Тракт

Утро выдалось морозным и светлым — воистину Пасхальным. Поскрипывал колодезный ворот, позвякивала цепь; внизу плескала в утробу колодца из поднимаемого ведра студёная и чистая до хрустальности вода.

Никита подхватил обжигающую пальцы дужку оцинкованного ведра, отставил. Не выдержав зова солнечных зайцев, весело и ослепительно пляшущих на воде, плеснул себе в лицо леденящего колючего холода, крякнул, стряхнул с бороды блёстки-капли. Улыбнулся, щурясь на солнце, крякнул ещё раз — уже просто так, от ощущения тихой радости бытия.

Где-то совсем рядом пулемётной очередью застучал дятел, зачастил. Небо, лишь самую малость заиндевевшее облаками, висело нынче высоко-высоко, не достать. Поглядывало сверху, дразнилось прозрачностью такой, что вот-вот увидишь за нею звёзды, а то и лик Божий. Сосны, стоявшие вкруг хутора, за пасекой, не шелохнулись; ни пылинки снежной не упало с них — такое притихло по-над лесом безветрие. Уходящий меж дерев — к тракту — санный след поблёскивал на солнце отутюженной колеёй, звал за собой. Снегурка в стойле тоже чуяла этот вечный зов, вздыхала, перебирала ногами. Зайти надо к ней, родимой.

Далеко-далеко, на самом краешке, на пределе слышимости звонили колокола. Если бы не знал, что звонят они сейчас, так ни за что не услышал бы. Это в Ерохино, Константиныч, благослови его Господь, звонарь тамошний, Пасху Великую славит.

Пасха!.. Воистину воскресе!

Лепота! Жить, жить, жить! Каждый день, каждую минуту проживать, чувствовать, любить! Это ли не счастье.

Поскрипывая снегом, специально ещё приелозивая подошвами для пущей скрипучести, прошагал он к конюшне.

— Застоялась, касатушка моя! — окликнул отворяя дверь.

Застоялась. Радостно заржала Снегурка навстречу, замотала головой. Никита огладил любимицу свою, прижался лицом к тёплой шее, замер.

— Ники-ит! — донеслось из избы. — Никитушка!.. Ох, матерь пресвятая богородица!

— Ай! — отозвался он. — Чегой-то, заюшка?

— Никуш, милый, быстрей!

Случилось что-то!..

Он выбежал из конюшни, помчался к крыльцу. Оскользнулся, полетел в сугроб, извалял бороду в снегу. Вскочил, смаргивая с ресниц белую стынь, в один прыжок доскочил до крыльца, влетел в холодные сени.

Наталья стояла у дверей, опираясь одной рукой на косяк, другую прижав к восьмимесячному животу, морщась.

— Что?! — испугался он. — Что, заюшка? Пошло́?

— Ага, — кивнула жена. — Ой, батюшки святы!

— Чего ж ты… — спохватился он, потянул жену в дом. — Чего ж ты простоволоса, неодета вышла! Из жару-то… Мороз на улице.

— Никуш, — простонала Наталья, — собирай Снегурку, а… Ехать надо. В район. Плохо мне.

— Рано ж ещё, — губы Никиты дрогнули. — Что ж это, а!

— Ой, рано, рано! Да что ж теперь. Видать, не доношу. Ой, плохо, плохо, Никуш!

— Ох, ох, ох! — запричитал он, бросаясь в спальню, где уже неделю стояла наготове сумка с вещами — так, на всякий случай. Вот тебе и случай… Накликали. Ох, ох, ох, что же это, а! Только бы Бог дал всё по-хорошему…

Снегурка была сноровисто запряжена, сани двинулись со двора. Путь лежал неблизкий, пятнадцать километров по тракту. Двинулись не самой торопкой рысью.

— Сдюжишь? — Никита тревожно обернулся к жене, которая улеглась за его спиной, на овчине, укрытая овчинным же тулупом.

— Ой, не знаю, — поморщилась Наталья. — Никуш, милый, только быстрей, ладно?

— А не стрясём тебя?

— Бог даст, не стрясём.

— Ну тогда…

Никита прикрикнул на Снегурку. Та прибавила, но не слишком-то охотно, так что пришлось ему прикрикнуть ещё разок, а потом и ещё. Лошадь была молодая, и, хотя с ленцой, но понятливая. Раз надо, так уж надо, куда попрёшь, всё равно, видать, не отстанут — и она наподдала и понесла так, что на тракт вывернули в завихрениях поднятого с наста свежевыпавшего снега.

— Никуш… Никуш… Никуш… — то и дело бормотала за спиной Наталья. Он не оборачивался, только кивал да покряхтывал. Эко же как всё не так… Эко же ты… Ведь пасха, великий праздник, разве ж можно?..

— Никуш… Никуш…

— Я слышу, заюшка, слышу, ты терпи, сердце моё.

Перед глазами его, в снежной пыли, поднимаемой лошадью, плыли радужные картины их маленького и неспешного полуторагодичного счастья. Временами они так поглощали его, что он даже робко и мелко как-то улыбался, сам того не замечая — мелко и робко, словно боясь улыбнуться широко и тем накликать ещё бо́льшую беду. Постой, постой, какую беду? Нет никакой беды, не будет беды никакой, бог даст, всё будет по-хорошему.


