гладил ее по голове.
— Это мой денщик, Тимоша. У него после контузии и испытаний плена мозги малость съехали. Говорить членораздельно не может, только мычит. Не мог я его в лагере бросить, пропадет. Думали, найдем какую-нибудь лодку на берегу, махнем в Швецию. Где наша не пропадала… — Здесь беглец очень симпатично смутился. — Простите, сударыня, я не представился. Прапорщик Базаров, Емельян Иванович.
— Княгиня Верейская, Лидия Сергеевна, — с улыбкой ответила она.
— Матушки, барыня, что ж вы сидите?! — возопила тут пришедшая в себя Зина. — Мазурики шкатулку уносят!
Пока Верейская знакомилась со своим избавителем, братья Редлих удрали довольно далеко. Усердно шлепая по песку своими бахилами, они уже добежали до тропинки, что вела к городку.
— Догоните их, прошу! — спохватилась Лидия Сергеевна. — Они забрали все мои деньги! И драгоценности!
Прапорщик Базаров вскочил, даже сделал несколько шагов — и остановился.
— Пустое дело, ваше сиятельство. Шум поднимать нам не резон. Обойдется себе дороже…
Он, конечно, был прав. Бог с ней, со шкатулкой.
— Вообще-то мы, Верейские, носим титул «светлейших», так что правильное обращение «ваша светлость», — молвила она с улыбкой, давая понять, что говорит это не всерьез (но все-таки пусть он сознает, с кем имеет дело). — …Однако вы можете звать меня просто «Лидия». Ведь мы товарищи по несчастью.
Тот поглядел на лодку и весело ответил:
— Надеюсь, будем товарищами по счастью. Баркас знатный и, кажется, с мотором. Опять же ветер подходящий. К утру, Бог даст, окажемся в шведских водах.
— Вы умеете управлять судном?
Он засмеялся:
— Через Байкал ходил, так и через Балтику как-нибудь перемахну. Тут до Треллеборга сотня верст всего.
Но Лидия Сергеевна все еще колебалась.
— Однако я теперь совсем без денег. Как же мы из Швеции попадем в Россию?
— Поездом, Лидочка, поездом. Первым классом. Все расходы беру на себя. Товарищи так товарищи. Денег у меня тоже нет, но зато есть вот что.
Веселый прапорщик подмигнул, расстегнул пальто и извлек откуда-то из-за пазухи мешочек на снурке. На ладони сверкнул причудливый, загогулистый кусочек желтого металла.
— Самородок, — показал Базаров. — Когда в армию уходил, с собой взял, на счастье. Я ведь, Лидуша, золотопромышленник. Так что Бог милостив, не пропадем.
От «Лидочки» и «Лидуши», от сверкающего самородка, от крепкого мужского запаха, которым дохнуло из расстегнутого ворота, Верейская несколько опешила. Она сама не очень понимала, откуда эта приятная отупелость. Стояла и смотрела, как мужчины споро и дружно отцепляют якорь, выталкивают лодку с отмели. Потом денщик легко поднял на руки ойкнувшую Зинаиду, Емельян Иванович так же просто, без церемоний, подхватил Лидию Сергеевну — и она поняла, в чем дело.
Пятнадцать месяцев она принимала все решения сама, ибо положиться было не на кого. И вот появился мужчина, он все решает и все делает.
Какое это облегчение! Какое чудо!
С баркасом Емельян Иванович в самом деле управлялся замечательно. Пока была опасность наткнуться на катер береговой охраны, шли на одном парусе, бесшумно. Но часа через два прапорщик включил мотор и взял курс на норд-норд-вест. К рулю сел молчаливый денщик, а Базаров позволил себе отдохнуть — присоединился к Лидии Сергеевне, очень романтично и даже с некоторым уютом устроившейся на дне лодки. Ветер сюда не задувал, лежать на брезенте, под которым мягко пружинили сети, было удобно, а соболий мех не давал замерзнуть.
С умилением поглядев, как продрогший сибиряк трет ладони, княгиня сказала Зине, которая по-кошачьи свернулась клубком под боком у госпожи:
— Уступи место господину офицеру. Видишь, как он озяб, бедняжка.
Поступок, конечно, со стороны ее светлости был смелый, на грани неприличия. Но исключительные обстоятельства позволяли. Боже правый, до чего же все это было восхитительно! Хмурое небо в серых клочьях облаков, ускользающий свет луны, рокот волн, свист ветра, ритмичное покачивание суденышка, даже чихание мотора!
А когда рядом с Лидией Сергеевной оказался молодой мужчина (которому, не надо забывать, она была обязана спасением), сердце светлейшей княгини совсем растаяло. Герой простодушно предложил ей положить голову на его плечо, что и было с удовольствием исполнено.
Вдруг Верейской сделалось жарко. Отрывочные мысли понеслись, выталкивая одна другую.
Сколько лет прошло с тех пор, когда она последний раз клала голову на мужское плечо?
Какого Базаров возраста? Понятно, что моложе ее, но насколько?
Что означает поглаживающее движение его руки по ее шее? Случайность?
Ах, не случайность! Совсем не случайность…
И больше никаких мыслей не было.
Зина как зачарованная наблюдала за тем, что происходит на дне лодки. Собственно, было мало что видно, доносились лишь вздохи и нежные стоны, да беспокойно шевелился мех, но это еще больше распаляло воображение.
Про страх горничная позабыла. Всё было не как в жизни, а как в романсе: и челн, и море, и невероятная страсть. А чем она, Зина, хуже хозяйки? И сердце так бьется, прямо выпрыгнет.
Поглядела она на денщика Тимошу. Поначалу он ей не показался. Старый, облезлый, рожа лошадиная, ручищи что оглобли. Но миг был до того чудесен, а в груди распалился такой огонь, что беглый солдат показался девушке загадочным и прекрасным, будто бронзовый рыцарь дон Кихот, который в питерской квартире стоял на столике близ шифоньера.
— Можно я с вами сяду? — тихо молвила Зина, пристраиваясь на скамейку возле руля.
Он покосился на нее, что-то промычал.
Бедненький, из пушек по нему стреляли и в плену мучили. До того стало ей жалко Тимошу, что обхватила его за длинную шею, потеплей обернула воротник и не удержалась — прямо туда, возле острого кадыка и поцеловала.
Тимоша шумно вздохнул. Не иначе тоже от страсти.
Голова что-то разболелась. Прижмурил веки, пальцами на яблоки глазные надавил — помогает. Тут вдруг ни с того ни с сего примерещилось. Сначала, как обыкновенно, туман. Густой, по-над водами стелется. Потом развиднелось, и видно челн, по простору скользит.
Круг челна куражится дева водяная, называется русалка, себя выказывает. С одной стороны поднырнет, с другой вынырнет. Волос у ней длинный, в него вплетены кувшинки. Груди налитые, круглые. Хвост гладкий, серебристый. Такой же смех — жур-жур, лукавый.
Ишь какая.
Имя русалке — Мечтанье Безгреховное, ибо как с ней согрешишь, если вместо грешного места у девы хвост? Но все одно к соблазну видение. Будет нынче что-то.
А и пускай.
Плавай себе, деворыбица, резвися, Господь с тобою.
Перестал веки тереть — туман и рассеялся, пропало всё.
По случаю благополучного, если не сказать чудодейственного избавления из германского плена, едва вернувшись домой, Верейская устроила раут в узком кругу, только для своих — на сорок человек, сугубо по приглашениям.
«Едва вернувшись» означало через неделю, потому что надо же привести себя в порядок, обновить гардероб, хоть как-то восполнить потерю шкатулки с драгоценностями. Были в эти дни (собственно, скорее ночи) и другие занятия, еще более приятные.
Одним словом, летала, как на крыльях. Помолодела лет на десять — так говорили все, кто ее видел. Даже институтская, на всю жизнь, подруга Шура Мягкая, от кого доброго слова не дождешься, это отметила.
Она явилась первая, раньше других гостей и назначенного времени.
— Эк ты, Верейская, цветешь-то! — басом воскликнула Шура, беря ее за плечи после сочного троекратного целования. — Больше сорока не дашь!
И захохотала, когда Лидия Сергеевна встревожено покосилась в зеркало.
В Смольном Мягкая слыла анфан-терриблем, а позднее вжилась в роль одноименной грубиянки из «Анны Карениной». Но душу имела добрую, отзывчивую. Верейская по Шуре ужасно соскучилась.
— Ты все такая же невозможная, — сказала княгиня, рассмеявшись.
Подруга взяла ее под руку, зашептала. Круглые карие глаза блестели.
— Ну, Лиденция, рассказывай! Пока никто не пришел. О тебе все газеты написали. Героиня!
Сели на козетку подле стеклянной двери. Мажордом, согласно новой американской моде, подал «петушиные хвосты»: смесь вина, коньяка и сельтерской. Как успела выяснить Верейская, в связи с сухим законом подавать спиртное в чистом виде теперь в патриотичных салонах почитается дурным тоном.
Начала было рассказывать — самое интересное: про сумасшедшее плавание через зимнее штормящее море, но Шура нетерпеливо оборвала:
— Эту эпику я в газетах прочла. Ты давай про дело. Что за молодец тебя доставил? Хорош собой? Из каких?
Порозовев, Лидия Сергеевна отвечала — сдержанно:
— Не из каких. Простой сибирский промышленник, такой настоящий русак.
И не выдержала. С кем и поделиться, если не с Шурой.
— Знаешь, Шурочка, я, кажется, полюбила.
Ее лицо из розового стало почти пунцовым, счастливым.
— Та-ак, — протянула подруга и хищно подалась вперед. — Было?
— О чем ты?
Взгляд Лидии Сергеевны стал смущенным. Все-таки Шура с годами сделалась совсем sans vergogne.[8]
— Не придуривайся. Было, да?
Потупилась, кивнула.
— Лихо! — взвизгнула Мягкая, употребив словечко из их девичьего прошлого. — Красавчик, да?
— Скоро сама увидишь.
— А лет ему сколько?
— Тридцать — тридцать пять.
Тут Шура окончательно раззавидовалась, изобразила тревожное сомнение.
— Ох, Верейская, а он часом не до твоих денег добирается?
— Что ты! — торжествующе улыбнулась княгиня. — Эмиль богаче меня. У него где-то там, — она махнула в сторону набережной, — за Байкалом золотые рудники.
Больше пооткровенничать не успели, потому что часы пробили семь раз, и вскоре уже прибыли первые гости. К Верейской полагалось приходить по-английски: вовремя.
Вечер начался просто триумфально. Сколько было возгласов, поцелуев, прочувствованных речей! Как же она истосковалась в кошмарном Бинце по нормальной жизни, по шуму, по своим.
Всё было почти как прежде. Разве что большинство мужчин пришли не в статском (у Верейской принимали просто — не в пиджаках, конечно, но и не во фраках), а в разных военных и полувоенных мундирах.
Скоро гости разделились на группки и кружки, прислуга разносила «хвосты» и закуски. Лидия Сергеевна, как водится, перемещалась по салону, всюду выслушивая приятные слова и ахая по поводу новостей. Но всё чаще поглядывала в сторону прихожей.
Наконец выглянул дворецкий и дал знак — подергал себя за бакенбарду.
Княгиня вспыхнула, но, прежде чем идти встречать, остановилась перед зеркалом. Оглядела себя придирчивым, безжалостным взглядом: морщинки, несносные обвислости. Ах, не надо было надевать платье с открытой шеей! Полно, да любит ли он меня, подумала Лидия Сергеевна, но вспомнила всякое-разное — раскраснелась. Любит, безусловно любит! Возможно, не столько ее, сколько громкий титул — мужчины так падки на погремушки. Но разве это столь уж важно? Титул, имя, порода — это ведь тоже настоящее, свое собственное, не краденое. Не важно, за что! Главное, что любит!
Лакей помогал припозднившемуся гостю снимать бобровую шубу с суконным верхом. Румяный с морозца мужчина, которому очень шла светлая бородка, сунул человеку кожаную папку («Подержи-ка»), поправил шелковый галстук, заколотый алмазом. Острый взгляд пробежал по вешалке, высматривая шинели с генеральскими погонами. Таких было несколько, но нужной не обнаружилось.
Забрал папку, сунул лакею банкноту.
Тот стал отказываться:
— Что вы, у нас не заведено.
Но, рассмотрев цвет бумажки, принял ее с поклоном.
— Скажи-ка, а пришел ли… — начал мужчина, но не закончил вопроса.
Из коридора на него смотрела горничная в воздушной наколке и белейшем кружевной фартуке.
— Ты что, Зина?
Он подошел к девушке.
— Я ничего-с… — Она оглянулась и быстро: — Емельян Иваныч, а Тимофей Тимофеич здоровы? Их ни вчера, ни третьего дня не было.
— Здоров. Что ему, дубине, сделается? Внизу, в автомобиле сидит.
— Он не дубина! — сердито воскликнула девушка. — Он контуженный!
И вдруг исчезла. По коридору, шелестя шелками, шла Верейская.
Стремительно и страстно она припала к груди Базарова — на секунду. Сказала:
— Идите, мой герой! Пусть они на вас посмотрят.
— Ваша кузина с мужем здесь? — спросил он. — Помните, я просил, чтобы вы их непременно позвали.
Он окает, — подумала Лидия Сергеевна. — Странно, что я раньше не обращала внимания. Заметила по контрасту с нашими петербуржцами. Ничего, это даже стильно.
— Конечно, помню. Разве могла я забыть, если вы попросили? Вы хотите поговорить с Вольдемаром о вашем проэкте. Леночка сказала, что приведет своего бирюка, но они опоздают. У него какие-то служебные дела. — Она поправила возлюбленному галстук. — Вы сейчас окажетесь в центре внимания. Не смущайтесь.
— На медведя ходил — и то не смущался, — проворчал сибиряк, следуя за хозяйкой.
— Господа, вот мой спаситель! — громко объявила княгиня с порога. — Емельян Иванович Базаров. Любите и жалуйте. На таких людях вся Русь держится.
Под взглядом чуть не сотни глаз он сдержанно поклонился. Лидия Сергеевна вздохнула с облегчением: он был положительно хорош. В осанке и поклоне чувствовалась неброская, истинно русская сила.
Все смотрели на него с улыбкой, ладони исполнили ритуальную, почти беззвучную имитацию рукоплесканья. Тогда вновьприбывший поклонился еще раз, с комической преувеличенностью. Улыбки стали шире. Понравился, он нашим понравился, успокоилась Верейская и слегка подтолкнула Базарова в локоть.
— У меня всё без церемоний. Кто не знаком, представляются сами, попросту. Общайтесь, здесь много очень интересных людей.
Что правда, то правда. Интересных людей в салоне у ее светлости было предостаточно: государственные люди, думцы, несколько видных публицистов. Праздной светской болтовни почти не слышалось.
Емельяну Ивановичу здесь всё было любопытно. Он немного послушал подле кружка генштабистов — говорили о новинке стратегической мысли: совместных действиях с фронтами союзников.
Переместился к журналистам, возмущавшимся бесстыдством цензуры.
Наконец, застрял вблизи камина, где спорили о Страннике (так называли любимца царской семьи, простого мужика, то ли шарлатана, то ли чудотворца, о котором судачила вся Россия).
Всякий раз собеседники приветливо принимали в свой круг спасителя хозяйки, произносили комплименты и тут же о нем забывали, а сам Емельян Иванович в разговоры не вмешивался. Он так и заявлял:
— Не обращайте на меня внимания, господа. Я как Робинзон Крузо после необитаемого острова, истомился по умным людям.
В дискуссии, распалившейся возле камина, участвовали трое: кавалергард, седобородый господин в мундире медицинского генерала и лысый, с шишковатым черепом господин, про которого скользнувшая мимо Верейская шепнула: «Это Зайцевич, тот самый».
Зайцевича, шумно известного депутата крайне правой, Базаров, хоть и сибиряк, конечно, знал. Про генерала (имя которого ему ничего не говорило) скоро догадался, что тот из штата лейб-медиков августейшего семейства. Кавалергард был просто кавалергард, ничего особенного.
Удивительной Емельяну Ивановичу показалась тема разговора.
— Что-то такое я про этого Григория-Странника слышал, — сказал он минут через пять, выйдя из роли слушателя, — однако все же не верится. Чтоб мужик в поддевке снимал и назначал министров? Не может того быть! Газетные небылицы.
— Я газет, простите, не читаю, — отрезал гвардеец. — У меня иные источники. Мой однополчанин, флигель-адъютант, собственными глазами видел на столе у царицы список. Там все министры, члены Государственного Совета, сановники. Поделены на два столбика. Над одним написано «Наши», над другим «Не наши». «Наши» — это кто за Странника. А министров, которые «не наши», немка с должности гонит.
— Министров? Из-за мужика? — усомнился новый человек.
