— Каждый раз, вступая в эту долину, я вспоминаю гравюры Дорэ, — сказал Гурген.
— Дантовский ад, — шепнул я, глядя на скалистое ущелье, меж каменных стен которого узкой белой лентой вилась дорога.
Осень рассыпала золотые и кровавые блики по вулканическим бастионам циклопов. Наша машина мчалась среди них, как броневик иной эпохи. Чтобы защитить свою крепость, гиганты вздымали над машиной огромные булыжники, но не успевали их обрушить: машина проносилась мимо, и камни нависали над шоссе как тщетная и бессмысленная угроза. Время от времени огромное плечо вдруг выступало из камня скалы, и я воображал себе циклопов, навеки заточенных в горе. Их отчаянные попытки освободиться приводили лишь к образованию глубоких щелей, из которых, как сигнал обреченной на угасание жизни, тянулись худосочные побеги сорняков. Иногда сухой и извивающийся, как веревка, ствол соединял две скалы, повисшие в удивительном равновесии, и я искал руку, способную поднять эти огромные гантели. И, наконец, обнаруживал ее в другой скале, окаменевшую в своем бесплодном порыве много тысячелетий тому назад.
Тогда я устремлял свой взгляд вперед, туда, где, теряясь вдали, синела узкая полоска прозрачного, как воды Севана, неба.
— Притормози, — сказал Гурген, и нажимая на педаль, я почувствовал, как вместе с машиной замедляется мой собственный пульс.
Некоторые считают, что я просто притворяюсь. Мои медленные движения кажутся им надуманными, навязывающими какой-то тайный смысл, и я помню, что даже Гурген сказал мне однажды: — Черт возьми, Мегер, ты обыгрываешь даже самые обыкновенные реплики! Твоя манера — эта легкая дрожь ресницами превращает в волнующую тайну самое обычное приветствие…
Но со временем он понял, что я делаю это не нарочно. Слова звучат в мире моей тишины, превращаясь в тончайшие импульсы, словно мое тело инструмент, в котором звуки продолжают вибрировать и тогда, когда произнесенные мною или другими слоги перестают звучать в воздухе. Если я двигаюсь медленно — это лишь потому, что я переношу эти отзвуки…
Итак, я притормозил, поняв, что мы приближаемся к означенному месту. Гурген изучал правую стену, от которой нас отделяла лента воды. Ее журчания мы не слышали, так как река текла значительно ниже уровня шоссе, и лишь верхушки прибрежных деревьев выдавали ее присутствие. Но эта тихая терпеливая река выкопала глубокую долину, проложив себе русло среди вулканических массивов, преодолев даже прочную черноту обсидиана.
— Стой! — крикнул Гурген.
Я затормозил, и мы оба качнулись на сиденье. Мы только что оставили за собой плоскую скалу, окаймленную изгибом реки — что-то вроде натуральной платформы, возвышающейся над руслом. Я обрадовался, так как иначе не знал бы, куда поставить машину: узкое ущелье с трудом позволяло проехать лишь двум повозкам. Я развернулся и поставил машину на платформе. Когда мы выходили, ее дверцы сухо стукнули, и на этот стук откликнулось многократное эхо долины.
Гурген потянулся, расправляя затекшие мускулы, потом крикнул: Э-э-э-эй! — и оглянулся, проверяя, откуда несется эхо.
— Брось! — сказал я, хватая его за руку и указывая на огромный архитрав — каменный навес, повисший прямо над нашими головами. Мы находились здесь, в дантовском ущелье, именно потому, что такой вот каменный блок сорвался со своего места несколько дней тому назад.
Я привожу эти подробности для того, чтобы вы поняли, как все это для нас обычно. Гурген послушно пошел вперед. Он снова начал рассматривать стену по ту сторону реки, и мы оба заметили на ней угловатую розовую массу. Но лишь он издал при этом торжествующий возглас, указывая протянутой рукой на огромный камень, оторвавшийся от массы и остановившийся на естественной, тоже каменной шпоре.
Как я вам уже сказал, камень был розовый. В своем падении он придавил несколько деревьев и теперь отдыхал на раздавленных стволах, столь же равнодушный, как тогда, когда падал, кто его знает, сколько тысяч лет назад — чтобы закрыть пасть пещеры, вход в которую виднелся теперь в крутом берегу метров на пять выше того места, где остановился камень.
Темная дыра была не слишком велика. Но я сразу же заметил, что ее края казались гладко отшлифованными.
— Посмотри-ка! — воскликнул Гурген, неспособный думать молча.
Короткие черные усики казались на его круглом лице совершенно неуместными, словно заимствованными из реквизита цирка. Нарисованные с нежной старательностью тонкие губы и раскосые зеленые глаза придавали лицу что-то женственное, чему резко противоречили агрессивная настойчивость усов. И лишь приглушенный блеск лысины, окруженной растрепанным венчиком волос, несколько смягчал их грубую неуместность. Повернувшись сейчас ко мне, он был похож на большого кота, вдруг обнаружившего перед собой целую крынку сметаны.
— Хотелось бы мне посмотреть, как этот камень выглядит изнутри, сказал он с таким лакомым выражением, что я улыбнулся. Поняв меня, он важно добавил: «Ну, пошли, наконец!» И отправился вперед. Мы спускались по берегу, прыгая с камня на камень и хватаясь за высохшие пни, словно специально появившиеся здесь, чтобы облегчить нам путь. Все яснее слышалось журчание воды — единственный звук, который, пронзая тишину, не нарушал ее. Какая-то птица чирикнула, перелетая на тот берег.
Было жарко. Следуя за Гургеном, который прыгал, как живой мячик, перебегал мелкими шагами и снова прыгал с камня на камень, я, казалось, просто-напросто скользил вниз, словно погружаясь в прошлое, в историю, хотя прошлое реки было наверху, там, где ее воды прорыли исчезнувшие слои. Видимое русло было как раз самым новым, но, не знаю почему, для меня этот спуск означал удаление от белого шоссе, окаймленного столбами и проводами, по которым бежал свет и слова, произнесенные в Ереване. Здесь все было так, как давным-давно, в те времена, когда Сасунские богатыри налетали на своих врагов с поднятыми саблями или еще раньше, когда здешние жители поклонялись Вахагну. Вода, камень и тишина…
— Пошли же, наконец! — крикнул Гурген.
