– Сто двадцать шесть дуэлей за пять лет, – задумчиво произнес дон Рэба, поглаживая свежевыбритый подбородок. – Ровно сто двадцать шесть, тютелька в тютельку. Это примерно по две дуэли в месяц. С небольшим остатком.
– М-м, – протянула дона Окана. – Правда?
Дон Рэба продолжал поглаживать подбородок. Нежный, мякенький, как у младенчика. Без единого лишнего волоска и, само собой, без единой царапины. Цирюльник, только что с поклонами вышедший из покоев, пятясь задом, оказался настоящим мастером своего дела. Не то что три предыдущих, которых вздернули одного за другим – те сноровкой больше напоминали кожевников, дубящих вонючую шкуру, а дон Рэба подобной неряшливости не терпел. Он вообще был крайне требователен к качеству какой бы то ни было работы. Он был строг до беспощадности, жесточайше карал за ошибки, никому не спускал промахов. Но в той же мере взыскивал и с самого себя. Это было одним из немногих его личных качеств, достойных истинного восхищения.
Кое восхищение, впрочем, никаким образом не могло перебороть в доне Окане глубинного, животного отвращения перед его мякеньким, гладеньким подбородком. Это просто поразительно, даже оскорбительно, что у самого страшного и могущественного человека в Арканаре такой подбородок. Он не выдавал слабость характера всемогущего министра: он обманывал, дурачил, вводил в заблуждение. Именно потому орел наш и брился с такой маниакальной тщательностью. Ему хотелось выглядеть безобиднее, чем он есть.
– По две дуэли в месяц. Как думаешь, душенька, это много или мало? – спросил дон Рэба и вперил в дону Окану внимательный взгляд пронзительных серых глаз.
Окана лежала на широченном ложе, забранном несвежими шелковыми простынями. Она была совершенно голой, не считая тяжелого золотого колье с громадным рубином, висящим на массивной цепи. Рубин влажно поблескивал в ложбинке на груди, манил, притягивал взгляд. Но дон Рэба глядел не на камень и не на обрамлявшее его великолепие плоти, а в томные, полуприкрытые глаза своей фаворитки.
Дона Окана потянулась всем телом, сладко, как кошечка, и сказала:
– Не очень много. Хотя смотря из-за чего драться. Если из-за игры или просто спьяну – то нет, совсем немного. Но если всякий раз из-за дам, да всякий раз новых, то это гадко!
Вынеся сей приговор, она сердито надула губки. Дон Рэба вновь потер подбородок все с тем же видом меланхоличной задумчивости. Он смотрел на Окану и сквозь нее, не видя ни надутых губок, ни кроваво-красного камня, ни волнующей плоти, разложенной перед ним, словно поданная к трапезе телячья тушка.
– Не из-за дам, – проговорил дон Рэба. – То есть не так уж и часто из-за дам. В основном, разумеется, спьяну. И тем более удивительно, что даже спьяну, в винном угаре, сей удалец умудрился не убить ни одного из своих противников. Что ты об этом думаешь, душенька?
Конечно, дону Рэбе было глубоко наплевать, что думает дона Окана. Точно с тем же отсутствующим видом он беседовал о государственных делах с попугаем и обезьянками. Это помогало ему сформулировать мысль. Дон Рэба любил животных. И дону Окану любил – из всех его питомцев именно к ней, пожалуй, он питал наиболее глубокую привязанность.
– Но хотя бы покалечил кого-нибудь? – спросила Окана, не скрывая разочарования.
– Да, двоих. Оба раза случайно. И оба раза в течение месяца ежедневно отправлял раненым противникам то лекарства от аптекарей, то слугу с бочонком вина. Словно ему было…
– Совестно? – закончила дона Окана.
И тут же приняла беспечный вид, когда это странное, неуместное слово сорвалось с ее губ. Но дон Рэба не рассердился, он улыбнулся. Он любил, когда она говорила глупости. В самом деле, только такая дура, как дона Окана, может заговорить о совести применительно к благородному дону.
– И кто же этот ветреник? – не выдержала она – женское любопытство поистине неистребимо.
– Дон Румата Эсторский, – ответил дон Рэба совершенно равнодушным голосом. – То есть он не Румата, не Эсторский, а может быть, даже и не дон. Но за неимением лучшего вынужден пока именовать его так.
Он почесал живот и подошел к кровати. Несвежие шелковые простыни смялись и поползли, в старом матраце протяжно заскрипели пружины. Орел наш дон Рэба был безразличен к роскоши и, что греха таить, немного прижимист. Рубин доны Оканы – фальшивая красная стекляшка, купленная на Крысином Рынке за бесценок, – была тому подтверждением.
Дона Окана повертела в пальчиках стекляшку, которую ей полагалось считать рубином, и сказала:
– Какие-то удивительные ты говоришь вещи, орлик мой. Дон Румата – такой блистательный кавалер. Как же он может не быть доном Руматой?
Наедине она звала его «своим орликом» – ее придумка, столь же дерзкая, сколь и нелепая. Надо было совсем не бояться дона Рэбу, чтобы так переделать его неофициальный титул: орел наш, грозный и беспощадный, превращался в робкого орлика в ласковых ручках своей любовницы. Только совершенно глупая женщина могла не бояться дона Рэбу. Ах, как же нравились дону Рэбе совершенно глупые женщины!
– Запросто, милая, запросто может, – сказал Рэба рассеянно, лаская ладонью холмик волнующейся белой плоти. – Ты не поверишь, сколько развелось в последнее время всякой швали, выдающей себя за знать. И где они столько наглости берут? А все оттого, что привыкли верить им на слово. Приедет вот такой благородный с виду дон на вороном жеребце, весь в шелках, ножны жемчугом усеяны, войдет в королевский дворец, подбоченясь, двери ногой открывает: я, дескать, благородный Румата Эсторский, а кто не верит, тот поди сюда да скрести со мной мечи. А мечи длинные у него… хорошие такие мечи… и ножны в жемчугах.