— Что министров! Немка Григорию при всех руку целует! И, болтают, не только руку. Государь давеча георгиевским крестом себя наградил, носит — не снимает, так солдаты знаете, что говорят? Царь с Егорием, а царица с Григорием. Вот до какого позора Русь-матушка докатилась!
— Вранье, не верю, — покачал головой упрямый сибиряк.
— А вы у профессора спросите. Он в Царском часто бывает. И с жуликом этим знаком, имел счастье общаться. Что скажете, ваше превосходительство?
Врач, однако, был менее категоричен.
— Насчет любовных шашней, разумеется, чушь и глупистика. Императрица бесконечно добродетельна. Ей в голову не приходит, что ее благоговейная любовь к Страннику может быть кем-то превратно истолкована. Да и насчет «жулика» — м-м-м, не знаю. Тут всё не так просто. Я осматривал этого субъекта, по просьбе ее величества. Весьма необычный индивид. У него редкая форма эпилепсии, которая иногда бывает у кликуш, у юродивых, у так называемых ясновидящих. То, что эти больные обладают необычными способностями, — установленный, хоть и не изученный наукой факт. Факт также и то, что Странник может останавливать кровотечение у наследника. Я сам был свидетелем.
Седобородый пожал плечами и хотел что-то прибавить, но депутат запальчиво воскликнул:
— Плевать я хотел на чудеса! И на то, какой там любовью любит эту грязную скотину царица, мне тоже плевать! Но чертов Странник служит немецким интересам, все знают!
Судя по выражению лица Емельяна Ивановича, он-то этого не знал и очень заинтересовался.
— Каким же образом?
Зайцевич стукнул по полу тростью. После объявления войны он пошел добровольцем, был комиссован по ранению и ходил в защитном френче — без погон, но с белым крестиком на груди.
— Нудит и царю, и царице, что надо-де с германцем скорей замиряться, иначе пропадет Расея. — Депутат передразнил простонародный говор ненавистного «чудотворца». — Не надобна-де нам эта война, знамения ему на сей счет всякие являются, одно страшней другого. А дура-императрица слушает, всему верит. И государю по ночам, поди, кукует: «Ах, Страннику было видение! Ах, Странник желает положить конец кровопролитию!»
— Насколько мне известно, многие простые люди не понимают, ради чего они должны терпеть лишения и умирать. Этот человек говорит голосом народа, — сказал Базаров, показывая всем видом, что сам-то он с этим голосом ни в коем случае не согласен.
— Вот им, вот! — Зайцевич затряс у собеседников перед носом сложенной дулей. На него заоглядывались. — Не будет этого! Москву спалим, как в восемьсот двенадцатом! За Урал отступим, но оружия не сложим! Победим германца если не штыком, то измором, просторами нашими!
— А стоят ли Босфор с Дарданеллами сожженной Москвы? — вздохнул профессор. — Миллионов трупов, калек?
Депутат рубанул воздух:
— Стоят. Тут вопрос вот в чем: быть России великой державой или нет. А страна у нас такая, что если у нее величие отобрать, то и России не останется. Прах один. Мы — не государство, мы идея. Третий Рим, а четвертому не бывать! Если мы не готовы пожертвовать столицей, имуществом, своими жизнями, то нечего в драку лезть. А коли полезли — шалишь, обратного хода нету!
Его слушали во всем салоне. Сочувственно. Недаром Зайцевич слыл одним из сильнейших ораторов Государственной Думы. В его речи чувствовалась решимость и сила.
Даже липовый Емельян Иванович, увлекающаяся натура, на миг ощутил неудержимый порыв засесть за Уралом с дубиной народной войны в руках.
Беда у них тут вот в чем, подумал он. Крайне правые и крайне левые мускулисты, задиристы, а посередине топчутся мягкотелые и дряблые. Раздерут Расею-матушку надвое. Поскорей бы уж…
По лицу героя-прапорщика скользнуло выражение, плохо сочетавшееся с легендой о рубахе-молодце из сибирской глубинки.
Произошло это маленькое, никем не отмеченное превращение вот из-за чего.
Хозяйка, минуту назад вышедшая встречать кого-то в прихожую, вернулась в сопровождении приятной дамы и крепкого лобастого военного с серебряными свитскими аксельбантами.
— Если не ошибаюсь, это генерал Жуковский? — спросил Емельян Иванович. — Очень кстати, мне нужно с ним поговорить.
Подождав, пока военный перемолвится словом с несколькими подошедшими к нему гостями, Базаров поймал взгляд Лидии Сергеевны и показал на зажатую у него под мышкой папку. Княгиня кивнула, поманила сердечного друга пальцем.
Представила:
— Вольдемар, это мой очень близкий и дорогой друг господин Базаров. Ему я обязана тем, что жива и нахожусь здесь.
— Жуковский, Владимир Федорович, — приветливо сказал начальник всей российской разведочно-контрразведочной службы, крепко пожимая руку новому знакомому.
В дверях застыл жандармский ротмистр в очках, не делая попытки войти в гостиную. Он внимательно смотрел на Базарова. Адъютант или порученец, догадался Емельян Иванович. А в подъезде наверняка охрана осталась. Это ничего, это сколько угодно.
— Читал-читал. Впечатлительно. Вас уже попросили написать рапорт о немецком лагере? Подобные сведения нам важны, — говорил генерал. На румяного бородача смотрел с любопытством и симпатией.
— Конечно, написал. Во всех подробностях. С перечислением офицеров, которые были в моем бараке. Но я, ваше превосходительство, хочу поговорить о другом. Тут дело государственного значения…
Сказано было внушительно, с уместным волнением. А как же — с большим человеком разговор.
Отошли в сторону, подальше от чужих ушей.
— Слушаю вас.
Всё шло как по маслу. Оставались пустяки.
— Я переведен в резерв. Буду работать в военно-промышленном комитете, — энергично, напористо стал излагать свой «проэкт» Емельян Иванович. — Решили, что там от меня будет больше пользы. Ведь я по образованию горный инженер, по роду довоенных занятий золотопромышленник. Золота в военное время еще больше нужно. Стратегический металл. И возник у меня вопрос, напрямую касающийся вашего ведомства.
— Так-так, — подбодрил его Жуковский. — Сохранность и транспортировка золота действительно переданы в ведение подведомственного мне Жандармского корпуса.
— А охрана при этом осталась почти такой же, как в мирную пору! — горячо воскликнул Базаров. — Принятые вашим ведомством дополнительные меры я бы назвал косметическими. Во всяком случае, недостаточными. Опасно это, ваше превосходительство. И глупо. Я понимаю, сейчас не время и не место для серьезного разговора, но ежели бы вы согласились взглянуть на досуге… Вот, я тут кратенько набросал свои предложения. Только самое основное.
Он вынул из папки лист плотной бумаги. Жуковский взял.
Замечательно!
Пробежал начало глазами, но почерк был мелкий, трудночитаемый.
— Кажется, что-то дельное. — Его превосходительство повертел бумагу. — Но сразу видно, что вы никогда не служили по казенной части. Чтобы документу дать ход, по правилам нужно напечатать на пишущей машине. Вот здесь поставить число. Подпись разборчиво. Ничего не поделаешь — бюрократия.
— Виноват, — стушевался золотопромышленник. — Это по неопытности. Завтра же с вашего позволения перешлю в канцелярию, в надлежащем виде. Позвольте…
Дело, на девяносто девять процентов завершенное, вдруг застопорилось. Генерал сжал пальцы, не давая вытянуть из них докладную записку.
— Мне, право, неудобно, господин Базаров, но вернуть вам бумагу я не смогу. Правило и давняя привычка: любой документ, попавший мне в руки, у меня же и остается.
— Но как же перепечатка? — улыбнулся сибиряк, еще не веря, что операция срывается.
— Не извольте утруждаться. Сами отлично перепечатаем. Вы только заезжайте к нам на Фурштатскую, поставьте подпись и укажите, как с вами связаться. Так вам будет даже удобней. Ротмистр!
По мановению начальства офицер, дежуривший в дверях, приблизился и забрал листок, спрятал в портфель.
Ласково потрепав автора записки по плечу, Жуковский двинулся к дамам.
— В самом деле, так удобней, — пролепетал сраженный прожектер.
Ему послышался душераздирающий треск и словно бы грохот стеклянных осколков. Это рухнула и разлетелась вдребезги вся затейливо выстроенная конструкция. Подготовка, плавание по холодной Балтике, любовная канитель со старой дурой — всё было напрасно. Другого листка специальной обработки, замечательно фиксирующей отпечатки пальцев, в запасе нет. А хоть бы и был! Поди-ка возьми этакого гуся с давними привычками…
М-да. Нечасто фортуна наносила своему любимцу столь жестокие удары.
Потрясенный и раздавленный, он не сразу обратил внимание на шум, доносившийся из прихожей.
Началось с того, что к княгине (она увлеклась беседой с итальянским посланником) приблизился мажордом и вполголоса доложил:
— Княгиня Зарубина… со спутником.
Зарубина входила в число приглашенных, поэтому Лидия Сергеевна не поняла, чем вызван сконфуженный вид служителя.
— Со спутником? Вы хотите сказать, с флигель-адъютантом Зарубиным? Но ведь он в Ставке.
— Нет, ее сиятельство пришли не с супругом, — промямлил Василий, что было на него совсем непохоже.
Впрочем, густой бас, несшийся со стороны коридора, и не мог принадлежать Анатолю Зарубину, человеку светскому в полном смысле этого понятия. (Кто-то там рокотал: «Ишь, шуб-то понавесили! Чай, уезд целый пропитать можно».) Определенно это был не Анатоль.
— Пока ваша светлость отсутствовали, ее сиятельство, извиняюсь за выражение, спутались с этим, — так же тихонько пояснил мажордом, но понятней не стало.
Божья корова (таково было заглазное прозвище богомольной Фанни Зарубиной) с кем-то спуталась? Невероятно!
А в гостиную уже входила сама Фанни, дама исключительно некрасивой внешности и бурного темперамента. Верейскую поразило, что Зарубина была в простом суконном платье, совсем черном.
— Лидочка, радость какая! — Зарубина распростерла объятья.
Этот порыв тронул Лидию Сергеевну. Не такие уж они были закадычные подруги, чтоб столь шумно радоваться встрече.
— Радость светлая! — продолжила Фанни, целуя хозяйку в лоб, будто покойницу в гробу. — Я привезла его! Он согласился! Лидочка, я привезла к тебе Странника!
Она обернулась и сделала картинный жест в сторону двери.
Верейская моргнула.
В салон медленно, важно шел высокий костлявый мужик — самый натуральный: длинные волосы расчесаны надвое, борода лопатой, в перепоясанной малиновой рубахе, в сапогах бутылками.
Мажордом кинулся ему навстречу, будто воробьиха, пытающаяся оборонить гнездо от кота — да так и застыл.
— Ишь, пузо выставил. Прямо енарал. Пусти-тко.
Невероятный гость ткнул Василия острым пальцем в живот — мажордом попятился.
По комнате прокатился не то скандализованный, не то заинтригованный шелест.
— Это он, он! …Только его тут не хватало! …Странник, Странник! — неслось со всех сторон.
Тут-то Верейская наконец и поняла, кто к ней пожаловал. До войны ей доводилось слышать о причуде ее величества, каком-то мужике-кудеснике, однако кто бы мог вообразить, что этот субъект превратится в такое celebrity?[9] Как-то даже сразу и не сообразишь, хорошо это для раута или ужасно, что Фанни его привела.
Между прочим, Лидия Сергеевна отметила, что Странник одет хоть и по-мужицки, но очень непросто. Рубашка отменного шелка, пояс искусно расшит, сапоги тонкой лакированной кожи.
— Милости прошу, — осторожно молвила хозяйка. — Вас, кажется, величают Григорием Ефимовичем?
Серые глаза беспокойно пробежали по лицам собравшихся и вдруг уставились прямо на Верейскую. Ее будто толкнуло — вот какая сила была в этом взгляде.
— Странный человек я, матушка, — величаво ответил он. — Обыкновенный странный человек. Так меня и зови.
— Чем же вы странный?
Она покосилась на остальных гостей. Все смотрели на мужика — кто с любопытством, кто с отвращением, но смотрели жадно, неотрывно.
— Странный — потому странствую. Хожу-гляжу-поплевываю. К тебе вот зашел. Поглядеть, что вы тут за люди. Какому Богу молитесь. Коли Сатаной смердит — плюну.
Он подбоченился, снова оглядывая залу, и вдруг — ужас, ужас! — взял, да и в самом деле плюнул на паркет. Настоящей слюной!
— Много у тебя дряни, матушка.
— Ну уж это слуга покорный! — вскричал депутат Зайцевич. — Прошу извинить, Лидия Сергеевна, но это без меня!
И вышел, приволакивая хромую ногу. Хозяйке поклонился, на Странника кинул испепеляющий взгляд — и вышел. За ним покинули гостиную еще несколько человек.
Не хорошо, а ужасно, поняла Верейская. Это скандал!
Но, с другой стороны, ушедших было совсем немного. Прочие остались. И потом, скандал скандалу рознь. Завтра о рауте будет говорить весь Петербург…
В общем, ее светлость растерялась.
А Фанни тронула хама за рукав, успокоительно сказала:
— Дрянные все ушли, не выдержали вашего присутствия. Остались одни хорошие. Про хозяйку я вам рассказывала. Лидия Верейская, из немецкого плена бежала.
Кошмарный мужик оскалил коричневые, гнилые зубы.
— Ну поди, шустрая. Благословлю.
И протянул Лидии Сергеевне руку — для поцелуя.
Это уж было too much.[10] Колебания хозяйки разрешились.
Верейская взяла золотое пенсне, что висело у нее на груди, с намеренной неспешностью рассмотрела через стеклышко волосатую кисть, потом так же демонстративно, как насекомое под микроскопом, изучила физиономию Странника. Поджала губы.
— Я всегда рада видеть тебя, милая Фанни. С кем бы ты ни пришла. Надеюсь, ты не позволишь Григорию Ефимовичу скучать.
Вот это правильная линия поведения! В общение с мужланом не вступать, но не лишать гостей экзотического зрелища.
Она отошла, изобразив для своих страдальческую гримасу: мол, что тут поделаешь?
— Гордая да глупая, — громко сказал у ней за спиной Странник. — А сказано: гордые низринутся. Жалко ее. Потопнет через свою глупость.
Божья корова заискивающим голосом ответила:
— Простите ее, отец. Помолитесь за нее.
Потом произошло нечто из ряда вон выходящее — Верейская поняла по вытянувшимся лицам.
Обернулась.
Экзальтированная идиотка Фанни стояла перед мужиком на коленях и жадно целовала грубую лапу, которой пренебрегла Лидия Сергеевна.
Молодой Корф, кавалергард, с которым некоторое время назад беседовал Эмиль, стуча каблуками, кинулся к дверям.
— Поздравляю, господа! — фыркнул он. — Рюриковна перед мужиком ползает!
За ним (правда, попрощавшись с хозяйкой и сославшись на обстоятельства) ушли еще две пары. На этом исход, слава Богу, вроде бы прекратился.
Прерванные разговоры возобновились, все снова разделились на группки. Однако втихомолку поглядывали на возмутителя спокойствия.
Тот, правда, стал вести себя пристойнее. Оказалось, что с некоторыми из гостей он знаком. С кем-то перекинулся словами, лейб-медику низко поклонился. Лидия Сергеевна начала было успокаиваться — да рано.
С подноса, уставленного «кок-тейлами», Странник взял бокал, понюхал, пригубил — кажется, понравилось. Без остановки, один за другим, осушил четыре. Крякнул, вытер мокрые губы бородой.
Это бы еще ладно. Но здесь на глаза «странному человеку» попала картина с обнаженной наядой (очень недурной Фрагонар, купленный покойным князем на Парижском салоне девяносто девятого года). Осмотрев стати чудесной нимфы, мужик покрутил головой и со словами «эк, бесстыжая» харкнул на пол — обильней и гуще, чем в первый раз.
— Боже, что делать? — Княгиня жалобно оглянулась на хмурого Базарова — очевидно, Эмиля тоже расстроил скандальный визитер. — Этот субъект губит мне раут!
— Дело поправимое, — симпатично окая, ответил Емельян Иванович.
И направился прямо к Страннику.
— Эй, дядя, ты тут не форси, комедию не ломай. В избе у себя тоже на пол плюешь?
Тон был суровый, взгляд грозный.
Глаза у «дяди» метнули серо-голубое пламя. Преувеличенно переполошившись, он несколько раз поклонился сердитому господину в ноги.
— Прости, барин, прости мужика дремучего. Необычные мы к обчеству. Твоя правда. Сам нагадил — сам подберу.
Да бухнулся, шут, на коленки и давай бородой своей паркет подтирать. К Страннику бросилась княгиня Зарубина, тоже на пол:
— Отец Григорий! Оставьте! Они все волоса вашего не стоят! Дайте я, я!