Он прыгнул на камень, обточенный рекой, взмахнул руками и повернул ко мне полную луну своего лица, запятнанного наглостью усов. Вода время от времени покрывала камень и мочила его остроносые туфли, но он не обращал на это внимания. Не дождавшись меня, он снова запрыгал по камням, потом мелкими шажками леребежал по импровизированному мостику из упавшего ствола, скользнул в воду и перепрыгнул на другой берег. Я двигался за ним, любуясь ржавыми оттенками булыжников и пением волн, полузакрыв глаза. И ничего не подозревая.
Затем начался подъем. Хотя мы взяли с собой лишь неизбежный свиток каната, два фонаря, два мастерка, кирку и лопату с короткими ручками, двигаться было нелегко. Я слышал шумное дыхание Гургена. Над нашими головами высились огромные скалы, но хотя мы старались не думать о том, что одна из них может в любой момент обвалиться, мы взбирались рядом, а не друг за другом.
— Давай передохнем, — предложил Гурген.
И, не ожидая моего ответа, вытащил из кармана белый платок и вытер им лицо и лысину. Мы еще не достигли уровня шоссе. Вид был суровым — дикое нагромождение форм.
— Маленькая страна, — фыркнул Гурген. — Одни камни… каменные складки… А попробуйте-ка их расправить. Вы сами удивитесь, каким большим покажется вам тогда этот уголок страны!
Я не стал спрашивать его, с кем он спорит, так как знал, что он репатриировался из Франции всего несколько лет тому назад. Его любовь к каменистой стране предков питалась легендами в крошечных тавернах Марселя и теперь, когда он находился среди близких людей и легендарного пейзажа, расцвела, как оранжерейное растение, перенесенное в естественные условия.
Но мне спорить было не с кем. Я знал здесь каждую каменную складку, я был рожден под этим голубым небом, в ослепительном блеске полотен Сарьяна.
— Слушай! — сказал я ему.
— Что? Ведь ничего не слышно!
— Тишину, Гурген. Слушай тишину!
И, взобравшись на каменный берег и прислонившись к разным уголкам скалы, мы оба погрузились в молчание. Все вокруг казалось окаменевшим, настоящее потеряло свою силу. Словно бы в природе еще не началось творение, и мы находились в пустоте, в огромном мешке, в котором еще ничто не произошло и все могло произойти по-иному. Отдыхая, я всеми своими порами впитывал неисчерпаемые возможности тишины. Я словно слился с камнем и боялся пошевелить пальцами, чтобы не обратить на себя внимание листьев, напомнив тем самым, что мы принадлежим к давно созданному миру с установившимися обычаями и законами. Но Гурген пришел из мира, который больше не умел жить молча и радоваться тишине. Поэтому, не в силах задерживаться здесь ни на секунду, он быстро произнес, пожимая плечами: Так можно простоять до завтра…
И начал снова взбираться. Я проглотил улыбку и, бросив последний взгляд на долину, застывшую в тиши первозданности, повернулся лицом к стене. Теперь мы поднимались почти ползком, словно плывя по твердой поверхности. Мы действовали руками и ногами, использовали каждый выступ в скале и иногда, огибая какой-нибудь горб, через который не могли перешагнуть, теряли друг друга из виду. Прильнув щекой к розовому камню, мы замечали на нем травинки и муравьев.
Однажды я даже прижался к скале ухом, но ничего не услышал. Замурованные в каменный капкан горы, циклопы были неподвижными.
Мы почти одновременно достигли камня, который оторвался от скалы и открыл вход в пещеру. Он лежал на своей постели из раздавленных стволов несколько косо и, сунув под него руки, мы почувствовали гладкую поверхность, соответствующую отшлифованной раме у входа в пещеру.
— Странно… — заметил Гурген.
Он смотрел на меня вопросительно, но я не чувствовал потребности выражать свое удивление вслух. Я искал объяснения и надеялся найти его наверху, в пещере, от которой нас отделяло теперь всего несколько метров.
Гурген подошел к темному зеву пещеры первым.
Упершись ногами в ствол небольшого деревца, он изучал гладко отшлифованную раму вокруг входа. Она то расширялась, то сужалась в зависимости от выступов камня, но повсюду была гладкой, как зеркало.
— Не будешь же ты утверждать, что это естественное явление, — сказал он, хотя я ничего не утверждал.
— Камень словно отпилен…
Он был прав.
— Зажги фонарь, — напомнил я ему.
Он подчинился, и луч света, пройдя зону полутьмы, пронзил мрак пещеры. Хотя луч был не слишком длинным, мы легко убедились, что, узкая в начале, пещера постепенно расширялась.
— Помоги мне, — попросил Гурден, и я подтолкнул его сзади; проникнув в пещеру, он протянул руку и втянул меня вовнутрь.
Я говорю «вовнутрь» — и вновь переживаю восторг, который ощутил в ту минуту, наивную надежду, что вот сейчас я увижу циклопов, замурованных в твердой материи… Выраженная таким образом, моя надежда кажется смешной. Разумеется, я не верил в существование прикованных великанов и не надеялся обнаружить их, подобных огромным окаменевшим ракушкам, слившимся с горой. Я даже сам не знаю хорошенько, чего я ждал, все слова кажутся мне слишком тяжелыми, и моя тогдашняя надежда темнеет и исчезает, когда я пытаюсь втолкнуть ее в избитые трафареты. Но произнеся слово «вовнутрь», я на минуту испытал восторг той минуты. Свежее и глуповатое чувство, настолько наивное, что для того, чтобы дать о нем представление, мне пришлось упомянуть о циклопах. Простое воспоминание, слово, благодаря которому я вновь переживаю мечты детства и неповторимый восторг тех лет.
Но, повторяю, я ничего не подозревал. Просто переживал это благословенное состояние, делавшее меня восприимчивым, предрасположенным к чуду, уверенным в том, что со мной что-то случится — встреча через много лет с восторгом детской поры, когда человек ничего не знает, но все предчувствует, воскрешая мифы и переживая чудеса.
Может быть, вы даже не сможете меня понять. Наверняка, не сможете… Поэтому я просто прозаически сообщу вам, что я зажег второй фонарь… Согнувшись, мы шли друг за другом, словно прижимаемые к земле тяжестью каменного свода. Пахло породой, сыростью и темнотой. Тишина была настолько полной, что, сквозь стук наших шагов по каменному полу, я слышал удары собственного сердца.
