Эпигон
СМЕРТЬ НА ВИЛЛЕ
Посвящается U.E.
ars longa, vita brevis est.
Есть вещи для человека непостижимые.
Попытки их постичь всегда принимают форму страстной многословной болтовни; поток слов стремительно разливается и омывает издевательски молчаливые, неприступные для него валуны конкретики, никак не облегчая бремя человеческого невежества. Но люди продолжают пытаться.
Я тоже, – неторопливо, методично, в перерывах между другими занятиями.
Ранним утром я спускаюсь к искрящемуся морю, ныряю и плаваю, сколько захочу. Потом отдыхаю на ступенях и иду завтракать. А сразу после – отправляюсь в свою башню заниматься. Обед мне приносят туда.
Перед ужином я нередко прогуливаюсь с Авесоль возле нимфея или по некрополю, или уходим почти на другой конец поместья, где на газоне до сих пор еще видны следы тех беззаконных могил... Мы иногда разговариваем без умолку обо всем, что придет в голову, а иногда молчим всю дорогу. Чаще всего это происходит потому, что мы оба задумываемся о моменте, когда мой труд будет окончен. Момент близится, и скорее всего, это последнее мое лето, - вот о чем наши с Авесоль мысли.
Часть первая.
1.
Я познакомился с Авесоль случайно.
В наступающих сумерках я смотрел с террасы отеля на море. Позади прошуршали чьи-то одежды.
- Ба! - крикнул Базиль. - Да это ж Авесоль!.. Авесоль! богиня! ты как здесь?!
Он схватил меня сзади за рубашку и потащил.
- Деметрий! Познакомься!
Я высвободил одежду из его цепких пальцев и, повернувшись, увидел ее.
В центре просторной и пустынной террасы замерла невысокая женская фигура в облаке темного газа. Мы подошли ближе. Среди черных и серых вуалей глядело бледное лицо с высоким выпуклым лбом, огромными запавшими глазами, очень аккуратным носом и маленьким ртом. Лоб у этой женщины был такой большой, а глаза, нос и рот расположены так близко друг к другу, что казалось – они съехали вниз после того, как лоб приобрел неумеренный размер.
- Базиль, - произнесла она неожиданным контральто. - Никак не думала встретить здесь тебя.
- Да! Да! - орал Базиль, возвышаясь над ней Портосом. - Я завернул сюда совершенно случайно! С другом! Экспромтом, так сказать! Прошу знакомиться!
Мы кивнули друг другу абсолютно равнодушно.
- А ты? - продолжал надрывать Базиль. - Ты как здесь? Почему?
- Я кое-с-кем встречалась в городе. Завтра утром возвращаюсь на виллу.
- А! на виллу! Деметрий! ты должен там побывать! непременно должен!.. Послушай, Авесоль! Деметрию нужно увидеть твою виллу! Ты обязана взять нас с собой!
Все кругом должны Базилю, – так он видит мир. Авесоль как-будто не спешила с ответом. Базиль выждал, сколько смог (два мгновенья) и заорал:
- Да ты знаешь, кто он?! - после чего занялся перечислением моих степеней и званий, добавив к реальным несколько вымышленных. Было непохоже, что на Авесоль это произвело впечатление, но она сказала:
- Ладно. Будьте готовы перед рассветом. Машину подадут к главному входу.
Базиль разразился воплями "гениально!" и "замечательно!". Авесоль, колыхая одеждами, заскользила прочь с террасы. Базиль потащил меня в другую сторону, возбужденно вскрикивая:
- Вот повезло! Вот повезло! Деметрий! Это самая удивительная вилла на свете! Клянусь богом! Ты ничего подобного в жизни не видел!
- Да неужели, - пробормотал я. В качестве "самой необыкновенной виллы" Базиль вполне мог преподнести груду нового кирпича у отвратительно бирюзового бассейна. Я никогда не понимал природу его восторженности.
- Да знаешь ли ты! скучный человек! что я годами! мечтал увидеть эту виллу! Искал ее по всему свету! А тебе – вот так! на подносе!.. Не смей! Не смей делать кислую физиономию! Я тебе сейчас расскажу историйку! Ты поймешь у меня, как тебе повезло, дубина!
2.
Он притащил меня в номер, усадил в кресло, а сам, по обыкновению, стал стремительно перемещаться в пространстве, бомбардируя его фразами.
- Это случилось во Флоренции!
Терпеть не могу Флоренции. Тюрьма, замаскированная под галерею – вот что она такое. Хорошая история не начнется во Флоренции.
- Я тогда приехал на консультацию к профессору ***бергу! Со мной еще был Тино Ка***! Ты помнишь доктора Тино?!
Доктора Тино Ка*** помнил весь искусствоведческий мир. После его монографии "Реинтерпретация культуры ар-деко в парадигме возрожденческого символизма" мир уже никогда не будет прежним: он раз и навсегда определил значение живописи в интерьере, любом интерьере. И совершив этот фантастический взлет, он сразу же покончил с собой. Я не берусь судить о причинах такого поступка. Но дело было странное, – припоминаю сообщения с интригующими подробностями. Пресса взялась шуметь, и так обыватели открыли, что жил на свете великий искусствовед.
- Не знал, что ты был знаком с ним, - сказал я Базилю.
- Ну! Это потому что ты никогда не читал моих писем! - и повторил, обращаясь к репродукции Ватто над диваном: - Никогда не читал!
То было верно лишь отчасти: иногда я их все же прочитывал, иногда даже целиком. Разумеется, не все, - иногда их приходило по пяти штук за день, - но достаточно, чтобы знать, как он бросил архитектуру, чтобы заняться египетскими герметическими манускриптами, бросил манускрипты ради медицины, а медицину сменял на коневодство. Он порхал, как бабочка, и его подхватывал каждый новый ветерок.
- Я встретил Тино в Швеции! - кричал Базиль тем временем. - До этого я почти два года пробыл в Индии! А в Индию! я уехал после похорон профессора де Гри***!
Круг знакомств Базиля не просто огромен. Базиль был подобен той кромке берега, на который постоянно накатывают волны; прилив ли, отлив, – эта часть всегда мокрая, и всегда там что-нибудь валяется, и на смену ракушке, крабику или коряге, унесенным водой, всегда выносит что-то другое, подобное прежнему или новое, но процесс этот непрерывен и неостановим.
- Но причем же тут профессор де Гри***? - спросил я, не без оснований опасаясь, что профессор может оказаться ни при чем: Базиль любил свои знакомства и говорил о них, когда хотел, часто ни к месту, а возражений не принимал.
- Антрополог! Умница! - разорялся он. - Мы с ним вместе были в Танзании! Нас там еще чуть не съели! Я ему говорю! Профессор! говорю я ему! Не надо отчаиваться! Подумаешь, русскоязычные каннибалы! Мы же с ними в конце концов договорились! К чему же такие мрачные мысли? А он плачет и говорит: ты не понимаешь! Эта вилла существует! Если бы я мог поселиться там, я стал бы величайшим ученым на свете! Но вместо этого мне приходится таскаться по Африке и договариваться с каннибалами! Так 21 июня **** года я впервые услышал про виллу Авесоль! - Базиль сделал эффектную паузу и продолжил: - Он умер через две ночи после этого! Остановка сердца! Как я тащил его с плато до Ньомбе! как добивался самолета! о! это отдельная история!.. Но мне тогда сильно посчастливилось! Я встретил одного одичавшего шамана, еще на плато! Он та-ак мастерски забальзамировал профессора, что в Брюссель я доставил вполне себе такой симпатичненький труп! Но! понятно! молодая вдова была безутешна! На похороны съехался весь цвет мировой антропологии! Даже делегацию из Австралии дождались! А что! можно было хоть год ждать! Говорю же! забальзамировано тело было пре-вос-ходно! Однако! стали хоронить. И я у всех, у кого мог, спрашивал про виллу! Никто ничего не знал! Ни один! Я решил, что де Гри*** свихнулся напоследок! да и поехал в Индию! А когда вернулся, встретил в Швеции Тино!
- Тино знал про виллу? - спросил я.
Базиль лишь покосился на меня, но не свернул с путаного своего сюжета:
- Он привел меня в галерею к Бохману! А Бохман познакомил с Оверсвельдом, который знал Карлсгейма, который! обнаружил у себя в подвале фрагмент древнего святилища! Очевидно! это было святилище Хель! Сохранился самый алтарь! Мы стали искать адептов!
- Вы... что? - опешил я.
- Посвященных! жрецов! адептов! последователей культа богини Хель!
- О господи!
- Именно! С ума сойти – два года ежедневных поисков!
- Нашли? - спросил я не без сарказма.
- Нет! - рявкнул Базиль, как будто в том была моя вина. - Мы по уши залезли в самое дикое язычество, какое только существует! Мы внедрились и к сатанистам! Вот ты знал, что в малю-ю-юсенькой Скандинавии существует тьма тьмущая сатанинских группировок? Есть простые деревенские колдуны – они ненавидят снобов "люцифирианцев". Те в свою очередь презирают "язычников", которые пытаются изъять из сатанизма христианскую составляющую! А "язычники" немедленно плюнут тебе в рожу, если узнают, что ты якшался с "релятивистами" – это мажоры-аристократы, поклонники де Сада и Фауста. Я видел Черную мессу! Я участвовал в празднике весеннего солнцестояния! Я ходил на шабаш и отмечал пятницу 13-е безнравственным разгулом! Все для того, чтобы найти последователей Хель! настоящих хранителей! истинных мистов!
- Но зачем? - спросил я.
- Чтобы вернуть им святилище, естественно! Представляешь?! подлинное святилище их богини! Его ценность для них не-со-пос-тавима! с научным интересом любого уровня! И вот, Карсгейм поехал в Бразилию к одному монаху, спецу по тайным культам. А меня Тино повез во Флоренцию к ***бергу. ***берг никогда не соглашался консультировать незнакомых, а из нас только Тино его и знал. Мы пришли к ***бергу, и там... - Базиль так многозначительно посмотрел на меня , что я догадался:
- Ты встретил хозяйку виллы.
- Нет!! - возликовал Базиль. - Я узнал, что культа богини Хель больше не существует!
- Гм. Расстроился?
- Нет!! - ликованию Базиля не было предела. - Я организовал аукцион, чтобы продать алтарь! и! ко мне пришел Николас К***! ну ты знаешь! Художник!
- Не знаю я никакого художника Николаса.
- Ну и зря! Очень живенько рисовал цветные стрелки! Покупали задорого!
- РисоваЛ?
- Да! Застрелился! Лет семь назад!
- А тогда он пришел к тебе и… - безуспешно попытался я удержать историю от очередного поворота.
- Знаешь! Странное это было дело! Он только закончил триптих в совершенно новой! для себя! манере! Говорили, что это настоящий прорыв в современной живописи! Возникла шумная дискуссия! Где ты, вообще, был-то?!
- Ты же в курсе. Я не интересуюсь современным искусством, никаких новостей о нем не читаю, ни в каких дискуссиях не участвую.
- Да! ты невежда! Ты худших из невежд, так как чванишься своим невежеством! Кстати! давно хотел спросить! Как тебе удается быть настолько не в теме?
- У меня есть секретарь-референт.