В общем, кошмар и ужас. Базаров, на что решительный человек, и то отступил, рукой махнул.
Безобразная сцена затягивалась: Странник всё ерзал на карачках, Фанни хватала его за плечи и плакала. Все разговоры в гостиной оборвались.
Тогда вперед вышел Вольдемар Жуковский, отстранил Эмиля.
— Позвольте-ка. С ним по-другому надо… — Встал над юродивым — и тихо: — Ты меня знаешь?
Тот поглядел снизу вверх, весь сжался.
— Кто тебя не знает… Ты Жуковский-енарал, всем врагам гроза.
Шеф жандармов слегка наклонился:
— Смотри, прохиндей, не зарывайся. Я рапорт государю про твои художества подал, знаешь?
— Знаю, батюшка… Клеветы на меня возвели зложелатели мои… Неправды… А ты им поверил… То-то папа на меня возгневался, другу неделю не допущает…
— Государь тебе не «папа»! — Генерал выпятил бульдожью челюсть. — Гляди, Григорий, шугану — до Чукотки лететь будешь. А ну вон отсюда!
Хотел «странный человек» подняться, но ноги его не держали. То ли перетрусил, то ли еще что, но вдруг его начала колотить дрожь. Глаза выкатились из орбит, губы зашлепали, из них полезла пена.
Дико завертев шеей, он замахал руками, будто крыльями, опрокинулся на спину, изогнулся дугой, стал извиваться в корчах.
Закричали дамы, взвыла Зарубина:
— Что вы натворили, изверг! У него припадок!
— А-а-а-а! — сипел Странник. — Страшно! Пустить меня, пустить! Лечу! Лечу-у! Куды лечу?
Жуковский страдальчески сморщился.
— Доктора надо…
Вперед протискивался медицинский генерал.
— Господа, позвольте… У меня всегда с собой саквояж. Инъекцию нужно.
Вышел.
А Странник бился затылком о паркет, отталкивал кого-то невидимого:
— Бес! Беса вижу! Уйди, уйди, не замай!
Лакеи хватали его за плечи.
Быстрым шагом вернулся профессор, в руке блестел шприц.
— Крепче держите.
Почти сразу после укола судороги стали слабее.
На белом лице припадочного появилась благостная улыбка.
— Свет, свет пошел… Благодать… — Он открыл поразительно ясные, наполненные светом глаза и ласково посмотрел вокруг. — Спаси вас Бог, милые, спасибо, хорошие…
Больного посадили на стул. Зарубина вытирала ему губы, что-то нашептывала, но Странник отыскал взглядом Жуковского.
— Вижу твою душу, енарал, — сказал Григорий звонким, не таким, как прежде, голосом. — Сильненькая, одним куском. Большой бес тебе ништо. Малого беса бойся. Слышь, енарал? Малый бес тебя сшибет! Сторожись!
Генерал на мужика уже не гневался. Поглядывал с жалостью и удивлением.
— Да ты, брат, психический. Тебя не в Чукотку, тебя в лечебницу надо. Господа, я велю отвезти его домой. Ротмистр!
Рядом, тут как тут, вырос адъютант.
— Позовите двоих из охраны. Пусть этого отвезут на автомобиле сопровождения. Он живет… — Жуковский потер лоб, вспоминая адрес.
— На Гороховой, я знаю, — кивнул офицер. — Сию минуту, ваше превосходительство.
Фон Теофельс спустился вместе с адъютантом. Не для чего-нибудь, а просто — остудить разгоряченный лоб.
От разочарования, от ощущения собственного бессилия дрожали руки и путались мысли. Хуже всего был привкус во рту — отвратительная, ненавистная горечь поражения.
Неужто полное фиаско?
Вдоль набережной под мягким вечерним снежком выстроилась вереница машин (люди круга княгини Верейской перестали ездить в конных экипажах, едва августейшее семейство пересело из карет в «делоне-бельвили»).
Ротмистр подбежал к двум авто, «мерседесу» и полугрузовому «дитриху», стоявшим у самого подъезда, прямо на тротуаре. Там сидела охрана, изрядная, но Зеппа она не заинтересовала. Покушаться на жизнь генерала Жуковского, как он сам объяснил начальству, смысла не имело.
Патриотичный «руссобалт» славного сибиряка Базарова сиял лакированными боками. Когда Зепп приблизился, из кабины выскочила женская фигура. Пригнувшись, просеменила мимо. Это была горничная Зина.
— Что, дон Жуан, заморочил-заболтал бедную девушку? — рассеянно заметил Зепп шоферу, закуривая.
— Что такой «тошуан»? Что такой «саморочил»? — спросил неначитанный и неспособный к языкам Тимо. — Я не болтал. Я молчал. А девушка хороший. Шалко.
— Меня бы лучше пожалел. — Майор тяжко вздохнул. — Дурачина я, простофиля. Не сумел взять выкупа с рыбки.
Верный оруженосец немного подумал.
— «Дурачина» знаю. «Рыбка» знаю. Bedeutung[11] не понимал.
Болвану было строго-настрого заказано вставлять в речь немецкие слова, но сил браниться у Теофельса сейчас не было.
— Что русскому хорошо, то немцу смерть! — Он скрипнул зубами. — Бедный конь в поле пал… Черт, я не могу вернуться с пустыми руками!
— Если «не могу», то не надо вернуться, — с неожиданной мудростью заметил помощник. — Мошно быть здесь еще.
И посмотрел в зеркало — туда, куда убежала Зина.
Майор закашлялся дымом, сгорбился.
— Нет. Всё пропало…
У подъезда стало шумно. Двое вели под руки Странника, еще один нес сзади богатую шубу и бобровую шапку.
— Всё маме расскажу! — кричал божий человек, грозя кому-то, оставшемуся сзади. — Думаете, слопали Григория Ефимова? Натекося, выкусите! По-моему будет! Вы кто все? Букахи-таракахи! А во мне Сила! Я через нее и ночью зарю вижу! Во тьме кромешной, и в той озаряюся!
Прохожие останавливались, глазели. Кто-то узнал, зашумели: «Странник! Странник!»
Буяна кое-как усадили в «дитрих». Пустили облако пахучего дыма, помчали на большой скорости. Машине сопровождения надо было отвезти припадочного и вернуться, пока начальник не собрался уезжать.
А Теофельс внезапно стукнул кулаком по лобовому стеклу, сильно.
— Это я не понимал, — сказал Тимо, неодобрительно глядя на зазмеившиеся трещины. — Сачем?
— Затем. — Зепп подул на ушибленный кулак. — Хоть я не божий человек, но и у меня бывают озарения.
В последующие два дня майор провел большую работу по сбору, сортировке и анализу информации.
Со сбором помогли сотрудники петроградской резидентуры, остальное — сам.
Два слова о резидентуре.
Германскую разведывательную службу в канун великой войны недаром считали лучшей в мире. Никогда еще не существовало столь слаженного, столь рационально устроенного механизма по снабжению генерального штаба сведениями о будущем противнике. Особенным новшеством была подготовка резервной сети на время войны — в мирный период эта структура почти не использовалась. Во всяком случае, ей не давалось рискованных заданий, чреватых обнаружением. В установленные сроки специальные инспекторы из центра проверяли состояние сети, обновляли инструкции.
Сотрудники делились по профилю предстоящей работы. Имелись агенты по мобилизации и передвижению войск; по военной технике; по диверсионной деятельности; по вербовке; по распространению слухов. Отдельное место занимали «агенты влияния», которые не всегда знали, кто и в чьих интересах их использует. К этим относились с особенным сбережением.
В момент, когда война стала неизбежной, вся резервная резидентура по установленному сигналу (закодированное сообщение во всероссийской газете) перешла в боевой режим — то есть сменила место проживания, а в некоторых случаях и имена.
Вся эта отлично работающая, успевшая набраться опыта организация была в распоряжении фон Теофельса. Довольно было дать знать, что именно его интересует. Сведения по цепочке начали поступать буквально через несколько часов.
Их было много, сведений. Даже слишком. Информацией о занимающем майора объекте петроградский воздух был перенасыщен. Ни о ком столько не болтали, не сплетничали и не злословили, как о Страннике. Сначала Зепп просто утонул в потоке разномастной, часто противоречивой информации. Но потом применил очень простую и действенную методику, которая многое прояснила.
К Страннику в России относились либо очень хорошо, с экстатическим восторгом — либо очень плохо, с ненавистью и омерзением. Преобладало второе мнение. Нейтрального отношения к этому человеку не было ни у кого.
Теофельс сделал вот что.
Поделил сведения на две папки: от сторонников — в одну, от противников — в другую. Всё, что не подтверждалось обеими партиями, выкидывал. Отбирал лишь то, в чем враги и поклонники «странного человека» сходились.
Таким образом в мусор полетели из папки № 1: рассказы о чудесах и знамениях, о новом пророке-избавителе, о защитнике обиженных. Папка № 2 пострадала больше. Из нее пришлось выкинуть сочные истории о разврате и диком пьянстве, о царской постели, о назначении и увольнении министров, об огромных взятках и немецком генштабе (уж это точно было неправдой — Зепп бы знал).
С отсеченными экстремами материал получился менее живописный, но все равно впечатляющий.
Итак, что из биографии и жизненных обстоятельств Странника можно было считать более или менее установленным?
Возраст — около пятидесяти.
Родом из зауральской деревни.
В двадцать восемь лет резко поменял образ жизни и «пошел по Руси», то есть, собственно, стал Странником. Исходил все знаменитые обители и святые места, несколько раз побывал в Палестине.
Лет десять назад впервые замечен в Царском Селе, куда его привели какие-то высокие покровители.
Поверить в то, что царица, выросшая в Англии при дворе своей бабки королевы Виктории, могла попасть под влияние примитивного шарлатана, невозможно. Все, даже ненавистники Григория, признавали, что какая-то целительская сила у него есть и спасать царевича от приступов кровотечения он действительно может. Просто почитатели говорили о святости и чуде, недоброжелатели — о гипнозе. Сам Зепп, человек сугубо прагматического склада, был здесь склонен встать на вторую точку зрения. Впрочем, причина беспредельного доверия царицы к сибирскому мужику для дела значения не имела. Главное, что влиятельность Странника можно было считать фактом. Хорошо бы только определить ее истинные размеры.
К исходу второго дня Теофельс располагал всеми данными, необходимыми для действий. В связи с крахом операции «Ее светлость» пришлось разработать новый сценарий. Условное название «Его святость». Modus operandi импровизационный.
Объект проживал на Гороховой, во флигеле дома 64, расположенном во дворе, вход с улицы через арку. Адрес этот был известен всему городу. Каждый день с утра перед подворотней собиралась и ждала толпа: попрошайки в расчете на милостыню, простаки в надежде на чудеса, зеваки просто так, из любопытства.
Посторонним во двор хода не было. На страже стояли дворник с швейцаром и агент Охранного отделения. Еще трое шпиков дежурили в парадной.
Для столь знаменитой персоны проживание было так себе: и дом не ахти, и район захудалый. Зато близко до Царскосельского вокзала — удобно ездить во дворец.
Утром по вторникам, докладывала резидентура, Странник в сопровождении охранника ездит мыться в баню, на соседнюю улицу. Зепп собирался сначала подкатиться к святому человеку прямо в мыльне — так сказать, в натуральном виде, но выяснилось, что Григорий берет отдельный кабинет, куда не сунешься.
Ну и не надо. На миру еще лучше выйдет.
Исходную позицию он занял перед аркой. Приехал на автомобиле, вышел, закурил. Одет был в английское пальто, кепи, через плечо перекинул белый шарф. Таких любопытствующих, «из общества», среди толпы тоже хватало.
Пока дожидался, наслушался всякого-разного.
Баба одна, молодая, смазливая, рассказывала товарке:
— …Как он на меня глазищами-то зыркнет — обмерла вся. И отсюда вот, из самой утробы, горячее, сладкое. Истомно!
Пришла за новой порцией эротического переживания, констатировал Зепп и прислушался к разговору между двумя мужчинами — старичком при котомке и городским парнем.
— А я вот интересуюся, — говорил первый, — правда ли, что у Григорь Ефимыча вкруг головы как бы некое сияние?
— У Гришки-то? Если с похмелюги — точно, так вся рожа и полыхает, — скалился парень.
— А сказывают, творит он исцеления чудесные?
— Брехня.
Тетка из толпы попрекнула скептика:
— Зачем вы на святого человека наговариваете? Я сама видела, как он слепому зрение вернул!
Заругались было, но, как это всегда бывает, нашелся и примиритель. Пожилой приказчик рассудительно сказал:
— Чего зря собачитесь? Сейчас сами увидим. Вон калеки дожидаются.
Калеки дожидались в стороне, толпа держалась от них на почтительном отдалении.
На тележке сидел безногий. Замотанная в платок девочка держала за руку слепого. Еще один — длинный, тощий, с идиотически отвисшей челюстью — переминался с ноги на ногу, тряс головой. Одет бедолага был в замызганную солдатскую шинель.
— А этот что? — спросили в толпе.
— Малахольный. Ни бельмеса не понимает, только мычит. Не иначе, газами травленный.
Чистая публика, среди которой курил Зепп, тоже перебрасывалась комментариями, но здесь тон был исключительно насмешливый. На Странника приехали поглазеть, как на курьез, чтоб было чем развлечь знакомых.
— Видел я этого прохвоста в одном почтенном доме, — попыхивая папиросой, внес свою лепту и Зепп. — Право, потеха! Где же он? Мне говорили, не позже десяти должен быть. Я долго не могу, в клуб нужно.
— Сейчас явится, — сказал господин, живший неподалеку и частенько приходивший полюбоваться, как он это называл, на «явление Хлыста народу». (Про Странника ходили слухи, что он из секты хлыстов, однако майор эту информацию отверг как одностороннюю, сведениями из папки-1 не подтвержденную.)
— Вон он, соколик. Просветленный после парилки. Лицезрейте, наслаждайтесь.
Люди на улице притихли.
Странник шел быстрым, размашистым шагом человека, привыкшего преодолевать на своих двоих большие расстояния. За ним поспевал быстроглазый ферт в коротком серо-зеленом пальто, держа руки в карманах.
Завидев толпу, святой старец сунул банный узелок под мышку и троекратно широко всех перекрестил. Промытая, расчесанная, смазанная маслом борода поблескивала, на ней сверкали снежинки.
Первыми к Страннику кинулись просители. Кто-то совал бумажки с ходатайством, кто-то пытался объяснить словами, иные просто тянули руку за подаянием.
Каждому, кто просил милостыню, Григорий сунул денег — кому монету, а кому и бумажку. Доставал из кармана, не глядя, и приговаривал: «Добрые люди мне, а я вам». Тем, кто совал записки, важно сказал: «Секлетарю мому давайте, не мне». Просителей устных обглядел своим шустрым взглядом:
— Вот ты, ты и ты, глазастая, зайдите после. Послушаю. Скажите — Странник-де дозволил. А прочие — кыш, пустое.
Прошел дальше.
Из толпы крикнули:
— Исцелять нынче будешь или как?
Чудотворец остановился около калек, пытливо посмотрел.
— Верни батюшке глазыньки, святой человек, — выскочила вперед девочка, потянула за собой слепого.
— Сколько раз говорено: не я целю, Господь. Молитесь, и дастся вам. Ищите и обрящете.
Безногий сдернул картуз, подкатился.
— А ты благослови. Авось получится.
Наклонился к нему Странник, вздохнул:
— Чудак ты. Ноги у тебя все одно взад не вырастут. Кабы они у тебя сухие были — друго дело. И глаза тож. Коли их нету, как их целить-то?
Подошедший, чтоб лучше слышать, Зепп громко сказал, обернувшись к мимолетным знакомым:
— Да он матерьялист, господа.
Те радостно засмеялись.
Странник обернулся. Узнал, насупился.
— Пустите, православные. Пойду я.
— Хоть малахольного пожалей. Скажи над ним молитовку, — попросила сердобольная тетка (агент петроградской резидентуры Ингеборг Танненбойм).
И не дала ему уйти — схватила за край шубы.
— У него ножки-глазыньки есть. Может, отпустит горемыку хвороба?
Делать нечего. Опасливо косясь на Зеппа, Странник наскоро перекрестил убогого.
— Помогай те Господь. Был убогой, стань у Бога. Был кривой, стань прямой. Был хилой, стань с силой. Аминь.
По толпе прокатился общий вздох. Кто-то ахнул.
Жертву войны перестало трясти. Инвалид покачнулся, расправил плечи. Его слюнявый рот закрылся, глаза заморгали и приобрели осмысленное выражение. Словно просыпаясь, он провел рукой по лицу и неловко перекрестился.
Болван, скрипнул зубами Зепп. Не слева направо — справа налево!
Но людям так показалось еще убедительней.