Вскоре мы смогли распрямиться и наши фонари осветили большое помещение, в котором могла развернуться машина, оставленная мною на шоссе. Стены и пол были пусты, и мы вопрошали себя, как долго никто не ступал по этому сточенному камню. Может быть, никто вообще не проникал сюда? Но это казалось маловероятным. Более или менее крупные пещеры находятся в стенах всей долины — туннели, сквозь которые в незапамятные времена текла лава. Но все они уже изучены. Я знал, что люди пользовались ими еще тогда, когда зарождались первые воспоминания человеческого рода. В большой пещере Тиграна, расположенной не более чем в километре от того места, где мы сейчас находились, угли, оставляемые пастухами, еще и сегодня жарящими там шашлык, чернеют всего на ладонь выше очага человека, пользовавшегося ножами из обсидиана.
Теперь пещера заворачивала налево и свод опускался так низко, что нам пришлось ползти по каменному коридору. Но вскоре мы оказались в зале, еще большем, чем первый, и прежде чем лучи фонаря осветили его, наши взгляды поразило красноватое свечение посередине пола. Сначала мне показалось, что это костер.
Но не успел я задуматься о том, насколько это невероятно, как свет наших фонарей упал на него. И мы различили на полу огромного каменного зала сосуд необычайной формы.
— Поверни фонарь! — воскликнул я. Гурген понял меня, и мы оба перевели лучи фонаря на стену.
Сосуд остался в темноте. И тут же, как я и ожидал, красноватое свечение возникло снова. Сверкающий клубок предсказывал присутствие чудесного, которое я уловил инстинктивно.
— Это еще что такое? — воскликнул Гурген.
С комическими предосторожностями он приближался к сосуду. Сказать ему, что перед ним чудо? Чудо, воплотившееся в металлический сосуд высотой примерно в полметра, совершенно необычайной формы — потому что, понимая, что он что-то напоминает, я никак не мог уловить, какие элементы действительности отразились в его выразительных контурах. Я сказал «выразительных». Слово может показаться не слишком подходящим, поскольку я только что упомянул о бессилии этих форм выразить что-либо определенное. И все же, хотя они и не говорили мне ничего определенного, я чувствовал, что они были созданы именно для того, чтобы что-то выразить, что они были в состоянии выразить что-то. Виной тому, что я не понимал, о чем идет речь, было, может быть, мое собственное бессилие. Мне казалось, что передо мной смысл более скрытый, чем давно забытое значение сфинкса, более чужой, чем слово, произнесенное на незнакомом языке, но столь же далекий от случайной комбинации произвольно выбранных форм. Короче говоря, я чувствовал в создании сосуда какое-то намерение, но не мог угадать, какое именно.
Вместе с Гургеном мы рассматривали линии странных объемов, соединенных в стоявшую на полу форму, какое-то чудо равновесия, таинственное соотношение высоты и ширины, использованных настолько необычно, что сосуд должен был иметь вместимость намного большую, чем это казалось на первый взгляд. Подробное описание округлостей различного размера, сплавленных воедино волн и изгибов превысило бы не только мои способности, но и возможности языка, ибо такое соединение форм (которое было в то же время гармоничным и — говорю еще раз — выразительным) невозможно описать словами. Но не забывайте при этом, что сосуд был вылит из металла, красноватого и блестящего, и что, несмотря на сырость, он сохранился так хорошо, как будто был сделан только что.
И, в отличие от всех известных нам металлов, этот излучал свет.
— Орикальк, — шепнул Гурген, и мне показалось естественным, что он, как и я, подумал о чудесном металле старинных легенд об Атлантиде единственном, с чем можно было сравнить странный материал сосуда.
В том, что даже он вынужден был прибегнуть к миру фантастического, я увидел подтверждение моего предчувствия чуда, присутствие которого я уловил в восторге, охватившем меня сразу же, как только я вступил в пещеру.
— Орикальк, — подтвердил я с радостным воодушевлением.
— Абсурд, — возмутился вдруг Гурген. — Ведь мы же не дети!
Я, напротив, чувствовал, что все более переношусь в чудесный мир детства.
— Знаешь что? Сними-ка свои усики, — сказал я, но Гурген быстро направил на меня ослепляющий луч фонаря.
В его голосе прозвучало подлинное беспокойство, когда он спросил: — Ты что, спятил?
— Убери от моих глаз свет! — И вдруг мне показалось, что мои слова приобрели какой-то особый смысл: ведь мои глаза знали свет, который ему был недоступен. — Или погоди… Я не брежу, не бойся…
— Тем лучше, — пробормотал он. — Мы и так потеряли массу времени. Помоги мне открыть эту чертовщину…
Его практическое предложение напомнило мне, что я даже не задумался о том, можно ли открыть сосуд.
Есть ли у него крышка, необычайная форма которой дополняет его фантастические линии? Мы поставили фонари на пол и подошли к сосуду. Мы не знали, следует ли поднять или отвинтить его крышку, прилегавшую настолько плотно, что я сомневался, существует ли она на самом деле, но достаточно нам было приблизить к ней пальцы, как верхняя часть сосуда отскочила сама собой. Все длилось какую-то долю секунды. Движение было совершенно неожиданным, и мы оба невольно отпрянули. Крышка встала на место, и в каменном зале разлился сильный и устойчивый аромат, нам совершенно незнакомый. У меня было ощущение, что, протянув руку, я смогу схватить этот запах, хотя он, разумеется, был неощутим и поражал странной тонкостью, позволявшей ему забираться к нам под кожу, проникать в нас, тем самым похищая у нас способность определить его. Но, едва перестав его чувствовать (а это случилось почти тотчас же после того, как сосуд закрылся сам собой), мы оба, я и Гурген, наклонились, подняли по кусочку какого-то белого вещества и начали рисовать на каменном полу.
Ни один из нас не передвинул фонари, свет которых падал на сосуд, и не понял, что он не видит, что рисует.
Мы стояли на коленях, не замечая темноты, и быстро и уверенно водили белыми палочками (это был не мел, а что-то вроде глины) по довольно гладкому камню.
Я помню, что за все время, пока длилось это довольно странное занятие, мы не взглянули друг на друга и не обменялись ни словом. Достойный, просвещенный и нетерпеливый Гурген развлекался, как ребенок.
Мне кажется излишним уточнять, что ни один из нас не знал, что делает, не собирался рисовать и не мог бы сказать, какие формы сложатся из линий, которые он старательно протягивал. Тем больше было наше удивление, когда мы, оба одновременно, встали и, опомнившись, взглянули друг на друга.