Дон Рэба задумался. Рука его блуждала по неподвижному телу доны Оканы, и столь же неподвижен был сонный взгляд ее влажных глаз.
– А откуда жемчуга? Шелка откуда? Конь вороной антарсийский, который один стоит целое состояние? Откуда это все, когда Руматы Эсторские уже полвека как не вылезают из долгов? Половину своих земель растратили, дуралеи, замок остался один-единственный, и тот развалина, кирпичи из крепостной стены от ветра сыплются. А этот приезжает на вороном антарсийце и в жемчугах. И с обручем этим золотым…
Дона Окана словно бы машинально тронула колье у себя на груди. Про знаменитый золотой обруч с неприлично огромным, а главное, не поддельным камнем, который носил дон Румата, при дворе слагали легенды. В основном, конечно, из желчной зависти. Большая часть двора, страдая от зубастых ростовщиков, щеголяла фальшивыми драгоценностями, но говорить об этом вслух считалось некуртуазно. Тем более дерзким вызовом выглядело такое украшение, как у дона Руматы, – вызовом и даже насмешкой. Возможно, пара-тройка из тех пресловутых дуэлей была связана именно с этим прискорбным обстоятельством.
– А я знаю откуда, – сказал вдруг дон Рэба. – У него в особняке в подвале стоит полный сундук золота. Литые червонцы. И этот сундук никогда не оскудевает. Хоть горстями черпай, хоть до самого дна все выскреби, а наутро сундук опять будет полон. А золото, знаешь какой девственной чистоты? Да ты, душенька, в глаза не видела такого чистого золота, не то что не пробовала на зуб! Ни ты, ни я…
Он снова задумался. При всей внешней расслабленности глаза его напряженно бегали. Он был обеспокоен, орел наш дон Рэба. Крайне обеспокоен.
Дона Окана шаловливо куснула его за оттопыренное ухо. Дон Рэба беспомощно ойкнул, как малое дитя. Она всегда умела привлечь к себе его внимание.
– Ну и что, если золото, – прошептала она, дыша дону Рэбе в ухо. – Ну отбери у него этот волшебный сундук.
– Дура, – сказал Рэба. – Сундук-то не сам по себе наполнится. Наполняет его не кто иной, как наш то ли дон, то ли не дон, то ли Румата, то ли не Румата…
– Так сожги дона Румату, – бросила Окана, раздраженная затянувшейся болтовней. – Сожжешь?
Дон Рэба повернулся к ней, подтягивая под себя длинные ноги. Они обладали той восхитительной, волшебной кривизной, которая видна только в обнаженном виде и совершенно незаметна под штанами. Поэтому одна лишь дона Окана имела честь лицезреть эталонную, классическую кривизну этих ног, покрытых редким рыжим пухом. Такой же пух торчал пучками на груди дона Рэбы, и Окана пощекотала его острыми ноготками, зная, что там самое чувствительное местечко. Дон Рэба глубоко задышал, надвинулся и навалился сверху, вминая дону Окану в несвежие простыни.
– Может быть, – выдохнул ей в лицо. – Может быть, и сожгу.
Когда он насытился – случилось это не сразу, – доброе настроение к нему вернулось. Он встал, насвистывая песенку, автор которой болтался в петле на виселице у Веселой Башни. Песенка была приставучая и вертелась в голове у всего двора, но один лишь дон Рэба смел воспроизводить сей возмутительный напев. Хотя и весьма фальшиво.
Изможденная Окана лежала на постели не шевелясь. Дон Рэба не любил, когда она одевалась одновременно с ним. Он вообще не любил видеть ее одетой.
– А он тебе нравится? – спросил министр, уже натянув штаны и поддергивая манжеты сорочки.
– Кто? – отозвалась Окана в полном недоумении, и дон Рэба хмыкнул. Наклонился, похлопал ее по ляжке.
– Будь осторожна, маленькая, – сказал он ласково.
И ушел.
«Маленькая», – подумала Окана. Маленькая. Он редко так ее называл. Точно так же Румата называет эту свою, как ее… дочку помощника писаря. Киру. Маленькая.
Она лежала еще с минуту на скользких, плохо пахнущих простынях, как будто оцепенев. Потом волна запоздалого отвращения пошла по всему ее телу от макушки до пяток, сотрясая, точно судорога. Окана вскочила, набросила пеньюар, в ярости задергала витой золоченый шнур.
– Варда! Варда! Варда-а!
Служанка Варда вломилась в покои, сбиваясь с ног. Вид у нее был полубезумный – еще бы, ведь благородная дона изволили вопить так, точно их убивают. Увидев бледную, как полотенце, Окану, Варда открыла рот. И закрыла.
– Дорожное платье и коня, – сказала Окана стеклянным голосом. – И чтобы ни звука. Чтоб тени не мелькнуло. Поняла?
– Что, прямо сейчас? – испуганно спросила Варда.
И хотя Окане хотелось топнуть ногой и крикнуть: «Да, прямо сейчас!», она заставила себя выдохнуть. Закрыла лицо руками. Постояла так. А потом отняла ладони от лица и ответила:
– Нет. Не сейчас. Пусть он сперва уйдет из дворца. Тогда меня позовешь.
Варда молча поклонилась. Окана проводила ее глазами. Будь осторожна, маленькая. Очень осторожна.
В Пьяной Берлоге никого не было. Отец Кабани, очевидно, отправился в очередную экспедицию на поиски трав, необходимых ему в исследованиях новых, усовершенствованных видов самогоноварения. Сначала Окана расстроилась – она рассчитывала передать через него сообщение, – но потом услышала приглушенную ругань с заднего двора. Оттуда же доносился характерный, шокирующе чуждый этому миру запах прогорклого машинного масла. «Опять вовремя не сменил», – подумала Окана, выходя на задний двор, где дон Кондор, Генеральный судья и Хранитель больших государственных печатей торговой республики Соан, в тихом бешенстве пинал приборную панель вертолета.