— Оссподи, в ум возвернулся! — первым завопил давешний старичок. — Рука Христово знамение вспоминает! Вот так, милой, вот так!
Он бойко подскочил к долговязому страдальцу, взял за кисть и показал, как надо креститься:
— В чело, в пуп, в десное плеченцо, после в шуйное.
— Жуйное, — тупо повторил исцеленный и на сей раз произвел священную манипуляцию без ошибки.
— Господа, подействовало! Невероятно! — воскликнул кто-то. — Позвольте, господа, пропустите! Я из газеты «Копейка»!
— А мне штой-то сумнительно, — прогудел кто-то еще, но скептический глас остался в одиночестве. Всем хотелось быть свидетелями чуда.
Излечившийся хлопал глазами, озираясь.
— Где я есть? Я слишал! Я говориль!
Его пожалели:
— Плохо говорит, болезный. Ан всё лучше, чем телком мычать.
— Как тебя звать, милай? — спросил Странник.
Долговязый повалился на колени, ткнулся лбом в асфальт:
— Тымоша. Спасибо большой, святой отец. Ты спасаль мой плохой сдоровье.
А тут и магний полыхнул — это расстарался репортер. Странник приосанился, простер над склоненным Тимошей длань:
— Ну-тко, ишо раз. Передом повернуся.
Воздел очи горе, левую руку возложил себе на грудь. Вспышка мигнула еще раз.
Присутствие прессы (ее представлял Einflußagent[12] третьего разряда Шибалов) подействовало на публику магически. Давно установлено: для людей всякое событие становится вдесятеро значительней, если освещается прессой.
Зепп протолкался вперед, лицо его было искажено сильными чувствами. Сорвал кепи, швырнул оземь.
— Виноват я перед вами, отче! Сильно виноват! Обидел вчера, простите!
И тоже бухнулся на колени.
— Эка барина пробрало, — сказали сзади.
— Простите, святой чудотворец, — всхлипнул Зепп. — Слеп я был. Ныне прозрел.
Странник смотрел на него не без опаски, но понемногу оттаивал. Сцена ему была по сердцу.
— Ты кто будешь? Князь, мильонщик?
— Золотопромышленник я, Базаров.
— Вона, — сказал Григорий остальным. — Слыхали? Золотопромышленник! Ну подымись ко мне, мил человек. Расскажи, как на душе свербит. Послушаю. Вижу я тя наскрозь. На брюхе шелк, а в душе-то щелк. Так что ли?
— Истинно так, прозорливец.
Майор поймал руку кудесника, чмокнул.
Поговорили. Излил «золотопромышленник» святому человеку свою мятущуюся душу. По ходу дела манеру говорить пришлось смодифицировать. Одно дело на публике, другое с глазу на глаз. Вблизи, да наедине, Странник показался Зеппу куда как не глуп. Грубой лестью можно было все дело испортить. Поэтому говорил без воплей, без «святых чудотворцев» с «прозорливцами», а искренним тоном, доверительно.
Пустота экзистенции одолела Емельяна Базарова. Когда всё у тебя есть и всего, чего желал, добился, вдруг перестаешь понимать, на что оно нужно — деньги, удача, самоё жизнь. И пить пробовал, и на войне побывал, даже кокаин нюхал — не отпускает. До того, самоед, дошел, что больным и бедным завидует: им есть о чем мечтать и Бога просить. А он, грех сказать, и в Бога-то не очень. Но душу не пропьешь, не обдуришь, она света и чуда алчет. И вот оно чудо, вот он свет! Тот свет, что из глаз ваших излился, когда вы на идиота этого воззрели.
Это, так сказать, в коротком пересказе, а живописал Зепп свои высокие переживания долго. Пару раз прерывался на скупые мужские слезы.
Странник поил его чаем, кивал, подперев щеку и пригорюнившись.
Сидели на кухне. Очевидно, это было главное место в доме — по деревенской привычке.
Квартира у всероссийской знаменитости была какая-то не шибко знаменитая. Скудно обставленная, неряшливая, содержалась в беспорядке. Фон Теофельс даже упал духом: не может человек, якобы снимающий министров, жить на манер мещанчика средней руки. Сразу вспомнился и страх, с которым Странник глядел на сердитого Жуковского. Оно конечно, шеф жандармов, но ведь даже не министр, а всего лишь генерал…
Во всех этих несуразностях и несостыковках еще предстояло разбираться.
Краем глаза Зепп всё посматривал по сторонам, пытаясь понять, кто тут кто.
Всякого люда, почти сплошь женской принадлежности, в квартире вилось видимо-невидимо. По коридору шныряли бабки, тетки, молодухи — все по-монашьи в черном, в низко повязанных платках. Страннику низко кланялись, на нового человека глядели искоса, но без большого любопытства. Всяких посетителей перевидали.
Распоряжалась женщина средних лет, со строгим лицом. Судя по речи, из образованных. Приживалки и прислужницы слушались ее беспрекословно, называли Марьюшкой или Марьей Прокофьевной. Экономка, определил Зепп. Из поклонниц, но не великосветских, кто за модой гонится, а из настоящих.
В кухне на столе пыхтел большой купеческий самовар с медалями. Иногда Странник сам раздувал угли мягким сапогом.
Скатерть с красными вышитыми петухами — и тут же веджвудский чайный сервиз. Резные ореховые стулья — и грубо сколоченная скамья. На стене старинного письма икона в пышном серебряном окладе — и копеечные бумажные образки. И всё здесь было так. Дорогое и дешевое, красивое и безобразное вперемешку.
В углу, например, зачем-то лежал свернутый полосатый матрас, на нем непонятная подушка с пришитой бечевкой.
На самом видном месте — телефонный аппарат, новейшей конструкции. Но перед ним, неясно с какой стати, деревянная подставка, какие бывают у чистильщиков обуви.
В общем, сплошные шарады.
Утерев слезы, высморкавшись, Зепп сказал:
— Вот, всю свою тугу на вас излил, и будто душой оттаял. Словно ангел по сердцу пролетел.
— Неистинно говоришь, — поправил «странный человек». — Ангел по душе летать не могет. Потому ангел и душа — одно. Тело — бес, душа — ангел. Только люди-дураки ей воли не дают.
Пора было, однако, и честь знать. Для первого раза и так сделано достаточно.
— Спасибо вам, святой вы человек. — Зепп поднялся. — Это оставляю. На милостыню убогим.
Положил на стол изрядный пук кредиток. Ну-ка, что угодник? Сейчас выясним, в какой папке правда — первой или второй. Бескорыстник или хапуга?
Странник на деньги глянул рассеянно, кивнул.
— Ин правильно. У тебя, Емеля, денег много, а есть которые куска хлеба не видют.
Непонятно. То ли действительно равнодушен, то ли кинется пересчитывать, когда толстосум отбудет.
Надо было проверить еще одно.
— Светлая у вас душа, Григорий Ефимович. Солдатику этому бедному приют дали, не выгнали. А ведь чужой человек.
Фон Теофельс видел, что бабы повели Тимо в какую-то каморку кормить, но уверен не был — оставят или нет. Свой глаз в квартире объекта был бы очень кстати.
— Пускай его, — махнул Странник. — У меня тута всякой живности много. А то брешут разные — не исцелитель-де я, а мазурик. Натекось, полюбуйтеся. Выкусили? Был инвалид, а ныне в разуме… И ты ко мне захаживай, Емеля. Запросто. Полюбился ты мне, открытая душа.
— Непременно приду, — поклонился Зепп. — Вы, отец святой, для меня теперь один свет в окошке.
С утра в груди стеснение, как перед грозой. И сладко и страшно, и маетно. К великой тряске это.
Тут положено быть малому видению, вроде зарницы перед большой молоньей.
Повело куда-то, не разбирая пути. Кыш-кыш, наседки, с-под ног!
Те знают, попрятались.
В колидор потянуло, вот куда.
Дверь там, которая на лестницу, дымится вся, туманится. Зыбкая.
Придет скоро кто-то. И уж ясно, кто.
Бес. Росточком нешибкий, но острозубый. Морда прельстительная, с улыбочкой. Роги лаковы.
Встречать такого лучше на кортках, чтоб глаза в глаза.
Присел, пальцы наперед выставил — козу рогатую.
Поди, поди, подманись. Молитовкой тя привечу, по рыльцу вострому, да по копытцам, да по брюхонцу несытому.
Явился не запылился.
Трень-трень-трень.
Несколько дней Зепп, как на службу, таскался в квартиру на Гороховой, а всё не мог решить, сколько в Григории настоящей странности, а сколько актерства. Мужик был хитрый, неочевидный. Простодушие и доверчивость сочетались в Страннике с поразительным знанием людей. И мысли обо всем на свете у него, как у любого пророка, вышедшего из народной гущи, были не заемные, а собственные.
Хоть фон Теофельс в веселую минуту и называл себя универсальным антропологом, но такая особь ему попалась впервые.
Разговоры со «странным человеком» он, вернувшись к себе, анализировал и самое примечательное даже записывал. Тут была некая загадка.
Про Силу (так Григорий именовал свой мистический дар, в который незыблемо верил) Зепп слушал без большого внимания. Чудес майор не признавал. Его жизненный опыт свидетельствовал, что за каждым сверхъестественным явлением кроется какое-нибудь надувательство. Однако самомнение у темного, полуграмотного мужика было воистину удивительное.
Он говорил про себя (в тетрадке для отчета записано): «Человечишко-то я репейный. Дрянь человечишко. Кабы не Сила, тьфу на меня, не жалко. Но Бог, Ему видней. Положил на плечи мои корявые тягу — тащи, сыне. Расея на мне, царство всё, с приплодом вперед на три возраста. Страшно, коленки гнутся. И чую — не сдюжить, а куды денешься — плачу да тащу. Под ноги мне коряги суют, каменюками кидают, калом мерзким швыряют. Дураки! Упаду — им всем каюк». Записано слово в слово, по памяти, а память майора фон Теофельса сохраняла человеческий голос не хуже граммофонного диска.
При подобной мегаломании Странник не чурался мелкого трюкачества. С «золотопромышленником Базаровым», которого считал за своего, комедии не ломал. А вот если появлялся кто-нибудь новый, важный, особенно надутые барыньки, начинался целый спектакль.
Дорогих «гостюшек» усаживали потрапезничать чем Бог послал. В середину стола ставили большую супницу с щами или ухой, Странник клал перед собой буханку ситного и развлекался: отламывал кусок, макал в жижу и собственноручно запихивал каждому в рот, нарочно капая жиром на шелк да чесучу. Это у него называлось «преломить хлебы». Гости покорно всё сносили — они пришли, заранее готовые к чудачествам. Любил Григорий подпустить чопорной даме соленое словцо, поинтересоваться, давно ль блудному греху предавалась или еще что-нибудь этакое. Самых замороженных звал с собой в баньку, душу с телом отмыть. Если фраппированная дама после такого приглашения в ужасе убегала, долго хохотал, тряся бородой.
Занятно было наблюдать, с каким почтением относится Странник к телефонному аппарату. Сам он никогда никому не звонил и трубки не снимал — за это отвечала экономка. Но если она просила Григория поговорить, он исполнял целый ритуал.
Разглаживал надвое волосы, оправлял бороду, обязательно плевал на правую ладонь. Разъяснилась и подставка перед аппаратом — на нее Странник ставил ногу. Свободной рукой упирался в бок. И лишь приняв эту гордую позу, кричал в трубку: «Ктой-то?» — хоть, конечно, уже знал от Марьи Прокофьевны, с кем предстоит разговор.
Беседы просветленного золотопромышленника с Учителем всегда проходили под чаек. Спиртного при Зеппе «странный человек» не пил. Таким образом, слухи о его беспробудном пьянстве, похоже, следовало отнести к разряду «клевет», на которые Григорий постоянно жаловался. Но и трезвенником он не был. Внедренный в квартиру Тимо, которого здешние тетки полюбили за молчаливость и исполнительность, докладывал, что по вечерам объект всегда уезжает и возвращается очень поздно, нередко «зовсем besoffen[13]». Наутро, однако, никаких признаков похмелья Зепп в хозяине не обнаруживал. Странник сидел благостный, рассудительный, мог за раз выдуть чаю стаканов десять. Пришлось мобилизовать свои почки и майору. Никогда еще он не поглощал сей пото- и мочегонный напиток в таких страшных количествах. Но чего не сделаешь ради дела и фатерлянда.
Любопытно, что, в отличие от всех русских, Григорий пил чай без сахара. Он вообще не употреблял сладкого, мясного, молочного, говоря, что это грех.
Представления о греховности у сибирского вероучителя были своеобразные, сильно отличающиеся от канонических.
Как понял майор (не очень-то интересовавшийся этими материями), в основе Григорьевой доктрины лежало понятие всеочищающей и всеизвиняющей любви. Мне люди все родные, часто повторял он. Коли некое деяние сотворено от любви, оно уже благо. А если по злобе или голому расчету, это бесовщина и грех. Ум глуп и должон сердца слушать, яко дитя матерь свою, говорил Странник.
Несмотря на то что он любил подразнить дамочек расспросами о «блудном грехе», сам Григорий плотскую любовь большим грехом не считал — если она любовь, а не «насильничанье». «После утехи с бабой довольно малой молитвы. Простит, не осердится Господь. Он легкий грех и прощает легко, особливо ежели грех через любовь. Мне радость, бабе сладко — ин и ладно, какой Богу от того убыток?» Из этого следовало, что сведения из зложелательской папки о развратности «старца» можно было счесть хоть и преувеличенными, но достоверными.
Однако все эти глупости для Зеппа важности не представляли. При малейшей возможности он старался повернуть разговор на царское семейство. Не для того чтобы выяснить интимные подробности августейшего быта. Нужно было уяснить, до какой именно степени прислушиваются там к Страннику.
Императора с императрицей Григорий звал «папой» и «мамой». Так было заведено в самом ближнем, околосемейном кругу их величеств в память о каком-то юродивом Мите, который одно время кормился при сердобольной Александре Федоровне. Митя был гугнявый, почти безъязычный, выговаривал только эти два слова, показывая на царя и царицу.
Иногда Странник еще звал государыню «Саня» и уверял, что так же в хорошие минуты обращается к ней царь. Не сразу Зепп догадался, что это, должно быть, английское Sunny — как называла свою любимую внучку королева Виктория. Ну, Саня так Саня.
«Саня хорошая, добрая, — нахваливал Александру Федоровну „странный человек“. — Ума вовсе нету, сердце одно. Меня слушает. Верит. Я для ней и Бог, и Расея. Она знаешь как говорит? Часто повторяет: Умом, говорит, Расею не поймешь и аршином не померишь. Верить, говорит, в нее надо, не то к лешему пропадешь. А папа другой коленкор. Ему ум мешает. Трудно, брат, царем быть. Беднай он, никому не верит. Круг него брехуны, алкальщики. Тянут за штаны: „Сюды иди, нет туды! Мне дай, нет мне! Я знаю, как надоть! Нет, я!“ Кто хошь сробеет. Одно спасение — Бог. Но Бог с вышними говорить не любит, Он больше через нижних, навродь меня. А я уж передам, обскажу, как сумею. Только меня он, папа-то, будто через стекло слушает. Когда верит, когда нет. О прошлый год, как царевича австрийского убили, я — к папе. Виденье у меня было, сонное. Быдто они с мамой в Зимнем дворце на кухне кашут варят, царскую, сладкую, с малиновым вареньем. Пышна каша, из котла поперла, да на площадь, да по Невскому валит, к вокзалу. Вся красная от малины-ягоды. Прет — не остановишь, ажно столбы сворачивает. А папа знай поварешкой вертит, крупы подсыпает, и мама тут же. Рассказал я ему сон, а папа мне: к чему, мол, видение? Отвечаю: „Кашу красную заваришь — сто лет Расее не расхлебать. Крови бойся. Сам потопнешь и всех людей своих, с внуками-правнуками“. Понял он, про что я. Об ту пору круг него енаралы ходют, усищи распушили, воевать хочут. Ну, папа на меня и осерчал. С чужого голоса-де поёшь, видеть тя не жалаю. Еле мама потом за меня упросила».
Вот про это Теофельс слушал очень внимательно, наматывал на ус. Интересно, очень интересно! Пригодится в будущем.
Однако в нынешний момент, в смысле полученного задания, ситуация складывалась крайне неудачно.
После прошлогодней опалы Странник с помощью «Сани» сумел вернуть себе высочайшее расположение. Влияние его даже усилилось, ибо царю Николаю в годину испытаний Божий посредник становился все нужней. До недавнего времени Григорий ездил в Царское Село раз, а то и два в неделю. Телефонной станции было велено соединять его квартиру с дворцом и днем, и ночью, без малейшего промедления.