— Что за черт?…
Гурген не кончил своей фразы. По сути, он и сам чувствовал, что что-то произошло, но не знал, что именно. С минуту мы оба смотрели на металлический сосуд. Потом, словно по знаку, каждый схватился за свой фонарь и направил поток его света на свои рисунки.
Хотя мы работали в темноте, то, что мы увидели, было далеко от мазни. Как бы невероятно это ни казалось, на камне, поры которого впитали следы белой глины (я говорю так за неимением другого, более подходящего названия) появилось стилизованное изображение человеческого тела. Пропорции были воспроизведены точно, члены указаны, как положено, и по этой причине я не сразу понял, что показалось мне необычайным в этом белом рисунке — кроме мастерства, с которым он был выполнен и которое казалось мне совершенно невероятным, тем более что я прекрасно знал, что неспособен сделать ни одного более или менее выразительного штриха.
На схеме человеческого тела шло множество тонких полос, отмеченных на определенных расстояниях рисунками, которые могли обозначать звезды; при этом все линии, покрывшие тело, члены и голову, сходились или расходились от большой звезды, расположенной в правой части груди параллельно находящемуся в левой стороне груди сердцу. Ничего не понимая, я дрожал всем телом, как некий необычный детектор, пораженный присутствием чуда. Я настолько забылся, что не услышал, как Гурген задвигался, и повернулся к нему лишь тогда, когда он произнес, стоя возле меня: — А ну, пойди сюда!
Он говорил охрипшим голосом подростка. Я последовал за ним и, при свете фонаря, увидел, что его рисунок был совершенно идентичен моему. Фигура была стилизована так же точно, линии, отмеченные звездами, были такие же и — что мне показалось уж совсем невероятным — даже размеры рисунка казались одинаковыми. Я тут же проверил это, измерив их веревкой. Они полностью совпадали.
— Хотел бы я понять… — сказал Гурген.
Но я знал, что ему это не удастся. Мы обеими ногами вступили на землю чуда, через минуту пещера могла превратиться в дворец, из светящегося сосуда могло вырасти дерево, или живое существо, или новый мир.
Кто в состоянии постичь колдовство магребина из «Тысячи и одной ночи»? Все стало возможным, ибо мы снова превратились в детей, и в мире не было других законов, кроме законов наших надежд.
— Пошли дальше, — в недоумении проговорил Гурген. — Сосуд захватим на обратном пути.
— Если он захочет…
Он остановился и крикнул во весь голос: — Что?
— Ладно, ладно, пошли!
Не стоило говорить с ним, пока он еще не понял…
А во мне уже звучала песня, и мне казалось, что я испытываю легкое головокружение, которое, однако, не позволяло мне забыть, где я нахожусь, и делало меня счастливым.
— Нужно сфотографировать рисунки, — вспомнил Гурген.
— На обратном пути. Согласен?
Он пожал плечами и вошел в следующий зал. Но тут же я услышал его крик и, бросившись вдогонку, застал его прильнувшим к стене. Правая рука бессильно свисала у него вдоль тела, пятно света окружало ноги, а левая рука указывала в глубь помещения, где тьма была непроницаемой. Я заметил, как сильно дрожит его рука. Он шевелил губами, не в силах извлечь ни одного звука. Я прорезал лучем фонаря мрак пещеры и вдруг почувствовал, что мои волосы встают дыбом, а вдоль позвоночника скользит ледяной палец.
Там, во тьме — огромного, во всю высоту пещеры — я увидел себя. В ужасе, неспособный мыслить, я созерцал свое словно вырезанное, лишенное фона изображение. Я стоял на ногах. С минуту я надеялся, что речь идет об оптическом обмане, о простом световом эффекте. Но тут я узнал белый халат, который носил лишь в институте, халат, которого не было на мне сейчас, когда я обследовал пещеру, и понял, что выросшее передо мной увеличенное изображение не принадлежало настоящей минуте. Оно не было отражением в каком-то невероятном зеркале или продуктом случайных соответствий… У меня в голове все перепуталось. Как ни был я готов принять чудо, подобная встреча превосходила мою восприимчивость и превращала восторг в ужас.
Гурген молчал. Теперь он дышал уже не так шумнои, как я предполагал, начинал рассуждать (он располагал каким-то преимуществом во времени разумеется, минимальным, но значение секунд теперь невероятно возросло). Наконец он поднял вверх фонарь и направил его свет не к середине зала, как в первый раз, а на пол, и мы оба увидели скелет. Он лежал на спине, словно распятый, кости ног были вытянуты, руки сложены крестом, перпендикулярно к позвоночнику.
Но не вид скелета ужаснул нас: профессия приучила нас к виду человеческих костей (да мы и надеялись найти в этой пещере кости, и, может быть, старинные предметы), а то, что мое изображение выходило из правой части обрушенной грудной клетки, которая была когда-то живой грудью — как призрак, поднимавшийся из ноздреватых пожелтевших костей.
— Нет, — возмутился Гурген. — Это невозможно! Этого не может быть…
Как и мне, в силу невольной ассоциации идей, ему показалось, что это мой скелет лежит там, распятый на камне. Он на секунду закрыл глаза и снова широко открыл их, но ни я, ни призрак не исчезли. Как в бреду, мы приблизились к скелету и, среди костей правой руки, обнаружили нож из дымчатого обсидиана. Я стоял возле своего огромного изображения и, наклонившись, пронзил его головой. Я не заметил этого, но Гурген крикнул: Мегер! — и я, распрямляясь, снова прошел сквозь свое бесплотное изображение.
Оно осталось целым, словно состояло из какого-то нетленного вещества, над которым у нас не было власти.
Я еще несколько раз прошел сквозь него, и каждый раз изображение складывалось снова, будто я был камешком, неспособным поколебать поверхность глубокой реки. И все же изображение не имело глубины.
Обсидиановый нож выдавал возраст скелета. Я знал, что до недавних пор пещера была закрыта и вспомнил гладкую, как срез, поверхность обвалившегося камня и рамы вокруг входа в пещеру. Откуда там могло взяться мое изображение, выходящее из древнего скелета?
— Пещера здесь кончается, — неверным голосом проговорил Гурген, осветив фонарем молчаливые стены.