- Ха! Должно быть, тепленькое местечко!
- Так что там с тем художником, а то я бы пошел уже спать.
- Ну нет! Так!.. Художник!.. Пришел перед самым аукционом! И прямо в лоб! «Вы, я слышал, интересовались одной виллой»! Одной, говорит, виллой! - И тут Базиль неожиданно замолчал надолго. Я даже растерялся. И когда я решил, что все, история закончилась, Базиль, пребывавший во время паузы в каком-то замороженном состоянии, очнулся. - Мда! - сказал он так, что «Компания на лоне природы» вздрогнула. - После того, как я отвез алтарь к Авесоль на виллу, я побывал там еще три раза! Последний! больше семи лет назад. Мраааачное! местечко! Но! тебе понравится! Авесоль тоже помешена на подлинниках!
- А кто такая эта Авесоль?
- Тсс! Никто ничего не знает! Ничегошеньки! А говорят всякое! Рассказывают, что она выросла в крошечном монастыре, затерянном в дебрях Латинской Америки! Там спали на каменном полу, а под голову клали череп! какой-нибудь ранее почившей сестры! Монастырское кладбище состояло из одной могилы. Когда умирала монахиня, ее на время закапывали, а потом доставали. Кости расходились на всякие нужды. У них все было из костей. Чаши из черепов! Четки из зубов! Швейные иглы из тонких косточек! Иногда покойницу откапывали и оказывалось, что тело не истлело! Тогда! святую мумию укладывали в одну из ниш – в церкви или в келье. А! гроб тоже был один! И переходил от монахини к монахини по наследству! Когда он никому не был нужен! в нем спала матушка-настоятельница! И они истязали друг друга! Чтобы чувствовать те же страдания, что и Христос! У Авесоль, говорят, все тело изуродовано! Поэтому! она так кутается!
Мы помолчали.
- Не очень-то похоже на правду, - сказал я. - Один гроб. А если за короткое время умрут двое? К тому же, чтобы тело истлело быстрее, его нужно закапывать прямо в землю, именно так поступали отцы-кордильеры.
Базиль раздраженно зафыркал.
- Ну может быть! может быть!.. Но вот ты увидишь виллу и тогда! мы поговорим!
3.
Базиль – главный кошмар моей жизни.
Он похож на двухметрового пупса: пухлый, розовый, большеголовый; на голове сбившиеся к затылку белокурые пушистые кудряшки. Лицо у Базиля мясистое и румяное, нос толстый, загнут кверху и похож на разношенный башмак; под выдающимися надбровными дугами с белесыми бровками – маленькие, но яркие синие глазки; рот сочный, толстогубый; и один аккуратный круглый подбородочек с ямочкой по центру выглядывает из второго – окладистого, разлитого по шее.
Он прицепился ко мне в младших классах и с тех пор считает "лучшим другом". Я никогда не мог найти этому объяснения, поскольку с возрастом разница между нами становилась только очевиднее. Я сам не сделал ни одного движения к тому, чтобы эта "дружба" состоялась. Больше того, я открыто объявлял, что не хочу ее – в первые годы активно, затем все более вяло; наконец, я перестал сопротивляться, поскольку это уже стало походить на попытки, находясь в подвале, отодвинуть облако от солнца.
Мы впервые встретились в городском саду, когда нам было по шесть.
Я считывал трещинки со стены ограды: они образовывали причудливый узор на старой штукатурке. Я проводил часы, воображая цивилизацию, оставившую нам эти письмена. Я различал символы, выявлял смыслы, и не было игры увлекательнее.
В пересказе Базиля, который любил поведать историю нашего знакомства любому, кто видел нас вместе, я "таращился на стену, как аутист-каталептик".
Сначала он не обращал на меня внимания. Но потом заинтересовался моей необычной неподвижностью и непонятной ему отрешенностью. Он подошел, сильно толкнул меня в плечо и спросил, не изображаю ли я статую, а если да, то какую и зачем. Я объяснил ему, чем занимаюсь, и он заорал на весь парк: "Считывает! узоры! трещинок!", - а прооравшись, спросил, что же мне удалось прочесть.
- Casagrimo paarazudo, - сказал я, чтоб отвязался.
Маленький Базиль какое-то время молча смотрел на меня, слегка наклонив голову набок и приложив указательный палец ко рту, – он до сих пор принимает эту позу, когда хочет изобразить задумчивость. Постояв так, он скользнул пальцем в ноздрю и, поковырявшись, извлек "козюлю".
- А этот символ можешь ты прочитать? - сказал он, сунув свой палец чуть не в лицо мне.
И много лет спустя он продолжал считать это остроумным.
Я больше не приходил в тот парк.
А через несколько месяцев, при поступлении в начальную школу, мы очутились с Базилем за соседними партами.
Он впал в такой неуемный восторг, что наставник хотел было послать за его родителями. Мне удалось успокоить их обоих.
До третьего класса меня дразнили "паразудо" (у Базиля, оказалось, прекрасная память), он яростно набрасывался на тех, кто так делал, и вообще, всячески опекал меня.
После школы он потащился на тот же факультет, что и я, но там уже круговорот создаваемых им событий уносил его из поля моего зрения иной раз на целый семестр. Он возвращался к экзаменам, выдерживал их (достойно) и потом неделю не отлипал от меня.
Факультет он не кончил – умчался куда-то, что ли, в Азию, пропадал там год и совсем не давал знать о себе.
Я готовился к защите аттестационной работы, когда он появился под вечер, похудевший, вытянувшийся, черный, как индус, и все так же невыносимо шумный. Он устроил в моей комнате вечеринку по случаю своего возвращения, и она имела такой успех, что едва не стоила мне диплома.
В дальнейшем так и повелось. Базиль исчезал и появлялся, всегда не вовремя, появлялся и исчезал, всегда внезапно, а я был для него точно та избушка, куда всегда возвращается, нагулявшись, кот.
С годами он освоил эпистолярный жанр, и его привязанность ко мне обрела перманентный характер; если продолжать зоологические сравнения, он стал, как козлик на длинной веревке, привязанной к колышку, ко мне.
4.
Да, жизнь Базиля была бурной. Он умел насытить ее событиями и занимался этим с неуемной энергией. У него была маниакальная тяга к представлению, театрализации, при этом он играл жизнями – и своей, и чужими, как своей. Иногда ему удавалось сделать меня свидетелем своих авантюр.
Однажды на посольском приеме Базиль устроил бондиану и под дудочку про готовящийся террористический акт с покушением на посла натравил одну часть охраны на другую, сам возглавил группу гостей с тем, чтобы освободить посла, изолированного, надо заметить, его же телохранителями во избежании покушения, о котором Базиль же и поднял панику.
Другой раз, на охоте, он нарочно всех пересадил так, что люди чуть не перестреляли друг друга.
Он говорил, что человек должен постоянно ощущать легкое дуновение смерти, иначе "все теряет смысл". Такова природа его жизнелюбия – контрастная.
В полном соответствии с этой природой, Базиль и топил, и спасал, – объекты часто были одни и те же. В этой части я отлично знаю, о чем говорю, так как сам был таким объектом: из-за Базиля я был уничтожен, Базиль же меня и спас.
Он явился в тот самый миг, когда я, уже лишившийся сути, распадался на атомы. Языки адова пламени бушевали во мне, выписывая огненными буквами имя Бартоломью Монро, – таким же каллиграфическим почерком, каким подписано было издевательское посвящение на той книге. Если бы не Базиль, никогда бы я не узнал этого проклятого имени и не пришлось бы мне испытать того, что испытывает человек, который превращается в тонкую тень, сползающую в небытие. Но именно Базиль ухватил меня за ворот и вытащил из бездны. Он увез меня в это путешествие и в конце концов заставил очнуться от отчаянья.
По началу Базиль старательно обходил картинные галереи, все пытался привить мне вкус к «другой жизни». Однако через месяц он резко поменял тактику, и мы стали посещать все мало-мальски заметные академические салоны. Везде мы находили самый почтительный прием, и постепенно ко мне стало возвращаться присутствие духа. Я почувствовал, что вскоре уже смогу вернуться к обычным занятиям: листать каталоги, читать, искать, увязывать концы с концами, забираться в чащобу и находить там просвет, гоняться за крупицами смысла по всей ноосфере, перемешивая ее и закручивая в водоворот, словно ведьма метлой перемешивает колдовское содержимое закопченного котла.
5.
Чуть брезжило на востоке, сонный покой царил в отеле и вокруг, когда мы вышли к центральному подъезду и увидели, на чем предстоит ехать: огромный черный катафалк приветливо распахнул двери нам навстречу. Древний резной кузов был перелицован в современное авто. Мне померещилось, что в глубине его темного нутра Авесоль проделывает колдовские пассы. Я непроизвольно замедлил шаг. Базиль же, разглядев Авесоль, радостно взревел и полетел вперед, придавая мне ускорение весьма чувствительными толчками в спину.
Мы вместе с чемоданами вперлись в огромный салон и вольготно разместились там. Авесоль, окутанная светло-сиреневым облаком, приветствовала нас.
- Да! Да! я весь в предвкушении! - крикнул Базиль, и машина тронулась.
Ощущая ход плавный и мягкий, каким отличаются только современные автомобили экстра класса, я высказал комплименты искусно сработанному кузову.
- Я поначалу решил, что он очень старый.
- Так и есть! - крикнул Базиль мне в самое ухо. - Так и есть! Кузов древний, как дерьмо мамонта! Но его слегка про!ап!грейдили! Да! А диваны! - Он поерзал по сиденью. - Ты обратил внимание, что за кожа? Какая-нибудь африканская антилопа! Да, Авесоль?
Авесоль не реагировала.
- Очень мягкая! - похвалил Базиль. - И экс!тре!мально! дорогая!
Авесоль молчала, но Базиль продолжал приставать к ней.
- А что заставило тебя покинуть виллу? А! Коробочка! Раздобыла экспонат?
В самом деле, рядом с Авесоль лежала белая квадратная коробка размером с человеческую голову.
- За этим ты сюда приезжала? - не успокаивался Базиль. Авесоль не отвечала ему, но он нисколько не смущался. Обернувшись ко мне, он стал снова обещать небывалые впечатления: - … потрясающая коллекция!
Я посмотрел на белую коробку и затосковал. Авесоль представилась мне одной из тех владетельных особ, что работают ныне управляющими своих родовых имений. Место, где люди жили настоящую жизнь превращено в музейную экспозицию. Вещи, имевшие простую, но настоящую ценность, стали безжизненными экспонатами за веревочкой. По залам, где гордые предки в сопровождении пышной свиты выступали, бряцая оружьем, их бледные, вялые потомки водят пестрые толпы зевак. Мало помалу все превращается в музей: парки, храмы, отдельные дома и целые поселения. Люди таскаются по свету и глазеют, глазеют, – это называется «познавать мир». Но на деле познаваемый мир просто становится музейным зрелищем весь, и надо быть всегда наготове, чтобы сфотографировать казус – милого котенка, красивое здание или убийство. Так что единственное, чему учатся в процессе познания мира, – оперативная съемка.
Раздраженный этими мыслями, я сам обратился к Авесоль:
- Базиль мне ничего не рассказал толком о вашей вилле. Вы там держите музей?