– Треклятая жестянка! Вечно в самый неподходящий момент! Верхом бы уже быстрее доехал!
Трава у коновязи была притоптана копытами недавно стоявших лошадей. Кто бы это ни был, они уже покинули сходку, а дон Кондор, которого опять подвела норовистая техника, замешкался. «Спасибо», – подумала Окана, подходя к нему.
Он услышал шаги, вскинулся – и застыл, смешно растопырив руки с зажатыми в них разноразмерными гаечными ключами. Оба не подходили.
– Вам шестерку надо, – сказала Окана. – На этой вертушке винты старого образца.
– Ты не должна сюда приходить, – сказал дон Кондор.
Окана сухо улыбнулась ему.
– И вам тоже здравствуйте, Александр Васильевич.
– Есть только два обстоятельства, при которых ты должна была прийти сама, а не прислать нарочного. Ты решила уехать? Да?
– Нет.
Это слово далось тяжело. Так тяжело, как не давались порой некоторые поступки.
Дон Кондор исторг ругательство, по сравнению с которым проклятия в адрес строптивого вертолета казались детским лепетом. Бросил со стуком гаечные ключи на пол. Вылез из вертолета. Протянул руку, почти коснулся Оканы, почти взял за локоть… Рука, точно спохватившись, упала вниз.
– Пошли внутрь.
Внутри было душно. Окана развязала завязки плаща, впивающиеся в обнаженную шею, расправила складки платья на грубой скамье. Смешно, как со временем въедаются совершенно чуждые прежде повадки. Иногда смешно, а временами… временами противно.
– Значит, Антон раскрыт, – сказал дон Кондор.
Он был мрачен, как туча. Ходил взад-вперед по избе, нагнув голову. Напряженно думал. Это до смешного – и до противного – напомнило Окане орла нашего дона Рэбу.
Она сказала:
– На девяносто процентов. Насколько я поняла, приказ об аресте еще не издан. Но это может случиться в любой момент.
– Рассказывай.
Она передала свой утренний разговор с Рэбой – дословно, в мельчайших деталях. У нее была абсолютная фотографическая и аудиальная память, она до сих пор могла читать наизусть полное собрание сочинений Шекспира и Пушкина. Но, разумеется, не читала. Разве что про себя, лежа без сна в темноте и глядя в низкий чернеющий потолок немигающими глазами.
Дон Кондор выслушал ее до конца, ни разу не перебив. К концу доклада несколько просветлел.
– Что ж. Все не так плохо. Он под подозрением, но доказательств нет.
– Нет доказательств? А золото? А сто двадцать шесть дуэлей?
– С дуэлями, – поморщился Александр Васильевич, – конечно, неудобно получилось. А ведь я Антона предупреждал. Тут он в двусмысленном положении: вроде и не драться нельзя, ему по статусу положено. И убивать, конечно, тоже нельзя, потому что – сама понимаешь.
– Понимаю, Александр Васильевич. Очень хорошо понимаю.
Он не заметил холодка в ее голосе, а может, притворился, будто не замечает. Окана смотрела на него с отстраненным любопытством, как на давно не виденного, почти забытого родственника, с которым, даже если и не очень хочется, приходится поддерживать отношения. За пять лет, что она работала в Арканаре, они виделись всего три раза. В первый раз, когда он ее инструктировал перед высадкой, второй – когда она психанула, нарушила приказ и пришла в Пьяную Берлогу, хотя у нее не было на это ни одной из двух оговоренных причин. И вот теперь третий раз. Занятно, а каково сейчас ему-то, дяде Саше? Так его звали в основном на Земле, все, даже подчиненные – дядя Саша. Так славно, по-родственному. Но для нее он был и будет Александром Васильевичем, а она для него – единственным сотрудником Института Экспериментальной Истории, которому стыдно смотреть в глаза. Не из-за себя стыдно. За нее стыдно.
За то, кем она стала.
– Каковы дальнейшие действия? – отчеканила Окана. Вот так, это хороший тон, деловой, конкретный, за ним хорошо прятаться. – Вы сами организуете эвакуацию или требуется мое вмешательство?
– Ни то ни другое. Об эвакуации речь не идет. Во всяком случае, пока Окана растерялась. Так растерялась, что встала. Шагнула вперед, к нему, хотя и знала, что он отшатнется.
– Вы что, не поняли, что я сказала? Антон раскрыт. Ему грозит Веселая Башня.
– А нам, девочка моя, грозит срыв текущей стадии эксперимента, – раздраженно ответил дон Кондор. – И пока я не вижу веских оснований ставить под удар плоды пятилетней работы, основываясь лишь на твоих, возможно излишне поспешных, выводах.
Окана долго молчала. Слишком долго. Интересно, о чем думает дон Кондор? О чем думают все мужчины, видя эту обнаженную шею и слишком смелый вырез, даже в дорожном платье? Она не могла позволить себе завести ни одного корсажа, который прикрывал бы грудь выше, чем на два пальца. Если бы кто-то из служанок увидел такое платье, начались бы вопросы. Подозрения. Сомнения. Она не могла допустить, чтобы в ней сомневались. Антон – тот да, тот мог. Потому что она стояла за его спиной.
Но за ее спиной нет никого.
Александр Васильевич вдруг смягчился. Вздохнул, улыбнулся с почти извиняющимся видом.
– Ты пойми, Сонечка, здесь все непросто. Да, ты вовремя отследила тревожный сигнал, и это, безусловно, будет учтено при планировании нашей работы. Но отозвать сейчас Антона я не могу. Он как раз в процессе операции по освобождению лекаря Будаха. Кроме того, о чем тебе хорошо известно, в Арканаре буйствуют Серые.