— Не трогай больше ничего, вернемся в институт…
Я бросил последний взгляд на изображение, в течение многих тысячелетий ожидавшее меня в углублении горы. Мне показалось странным, что вместо ожидаемых мною циклопов я нашел здесь самого себя. Было ли это предзнаменованием? Казалось, я присутствовал при откапывании моего собственного тела… Я радовался, что ухожу от гигантского изображения и огорчался при мысли, что снова бросаю его в бездне. Я навсегда оставлял здесь самого себя, во тьме и холоде.
Крылья чуда больше не несли меня вперед. Я передвигался с трудом, мучимый неуверенностью и беспокойством. Как в трансе, мы с Гургеном взяли сосуд из светящегося металла, стараясь не задеть его крышки, как в трансе, вышли из пещеры и зажмурились от ярких лучей. Дикое ущелье показалось мне наивным, как трогательная, старательно исполненная иллюстрация.
Не знаю, как я довел машину до Еревана.
Мегер прервал свой рассказ, и его ресницы дрогнули от нахлынувших воспоминаний. Словно прислушиваясь к отзвукам суровой мелодии, он хранил на своем смуглом лице выражение боли. Губы были полураскрыты. Никто из нас не торопил его, хотя у всех было ощущение, что мы сами побывали с ним в пещере, и мы с нетерпением ждали, когда же рассеются чары, заставившие нас застыть вокруг стола. В высокие окна виднелась обезглавленная пирамида снегов Арарата, блестевшая, как облако, навсегда подвешенное в голубом небе; сам каменный колосс не был виден, даль и туман растопили его в голубой бесконечности, и лишь вечное облако странной формы указывало на то место, где, как говорит легенда, остановился некогда Ноев ковчег. И, оглядев по очереди своих коллег, собравшихся вокруг стола, я подумал о том, что в иные времена слова Мегера прозвучали бы, как легенда, или что легенда присвоила бы их, отсеяв одни и забыв другие. История Мегера как бы продолжала рассказ о людях, собиравшихся послушать Синдбада Морехода, возвращавшегося из своих фантастических путешествий, в надежде утолить вечный голод, который не могли насытить ни хлеб ни вино, голод, вырезавший идолов из стволов дерева, воздвигавший башни для изучения неба и двигавший в море корабли. Единственным различием между нами и слушателями Синдбада было то, что они довольствовались чудом, в то время как мы стремились его объяснить.
— Извините, — сказал, наконец, Мегер. Он выпил стакан золотистого вина, смущенно улыбнулся, словно еще раз прося нас извинить его за длинный перерыв, и продолжал свою историю, придавая словам особое звучание и пополняя с помощью мимики ускользающий смысл: — Мы принесли сосуд в институт, и все собрались вокруг нас. Наверное, мы вели себя довольно странно: мы не слышали, что нам говорили, и наши взгляды блуждали, то и дело, помимо нашей воли, устремляясь к сосуду и встречаясь здесь, словно по чьему-то знаку. Необычная форма сосуда, разумеется, вызвала удивление, и немало рук потянулись к нему, ощупывая его контуры. Полный какого-то неопределенного предчувствия, я ждал. Я не собираюсь утверждать, что знал, что за этим последует, но беспокойство, с которым я следил за движением рук, гладивших выступы и закругления сосуда, все росло, и я кусал губы, стараясь сдержать волнение, которое, может быть, увеличивалось и при мысли о том, что все мое беспокойство может оказаться напрасным. Я не знаю, кто тронул подвижную крышку сосуда, но вдруг почувствовал волну уже знакомого мне аромата и увидел, как на лицах всех присутствующих отпечатлелось удивление. Потом повернулся к белой стене и начал рисовать.
Все, находившиеся в комнате, принялись делать то же.
Одни рисовали на бумаге, покрывавшей стол, другие, как я, на стене, а несколько человек, которым не оставалось ничего другого, наклонились и начали рисовать на линолеуме, покрывавшем паркет. Потом я узнал, что не у всех оказались при себе ручки и карандаши и многие довольствовались тем вернее, не могли удержаться от того, чтобы не начать рисовать пальцем, причем не остановились до самого конца. И, хотя они не провели ни одной видимой линии, это не помешало им сосредоточиться на своем занятии, оставаясь совершенно равнодушными ко всему, что выходило за ограниченный круг поверхности, привлекавшей их внимание.
Когда запах перестал ощущаться, мы взглянули друг на друга, словно очнувшись от сна, и лишь я и Гурген не удивились, обнаружив, что все рисунки были совершенно одинаковыми: все они представляли собой человеческое тело, по которому шли пунктирные линии, составлявшие большую звезду. Было совершенно ясно, что странный аромат нес в себе информацию, программу, что это он приказывал нам исполнять рисунки.
Я оставляю в стороне возгласы, которые вам не трудно себе представить, вопросы, которые и мы задавали себе в недавно покинутой нами пещере. Случайно среди нас находился профессор (он был одним из тех, кто, не найдя, чем рисовать, ограничился повторением запрограммированных жестов). Он тут же созвал заседание, на котором мы рассказали все, что вам уже известно. Единственное практическое решение, к которому мы тогда пришли, сводилось к принятию мер для охраны пещеры. В тот же день на нее была навешана дверь, ключ которой взял себе профессор, а металлический сосуд был помещен в сокровищницу института, где хранятся самые ценные памятники старины.
Последовала неделя сомнений, беспокойных ожиданий и всевозможных гипотез. Гурген уехал в Голландию, на съезд. Что же касается меня, я никак не мог сосредоточиться на текущих делах. Воспоминание о моем собственном изображении, открытом и покинутом в обществе скелета, возвращалось, как навязчивая идея, и хотя у меня возникла масса предположений, я избавляю вас от их бесполезного перечисления.
Я жил в состоянии постоянного возбуждения, не мог спать из-за кошмаров и, думаю, за одну эту неделю похудел на три килограмма. Поэтому вы можете представить себе чувство облегчения и надежды, которые я испытал, когда, в конце недели, узнал, что профессор хочет со мной поговорить.