- Ты чтоо?! - заорал Базиль будто бы в ужасе.
- Та же сам сказал про экспонат.
- Я это так! фи!гурально! - И он начал путано объяснять, что между «экспонатом» и обещанными им «неожиданностями» нет и не может быть никакой связи.
- Моя вилла вовсе не музей, - сказала Авесоль, мгновенно оборвав речевой поток Базиля. - Я не люблю музеи.
- Да это я так! не!у!дачно выразился про экспонаты! - и в свое оправдание Базиль припомнил массу случаев, когда разные достойные люди некорректным образом высказывались, и в отличии от высказывания Базиля, это имело серьезные, а то и пагубные последствия.
Под его болтовню я смотрел в окно на пробегающие пейзажи, размыто-неопределенные в лучах восхода, и такие же недооформленные мысли проносились у меня в голове. Я задремал, потом в какой-то момент очнулся, не открывая глаз; услышал вместо голоса Базиля тишину и позволил себе погрузиться в сон.
Когда я проснулся, за окном было сумеречно. Базиль, неприлично раскинувшись, храпел справа. Я посмотрел на Авесоль. Она сидела все в той же позе, только теперь глядя на меня широко раскрытыми очами. Я попытался увидеть, какого они цвета, но было слишком темно.
- Почему темно? - спросил я. - Неужели мы так долго ехали?
Авесоль ответила, что надвигается гроза.
Базиль подскочил, словно в него воткнули иглу.
- Что? Что? Приехали?
- Приехали, - ответила Авесоль, и голос ее прозвучал как-то зловеще.
6.
Сквозь окно я увидел массивную высокую стену, уходящую далеко в сторону. Мелькнула пара жирных полуколонн и часть ступенчатой арки. Наш катафалк въехал в темный туннель.
В стенах справа и слева холодным белым светом мерцали глубокие ниши в человеческий рост, и там стояли мумии, высохшие и почерневшие, все в одинаковых длинных туниках винного цвета. Одежды оставляли на виду только головы. Можно было различить черты (некогда) лиц на обтянутых остатками кожи черепах, ужасающие склеенные веки на месте глаз; у некоторых сохранились волосы.
- Нор!мальные при!вратнички? - хохотнул Базиль. - О! Да у них пополнение! Я хорошо помню, что в прошлый раз их было пятеро! Откуда новенький?
Авесоль промолчала.
Машина выехала из туннеля, и начался сильный дождь.
Поместье было велико.
Некоторое время мы ехали вдоль ограды, которую вдали скрывали зеленые заросли. Свернув от стены вправо, мы проехали апельсинную рощу и миртовую аллею, где деревья чередовались со скульптурными изображениями символического вида Смерти, – в широком монашеском плаще с капюшоном, обрамляющим хищно оскаленный череп; с гигантскими крыльями, развернутыми над голым скелетом; взмахивающую огромной косой и опирающуюся на нее, как-будто отдыхая от жатвы.
За аллеей в стороне от дороги, слева, раскинулся некрополь с ровными рядами черных и серых склепов, перемежающихся памятниками, все потемневшее от дождя. Лужайки и цветники регулярного парка справа тоже померкли под струями.
Совершив плавный зигзаг, мы съехали с пригорка, и я увидел дом.
То был странный белый дом.
Облицованный мрамором трехэтажный слепой квадрат, он как-будто лежал прямо на мощеной каменными плитами площадке. Сверху, четвертым этажом, на него нахлобучили открытую галерею с аркадой, протянувшейся от угла до угла, и с каждой стороны галереи почти на два этажа свисали трех-четвертные круглые эркеры. Это смотрелось, как фольклорный головной убор с колтами на безглазой голове-манекене.
Внизу стены темнела высокая дверь из двух узких створок, ее обрамляли простой фронтон и богатые пилястры: гирлянды дубовых листьев тянулись вверх, где на месте обычной капители щерились черепа в дубовых же венках.
И галерея, явная аллюзия на венецианскую лоджию, и эркеры, и пилястры смотрелись, как аппликация на пустом белом листе.
От дома через всю придомовую площадку тянулся длинный прямоугольный водоем. Вода стояла вровень с берегами. По трем сторонам канала на невысоких постаментах замерли в скорбных позах женские изваяния. Пробуждая воспоминания о старом венецианском мастере, их окутывали восхитительно сработанные прозрачные вуали... Но как же недобро выглядел этот дом у ямы с мертвой водой в окружении недвижных статуй под черным небом и потоками дождя!
Я вспомнил древнюю славянскую жрицу смерти, чудовищно безобразную, с костяной ногой; адскую повариху, дорога к которой уставлена шестами с человеческими черепами. Ее без окон и дверей избушка на курьих ножках была трансформацией лесной гробницы: некогда в чащобе из бревен складывали «дом» для покойника и ставили его на опоры, чтобы не достали дикие звери; когда он оказывался не по росту мертвецу, из входного отверстия торчали костяные ноги.
Дверь виллы открылась, и несколько человек в серых одеждах арабского стиля устремились к нам. Мгновенно раскрылись над нашими головами зонтики, и мы были освобождены от чемоданов. Тогда уже и Авесоль вышла из катафалка.
Пол и стены в пустом вестибюле были зеленоватого мрамора. За вестибюлем начинался длинный коридор, справа от него поднималась не слишком широкая мраморная лестница с резной балюстрадой.
Авесоль выразила пожелание встретиться за завтраком через три четверти часа и распорядилась сопроводить нас в комнаты. После чего удалилась по коридору в окружении слуг, один из которых нес ту самую белую коробку. Нам же остался единственный провожатый, и чемоданы он у нас не забрал.
Ступив на лестницу, я испытал странное чувство, что под ногами у меня вовсе не камень. Чем выше я поднимался, тем сильнее становилось подозрение. В конце концов, когда мы прошли уже три пролета, я примостил чемоданы на ступенях и коснулся перилл руками.
- Омраморенное дерево! - вырвалось у меня.
Базиль обернулся:
- А? Да!! Эту лестницу, мне говорили, привезли из какой-то голландской деревни! Я вообще! сомневаюсь! что в доме есть хоть что-то! просто купленное в магазине! По-моему! здесь даже мыло из каких-нибудь! забытых хранилищ! затерянного в Альпах монастыря!
Омраморенное дерево! До этого момента я очень сомневался, что эта штука когда-либо существовала в действительности: несколько отрывочных упоминаний о ней да о некоем Тильмане Золотой Глаз в текстах, сохранившихся настолько фрагментарно, что проблематично было определить даже их жанры, – это не слишком убедительное доказательство. Но теперь... вот оно, у меня под руками.
Каждая балясина в балюстраде представляла человеческий скелет, и хотя все они были одинаково вытянуты, позы их различались, представляя различные сюжеты. Искусство резчика было замечательное, а фантазия не знала границ.
Мы поднялись на третий этаж.
В сумрачном коридоре источником освещения служили музейные лампы, которыми подсвечивались висевшие в простенках картины. По ходу движения взгляд мой выхватывал полотна забытых мастеров – из тех, кто был прославлен при жизни, а теперь не удостаивается отдельной статьи в энциклопедии, упоминается лишь в ряду «представителей направления», «предтечей» или «последователей». Сюжеты были сплошь мрачные. Они рождали грустные мысли о неизбежном столкновении смертной тени и света жизни. Однако восприятию очень мешали оттягивающие руки чемоданы. Отведенные нам комнаты оказались в самом конце коридора.
Когда дверь за мной закрылась, я ощутил вакуумную тишину.
Относительно небольшое квадратное помещение без окон было обставлено и декорировано довольно лаконично. У левой стены стояла простая кровать, за ней двустворчатый платяной шкаф и туалетный столик с небольшим зеркалом. У правой – маленький письменный стол со стулом на одинаковых барочных ножках. Того же стиля книжный шкаф с закрытыми дверцами помещался рядом со столом. Слева от входа, перед кроватью, еще одна дверь вела в ванную. Стенное пространство от этой двери до платяного шкафа занимал чудесный мильфлер, по всей видимости, старинный и прекрасной сохранности. Но изображение на нем поставило меня в тупик: оно представляло средневековую легенду о встрече трех живых с тремя мертвецами, однако, во-первых, я никогда не слышал, чтобы этот сюжет использовали не только для мильфлера, но и вообще, для гобелена, а во-вторых, на рапространенном в XV веке мильфлере почему-то был запечатлен вариант сюжета, который к тому времени уже основательно забылся. Три пеших юноши в богатых охотничьих костюмах стоят на дороге лицом к лицу с тремя мертвецами, возвещающими: «Такими, как вы, мы были; такими, как мы, вы будете!». В XV веке юноши должны быть всадниками, мертвецы – лежать в саркофагах, и все это предстает видением святого отшельника, наполненным христианскими мотивами. Так что либо передо мной был уникальный артефакт, вносящий существенные коррективы в хорошо разработанную тему о сюжетах «Триумфа Смерти», либо это была столь же уникальная подделка, до такой степени не похожая на новодел, что сумела обмануть даже меня.
Я обернулся к противоположной стене – сбоку от письменного стола там квадратом висели четыре небольших картины. Одна мысль о том, что это могут быть подлинники взволновала меня настолько, что я мгновенно ослаб и присел на кровать.
По всем признакам то был мастер из Герцогского Леса. Все его работы наперечет, и этих картин никто никогда не видел. Когда-то они составляли единое произведение, которое от чего-то пострадало и сохранилось фрагментами – их оформили и поместили рядом.
В центре первого фрагмента человек бился головой о невысокую белую стену. Все лицо его и одежда были залиты кровью, но он не выпускал из рук лиру да браччо, продолжая работать смычком. Вокруг него кипела густонаселенная жизнь, от которой остались видимы чьи-то мохнатые зады, остроконечные колпаки, руки, ноги, части одежд и одно целое чудовищное рыло, вторгшееся в зону музыканта-самоубийцы и плотоядно наблюдавшее за ним.
На другом фрагменте обнаженный мужчина висел в петле, его голова судорожно запрокинулась, руки безжизненно свесились вдоль тела, и длинный исписанный свиток готов был вот-вот выпасть из них.
Третий представлял художника, прямо перед мольбертом полоснувшего себя по шее: на пустой холст, приготовленный к работе, струями лилась кровь из рассеченного горла.
Наконец, на четвертом фрагменте танцовщица летела с высокой башни, на лету изображая мудреное па. Здесь окружение сохранилось в наибольшей цельности: группа людей застыла у подножия башни в ожидании падения балерины. Но это не была театральная публика – их одеяния и позы явно отсылали к какому-то ритуальному обряду.
Чем дольше я смотрел на картины, тем больше находил подтверждений тому, что их автор – Босх. Решительно все говорило об этом, кроме одного – самого сюжета. Утверждать что-либо, не видя целого, сложно, но мотив самоубийства был налицо. Артисты-самоубийцы – тема слишком экстравагантная даже для Босха.
Настойчивый стук в дверь вывел меня из глубокой задумчивости. Слуга пришел сказать, что меня ожидают в столовой. Я поспешил за ним.
7.
Столовая была просторная, со светлыми стенами, и на них, как в выставочном зале, равномерно висели картины с изображением смерти.
