Меня не укусила эта собака. Почему — я не знаю. Она могла укусить. Она должна была меня укусить, эта большая собака. Она должна была лаять, припадать к земле грудью и издеваться. Должны были проснуться люди, явиться в окнах, бледнеть, шуметь, вести меня в милицию. Я должен был часто тыкать пяткой в собаку, страдать и, бодрясь, шептать ей: «Ну что ты, ну что?»
Собака отнеслась ко мне просто и мило. Она смолчала. Большая овчарка в саду за забором. Она лишь глядела оранжевым глазом, как я иду к калитке, как волочу ноги, делая вид, что вовсе не иду, а стою и буду стоять, раз так вышло.
Я рвал в саду сирень для одной девушки.
В ту пору еще не было политехнического обучения. Я не ходил на стройку класть кирпичи, а лишь только читал книжки и слушал лекции. Я не знал, куда девать свою силу, и часто делал не то, что надо.
Я был студент, и любил одну девушку, и рвал для нее чужую сирень. Я полюбил ее сразу. Она шла по улице и несла котенка. Котенок высокомерно моргал глазами. Он разрешал себя нести.
— Какой симпатичный котенок, — сказал я. — Он похож на свою хозяйку.
Девушка могла пойти быстрее, могла сказать: «Что такое?», или остановиться, или хмыкнуть носом.
Я уже тогда не любил злых собак. Я не любил людей, которым нужны злые собаки. Я не любил девушек, которые ко мне плохо относятся. Но тогда я об этом не думал и даже не знал. Теперь-то я знаю об этом точно. Может, все дело в той серой собаке в саду? Почему она меня не укусила?
Девушка с котенком сказала мне тогда:
— Это Капля. Очень хорошая кошка. Когда она облизывается, она похожа на вас.
Я пошел рядом с девушкой. Мы легко поговорили. Я узнал ее дом, ее дверь, ее служебный телефон был пять два ноля семнадцать, добавочный сорок два.
Я был рад этой девушке. Она была рада мне. Я полюбил ее за это. Не то чтобы очень полюбил. Просто захотелось что-то доказать и в чем-то возвыситься. Без этого не стоило звонить по телефону, прямому и добавочному. Я пошел в Публичку, налег на книжки и сдал на пятерку политэкономию. Но это было не все. Тренируясь на Малой Невке, я налег на весло, и оно сломалось. Прочное академическое весло марки «Рудер». Силу некуда было деть. Я точно не знал, что надо делать. Тогда еще не ввели политехническое обучение.
Я надел старые штаны, пошел на Витебский вокзал и сел в поезд. Это большое удовольствие — ехать в поезде в старых штанах. В них можно сесть, не размазав ладонью пыль по полке... Можно лечь или перейти на другое место или на третье, можно что-нибудь сказать соседке, сыграть в «козла», сойти на первой ночной станции или на последней.
Поезд привез меня в Вырицу. Я слез и пошел по дороге. Была ночь. Она прохладно пахла дождем и деревьями. Я порвал ногой дождевую пленку на мягкой дороге, и снизу душно пахнуло пылью, вчерашним жарким днем. Нанесло дальний запах сирени.
Люди с поезда быстро прошли. Я остался один. Ночь была светло-серой. Тьма держалась лишь в соснах да возле домов. Я стоял, дышал и не мог понять эту ночь. Понять — не то слово. Я не мог ее постичь, потому что забыл, что так бывает, что так уже было со мной прежде, не помню когда.
Я стоял долго, слушал и вдруг побежал, просто так, ликуя, как заяц. Ноги крепко касались земли. Я ощущал ее сыпучую мягкость, упругую податливость, напряженную жесткость корней. Потом был мост, подъем, и ночь расступилась, обозначив резче дома и заборы. Я пошел шагом.
Никогда с тех пор я не бегал без умысла, хотя случалось делать не то, что надо; Ни одна собака не отнеслась ко мне так хорошо, как та большая собака в ту ночь.
Я остановился у дома с двумя окошками. Дом был весь на виду, новый, с редкозубым забором. В окнах застыла стеклянная чернота. Окна глядели на меня прямо и были как темные очки. Может, они и не глядели, а может, видели все.