В хорошо знакомом мне кабинете, охраняемом портретами старых историков и набитом еще не реставрированными сосудами, еще не расшифрованными надписями, еще не установленными предметами, меня ждали, кроме профессора, еще два человека, на лицах которых я обнаружил почти неприметную общность выражения. Может быть, это покажется вам странным, но я сразу догадался, что оба они принадлежат к миру науки. Я их никогда не видел — они, наверняка, работали в далеких от меня областях — но было что-то в их взглядах, в том, как они наклоняли головы, шевелили пальцами… Нет, я понимаю, что не смогу объяснить вам охватившее меня чувство. Тем более, что они совсем не походили друг на друга. Один был молод, носил очки в толстой оправе и, улыбаясь, обнажал два ряда белых зубов, блеск которых контрастировал с почти коричневым оттенком кожи. Другой, академик, был стар, очень худ и высок, седые кудрявые волосы окружали его лоб странным нимбом, заставившим меня предположить, что он носит парик (что оказалось неверно). Он то и дело потирал свои длинные пальцы, словно тщетно пытаясь их согреть. Мне сообщили, что он был знаменитым биологом, в то время как смуглый молодой человек блистал в области ядерной физики.
Довольно-таки взволнованный — что вы легко можете себе представить — я не запомнил тех нескольких слов, с помощью которых профессор попытался создать атмосферу, благоприятную для дискуссии. Я стал внимательнее, когда академик перестал потирать свои пальцы и положил ладони на стол.
— Прежде всего я хочу отметить, что анализ аромата подтвердил то, о чем вы, конечно, и сами догадались. Аромат несет в себе информацию. Химическая структура его молекулы довольно сложна, она приближается к структуре нуклеиновых кислот, несущих информацию наследственности. Должны ли мы видеть в элементах ее программы простую демонстрацию ее свойств? Иными словами, должны ли мы думать, что таким образом нам просто-напросто указывают на тот факт, что аромат может нести в себе определенное намерение и дают в виде рисунка, точность которого исключает гипотезу о вмешательстве случайности, неопровержимое доказательство этого?.. Я думаю, что нет. Я вижу в этом попытку привлечь наше внимание к возможности существования не столько определенного рода аромата, сколько — определенного рода действительности, предположительно, нам незнакомой, но открываемой с помощью этого аромата. Я уверен, что дело обстоит именно таким образом. Схема, рисуемая всеми, вдыхающими этот аромат, представляет собой, по моему мнению, систему человеческого тела, которая нами еще не обнаружена, но которую следует добавить к уже известным нам нервной, лимфатической и т. п.
Вы, конечно, понимаете, что я был весь — внимание.
Различие между интуицией поэта и гипотезой ученого заключается не столько в природе рассматриваемого факта, сколько в значении, которое он приобретает, как только ученый обращает на него внимание. Я тоже подозревал, что это аромат обязывает всех выполнять один и тот же рисунок, но от моего предположения до утверждения человека, располагающего твердой информацией, мне недоступной, — огромное расстояние, которое я и преодолевал сейчас, сидя в кабинете профессора.
— Но в чем суть этой системы? Почему мы до сих пор ее не открыли? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, мы должны обратить внимание на изображение и скелет, обнаруженные в пещере… Но прежде всего мне хочется узнать, что может сообщить нам наш уважаемый коллега, знаменитый ученый физик, о таинственном разрезе, благодаря которому открылся вход в пещеру?
Знаменитый физик обнажил зубы в признательной улыбке — знак, что молодой человек был польщен вежливо академическим обращением биолога.
— Результаты исследований, — начал он, — подтверждают характер явного намерения, отмеченный нашим высокочтимым маэстро (наклон головы, сопровождаемый новой улыбкой), и это кажется мне чрезвычайно важным. Следы, обнаруженные на камне и вокруг него, разумеется, не могут быть объяснены чистой случайностью. Наша гипотеза подтверждает и предположение о сведениях, нам еще недоступных (к системе, открывшейся нам благодаря синтетическому аромату, я добавил бы использование биотоков для удаления крышки с металлического сосуда), ибо лишь строго направляемая атомная реакция, которую пока что наука не в силах воспроизвести, может произвести разрез камня с такой поразительной точностью.
— Прекрасно, — обрадовался академик. — И еще одно… Как, по вашему, могла быть подготовлена подобная управляемая реакция?
— Много тысячелетий тому назад? — уточнил он свой вопрос. — Примерно, шесть?
Физик бессильно развел руками и снова улыбнулся: — Я могу лишь сказать, что пока мы не в состоянии сделать ничего подобного…
— Однако это не исключает того, что другие могут или могли, — добавил академик. — Что касается того, кто такие эти другие… Пока что важно, что все мы сошлись на признании существования здесь явного намерения намерения людей, подготовивших атомную реакцию для того, чтобы открыть нам — тогда, когда они нашли это уместным — новую анатомическую систему. Остается понять, почему ими был выбран именно тот день, когда камень отлетел от своего места, открыв вход в пещеру… Вас удивляет такой вопрос? Я уверен, что шесть тысяч лет тому назад в пещере был установлен аппарат, механизм которого сработал безупречно. А такой аппарат заранее исключает вмешательство случайности!
До сих пор я следил за беседой молча. Мои неясные предчувствия получали неожиданные подтверждения, но наивный восторг, который я испытал, проникнув в пещеру, представлялся мне теперь в менее розовом свете. Одно дело — радоваться тому, что все в тебе и вне тебя соединяется для того, чтобы ты снова мог испытать неописуемый восторг детства и совсем другое знать, что ты создан, предназначен для какой-то деятельности, смысл которой от тебя ускользает. Я сомневался в собственных реакциях и спрашивал себя, вел ли я себя так, как вел, по собственной инициативе или подобно марионетке, которую кто-то дергает за нити. Я начал сомневаться в своих собственных намерениях, подозревать, что они могли принадлежать кому-то другому, кто стремился, с их помощью, к каким-то непонятным мне целям, спрашивать себя, проявляются ли мои симпатии и антипатии непроизвольно или и они запрограммированы для выполнения каких-то планов, мне совершенно чуждых… Вот будущее, которое я теперь предвидел. И не только будущее. Если упомянутый академиком аппарат существовал задолго до моего рождения, не было ли все то, что я собой представлял, все чем я был, не были ли мои мысли и поступки, определявшие мою индивидуальность, благодаря которым я, Мегер, был особой, отличной от всех индивидуальностью — не было ли все это лишь простыми колесиками в аппарате, заранее исключающем вмешательство случайности, как сказал старик, или собственной воли, как думал я. Не был ли я с самого начала лишь простым инструментом, созданным для того, чтобы в указанный день находиться в определенном месте? Но тогда все, что я пережил, ничего не значило и оказывалось лишь подготовкой для моего присутствия в пещере, которую я изучал вместе с Гургеном?