Но три недели назад генерал Жуковский, призванный бдить за порядком в империи, подал государю рапорт о тех самых шалостях, которые «странный человек» за большой грех не считал. С полицейскими протоколами, свидетельскими показаниями и, что хуже всего, с приложением отчетов из всех губерний о слухах, роняющих престиж власти.
С того самого дня обитателю Гороховской квартиры не удавалось ни дозвониться во дворец, ни послать телеграмму в Ставку.
«Мама ко мне посылала, — горестно вздыхал Странник. — У малого, у царевича, втору неделю лихоманка. Держит, не отпущает. Дохтуры ничего не могут, а я бы враз снял. Но папа не велел. Осерчал очень. Жуковский-енарал у него в большом доверии. Вот послали черти мне того Жуковского в наказание».
И нам тоже, думал Зепп, сочувственно кивая.
Попробовал закинуть удочку, осторожненько:
— Коли Жуковский от чертей прислан, хорошо ли его на такой важной должности держать? Объяснили бы вы, отче, ее величеству. Раз уж ее сердце вам открыто…
Ответ был неожиданным:
— Для меня Жуковский плох, а для Расеи хорош. Пущай сидит. А кромь того, не станет теперь папа мово совета слушать, что я ни скажи… И мама не передаст.
Вот это уже больше похоже на правду, мысленно усмехнулся Теофельс. Зелен виноград.
Однако проклятая опала была очень некстати.
Благодушие объекта по отношению к Жуковскому тоже не радовало. Тоже еще выискался патриот, непротивленец — «для меня плох, для Расеи хорош».
Но тут как раз имелась одна идейка. Нужно было только дождаться момента.
В подворотне жались шпики, прятались от снега пополам с дождем. Господину Базарову поклонились — признали. Он поздоровался, угостил молодцов душистыми папиросами. Одну сунул себе в рот, но зажигать пока не стал.
Раскурил во дворе, остановившись возле Тимо, который выбивал на веревке персидский ковер, подарок Страннику от некоей великой княгини.
— Как? — тихо, коротко спросил Зепп.
Помощник, не прерывая своего ритмичного занятия, проскрипел:
— Карашо. Зубы стучит. Рука трясет. Будет… как сказать… Anfall.
— Эх ты, контуженный. Не Anfall, а «при-па-док». Значит, работаем.
Отлично. Наконец-то можно от болтовни переходить к действию.
Соколом он взлетел на третий этаж. У подъездного шпика спросил:
— Что-то нынче просителей не видно?
Тот пожал плечами. Не его печаль. У самого рожа фиолетовая, похмельная.
— Емельян Иваныч, водицы бы испить…
Заглядывать без вызова в квартиру ихнему брату не полагалось.
— Скажу. Но тебе, брат, не водицы, тебе шкалик надо.
Перед знакомой дверью остановился, провел внутреннюю мобилизацию.
Нажал на кнопку, хотя здесь в дневное время всегда было незаперто. Зачем, если внизу полно охраны?
Трень-трень-трень, пробренчал электрический звонок.
Фон Теофельс толкнул створку — и замер.
Из коридора на него полз на коленках Григорий Ефимович. Выставил вперед кулак с двумя торчащими пальцами. Глаза дикие, невидящие.
— Что с вами, отче?
«Странный человек» потер лоб, будто силясь вспомнить.
— А, это ты, Емеля. Заходь. Тебе рад. Ништо… Померещилось… Не вспомню… Обыкновенное дело. День нынче такой.
— Какой «такой»? — прикинулся Зепп.
— А может, пронесет…
Странник с кряхтением поднялся.
— Денег принес? Марьюшке на что-то надо, говорила.
— Вот, извольте.
Как всегда не глядя Григорий цапнул купюры, сунул в карман.
Повел в кухню.
Сегодня в квартире было необычно. В коридоре никто им не встретился. Однако стоило пройти мимо какой-нибудь двери, и в ней приоткрывалась щель, из сумрака пялились чьи-то глаза. Зеппу показалось, что народу еще больше, чем обычно, просто все попрятались.
Пришли поглазеть, догадался майор. Хорошо бы только без репортеров. У этой сволочи тонкий слух и острый нюх.
На кухне была одна Марья Прокофьевна.
— А, это вы.
Сама смотрит только на Странника, с тревогой и как бы ожиданием.
— Пустое, Марьюшка, — сказал тот. — Поблазнилось что-то. Чайку налей нам, да иди.
Сели.
Марья Прокофьевна, приметил майор, отошла недалеко, ее силуэт виднелся в полутемном коридоре.
Прямо из кухни вела дверь в безоконную каморку для прислуги. Оттуда слышался шепот. Зепп сконцентрировал свой замечательный слух, потоньше чем у любого газетного нюхача.
— Кто это, белобрысай-то, а? — спросил голосок — кажется, старушечий.
— Купец богатый. Часто к нам ходит. Тихо ты! Не то выгоню.
Странник подвинул сухарницу.
— На-ко вот, посластись. Тебе можно.
Сунул пряник. Зепп бережно завернул его в платок.
— Из ваших рук — на память сберегу… Я вот думаю, не мало ли денег дал? Возьмите все, какие есть! Мне не нужно.
— Добрая ты душа, Емеля. Голубиное сердце. — Бумажки Григорий придавил сухарницей. — Среди мужеска пола таких редко встретишь. Подле меня все больше бабье трется. Потому баба сердцем живет, а мужчина горд и оттого глуп.
Говорил он сегодня не так, как всегда. Медленнее, растягивая звуки. Сам вроде как к чему-то прислушивался.
Припомнил что-то, хихикнул.
— Был я это раз в Селе, у папы с мамой…
Прервался, громко отхлебнул из блюдца.
Старушонка в каморке громко прошептала:
— Чегось? К родителям своим, стало быть, в село ездили?
— Дура ты, — ответили приблудной. — В Царское Село, к царю с царицей. Тс-с-с!
Странник с удовольствием продолжил:
— Он, папа-то, меня спрашиват: «Как мне с Думой быть? Разгонять ли, нет ли? Так-то обрыдли!» Ну я как кулаком по столу тресну. Мама чуть не в омморок, папа за сердце ухватилси. Я ему: «Что щас шевельнулось-то, голова али сердце?» Он: «Сердце». «То-то, — говорю. — Его и слушай». Призадумалси папа…
Вдруг он запнулся, закрыл глаза, рванул на груди шелковую рубаху и протянул-пропел изменившимся голосом:
— Марья-a! Марьюшка-а! Томно мне… Вещать буду…
А та уже готова.
Выбежала из коридора, кинула Зеппу: «Матрас!»
Он понял — разложил на полу матрас, что лежал в углу. Марья Прокофьевна взяла подушку с бечевками, привязала Страннику к затылку.
Григорий закатывал глаза, шевелил губами, пальцы бегали по телу, словно что-то с себя сбрасывали.
— Кладем! — велела экономка.
— Подушка зачем? — шепотом спросил Зепп.
— Чтоб голову не расшиб.
Больной дал уложить себя на мягкое. Этот припадок выглядел иначе, чем давешний, в салоне у Верейской. Тогда судороги скорей напоминали приступ эпилепсии. Ныне же Странник не хрипел, не дергался.
Марья Прокофьевна зачем-то достала из кармана передника маленькую книжечку с карандашом.
В коридоре теснились люди, заглядывали друг другу через плечи. Многие крестились. Но в кухню никто не лез, и было очень тихо.
— Лечу-у-у, — тонко пропел «странный человек». — Ай, бедныя… Что кровушки-то, слёз-то… Ночь длинная, непросветная… Не грызитеся, не кусайтеся! Черт вас друг на дружку науськиват! По рогам ему, по рогам! Эх вы, глупыя… Пропадете…
Карандаш Марии застрочил по бумаге, она записывала.
По лицу припадочного потекли слезы.
— Пуститя! — жалобно попросил он. — Что я вам сделал? Ой, нутро жжет! Иуда ты, Иуда! С рук ел, а сам… Ай, больно! Больно! Больно!!!
Это слово он повторил трижды. Первый раз схватился за один бок, потом за другой, третий раз за лоб. На минуту затих и лежал, будто мертвый. Зепп с беспокойством оглянулся на Марию, та приложила палец к губам.
Глаза Странника распахнулись. В них застыл беспредельный ужас.
— Вода черная! Холод! Всё теперя! Трижды умертвили!
Вот теперь его начало бить и корчить. Он весь изогнулся, съехал с матраса. Раздались тупые удары — это подушка стучала об пол.
Из коридора донеслись взвизги и причитания.
— Теперь держите его за плечи! Крепче!
Марья Прокофьевна достала из шкафчика стакан с приготовленным лекарством и очень ловко влила содержимое больному в разинутый рот.
Он послушно сглотнул и почти сразу обмяк.
— Уходите! Все! — приказала экономка.
Коридор опустел.
Она перечитывала записанное, хмурила брови. Странник лежал без чувств, тихо постанывая.
— Давно вы с ним?
Теофельс с любопытством рассматривал не совсем понятную женщину.
— Что? …Давно.
Говорить ей про это не хотелось.
— А вы, простите, кто? — не отставал Зепп. — Я ведь вижу, вы не похожи на остальных.
— Я Мария. — Она печально смотрела на лежащего. — Магдалина.
— Понятно…
Это очень часто бывает: с виду человек психически нормален, а чуть копнешь… Ну, Магдалина так Магдалина.
По имевшимся у майора сведениям, после приступа своей странной болезни Григорий становился благостен и мягок, как воск.
— Скоро он очнется?
— Сейчас…
Серые, ярко блестящие глаза действительно скоро открылись. Они смотрели на потолок спокойно, будто никакого припадка не было.
— Надо свежего воздуха. — Зепп поднялся. — И посадим его ближе к окну.
Так и сделали.
Укутанный в плед, Странник медленно отхлебывал чай, слабо улыбался.
— Ну, Марьюшка, что я нынче вещал? Зачти.
Она молчала.
— Ладно, после, — беспечно молвил он. — У меня, Емеля, разные виденья бывают. Малые и большие. Сонные и явные. Какие понятные, а какие и нет. А еще зеркал видеть не могу. У меня в дому ни одного нету. Глядеть в них мне нельзя. Проваливаюсь. Как в пролубь. — Он передернулся, но тут же снова заулыбался.
Все-таки это что-то эпилептическое, предположил Зепп. С типичной эйфорической релаксацией после приступа.
— Две силы во мне, мил человек. Бесовская и Божья. По все дни бесенок поверху семенит, такое уж это племя. Но как молонья Божья полыхнет да гром грянет, тут он в щель. Тогда вещаю голосом ангельским. А отгремит гром, отсияет радуга, и снова лезет лукавый, снова евоный праздник. Ишь, зашевелился запрыгал. — Он засмеялся, постучал себя по груди. — Вина, плясок просит.
Нуте-с, приступим…
— Отче, все хочу спросить, — сказал Зепп, стоя у окна. — Почему возле вашего дома столько людей, похожих на переодетых полицейских?
— Они самые и есть. Из Охранного. Мама за меня опасается. Многие моей погибели жалают. Убивали меня уже. Но меня просто не возьмешь. Само-меньше три смерти надо.
Теофельс заметил, как Марья вздрогнула и спрятала записную книжку в карман.
— Гадко сегодня на улице, — поежился Зепп. Промозгло. Раз люди из-за вас стараются, поднести бы им.
Странник охотно согласился.
— Добрая ты душа. А мне и в голову… Снеси-ка им, Марьюшка. Вчера откупщик водки клопиной принес. Я-то ее не пью.
— Не женское дело водку носить. Я сам.
Зепп взял у экономки поднос с шустовским коньяком, стаканчиками, печеньем.
Выходя, слышал, как Григорий сказал:
— Мильонщик, а сердцем прост.
Когда Зепп вернулся, Странник, свежий и розовый, будто после парилки, сидел у стола и с аппетитом ел.
— Садись, Емеля. Штей покушай. Хороши!
— Что-то не так, — озабоченно сказал Теофельс. — На лестнице и в подворотне точно агенты Охранки. Но на крыше еще какие-то. Двое. Я спрашиваю: ваши? А охранные говорят: нет, это из контрразведки. С утра засели.
— С контрразведки? От Жуковского-енарала? — Странник выронил ложку. — Где?
— А вон. Я их еще раньше из окна углядел.
На крыше соседнего дома, возле трубы, лежали двое в брезентовых плащах с капюшонами.
— Чего это они? — Григорий испуганно почесал бороду. — Что я им, немец что ли? Шпиён? …Ты что?!
Это Зепп схватил его за плечи, оттащил.
— У них там футляр какой-то. Длинный. Вы вот что… К окну больше не подходите, ясно? Тут шагов тридцать, не промахнешься.
— Господи, Твоя воля, — закрестился Странник.
— Боюсь я за вас, отец. Врагов у вас много. Если сам Жуковский решит вас извести, не убережетесь.
Всхлипнул Григорий, пожаловался:
— Как кость я им в горле. Чего терзают, за что ненавидят? Вот я на енарала маме пожалуюся… Мне б только в Царское попасть. И малóй хворает… Сердцем чую, плохо ребятенку. А скоро вовсе худо станет.
— Мало пожаловаться. Надо сказать царице, что вы не станете лечить цесаревича, пока не уволят вашего врага Жуковского.
Странник удивился:
— Ты что говоришь-то? Грех какой. Тьфу на тебя.
Но Зепп все так же напористо объявил:
— Вы как хотите, отче, а я от вас теперь ни на шаг не отойду. Тут стану жить, вас оберегать. Мне много не надо, вон на матрасе пристроюсь. Но уж и вы пока сидите дома. Никуда не ходите.
— Как же мне не ходить? Сегодня к Степке-камельгеру зван. Надоть идти. Там много дворцовых будет. Может, кто возьмет записочку маме передать. Или словцо замолвит…
— Тогда и я с вами. Как хотите, но от себя не отпущу!
«Камельгер Степка» оказался камергером императорского двора Степаном Карповичем Шток-Шубиным. До 1914 года этот господин звался Стефаном Карловичем фон Штерном, но, с высочайшего соизволения, привел свое имя в соответствие с общим духом патриотизма, присовокупив девичью фамилию супруги. Со Странником камергера связывала давняя дружба. Особенно оценил Григорий то, что «Степка» не отвернулся от него в час опалы. «Вот уж друг так друг, все бы так», — сказал Странник.
Вообще-то особенной доблести в поведении Шток-Шубина не было. Никто из петроградцев, осведомленных о придворных обыкновениях, не сомневался, что рано или поздно тучи, сгустившиеся над головой сибирского пророка, разойдутся, как это уже не раз бывало прежде.
Принимали в палаццо на Крестовском острове. Плешивый, с длинными бакенбардами хозяин троекратно облобызался со Странником, который назвал его «Стяпаном-Божьим-человеком». Зеппа камергеру было велено «любить». Однако Шток-Шубин ограничился неопределенным кивком:
— Рад всякому товарищу нашего дорогого Григория Ефимовича. Милости просим.
«Степкины» гости показались майору еще чопорней, чем круг Лидии Сергеевны. Во всяком случае, консервативней. Преобладали мундиры дворцового ведомства. Журналистов не было вовсе. Из политических деятелей присутствовал один Зайцевич, правее которого, как говорится, была только стена. Он поздоровался с «золотопромышленником», а появление Странника хоть и покривился, но стерпел — просто отошел подальше.
Здесь «странный человек» вел себя совсем иначе, чем у светлейшей княгини. Ваньку не валял, никому не грубил, на пол не плевал.
Зепп уже достаточно разобрался в характере Григория, чтобы понимать: развязностью тот бравировал, когда чувствовал себя не в своей тарелке, либо нарочно хотел эпатировать чересчур манерное общество. Здесь, у камергера Штока, Странник, во-первых, со многими был знаком, а во-вторых, желал достичь некоей цели.
Он говорил мало, сдержанно, веско. С благословением ни к кому не лез. Чинно пригубил вина — отставил. Всякого, кто бывал во дворце, с тревогой спрашивал о здоровье «малóго». И беспрестанно повторял: «Дохтура не слечат — у них на то науки нет». Надеялся, стало быть, что передадут кому следует.
В том, как слушали Странника, как с ним разговаривали, чувствовалась некоторая выжидательность, вызванная неопределенностью его нынешнего положения. Гости держались с опальным фаворитом учтиво, но улыбались замороженно.
Всё здесь было Теофельсу интересно. Он смотрел и слушал, готовя данные для отчета о высшем слое придворных, их настроениях, теме бесед. Любые детали тут могли пригодиться. Но главным образом, конечно, ломал голову, как помочь Григорию вернуть утраченное влияние.
Однако Странник и без помощи обходился недурно.
Вскоре он собрал в центре салона целый кружок. Там, кажется, говорили об интересном.
— Ничего того не будет, — раскатисто басил Странник. — Набрехал ихний Папус, для важности. Пущай себе хворает, нам на это тьфу.