В глаза мне сразу бросилось полотно, на котором худой юноша, почти мальчик, будто бы уснул в своей темной каморке под самой крышей: он лежит на бедной кровати, полуразвернувшись, бескровное лицо открыто взглядам, одна рука покоится на груди, другая свесилась до пола, и прослеживая ее линию, мы видим по одну сторону раскрытый сундучок и разбросанные клочки бумаги, а по другую – аптечную склянку, опрокинутую на бок, пустую. Этот мальчик мертв. Перед смертью он перечитывал свои стихи, рвал и комкал листы в безнадежной ярости, а потом принял средство от всех невзгод. Ему было семнадцать лет. Его звали Томас Чаттертон.
- Ну! И долго ты собираешься пялиться на картины? - крик Базиля вернул меня к действительности, и я переключил внимание на ту часть комнаты, где стоял продолговатый черный стол с закругленными углами. За столом в напряженно прямых позах сидели десять таких же черных скелетов, грудные клетки и черепа высились над столешницей, а кости рук покоились на невидимых подлокотниках. Они были выполнены столь реалистично, что казалось, будто Базиль и Авесоль сидят на коленях у скелетов.
Я тоже устроился за накрытым столом. Кресло оказалось удобным. И теперь у меня перед глазами были другие две картины, не менее известные, чем «Смерть Томаса Чаттертона».
На одной мужчина буднично застрелился на полуразобранной постели, кругом бедная обстановка меблированной комнаты. На другой красивая женщина в вечернем платье бросилась с небоскреба и теперь лежала, раскинув ноги и руки, глядя живыми глазами прямо на зрителя; вокруг головы лужа крови, и нижний край рамы весь в кровавых потеках.
- Эй! Casagrimo! - снова крикнул Базиль. - Вина выпей!
Я удивился такому предложению, но Базиль уже наливал в бокал, расписанный черепами, из графина, инкрустированного черепами. При этом ревел он, как рыночный зазывала:
- Это же не вино! Это ар!те!факт! Намасское! от Ричарда и Беренгарии!.. Нет! с Обеда Пяти королей!
Я выпил вина и взялся за приборы – их серебряные рукоятки были в виде скелетов, молитвенно воздевающих руки. Обдумав тон, я заговорил не слишком заинтересованно, но и не равнодушно.
- В моей комнате на картинах тоже сюжеты с самоубийством.
- Ха! Ты зайди в мою! Там такая выставка ритуальных орудий, что! любо-дорого!
- Самоубийство есть наивысшая степень проявления человеческого самосознания, - сказала Авесоль, спокойно управляясь с ножом и вилкой. - Из всех видов смерти я ценю его наиболее высоко. И предметы, выражающие его, выделяю особо.
- Предметы, выражающие его? - переспросил я, больше думая о своем.
Базиль заухал, как филин, но по-человечески ничего говорить не стал.
- Грань между сущностью и выражением очень тонкая. Между самоубийством и картиной, изображающей самоубийство, разницы почти никакой. Искусство предъявляет саму суть акта, его настоящий смысл, провал или торжество. - Авесоль обернулась на падающую с небоскреба женщину. - Процесс континуален, и в этом смысле картина более, чем реальность, является подлинником.
Пребывая во власти терзавших меня сомнений, я слушал Авесоль без внимания, однако слово «подлинник» сработало, как спусковой механизм, и я воскликнул:
- Но подлинников здесь быть не может! Эта картина, - я указал на работу Фриды К***, - находится в Художественном музее города Феникс, штат Аризона. Вот та, - я кивнул на Клода М***, - принадлежит частному музею в Швейцарии. А «Смерть Чаттертона» хранится в Tate-gallery!
- Я говорила о другом, professore, - с опасной вкрадчивостью ответила Авесоль. Она отвернулась от картины и смотрела на меня запавшими седыми глазами с дымчатой точкой зрачка. Я не окаменел, и она
продолжила: - Но разумеется, только подлинник имеет значение.
- О подлинник! - вскричал Базил, воздевая руки, как дурачок. - Велика сила твоя!
- Лишь подлинник, - не глядя на Базиля, говорила Авесоль, - становится фактом бытия. Копия – это бессмысленный набор цветовых пятен, она просто повисает в воздухе и ее уносит ветром, как старую газету с выдуманными сплетнями. В моем доме все вещи настоящие. Настоящая мебель, настоящая посуда, настоящее искусство.
- Все для ис!пользования по! назначению! Вот правда же! созерцание подлинника становится фактом! биографии!
- И Босх в моей комнате настоящий, - недоверчиво сказал я.
Авесоль кивнула.
- Ой да! А какое здесь собрание vanitas! А dance macabre! Все настоящее! Прими как данность! Пойдем!Ты увидишь! Я тебе сейчас все покажу! - и Базиль принялся энергично утираться салфеткой.
- Сделай одолжение, - согласилась Авесоль. - До обеда полно времени.
- Полно! Как же! Успеем только второй этаж пройти! И то! если этот! - кивок в мою сторону - не будет без конца па!ра!зудить! Ну! вставай же! - прикрикнул он на меня. - Идем!
Но я все-таки сперва закончил завтрак.
8.
Коридор на втором этаже мерцал в сумраке белым мрамором. Вдоль стен стояли гигантские бронзовые канделябры – задрапированные в тоги скелеты в человеческий рост. Слегка изогнувшись и выставив из складок одеяний костлявые колени, они придерживали на черепах широкие чаши, в которых горели толстые мертвенно-желтые свечи. Я почувствовал себя персонажем готического романа.
Базиль молчал!
Мы словно шли по царской усыпальнице, где веками хоронили потомков могучего рода. Склеп справа, склеп слева, там, во тьме – саркофаги ли? полки ли с гробами?.. Впереди было непроходимо темно и неясно, заканчивался ли где-то коридор или уходил в бесконечность.
Конец и бесконечность, смерть и вечность связаны неразрывно: одно одновременно и отрицает другое, и осуществляет его. Если бы не идея бессмертия, смерть была бы незначимой частью бытия, настолько частным событием, что никто, кроме непосредственного участника, не обращал бы внимания на процесс. Идея бессмертия сделала каждую смерть частью великой тайны, и теперь даже мимолетное упоминание о гибели незнакомого, затерянного в веках человека, заставляет любого из нас хоть на полмгновения, но почтительно замереть внутри себя. Таким образом, простой биологический акт превращен в последний удар мистического колокола, который делает известным роковой час, и свершившаяся жизнь ложится еще одним фрагментом вечности.
Но так же, как бессмертие наделяет значимостью смерть, так и смерть – единственный проводник в бессмертие. Лишь она одна способна обратить вечное становление в свершившийся и непреложный факт, объективно вечный. Если жизнь окончена – она состоялась, и ни время, ни пространство, ни человеческая память не может отменить эту данность. Вспомнит о ней кто-нибудь или нет, чья-то жизнь, освященная смертью, становится частью Космоса навсегда.
Смерть и бессмертие одинаково непостижимы по отдельности и обретают смысл только рядом друг с другом. Они как причина и следствие, которые постоянно меняются местами.
9.
Гостиная была воздушно-голубого цвета. Под потолком по всему периметру шли снежно-белые рельефы, столь изящные, сколь и замысловатые. Они изображали убаюкивающие пасторальные картинки, только вместо пастушков и пастушек были скелеты. Например, один из них, сидя в беспечной, нога на ногу, позе, выпускал через тростинку мыльные пузыри. Мрачный смысл аллегории контрастировал с ажурной легкостью и радостным цветом рельефа, – вот таково же соотношение жизни и смерти: беглая кисть жизни выписывает красивые завитки, но сколько бы они не вились, какой бы замысловатый узор не образовывали в совокупности, лишь смерть придает ему окончательный, непременно мрачный, смысл. И как на этом рельефе, присутствие смерти постоянно, – жизнь во всякую секунду проникнута смертью, которая незрима и неосязаема, но в любое мгновение может проявить себя. Лишь поверхностный взгляд видит жизнь самоутверждающей; нет! Жизнь всегда говорит нам о смерти, о каких бы ее проявлениях не зашла речь… Вот сейчас умерло мгновение. И другое за ним. И следующее. Так умолкнет вся жизнь, выступит неведомо откуда смерть, вся из маленьких светящихся мгновений-мотыльков, и пойдет рядом, возьмет под руку, начнет толковать о бессмертии.
Бессмертие. Оно погрязло в словах, как вон на том полотне распятие утопает в куче лоснящихся, избыточных фруктов. Из груды винограда, лопнувших гранатов, вишни и инжира сбоку торчит тонкий деревянный крест. Он не распятие само по себе – он символ, и даже не самостоятельный, а лишь уточняющий: он сообщает, что в данной композиции лопнувший гранат не является эмблемой плодородия, как то могло бы быть, а означает искупительную жертву Христа; жертву, которую люди забывают в постоянной суете грехопадения (виноград), занятые всякими разными приятно-увлекательными делишками (инжир и вишни – эротические символы). Вот так же и с бессмертием: завалили пышными образами, пафосными речами, философскими терминами, и оно превратилось во вспомогательное, полное условностей понятие. Тогда как бессмертие – это вам не тема для диссертации. Это реалия, требующая всей сосредоточенности понимания. Средневековые художники, некоторые из них, знали о том. Но их попытки приоткрыть завесу всегда оканчивались констатацией отчаянного бессилия, что представлялось совершенно очевидным в зале, где Авесоль собрала коллекцию vanitas.
Картины размещались очень плотно, стены буквально были ими увешаны, большие работы окружались меньшими, все походило на мозаику, на первый взгляд довольно бессмысленную, однако стоило вглядеться, и символы начинали выстраиваться в прекрасную полифонию смыслов, ведущих зрителя, впрочем, к все равно закрытой наглухо двери. Песочные часы. Курительная трубка. Цветы. Колоски. Раковины. Зеркала. Бутылки. Все они – не случайные предметы, и вообще не предметы, а эмблемы и символы, части криптограммы, которой является каждая картина жанра vanitas. Ты тянешь ниточку от символа к символу, азарт разгорается, процесс превращается в увлекательную погоню, летишь от разгадки к разгадке и со всего лёта ударяешься о непроницаемую непостижимость. Вот она, ее констатация – сургучная печать на манускрипте. Означает тайну, которая не может быть разгадана. Смерть не перестает быть тайной ни издали, ни вблизи. Даже если умираешь прямо сейчас, смерть остается как всегда таинственной и для тебя, и для всех. Тайна – глухой покров. Наивные люди принимают ее за какой-то секрет, к которому можно поискать и найти подходящий ключик. Но тайна – совсем иное. Чтобы передать это, живописцы vanitas придумали изображать сломанный ключ. Он лежит на виду, ключ от заветной двери, но абсолютно бесполезен, так что дверь как была заперта, так и останется. Навсегда.
– Ну? Каково?! – громыхнул у меня над ухом Базиль. – Как тебе подборочка? Вон того Класа я, между прочим, добывал лично!
Я скользнул взглядом по картине, на которую указал Базиль. Там говорилось о неотвратимом уделе книжника, которому ни пытливость, ни познания не помогли; и чаша жизненных удовольствий опрокинута, и светильник угас, ибо масло в нем закончилось.