Мой товарищ также был результатом случайности, вторичным элементом, который можно было заменить любым другим, присутствие или отсутствие которого не мешало выполнению плана, намеченного шесть тысячелетий тому назад. Поэтому он и исчез со сцены, посланный на съезд в Амстердам? Или, напротив, он тоже играл определенную роль? Все мое существо восставало против ужасной идеи заранее оговоренной биографии, и охватившее меня волнение на некоторое время отвлекало меня от дискуссии — хотя, казалось, вся моя судьба зависела от гипотез старого ученого, который, вновь потирая руки, продолжал говорить возмутительно победоносным тоном…
— Итак, вы считаете, что я не мог не находиться там в указанный день? — спросил я вдруг, прерывая его довольно-таки невежливо.
Профессор взглянул на меня недовольно.
— Почему вы не слушаете?
И, в то время как физик поворачивал ко мне свои очки в толстой оправе, академик спокойно ответил: — Напротив! Мне кажется, что это было единственное вмешательство случайности, проявившееся в странном совпадении. Ваше присутствие в пещере не было необходимым (о чем я говорил, но, кажется, вы не слышали), ибо никто не мог хотеть придать строго научному факту видимость чуда.
— Вы имеете в виду то, что я увидел свое собственное изображение?
— Разумеется! Кто бы ни вошел в пещеру, он был бы столь же поражен этим портретом, как вы заметили, не поддающимся разрушению. Таким образом, здесь не было никакого риска, и весть о портрете все равно дошла бы, куда нужно. Неощутимый, он поддается фотографированию. Фотография появилась бы во всех газетах мира и оригинал — то есть вы — был бы легко обнаружен. Нет, присутствие оригинала не было необходимым… тогда.
Едва успокоившийся, едва обретший вновь свою собственную биографию, я снова вздрогнул, услышав последнее произнесенное им слово.
— А сейчас?.. — спросил я.
Академик помолчал. Потом провел рукой по своим седым кудрявым волосам, похожим на парик, и уперся подбородком в ладонь, словно приготовившись слушать.
— С вами не случалось ничего необыкновенного? Я хочу сказать, до сих пор… не кажется ли вам, что в вашей жизни было какое-то необыкновенное событие, или, скажем, необъяснимый факт?
Прежде чем ему ответить, я задумался. Может быть, моя жизнь показалась бы необычайной человеку страны, в которой потомственные звания или имущество являются решающим условием для исполнения мечты человека, но академик жил в моей стране, и, подобно мне, он не мог видеть чего-то особенного в том, что единственный сын вдовы-прачки стал исследователем в институте древней истории. В годы войны, на фронте, меня пощадили осколки, убившие товарища, стоявшего рядом со мной; в другой раз снаряд разнес в прах убежище, из которого я вышел за несколько секунд до этого, хотя товарищи просили меня рассказать им какую-нибудь историю и лишь легкая головная боль заставила меня выйти на воздух. Но подобные совпадения можно встретить в биографии почти каждого солдата.
— Нет, — сказал я, — мне не кажется, чтобы со мной случилось что-нибудь необыкновенное.
— Хорошо! Я так и думал. Но именно поэтому я уверен, что с вами еще что-то случится.
Я не сказал бы, что его слова и то, как они были произнесены, меня успокоили.
— Разумеется, это изображение… — улыбнулся физик.
— Именно. Когда я говорил о том моменте, который… как бы это сказать… был сочтен подходящим для открытия пещеры, я имел в виду не момент присутствия в ней нашего уважаемого коллеги… я думал о том моменте, который был сочтен таковым сквозь призму тысячелетий просто-напросто в силу его существования. Прежде чем он познакомился бы с неизвестной нам анатомической системой и своим портретом, с ним не должно было случиться ничего — по той простой причине, что он не был предупрежден и даже не знал, что ему следует чего-то… ждать. Теперь же аппарат был приведен в действие!
— Если я не ошибаюсь, вы считаете присутствие портрета сигналом? Чем-то вроде знака, заявляющего: «Внимание, вот этот человек!» Я уловил беспокойство, дрожавшее в голосе профессора. Я давно чувствовал, что он ко мне привязан, и меня трогала проявляемая им забота, но с того момента, как я понял, что меня не низводят до уровня слепого орудия, мое раздражение уступило место любопытству и страх начал казаться необоснованным.
— Да, — ответил академик. — В чем смысл присутствия портрета и как он оказался там шесть тысяч лет тому назад? Может быть, моя гипотеза покажется вам фантастической, но вот в чем она заключается…
Он сделал паузу, словно бы для того, чтобы привлечь наше внимание, которое и так было сосредоточено на нем, и я воспользовался ею, чтобы закурить папиросу. Я заметил, что пальцы, которыми я держал спичку, дрожали. Но вместо того, чтобы начать излагать свою гипотезу, академик, к моему величайшему удивлению, вдруг обратился ко мне с вопросом, не имеющим никакого отношения к теме.
— Мне сообщили, что вы не женаты, — сказал он. — Вы не любите детей?
— Да, я не женат, — признался я, — но не понимаю, почему бы мне не любить детей.
— Извините, я неправильно выразился. Вы не женаты, но даже если вы выберете себе подругу жизни, может случиться, что у вас не будет детей… Вот что я хотел сказать…
Для ученого он выражался довольно-таки путано.
Неприятно пораженный, я пожал плечами.
