Эмиль Золя Сочинения

Сказки Нинон

Предисловие[1]

К Нинон

Прими, мой друг, эти сказки нашей юности, рожденные вольным вдохновением, которые я рассказывал тебе в полях моего дорогого Прованса, а ты прилежно внимала им, блуждая рассеянным взором по вершинам далеких голубых холмов.

Майскими вечерами, в час, когда земля и небо медленно сливаются, объятые дивным покоем, я покидал город и уходил в поля. Я шел по сухим склонам, холмов, поросшим ежевикой и можжевельником, или берегом небольшой речки, которая в декабре бурлило, потоком и мелела в летние дни; пересекал уголок безлюдной равнины, согретой лаской полуденного солнца, и выходил на широкие просторы полей, где на желтой и красной земле растут тонкие миндальные деревья, старые серебристые оливы и виноград, чьи переплетенные лозы стелются по земле.

Бедная, иссушенная зноем, опаленная солнцем земля! Серая голая земля между тучными лугами Дюранса и апельсиновыми рощами прибрежной полосы люблю ее строгую красоту, ее унылые скалы, ее тимьян и лаванду. Эта бесплодная равнина поражает взор какой-то жгучей опустошенностью: кажется, словно ураган страсти пронесся над этим краем; затем наступило великое изнеможение, и все еще жаждущие поля затихли в тревожной дремоте. И доныне, когда среди лесов родного Севера я вспоминаю эту пыль и, зги камни, меня охватывает горячая любовь к суровой чужой отчизне. Жизнерадостный мальчик и угрюмые старые скалы когда-то нежно полюбили друг друга; и теперь, когда мальчик стал взрослым, он равнодушен к влажным лугам и сочной зелени; ему милы широкие белые дороги и опаленные солнцем холмы, где юную пятнадцатилетнюю душу впервые посетили мечтания.

Я уходил в поля. Там, среди возделанных земель, или на каменистых холмах, где я лежал, затерянный в безмолвном покое, нисходившем на землю с высоты небес, я, оглянувшись, находил тебя; ты тихо сидела рядом, задумчивая, опершись на руку подбородком, глядя на меня своими большими глазами. Ты была ангелом моих уединений, добрым ангелом-хранителем, которого я всегда видел подле себя, где бы я ни находился. Ты читала в моем сердце мои тайные помыслы, ты была со мною повсюду, ты не могла не быть рядом со мной. Теперь я так объясняю себе твое присутствие каждый вечер. В те дни я ничуть не удивлялся тому, что беспрестанно встречал твои ясные взгляды, хотя никогда не видел, как ты приходила ко мне; я знал, что ты мне верна, что ты всегда во мне.

Любимая! Ты наполняла сладостной грустью мои меланхолические вечера. В тебе была скорбная красота этих холмов, бледность мрамора., розовеющего под прощальными поцелуями солнца. Неведомая неустанная мысль возвысила твое чело и расширила глаза. А когда улыбка скользила по твоим ленивым устам, озаряя внезапной прелестью твое юное лицо, казалось, майский луч пробуждал к жизни все цветы и все травы трепещущей всходами земли, цветы и травы, которым суждено увятъ под знойным солнцем июня. Между тобой и этими горизонтами была тайная гармония, которая и внушила мне нежность к этим придорожным камням. Ручей пел твоим голосом; звезды, восходя, смотрели на меня твоим взором; все вокруг улыбалось твоей улыбкой. А ты, одаряя природу своей прелестью, сама проникалась ее суровой и страстной красотой. Природа и ты для меня слились воедино. При взгляде на тебя я видел ясное небо, а когда мой взор вопрошал долину, я улавливал твои гибкие и сильные линии в волнистых очертаниях ее холмов. Из этих сравнений родилась моя безграничная любовь к вам обоим, и мне трудно сказать теперь, кого я больше люблю — мой дорогой Прованс или мою дорогую Нинон. Каждое утро, мой друг, я вновь испытываю потребность благодарить тебя за минувшие дни. Ты была так великодушна и добра, что снизошла до любви ко мне, и твой образ пленил мою душу. В том возрасте, когда сердце страдает от одиночества, ты принесла мне в дар свое сердце, чтобы избавить меня от страданий. Если бы ты знала, сколько бедных душ смертельно тоскует сейчас в одиночестве! Наши времена жестоки к таким душам, созданным для любви. Но я не ведал этих мук. Ты являла мне непрестанно лик женщины, которую я боготворил, ты оживила пустыню моего одиночества, ты растворилась в моей крови, жила в моей мысли. И я, затерявшись в глубинах чувства, забывал о себе, ощущая тебя во всем своем существе. Возвышенная радость нашего брака даровала мне душевный мир в странствиях по суровой стране юности, где столько моих сверстников оставили клочья своих сердец!

Странное создание! Теперь, когда ты далеко от меня и я могу ясно читать в своей душе, я испытываю горькую радость, изучая одну за другой все грани нашей любви. Ты была женщиной, прекрасной и пылкой, и я любил тебя, как любят жену. Потом, неведомым образом, ты порой становилась сестрою, не переставая быть любовницей; тогда я любил тебя и как влюбленный и как брат, со всем целомудрием дружбы и со всем пылом желания. В иные дни я находил в тебе товарища, наделенного мужским умом, и притом всегда обольстительницу, возлюбленную, чье лицо я осыпал поцелуями, сжимая твою руку, как руку старого друга. В порыве безумной нежности я отдавал той, кого так любил, все свои чувства… Дивная мечта, ты побуждала меня любить в тебе каждое из этих существ, телом и душой, со всей страстью, независимо от пола и родства. Ты обладала одновременно моим горячим воображением и запросами моего ума. Ты воплотила в себе мечту Древней Греции — любовница превратилась в философа, чья мудрость, чей склонный к наукам ум облечен в изысканно прекрасную форму. Я боготворил тебя всеми силами души, я весь был полон тобою, твоя неизъяснимая краса будила во мне мечтанья. Когда я ощущал в себе твое гибкое тело, твое нежное детское лицо, твою мысль, порожденную моей мыслью, я испытывал во всей полноте несказанное блаженство, которого тщетно искали в древние времена, блаженство обладать любимым существом всеми нервами плоти, всеми чувствами сердца, всеми способностями ума.

Я уходил в поля. Лежа на земле, я говорил с тобою в течение долгих часов; твоя головка покоилась на моей груди, мой взгляд терялся в бездонной синеве твоих глаз. Я говорил с тобою, не заботясь о том, что произносят уста, повинуясь минутной прихоти. Порою, склонившись к тебе, словно желая тебя убаюкать, я обращался к наивной девочке, которая никак не хочет заснуть и которую усыпляют волшебными сказками, мудрыми и добродетельными поучениями; иной раз, приблизив уста к устам, я шептал возлюбленной о любви фей или об упоительных ласках юных любовников; но еще чаще, в дни, когда я страдал от тупой злобы моих ближних, — а этих дней было так много в моей жизни, — я брал твою руку с иронией на устах, с сомнением и отрицанием в сердце и изливал свои жалобы брату своему по страданиям в земной юдоли с какой-нибудь безутешной повести, в сатире, горькой до слез. И ты, покорная моей воле, все еще оставаясь женщиной и женой, была поочередно то маленькой наивной девочкой, то возлюбленной, то братом-утешителем. Ты постигала язык каждого из них. Безмолвно внимала ты моим речам, позволяя читать в твоих глазах все чувства, то радостные, то печальные, которые наполняли мои рассказы.

Я открывал тебе всю свою душу, не желая ничего таить. Никогда не говорил я с тобою, как обычно говорят с любовницей, остерегаясь доверять ей до конца свои мысли: я отдавал себя целиком, не обдумывая своих слов. Вот. откуда эти длинные повести, эти причудливые истории, порождения мечты! Несвязные рассказы, оживленные случайным вымыслом, — их единственно сносными эпизодами были поцелуи, которыми мы обменивались! Если бы какой-нибудь путник заметил нас вечером случайно, проходя у подножья холма, как удивился бы он, услышав мои вольные речи и увидя тебя, внимающую им, моя маленькая наивная девочка, моя возлюбленная, мои брат-утешитель.

Увы! Этим прекрасным вечерам нет возврата. Настал день, когда мне пришлось покинуть вас — тебя и поля Прованса. Помнишь ли ты, дорогая моя мечта, как мы расставались с тобою осенним вечером на берегу ручья? Сквозь обнаженные деревья виднелся горизонт, еще более далекий и унылый, вокруг чернела земля, покрытая опавшими листьями, влажными or первых дождей; в этот поздний час она казалась огромным домотканым ковром, испещренным крупными желтыми пятнами. На небе гасли последние лучи, и с востока вставала ночь, угрожая туманами, мрачная ночь, за которой должна была последовать таящая неизвестность заря. Жизнь моя была подобна этому осеннему небу; звезда моей юности закатилась, наступала ночь, годы зрелости, предвещая мне неведомое грядущее. Я испытывал мучительную потребность реальной жизни, я устал от грез, от весны, or тебя, моя милая мечта, ускользавшая из моих объятий; глядя на мои слезы, ты могла лишь грустно улыбаться в ответ. Это был конец нашей прекрасной любви. Ведь, как и все на свете, любовь имеет свою пору. И тогда, чувствуя, как ты умираешь во мне, я пошел на берег ручья, чтобы там, среди угасающей природы, отдать тебе прощальный поцелуй. О, вечер, исполненный грусти и любви! Я целовал тебя, моя светлая, умирающая мечта, я пытался последний раз вдохнуть в тебя силы твоих лучших дней и не мог, потому что я сам был твоим палачом. Ты вознеслась выше моего сердца, выше моих желаний, ты стала лишь воспоминанием.

Вот уже скоро семь лет, как я тебя покинул. Но со дня нашей разлуки, в часы радостей и печалей, я часто слышу, как звучит твой голос, нежный голос воспоминаний, который просит рассказать о наших вечерах в Провансе.

Неведомое эхо, рожденное меж наших скал, гулко отзывается в моем сердце. Это ты, далекая, обращаешься ко мне из своего изгнания с такими трогательными мольбами, что я внемлю им всем своим существом. И этот сладостный трепет, отзвук былых наслаждений, побуждает меня уступить твоим желаниям. Бедная исчезнувшая тень! Если я могу утешить тебя своими старыми историями, в том краю одиночества, где пребывают дорогие нам призраки наших минувших грез, то какую отраду обрету я сам, рассказывая их тебе, как это бывало в дни нашей юности!

Я откликаюсь на твои просьбы, я поведаю сейчас, одну за другой, сказки нашей любви, правда, не все сказки, ведь иные нельзя повторить: это хрупкие цветы, слишком нежные и простые, — они родились в сумерках и боятся яркого света, — но я выберу среди них те, в которых больше жизненных сил и которые способна сохранить человеческая память, как бы несовершенна она ни была.