– Вы все равно не собираетесь вмешиваться. Все равно ничего не станете менять. Так какая разница? Во имя чего вы готовы им пожертвовать, как…
«Как мной, – едва не сказала она. – Как мной. Не то чтобы я не представляла, куда шла. Как и все остальные, я была добровольцем. Я была молодая, сопливая идиотка, восхищенная перспективой стать коммунарской Матой Хари. В двадцать один год это казалось упоительно романтичным. Но уже в двадцать два это стало мучительно. В двадцать три – невыносимо. В двадцать четыре – гнусно. В двадцать пять я научилась не заглядывать подолгу в зеркала, потому что от одного вида собственного лица меня начинает тошнить. И еще потому, что, когда бы я ни заглянула в зеркало, о чем бы я в тот момент ни думала – я всегда вижу на своем лице эту маску пошлой, сонной томности. Она приросла к моей коже. Разъела мое настоящее лицо, как серная кислота. Я не знаю, как выглядела раньше, до того, как нацепила эту маску. Я забыла».
– Не говорите мне о жертвах, Александр Васильевич.
Она сказала это вслух. Все-таки сказала. Поняла, что сидит, а две сильные мужские руки накрывают ее мелко дрожащие плечи. И в этих прикосновениях совершенно нет похоти. И доброты тоже нет. Избавления тоже нет. Ничего нет.
– А ты не заставляй меня перечислять все научные и государственные награды, которых ты удостоена, – очень-очень тихо сказал дон Кондор. – Хотя, может, они сумеют напомнить значимость твоей миссии.
– О какой значимости вы говорите? Я здесь для того, чтобы прикрывать Антона. Чтобы следить за каждым шагом его врагов, нынешних, бывших, потенциальных. Чтобы страховать его от минимальной возможности провала. И вот я прихожу и говорю вам, что дон Румата провален, а вы говорите, что надо еще потерпеть?
Сильные руки у нее на плечах. Такие тяжелые.
– Надо, Сонечка.
– Я скажу ему.
Руки сжались. Стиснули плечевые суставы до хруста. Она не шелохнулась: ее арканарские любовники, особенно те, что были до Рэбы, обходились с ней еще и не так.
– Ты ничего ему не скажешь.
– Остановите меня.
– Остановлю, – голос дона Кондора стал угрожающим. – Прямо сейчас запихну в вертолет и отправлю на базу, пикнуть не успеешь.
– Запихнуть-то запихнете, а вертушку все равно не поднимете. Вы даже не знаете, каким ключом гайки отвинчивать.
– Не умничай, – нахмурился дон Кондор, и Окана рывком высвободилась из его рук, вставая.
– Да уж не смею, благородный дон! Куда умничать мне, придворной потаскухе. Не для того меня внедряли, не для того цвела.
– Софья Михайловна, придите в себя!
Она обнаружила, что стоит, задыхаясь, сжимая кулаки с такой силой, что острые ногти – будь проклята придворная мода, как же она ненавидит острые ногти! – до крови впиваются в ладони. Потом разжала кулаки. Сказала:
– Извините меня.
– Ничего. Бывает. Но на всякий случай, чтобы ты хорошенько уяснила. Наша работа перешла из стадии наблюдения в стадию полевого эксперимента. Ограниченного, не способного сместить вектор исторического развития. Но в менее значимых, поверхностных социально-культурных слоях запущены определенные процессы…
– Вы имеете в виду спасение интеллектуальной элиты? Будаха и остальных?
– В том числе. Эти процессы нельзя остановить по щелчку пальцев, только потому, что один из наших разведчиков оказался на грани провала. Твоя работа – обеспечивать информационную безопасность его личности. Благодарю за доклад, но тебе не следовало с ним приходить ко мне: тебе следовало решить проблему.
– Но как же я ее решу?
– Тут уж не мне тебя учить. Или пять лет полевой работы прошли даром?
Пять лет на спине, на склизких несвежих простынях, в душных покоях, с холодными фальшивыми побрякушками на голом теле? О нет. Даром они не прошли.
Но на этот раз она промолчала.
– И не вздумай входить в контакт с Антоном, – добавил дон Кондор, беспокойно поглядывая на Окану. – То есть не в прямой контакт. Не более тесный, чем прежде. Ему и так сейчас тяжело, совершенно не нужно лишний раз дестабилизировать обстановку.
Антону тяжело. Ну конечно. Как она могла забыть. Антону ведь очень-очень тяжело. Его безумно, нечеловечески утомил изнурительный режим – по две дуэли в месяц. Такое и вправду не каждый выдержит.
Она сцепила зубы. Процедила:
– Вас поняла.
– Вот и умница, вот и славно. Продолжай работать. Все под контролем, девочка, не беспокойся. Просто будь сильной. И осторожной.
«Если он назовет меня маленькой, я закричу», – подумала Окана.
Но он не назвал ее так. И она не закричала.
Уходя, в шутку хотела попросить подкинуть ее на вертушке до города. Но не стала. Она не помнила, когда в последний раз смеялась от души, да и было ли такое вообще хоть когда-нибудь.
Она всегда нравилась мальчикам. Милая, славная девочка Сонечка. Пока другие девчонки лазали вместе с мальчишками по деревьям, охотясь за урожаем яблок, она сидела на пригорке в ситцевом платьице, обхватив руками коленки – хорошенькие беленькие коленки, без ссадин и синяков. Мальчики на эти ее коленки вовсю таращились, и на тугие локоны, в беспорядке рассыпающиеся из-под соломенной шляпки. Мальчики приносили ей яблоки, еще и спорили, чье подношение лучше, толкались, злобно зыркали друг на друга. А она тем временем выбирала из сложенных к ее маленьким ножкам даров самый крупный и сочный плод, впивалась в него зубами и жмурилась хитро. А мальчики млели.