– Как добывал? Лично из музея выносил?
– Представь себе! Угадал!.. Но когда охранник назвал стоимость своей услуги! Я думал, что даже Авесоль откажется!
- Ты правда хочешь сказать…
- Да будет тебе! Все же ясно, как белый дым! - Базиль любит «потрясать основы» и превращать устоявшиеся выражения в абсурдные, зато, по его мнению, оригинальные.
- И что, в этом зале все работы краденые?
-Нет, конечно! Вот тот Ле Хим! куплен на аукционе!
Я снова окинул комнату медленным взглядом. В ней выставочный зал и гостиная, существуя в одном пространстве, хранили каждый свою отграниченность. Они не мешали друг другу, и тот, кто хотел, мог начисто игнорировать гостиную, или наоборот. Но была и такая точка ракурса, из которой они, накладываясь, становились едины, – тогда жилое помещение превращалось в помещение, сакрализованное смыслами, и функционал комнаты бесконечно расширялся.
Заявление Базиля меня не шокировало.
Искусство – это дух, интеллект и благоговение. Загонять искусство в музеи – все равно, что консервировать воздух: и не увидеть, и не надышаться, – там не может быть ничего, кроме рам и холстов, а попытка разглядеть нечто большее будет так же успешна, как мазурка в бочке. Музейный базар – не место для молитвы. Музейная индустрия, как похоронное агентство, плодит кладбища искусства, по которым мечутся очумелые толпы, воображающие, будто можно набиться впечатлениями, как жратвой у шведского стола. Искусство не может принадлежать толпе. Безграмотному ни к чему наполненный вековой мудростью манускрипт. Для непосвященного не имеет смысла священная реликвия, тогда как святой Антоний видит в самом простом распятии отражение Вселенной. Поэтому одно полотно в потайной комнате для одного стоит всех увешанных картинами коридоров Лувра и анфилад Эрмитажа. Как художнику нужны краски, чтобы высказаться, так картине нужен зритель, чтобы состояться, но невежда не может быть таким зрителем. Для него эта наполненная молитвенными знаками комната – только гостиная, без вариантов.
- Меня теперь не удивляет, - сказал я, - что сюда непросто попасть. Удивляет, что люди отсюда уходят.
- Вот! - крикнул Базиль. - Вот об этом! особо! Тут, знаешь! и вход, и выход платные!
- Вроде бы я ничего не платил.
- Значит! возьмут с тебя двой!ную таксу!
10.
В большой библиотеке высокие узкие шкафы с застекленными дверями стояли вдоль стен и поперек зала, образуя особые зоны, где можно было удобно разместиться на диванчике либо за столом.
Вся стена слева от входа от пола до потолка была занята портретами писателей – они висели ровными рядами, все одинакового размера, в одинаковых рамах и выполненные в единой манере в коричневых тонах. Даже беглый взгляд уверил меня, что все они написаны одним мастером, почему-то неизвестным мне. Художник был виртуоз: портреты являли ускользающую суть, которая не может быть высказана.
Вглядываясь в звездное небо, мы всем существом чувствуем его божественность, но Бога не видим. Когда мы держим в ладонях что-то живое, мы осязаем его, но нисколько не приближаемся к пониманию истоков той энергии, которая пронизывает его каждую клетку. Можно сколько угодно вглядываться в покойника, но это не приблизит нас к разгадке смерти. Звездное мерцание заключает в себе тайну Бога, как всякий организм заключает в себе тайну жизни, а всякий покойник – тайну смерти, но они непостижимы для нас. Они на виду, но сокрыты. Таково и искусство: всегда есть непрочитываемый элемент, в котором заключено главное и без которого картина остается просто раскрашенным куском ткани, картона или дерева.
Среди изображенных персоналий я видел писателей из различных эпох, и в том числе тех, кто завершил земной путь относительно недавно. Стало быть, портреты не могли быть написаны в XVII веке. Более того, по некоторым приметам я понял, что автор – современник мне.
Роберт Бертон. Генрих фон Клейст. Жерар де Нерваль. Мисимо Юкио. Ян Потоцкий… Странный выбор. Почему английский XVI век представляет Бертон, а не Шекспир? Почему от немцев здесь фон Клейст, а не Гете? Почему де Нерваль, а не Гюго? Мой взгляд остановился на лице Пьетро делла Винья. И вдруг померещилась струйка крови, стекающая по широкому лбу из-под волнистых прядей. Немедленно в памяти всплыли строки Данте:
Когда душа, ожесточась, порвет
Самоуправно оболочку тела…
Потоцкий застрелился самодельной серебряной пулей. Де Нерваль повесился. Юкио покончил с собой ритуальным мечом. Гаршин сбросился с лестницы в подъезде, Успенский зарезался в переулке, Писарев утопился, Маяковский застрелился…
– А почему здесь Пушкин, Толстой и Гоголь? – обернулся я к Базилю, копавшемуся в ближайшем шкафу.
Он выглянул из-за дверки.
– Что? Что? Почему Пушкин? Почему Толстой? Так они ведь тоже! того!
– В каком смысле?
– А по-твоему, что ли, вызвать на дуэль стрелка, который регулярно попадает в карточного туза с десяти шагов, – это не самоубийство? А в восемьдесят лет уйти из дома куда глаза глядят – это не самоубийство? Да больше шансов у висельника, что веревка оборвется!
Я подумал и спорить не стал. Кто разберет этих русских: они стреляются без намерения умереть и живут в поисках погибели.
Желание смерти – эхо жертвоприношения. Желание освободиться, прекратить, но и обрести, переменить, искупить. Обменять. Жизнь – на смерть. Выкупить. Смертью – жизнь. В принесении жертвы выражается теснейшая взаимозависимость жизни и смерти, основ Бытия. Поэтому жертвоприношение есть стержень мироустройства и в том или ином виде присутствует в каждом мифе, в любом ритуале. Однако если жертва не просто покорна необходимости, а сознательно принимает гибельный венец, тогда ее сакрализация достигает высшей точки, и обмен происходит по самому большому счету. Покончив с собой, Геракл поднялся на Олимп и стал богом. Один человек, добровольно взошед на крест, вернул нам бессмертие, тогда как толпы зарезанных безымянных пленников никак не оправдали надежд ацтеков.
Здесь мне непроизвольно вспомнился некто, найденный спустя шесть тысяч лет после погребения. Сначала его лишили пола, перебив лобковые кости. Когда раны заросли, то есть примерно через год, его подвергли огненной ордалии и вынули глаза, заменив их на угли, после чего умертвили посредством усекновения головы и похоронили, приставив голову обратно к телу. Чем больше ожидания, тем изощреннее процесс жертвоприношения.
Я отошел от портретов и приблизился к книжному шкафу, в котором продолжал рыться Базиль.
– Книги тоже все о смерти?
– В каком-то смысле, – ответил Базиль и продекламировал: - Все говорит о том, что час пробьет – и время унесет мою отраду!
– Ты притупи, о время, когти льва, – отозвался я и вынул из ряда книг один древний фолиант.
Готический переплет был превосходно сохранен. Старая кожа как-будто сообщала пальцам некие особые импульсы; касаться древней книги для меня было отдельным от всего прочего переживанием, имеющим с удовольствием столько же общего, сколько с ним имеет молитвенный экстаз.
Касаться древности – это само по себе прикосновение ко времени, но старинная книга привносит в категорию времени особый останавливающий смысл, ибо высказанная мысль навсегда пребывает в настоящем, как оконченная жизнь навсегда становится свершившимся фактом. Даже позабытая, она продолжает объективно существовать.
Ни прошлое, ни будущее не властно над изреченной мыслью, хотя и то, и другое у нее есть. Правда, совсем не такое, как у нас. Наше прошлое – рождение – всегда в прошлом. Наше будущее – смерть – всегда в будущем. По дороге времени мы идем только в одну сторону. Все конкретно, грубо, материально, тогда как…
- Ну! - крикнул Базиль. - Что ты там вытащил?
Я раскрыл книгу.
- «Pseudomonarchia Daemonum». Вейер. 1583 год.
- Вейер-Вейер, - задумался Базиль и вспомнил: - А! Милость к падшим призывал!
Можно было сказать и так.
Йоган Вейер, английский врач и гуманист, в самый разгар европейской охоты на ведьм выступил с призывом прекратить борьбу с последствиями и обратиться к причинам. Ведьмы, заявил он в тактате «De Praestigiis Daemonum», суть не причина, а следствие: они стали орудиями сатаны, поскольку по слабости ума не cмогли противостоять его демонам. Но нельзя же истреблять людей за глупость – вернее было бы обратить гнев против истинного виновника, дьявола.
- Да! - продолжал Базиль. - Благими намерениями! он стольким бабам! вымостил дорожку на костер!
Действительно, «De Praestigiis Daemonum» вызвал такой резонанс, что написаны были еще десятки трактатов, куплетов и памфлетов, – все с последовательным опровержением идеи милосердия. И ведьм стали жечь с удвоенной энергией.
- А эта!.. псевдомонархия!.. это что-то там про обращение с демонами! вроде инструкции, так?
«Pseudomonarchia Daemonum» была написана из сугубо практических соображений – чтобы вооружить охотников покомандовать демонами, Вейер составил рекомендации «по безопасному пользованию», сочинив также характеристики на каждого известного ему черта.
– Давай! – толкнул меня Базиль. – Открой двадцать третью страницу! Пятая строка сверху! Ну!
И там я прочел:
– “Artium cognitionem dat, interim dux omnium homicidarum” (“Дарует познание искусств, в то же время являясь главой всех человекоубийц”).
– Тьфу ты! – сказал Базиль.
11.
Следующая комната была еще больше библиотеки и так напоминала зал католического храма, что мне даже померещилось в темной глубине гигантское распятие.
Справа помещались ряды деревянных скамей на фоне стены, расписанной грандиозным dance macabre. Полуразложившиеся мертвецы увлекали длинный хоровод дам и кавалеров туда, где над залом возносилась большая кафедра. Словно вырастая из пола, она покоилась на толстых будто бы выпирающих корнях; корпус оплетали большие ветви – они, как столбы, поддерживали навес, на котором царственно раскинулась сама Смерть в богатых ризах и с гигантской косой. Ее широкое лезвие торчало вверх. Смерть полулежала, положив локоть, как на подушку, на отрубленную мужскую голову; мертвое лицо с закатившимися глазами имело страдальческий вид. Смерть нахально усмехалась из-под античной короны.
На левой стене не от пола до потолка, но от края до края протянулся жуткий светящийся витраж. В пышном дворцовом зале по бледно-желтым трупам пробирается серое костлявое чудовище. Огромная коса в его руках перечеркивает черным зигзагом всю картину. Чудовище подбирается к царю, восседающему на троне в ярких парадных одеждах; подбирается и алчно глядит на царский скипетр; глядит и протягивает к нему свою мертвую длань с крючковатыми пальцами. И хотя смерть еще далеко, она только начала свой путь от двери и чтобы достичь трона надо пройти еще через весь зал, царь видит ее, не может оторвать от нее взгляда, и на лице его ужас.