Сани вдруг выворачивает почти поперёк, заносит, трещит то ли полоз, то ли оглобля.

Снегурка ржёт, падает на передние ноги, быстро поднимается, но теперь приседает на задних ногах, а потом неуверенно поднимает заднюю левую и смотрит на неё недоумённо, будто не понимает, откуда у неё эта нога, перекошенная и стремительно распухающая.

— Ну что, что? — испуганно окликает её Никита, а потом поворачивается к жене: — Ты как, Наташ, всё хорошо?

Она только морщится в ответ, рука на животе, в глазах тоска и ужас.

— Трогай! — кричит он Снегурке.

Та косит на него страдающим глазом, неуверенно перетаптываясь на месте, старательно не наступая на заднюю левую.

— Трогай, мать твою! — орёт Никита и хлещет лошадь кнутом. — Ну, пошла!

Снегурка пробует сделать шаг, но тут же дёргает головой, жалобно ржёт и застывает с приподнятой ногой.

— Пошла! — требует он. — Пошла, сука! Сука, сука, тварь, блядь! — и хлещет дрожащую лошадь кнутом. Раз, другой, третий.

— Никуш… — неопределённо-жалобно произносит за его спиной Наталья.

Он не слышит. Он хлещет и хлещет лошадь, и гнев, страх, безнадёга выходят из него рёвом и пеной на губах. Снегурка пытается рвануть, убежать от жалящей змеи кнута, но только стонет и мотает головой, и приседает в неспособности избежать то одной, то другой боли.

— Нику-у-у-уш! — вдруг вопит Наташа. — Ох, мамочки!.. Пошло́… Господи, господи, помоги, мать пресвятая богородица…

Рот Никиты перекашивается, глаза мечутся от лошади к жене, на снег, на деревья вокруг, на небо, где Христос вдыхает возносимый фимиам и прислушивается к колокольным звонам в Мироновке.

Наталья кричит, бьётся головой, потом затихает вдруг, и, дрожа, опять кричит, и стонет, и бьётся.

Кнут снова опускается на лошадиную спину, на морду, на спину.

— Сука, сука, убью, падаль! — рычит Никита.

— Ой, мама, мама, мамочка! Господи! Ма-а-ма-а!!

— Падаль! Падаль!! Падаль!!! — только бы перекричать, не слышать её боли.

— Ой не могу! Мама! Да что же это?! Ма-а-мочка-а!

Сколько времени кричат они на два голоса, на две боли, каждый страдая от своего, Никита не знает. Он чувствует, знает, что сойдёт с ума, ещё немного и сойдёт, и он даже ждёт этого момента, чтобы не слышать ничего уже и не чувствовать боли внутри себя.

В какой-то миг к небу взлетает новый плач — чужой, незнакомый, писклявый и тонкий.

Никита замирает, ссутулясь, словно в испуге, будто этот плач разом делает его ничего не стоящим, не значащим, не умеющим, не…

Потом взгляд его падает на Наталью, которая притихла, замерла, уставясь неподвижным взглядом в пасхальные небеса.

— Наташ?

Надрывается плачем замерзающее под распахнувшимся полушубком тельце.

— Наташ! Заюшка…

Он поднимает её голову, гладит волосы, лоб, щёки, целует в губы, но, едва отпускает, голова тут же безвольно падает на солому.

— Наташ?.. — произносит он. — Заюшка?

Она не отвечает, не смотрит на него, застывшие глаза неподвижно разглядывают что-то в небе. Быть может, Господа?

— Ты жизнь моя, ты жизнь моя, — бормочет он и всё гладит и гладит холодную щёку. — Наташенька, родная, заюшка, любовь моя, дыхание моё, душа моя… Вернись ко мне, куда ж я без тебя… Вернись, а? Как мне без души? Вернись, а?.. Вернись, блядь, падла! — он бьёт её по щеке. — Сука! Куда ты, сука! Вернись, блядь!.. Заюшка, как же я?.. Наташ!

Потом он сидит и смотрит на маленькое и красное сморщенное лицо, на разинутый в плаче рот с посинелыми губами, на тщедушное синее тельце. Встаёт и берёт его враз оцепеневшей рукой за ноги, несёт, не замечая чего-то, что болтается у младенческого живота, какого-то шнурка из плоти, не слыша захлёбывающегося плача.

Проходя мимо саней, он хлёстко, как саблей, бьёт новорожденным о полоз. Мягкий череп сминается, лопается, превращается в бесформенный сдувшийся мячик. Розоватая кашица мозгов лезет отовсюду — из пробоины в голове, из глаз, из носа. Что-то почти неслышно переламывается. Не останавливаясь, походя, он отбрасывает безжизненное тельце в снег и, качаясь как пьяный, идёт по тракту обратно, на хутор.

Когда на следующий день приедет милиция, его тело, висящее в петле в нетопленом доме, уже закоченеет в ледышку.

Загрузка...