Увы! Я боюсь, что готовлю себе немалые огорчения. Доверить наши беседы пролетающему мимо ветру — значит нарушить тайну наших ласк: нескромные любовники будут наказаны в этом мире холодным равнодушием читателей. Мне остается одна надежда: в этой стране не найдется ни одного человека, у которого явилось бы искушение прочесть наши истории. Наш век поистине чересчур занятой, чтобы остановить внимание на лепете двух безвестных влюбленных. Мои крылатые листки незаметно скользнут в толпе и долетят до тебя еще не тронутые. Итак, я могу отважиться на любое сумасбродство, могу, как некогда, беспечно отдаться на волю случая, не разбирая путей. Ты одна прочтешь эти листки, а я знаю, как ты снисходительна.

Сегодня, Нинон, я исполняю твое желание. Вот они, мои сказки. И пусть умолкнет во мне твой голос, этот голос воспоминаний, от которого слезы подступают к глазам. Не тревожь мое сердце, оно просит покоя, не приходи больше в дни борьбы терзать меня напоминанием о ночах, полных ленивой неги.

Если нужны обещания, то я даю тебе слово опять быть твоим; после тщетных поисков в этой жизни новых привязанностей я вернусь к своей первой любви. Да, я снова приеду в Прованс и найду тебя на берегу ручья. Вернется зима, зима печальная и тихая, небо будет чисто, а земля полна надежд на будущую жатву. Настанет новая весна, и мы снова будем любить друг друга; мы воскресим наши мирные вечера, проведенные в любимых полях Прованса; и сны наши сбудутся.

Жди меня, моя дорогая, моя верная возлюбленная, мечта отрока и старика,

Эмиль Золя

1 октября 1864 года.

Симплис[2]

I

Жили некогда, — слушай внимательно, Нинон, эту сказку рассказал мне один старый пастух, — жили некогда на острове, который давным-давно поглотило море, король и королева. И был у них сын. Король был великим монархом, он обладал самым глубоким кубком и самым тяжелым мечом во всем королевстве. Он пил и убивал истинно по-королевски. Королева же была так прекрасна! Она изводила столько румян, что совсем не старилась и вое время оставалась сорокалетней. А сын их был дурак. Да еще какой! Дурак из дураков, как говаривали умные люди. Когда ему исполнялось шестнадцать лет, король взял его с собой на войну. Надо было уничтожить один народ по соседству, который имел дерзость обладать землей. И вот Симплис повел себя как настоящий дурак, спас от смерти несколько десятков женщин и детей. Он чуть не плакал при каждом ударе меча, и под конец вид залитого кровью и усеянного трупами поля битвы так надорвал ему сердце, что он целых три дня не мог есть.

Видишь, Нинон, какой он был дурак.

Семнадцати лет ему пришлось однажды участвовать в пирушке, устроенной королем для всех пьянчуг государства. И тут Симплис творил одну глупость за другой. Он почли не ел, говорил очень мало я совсем не ругался. Кубок его оставался вое время наполненным, и королю, чтобы спасти честь своего дома, приходилось время от времени потихоньку его осушать.

Когда ему исполнилось восемнадцать лет и на его лице уже начинал пробиваться первый пушок, его подарила своим вниманием одна из придворных дам королевы. А придворные дамы ужасный народ, Нинон. Эта, например, желала от юного принца ни больше, ни меньше как поцелуя. Бедняжка и думать не хотел об этом; он трепетал, когда эта дама обращалась к, нему, и, завидев издали край ее платья, спасался бегством. Видя все это, король, который был добрым отцом, только посмеивался в бороду. Но так как притязания дамы становились все настойчивее, а поцелуя все не было, король покраснел от стыда за такого сына и, опять-таки спасая честь рода, поцеловал ее сам.

— Ах, какой дурачок! — воскликнул при этом великий король. Он был не лишен остроумия.

II

А к двадцати годам Симплис вконец поглупел. Он повстречался с зеленою рощей и влюбился в нее.

В те давние времена еще не вошло в моду подстригать деревья, сеять траву для газонов и посыпать дорожки песком. Ветви разрастались привольно, и только господь бог не давал терновнику и травам заглушать тропинки. Роща, в которую влюбился Симплис, была огромным и тенистым зеленым гнездом. Вокруг, куда ни глянь, листья и листья, да непроходимые заросли бука, прорезанные величественными широкими аллеями; опьяненный росою, буйно разросся повсюду мох. На прогалинках, вокруг высоких деревьев, сцепившись гибкими ветвями, словно взявшись за вели хороводы кусты шиповника. Да и высокие деревья, такие безмятежно спокойные, склоняли в тени листвы свои стволы и беспорядочной толпой стремились вверх, к жарким, поцелуям летнего солнца. И всюду трава, зеленая, сочная; она не только покрывала землю, но ею поросли даже сучья деревьев. Листья нежно шелестели на ветках, а незабудки и полевые маргаритки, верно по ошибке, расцвели прямо на упавших стволах. И все это — цветы, былинки, ветви — пело. Все они тесно переплелись друг с другом, чтобы привольней шептаться о любовных тайнах своих цветков. В глубине сумрачной чащи веяло дыхание жизни, дающее голос каждой былинке в дивно прекрасном хоре утренних и вечерних зорь. То был вечный праздник природы.

Божьи коровки, жучки, мотыльки, стрекозы, влюбленные в цветы, назначали по всем уголкам леса свидания своим милым. Лес был их маленькой республикой. Его тропинки, его ручьи, деревья — все это принадлежало им. Они уютно устроились у подножья деревьев, на свисающих к земле ветвях, в сухой листве, преспокойно поселившись там на правах завоевателей. Но, как истинно добрый народец, они оставили верхние ветки соловьям и малиновкам.

И к песне, которую пела роща голосами своих цветов, ветвей и листвы, присоединялись голоса насекомых и птиц.

III

За каких-нибудь несколько дней Симплис и роща стали неразлучными друзьями. Они болтали до самозабвения, и от восторга Симплис лишился последних крох разума. Уходя домой спать или есть, он и там все время думал только о своей возлюбленной роще. И наконец в одно прекрасное утро навсегда покинул дворец и поселился под сводами листвы. Он выбрал себе роскошные покои. Гостиной служила большая круглая поляна в добрых тысячу сажен, задрапированная длинными темно-зелеными занавесями. Под, самым потолком пятьсот стройных колонн поддерживали изумрудный кружевной балдахин, а вместо потолка сверкал лазурный купол, усеянный золотыми гвоздиками.

Постель он устроил в прелестном, полном таинственного полумрака и прохлады будуаре. Стены и пол были устланы мягчайшими коврами бесподобного мастерства, а розовый мраморный альков с полом, посыпанным рубиновым песочком, был выдолблен, видно, каким-то великаном прямо в скале.

Имелась во дворце и купальня — кристальный бассейн с проточной водой, скрытый в зарослях цветущих кустов. Не буду рассказывать, Нинон, о целом лабиринте галерей, о бальных залах, о садах, окружавших этот дворец. Скажу только, что покои были поистине царственные, какие может создать один господь.

Отныне принц мог дурачиться сколько душе угодно. Король решил, что сын превратился в волка, и стал подыскивать другого, более достойного наследника.

IV

Первые дни после своего переселения у принца была уйма дел. Он познакомился с соседями — мотыльком и жучком. Оба оказались милейшими созданиями и ничуть не глупее людей.

Вначале Симплис лишь с трудом понимал их язык. Но вскоре сообразил, что причина этого в скудности его образования. Он быстро привык к краткости языка насекомых и научился, подобно им, одним-единственным звуком, изменяя лишь интонацию и длительность, обозначать множество самых различных предметов. И он начал забывать столь бедную, несмотря на обилие слов, человеческую речь.

Он был в восторге от образа жизни своих новых друзей. Особенно восхищало его их мнение о королях, которых они просто-напросто считали совсем излишним иметь, Симплис чувствовал себя по сравнению с ними круглым невеждой и решил брать у обитателей леса уроки.

Но мхи и боярышник все еще дичились его: он не научился еще языку трав и цветов.

Словом, видя простодушие и безобидность Симплиса, весь лес радушно принял его в свое лоно и открыл ему все свои тайны. И часто, бродя по тропинкам, ему случалось быть свидетелем нежных ласк мотылька с маргариткой.

Вскоре даже боярышник преодолел свою робостъ и стал давать принцу уроки. Он терпеливо и с любовью обучал Симплиса языку ароматов и красок. С тех пор по утрам, едва он открывал глаза, пурпурные венчики цветов слали ему свой привет, зеленая листва болтала о ночных оргиях леса, а кузнечик шептал о своей пылкой страсти к фиалке.

Нашел Симплис и подружку себе — золотистую стрекозку с тоненькой талией и трепетными крылышками. Малютка оказалась отчаянной кокеткой, она забавлялась, дразня его: то манила к себе, то проворно ускользала прямо из-под руки. Старые деревья, видя поведение стрекозы, журили ее и, покачивая головой, предсказывали, что она дурно кончит Но вдруг Симплиса охватила странная тревога.

Первой заметила это божья коровка и попыталась вызвать своего друга на откровенность, но тот, заливаясь слезами, отвечал, что все хорошо и он счастлив по-прежнему.

Он вставал теперь на заре и до позднего вечера бродил в чаще. Он осторожно раздвигал ветви каждого кустика, поднимал каждый листик и все что-то искал.

— Чего это ищет наш ученик? — спросил боярышник у мха.

А стрекозка, пораженная равнодушием любовника, решила, что он помешался от любви, и принялась увиваться вокруг него. Но он даже не взглянул на нее И старые деревья оказались правы: она быстрехонько утешилась с первым встречным мотыльком.

Поникла грустно листва, видя, как юный принц исследует каждый клочок травы, как он пристально вглядывается в глубину аллей; и, слыша из чащи его горькие жалобы, листья печально шептали:

— Симплис увидел наш Водяной цветок, нашу русалочку.

VI

Водяной цветок была дочерью солнечного луча и росинки и так восхитительно воздушна, что поцелуй влюбленного убил бы ее; а уста ее источали столь сладостный аромат, что она убила бы влюбленного своим поцелуем.

Лес знал об этом и ревниво охранял свое любимое дитя. Он укрыл ее в прохладном ручье, осененном густыми ветвями. И там, в тишине и полумраке, Водяной цветок блистала среди своих сестер. Ленивица, она томно возлежала на поверхности воды, отдаваясь ее колыханью. Сквозь прозрачные струи виднелись ее маленькие ножки, а светлокудрую головку увенчивала корона жемчужных брызг. Кувшинки и шпажник радовались ее улыбке. Она была душой всего огромного леса.