Эти две фигуры, застывшие по разные стороны пространства поражали воображение, но смерть как возмездие – примитивный взгляд. Смерть не может быть наказанием потому же, почему не может быть наказанием неизвестно что. “Я не знаю, что я с тобой сделаю!” – в сердцах грозится человек обидчику и сам не понимает, что выражает таким образом желание убить. Смерть по сути непостижима, можно лишь уловить отдельные смыслы, оттенки, как отсветы на гранях кристалла, чья сердцевина остается скрыта. В этих отсветах становится видно, как смертью осуществляется человеческое бытие, как смерть превращает бесконечное становление в свершившуюся бесконечность, как делает непонятное осмысленным, завершает несовершённое. Когда становление замирает и приобретает законченность, только тогда и можно понять и оценить его масштабы, его намерения и степень и качество их воплощения. Если бы не смерть, мы вообще никогда ничего не стремились бы довести до конца.
Я прошел в конец зала, совершил за смерть путь к престолу, и оказался у подножия еще одного гигантского артефакта, – это его я издали принял за распятие. Я не то чтобы совсем ошибался: Христос был там. Он лежал на коленях вытянутого, как жердь, скелета.
– Sancta muerte! – крикнул Базиль. – Мексика!
– Так выглядит pieta у мексиканцев? – спросил я.
– Ха! Вроде того! Это у них теперь вместо Коатликуэ! Святая Смерть! Всеблагая, справедливейшая, одинаковая для всех! Христианские проповедники триста лет вдалбливали в туземцев Отца и Сына и Святого Духа; заставили сдать в музей древних божков в ожерельях из отрубленных рук и вырванных сердец, но! мексиканец без культа смерти – это вздор! Вот вам, пожалуйста! Святая Смерть! Которая одолела даже католического бога! Такая вот фига европейцам! Я привез скульптурку для Авесоль, а она соорудила из нее алтарь!
Смерть всегда была объектом поклонения в большей степени, чем жизнь, – это связано с изначальным интуитивным пониманием, что именно смертью обусловлено бессмертие. Как новое рождение неизменно приводит к мысли о конечности сущего, так попытки постичь смерть неминуемо вызывают размышления о бесконечности: человеку идея исчезновения, аннигиляции, представляется абсурдной, невозможной, неприемлемой. Однако отрицая смерть и вставая на путь осмысления бессмертия, человек так же скоро приходит и к его неприятию, ибо вечность – это слишком долго для понимания человека. Таким образом, человек одинаково сомневается и в смерти, и в бессмертии, но в разное время, с разного расстояния и разных позиций. Чем ближе человек к смерти, тем разумнее ему представляется идея бессмертия, и наоборот. Человек как-будто бы помещен на прямой отрезок между этими двумя понятиями, и по мере приближения к одному, от другого он закономерно удаляется. Древний человек жил бок о бок со смертью и не мог игнорировать вопрос бессмертия. Вообще, теория Спенглера, утверждающая происхождения религиозного культа как такового из первобытного поклонения смерти, мне представляется довольно аргументированной. Храмы – трансформация могильника, молитвы – отголосок воззваний к умершим, ритуалы – тень древнейших погребальных обрядов.
Скульптура Santa Muerto была деревянной, выполнена и раскрашена грубо, но в ней чувствовалась первобытная мощь и подлинность, достойная роскошного окружения, и она не выглядела чуждой рядом с шедевральными кафедрой, витражом и фреской.
– Здесь проходят религиозные собрания? – спросил я.
– Как сказать! – отозвался Базиль. - В каком-то! смысле все! собрания – религиозные! Тут иногда собирается спе!ци!фическая компания, и у них имеются вполне! оформленные фетиши! У них есть что-то! во что они верят! и кто-то! кому они поклоняются!
- Я полагаю, это Авесоль.
Базиль вздохнул и вдруг загрустил.
- Н-даа, - сказал он, снова вздохнул и будто задумался.
- Так а что ты привез сюда в четвертый раз?
- А?! - встрепенулся Базиль.
- Ты рассказывал, а я слушал, что в первый раз ты притащил сюда алтарь богини Хель, культа которой больше не существует. Была картина Ле Хима, не так ли? И эта статуя, Sancta Muerte. А что еще, ведь ты был здесь четыре раза, если я правильно запомнил?
Базиль некоторое время хлопал на меня глазами, а потом буркнул:
- Идем, покажу!
12.
Стены рабочего кабинета Авесоль были обиты узорчатым шелком. На черном фоне перемежались сероватые черепа, грязно-белые перья и бледно-розовые лилии – цветы невинноубиенного.
Словарь символов смерти вышел бы увесистым фолиантом, все внесли свою долю. Шумеры представляли умерших в одеждах из птичьих перьев. У африканцев смерть – белого цвета. Египетская преисподняя Дуат обозначалась кругом со звездой в центре. Образ смерти в виде скелета накрыл Европу ребристым сводом готического храма – в каркасной системе готической архитектуры с ее стрельчатыми арками, нервюрами и контрфорсами ясно видится четвертый всадник Апокалипсиса. На острове Пасхи смерть ассоциировалась с черепом.
Обширная коллекция человеческих черепов с элегантной небрежностью была расставлена по всей комнате. Каждое пространство, достаточное того, чтобы череп там поместился, было занято им: на письменном столе, в книжном шкафу, в нишах, на каминной полке, на тумбочке возле дивана, на этажерке у двери. Здесь были череп православного монаха с черной старославянской надписью на лбу; тибетская габала, богато украшенная резьбой; индийская габала, обделанная золотом и каменьями; череп с посмертной глиняной маской на нем, как это принято было в Вавилоне; мумифицированные головы из Южной Америки и Африки… и великолепный образчик старинного часового мастерства – на тонкой мраморной подставке, покрытой металлической пластиной, на перекрещенных медных костях лежал медный же череп в натуральную величину; на лбу у него крепился бронзовый циферблат с крупными римскими цифрами.
Письменный стол стоял точно посреди комнаты и в окружающем его хаосе из вещей и вещиц являл эталон космического минимализма: сам он был прост, прямоуголен, и такие же простые прямоугольные вещи аккуратным образом располагались на его поверхности, – письменный прибор из черного оникса, тонкий ноутбук с опущенной крышкой и стопка чистой бумаги под пресс-папье. Островок супрематизма среди излишеств живописи позднего Средневековья.
Базиль с порога оглядел комнату, что-то выискивая, а найдя, по-хозяйски прошелся по кабинету туда, где стоял роскошно инкрустированный вирджинал. Там, вперемешку с тканями, бумагами, цветами и драгоценностями тоже лежали несколько черепов. Базиль помедлил, выбирая, и наконец, взял один. Затем он вернулся к столу, убрал пресс-папье и на его место водрузил череп со словами:
- Ты хотел знать, что я привез в четвертый раз? Это!
Инсталляция получилась занятная. Во лбу черепа отчетливо виднелось маленькое аккуратное отверстие.
Средневековые лекари дырявили черепа живым людям в попытке избавить их от душевных недугов – “меланхолии”. На известной картине из одного дурака таким образом достают “камень глупости”. Я вспомнил любопытную игру смыслов, в которой старые устоявшиеся обретают новое значение: пара башмаков, стоящих под стулом пациента и обычно обозначающая супружескую верность, на этой картине стала знаком такого же нерушимого союза глупости и обмана.
- Ты привез сюда череп, Базиль? - спросил я задушевно.
Он потупился, легонько постукивая пальцем по костяному темени.
- Это Николас К***, - сказал он. - Художник.
- Который рисовал стрелки и породил шумную дискуссию после того, как застрелился? - вопрос я задал рассеянно, так как расположение вещей в кабинете постепенно завладело моим вниманием.
Картины, книги, статуэтки, канделябры, шкатулки, музыкальные инструменты, различные аксессуары, а так же странные предметы из металла и дерева, назначения которых я не мог угадать, – своим изобилием они напоминали недавно увиденные средневековые полотна vanitas или работы упомянутого Босха: так же плотно они размещались на ограниченном пространстве, отвечая желанию автора вместить как можно больше знаков, высказаться полнее, ни о чем не забыть. Хаосом все это казалось только на первый взгляд. Я задержал взгляд на виргинале, откуда Базиль забрал один череп. Среди нотных листов, черепов и драгоценностей там лежали искусственные розы столь изумительной работы, что я почти что уловил тонкий аромат, будто бы исходивший от них. Кому-то розы говорят лишь о красоте и любви, но среди всех ее символических смыслов, коих список предлиненн, выражение смерти и жизни, именно в такой последовательности, наиболее древний. Розами напутствовали своих покойников древние римляне и вслед за греками они утешали смертную тоску картинами пышно цветущего Элизия: “Ты мне, Венера, пролей свет Елисейских полей, Где… Щедрый кустарник возрос благоухающих роз”. Для живущих роза служила знаком смерти, – и сейчас еще суеверный садовод от греха подальше обрезает кусты перед морозами, а то не дай бог распустится одинокий цветок недвусмысленным обещанием скорых похорон. Но для умерших эта же роза являлась знаком возрождения, – форма полураспустившегося бутона стала образом чаши с эликсиром вечной жизни. Зацветающие по весне розы дарили надежду на непременное возвращение. И почему бы мертвым тоже не оживать весной хоть ненадолго, если все вокруг оживает и так прекрасно? Символ столь тесного существования смерти и жизни не мог случайно оказаться рядом с нотами и музыкальным инструментом, ибо музыка – такое же олицетворение как смерти, так и ее преодоления; чтобы явилось что-то новое, говорит нам музыка, старое должно умереть: так гибнет жертвенное животное, из костей которого сделают флейту, а из шкуры – тимпан. Нескончаемая череда смертей и рождений, этот космический круговорот, человеческим осмыслением которого стало жертвоприношение, и проще, и полнее, и понятнее всего выражается именно музыкой, оттого музыка – язык богов, коим единственным надлежит разговаривать с ними, если желаешь попытаться быть понятым.
Базиль тем временем рассказывал историю художника Николаса К***, но ко мне сквозь плотную пелену мыслей пробивались лишь отдельные выкрики:
- Был проездом!.. получил сообщение!.. прокрастинация!
- А что было в том сообщении? - запоздало спросил я, чтобы Базиль продолжал говорить, пока я считываю послание, оставленное на виргинале.
Базиль чертыхнулся и сказал так, будто каждое слово хотел вбить мне в мозг ломом:
- Там! говорилось! смерть жертвы! угодна богам! ибо! мостит дорогу новым! великим! сошествиям!
- Да ну? - удивился я, закончив к этому времени расшифровку. - В точности то же самое сказано в той экспозиции, откуда ты забрал череп.
Базиль дернул головой, оглядываясь, и на его лице я совершенно ясно увидел ужас. У него был вид человека, внезапно осознавшего, что не может справиться с тигром, которого выкормил, и тот, вероятно, убьет его прямо сейчас.
Я даже спросил:
- Что с тобой?
Он перевел взгляд на меня и необычайно тихо произнес:
- Я только что понял одну вещь.
- Это как-то связано с посланием и привезенным тобой черепом?
- Напрямую.
Пауза.
- И как же?
Базиль в задумчивости взял череп художника Николаса, вернул его на место и уставился на экспозицию.