Где-то ты теперь, и что с тобой стало, славная девочка Сонечка…
А нигде. А ничего не стало. Выросла, стала коммунаром, захотела, как и прочие, приносить пользу. Поступила в Институт Экспериментальной Истории. Семья неимоверно ею гордилась – отец ее был простым работягой, механиком воздушной техники, научная карьера дочери его восхищала. Она и сама собой гордилась. На первом курсе преподаватели называли ее перспективы блестящими. На третьем она вызвалась на практику в группу разведчиков-исследователей. И – с треском провалила задание. «Вы слишком вызывающе себя ведете, Пермякова. Вы не вписываетесь, – выговаривал ей строгий Александр Васильевич Сидоров. – Впрочем…»
За это «впрочем» она была готова на все. В ней всегда было что-то ветреное, что-то, как многим казалось, слишком поверхностное. У нее было много друзей, но никто не воспринимал ее всерьез. И тут – Арканар. Внедрение в полевую группу, да не просто так, а – сопровождающим наблюдателем. Смотрящей. Той, кто не носит монитор, не выполняет никаких научных задач, но зорко следит за тем, кому такие задачи поручены. Чтобы не случилось ничего непредвиденного. Чтобы не раскрыли, не схватили, не запытали в Веселой Башне. А чтобы вовремя распознать угрозу, нужно было постоянно находиться при королевском дворе. Сам дон Румата появлялся там лишь от случая к случаю – у него было по горло работы в других местах. Всякий раз, когда он являлся на балы, охоты и церемонии, Окана ясно читала на его лице глубокую, неистовую тоску. Он улыбался, шутил, блистал, второго такого великолепного кавалера при арканарском дворе еще поискать – и ему все это было так тошно, что хоть садись и волком вой. Окана видела это. Порой она изумлялась, почему не видят другие.
То есть это поначалу она изумлялась. Первый год. А потом все поняла. Благородным донам позволено очень многое, в том числе некоторая доля эксцентричности. Непонятное мягкосердечие дона Руматы, кое многие находили смехотворным, хоть и никогда не сказали бы ему об этом в глаза; явная скука и порой даже досадливость, с которой он выполнял свои придворные обязанности; отсутствие раболепия перед первыми лицами королевства и странная привязанность к нелепым людишкам вроде барона Пампы, над которыми потешался весь Арканар, – все это прощалось ему, потому что он был мужчиной. Но что позволено благородному дону, то благородная дона позволить себе не может. Она не может скучать на балах и отворачиваться от назойливых поклонников. Она не может встать и уйти, когда галдящая стайка придворных дам по уши закидывает ее очередной порцией сплетен. И когда орел наш дон Рэба присылает к ней слугу с приказом немедленно явиться в его покои, она не может ответить: «Нет».
Знал ли об этом дон Кондор, отправляя ее сюда? Знал ли хоть кто-нибудь в Институте, что это такое – быть женщиной в царстве средневекового мракобесия, пусть даже и женщиной высокого положения, придворной дамой? Окана считала, что нет. Ее высадили на локацию и поставили рабочую задачу; как именно она эту задачу выполнит, никого не касалось. Если дон Кондор и отворачивался стыдливо, то не потому, что сполна сознавал, что ей приходится делать. Он просто чувствовал, что с нею что-то неладно, а что именно – не понимал. Вполне возможно, он, как и прочее руководство с Земли, искренне верил, что Сонечка Пермякова держит руку на пульсе всех придворных интриг исключительно за счет своего природного обаяния, как и благородный дон Румата. Если историк-мужчина может ответить на вызовы эксперимента и справиться с возложенными на него задачами, то почему не может историк-женщина?
А она не может. Не может, и все.
Она поняла это в тот день, когда решила принять ванну и явилась на бал, благоухая свежим запахом здорового тела, с капелькой легких земляничных духов. Это вызвало самый шумный скандал, какой знал королевский двор за целый месяц. Женщины смотрели на дону Окану с возмущением (ишь чего выдумала, кокетка!), мужчины – с вожделением (знаем, знаем, для кого старалась…). Ее тогдашний любовник, министр финансов, потянув носом над ее надушенным ухом, скривился и сказал: «Мылась? Мода, что ли, новая у вас пошла? Ты эту придурь брось!»
И она бросила эту придурь. Благородный дон Румата, отстояв скучные полчаса у туалета короля и нацепив сиятельную правую туфлю на высочайшую правую ногу, выходил из душных дворцовых залов на улицу и обретал свободу. Он шел в свой собственный дом, где слуги не смели глянуть на него косо. Шел к своей Кире, которая принимала его и любила настоящего, тем, кто он есть, а не кем должен казаться.
Он шел, и дона Окана смотрела ему вслед.
Это оказалось легко. Она поднаторела в таких делах. Пара томных улыбок из портшеза, одно вульгарное письмецо, приглашение на званый ужин в кругу избранных. Она не сомневалась, что он придет – не потому, что клюнул на ее уловки. Окана слишком хорошо понимала цену своей красоте – арканарской красоте, выхолощенной, скрупулезно подогнанной под вкусы местной публики и орла нашего дона Рэбы. Антон не мог купиться на такое, но дон Румата обязан был купиться, иначе о нем бы плохо подумали.
И он пришел. Окана долго сидела у себя наверху, слушая гомон собравшихся в салоне гостей. Потом встала, развернула перед грудью пышный веер из гигантских перьев. Пошла. Предстала перед ним во всем своем арканарском блеске: огромные синие глаза без тени мысли и теплоты, нежный многоопытный рот, роскошное, умело и старательно обнаженное тело… Глупая, похотливая курица. Вот кто она для дона Руматы, ни больше, ни меньше: Окана ясно читала это в прямом взгляде его светлых, холодных глаз, судящих ее с беспощадной божественной прямотой, ничего не пропускающих, видящих насквозь. Ты видишь меня насквозь, но на самом деле не видишь ничего.
Она пошла прямо к нему, протянула руку, кокетливо изогнув запястье.
– Вы ослепительны, – пробормотал Румата, глубоко кланяясь и лязгая мечами. – Позвольте мне быть у ваших ног… Подобно псу борзому лечь у ног красавицы нагой и равнодушной…
Его рука сжимала ее надушенное запястье, но не ладонью, а пальцами, чуть заметно поджавшимися от гадливости. Все смотрели на них. Завтра на них, разумеется, донесут. Но Окане было на это плевать. Завтра Антона в Арканаре уже не будет.
Я скажу ему, а вы делайте что хотите, дорогой Александр Васильевич.