Беззаботно текла жизнь Водяного цветка, и на всей земле она любила только свою мать — росу, а в небе — солнечный луч-своего отца. Она была любимицей потока, баюкавшего ее на волнах, и деревьев, укрывавших ее своею тенью. У нее было множество поклонников и ни одного возлюбленного.

Русалочка знала, что должна умереть от любви. Ей приятно было думать об этом, и она жила мечтою о смерти. С нежной улыбкой поджидала она своего суженого.

Однажды ночью Симплис увидел ее в сиянии звезд на повороте аллеи. И целый месяц потом тщетно искал ее всюду. Она чудилась ему за каждым деревом, но, подбежав, он находил там лишь огромные тени волнуемых ветром тополей.

VII

И лес умолк. Он не доверял больше Симплису. Непроницаемой стала его листва, и густая тень окутывала каждый шаг принца. Умолк влюбленный шепот, иссякла нежность леса, опасность, грозящая Водяному цветку, повергла в печаль всю рощу.

Но вот однажды Симплис снова увидел русалочку. Обезумев от любви, он бросился к ней. Она легко, как пушинка по ветру, мчалась перед ним на лунном луче и не слыхала его шагов. Как ни бежал принц, он так я не мог ее догнать. И тогда душа его преисполнялась отчаяния, а из глаз хлынули слезы.

Он все бежал и бежал, и лес тревожно следил за каждым его шагом. Колючие кустарники хватали его своими цепкими лапами, преграждая дорогу. Вся роща поднялась на защиту своей любимицы.: Мох под его ногами стал вдруг скользким; чаща все теснее сплетала перед ним свои ветви, твердые, как бронза. Дороги засыпало сухой листвой; стволы упавших деревьев легли поперек тропинок; даже скалы и те восстали против юного принца и обрушивались перед ним. Пчелы жалили его в пятки, и бабочки ослепляли трепетанием своих крыльев.

А Водяной цветок, ничего не видя и не слыша, скользила все дальше и дальше на лунном луче. Симплис с ужасом чувствовал, что она вот-вот исчезнет.

И задыхаясь, в безумном отчаянии, он все бежал и бежал вслед за нею.

VIII

Он слышал, как старые дубы гневно кричат ему вслед:

— Почему ты нам не сказал, что ты человек? Знай мы это, мы бы тебя остерегались, мы не стали бы учить тебя нашему языку и ты в своей человеческой слепоте пе увидел бы нашу русалочку. Ты явился к нам Как невинное создание, а теперь мы видим в тебе душу человека. Подумай, что ты делаешь? Ты давишь жучков, ты обрываешь листья и ломаешь ветви. Обуреваемый себялюбием, ты хочешь похитить нашу душу.

И боярышник крикнул:

— Остановись, сжалься, Симплис! Не будь подобен капризному ребенку, который, желая насладиться ароматом моих душистых цветов, срывает их, чтобы вскоре бросить.

А мох воскликнул:

— Стой, Симплис! Приляг на мой бархатистый, свежий ковер и сквозь ветки деревьев любуйся издали игрой Водяного цветка. Ты увидишь, как она плещется в ручье, как примеряет ожерелья из жемчужных брызг. Мы позволим тебе любоваться ею, и жизнь твоя, подобно нашей, будет протекать в созерцанье ее красоты.

И весь лес зашумел:

— Остановись, Симплис! Не целуй ее! Разве ты не знаешь, что она умрет от твоего поцелуя? Разве наш вестник, ветерок, не рассказал тебе об этом? Водяной цветок не земное создание, благоуханье этого цветка таит в себе смерть. Увы, бедняжка! Ее судьба ужасна! Вместе с поцелуем ты выпьешь ее душу. Сжалься над ней, Симплис!

IX

Но тут Водяной цветок обернулась и увидела принца. Она с улыбкой знаком велела ему приблизиться и, обратившись к лесу, сказала:

— Вот пришел мой возлюбленный.

Прошло ровно три дня, три часа и три минуты с тех пор, как Симплис начал преследовать русалочку. В ушах его все еще звучали слова старых дубов. Он повернулся и хотел убежать, но Водяной цветок уже держала его за руки и, поднявшись на цыпочки, любовалась отражением своей улыбки в глазах юноши.

— Как долго ты медлил! Мое сердце чуяло, что ты в лесу. Я села на лунный луч и целых три дня, три часа и три минуты искала тебя повсюду.

Симплис молчал и слушал, затаив дыхание. Она, усадив принца рядом с собой на берегу ручья, ласкала его взором, и он не мог отвести от нее глаз.

— Разве ты не узнаешь меня? — спросила она. — Я часто видела тебя во сне. Ты брал меня за руку, и мы с тобой шли куда-то, молчаливые и трепещущие. Разве ты не видел меня? Ты помнишь свои сны? Он хотел ответить, но она воскликнула: — Молчи! Я Водяной цветок, а ты мой возлюбленный. И мы должны умереть.

Х

Высокие деревья склонились, чтобы получше разглядеть юную чету. Они содрогались от скорби, и от дерева к дереву мчалась весть о том, что душа леса покидает их.

Умолкли все голоса. Великая жалость охватила обитателей леса, от могучих дубов до хрупкой былинки. Замерли в чаще гневные крики, ведь Симплис, возлюбленный Водяного цветка, стал теперь сыном старого леса.

А русалочка положила головку на плечо принцу. Склоняясь над ручьем, они улыбались друг другу. Или, поднимая время от времени взор, любовались золотистой пыльцой, трепещущей в лучах заходящего солнца. Их объятие становилось крепче и крепче, и они ждали лишь первой звезды, чтобы слиться навеки и улететь.

Они безмолвствовали, и души их, воспарившие в любовном экстазе, мало-помалу соединялись в едином дыхании.

И по мере того как день угасал, уста их все больше сближались.

Лес оцепенел в смертельной тоске. Огромные скалы, из расщелин которых вытекал ручей, простерли над озаренной последними лучами заходящего солнца четой широкий покров тени.

Вот вспыхнула вечерняя звезда; уста влюбленных сомкнулись в последнем поцелуе; тяжкое рыдание сотрясло могучие дубы.

Уста слились, и души отлетели.

По лесу брели двое: умный человек и человек ученый. Умный глубокомысленно рассуждал о вреде лесной сырости и о том, какие бы превосходные получились пастбища, если бы повырубить эти нелепые деревья и засадить всю площадь люцерной, а ученый мечтал о том, как бы прославиться, найдя еще неизвестное науке растение. Он обшаривал каждый уголок леса, но, как назло, ему попадались один пырей да крапива.

Дойдя до ручья, они увидели тело Симплиса. Принц спал мертвым сном и улыбался во сне. Ноги его омывали прохладные струи ручья, голова покоилась на прибрежной траве. К навеки сомкнувшимся устам од прижимал (необычайно нежный розовый с белым цветок, разливавший терпкий аромат.

— Несчастный безумец! — изрек умный человек. — Верно, хотел нарвать цветов и утонул.

А ученый не обратил никакого внимания на труп; завладев цветком и желая установить, к какому классу растений он принадлежит, этот человек обрывал один за другим его лепестки. Покончив с цветком, он воскликнул:

— Ценнейшая находка! В память об этом глупце я назову цветок Anthapheleia limnaia.

Ах, Нинетта, Нинетта! Мой идеал, мой Водяной цветок, этот варвар назвал Anthapheleia limnaia!

Бальная книжечка[3]

I

Помнишь ли ты, Нинон, наши долгие прогулки по лесам? Осень уже докрыла багрянцем листву деревьев, золотившуюся в лучах заходящего солнца. Трава под ногами казалась светлее, чем в первые дни мая, а порыжевший мох давал ненадежный приют редким уже насекомым. Мы все дальше углублялись в чащу, полную печального шума, и нам чудились в нем порою глухие жалобы женщины, заметившей у себя на лбу первую морщину. Деревья, которых не мог обмануть этот бледный и тихий вечер, чувствовали приближение зимы в порывах посвежевшего ветра и, убаюканные им, грустно покачивались, оплакивая свой потемневший убор.

Мы долго блуждали по лесу, мало заботясь о том, куда заведут нас тропинки, и выбирая меж них самые тенистые и укромные. Наш звонкий смех пугал дроздов, свистевших в лесных зарослях, а порою зеленая ящерица, чью блаженную дремоту потревожил шум наших шагов, с громким шуршаньем скользила в кустах ежевики. Наша прогулка не имела определенной цели. К вечеру, после облачного дня, небо вдруг прояснилось, и мы просто вышли полюбоваться заходом солнца. Мы то бежали взапуски, догоняя друг друга, то шли медленно, рука об руку, рядом, и запах шалфея и тимьяна поднимался от наших следов. Я собирал для тебя последние цветы или рвал красные ягоды боярышника, которые тебе, как ребенку, хотелось достать. А ты, Нинон, украсив головку венком, бежала в это время к ближайшему источнику, чтобы напиться воды, а вернее, полюбоваться собою, моя кокетливая, ветреная девочка!

Вдруг в неясный гул леса ворвались отдаленные взрывы смеха; послышались звуки флейты и тамбурина, и ветер дюшес до нас приглушенный шум танца. Мы остановились, прислушиваясь, готовые увидеть таинственную пляску сильфов. Прячась за деревьями, мы тихонько продвигались на звук инструментов, и когда осторожно раздвинули последние ветви, вот какое зрелище предстало нашему взору.

Посередине поляны, на траве, окаймленной можжевельником и дикими фисташковыми деревьями, мерным шагом расхаживали взад и вперед человек десять крестьян и крестьянок. Женщины с непокрытой головой, в косынках, завязанных на груди, с увлечением подпрыгивали и смеялись — это их смех мы услышали в лесу; мужчины, чтоб легче было плясать, сбросили куртки и оставили их тут же на траве, рядом с поблескивавшими инструментами.

Эти славные люди обращали мало внимания на музыку. Худой, угловатый человек, прислонившись спиной к дубу, играл на флейте, издававшей жидкие звуки, по провансальскому обычаю ударяя левой рукой в тамбурин. Казалось, он с любовью следил за быстрым и резким темпом танца. Порою его взгляд падал на танцующих, и тогда он снисходительно пожимал плечами. Эти люди остановили его, когда он проходил мимо; признанный сельский музыкант, он не мог видеть без негодования, как эти деревенские жители нарушают законы прекрасного танца. Возмущенный прыжками и топотом во время кадрили, он покраснел от негодования, когда по окончании музыки крестьяне продолжали скакать еще добрых пять минут, нимало не смущаясь тем, что флейта и тамбурин умолкли.