— Но позвольте, Григорий Ефимович, — вежливо, хоть и несколько обиженно возражал ему тайный советник с петлицами министерства иностранных дел. — Всем известно, что мсье Папюс — известный провидец. Это признано во всем мире! Как же это «тьфу»? Мы все помним его пророчество!
Вспомнил и Теофельс. Действительно, в свое время много писали о пророчестве знаменитого Французского оккультиста Папюса, который предсказал, что династия Романовых рухнет вскоре после его, Папюса, смерти.
Из дальнейшего разговора, становившегося все более оживленным, стало ясно, что тайный советник по дипломатическим каналам получил известие о тяжелой, чуть ли не смертельной болезни француза. «Странного человека», похоже, задевало, что этому сообщению придается такое значение.
— Папус — пустое! Вот я помру — тогда конечно. Тогда заступаться некому станет, — с убеждением сказал он, не видя, что иные слушатели прячут улыбку.
Но кое-кто внимал ему и всерьез.
— Как это, должно быть, поразительно — проницать взором будущее! — вздохнула дама с бриллиантовым вензелем императрицы на груди. — Я имею в виду не будущее мира или общества — тут предсказателей хватает, а будущее всякого конкретного человека!
— И ничего поразительного. — Странник пожал плечами. — Надоть человеку хорошенько в зрак заглянуть, там в черной дырочке много чего увидать можно. Коли умеешь.
— Ну вы-то, почтеннейший, конечно, умеете? — спросил с невинным видом юный камер-паж, сын хозяина.
Отец укоризненно поднял бровь и послал нахальному отпрыску предостерегающий взгляд.
Однако «странный человек», если и уловил насмешку, виду не подал.
— Что ж, силу в кулак собрать — и я могу. Ежли кто интересуется, спрашивайте…
Смотрел он при этом в пол, брови сдвинул, лицом потемнел.
— Право не стоит, — весело сказала хозяйка. — Что нас ждет такого уж хорошего? Морщины, старческие болячки. Не угодно ли перейти к столу?
— Отчего же, матушка, — сказал камер-паж. — Пускай господин чудотворец — если он, конечно, чудотворец — расскажет про мое будущее. Мне очень интересно. Что со мной, к примеру, через год будет? Или через три?
С молодым человеком всё было понятно: стесняется лебезящих перед «шарлатаном» родителей, плюс воспаленное самомнение, желание выпятиться — классический букет переходного возраста.
— Антиресно тебе? — медленно повторил Странник и внезапно повернул голову к задиристому юнцу — тот слегка отпрянул, обожженный неистовым взглядом. — …Нет, Бог с тобой, — промямлил вдруг Григорий. — Ничего, малый, ступай себе…
— Ага, напридумывали! — торжествующе вскричал Шток-младший. — А сами ничего не видите!
Один из гостей, посмеиваясь, произнес:
— Давайте я напророчествую. Через год у вас, юноша, усы вырастут.
По салону прокатился тихий смешок.
Огляделся вокруг «странный человек», сделавшись похож на окруженного псами волка. И в глазах его тоже блеснуло что-то волчье.
— Усы у тебя не вырастут — не поспеют. Пуля не даст. Будешь в снегу лежать. В яме закопают, без отпевания, — щерясь, очень быстро сказал мальчишке Странник.
— Чья пуля, германская? Я через год на войну пойду! — гордо оглянулся паж на побледневшую мать.
А в Григория будто бес какой вселился.
— Русская. Прямо в лоб тебя стукнет… А тебя у стенки стрелют, — ткнул он пальцем в дипломатического советника.
— Меня? Стрелют? — ужасно удивился тот.
— И его тож, — показал Странник на камергера. — С левольвера. В затыльник.
Хозяин неуверенно засмеялся. А провидцу как шлея под хвост попала, не мог остановиться.
— Ты с голоду помрешь, — было сказано очень полному господину с красной лентой через плечо.
— А тебе штыками исколют, — объявил прорицатель гвардейскому генералу.
— Я в атаку не хожу, — засмеялся тот. — Почему штыками?
— По брюху, вот по чему.
Шокированная тишина повисла в воздухе. Происходило что-то в высшей степени неприятное, зловещее — куда хуже скандала, устроенного Григорием у княгини Верейской.
— Что вы слушаете этого юрода? — выкрикнул сзади депутат Зайцевич.
Тоже не утерпел, подошел посмотреть, что здесь такое творится.
— А он и рад! Кто-то ему о пророчествах Казота рассказал — в канун французской революции, помните? Вот он и решил нас попугать, Казот доморощенный!
— Сам ты козел недорощенный! — огрызнулся Странник.
Зепп мысленно ему зааплодировал. Невысокий Зайцевич, с шишковатым лбом и кустистой бороденкой, был очень похож на низкорослого бодливого козлика.
Не на шутку разъяренный Григорий пошел прямо на депутата — гости торопливо расступились.
— Что глазами сверкаешь? — Зайцевич оперся о палку, глядя на оппонента снизу вверх. — Здесь тебя никто не боится.
— Пророчествую, — сказал «странный человек» хриплым от гнева голосом. — Языком своим подавишься. Скоро!
И вдруг опомнился. Обвел взглядом холодные брезгливые лица. Схватился за голову.
— Емеля! Емельян! Уведи меня отсюдова!
Зепп, естественно, тут как тут. Взял пошатывающегося пророка под локоть, повел.
— Бес, бес из меня попер! Всё погубил, лядащий, — убивался Странник. — И ведь не видал я ничего в козле колченогом. По злобе сболтнул. Грех это…
И ответил ему фон Теофельс негромко, но твердо:
— Ваши уста, святый отче, зря ничего не изрекают.
Выражение лица у майора было вдохновенное.
Свет в окнах кабинета погас лишь в пятом часу пополуночи, когда Теофельс уже начал беспокоиться — вдруг у чертова невротика тотальная бессонница. Тип желчный, язвенный, у таких вечно проблемы со сном. Но улегся-таки.
— Еще двадцать минут ему на баиньки — и пошли, — показал майор часы старшему диверсионной группы.
Кличка Кот. В прошлом городовой, уволен за связь с ворами. Масса полезных знакомств, отличные оперативные качества. Завербован еще в двенадцатом году, провел несколько удачных акций. Морда круглая, усатая, глаза навыкате — как есть кот.
Агенты диверсионного отдела петроградской резидентуры все последние дни сопровождали Зеппа постоянно: Кот и с ним, посменно, еще кто-нибудь. На крыше зловещих типов из контрразведки тоже изображали они.
Сейчас на дело Кот взял человека, который для такого задания, по его словам, «как есть самый подходящий»: из взломщиков. Привлечен недавно. Кличка почему-то Шур.
— Значит, один он? Прислуги нету? — еще раз уточнил Кот, натягивая черные суконные перчатки.
— Так мне доложили.
Всю информацию предоставил отдел персоналий. Там картотека по всей столичной верхушке, полторы тысячи досье: сановники, промышленники, общественные деятели, депутаты. Кто где живет, с кем знается, какому богу молится. Впечатляющий массив, плод долгой и кропотливой работы. Полсотни информантов который год только этим и занимаются — собирают, уточняют, дополняют.
— Пора, — сказал Кот. Такого подгонять не надо.
Он первым вышел из авто, вразвалочку двинулся к парадной. Шур за ним, и стало понятно, откуда кличка. Вроде идет человек, даже не особенно крадется, а звука никакого — лишь еле слышное шур-шур.
У запертой двери подъезда они задержались всего на четверть минутки. Кот смотрел по сторонам, Шур слегка наклонился.
Вошли.
Фон Теофельс смотрел на циферблат — больше все равно занять себя было нечем.
Питерские дворники зимой начинают скрести тротуары в шесть. Времени оставалось в обрез.
Но агенты управились быстро. Свет в окнах снова загорелся всего шестнадцать минут спустя.
Под ногами у профессионалов путаться было незачем, поэтому майор и остался в машине. Но проверить всё необходимо.
Быстро дошел до подъезда, взбежал по лестнице.
Дверь. Прихожая. Коридор.
Спальню помог определить сочащийся свет.
Исполнители стояли посреди комнаты. Оба без пиджаков, в подтяжках. Смотрели на начальство выжидательно: всё ли ладно.
Зепп походил вокруг, задрав голову. Посмотрел.
Ладно было не всё.
— А язык? — покачал он головой.
Ох, русская расхлябанность! Ничего доверить нельзя.
Зайцевич свисал с бронзовой люстры, похожий в пижаме на марионетку Пьеро. Предсмертная записка (вот и специалист-графолог пригодился) лежала, где положено. Стул, правильно, валялся рядом опрокинутый. Но самую главную деталь агенты упустили.
Пришлось самому.
— Перчатку!
Он влез на стул. Бестрепетной рукой разжал мертвецу челюсти, вытянул распухший язык как можно дальше. Коли тебе напророчили «языком подавишься», изволь соответствовать.
— Вот теперь всё.
Спрыгнул, стул снова перевернул. Склонив голову, полюбовался.
Малоприятное, конечно, дело — копаться в пасти у свежего покойника, но такая уж у разведчика работа, сочетание тонкого и грубого.
Майор был сейчас очень доволен. Даже позволил себе похвастаться, по-немецки:
— Идеальный разведчик — это мясник с умом психолога и душой поэта. Вроде меня.
— Что, извиняюсь?
Агенты иностранных языков не знали, поэтому Зепп перешел на русский:
— Это называется: одним Зайцевичем два выстрела.
Опять не поняли, но им и ни к чему.
А сказано, между прочим, отлично. Жаль, некому оценить.
Ведь действительно: помог опальному чудотворцу укрепить репутацию, а заодно избавился от активнейшего агитатора «войны до победного конца».
Успех превзошел ожидания.
На следующий день газеты напечатали на первых полосах известие о трагической гибели великого патриота. Так, ничего особенного: за Родину погибают не только на фронте, невыносимая боль за державу, не выдержали больные нервы и все такое прочее. Процитировали предсмертную записку, которая давала полное объяснение случившемуся. Знаменитым чеканным слогом думского златоуста в ней говорилось: «Нет более сил смотреть, как губят матушку Россию продажные либералы, казнокрады и жиды. Пусть гибель моя станет предостережением для Помазанника и всех истинно русских! Простите, друзья! Прости, Христос! Прости, Отчизна!»
Однако уже на второй день поползли слухи. Узнали о пророчестве Странника, возбудились. Каким-то образом, непонятно откуда взявшись, ходил по рукам жуткий снимок: крупно лицо самоубийцы — будто бы подавившегося собственным языком…
Ну а на третий день, утром, в квартиру на Гороховой позвонил «камельгер Степка» и сказал, что нынче же завезет почтеннейшему Григорию Ефимовичу «одно послание». Пока он ехал с Крестовского, протелефонировали еще несколько придворных, и Странник уже знал, что послание от ее величества, собственноручное.
Зепп видел листок английской бумаги с монограммой. Там было только две строчки, обе из Писания:
Вот, яростный вихрь идет от Господа, вихрь грозный; он падет на голову нечестивых.
Над тобою воссияет Господь, и слава Его явится над тобою.
И подпись: «А.»
Истолковать это можно было только в одном смысле: пророческая сила Святого Старца наверху оценена и признана. Опале скоро конец. Очевидно, «мама» написала «папе» в Ставку. В положительном результате не сомневается.
После получения записки Странник расцвел. Из дома он теперь никуда не отлучался — и стращать не пришлось. Дело было не только в нехороших людях на крыше, которые то появлялись, то исчезали. Григорий не отдалялся от аппарата, ждал Главного Звонка.
— Теперя позовут, — уверенно говорил он. — Не завтра — послезавтра. Малóго лечить надоть…
Верный Емеля был неотлучно при Учителе, а как же.
Чай уже из ушей выливался, но всё доили самовар, толковали о разной всячине. Посетителей в эти дни «странный человек» не принимал.
Теофельса забавляло, что богоносец уже сам прочно уверовал в свое предсказание — запамятовал, как винился в грехе злоболтания.
Но однажды случилось кое-что, после чего скептик был вынужден призадуматься.
— Заглянул я Зайцу энтому в его зенки — и как наяву узрел: рожу распухшую, язык торчит. Во какая во мне сила, — в десятый раз хвастал Странник.
Слушатель почтительно кивал.
— Еще что узрели, отче?
Тот прищурился.
— Не могу объяснить… Быдто четыре рога у него из башки, бронзовые… И по-над ими аньгел белый, с луком-стрелою… Такое мне было видение, а в каком смысле-разуме, не вмещаю. Ну, роги — понятно. Но кто на себя руки наклал, тому аньгел вроде и не положен?
Здесь-то Зепп и вздрогнул. Вспомнил вдруг, отчетливо: Зайцевич висел на люстре с четырьмя бронзовыми рожками, а на потолке, вокруг люстры, лепнина — амурчик с луком. Узнать про этакие подробности Страннику было абсолютно неоткуда.
Мистика!
И пришел Теофельс в состояние, для него не характерное — в смущение духа.
Налицо был явный, неоспоримый факт, которому уж точно не могло быть никаких рациональных объяснений. Вся логическая натура разведчика протестовала против этого обстоятельства.
Не бывает никаких пророчеств! Нет никаких чудес! Непостижимых явлений тоже! Он всегда на этом стоял, неколебимо.
А что-то такое, оказывается, все-таки существует…
Это требует осмысления и кое-какого изменения жизненных координат, дал себе задачу Теофельс — на потом, поразмышлять на досуге.
И свое отношение к «странному человеку» с сей минуты несколько скорректировал. Стал осторожней. Черт их, провидцев, знает, чего от них ожидать.
Даже мигрень от потрясения началась, мучительная. Это еще и бессонная ночь сказалась.
А Странник возьми и скажи:
— Что морщишься? Башка, чай, болит? Я вижу. Нут-ко, поди, сядь передо мной.
Взял Зеппа одной рукой за лоб, другой за затылок.
— Не надувайся, не противься. Ишь, натужился! Двери-то открой. А то у меня вся сила стратится, в дверь твою тыркаться. Надо чтоб моя душа с твоею соплелась. Как волоса в косицу…
Майор позволил себе немного расслабиться — и вдруг ощутил в теменной области, где гнездилась мигрень, странную прохладу. Странник пошептал что-то, оттолкнул Зеппа от себя.
— Всё. Не болит уже. Я вот тебе свой гребень подарю. Будет башка трещать — почеши, пройдет. Я этак от похмелья поправляюся.
Совсем тут растерялся убежденный рационалист. Подумал: проклятая страна, воздух тут что ли такой — небылицы мерещатся.
От размягчения воли, от растерянности мог сделать какую-нибудь ошибку. Но тут случился инцидент, заставивший Зеппа забыть о мистической блажи.
Сначала донесся шум со стороны входа. Женские голоса, крики.
Это было удивительно. Хоть в квартире постоянно находилось множество женщин (Зепп так и не мог их сосчитать), здесь никогда не кричали — Странник «бабьего ору» не любил. Плакали часто, шептались и молились беспрестанно, но чтобы звонкий молодой голос вот так, на весь коридор вопил:
— Пустите меня, пустите! Я знаю, он здесь! Добрые люди научили! Тимо-оша! Тимофей Иваныч! Что вы с ним сделали, шептуньи?
Если б голос не звал «Тимошу», Теофельс нипочем не догадался бы, кто кричит. А так — успел вскочить! и ретироваться в темный уголок, за кафельную печь. Горничной Зине видеть здесь «господина Базарова», было совершенно ни к чему.
Шумная девица уже прорвалась и на кухню. В рукава, в подол ей вцепились несколько старушек-чернавок, но Зина волокла их за собой. Кто бы мог подумать, что под кружевным передником бьется столь горячее сердце?
Григорий изумленно глядел на воинственную особу, сумевшую преодолеть все препоны.
— Ты кто?
— Куда ты его дел, злой старик? Он раненый, он не понимает! Что тебе от него надо? — со слезами воскликнула Зина. — Ты его заколдовал!
Пока разбирались, кто она такая и зачем пожаловала, Теофельс, вжав голову, прошмыгнул в каморку, где спал Тимо. Тот всегда спал, когда нечем было себя занять.
— Вставай, разбиватель сердец! — пнул его Зепп.
Помощник сел на топчане, в руке у него словно сам по себе возник револьвер.
— Was? Что слючилос?
— Полюбуйся. Выгляни в щелку.
Тимо выглянул.
С агрессоршей общими усилиями кое-как совладали — вытолкали в коридор. Она упиралась, плакала.
— Тимоша! Я тебя неделю искала! Ты хоть живой?
После того как операция «Ее светлость» перестала быть актуальной, бывать у княгини Теофельс, конечно, перестал. Написал, что срочные дела требуют присутствия на прииске — и адьё. Естественно, и «Тимоше» стало не до амуров с субреткой.
— М-да, — хмуро молвил Зепп. — Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана.