Она потащила его смотреть ковры. Старая карга, приставленная доном Рэбой к его фаворитке, засеменила следом, прижалась к замочной скважине. Окана слышала, как она кряхтит и шамкает за дверью. Возможно, дон Рэба намекнул своей шпионке на подозрения по поводу дона Руматы, возможно, ей велено держать широко открытыми не только глаза, но и уши.
Окана резко остановилась, схватила Румату за шею, впилась ртом в его губы. Смотри, старая ведьма, смотри. Я потаскуха, он бабник. Так и донесешь орлу нашему, а теперь уходи.
Она ощутила дрожь отвращения, волной прокатившуюся по телу Руматы. Ах, какие мы брезгливые. Никогда еще Окана в Арканаре не была так близко к нормальному человеку – сильному, чистому, честному, пахнущему другим миром, где все проще и одновременно сложнее, где другое понимание чести, верности, красоты. Помнит ли он еще разницу? Помнит, раз теперь так дрожит. «Что ж ты дрожишь, бедный, не надо. Не съем тебя», – подумала Окана, а вслух сказала:
– Я так ждала тебя! Пойдем скорей…
И не солгала на этот раз.
Она втащила его в будуар, волоча, точно строптивого раба, только что купленного на рынке. Румата шел тяжелой походкой, словно на казнь, его мечи оглушительно громыхали при каждом шаге. Сейчас, сейчас, еще немного: дверь запру, и тогда скажу тебе, кто я. Тогда поговорим наконец-то по-человечески…
И уже раскрыла рот, чтобы назвать его настоящим именем – как вдруг увидела яркий, мгновенный проблеск в стене напротив. Пламя свечей отразилось в золоченой панели, которая повернулась вокруг своей оси и снова встала на прежнее место… да только теперь там, прямо над панелью, открылся смотровой глазок.
Чертова нянька! Будь она проклята!
И что теперь делать?
На Окану накатило отчаяние. Может, проклятая баба насмотрится и уйдет? Надо потянуть время. Она бросилась на кровать, протянула к Румате чуть подрагивающие руки.
– Ты прекрасен. Иди же ко мне. Я так долго ждала!..
На что она надеялась? Что он уловит истинный смысл этой дрожи – не похоть, а страх и отчаяние? Что примет яростный блеск в ее умело подведенных глазах за предупреждение об опасности, за попытку подать тайный сигнал? Нет, Сонечка, нет. Он слишком дон Румата. А ты – слишком дона Окана. Он увидит лишь то, что ожидает увидеть, а ты – покажешь ему именно то, что наловчилась показывать. Нету Сонечки, вышла вся. Только дона Окана со своими липкими губами и скатавшейся от пота пудрой, занявшая место Сонечки, вытеснившая почти до конца…
Тайное окошко над панелью пялилось на них неподвижным черным глазом.
Она понесла какую-то страстную чушь, схватила Румату за отвороты камзола, притянула к себе. Хоть бы на ухо шепнуть, назначить другое время и место… И тут он оттолкнул ее. Отшвырнул. Его красивое, честное лицо исказилось таким омерзением, граничащим с ужасом, что Окана застыла, пораженная беспощадной откровенностью этого взгляда. Вот и сломался. Будь она вправду доной Оканой, всесильной фавориткой страшного дона Рэбы, тут-то и подписал бы ты себе, Антошенька, смертный приговор. Потому что ни одна женщина в мире, цени она себя хоть на медный грош, не забудет и не простит подобного взгляда.
Ни на кого нельзя так смотреть. Я же не грязь, Антон. Кем бы я ни стала, но я не грязь. Я человек.
– Ваши ковры прекрасны, – громко сказал Румата. – Но мне пора.
– Как ты смеешь? – прошептала она.
Этот вопрос исходил не от доны Оканы. Он исходил от Сонечки, которой в тот миг хотелось лишь одного: лечь ничком и разрыдаться – от стыда за себя, павшую так низко, и от стыда за него, вообразившего, что он лучше ее. Ты смотришь на меня, как Бог на червя, но разве я червь, Антон? И разве ты – Бог?
Что с нами стало?
Он попятился к двери, нащупал ручку, выскочил прочь, словно будуар был наполнен ядовитым газом.
Окана вскочила с постели, повернулась спиной к смотровому глазку и закричала изо всех сил. Она кричала ему вслед, осыпая проклятиями. Дона Окана и Сонечка Пермякова кричали разом, в унисон – и обе они ненавидели Антона и дона Румату, так ненавидели и так хорошо понимали.
Когда его шаги стихли, Окана повернулась, схватила с будуара флакон духов и в бешенстве запустила им в смотровой глазок. Снова блеснула панель, окошко торопливо закрылось. Старая ведьма узнала все, что хотела.
Что ж, дядя Саша, можете быть довольны. Я ничего не сказала Антону. Эксперимент продолжается.
Когда пришла стража, Окана была готова. Она смыла с лица толстый слой косметики, вымыла голову, с наслаждением приняла ванну. Остригла острые ногти. Из всех своих вульгарных нарядов выбрала самое простое и скромное платье. Надела его сама, отослав служанку. Села у окна, подперев рукой подбородок. И стала ждать.
С ней были не очень грубы – не заламывали руки, не били. Похоже, рассчитывали на то, что один вид приближающегося черного остова Веселой Башни повергнет ее в трепет и шок. Вообще-то ей полагалось упасть в обморок. Но поскольку теперь игры потеряли всякий смысл, Окана лишь окинула взглядом черный зев дверного проема, готовящийся поглотить ее без остатка. Она не боялась. Страх – удел тех, кому есть что терять.
Камера была вонючей, грязной, тесной, без единого окна и даже без ветровой отдушины. В такой высидишь не дольше недели, потом попросту задохнешься от смрада собственных испражнений. Ей оставили свет: сальный, страшно чадящий огарок. Окана взяла его в руки, не замечая, что расплавленный воск капает на пальцы. По крайней мере, этим можно отмахиваться от крыс.