Без сомнения, было бы восхитительно подсмотреть волшебные забавы лесных духов. Но эльфы исчезли бы при малейшем дуновении, и, устремившись к месту их пляски, мы едва обнаружили бы следы их бегства— несколько чуть примятых травинок. Они просто подразнили бы нас: заманив своим смехом, пригласив участвовать в играх, разбежались бы при нашем приближении, — только бы их и видели!

Нельзя танцевать с сильфами, Нинетта; но пляска крестьян более чем реальна и очень заманчива.

Мы быстро вышли из чащи. Наши шумные танцоры вовсе не собирались исчезать. Они даже не сразу заметили наше присутствие. Веселый танец возобновился. Флейтист, который уже собирался уходить, заметил блеснувшие монеты и опять взялся за свои инструменты; он снова начал дуть в флейту и бить в тамбурин, вздыхая о том, какому поношению подвергается искусство. Мне казалось, я узнаю медленный и неуловимый ритм вальса. Я уже обвил рукою твою талию, выжидая минуту, когда смогу увлечь тебя в своих объятиях, но ты вдруг выскользнула из моих рук и принялась смеяться и прыгать, совсем как одна из этих смуглых задорных крестьянок. Человеку с тамбурином, который встрепенулся, признав во мне настоящего танцора, оставалось только отвернуться и оплакивать упадок искусства.

Не знаю, Нинон, почему я вспомнил вчера наши сумасбродные затеи, нашу долгую прогулку, наши вольные и веселые танцы. Потом за этими неясными воспоминаниями последовал рой других смутных врез. Ты мне позволишь рассказать о них? Выбирая путь наудачу, останавливаясь, когда заблагорассудятся, и опять устремляясь вперед, я мало беспокоюсь о читателях: мои рассказы всего лишь слабые наброски; но ты говорила, что любишь их.

Танец, эта стыдливо-сладострастная нимфа, скорее чарует, чем увлекает меня. Скромный зритель, я люблю смотреть, как она проносится по всему свету, звеня тамбурином. Пылая страстью, она изгибается в объятиях, среди огненных поцелуев, под небом Испании и Италии; скользит, как влюбленная греза, закутавшись в легкие покрывала, в белокурой Германии; сдержанная и одухотворенная, вступает в салоны Франции. Я люблю ее везде: на лесном мху, так же как на богатых коврах, на сельской свадьбе, равно как и на великосветских вечерах.

Медленно кружась, с влажным взором и полуоткрытыми устами, она проходит через все времена, сплетая и разжимая руки над своей белокурой головкой. Все двери раскрываются при размеренном звуке ее шагов, двери храмов и приютов веселья; там — благоухающая фимиамом, тут — в одеждах, залитых вином, она гармонично постукивает ножкой о землю. И, пройдя через тысячелетия, она с улыбкой является к нам; ее гибкое тело послушно повинуется ритму мелодии.

И вот богиня среди нас. Составляются пары. Женщины изгибаются в объятиях партнеров. Взгляни на бессмертную! Ее поднятые вверх руки держат тамбурин. Она улыбается, потом подает знак. Пары кружатся, следуют за нею, повторяют ее движения. А я люблю следить глазами за этим легким вихрем; я стараюсь уловить все взгляды, все слова любви, я опьянен ритмом; в своем забытом уголке я мечтаю, вознося благодарность бессмертной за то, что, обойдя меня, неловкого, своей милостью, она все же одарила меня чувством гармонии.

По правде говоря, Нинетта, я предпочел бы созерцать белокурую богиню в ее пленительной наготе, когда она развязывает своевольно свой белый пояс. Я предпочел бы созерцать ее вдали от салонов, где она, думая, что скрыта от оскверняющих взглядов, проносилась бы над лужайкой в самых прихотливых танцах. Там, едва прикрытая легкой одеждой, чуть касаясь травы своими розовыми ножками, она, невинно предаваясь вольному танцу, открыла бы тайну мелодии движения. А я, укрывшись в листве, восхищался бы ее дивным телом, тонким и гибким, и следил бы за игрой теней на ее плечах, весь во власти капризного танца, который то уносил бы ее от меня, то возвращал обратно.

Но порою я начинаю ее ненавидеть, когда она является мне под видом молодой кокетки, чопорной и притворно скромной, когда я вяжу, как она нехотя повинуется звукам оркестра, делает гримаску, принимает скучающий вид, подавляет зевоту и танцует словно по обязанности. Скажу откровенно: я никогда не восхищался бессмертной в салоне без чувства горечи. Ее стройные ноги запутываются в длинных юбках наших модниц. Она чувствует себя здесь слишком стесненной, она, воплощение свободы и своеволия; в смущении она неловко пытается делать наши глупые реверансы, неизменно утрачивая при этом грацию и часто становясь смешной.

Мне хотелось бы иметь право затворить переднею наши двери. Если я терплю ее иногда под люстрами без особой горечи, то это лишь благодаря ее любовным листочкам, бальной книжечке.

Нинон, видишь ли ты в ее руке эту крохотную книжечку? Взгляни: застежка и вставочка золотые; я еще не видел столь тонкой и благоуханной бумаги, более изящного переплета. Это — наш дар богине. Другие дали ей венец и перевязь, мы же, в простоте душевной, поднесли ей в подарок бальную книжечку.

Бедное дитя! У нее было столько поклонников, столько настойчивых приглашений, что она даже не знала, кому ей кивать головкой в знак согласия. Каждый восхищался ею, умоляя оставить ему кадриль, и кокетка всякий раз соглашалась. Она танцевала, танцевала до самозабвения; приглашений было слишком много, она все время ошибалась — отсюда возникала страшная путаница, непомерная ревность. Она удалялась с бала разбитая от усталости, голова у нее кружилась. И вот над нею сжалились и дали ей маленькую позолоченную книжечку. С этого времени нет больше забывчивости, нет путаницы, нет несправедливого предпочтения. Когда влюбленные осаждают ее, она достает свою книжечку, и каждый вписывает туда свое имя, и самые верные влюбленные должны быть первыми. Пусть их будет хоть сотня, белых листочков там хватит на всех. Но если, когда гаснут огни, не все еще успели обвить рукою ее топкую талию, пусть пеняют на свою нерасторопность, а не на равнодушие девушки.

Без сомнения, Нинон, средство оказалось весьма простым. Тебя, должно быть, удивляют мои восторги по поводу каких-то листочков бумаги. Но какие это прелестные листочки, они издают аромат кокетства, они полны нежных тайн! Какой длинный список влюбленных, где каждое имя — клятва верности, каждая страница — целый вечер триумфов и поклонения! Что за волшебная книжечка, — она так и дышит любовью! Непосвященный прочтет в ней одни лишь ничего не говорящие имена, а девушка, скользнув по странице беглым взглядом, тотчас увидит здесь свидетельство своей красоты и вызванного ею восхищения!

Каждый приходит в свою очередь принести дань своей преданности, каждый приходит оставить свое признание в любви. И разве эти сотни подписей на самом деле не объяснения в любви? И разве не следует, говоря откровенно, писать на первой же странице эти вечные, всегда юные слова? Но книжечка скромна, она не хочет вызвать краску смущения на лице своей владелицы. Ей одной известны мечты девушки.

По правде говоря, я подозреваю, что книжечка сильно хитрит. Посмотри, как она притворяется, как наивничает, как старается убедить, что она необходима. А в сущности, что она такое? Всего лишь помощница памяти, самое простое средство восстановить справедливость, указав каждому его место. Как! Она говорит о любви, тревожит сердца молодых девушек? Жестокое заблуждение!

Переверни страницы, ты не найдешь ни намека на «я люблю тебя». В действительности же эти слова сказаны, и нет ничего более невинного, более наивного и более безыскусственного, чем бальная книжечка. Родители без страха видят ее в руках своих дочерей. В то время как записку, подписанную одним именем, прячут за корсаж, бальную книжечку, это любовное письмо с тысячью подписей, показывает смело. В праздничный день ее можно видеть повсюду — в салонах и в детской. Разве она не наименее опасная из всех известных нам книг?

Да она обманывает всех, даже свою владелицу! Какую опасность может представлять вещь, столь распространенная да к тому же еще одобренная бабушками и прабабушками? Девушка перелистывает ее без страха. И вот тут-то и можно обвинить бальную книжечку в явном лицемерии. Как ты думаешь, что шепчет она в тишине на ушко юному созданию? Простые имена? Как бы не так! Нежные и долгие речи! Делового или равнодушного вида теперь уже нет и в помине. Она болтает, она ласкает, жжет и лепечет нежные слова. Девушка в смятении; трепеща, она читает дальше. И вдруг вчерашний вечер вновь возникает перед нею: сверкают люстры, скрипки поют влюбленно, оживает каждое имя, и бал, царицей которого она была, начинается снова, со всеми ее триумфами, словами любви и поклонения.

Ах, лукавая книжечка! Что за процессия юных кавалеров! Вон тот, легко обвив рукою ее талию, восхищается ее голубыми глазами; а этот, взволнованный и дрожащий, может только улыбаться ей; еще один говорит, говорит без умолку, рассыпает тысячи комплиментов, которые, несмотря на пустоту, действуют сильнее, чем самые длинные речи.

И если дева хоть раз поддалась искушению, хитрая книжечка знает, что это повторится еще. Молодая женщина бегло просматривает листочки, с волнением вопрошая их, намного ли увеличилось число ее поклонников. С печальной улыбкой она задерживает взгляд на иных именах, которые исчезли с последних страниц, непостоянных именах, которые, без сомнения, украшают сейчас другие бальные книжечки. Большая часть ее подданных остается ей верна; она равнодушно прочитывает их имена. Нашу книжечку все это забавляет. Она сознает свое могущество: ее должны ублажать в течение всей жизни.

Приходит старость, но бальная книжечка не забыта. Золотые застежки потускнели, листки едва держатся. Ее владелица, которая старится вместе с нею, любит ее как будто еще больше. Она все еще перелистывает страницы, и аромат далекой юности пьянит ее.

Как прелестна роль бальной книжечки, не правда ли, Нинон? И как всякая поэзия, непонятная толпе, её поэзия доступна только одним посвященным. Поверенная нежных тайн, она сопровождает женщину в течение всей ее жизни и, как ангел любви, рассыпает Щедрой рукой надежды и воспоминания.

II

Жоржетта только что вышла из монастырского пансиона. Она была еще в том счастливом возрасте, когда мечты сливаются с действительностью. Сладостная и быстролетная пора! В эту пору видят то, о чем мечтают, и мечтают о том, что видят. Как все дети, она была ослеплена блеском первых балов. Она простодушно верила в то, что пребывает в какой-то высшей сфере, среди полубогов, для которых не существует темных сторон жизни.