— Она меня искаль. — Тимо вздохнул. — Она саботился. Кароши девушка.
Но майор был настроен неромантично.
— Она не отвяжется. Знаю я влюбленных женщин. Это проблема, Тимо. Ты создал, ты и реши. Мне сейчас осложнения ни к чему.
Слуга-наперсник жалобно сморщил и без того жеваное лицо:
— Нет, пашалуста…
Скажите, какие нежности. От Тимо он этого никак не ожидал.
Определенно в здешней атмосфере таился какой-то расслабляющий, вредный для немецкой души дурман.
— Ну смотри, сердцеед. Пожалеешь.
Случилось это в тот же день. Верней, на исходе суток, перед полуночью. В это мертвое время, когда посетителей нет, шпики в подворотне не дежурили. Один, правда дремал на ступеньках в парадной. Когда раздался звонок и сонный швейцар, ворча, пошел спрашивая кто, филер встал и зевнул.
Швейцар вполголоса переговаривался с кем-то через щель. Потом снял фуражку, поклонился и распахнул створки.
В подъезд двинулась целая процессия: впереди двое богатырей в ливреях, потом две женские фигуры, сзади мужчина в котелке. Он сунул швейцару красненькую.
— Куда? К кому? — с подозрением спросил агент Охранного.
— Василий! — повелительно произнесла старшая из женщин, в горностаевой ротонде (на молодой была распахнутая заячья шубка).
Котелок вышел вперед, дал казенному человеку две бумажки.
— Ничего не видел, ничего не слышал. Ясно?
Агент с сомнением ответил:
— Не положено…
Получил третью банкноту, но все еще колебался.
— Если с ним что, мне голову оторвут…
— Долго еще? — повысила голос дама.
Василий (очень солидный, внушающий доверие господин) пообещал:
— Господин Странник нас не интересует.
В руку агента легли еще две бумажки.
Тогда служивый вздохнул, снова сел на ступеньку. Притворился, что спит.
Процессия поднялась на третий этаж.
Позвонили: раз, другой, третий.
Толкнули дверь — по ночному времени заперта.
Наконец внутри что-то зашуршало. В щель, поверх цепочки, глядел испуганный старушечий глаз.
— Кого это среди ночи, Господи?
— Откройте! — приказала дама. — Немедленно откройте! Василий!
Котелок подал знак — двое ливрейных, очевидно, готовые к такому повороту событий, действовали слаженно. Один взялся за край двери, чтоб не захлопнули, другой щелкнул большими кусачками. Обрезанная цепочка жалобно звякнула.
Старушенция бежала прочь по коридору.
— Караул! Разбойники! Емельян Иваныч! Тимофе-ей!
Молодая в заячьей шубке тоже завопила:
— Тимоша! Где ты, родной? И Емельян Иваныч здесь! — возбужденно сказала она даме. — Говорила я вам, видела я его давеча!
— Вперед! — скомандовала предводительница. — Искать!
Лакеи быстро шли по коридору, открывая одну за одной все двери.
За каждой их встречал крик, визг.
На агрессоров откуда-то коршуном налетела женщина, простоволосая, в накинутом на плечи платке.
— Не пущу! Сначала меня убейте! — зашипела она, закрыв собою одну из дверей.
Тому, кто хотел ее оттащить, вцепилась ногтями в лицо. Но дверь все-таки открыли. На постели, под светящимся лампадами киотом, сидел бородатый мужик в нижнем белье, трясся.
— Где Емельян Иванович? — спросила его княгиня. — Куда вы его спрятали, негодяй? Мне говорили, что вы его приворожили, но я не верила!
— Изыди, ведьма. Ты видение сонное, дурное. Растай! Тьфу на тебя троекратно.
Бородатый размашисто крестил ее.
— Лидь Сергевна! — крикнула сзади Зина.
Верейская оглянулась.
Из кухни с револьвером в руке — верно, на шум — выскочил Базаров. И застыл. На заспанном лице читалось раздражение. Но Лидии Сергеевне возлюбленный — разутый, в нательной рубахе, с растрепанными светлыми волосами — показался бесконечно милым, потерянным, трогательным.
Княгиня бросилась к нему, обняла, заплакала.
— Боже мой, я нашла тебя!
Никогда раньше она не называла его на «ты», даже в минуты интимности.
— Гадкий старик, он загипнотизировал тебя! Но я здесь! Я рассею чары!
Сзади появилась и тут же исчезла растрепанная башка «контуженного». Но Зине хватило и секунды.
— Тимофей Иваныч!
Оттолкнув барыню с ее кавалером, девушка кинулась к избраннику своего сердца и тоже обхватила его руками.
Бедный Тимо только крякнул.
— Что вы, сударыня, в самом деле, — недовольно говорил Зепп. — Ворвались среди ночи… Мне здесь отлично. Я тут душой спасаюсь.
— Он меня не слышит! — драматически возопила Верейская. — Эмиль, это же я, твоя Лида! Я пришла тебя спасти! Как Герда своего Кая! Мерзкий колдун заморозил твое сердце!
— Какая еще Герда? — разозлился майор. (В семье Теофельсов детям не читали сказок Андерсена.) — С ума вы, что ли, сошли?
Не следовало так грубо. Лидия Сергеевна закрыла лицо руками и разрыдалась.
— И все равно… Я не уйду отсюда… Ты не в себе… Я увезу тебя. Потом, когда опомнишься, будешь мне благодарен.
Еще не хватало! Он представил сцену в духе похищения сабинянок: дюжие лакеи, закутав его в шубу, волокут во двор.
Скрипнув зубами, сменил тон.
— Милая, я все тот же, — шепнул он ей на ухо. — Иди. Со мной все в порядке. Так надо. Мы поговорим завтра. Я все тебе объясню.
— Честное слово?
Она смотрела на него мокрыми глазами.
— Клянусь нашей любовью.
И княгиня сразу успокоилась.
Грозно — будто и не плакала, не говорила жалких слов — она оборотилась к двери, из которой выглядывал моргающий Странник.
— Учтите, старый негодяй. Если завтра Емельян Иванович не будет у меня, я приду снова. И тогда вам не поздоровится! — Она повысила голос. — Зина! Мы уходим! Здравствуй, Тимофей. Тебя я тоже выручу! В Германии ты и твой господин спасли нас, а мы…
— Теперь я вижу, что вы действительно меня любите! — затараторил Зепп по-французски, пока дура не наболтала лишнего. «Странный человек» неглуп. Если узнает, что «контуженный» — денщик «прапорщика Базарова», будет катастрофа. — Пойми, мне нужно разобраться в своих чувствах. Любовь небесная, любовь земная — все перепуталось в моей бедной голове. Мы поговорим завтра.
— Хорошо… До завтра, милый…
Нежный поцелуй, еще пара всхлипов, и ночной штурм, хоть не без потерь, был отбит. Ее светлость со свитой удалились.
В квартире с их уходом переполох не закончился. Приживалки галдели, спорили. Они так и не поняли, что это была за барыня. Версии возникали одна диковинней другой. Поминалась нечистая сила, происки Врага человеческого.
Григорий отстранил Марью Прокофьевну, цеплявшуюся ему за плечи.
— Ох, бабы, бабы. Кака барыня ни будь, а коли полюбит — тигра лютая. Про Германию-то это что она?
— Мозги у нее набекрень, вот что, — пожал плечами Зепп. — Сами видели. Пойдем-ка мы с Тимошей проверим, ушла ли. И что с охраной.
На лестнице он схватил Тимо стальными пальцами за плечо.
— Слюнявый идиот! Я тебя предупреждал! Проблема должна быть решена. Немедленно. Как — дело твое.
Он завел мотор, когда автомобиля княгини на Гороховой уже не было. Но это ничего. Тимо знал, где она живет, каким маршрутом поедет. Ясные, неизменяемые вещи вроде расположения улиц, направлений, ориентиров он схватывал легко.
По Гороховой он ехал не очень быстро. Ночью приморозило, мостовая была, как каток. Из соображений экономии в городе освещались только главные проспекты, и то через два фонаря на третий. На улицах и в переулках, кроме самых именитых, было вовсе темно.
Зато на Садовой наверстал отставание. С точки зрения удобства и надежности, машина «руссобалт», по мнению Тимо, никуда не годилась. Зато двигатель специально установленный, был невиданной могучести — на пятьдесят лошадиных сил.
Ночной Петроград был пуст, похож на фотокарточку с очень большой выдержкой, которая не регистрирует движущиеся объекты: во-первых, не видно людей и вообще ничего живого; во-вторых, ноль красок — только черное, белое, серое.
Какой этот город красивый, когда в нем никого нет, думал Тимо. Наверно и весь мир был бы гораздо лучше, если убрать из него человеков.
Кто-то перед важным делом нервничает, а он, наоборот, впадал в раздумчивость. Мысли всякие приходили в голову. В Тимо пропадал философ.
Но мысли не мысли, а к заранее намеченному удобному месту, у Chrapowitzki Brücke,[14] он прибыл с хорошим опережением.
У него еще осталось две-три минуты прикинуть, как именно он будет действовать, и даже погрустить о жестокости мира, о неправильном его устройстве.
Люди вроде льдин на реке, думал Тимо. Стукаются друг о друга, крошатся. И всем холодно, очень холодно.
Это он так подумал, потому что машина стояла возле берега скованной льдом Мойки. Недавно, во время оттепели, лед там потек и потрескался, а теперь снова схватился, но сквозь белую корку, по которой мела поземка, проглядывала темная паутина сросшихся разломов.
А потом вдали, из-за угла Офицерской, выбросился яркий луч, стал быстро увеличиваться и превратился в «делоне-бельвиль» русской Fürstin.[15] Всё было рассчитано правильно.
Свою машину Тимо поставил носом к мосту, прямо перед въездом, но немного наискось — с таким расчетом, чтобы не достал свет фар «бельвиля».
Большой, с цилиндрическим рылом, семиместный автомобиль несся вперед по Алексеевской, стремительно приближаясь к мосту. Тимо и сам любил вот так, ночью, когда нет уличного движения, с размаху пролететь над рекой или каналом. Это приятно.
Когда «бельвиль» был ровно на середине моста, Тимо чуть повернул свое авто, включил прожекторные фары на максимум и одновременно дал полный газ.
Ослепший шофер встречной машины инстинктивно вдавил тормоз. Лимузин перекосило, боком потащило по наледи. Всего-то и пришлось сделать — подтолкнуть бампером в край кузова.
С оглушительным грохотом тяжелый экипаж пробил чугунное ограждение, на мгновение задержался на краю и вертикально, носом, упал в Мойку.
Хрустнуло, булькнуло.
Стало тихо.
Auf jeden Fall[16] (предварительно, конечно, отъехав в тень домов) Тимо пошел посмотреть, не вынырнет ли кто. Так уж, из добросовестности.
На белом льду чернела дыра, как клякса на чистом листе бумаги.
Поднялся и лопнул пузырь воздуха. Покачалась и успокоилась маслянистая вода.
Тимо пробормотал:
— Armes Mädchen… Verfluchtes Leben…[17]
Большим свежевыстиранным платком вытер слезу с правого, потом с левого глаза.
Печально побрел к машине. Думал: наверняка крыло придется менять.
Телефон зазвонил вечером, когда крыши пунцовели, окрашенные морозным декабрьским закатом. Трель у аппарата была не такая, как всегда, а особенная, часто-прерывистая.
Весь день Зепп выполнял при Страннике обязанности секретаря — всегдашний «письмовник», разбиравший корреспонденцию, третью неделю на Гороховой не показывался, болел. Вероятно, болезнь носила карантинный характер — до момента, когда акции опального чудотворца пойдут вверх.
Они, собственно, уже и пошли. Писем от всякого рода ходатаев и жалобщиков то не было совсем, а теперь снова принесли целую стопку.
— «…Человек это хороший, сирот жалеет, ты дай ему должность какую просит, а я добро попомню», — прочитал Теофельс надиктованное. — Подпишете?
— Давай. — Странник пошевелил губами, поставил закорючку. — Ну, министру отписали, благое дело сделали. Теперя чево?
Зепп взял следующее письмо.
— От фабриканта Зоммера. Просит посодействовать в получении заказа на армейские полушубки.
— Спохватилси. Пошустрее его есть. Вот ему. — Странник показал кукиш.
«Шустрый какой. А кукиша не хошь?» — старательно вывел Зепп. Зачитал.
Согласно кивнув, Григорий подписал.
Получалось, что слухи о «записочках» святого человека, при помощи которых делались и рушились карьеры или заключались миллионные контракты, не такое уж преувеличение. Только корысть от такой протекции у «странного человека» была своеобразная. Мзды он себе не брал, помогал тем, кто сумел ему понравиться. А понравиться этому хитрому, а в то же время удивительно простодушному человеку было нетрудно — майор знал это по собственному опыту.
— Упарилси. Чайку попьем, — сказал Григорий, покончив с фабрикантом. Тут телефон и зазвонил.
Странник так шмякнул подстаканником об стол, что расплескал чай.
— Осподи-Боже, дождалси! — прошептал он, часто крестясь. — Уж не чаял… Не тронь, Марья! Сам возьму.
Он подсеменил к телефонному столику, но дальше действовал с обычной в таких случаях торжественностью. Сначала поставил ногу на табурет, потом подбоченился. Задрал бороду, взял трубку.
— Алё.
— Отче, рычаг покрутить забыли! — кинулась помогать Марья Прокофьевна. — Положите трубку!
Григорий переполошился.
— Ай, ай, напортил всё! Не дождут, бросют!
Но на том конце терпеливо ждали.
— Алё, — снова сказал «странный человек» и после этого минуту или две молчал, только слушал. Его лицо помрачнело, между бровей обозначилась складка.
— Давайтя, шлитя, — проговорил он звучным, уверенным голосом. — Маме — чтоб не убивалася. Передайтя: Бог поможет. Ну и я, грешный, чем смогу.
— Что? Вызывают? — весь подобрался Зепп.
— Сподобил Господь. У малого жар страшенный. Мается. Из дворца машина едет. Собираться надоть. Яблочка моченого возьму мальчонке, он любит.
Но прежде чем собираться, подошел к окну, выглянул из-за шторы и показал крышным сидельцам кукиш.
— Что, Жуковский-енарал, съел? Зуб у тебя мелок Гришку схарчить.
Теофельс тоже остановился у подоконника, но задержался там.
— Закрою от греха.
И задвинул занавески плотно. Раздвинул снова — наверху зацепилось кольцо. Опять сдвинул.
На его манипуляции никто не обращал внимания. Марья помогала Страннику переодеться в «дворцовое»: шелковую рубашку, хорошие брюки, теплую сибирку. Тетки-старушки пялились из коридора, «странный человек» их не стеснялся.
Полчаса спустя стояли в арке, ждали машину из Царского. Это Зепп предложил: чтоб не терять ни минуты и поскорее попасть к страдающему цесаревичу, спуститься вниз. Попросился проводить до улицы — «странный человек» не противоречил. Готовясь к сеансу исцеления, он сделался молчалив, будто ушел внутрь себя.
Здесь же была Марья, укутывала его шарфом. Странник послушно задирал голову. В руке он держал сверток с мочеными яблоками, под мышкой — обернутую в платок икону.
— Едут! — показал Зепп налево.
От Фонтанки на большой скорости несся черный лаковый автомобиль, клаксоном распугивая с проезжей части пешеходов.
Григорий выглянул из подворотни:
— Не, с дворца не такая авта приезжает, подлиньше энтой.
— Как же другая? У этой, смотрите, герб императорский на дверце.
Лимузин резко остановился у тротуара. Из кабины выскочил круглолицый и усатый камер-лакей в камзоле с золотыми позументами.
— Григорий Ефимович! Скорее! Ждут!
— А Сазоныч игде? — удивился Странник, идя к машине. — За мной завсегда он ездеет.
— Хворает Иван Сазонович. Лихорадка.
— Ну, после своди меня к нему. Ужо вылечу.
В машине на откидных сидели еще двое, в мундирах дворцовой полиции.
— Охранять будетя? Ну-ну.
С кряхтением Григорий важно сел на заднее сиденье. Велел шоферу в кожаном кепи:
— Трогай, милай. Поспешать надоть.
Тот, не ответив, бешено рванул с места — будто от погони.
Марья Прокофьевна крестила удаляющийся автомобиль, ее губы что-то беззвучно шептали.
Вслед бешено мчащемуся «мерседесу» смотрел и Зепп. Из-за этого оба не заметили, как сзади, мягко скрипнув тормозами, остановилось еще одно авто.
— Что Григорий Ефимович, готов? — спросил Марью седоусый старик точно в такой же ливрее, как давешний круглолицый.
— Иван Сазонович? — пролепетала женщина. — Как же это? А кто же тогда…
Она беспомощно показала в сумерки, где еле-еле виднелись задние огни «мерседеса».