- Оказывается, - сказал он все так же непривычно спокойно, - все здесь по-настоящему.
- Прекрати интриговать и мистифицировать.
- Нет никаких совпадений, мы в западне.
- Ты бредишь, что ли?
Базиль повел рукой, указывая на выставку черепов в кабинете.
- Держу пари, я их всех знал лично!
- Что, и того вавилонянина под колбой?
- Это залог, - прошептал Базиль.
- Какой залог?!
- Тсс!! это обмен!, - еще тише сказал он.
- Залог, обмен. Ты просто бесишь меня.
Базиль посмотрел жалобно.
- Я не нарочно! Я и того, что сказал, не должен был говорить. Но… слушай! если Авесоль предложит тебе кое-что! ты ни в коем случае не соглашайся!
Я только головой покачал – осуждающе и безнадежно.
- Да не тряси ты башкой-то! - к Базилю возвращался темперамент. - Подумай! Каждый раз! когда я сюда приезжал, я что-то привозил с собой! И оно потом оставалось у Авесоль навсегда! А в этот раз – что я привез?
- Что?
- Я привез тебя! дурень!
Тогда я рассмеялся, услышав это.
13.
Перед самым обедом Базиль прибежал ко мне в комнату, не вынеся беспокойных мыслей, что тревожили его в одиночестве.
- Слушай! То, что я тебе сказал! это не шутки!
Я приоткрыл глаза и сразу уперся взглядом в артистические самоубийства, так как картины висели точно напротив кровати.
- А что ты мне сказал? - спросил я, зевая.
Базиль забегал по комнате в своей обычной манере.
- Я сказал тебе, что здесь все настоящее!
- Об этом Авесоль поведала еще за завтраком.
- Да!.. Вот!.. - Базиль встал как вкопанный у картин. - Босх – настоящий! - Он постучал по письменному столу ладонью. - Стол настоящий! Книги в шкафу настоящие! И cмерть здесь настоящая тоже!
Я сел и развел руками.
- Смерть везде и всегда настоящая. Ты можешь изъясняться не такими широкими категориями?
- Не могу! - Базиль снова хлопнул по столу и побежал по комнате. - Не могу! Теперь совершенно понятно! что не могу! Но я тебя заклинаю! уедем завтра же! Сегодня, ясное дело! не выйдет, но! завтра! как можно раньше!.. Какой я осел! осел! Как можно было не увидеть этого! еще тогда! - Он неожиданно остановился. - А Тино-то понял! А!.. Я баран! овца!
- Козел, - подсказал я.
Он уставился на меня, как на предсказавшего ему зло.
- Ну уж нет! - и бросился к выходу.
Возле двери он обернулся:
- Никаких договоренностей с Авесоль! Ни!ка!ких!
Он распахнул дверь и отшатнулся – на пороге стоял слуга.
- Пожалуйте к обеду.
- Сейчас!
Базиль вышел, а я отправился в ванную.
На фоне гладкой черной стены держатель для туалетной бумаги притягательно выделялся: оскаленный череп, шейные позвонки, кости плеч и рук, согнутых в локтях и протянутых ладонями вверх, на ладонях лежит посох… Плечи, руки, посох были искусно выточены, вероятно, из слоновой кости, но череп выглядел настоящим – с черными глазницами, с истончившейся и местами обломанной носовой костью, с темными пятнами на шероховатом темени и длинными редкими зубами цвета охры.
Я поспешно отвернулся, склонился над сияющей белой раковиной. Серебристые краны были выполнены в виде изящных черепушек на перекрещенных косточках. Я крутанул сразу оба. Вода широкой струей ударила о дно раковины, рассыпалась брызгами, закружилась водоворотом.
Я умылся и успокоился.
14.
За обедом Базиль не сводил глаз с Авесоль (в светло-желтых одеждах) и держался так скованно, как я раньше никогда у него не видел. Все время, пока мы с хозяйкой виллы переговаривались, он сидел не раскрывая рта. В конце концов даже Авесоль не выдержала и спросила, глядя на него в упор:
- В чем дело, Базиль?
Он заморгал, заерзал и, вероятно, ему пришлось собрать все мужество, чтобы не отвести глаз.
- Я! тут вспомнил! одно важное дело! В *** (он назвал город подальше от виллы)! Нам завтра же! надо уехать!
- Нет, это решительно исключено, - отозвалась Авесоль. - Завтра здесь собираются витабревицы, а ведь ты – помнишь? – один из них. Так что, - она повернулась ко мне, - вы, professore, можете уехать, если хотите, но Базиль должен остаться.
- Как это? Как это? -взволнованно закудахтал Базиль. - Почему собрание так внезапно? Я же не получал никакого пред!ва!рительного извещения!
- Ты непременно получил бы его. Я планировала встречу через несколько недель. Но раз уж мы встретились в такой подходящий момент, я несколько ускорила события. Завтра общество собирается срочным порядком.
Базиль помолчал, и за время паузы его растерянность вроде как прошла.
- И что? Все приедут?
- Разумеется.
Базиль бросил на меня быстрый взгляд.
- А он, значит, может уехать?
- Если хочет.
Базиль уставился на меня, словно на телепатическом сеансе. Это продолжалось добрых две минуты, во время которых мы с Авесоль спокойно ели.
- Значит, так! - сказал наконец Базиль, обращаясь ко мне. - Давай-ка мы встретимся с тобой! знаешь, где? В ***! денька этак через! - он посмотрел на Авесоль и что-то прикинул, - через три!
Я покачал головой и ответил, что остаюсь. Я чувствовал небывалое вдохновение и не собирался покидать так скоро место, подарившее мне его.
Базиль был в ярости: он покраснел, запыхтел и стал подскакивать в кресле. Однако присутствие Авесоль явно удерживало его от иных проявлений гнева, и он только произнес сдавленно:
- Ну ладно же!
Авесоль же сказала по-прежнему спокойно:
- Это хорошо, professore, что вы решили остаться. Общество, которое здесь соберется завтра, вряд ли вас заинтересует, но ведь вы остаетесь не затем. Я по вашему лицу вижу, что вилла произвела должное впечатление… Но я бы хотела усилить его, причем незамедлительно. Я предлагаю вам совершить прогулку сразу после обеда.
Базиль опять начал подскакивать в кресле, да так, что на этот раз оно застучало.
- Ты что, Базиль? - не глядя на него и не меняя тона, спросила Авесоль.
- Меня-то! ты зовешь с вами или нет?
- Я собираюсь показать доктору Деметрию тот алтарь, который ты привез сюда в **** году. Тебе незачем смотреть на него.
- Ну я бы и прогулялся!
- Нет, - просто ответила Авесоль.
Базиль снова стал пялиться на меня, гримасничая при этом ртом и бровями. В конце концов я отложил приборы и спросил в упор:
- Чего тебе?
Базиль тут же отвернулся к Авесоль и, сочинив на лице безмятежность, поинтересовался:
- И Ванда тоже приедет завтра?
- Приедет.
Я подключился к разговору:
- Что это за общество, о котором вы говорите?
- Один маленький творческий союз, - ответила Авесоль с мимолетной жесткой улыбкой.
- Вы, кажется, назвали их как-то странно – витабревичи?
- Витабревицы. Дело в том, что их общество называется «Vita brevis».
15.
Сразу после обеда мы отправились смотреть алтарь. Ливень кончился, облака начинали расходиться, в их просветах то и дело проблескивало солнце. Одежды Авесоль развевались на ветру.
Выйдя из здания, мы свернули налево, миновали засыпанную гравием придомовую площадку и, спустившись по широкой лестнице из нескольких каменных ступеней, очутились в некрополе.
Это был настоящий город мертвых. Узкие улочки составленных друг с другом гранитных и мраморных склепов вились, расходились и пересекались. На перекрестках, напоминавших порой приуменьшенные городские площади, вместо фонтана или триумфального столпа размещались группы надгробий. Древние антропоморфные стелы соседствовали со средневековым изображением изъеденного червями трупа, и таким образом доисторическое время, когда умершего воплощали в каменное изваяние, чтобы он сохранил присутствие в мире живых, оказывалось рядом с эпохой macabre, в полной мере постигшей полноту ухода. Были здесь изображения суровых рыцарей, опрокинутых смертью навзничь столь молниеносно, что складки их одежд все еще струились вдоль тел, а ступни будто еще попирали землю, и глаза оставались широко раскрыты. И были фигуры, склоненные в молитве. И восседающие. И, наконец, восставшие. Прежде я не встречал, чтобы с такой наглядностью, в такой полноте можно было проследить историю превращения надгробного столба в городскую скульптуру. Концептуальность коллекции породила во мне мысль, что весь некрополь – не более, чем объемная декорация для нее. И я прямо спросил Авесоль об этом.
Вместо ответа она подошла к ближайшему черномраморному склепу, с усилием потянула за толстое железное кольцо и медленно распахнула высокую тяжелую дверь. Косые лучи солнца скользнули внутрь усыпальницы, и я увидел восемь человеческих черепов, уложенных в каменной нише.
- А где же остальное?
Авесоль слегка усмехнулась:
- Знаете рецепт “божественной воды”, professore?
Тот рецепт, что я знал, нес смысл слишком жуткий, чтобы я принял слова Авесоль всерьез. Он был составлен в конце XVII века и предполагал использование целого трупа. Умершего насильственной смертью человека (который при жизни обладал отменным здоровьем) расчленяли, кости и мясо измельчали; используя систему перегонок, превращали все в жидкость. Очень трудоемкий способ экономии кладбищенских площадей. Полученная “вода” служила не только панацеей, но и индикатором: стоило смешать с ней некое количество крови (пота, мочи) больного, как по характеру смеси можно было опеределить его состояние, и либо продолжать усилия, либо прочесть пару молитв и отпустить недужного к Богу.
- Не сомневаюсь, что этот рецепт и в наши дни найдет хороший сбыт, – пробормотал я.
Авесоль покачала головой.
- Современные люди инфантильны, боятся действительности и чересчур приохотились к игре. При всей наивности своих надежд, средневековый изготовитель “божественной воды” относился к ней серьезно, и каждое его действие было осмысленным поступком в реальности. Сегодня человек заменит труп морковкой, систему перегонок – соковыжималкой, молитву – набором бессмысленных латинских фраз и сделает вид, что получил уникальный результат. Подлинный рецепт для него: изготовить – слишком сложно, употребить – слишком страшно.
- А для вас?
- Я не игнорирую смерть и не боюсь сложностей, как это принято в обществе в наше время. - Авесоль закрыла и плотно прижала дверь склепа, для чего ей пришлось навалиться всем телом. - От всяких содержательных разговоров о ней обыватель нынче в ужасе отгораживается. Чтобы нивелировать серьезность понятия, смерть низвели на уровень развлекательного жанра, и теперь взрослые люди, сидя над бездной, делают вид, что ее не существует, а по-настоящему боятся получить за день на пять смс меньше, чем обычно. Жизнь проходит, как кукольное чаепитие, по игрушечным правилам и наполнена нелепыми страхами. Все невсерьез и повсюду обессмысленные ритуальные имитации... Вы никогда не думали, что современные цивилизованные похороны по сути всего лишь соревнование в мастерстве гробовщика и цветочника?