Цветом лица, чуть смуглым, с золотистым оттенком, она походила на сицилийскую девушку. Ее длинные ресницы скрывали наполовину огонь взора. Забывая о том, что она уже вышла из-под надзора наставницы, она все еще сдерживала порывы своей живой и пылкой натуры. В бальном зале она была всего лишь маленькой девочкой, робкой, почти глупенькой, которая вспыхивает от каждого слова и опускает глаза.

Хочешь, спрячемся за этими тяжелыми занавесями и посмотрим, как наша ленивица просыпается и потягивается, высовывая из-под одеяла розовую ножку? Не ревнуй меня, Нинон. Все мои поцелуи для тебя одной.

Ты помнишь? Бьет одиннадцать часов. Комната еще во мраке. Солнце не проникает сквозь плотные оконные занавеси, гаснущий свет ночника тщетно борется с темнотою. И когда пламя его вдруг вспыхивает, на постели возникает белое видение: чистый лоб, грудь, прикрытая волною кружев, и дальше — изящный кончик крошечной ножки; белоснежная рука свешивается с кровати, ладонь разжата.

На втором ударе бездельница повернулась на постели и снова заснула, но сном таким легким, что внезапный скрип мебели заставил ее наконец приподняться на кровати. Она откинула волосы, в беспорядке спадающие на лоб, протерла кулачками заспанные глаза и натянула на плечи одеяло, скрестив на груда руки, чтобы лучше закутаться.

Когда Жоржетта окончательно проснулась, она протянула руку к шнурку висящего подле кровати звонка, но тотчас же ее отдернула; потом спрыгнула на пол и подбежала к окну, чтобы самой раздвинуть занавеси. Веселый солнечный луч наполнил комнату светом. Малютка, ошеломленная ярким светом, подошла к зеркалу и, увидев себя там полуголой, в небрежно наброшенной одежде, не на шутку испугалась. Бросившись обратно, она свернулась комочком на постели, вся дрожа и залившись румянцем от своей смелой выходки. Ее горничная была глупой и любопытной. Жоржетте хотелось помечтать, а не слушать болтовню этой женщины. Но бог мой! Какой яркий день и сколько нескромных зеркал!

При свете дня виден бальный туалет, небрежно брошенный на отодвинутые в беспорядке кресла. Девушка, почти засыпая, оставила здесь свою газовую юбку, там свой шарф, еще дальше атласные башмачки. Подле нее в агатовой чаше сверкают драгоценности; поблекший букет увядает рядом с бальной книжечкой.

Прислонившись головкой к своей обнаженной руке, она взяла ожерелье и начала перебирать жемчужины. Потом положила его, открыла свою книжечку и полистала. У книжечки был скучающий и безразличный вид. Жоржетта просматривала ее, казалось, думая совсем о другом.

По мере того как она переворачивала страницы, имя «Шарль», стоящее в начале каждой из них, вызывало в ней все большую досаду.

«Вечно Шарль, — сказала она себе. — У моего кузена прекрасный почерк: крупные буквы с наклоном — у них такой серьезный вид. У Шарля твердая рука, она не дрожит, даже когда сжимает мою. Мой кузен очень серьезный молодой человек. И он должен стать когда-нибудь моим мужем. Каждый раз на балу, не спрашивая моего разрешения, он берет мою книжечку и вписывает туда свое имя на первый танец. Это, несомненно, право мужа. Мне это право не по Душе».

У книжечки становился все более и более скучающий вид. Жоржетта, устремив взгляд в пространство, казалось, искала решения какого-то важного вопроса.

— Муж, — прошептала она, — вот что меня пугает. Шарль всегда обращается со мной как с маленькой девочкой. Он получил в коллеже восемь наград из десяти и поэтому думает, что ему позволительно быть педантом. В конце концов я не совсем понимаю, почему он должен стать моим мужем: ведь я-то не просила его жениться на мне, да и сам он тоже никогда не спрашивал моего согласия. Когда-то мы вместе играли. Мне помнится, он был очень злой. Теперь он очень вежлив. Но я предпочла бы, чтобы он оставался злым. Итак, я должна стать его женой. Я никогда хорошенько но думала об этом. Его женой! Но я действительно не вижу для этого оснований. Шарль! Вечно Шарль! Можно подумать, что я уже его собственность! По-прошу-ка я его не писать так крупно в моей книжечке. Его имя занимает слишком много места.

Книжечка, которая тоже, по-видимому, устала от кузена Шарля, чуть сама не закрылась от скуки. Я подозреваю, что бальные книжечки откровенно недолюбливают мужей. Наша книжечка перевернула странички и исподтишка подсунула Жоржетте другие имена.

— Луи, — прошептала малютка. — Это имя напоминает мне одного странного танцора. Он подошел ко мне и, почти не взглянув, пригласил на кадриль. Потом, при первых же звуках оркестра, он увлек меня в другой конец зала, не знаю зачем, и поставил перед высокой белокурой дамой, которая следила за ним глазами. Он улыбался ей по временам, а обо мне забывал настолько, что я вынуждена была дважды — я это видели все — сама брать свой букет. Когда он приближался к ней во время танца, он тихонько говорил ей что-то, а я слушала и ничего не понимала. Может быть, это была его сестра? Сестра, о нет! Он вздрагивал, когда касался ее руки, и пока держал эту руку в своей, оркестр напрасно напоминал ему обо мне. Я осталась как дурочка с протянутой рукой, и это выглядело ужасно. Все фигуры в танце перепутались. Это была, вероятно, его жена! Какая же я глупенькая! Ну, разумеется, его жена! Шарль никогда не разговаривает со мною во время танца. Это потому…

Жоржетта, поглощенная мыслями, застыла с полуоткрытым ртом, подобно ребенку, который смотрит на незнакомую игрушку, не осмеливаясь приблизиться и широко открыв глаза, чтобы получше ее рассмотреть. Она машинально перебирала пальцами бахрому покрывала, правой рукой прикрывая книжечку. Последняя начинала подавать признаки жизни. Она волновалась, ей, по-видимому, хорошо было известно, кто такая белокурая дама. Не знаю, выдаст ли девушке тайну эта ветреница. Жоржетта поправила соскользнувшие с плеч кружева, перестала теребить бахрому и наконец произнесла вполголоса:

— Странно, эта красивая дама и не жена и не сестра господина Луи.

И она снова стала перелистывать книжечку. Вскоре одно имя остановило ее.

— Этот Робер нехороший человек, — сказала она. — Я никогда не думала, что под жилетом такого изящного покроя может скрываться такая черная душа.

Добрую четверть часа он сравнивал меня с тысячью красивых вещей — со звездами, цветами, — уж даже не знаю с чем. Я была польщена, от удовольствия не знала, что и отвечать. Он говорил красиво и долго, без умолку. Потом проводил меня на мое место и отошел от меня чуть не плача. После я подошла к окну. Занавеси скрывали меня от глаз. Я, кажется, немножко замечталась о своем словоохотливом партнере, как вдруг услышала голоса и смех. Это он рассказывал своему другу о маленькой дурочке, монастырской пансионерке, вспыхивающей и опускающей глаза от каждого слова, которую портят ее старанья казаться чересчур скромной. Они, без сомнения, говорили о Терезе, моей хорошей подруге. У Терезы маленькие глаза и большой рот. Она превосходная девушка. А может быть, они говорили обо мне. Значит, молодые люди лгут. Что ж! Пусть я буду безобразной! Безобразной? Но Тереза еще хуже. Разумеется, они говорили о Терезе.

Жоржетта улыбнулась, и ею овладело искушение посоветоваться по этому поводу со своим зеркалом. — И потом, — добавила она, — они начали смеяться над всеми дамами на балу. Я все время слушала их и наконец перестала понимать. По-моему, они говорили какие-то бранные слова. И так как я не могла уйти, то решительно заткнула себе уши.

Книжечка веселилась от души. Она начала выбрасывать целые вороха имен, чтобы доказать Жоржетте, что это Тереза — та самая дурочка, которую портят старанья казаться чересчур скромной.

— У Поля голубые глаза, — говорила книжечка. — Разумеется, Поль не лжет, и я слышала, как он говорил тебе очень нежные слова.

— Да, да, — согласилась Жоржетта, — у господина Поля голубые глаза, и он не лжет. И у него белокурые усы, которые мне нравятся гораздо больше, чем усы Шарля.

— Не говори мне о Шарле, — перебивает ее книжечка. — Эти усы не заслуживают ни малейшего вниманья. А что ты скажешь об Эдуарде? Он робок и осмеливается говорить только взглядами. Не знаю, понимаешь ли ты этот язык? А Жюль? Он уверяет, что только ты одна умеешь вальсировать. А Люсьен, Жорж, Альбер? Все они находят тебя прелестной и наперебой оспаривают твою улыбку.

Жоржетта опять принялась перебирать бахрому покрывала. Болтовня книжечки начала ее пугать. Девушке казалось, что она жжет ей руки. Ей хотелось бы захлопнуть книжечку, но не хватало смелости.

— Потому что ты была царицей бала, — продолжала искусительница. — Кружева отказались скрывать твои обнаженные руки, чело шестнадцатилетней королевы затмило блеск бриллиантов. Ах, моя маленькая Жоржетта! Ты не могла бы видеть всего без жалости.

Бедные мальчики совсем потеряли голову вчера вечером!

И книжечка умолкла, исполненная соболезнования. Малютка, которая слушала ее улыбаясь, охваченная тревогой, при взгляде на книжечку замолкла сама.

— С моего платья упал бант, — проговорила она. — Это было так ужасно! Молодые люди, должно быть смеялись, проходя мимо. А этим портнихам и горя мало!

Он танцевал с тобою? — прервала ее книжечка.

Кто? — спросила Жоржетта и покраснела так сильно, что даже плечи ее стали совсем розовыми.

И она произнесла наконец имя, на которое уже четверть часа был устремлен ее взгляд и о котором твердило ей сердце, в то время как губы лепетали о порванном платье.

— Господин Эдмон показался мне вчера вечером таким печальным! Я издали увидела, что он на меня смотрит. Он не осмеливался ко мне приблизиться, по этому я встала и подошла к нему сама. Ему, конечно, пришлось пригласить меня.

— Я очень люблю господина Эдмона, — вздохнула книжечка.

Жоржетта притворилась, что не слышит, и продолжала:

— Я чувствовала, как дрожит его рука, когда он обвил мою талию во время танца. Он произнес не сколько слов, жалуясь на жару. Я видела, — как понравились ему розы моего букета, и дала ему одну. В этом нет ничего дурного.

Ну, разумеется, нет. А потом, когда он брал цветок, его губы по какой-то странной случайности оказались совсем близко от твоих пальцев. И он незаметно коснулся их поцелуем.