Прошло время, но не слишком много – дон Рэба не мог позволить себе пытать ее неизвестностью, он был слишком обеспокоен и не знал, чего ждать от Руматы. Он не сможет выдерживать долго, придет. Окана хорошо его знала. Она чуть заметно улыбнулась в полумраке, слушая яростное попискивание крыс и шорох пауков по углам.
Дверь загрохотала, грубый голос велел пошевеливаться. Окана встала, и тут ее в первый раз ударили – в живот, кулаком, закованным в стальную перчатку. Сознание затопила пелена животного ужаса. Будет боль, будут пытки, будет насилие – все это будет. Сейчас так уместно было бы заплакать, запросить пощады, ведь именно этого от нее и ждут.
Но если она хочет выжить, то не должна больше вести себя так, как от нее ждут. Какая ирония. Ведь целых пять лет все было в точности наоборот.
В пыточной было просторнее и как-то даже свежее. Комната хорошо вентилировалась, чтобы хоть немного развеивать смрад гниения и смерти; ведь сюда спускались не только преступники с палачами, но и делопроизводители, записывающие показания пытуемых. А также порой и сама дона Окана, умело разыгрывавшая страстный интерес к пыточному делу – это качество дон Рэба особенно в ней ценил. Палач подвел Окану к стене, защелкнул тяжелые цепи на руках и ногах. Подошел к жаровне, лениво помешивая угли. Ждали дона Рэбу.
Наконец он вошел, подслеповато щурясь – в последние пару лет ему явно требовались очки, но он никогда бы не согласился носить этот атрибут книгочеев. Окинув пленницу взглядом, дон Рэба скорбно покачал головой, поцокал языком. Палач с хрустом перевернул раскаленные угли на жаровне.
– Девочка моя, девочка… А я ведь предупреждал, чтобы ты была осторожней.
– Тебе тоже стоит поостеречься, старый ты боров, – сказала Окана по-русски.
И все перевернулось. Время остановилось. Дон Рэба застыл, как каменный, впившись взглядом в избитую женщину, лежащую перед ним в кандалах. Женщину, которой следовало трепетать, рыдать и вопить от ужаса. А не смотреть на него с холодной усмешкой и не говорить с ним на неведомом языке.
– Слышал этот язык, да? – она снова перешла на арканарский. – А не ты, так твои шпионы. На слух записали, хотя и ничего не поняли. Я даже догадываюсь, где они этот язык слышали. И от кого.
Дон Рэба повернулся на каблуках. Ткнул палача кулаком в спину.
– Пшел вон!
Глухонемой палач кинул на хозяина удивленный взгляд, но безропотно подчинился.
Дон Рэба стоял неподвижно, скрестив на груди руки. Потом подошел к жаровне, взял раскаленный прут, стряхнул с него ошметки золы.
– Грязная сука, – сказал он раздельно. – Все мне скажешь.
– Разумеется, подагрический ты хрыч. Только то, что я скажу, тебе совсем не понравится.
Рэба заколебался. Он смотрел на нее с лютой, звериной ненавистью, держа орудие пытки так близко, что Окана слышала запах, идущий от раскаленного железа. Еще минута, и она услышит запах собственной паленой плоти. Плевать.
– У меня в зубе капсула с ядом, – сказала она. – Если ты сунешься ко мне с этой твоей палкой, я раскушу капсулу, и через секунду у тебя на руках будет мой скорченный труп. Ты не узнаешь ничего. И еще до рассвета сдохнешь в таких муках, которые тебе и присниться не могли, орлик мой.
Последнюю фразу она сказала снова по-русски, не заботясь, что он не поймет – вернее, зная, что он прекрасно поймет – если не слова, то их смысл. Дон Рэба мелко дрожал, выпучив свои маленькие цепкие глазки. Какой же он урод! Как же она его ненавидела!
Но это тоже работа, которую кто-то должен делать, верно?
– Кто ты? – спросил Рэба.
– Вот как, теперь речь обо мне? Кто такой дон Румата, тебя теперь меньше волнует?
– Отвечай, сука, – прошептал Рэба, но уже было поздно: он боялся, и она видела, что он боится.
Окана откинулась назад. Спокойным, хотя и замедленным от тяжести цепей движением сложила на талии закованные руки.
– Я та, кто знает, откуда дон Румата берет золото. Я та, кто знает, почему он не убивает людей. Я та, кто знает, что ради тебя он сделает исключение, если ты сунешься ему поперек дороги. Я та, кто знает, что тебе делать, чтобы не лишиться власти и головы в течение ближайших суток. Вот кто я такая, дон Рэба. Следующий вопрос?
Она насмехалась над ним в глаза, так, как давно мечтала. Это было мгновение ее триумфа, оно почти стоило всех унижений прошедших лет. Дон Рэба колебался. Его поразили не столько слова Оканы, сколько ее внезапно до неузнаваемости изменившаяся речь, манера держать себя, взгляд, даже голос. Это была решительно не та женщина, которой он пользовался и которую считал лишь самую малость смышленее попугая. Теперь, напротив, он сам ощущал себя перед ней круглым дураком.
Раскаленный прут с грохотом упал на пол.
– Как… как он делает золото?
Неужели именно это его больше всего волнует? Впрочем… не так уж и удивительно.
– У него есть для этого машина. И еще у него есть машины, которые плюются пламенем. Они способны сжечь человека дотла за несколько мгновений. Десять таких машин за четверть часа уничтожат весь гарнизон Серых. Еще у нас есть машины, которые летают по небу. Каждая способна поднять до пяти человек.
– У нас, – дон Рэба облизнул губы. – Ты сказала – у нас?
– А ты все еще не понимаешь, бедный мой орлик?
Он нервно зашагал по камере. Пару раз бросал взгляд на жаровню, потом отворачивался. Старые привычки неизживаемы, но дон Рэба был умным, хитрым и очень осторожным политиком, а для своего времени и окружения – на удивление гибким. Он обладал всем сонмом талантов, свойственных посредственности. Именно это и привело его к власти, именно это и позволяло удерживать власть.