- Тогда как в африканских племенах погребальный обряд сохранил всю сакральную полноту и значительность?
- Вы иронизируете, professore, а ведь африканский жрец рядом с современным европейцем – это носитель подлинного знания рядом с суеверным дикарем. Синкретический ритуал африканских похорон, как вы знаете, есть проникнутое сакральным значением, целостное произведение искусства, в котором каждый участник, включая покойного, выполняет важную часть общего дела. Каждый жест в танце, каждый удар барабана, каждая линия на маске или теле имеют известный участникам смысл, который они воспринимают в полной мере серьезно, и поэтому они хоронят так долго, как того требуют обстоятельства. Иногда обряд длится несколько месяцев. А что сегодня у европейцев? - Авесоль пожала плечами. - Оделись в черное, сбились в стадо у ямы, послушали бормотание попа, коему никто не верит. Закопали, закусили, разошлись. Право, европейцы неуклонно идут по дороге, указанной маркизом де Садом. Помните его завещание, professore?
- В общих чертах.
- “...пусть пошлют к месье Ленорману”, - опустив глаза, нараспев цитировала Авесоль, - торговцу лесом в Версале, на бульвар Эгалите, №101, в Версале, и попросят его приехать самого вместе с телегой, взять мое тело и перевезти в его сопровождении и в вышеупомянутой телеге в лес моего имения Мальмезон около Эпернона, где я хочу быть зарытым без всяких почестей в первой просеке… Когда могила будет зарыта, на ней должны быть посеяны желуди так, чтобы, в конце концов, эта площадка над могилой, вновь покрытая кустарниками, осталась бы такою же, какою она была, и следы моей могилы совершенно исчезли бы под общей поверхностью почвы...”. Было одно исследование периода “темных веков”, – оно наглядно прослеживает, как преобладание кремации сопровождалось распространением геометризма, а с приходом ингумации произошло развитие фигуративных и сюжетных видов искусства. Если продолжить линию, то проявится и столь же очевидная связь между «Черным квадратом» и горсткой пепла, которую, черпнув совком из кучи, выдают вдове, и которую она молча выбрасывает где-нибудь в поле. Ни танцев, ни музыки, ни стихов, ни картин.
- Вы полагаете, что искусство в своих трансформациях следует за погребальным обрядом? - подумав, спросил я.
- А вы разве нет? - будто бы даже удивилась Авесоль. - Искусство, можно сказать, вышло из могилы и особенно далеко никогда не уходило.
- И как вы определяете природу этой зависимости?
Авесоль говорила, монашески опустив глаза:
- Смерть, жизнь и искусство являются нерасторжимым триединством понятий и явлений вообще, что, разумеется, находит место в ритуальной части. Утраченный ныне смысл погребального ритуала заключается в устранении смерти, ведь все манипуляции нужны для того, чтобы обеспечить умершему бессмертие. То есть убедить Бога вернуть ему жизнь. Для этого необходим особый язык – искусство. Это единственный сакральный инструмент, доступный человеку, позволяющий ему самому в какой-то степени обретать божественность или, во всяком случае, максимально к ней приближаться.
Мы подходили к границе некрополя. За последним рядом памятников и склепов виднелся зеленеющий склон.
- Так что же я видел в том склепе? Ларарий? Букраний? Возрождение обычаев острова Пасхи? Или мексиканский символизм? Чьи это черепа?
Она мельком взглянула на меня.
- Всему свое время, professore, будет ответ на каждый вопрос.
Мы вышли из некрополя и двинулись по пологой тропе к виднеющейся невдалеке роще.
16.
Роща была такая старая, что некоторые деревья, достигнув предельной толщины, раскололись, умерли, высохли, и теперь их голые мертвые ветви простирались над камнями, некогда сложенными в перистили, портики, апсиды и ниши. Даже в этих руинах сохранялись еще величие и грандиозность античной виллы, расположенной здесь века и века назад.
Миновав рощу, мы спустились еще немного вниз и вышли к каналу, наполненному зеленой водой. Когда-то канал окружали колонны, перемежающиеся группами кариатид, – и от тех, и от других сохранилось немногое. Мимо них мы прошли на другой конец водоема, где стояло небольшое строение с чернеющим широким входом.
Утроба двухтысячелетнего нимфея освещалась желтым электрическим светом, но несмотря на это, я испытал чувство первооткрывателя.
От стоявших вдоль стен гигантских статуй остались единичные безголовые вертикали в длинных одеждах, точно в саванах, на полу валялись расколотые головы, куски мускулистых торсов, безносые лица, осколки кистей и ступней. Храмовые статуи устанавливались, чтобы боги, если захотят, могли обитать в них – созерцать ритмичные движения танцовщиц, сообщающих о бесконечном повторении как основе Космоса; слушать разрушающую музыку духовых и живительные звуки струнных; вдыхать воскурения и запах жертвенной крови.
Пройдя мимо высохшего бассейна, мы добрались до большой полукруглой ниши и, преодолев несколько истертых, выщербленных ступеней, очутились в центре ее, у приземистого алтаря, на котором стоял высокий черный кратер. Лучи спрятанных под куполом прожекторов падали на него.
Этот кубковый колоколовидный кратер имел нетипичные для такой формы ручки – они начинались внизу и, проходя по всей высоте сосуда, возносились над устьем роскошными волютами. Гладкая металлическая крышка накрывала мраморный кратер; в центре ее на плоском постаменте стояла обнаженная женская фигурка; от постамента, как лучи расходились желобки. Я взялся за фигурку, – она легко приподнялась, обнаружив в крышке широкое отверстие.
В сильном раздражении я обернулся к Авесоль:
- Инсталляция «Сфагейон», вот что это такое! Вы использовали подлинное святилище и древний алтарь, чтобы соорудить выставочный образец в духе современного биенналле.
Авесоль, протестуя, вскинула руки.
- Нет, professore, вовсе нет! Дикари приносили жертву в уверенности, что, насытившись, боги и их накормят. Далее, осознав свое ничтожество перед богами, человек жертвой стал выражать лишь покорность и только робко надеялся на божественный ответ. Далее, продвинувшись в самопознании, человек понял, что на божественный ответ может рассчитывать хоть в какой-то мере только равная богам сущность, и чтобы человеку стало возможно говорить с Богом, надо взобраться на самую высокую из доступных ступень, – так явилось самопожертвование… Это не выставочный образец, professore, это трансформация. Кровь, разлитая по алтарю, есть воплощенная жизнь жертвы. Люди и сегодня, реже и реже, но поговаривают: «принести жизнь на алтарь», – слабый отголосок времени, когда все было буквально. Это такой же слабый отголосок, как и легкомысленная песенка в арендованном под молельню зале – рудимент, в который превратился хорал, звучавший в соборе тысячу лет назад. Человек потерял чувство божественной глубины и масштаба, его восприятие сделалось мелким и поверхностным. Бог слышит его примерно так же, как я воспринимаю мышиный писк – слышу, но мне неинтересно. Если хочешь говорить с Богом, серьезно, с глазу на глаз, стань божественным. Взгляните на форму крышки, professore, почувствуйте, какая она гладкая: каждая капелька крови, попавшая на нее, не потеряется, стечет внутрь. А жертвоприношение вне стен святилища – это ведь обыкновенное убийство, не так ли?
Речь Авесоль произвела на меня грандиозное впечатление.
Впервые область умозрительных предметов, составлявшая до того мою жизнь, обрела плоть. Вдруг все мои приятные размышления о смерти лишились безопасной абстрактной воздушности и превратились в первобытную конкретность. Словно с небес прямо передо мной рухнул мегалит, и не слова, а живая кровь должна была заклинать его.
17.
Мы возвращались к дому в молчании. Не через некрополь – другим путем, через парк. Небо совершенно прояснилось, цветники и лужайки искрились на солнце. Среди самшитовых бордюров играли красками розарии и высились альпийские горки с замысловатыми ботаническими собраниями. В тени заросших клематисами и бугенвилиями арок стояли маленькие мраморные скамьи. На лужайках белели ажурные беседки, такой тонкой работы, что казались выточеными из слоновой кости. А может быть, и были выточены. Длинный навес из виноградной лозы вел от центральной аллеи к зарослям гибискуса. С другой стороны, окруженный рододендронами, темнел грот, склоны которого покрывали облака цветущих незабудок.
Поднявшись по еще одной короткой лестнице, мы пошли по кипарисовой аллее. Дорога была вымощена старыми серыми плитами, и было легко понять, что мы идем по надгробиям.
Авесоль все время шла чуть впереди. Ее странное одеяние, бесформенное и многослойное, может быть, и скрывало какой-нибудь физический недостаток, но это не вредило ни благородной осанке, ни грации движения. В каждом жесте Авесоль сквозило царственное достоинство. Мне доводилось встречаться с представителями аристократических домов, даже с королевскими особами. Они отлично умеют позировать, но не прочь поковырять в носу, когда думают, что их никто не видит. Еще три поколения назад они превратились в экспонаты при своей недвижимости, – те из них, кому не пришлось стать экскурсоводами, а то и привратниками. Авесоль же не выпадала из измерения окружавших ее вещей, она, очевидно, жила среди них совершенно естественно, и предметы вокруг нее обретали подлинный смысл.
С двух сторон дорогу окаймляли узкие полосы живительно-зеленого газона, за ним тянулись колоннады молодых кипарисов. Через сотню метров мы достигли перекрестка, в центре которого на постаменте стояла древняя амфора. Прах своих мертвецов хранили греки в подобных. И подобные же устанавливали над погребениями. Чтобы сосуд, ставший символом жизненно необходимой влаги, а через это и самой жизни, копил бы новую жидкость, которая смогла бы превратиться в энергию новой жизни. Греки ставили на могилах знаки возрождения.
Во всех ритуалах, связанных со смертью, а со смертью, так или иначе, связаны все они, подразумевается и ее противоположность – неизбежная трансформация в жизнь. Смерть и жизнь взаимопроникновенны. Это сильнее всего выражено в главном священнодействе, жертвоприношении, поэтому оно в той или иной степени присутствует в каждом ритуале, в каждом мифе, в каждом человеческом поступке вплоть до сегодняшнего дня. Это атом нашего сознательного существования. И как выражение нашего сознания искусство всегда несет в себе зерно древнего смысла: и музыка, родившаяся из погребального плача; и танец, явившийся из ритуального хоровода; и живопись, обернувшаяся многими ликами из сакральных петрографов.
Мы прошли аллею, и перед нами возникло здание виллы за обставленным скульптурами каналом. С расстояния становилось видно, что вилла окружена некрополем и, пусть она крупнее и не лишена украшательства, но среди склепов она еще один склеп. Я остановился, созерцая открывшуюся картину и размышляя, как в геометризме здания вертикаль и горизонталь воплощают архетипы жизни и смерти. Авесоль обернулась с вопросительным выражением на лице.
– Ваша вилла, – сказал я, – выражает собой весь феномен искусства.
– Что такое искусство, professore?
– Я бы сказал, что искусство – это смерть.
– Я бы сказала наоборот, – ответила Авесоль и направилась к дому. Я еще постоял немного, а потом отправился скорым шагом вслед за ней.
К о н е ц п е р в о й ч а с т и.