В этом нет ничего дурного, ›— повторила Жоржетта, которая с этой минуты стала беспокойно вертеться на кровати. — Ну, разумеется, нет. Я журю тебя за то, что ты так долго заставила его ждать этого несчастного поцелуя. Эдмон будет очень милым мужем.

Малютка, все более и более волнуясь, заметила только, что упала ее косынка и что ножка высунулась из-под одеяла.

Очень малым мужем, — пролепетала она.

Я очень люблю его, — снова начала искусительница. — И будь я на твоем месте, то, знаешь ли, я бы охотно вернула ему поцелуй.

Жоржетта смутилась. А добрая наставница продолжала:

— Только один поцелуй. Тихонько… сюда… где его имя. Я не скажу ему.

Девушка поклялась всеми святыми, что ничего подобного она не сделает. И тотчас же, уж не знаю как, страничка очутилась у ее губ. Она сама этого даже не могла понять. И, протестуя всеми силами, она дважды поцеловала начертанное на бумаге имя.

Тут она заметила свою ножку, которая словно улыбалась в солнечном луче. В смущении она стала натягивать одеяло, как вдруг окончательно потеряла голову, услышав звук ключа, поворачивающегося в замочной скважине.

Бальная книжечка скользнула среди кружев и мигом исчезла под подушкой.

Вошла горничная.

Та, что любит меня[4]

I

Та, что любит меня, — не знатная ли это дама, вся в шелках, кружевах и драгоценностях, вздыхающая по нашей любви на софе у себя в будуаре? Или нежная и воздушная, как мечта, маркиза, а то и герцогиня, с капризной и милой гримаской плывущая по коврам в водовороте своих белоснежных юбок?

Та, что любит меня, — не шикарно ли разодетая гризетка, кокетливо семенящая по улице и подбирающая подол при переходе с тротуара на мостовую, охотясь взглядом за ценителями изящной ножки? Не уличная ли это девка, не брезгующая ничьим стаканам, которая сегодня щеголяет в атласе, а завтра еле прикрыта невзрачным ситцем, и в сердце которой всегда найдется щепотка любви для каждого?

Та, что любит меня, — не белокурое ли это дитя, коленопреклоненное в молитве рядом со своею матерью? Или безрассудная дева, окликающая меня вечерней порой в темноте переулка? Или загорелая крестьянка, провожающая меня взглядом и увлекающая мои мечты в просторы хлебов и зреющего винограда? Или вот эта нищенка, что благодарит меня за брошенное ей подаяние? Или та женщина, — то ли жена, то ли любовница другого, — за которой я гнался однажды и больше уже не встречал?

Та, что любит меня, — не дочь ли Европы, светлолицая, как заря? Или дочь Азии с лицом золотистым, будто солнечный закат? Или дочь пустыни, темноликая, как грозовая ночь?

Та, что любят меня, не отделена ли от меня всего лишь тонкой перегородкой? Или она — за морями? А быть может, между нами звездные миры?

Та, что любит меня, — родилась ли она на свет? Или умерла добрых сто лет назад?

II

Вчера я разыскивал ее на ярмарочной площади. Был праздник, и улицы предместья кишели разряженным народом.

Только что зажгла иллюминацию. Вдоль главной улицы тянулся ряд желтых и голубых столбов, на которых в раскрашенных плошках метались по ветру огненные языки. В листве деревьев мигали венецианские фонарики. Вдоль тротуаров выстроились многочисленные шатры, красные полотнища которых полоскались в сточных канавах мостовой. В ярком сиянии ламп сверкали свежевыкрашенные бомбоньорки, золоченый фаянс, пестрая мишура витрин.

Воздух был пропитан запахом пыли, пряников и жаренных на сале вафель. Заливались шарманки, под градом оплеух и пинков хохотали и плакали напудренные клоуны. Какая-то душная— мгла окутывала весь этот буйный разгул.

А высоко над этой мглой и над воем этим гамом раскинулось в грустной задумчивости глубокое и прозрачное летнее небо. Ангелы уже зажгли светильники в лазури для какого-то торжественного богослужения, безмолвно совершаемого в бесконечности.

Затерянный в толпе, я изнывал от одиночества. Я шел, провожая взглядом улыбавшихся мне девушек, жалея о том, что они никогда уже больше не встретятся Думая обо всех этих дышащих любовью устах, появляющихся на мгновенье и исчезающих навсегда, я испытывал гнетущее чувство.

Так добрел я до перекрестка. Слева от меня стоял прислонившийся к вязу одинокий шатер. Перед ним — сколоченный на живую нитку деревянный помост. Вместо двери — подобранный на манер портьеры кусок холстины, с двумя фонарями по сторонам. Я остановился. Человек в одеянии мага — черная мантия и остроконечный колпак, усеянный звездами, — заманивал к себе толпу с высоты помоста.

— Заходите, заходите, — надсаживался он, — заходите, почтенные господа и дамы! Я спешно прибыл к вам из далекой Индии, чтобы утешить ваши молодые сердца. С риском для жизни мне удалось раздобыть там для вас Зеркало любви, охраняемое страшным драконом. В нем я покажу вам, любезные господа и дамы, предмет ваших грез. Заходите, спешите видеть Ту, что вас любит. Ту, что вас любит, — за два су!

На помост из-за портьеры вынырнула старуха в костюме баядерки. Окинув мутным взглядом толпу, она раскатисто забубнила:

— Та, что вас любит, — за два су! Спешите видеть Ту, что вас любит!

III

Маг принялся выбивать на барабане призывную дробь. Баядерка зазвонила в такт колокольчиком.

Толпа стояла в нерешительности. Дрессированный осел, играющий в карты, возбуждает у всех самый живой интерес. Геркулес, поднимающий стофунтовые гири, не менее захватывающее зрелище. Полуобнаженная великанша — еще более приятное развлечение для всякого возраста. Но кому же придет на ум любоваться на ту, что любит тебя, и кого к ней потянет?

Что до меня, я как зачарованный внимал зазываниям облаченного в мантию мага. Его обещания отвечали влечениям моего сердца, казалось, меня привело сюда само провидение. Шарлатан, ухитрившийся разгадать мои самые затаенные желания, завладел мною целиком. Остервенелая дробь барабана, устремлеиный на меня огненный взгляд и оглушительный, как колокол, голос понуждали меня войти.

Я занес было ногу на первую ступеньку, как вдруг почувствовал, что меня кто-то не пускает. Обернувшись, я увидел мужчину, державшего меня за полу. Длинный, худой, с огромными руками, запрятанными в широкие нитяные перчатки, в выцветшей шляпе и черном сюртуке с протертыми добела локтями, в жалких, пожелтевших от жира и грязи казимировых брюках. Перегнувшись пополам в изысканном и церемонном поклоне, он заговорил со мной нараспев:

— Я очень огорчен, сударь, что столь благовоспитанный молодой человек подает дурной пример простонародью. Крайне легкомысленно с вашей стороны — поощрять бесстыдство этого негодяя, играющего на низменных инстинктах толпы. Призывы, бросаемые им публично, глубоко безнравственны и толкают наших юношей и девушек на духовный разврат. А человек ведь так слаб, сударь! И на нас, людях просвещенных, лежит, — имейте это в виду, — тяжелая и великая ответственность. Так не поддадимся же пагубному соблазну, сохраним свое достоинство при любых обстоятельствах. Помните, чистота общественных нравов зависит от нас, сударь!

Я вслушивался в его речь. Он не отпускал моей полы и по-прежнему стоял, согнувшись в поклоне. Все еще не надевая шляпы, он проповедовал с такой утонченной учтивостью, что мне и в голову не приходило сердиться на него. Я только молча посмотрел ему в лицо, когда он кончил. В моем молчании он усмотрел вопрос.

— Сударь, — поклонился он снова, — я друг народа, и благо человечества — цель моей жизни.

Он произнес эти слова со скромной гордостью, внезапно выпрямившись во весь свой высоченный рост, Я повернулся к нему спиной и поднялся на помост. Откидывая холщевую занавеску, я еще раз оглянулся на него. Он был занят тем, что старательно натягивал сползавшие с рук перчатки.

Затем, скрестив руки, «друг народа» умильно воззрился на баядерку.

IV

Опустив за собой портьеру, я очутился наконец в святилище. Это была узкая, длинная, без единого сидения каморка, с холщовыми стенами, освещенная единственной лампой. Там уже собралось несколько человек — любопытные девицы и шумливые юнцы. Впрочем, вели они себя в высшей степени, благопристойно: протянутая посредине, через все помещение, веревка отделяла мужчин от женщин.

Зеркало любви оказалось всего-навсего двумя обыкновенными круглыми стеклышками, по одному с каждой стороны, через которые можно было заглянуть в глубину палатки. Обещанное чудо совершалось с восхитительной простотой: стойло лишь приложиться правым глазом к стеклу и там, без раскатов грома и сверкания молний, появлялся образ возлюбленной. Как тут было не уверовать в столь естественное явление?

Да я вовсе и не собирался подвергать это чудо сомнению. Еще когда я входил сюда, баядерка так на меня взглянула, что сердце мое похолодело. Откуда было мне знать, что ожидало меня за этим стеклянным глазком? Может быть, отвратительная рожа с потухшими глазами и посиневшими губами? Или вздыхающая по юном поклоннике столетняя старуха — одно из тех уродливых видений, что мерещились мне во сне? И уже совсем не надеялся я увидеть белокурых красавиц, о которых постоянно грезил в своем уединении. Припоминая всех выказывающих мне расположение дурнушек, я с ужасом опасался одного: не предстоит ли мне здесь увидеть одно из этих страшилищ?

Я забился в угол и, чтобы собраться с духом, принялся наблюдать за остальными посетителями; куда более смелые, чем я, они вопрошали судьбу без особых церемоний. Глядя на этих людей, приближавшихся к стеклу с широко раскрытым правым глазом и старательно прикрытым левым, я испытывал редкое наслаждение; каждый из них улыбался по-своему, смотря по тому, насколько нравилось ему то, что он видел. Так как стеклянное очко находилось довольно низко, то приходилось слегка нагибаться. До чего же забавно было смотреть на этих мужчин, выстроившихся в очередь только затем, чтобы полюбоваться на родственную им душу через крохотный, величиною с пуговицу, глазок!

Первыми подошли двое солдат: один — загоревший под солнцем Африки сержант, другой — еще пахнущий нивами желторотый новобранец, путавшийся в огромной, не по росту, шинели. Сержант скептически усмехнулся. Новобранец, соблазненный возможностью обзавестись подругой, долго не разгибался.

За ними последовал грузный мужчина в белой куртке, с обрюзгшим, багровым лицом. Он всматривался равнодушно, не выражая ни радости, ни недовольства. Как видно, он находил вполне естественным, что кто-то любит его.