– Что вы хотите? Что вам нужно? – отрывисто спросил он.
– Это не твоего ума дело, – небрежно ответила Окана.
Он подскочил к ней, занес кулак. Встретил ее прямой, режущий, словно бритва, взгляд. И опустил руку.
– Как я могу знать, что все это не наглая ложь?
– Ты знаешь, что все это не наглая ложь.
– Как я могу тебе верить?
– Не можешь.
– Я притащу сюда Румату и повыдергиваю тебе руки и ноги у него на глазах!
– Ты, похоже, забыл, что я сказала про капсулу с ядом. Или ты невнимательно меня слушал? Слушай внимательнее, дон Рэба, это в твоих интересах.
Он снова забегал, дергая пальцами свои жидкие волосы. Он что-то бормотал себе под нос, то гневно, то удивленно. Окана смотрела на него сквозь полуопущенные веки и ждала.
Наконец дон Рэба остановился и сказал:
– С вами можно договориться?
Да, Александр Васильевич был прав. Эксперимент идет полным ходом, и избранная стратегия себя оправдывает. А возникающие проблемы… что же. Они решаемы.
– Договариваться будешь с доном Руматой. Он сообщит, на каких условиях ты можешь не опасаться вмешательства с нашей стороны. И не советую тебе с ним торговаться, он этого очень не любит.
– Он дьявол, да? А ты – демоница? – спросил дон Рэба, с искренним любопытством вглядываясь в Окану. Похоже, его осенила мысль, что все эти годы он пользовал как шлюху могущественное создание из иного мира. И эта идея ему неимоверно польстила.
– Это именно то определение, которое способен вместить твой примитивный разум. Да, я демоница, – насмешливо сказала Окана.
Дон Рэба восхищенно цокнул.
– Что-то подобное я и подозревал. Эти летающие машины… Пару раз шпионы доносили о них, но я не поверил. Еще и пороть их велел, чтобы не шли на дело с бодуна…
Он глубоко задумался. Вздохнул.
– Ты не сможешь вернуться ко двору.
– Разумеется. Я и не собираюсь. Ты пустишь слух, что я была арестована по подозрению в измене и умерла, не выдержав испытания огнем. Я исчезну, и никто не станет задавать никаких вопросов.
– Да, это хорошая мысль, – пробормотал дон Рэба. – Хорошая мысль…
Он наклонился с резвостью, неожиданной в этом рыхлом холеном теле, подцепил с пола раскаленный прут и ткнул им Окане в грудь, прямо над сердцем.
Она не вздрогнула. Не закричала. Она сидела и смотрела на него, холодно кривя уголок рта.
Я сильная, Александр Васильевич. Кукле не больно.
Дон Рэба выронил кочергу.
– Ах ты ж… – прохрипел он. – Что ж ты…
– Ты был никудышным любовником, орлик, – сказала Окана, глядя на него со странной смесью отвращения и неясной, абсурдной нежности. – Да и человек никчемный, но этого тебе не понять. Прощай.
Антон сидел на пирсе, спустив ноги в воду. Штанины у него были закатаны до колен, рукава рубашки тоже закатаны по локоть. Он разглядывал поплавок, дергающийся на поверхности воды, и не двигался. Вокруг пели птицы.
– Я не хочу, – сказала Окана.
Именно так она продолжала называть себя в мыслях. Окана. Хотя здесь, на Земле, все могло – и должно было – вернуться на круги своя. Но не вернулось. Работа дона Руматы, мужская работа, оставляла простор для маневра; можно драться сто двадцать шесть раз, никого не убив, можно дойти до самой грани и сдать назад, остановиться, отыграть, не переступить роковую черту. Но она, дона Окана, роковую черту переступила в самый первый день, в самый первый раз. И дороги назад нет. Нет эвакуации для Сонечки Пермяковой.
Но ведь и дон Румата не сдал назад. Не сразу, но он тоже переступил черту. Арканарцы убили Киру, и он стал убивать арканарцев. Он убил их очень, очень много.
«Кто виноват? – подумала Окана, глядя издали, как он сидит на пирсе и невидяще смотрит на прыгающий поплавок. – Ты зарубил десятки людей. Я отдавалась десяткам мужчин. Во мне всегда была эта грязь? А в тебе всегда прятался этот зверь? Арканар всегда был частью нас, наравне с Землей? Или просто и ты, и я – мы где-то ошиблись, где-то свернули не туда?»
– Я не хочу здесь быть, – снова прошептала она, и Александр Васильевич мягко обвил рукой ее напряженные плечи.
– Понимаю. И не могу приказать. Просто прошу.
– Что я ему скажу? Он никогда не видел… меня. Я ему никто.
– Ему теперь все никто.
– Я плохо сделала свою работу. Думала, что дон Рэба достаточно запуган. Не предполагала, что он… что этим закончится.
– Никто не предполагал. Это и моя ошибка тоже. И ошибка Антона. Мы все порядочно напортачили, как ни крути. Именно поэтому я надеюсь, что тебя он сможет услышать. Что именно ты сможешь до него достучаться.
– Думаете, он захочет разделить со мной свою вину? – горько улыбнулась она, и Александр Васильевич ответил тихо:
– Я надеюсь на это. Очень.
Окана вспомнила взгляд Руматы, последний взгляд, брошенный благородным доном на благородную дону. Там, в будуаре. Свою ненависть. Свой стыд – за себя и за него. Ты – Бог, а я – червь. Или наоборот?
Эту ношу не вынести одному.
Окана сделала шаг вперед, по направлению к озеру, над которым, звеня, переливался прозрачный лесной воздух, опьяняющий свежестью и чистотой. Остановилась. Снова пошла. Быстрее, еще быстрее, неотрывно глядя на сгорбленную черную фигуру, почти неразличимую в ярком сиянии солнца.
Она задержалась по пути всего на одну минуту – нарвать земляники.