— Очень возможно. Только я не вижу связи…
— Сейчас увидите, — с каким-то удовлетворением произнес академик, потирая пальцы. — Итак, вот в чем дело. Они пришли на землю шесть тысяч лет тому назад. Они представляли цивилизацию, более высокую не только чем та, которую они нашли здесь тогда, но и чем наша теперешняя цивилизация, ибо они знали о ядерных процессах, тайной которых мы не владеем, об ароматах, способных переносить информацию, и о существовании анатомической системы, которую мы не открыли до сих пор. Замечу вскользь: это случилось потому, что данная система невидима даже для глаза электронного микроскопа. Если я не ошибаюсь, она состоит не из клеток, а из силовых линий, из приливов энергии… Но обо всем этом позже… Что могли сообщить они первобытным людям, блуждавшим по нашей низменности и прятавшимся в пещерах? Мне не хотелось бы думать, что это они убили женщину, скелет которой был найден в только что открытой пещере. Все ее кости целы, и ничто не позволяет нам предположить, что она была убита. Но ее тело, вне всякого сомнения, было использовано ими, ибо они превратили его в исключительный исследовательский инструмент, прибегнув к скрытым для нас возможностям анатомической системы. Я уверен, что в использовании этих возможностей и заключается объяснение тех явлений, которые мы игнорируем под неопределенными названиями телепатии, телекоманды, телепереноса и так далее. Может быть, мы должны видеть в них проявление того, что религия назвала душой, и, во всяком случае — главный источник чудес, о которых упоминают предания всех народов… Я уверен, что энергия, которую может вызвать и использовать эта система, поистине фантастична. Умея использовать ее, они прибегли к опыту, который кажется нам поразительным только потому, что мы не знакомы даже с рудиментами этой техники: исследовали будущее, узнав то, чего не могла знать и сама женщина и получив от нее отдаленное во времени изображение человека наших дней. Если вещи обстоят таким образом, если между обнаруженным вами скелетом и изображением нашего современника можно установить прямую связь, тогда мы, несомненно, находимся перед самым невероятным опытом по телепатии, какой только можем себе представить… Все же я не хочу скрывать от вас того факта, что здесь возможно и совпадение; другими словами, между скелетом и изображением могло бы не существовать никакой связи, и женщина просто случайно укрылась перед смертью именно в той пещере, которую незадолго перед этим посетили посланцы межзвездных пространств. Не забывайте, что точное время их посещения нам неизвестно. Тогда изображение является результатом операций, проведенных с помощью приемов, лежащих за пределами нашхи знаний (может быть, это то, что было названо «путешествием во времени», но лично я отказываюсь принять это объяснение). Итак, позвольте мне вернуться к единственному действительному для меня выводу. Используя возможности системы, на которую они нам указали, стимулируя их благодаря концентрации жизненных сил, в достаточной мере объясняющей истощение организма женщины, над которой производился опыт, и может быть даже ее смерть, они воплотили извлеченное из времени изображение человека наших дней. Я спрашиваю себя, не мог ли это быть даже потомок женщины из пещеры, поскольку наши начальные познания в этой области показывают, что парасенсориальный перенос легче осуществить между родственниками… Так или иначе, смысл этого телепатического эксперимента заключается в том, чтобы идентифицировать человека будущего, настолько развитого, что ему можно будет сообщить информацию, которую не в силах была воспринять женщина, пользовавшаяся обсидиановыми скребками. И, если для этого была выбрана наша эпоха, я не думаю, что это объясняется тем, что она была сочтена наиболее подходящей (последующая эпоха, познакомившись с парасенсориальной системой, позволила бы использовать аромат сосуда для передачи менее примитивной информации). Нет, она была избрана именно потому, что представляет собой конец линии, завершение пути.
Может быть, это объясняется тем, что энергия женщины, стимулированная до предела, все же не позволила ей видеть далее солидного расстояния в шесть тысяч лет; а может быть — если предположить необходимость существования прямого наследника — и тем что последний потомок женщины из пещеры, наш уважаемый коллега, исследователь из института древней истории, не имеет и не будет иметь детей. В том и другом случае он представляет собой последнее звено живой многотысячелетней цепи, предугаданной шесть тысяч лет тому назад в маленькой вулканической пещере, и именно к нему обратится неизвестность…
Мегер снова остановился и обвел наши лица удивленным взглядом. Кто-то наполнил его стакан, и он осушил его, глядя поверх наших голов на снега Арарата, возвышающегося вдали. Мы представили себе, что он должен был почувствовать, узнав, что скелет, из грудной клетки которого поднималось его изображение, может быть, не походил на многочисленные скелеты, изученные им во время раскопок — кости настолько анонимные, что они теряли всякую эмоциональную силу, становились нейтральными, как мельничные жернова, и превращались в простые предметы археологического инвентаря, менее волнующие, чем какой-нибудь сосуд, в изящных линиях которого угадываются обрывки еще живого чувства. Ни один человек не сталкивался до него с останками своей древнейшей прародительницы, много тысяч лет тому назад давшей начало его племени, к которому можно отнести библейское пророчество: «И сделаю тебя великим народом…» Даже если прародительница из пещеры не представляла собой начало цепи, шесть тысяч лет (в соотношении с жизнью человека) являли собой вечность, и дополнительные тысячелетия просто потерялись бы рядом с ним, не углубляя этого понятия. Поэтому женщина, распятая на холодном камне пещеры, являлась Мегеру чем-то вроде Первоначальной матери, начала всех начал, святой, благодаря самому факту ее удаленности во времени, которое не в силах измерить наш ум. Более того, соединение обоих звеньев во тьме пещеры являлось ему, как навязчивая идея, волнуя его своим характером непоправимой завершенности цикла. Взволнованные, мы не нарушали его молчания. А он все тем же отсутствующим взглядом всматривался вдаль, туда, где возвышалась обезглавленная пирамида недоступных снегов Арарата.
— Что вам еще сказать? — заговорил он наконец.
— Прошел месяц с тех пор, как розовый камень оторвался от входа в пещеру, а я все еще ждал… Может быть, они предусмотрели какой-то интервал во времени, необходимый для того, чтобы отыскать меня (не забывайте, что я совершенно случайно оказался среди исследователей пещеры); может быть, вступлению в контакт препятствует тот факт, что мы едва начинаем исследование тайн системы, на которую они нам указали. А может быть, все это — лишь домыслы старого биолога, и нам еще далеко до правильной интерпретации фактов…
Мегер замолчал, усталый и расстроенный. Нам хотелось задать ему массу вопросов, но какая-то странная робость охватила нас перед лицом человека, которому было дано встретиться с неизвестным.
— Смотрите! — воскликнул он вдруг, и мы все обернулись к окну.
Огромное облако остановилось над вечной горой легенд. Ужасные ветры дули, вероятно, в зоне его ледяных высот, потому что облако выгнулось под их давлением, как гигантский парус, надутый дыханием пространств, и, вместе со светлым пятном лежавших под ним снегов, составило огромный вопросительный знак. Взволнованные, бледные, мы целую бесконечную минуту смотрели на большой воспросительный знак, нарисованный на небе. Вскоре облако рассеялось, и лишь снега постепенно розовели в наступающих сумерках, вечные, отливающие всеми цветами радуги снега Арарата, на которые с той же тоской смотрели шесть тысяч лет тому назад давно погасшие глаза женщины, пользовавшейся обсидиановыми скребками. Вечные, отливающие всеми цветами радуги снега.