Потом придвинулись трое школяров — шалопаи по пятнадцати — шестнадцати лет с вызывающими ухмылками. Натыкаясь друг на друга и, видимо, гордясь тем, что они удостоились чести подвыпить, все трое божились, что распознали за стеклом собственных тетушек.

Любопытные сменяли друг друга, и я уже не в силах припомнить сейчас всех оттенков переживаний на лицах, которые так поразили меня в то время. О, волшебное видение возлюбленной! Какую жестокую правду заставляло ты высказывать эти расширенные вожделением глаза! То были подлинные Зеркала любви, где чарующий образ женщины отражался, искаженный скотской тупостью и сладострастием.

Более пристойным образом развлекались у противоположного оконца девицы. Их лица не выражали ничего, кроме любопытства; ни одного гнусного желания, ни одной грязной мысли. Они подходили одна за другой и, бросив удивленный взгляд, удалялись: одни — чуточку призадумавшись, другие — хохоча, как полоумные.

Не знаю, по правде говоря, что им там было и делать. Будь я даже самой малопривлекательной женщиной, я бы и с места не сдвинулся, чтобы пойти поглазеть на влюбленного в меня мужчину. В дни, когда сердце мое изнемогало бы от одиночества, — а это всегда дни весны, дни щедро залитые солнцем, — я выходил бы на тропинку, заросшую цветами, и позволял бы любоваться собою каждому встречному. А вечером возвращался бы упоенный любовью. Конечно, барышни мои далеко не вое были хорошенькими. Красавицы пренебрегают услугами чародея — они им ни к чему. Дурнушки же, напротив, никогда еще не изведывали подобного наслаждения. Одна из них, большеротая, с жидкими волосами, не могла оторваться от магического зеркала. На губах ее играла радостная, вызывающая жалость улыбка нищенки, утоляющей мучительный голод.

Какие же мысли, спрашивал я себя, бродили в этих безрассудных головках? Догадаться было не так-то уж трудно. Каждая из них во сне, несомненно, встречалась с приищем, склоненным у ее ног. И каждой, естественно, хотелось разглядеть теперь поближе героя своих сновидений. Многих, конечно, постигло разочарование. Ведь принцев становится все меньше, а все, что мы видим наяву, выглядит куда менее радужным, чем во сне. Однако кое-кому все же повезло — сновидения подтверждались. У возлюбленного были такие же изящные усики и такая же черная шевелюра, как и во сне.

Так, хотя бы несколько мгновений, каждая вкушала радость любви. Наивный, быстротечный, как надежда, роман, выдаваемый только вспышкой румянца на щеках и трепетом груди.

В конце концов девицы были, пожалуй, глупышками, да и сам я, вероятно, обнаруживал изрядную тупость, надеясь увидеть что-то значительное там, где не на что было и смотреть. Однако я вполне был вознагражден и тем, что мне удалось понаблюдать. Я убедился, что как мужчины, так и женщины остались, в общем, вполне удовлетворенными. Магу, разумеется, не было никакого смысла доставлять огорчения добрым малым, приносившим ему по два су.

Наконец подошел и я и уже без особого волнения припал правым глазом к заветному стеклу. Между двумя широкими занавесками красного цвета я различил женщину, облокотившуюся на поручни кресла. Ярко освещенная какими-то лампами, которых я не смог обнаружить, она четко выделялась на фоне размалеванною полотна, натянутого позади. На этой прорванной во многих местах декорации еще виднелись следы голубой романтической рощи. Как и подобает всякому порядочному видению, Та, что любит меня, была одета в белоснежное, длинное, чуть схваченное в талии платье, расстилающееся облаком по полу. Такая же белая широкая вуаль, поддерживаемая на голове венком из цветов боярышника, была опущена на лицо. Небесное создание казалось в этом одеянии олицетворением самой чистоты и невинности.

Кокетливо подбоченясь, она нежно смотрела на меня в упор своими огромными голубыми глазами. Под вуалью она выглядела обольстительной. Золотистые косы, утопающие в муслине, чистый, девственный лоб, обворожительные губки, ямочки на щеках, созданные для поцелуев. При первом взгляде я принял ее за святую, при втором — она показалась мне уже ничем не брезгающей и вполне сговорчивой девкой.

Приложив три пальчика к губам, она послала мне поцелуй с таким реверансом, который вовсе не был к лицу обитательнице царства теней. Видя, что она совсем не торопится исчезать, я запечатлел ее черты в своей памяти и покинул свой пост.

Уже приближаясь к выходу, я увидел торопившегося занять мое место «друга народа». Суровый моралист, явно пытавшийся избежать со мной встречи, спешил преподать пример преступного любопытства простым смертным. Вот он наклонился, и по его длинной, изогнутой в дугу спине пробежала дрожь вожделения; не находя иной возможности разрядить свой пыл, он прильнул губами к стеклу.

VI

Я спустился с помоста и снова окунулся в толпу, ретив немедля отправиться на розыски Той, что любит меня, поскольку улыбка ее теперь была мне знакома.

Лампионы чадили, сумятица все возрастала, бушующая толпа, казалось, вот-вот опрокинет шатры. Праздничный разгул в этот час достигал своего апогея. Любому в такие минуты грозила участь оказаться задушенным. Вокруг меня, куда бы я ни взглянул, волновалось бесконечное море полотняных чепцов и шелковых шляп. Я продирался вперед, расталкивая мужчин и с осторожностью обходя пышные юбки женщин. А вдруг вот эта розовая накидка? Или вон тот тюлевый чепчик с лиловыми лентами? А может быть, эта элегантная шляпка со страусовым пером? Увы! Накидке оказывалось под шестьдесят, чудовищно безобразный чепец любовно склонялся на плечо какого-то пожарного, особа в соломенной шляпке надрывалась от смеха, широко раскрывая чудеснейшие в мире глаза, которые мне не были знакомы.

Над всякой толпой неизменно витает какая-то непостижимая тоска, дуновение беспредельной грусти, вздох уныния и скорбя. Не было еще случая, чтобы, находясь среди громадного скопления народа, я не испытывал странного недомогания, гнетущего предчувствия. Мне всегда кажется, это какое-то неведомое бедствие угрожает такому сборищу людей, что стоит только сверкнуть молнии, и все эти беснующиеся толпы оцепенеют в вечном безмолвии.

Созерцая это надрывающее душу веселье, я постепенно замедлял шаги. Под одним из деревьев стоял залитый желтым светом лампионов нищий старик, чудовищно изуродованный параличом. Он поворачивал к проходящим свое мертвенно-бледное лицо и, жалобно моргая глазами, умолял о сострадании. Какая-то лихорадочная дрожь пробегала по его членам, сотрясая вое тело, словно высохший сук. Раскрасневшиеся, пышущие свежестью барышни проходили со смехом мимо.

Еще дальше, у дверей кабачка, сцепились в драке двое мастеровых. Вино, вытекавшее на тротуар из опрокинутых в свалке стаканов, было похоже на кровь.

Казалось, что смех переходит в рыдания, огни иллюминации разгораются в гигантский пожар, в зареве которого мечутся пораженные ужасом люди. Я шел в смертельном унынии, продолжая всматриваться в девичьи лица, нигде не встречая Той, что любит меня.

VII

Возле одного из столбов я заметил человека, погруженного в созерцание пылавших над его головой лампионов. По его сосредоточенному взгляду было видно, что он мучается над решением какой-то очень сложной задачи. Человек обернулся и взглянул на меня. Это был «друг народа».

— Сударь, — обратился он ко мне, — масло, которое расходуют на подобные празднества, обходится по двадцати су за литр. Литр равняется двадцати таким вот стаканчикам, что вы видите наверху. Итак, один стаканчик масла — один су. На этом столбе шестнадцать люстр, по восьми стаканчиков в каждой. Следовательно, сто двадцать восемь стаканчиков на столбе. По всему проспекту я насчитал, — следите за моими подсчетами, — шестьдесят столбов. Это составляет семь тысяч шестьсот восемьдесят стаканчиков, что в свою очередь равняется семи тысячам шестистам восьмидесяти су, или тремстам восьмидесяти четырем франкам.

Жестикулируя и делая ударение на каждой из цифр, «друг народа» склонялся надо мной всем своим длинным туловищем, словно это помогало ему втолковывать мне всю его премудрость. Закончив тираду, он торжествующе откинулся назад и, скрестив руки, посмотрел мне в лицо пронизывающим взглядом.

— Подумайте только — на триста восемьдесят четыре франка масла! — возопил он опять, напирая на каждый слог. — И это в то время, когда беднякам не хватает хлеба, сударь! Я спрашиваю вас, и притом с глубочайшим прискорбием, не лучше ли было бы распределить эти триста восемьдесят четыре франка среди трех тысяч бедняков, населяющих это предместье? Подобный поступок принес бы больше чести человечеству. Благодаря такому благодеянию каждый получил бы хлеба на два с половиной су. Отзывчивым людям следовало бы поразмыслить над этим, сударь.

Заметив, что я рассматриваю его с любопытством, он продолжал замирающим голосом, подтягивая на пальцах перчатки:

— Бедняку незачем смеяться, сударь! Это бесчестно— позволять ему забывать свою нищету на какой-нибудь час. Кто же будет тогда оплакивать страдания народа, если правительство станет без конца угощать его подобными сатурналиями?

Отерев слезу, он покинул меня. Я видел, как он завернул в кабачок и, не отходя от стойки, утопил свое душевное волнение в вине, опрокинув пять-шесть стаканчиков подряд.

VIII

Угас последний лампион. Толпа рассеялась. В мерцающем свете уличных фонарей я не различал уже ничего, кроме смутных теней, бродящих под деревьями, — запоздалые любовные парочки, пьяные да задумчиво расхаживающие полицейские. Шатры выстроились по обеим сторонам улицы, темные и немые, словно палатки покинутого лагеря.

Влажный предутренний ветер перебирал зябко трепещущие листья вязов. Терпкие испарения разгульной толпы уступили место упоительной свежести. Трогательная тишина, прозрачный сумрак медленно опускались из беспредельных небесных глубин. Праздник лампионов сменился величавым хороводом звезд. Добрые люди получили наконец возможность свободно вздохнуть.

Я повеселел — наступил час радостей и для меня. Стремительно проходя многочисленные аллеи, я вдруг заметил серую тень, скользящую вдоль домов. Она быстро двигалась мне навстречу, по-видимому не замечая меня. По легкой поступи, по мерному шелесту платья я распознал в ней женщину.