Под окнами рос куст сирени, тоже новый, юный и бледный. Листья на нем были мелки и скрыты цветами. Цветов наросло много, но тоже мелких.
Я подошел к забору и долго глядел в незрячие окна. Вдруг они зрячие? Мне хотелось идти. Нельзя открыто стоять на рассвете, глядя в чужие окна. Мне стало стыдно. Я раздвоился и сказал одному из этих двух, тому, который хотел идти и не лезть на новый забор:
— Надо лезть, — сказал я ему.— Надо, парень. Надо рискнуть. В этом жизнь. В этом. Без этого нет жизни. — Я его убедил. Я его подавил и прикончил. — Ты трус, — сказал я ему. — Ты сволочь.
Он обиделся, и мы полезли на забор, стукоча своим единым резвым сердцем.
Мы сломали две ветки сирени, три, четыре. Не мы, а я, потому что сердце разрослось, трепыхалось по всему телу и двоиться стало нельзя. Я сломал пятую ветку, она жалко хрупнула под рукой. Окна глядели мне в душу. Я больше не мог, хотел раздвоиться, шептал, стращал: «Давай. Ломай. Ты должен довести до конца. Иначе ты не человек». Но ничего не вышло. Я прыгнул через забор и глянул на куст. Он остался прежним. Обломки веток скрылись в цветах. Я почувствовал радость и побежал, неся малый пучок сирени. Мне очень нравилась такая жизнь.
Я залез еще в один сад и еще.
В каждом саду я рвал по пять веток.
Я уходил, а сады оставались, как прежде. Становилось все веселее. Пучок превратился в букет. Он был не хуже любого букета с Кузнечного рынка. Я довел до конца свое дело и мог достойно идти на вокзал. Но я шел еще дальше. Мне было жаль расстаться с веселой рисковой жизнью. Я залез еще в один сад. В нем росло столько сирени, что мой букет показался мне жалким, и вдруг оказалось, что был я не там, где надо, и делал не то, что надо в ту ночь.
— Вот она, голубушка, — сказал я себе. — Вот она где, сирень-то.
Кусты обступили террасу. У них были толстые стволья, большие густо-зеленые листья и махрово цветущие мокрые ветки. Дом, видать, стоял давно, изукрашенный синими склянками, со светелкой, вделанной в чердак, с когда-то зеленой, бурой от времени крышей. Он был обнесен сплошным высоким забором. В калитке висело толстое чугунное кольцо.
Я повернул кольцо, брякнул и даже вздрогнул, прошел по дорожке без страха и сразу скрылся в кустах. Тут было спокойно и тихо. Я ломал самые лучшие ветки, но они все были хороши и ничуть не редели. Мой прежний букетик быстро потерялся в этих новых ветках. Букет стал таким, каких не бывает на Кузнечном рынке, каких не бывает вообще. Моей руки едва хватило, чтоб его обнять. Я его обнял, прижал к груди и понес. На ходу я его нюхал, погружался в него и прохлаждал щеки. Это было очень приятное занятие.
— Вот это букетец, — говорил я себе. — Теперь я позвоню по телефону пять два ноля семнадцать, добавочный сорок два. — И шел счастливый.
Собака вышла из-за дома, стала против меня и постригла ушами воздух. Это была надежная сторожевая собака. В таком доме не могло быть плохой собаки.
Ужас, боль, стыд, клочья мяса, слетавшие с моих ног, пыл любви и геройства, вышибаемые из моей головы хозяйскими кулаками, — все это было, все уместилось в словах, которые я сказал собаке: «Ну что ты, ну что...»
Собака посмотрела на меня лениво, разумно, лукаво и как-то еще и смолчала. Я унес свой букет.
Пошел по улице. Справа и слева блестели черные окна. Я старался в них не глядеть. Теперь я знал точно, что все они зрячие, — окна видят меня. И я не казался себе таким уж смелым полночным бродягой. Спокойно и крепко стояли дома, блестели их окна, собаке со сна не хотелось лаять. Собака, наверное, думала: «Пусть. Успею еще укусить этого глупого парня».