— А-а!!! — зарычал-застонал Зепп. — Это измена! Не уберегли!
— Виноват, — удивился камер-лакей. — В каком смысле?
Не поняла весь ужас случившегося и Марья Прокофьевна, хоть вроде и умная женщина.
— Некогда! Уйдут!
Теофельс кинулся к своему «руссобалту», с первого поворота включил мотор. Машина была зверь, даром что с помятым крылом.
Взревела, выпустила облако черного дыма — и погнала вдоль по Гороховой.
— Что, служивые, груститя? — весело молвил Странник. — Чего носы повесили? Теперя все ладно будет.
Ответом ему было молчание.
Впереди сидел один шофер (виднелся кончик длинного загнутого уса); напротив пассажира, спиной к движению, расположился незнакомый камер-лакей — он улыбался неживой, будто приклеенной улыбкой. Чины дворцовой полиции, два крепких молодца, были неподвижны.
— Томно, я чай, во дворце-то? Ништо. Скоро запляшут-запоют. Раньше бы позвали. Эх, гордость, глупость… — Он поглядел в окно. — Эй, ты куды повернул? Не так едем! Навовсе в другу сторону!
Шофер на миг повернул профиль. Лицо было сухое, жесткое. Лицо не прислужника — военного человека, привыкшего отдавать приказы.
— Заткните ему пасть.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие, — ответил камер-лакей и махнул охранникам. — А ну!
Они разом подсели к Страннику с двух сторон. Один взял его за руки, второй лапищей зажал рот.
Сопротивляться «странный человек» и не думал От ужаса он обмяк. Глаза вылезли. Раздалось глухое мычание.
— Ноги. Брыкаться будет, — приказал шофер через минуту.
Тот, что зажимал рот, нагнулся и ловко стянул щиколотки ремнем.
— Вы от енарала? От Жуковского? — сдавленно прошептал Странник.
Кошачья улыбка, не покидавшая лицо «камер-лакея», стала шире.
— Гляди-ка. Дурак-дурак, а умный. Сообразил.
В руке у круглолицего (он, пожалуй, был страшнее всех) звякнула сталь — это выскочило из кулака лезвие ножа.
— Не сейчас, вахмистр, — сказал шофер. — Сиденье запачкаешь. Надо, чтобы все чисто. У залива. Концы в воду.
Услышав про воду, «странный человек» вышел из оцепенения. Забился, заорал:
— Лю-юди-и-и! Убивают! Бяда-а-а!
Его коротко, профессионально ткнули пальцем под ложечку, и он согнулся пополам, захрипел.
Автомобиль гнал по темным улицам, мимо складов, мимо глухих заборов в сторону Путиловского завода, к заливу.
Сзади донеслись отрывистые звуки клаксона.
— Ваше высокоблагородие, едет кто-то. Свернуть бы.
Машина сделала один поворот, другой. Сигналы не прекратились. Наоборот, фары второго автомобиля стали ближе.
Круглолицый открыл окно, высунулся. Плюхнулся обратно на сиденье.
— Непорядок, ваше высокоблагородие. Я этот «руссобалт» на Гороховой видал. Не иначе «охранные» на хвост сели.
Шофер замысловато, по-барски выматерился. Свет прижавшегося сзади авто, удивительно сильный, залил зеркало заднего вида, слепил глаза.
— Кончать, что ли? — нервно спросил человек с ножом.
Подручные приготовили жертву — хватили за волосы, завернули голову назад, подставляя беззащитное горло.
— Нет, я его лучше в печенку, — сказал убийца. — А то кровянкой окатит.
Странник только шептал молитву, голоса у него уже не было.
Начальник снова выругался.
— Отставить! Не на глазах же у «охранных». У них мотор зверь. Догонят. Выкиньте его к черту. Успеется.
Открыли дверцу.
Поняв, что его сейчас выбросят прямо на бешеном ходу, Григорий завыл, стал хвататься за тех, кого только что пытался оттолкнуть.
Его проволокли через колени одного из ряженых и, наподдав ногой, вышвырнули из авто.
Хорошо — зима, вдоль дороги были наметены сугробы. В один из них он головой и зарылся.
Ослеп, оглох.
Зепп выскочил из кабины.
«Мерседес» улепетывал, подпрыгивая на ухабах разбитой мостовой. Через несколько секунд огоньки исчезли.
Из сугроба торчали стянутые ремнем ноги в лаковых сапогах. Сначала слабо шевелились, потом вдруг задергались, будто пытались пойти вприсядку.
Когда Теофельс вытащил спасенного, того били судороги. На сплошь залепленном снегом лице зияла дыра рта.
— А-а-а! — захлебывалась дыра. — В воду не хочу! Вода, она черная! Пуститя-а-а-а!
— Отче, это я, Емельян. Вы целы?
В снежной маске открылись еще два отверстия, поменьше. Они сияли безумием и ужасом.
— Я тебе не отче! Тебе черт батька! Узнал я тебя! Ты у черта на посылках! Изыди, сгинь!
Он пытался отпихнуть Зеппа, кричал что-то бессвязное — про лед, про черную воду, про троекратную смерть. Пришлось крепко обхватить его и ждать, пока минует припадок.
— Ну уж «изыди». Так-таки «сгинь», — приговаривал майор, будто успокаивал ребенка. — Нет тут никакого черта. Тут ангел Господень. Это он вас от смерти спас, сугробчик вот очень кстати приготовил.
(Грамотно сработали ребята из диверсионного — выгрузили объект на полной скорости просто идеально, без членовредительства.)
Григорий окончательно пришел в себя уже в машине, накрытый зепповой шубой.
Растерянно осмотрелся.
— Крутило меня? Вещал? — спросил он слабым голосом. Зубы постукивали. — Гдей-то мы, Емеля?
— Да, у вас был припадок.
— А что вещал? Запомнил ты?
— Что-то про генерала Жуковского. Не то он черт, не то у черта на посылках. Что за люди пытались вас похитить, отче? Зачем?
«Странный человек» заполошился — вспомнил.
— Где они? Где?
— Нет здесь никого. Сбежали. Успокойтесь.
Тогда чудотворец горько, безутешно заплакал.
— Убьют они меня… Что он и что я. Где мне? И мама не спасет… Зарезать меня хотели, Емелюшка. В залив пихнуть, под лёд… Знает Жуковский-енарал чего я страшуся, про что сны вижу… Сегодня у него не вышло, завтра достанет. У его руки длинныя…
— Так это были люди Жуковского? — Зепп покачал головой. — Я вас предупреждал.
— Что делать, Емелюшка, что делать? — всхлипывал Странник. — Пропал я!
— Я скажу вам, что надо сделать.
Не так уж много времени миновало с той минуты, как два авто один за другим умчались по Гороховой от арки дома номер 64, а третье, прибывшее из Царского, осталось на месте.
Марья Прокофьевна была вне себя от тревоги, но камер-лакею (подлинному, не фальшивому) послышалось, что Базаров перед тем, как броситься к машине, крикнул не «это измена», «это смена». Возможно, произошла путаница и за Странником прислали какой-то другой, сменный, экипаж? Когда все нервничают, государыня велит одно, церемониймейстер другое, главный дворецкий третье, чего только не бывает.
Пока Иван Сазонович, человек немолодой, телефонировал в императорский гараж, пока приставленные к дому агенты Охранного выспрашивали, как именно всё произошло, да сколько человек сидело в «мерседесе», да как они выглядели, прошел чуть ли не час. А когда старшему филеру стало окончательно ясно, что случилось ужасное и — никуда не денешься — надо рапортовать начальству, вдруг подъехал «руссобалт» золотопромышленника.
Все кинулись к автомобилю.
Вышел суровый Базаров, открыл дверцу. Помог Страннику выйти.
Тот выглядел еще суровей. Ни на кого не смотрел, на вопросы не отвечал. Взгляд был обращен в черное небо, отблеск электрического света мерцал на влажной от растаявшего снега бороде.
Лишь одно слово бросил он Марье Прокофьевне:
— Странничать.
И та вздрогнула, низко поклонилась, побежала к подъезду.
Святого кудесника почтительно удержали за рукава с двух сторон.
Старший филер искательно спросил:
— Дражайший Григорий Ефимович, всё ли с вами благополучно? Я гляжу, на рубашечке-с воротник оторван?
А камер-лакей взмолился:
— Едемте, сударь! Очень их величество убиваются. И его высочество так-то плохи, так плохи…
С плеч «странного человека» наземь упала шуба.
— Не поеду я… Странничать ухожу. По Руси. По святым местам. Альбо куда глаза глядят. Прощайте.
— А кто будет цесаревича лечить? — обомлел Иван Сазонович. — Ведь кровью истечет!
— На всё воля Божья. Человек я странный, засиделся у вас, благодать-то и высохла. На пустое стратилась, на избавление от врагов моих… Ныне пчелкой по обителям смиренным, по скитам чудесным полечу. Меду благостного поднасоберу. Как сызнова в силу войду — тогда ждитя…
— Это когда же будет? Скоро ль?
— Как Господь доведет. Слабый я стал, бессильный. Бес меня мало не погубил, силу высосал.
Но камер-лакей все еще надеялся.
— Григорий Ефимович, хоть попробуйте. В последний раз. Молитву почитайте, руки его высочеству на лоб наложите. А потом и ступайте себе.
— Не стану! — рявкнул Странник зычно, — старик попятился. — Сказано: доктора пускай лечут. А я боле не могу.
Физиономия дворцового служителя приняла испуганно-плаксивое выражение.
— Что же я ее величеству скажу?
— Ничего не говори. Вот, передай бумажку.
Иван Сазонович послушно взял листок, покрытый размашистыми каракулями. Механически развернул, нагнулся у зажженной фары, прочел. Вымуштрованный и опытный слуга, он никогда бы так не поступил, если б не крайняя растерянность. То есть прочитать бы, конечно, прочитал (любопытно же), но потихоньку, вдали от посторонних глаз.
В записке говорилось: «Не поеду к вам бес не пущает. Бесу имя Жуковский Енарал. Пока он подле вас меня подле вас быть не могет. Охраняй Господь. Григорий».
Из парадной выбежала Марья Прокофьевна. Она несла овчинный треух, валенки, драный ватник и посох.
Помогла Страннику переобуться и переодеться. Все молча наблюдали.
— С собой меня возьмите… Пожалуйста, — дрогнув голосом, попросила Марья. — Я не помешаю… Сзади пойду.
«Странный человек» равнодушно ответил:
— На что ты мне.
Видно было, что мыслями он уже не здесь, а где-то очень далеко — то ли в полях-лесах, то ли в иной Дали, вовсе недостижимой.
— Ну, бережи Господь.
Он поклонился всем по очереди, в пояс. И пошел по тротуару, отстукивая посохом. Такой же широкой, мерной поступью в свое время он отмахал тысячи верст. Теперь если и остановится, то нескоро и неблизко.
Через минуту Странника было уже не видно. В луче вились мелкие снежинки.
Тихо плакала Марья Прокофьевна. Шепотом спорили филеры — такого случая их инструкция не предусматривала.
Камер-лакей простонал:
— Мальчика жалко. Умрет ведь мальчик… Боже ты мой, что делать?
Зепп дал дельный совет:
— Скорей доставьте записку во дворец. Пешком он далеко не уйдет. Если что — полиция отыщет. Главное, чтоб согласился вернуться.
— Ах ты, Господи. — Старик засуетился, даже поблагодарить забыл. — Заводи мотор! Едем, едем! Живее!
В гельсингфорсском поезде, в скромном, не слишком опрятном отделении третьего класса ехала не вполне обычная компания.
То есть двое-то, сидевшие спиной к движению, были самые обыкновенные. Пожилой дядя в ватном картузе, как еще перед отбытием привалился к окну, так и уснул. Рядом устроился юноша-реалист с котомкой, от которой исходили аппетитные запахи (он навещал в столице тетушку и получил в дорогу массу всякой провизии). Но напротив этих двоих восседали пассажиры необычные — долговязый схимник с седой бородой и рясофорный монах, очень живой и общительный.
Подросток глазел на человека святой жизни. На железной дороге такой персонаж — редкость.
Тощее, видно, изможденное епитимьями и строгим постом лицо отшельника вызывало почтение, равно как и белый череп с костями, вышитый на клобуке в знак отрешения от всего мирского.
Бойкий монах уже успел сообщить, что старца зовут отцом Тимофеем, что он безмолвствует, ибо дал обет неукоснительного молчания вплоть до конца богопротивного кровопролития, а сам он, брат Алексий, приставлен сопровождать схимника из тобольского скита в карельский, где братия нуждается во вдохновенном наставлении. Одного старца отпустить в долгую дорогу было невозможно, ибо он совсем не от мира сего, да и говорить ему нельзя, хоть бы даже с контролером.
— Как же он наставлять-то будет, если у него обет безмолвствия? — заинтересовался реалист.
— Примером благой жизни.
— А-а…
Через некоторое время юноша начал доставать съестные припасы: домашние пирожки, курятину, вареные яйца.
— Милости прошу, — предложил славный юноша. — Только вам, наверное, не положено… Тут всё скоромное…
— Отцу Тимофею точно не положено, он в суровой схиме. А мне ничего, в путешествии позволяется, — быстро сказал монах. — И господина, соседа вашего, будить не следует. Вон как сладко спит.
Проворно прочтя молитву, он принялся уписывать угощение. Суровый отшельник скорбно наблюдал за суетным чревоугодием.
На Руси, да еще в дороге, как известно, молча не едят. Под трапезу завязался обычный для нынешнего времени разговор — сначала про войну, потом, конечно, про «Гришку».
На военных событиях долго не задержались. На фронте дела, как обычно, шли очень хорошо. У реалиста с собой была утренняя газета, которую он уже прочел и знал все новости. Наши опять дали жару немцам, измотали их в упорных оборонительных боях и ловко отошли на более удобную позицию.
А вот про Странника заспорили. Молодой человек с горячностью своих семнадцати лет называл его не иначе как «бесом» и «позором отечества». Духовное лицо было менее категорично — сомневалось.
— Однако же Странник так называемый обращает ухо властителей наших к молитве и чаянию народному, — возражал брат Алексий, жуя. — Не так ли, святый отче?
Схимник угрюмо кивал, глядя на кучку румяных пирожков.
Юноша горячился:
— Пишут про отставку командира жандармского корпуса Жуковского. Намекают, что это Гришка его свалил. Вот, послушайте: «По сведениям редакции, к отстранению от должности виднейшего деятеля охраны безопасности приложили руку силы, которые в последнее время приобретают все большее влияние». Это из-за цензуры так витиевато написано, но всем понятно, о ком речь! Самого Жуковского шарлатан свалил! Какие уж тут «молитвы и чаяния народные»!
— Не всему, о чем газеты пишут и люди судачат, верить следует. — Монах строго воздел палец к потолку. — Помазаннику Божию лучше ведомо, кого приблизить к своей особе, а кого отдалить. Верно я говорю, отец Тимофей?
За окном проносились заснеженные пригородные дачи, перелески, белые поля. Чтоб не ссориться, реалист перешел на новости менее значительные: про фильму «Песнь торжествующей любви», побившую все рекорды кассы, про слониху Бимбо, родившую в зоопарке семипудового детеныша. Но в синематографе божьи люди отродясь не бывали, в зоопарке тоже, и беседа понемногу затихла.
Реалист заклевал носом и вскоре уже спал сладким юношеским сном, с трепетанием ресниц и губным причмокиванием.
— Давай, святой угодник, лопай, — шепнул монах. — Скажу мальчишке, что это я всё подмел.
Схимник жадно стал запихивать в рот оставшиеся пирожки, глотая их прямо целиком.
Дядя в картузе открыл один глаз.
— Пирошок, — сказал ему отец Тимофей. — Маленки, но фкусни.
— Не, изжога у меня, — просипел тот.
Это был агент Кот, только без усов. Ему было поручено сопровождать людей из Центра до границы княжества Финляндского.
Майор фон Теофельс осторожно взял со стола газету, в которую недавно с жаром тыкал пальцем юный спорщик. С удовольствием прочитал маленькую заметку с длинным заголовком «Отстранение от должности командира жандармского корпуса свиты его величества генерал-майора Жуковского по высочайшему указу».
— Я вот все думаю, Тимо, как быть с чудесами? — спросил Зепп. — Как вписать в логику бытия те явления, которым нет рационального объяснения?
Тимо догрызал куриную ножку.
— И вот что я тебе скажу, мой благочестивый друг. — Теофельс поднял палец. — Умный человек не пытается найти разгадку тому, что разгадки в принципе не имеет. Умный человек просто берет чудо и придумывает, как использовать сей феномен для пользы дела. Ты со мной согласен?
Помощник не возражал.
— Яйцо тоше зъем, — сказал он.
Конецъ пятой фильмы
ПРОДОЛЖЕНИЕ БУДЕТЪ