Чуть не столкнувшись со мною, она инстинктивно подняла на меня глаза. В свете ближайшего фонаря лицо ее четко вырисовывалось передо мной, и я узнал в ней Ту, что любит меня. Не ту, нездешнюю, в белом облаке из муслина, но скорбную дочь земли, едва прикрытую полинялым ситцем. Однако и в этом убогом наряде, бледная и утомленная, она все же казалась очаровательной. Сомневаться было невозможно: вот они, эти огромные глаза, вот и милые, приветливые уста волшебного видения. И вдобавок — заметные вблизи, пленительные следы страдания в ее чертах!

Как только она остановилась на мгновенье, я схватил ее руку и поднес к губам. Она подняла голову и несмело улыбнулась, не пытаясь высвободить свою руку. Видя, что я, задыхаясь от волнения, молчу, она пожала плечами и двинулась дальше. Я нагнал ее и: пошел с ней рядом, обхватив ее за талию. Она молча усмехнулась, потом вдруг вздрогнула и прошептала:

— Мне холодно. Пойдемте быстрее.

Ей было холодно, бедняжке! На свежем ночном ветру, под тонкой шалью, плечи ее вздрагивали. Я нежно поцеловал ее в лоб и спросил:

— Ты меня знаешь?

Она в третий раз подняла на меня глаза и ответила не задумываясь:. — Нет. Меня вдруг словно осенило. Я тоже вздрогнул.

— Куда же мы пойдем? — спросил я снова.

Она беззаботно вскинула плечиком, поджала губы и ответила тоном ребенка:

— А куда хочешь. Ко мне ли, к тебе ли — все равно.

IX

Мы продолжали идти вдоль улицы.

На одной из скамеек я заметил двух солдат. Один о чем-то наставительно разглагольствовал, другой почтительно слушал. То были сержант и новобранец. Сержант, страшно удивленный, насмешливо отдал мне честь и пробурчал:

— Гм… Богачи, видать, тоже не брезгуют такими… А новобранец — душа наивная и простая — жалобно протянул:

— Она ведь у меня единственная, сударь. Вы увели у меня Ту, что любит меня!

Я перешел улицу и углубился в другую аллею.

Навстречу нам, схватившись под руки и горланя напропалую, шли трое повес. Я узнал в них школяров. Беднягам теперь уже незачем было притворяться пьяными. Давясь от смеха, они остановились, потом последовали за нами, выкрикивая наперебой нетвердымн голосами:

— Эй, эй! Мадам вас надувает, сударь! Это — Та, что любит меня!

Холодный пот выступил у меня на лбу. Я ускорил шаги, совсем позабыв о женщине, повисшей у меня на руке. В конце улицы, сходя с тротуара и собираясь скорей распроститься с этим треклятым местом, я наскочил на человека, удобно расположившегося в сточной канаве. Упершись затылком в плиту тротуара и устремив взгляд на небо, он производил какие-то очень сложные вычисления на пальцах.

Он взглянул на меня, не поднимая головы.

— А, это вы, сударь, — забормотал он невнятно. — Вам следовало бы помочь мне подсчитывать звезды, сударь. Я насчитал их уже несколько миллионов, но боюсь — не пропустил ли какой-нибудь. Ведь благо человечества зависит всецело от статистики, сударь.

Тут он икнул и затем со слезой в голосе продолжал:

— Знаете ли вы, во что обходится каждая звезда?

Господь бог наверняка тратит на них колоссальные средства. А народу между тем не хватает хлеба, сударь. К чему же тогда все эти бесчисленные лампады? Разве они годятся на еду? Каково, спрашивается, их практическое применение? Очень-то нужна нам эта вековечная иллюминация! У бога, как видно, нет ни малейшего представления о политической экономии.

Ему удалось наконец сесть. Возмущенно мотая головой, он окинул все вокруг помутившимся взглядом, И тут только заметил мою спутницу. Лицо его побагровело, он вздрогнул и жадно раскрыл объятья.

— А-а! — воскликнул он изумленно. — Но ведь это же Та, что любит меня!

— Ну вот, — говорила она мне, — я бедна и выкручиваюсь как могу, лишь бы не умереть с голоду. Я гнула по пятнадцати часов спину над шитьем всю прошлую зиму и все же не каждый день видела хлеб. Весной я вышвырнула иглу в окно. Подвернулось занятие более доходное и менее утомительное.

Каждый вечер я наряжаюсь в белый муслин. Удобно расположившись в кресле, я сижу одна в своем полотняном убежище и с шести до двенадцати улыбаюсь. Вот и вся моя работа. Время от времени я делаю реверанс, посылаю воздушный поцелуй в пространство. И получаю по три франка за сеанс.

Сквозь стеклышко, вделанное в перегородку, я постоянно вижу пристально рассматривающий меня глаз. То он черный, то вдруг делается голубым, Не будь этого глаза, я чувствовала бы себя превосходно. Он мне портит все. Когда я вижу устремленный вот так на меня один-единственный глаз, меня охватывает безумный страх, мне хочется закричать и убежать.

Но ведь надо работать, чтобы жить. И я улыбаюсь, я раскланиваюсь, я рассылаю поцелуи. А в полночь стираю румяна и переодеваюсь в свое ситцевое платье. Э, э! Сколько женщин, даже без всякой на то нужды, разыгрывают вот так комедию перед стеной!

Фея любви[5]

Слышишь, Нинон, как осенний дождь барабанит по нашим окнам? В длинном коридоре жалобно стонет ветер. Скверный вечер. В такие вечера бедняки дрожат у роскошных подъездов богачей, веселящихся где-нибудь на балу, в ярком свете золоченых люстр. Снимай-ка свои шелковые туфельки и бальный наряд, Нинон, сядь ко мне на колени у пылающего камина: я расскажу тебе прекрасную волшебную сказку о маленькой фее.

Итак, Нинон: некогда на вершине крутой горы возвышался старый замок, мрачный и угрюмый, с башнями, валами и подъемными мостами на тяжелых цепях. Днем и ночью на зубчатых стенах его стояли закованные в стальные доспехи часовые, и только воины имели доступ к владельцу этого замка, графу Ангерран.

Если бы ты его увидела, этого старого рыцаря, Нинон, в тот момент, когда он прогуливался по длинным галереям замка, если бы ты услышала грозные раскаты его резкого голоса, ты бы затрепетала от ужаса, как трепетала его благочестивая хорошенькая племянница Одетта.

Случалось ли тебе видеть, Нинон, как под первыми поцелуями утреннего солнышка, среди крапивы и репейника, раскрывается венчик маргаритки? Так, всегда окруженная суровыми воинами, расцветала и эта прелестная юная девушка.

В детстве при виде своего дядюшки она бросала игры, и глаза ее наполнялись слезами. С годами девочка стала красавицей; в груди ее теснились неясные желания; но теперь всякий раз при появлении рыцаря Ангерран она испытывала еще больший страх. Она жила в уединенной башне, целые дни проводя за вышиванием красивых знамен, а в часы отдыха молясь богу и любуясь из окошка изумрудными полями и лазурью небес. Сколько раз, поднявшись ночью с постели, девушка смотрела на звезды, и юное сердце ее с волнением устремлялось ввысь к небесным просторам, вопрошая своих лучистых сестер, что бы могло так сильно его тревожить.

После этих бессонных ночей, после этих порывов любви ей хотелось нежно прильнуть к груди старого рыцаря, но строгий взгляд и суровое слово удерживали ее, и она, трепеща, снова принималась за свое рукоделие. Тебе жаль ее, бедняжку, да, Нинон? Она была подобна свежему, ароматному цветку, прелестью и благоуханием которого, правда, пренебрегли.

Однажды, когда грустная Одетта следила мечтательным взором за полетом двух горлиц, до нее донесся от подножья замка сладостный голос; она склонилась из окна и увидела прекрасного юношу; в песне своей он просил ночлега. Одетта слушала, не понимая слов, но сладостный голос певца теснил ей сердце, и по щекам ее медленно текли слезы, падая на веточку майорана в ее руках.

Ворота замка не распахнулись. Часовой крикнул со стены:

— Прочь! Сюда имеют доступ только воины. Одетта продолжала смотреть как зачарованная. Влажный от слез цветок выскользнул у нее из рук и упал к ногам певца. Тот поднял глаза, увидел в окне светлокудрую голоску, поцеловал цветок и удалился, оглядываясь на каждом шагу.

Когда юноша ушел, Одетта раскрыла молитвенник и долго молилась. Она благодарила бога, сама не зная за что. Она чувствовала себя необычайно счастливой, не понимая причины радости.

А ночью она увидела чудесный сон. Ей приснилась упавшая у нее из рук веточка майорана; нежные лепестки одного из цветков вдруг затрепетали, и из них поднялась крохотная фея с огненными крылышками, в венке из незабудок и в длинном зеленом, цвета надежды, платье.

— Одетта, — мелодичным голоском сказала фея, — я фея любви. Это я послала к тебе сегодня утром Луи, юношу со сладостным голосом. Я увидела твои слезы, и мне захотелось их осушить. Я витаю над землей, соединяя сердца влюбленных и осушая их слезы; я посещаю роскошные поместья и хижины бедняков и порой сочетаю узами брака царский скипетр с крестьянской лопатой, Я усыпаю цветами путь своих любимцев и надеваю на них столь драгоценные цепи, что сердца их трепещут от радости. Я нахожу свой приют повсюду: в придорожном кустарнике, среди пылающих головней зимнего очага, в складках полога брачного ложа, и везде, где ступает моя нога, рождаются поцелуи и нежные речи. Не плачь, Одетта: я фея любви, и я осушу твои слезы.

И она снова порхнула в цветок, лепестки которого тотчас же плотно сомкнулись.

Ты ведь знаешь, Нинон, что фея любви существует на самом деле. Посмотри, как она танцует в отблесках пламени очага, и пожалей несчастных, которые не верят в эту чудесную фею.

Когда утром Одетта открыла глаза, комнату озаряли яркие лучи солнца. За окном звенели песни птиц, и напоенный ароматом цветов утренний ветерок нежно ласкал ее белокурые косы. Она весело вскочила с постели и целый день звонко распевала, ожидая обещанного доброй феей. Она то и дело выглядывала из окна, улыбалась каждой птичке и так волновалась, что поминутно вскакивала и хлопала в ладоши.

Вечером Одетта сошла в большой зал. Подле графа Ангерран сидел какой-то рыцарь, внимательно слушая рассказ старика Девушка взяла свою прялку и села у камина, где распевал сверчок, и веретено слоновой кости быстро завертелось в ее тонких пальцах.

Вскидывая время от времени глаза на гостя, она вдруг заметила в его руках веточку майорана и тут же узнала Луи, певца со сладостным голосом.

У нее чуть не вырвался возглас радости; чтобы скрыть смущение, она склонилась над очагом и стала разгребать кочергой угли. Затрещали головни, буйно взметнулось пламя, и в снопе сверкающих искр появилась воздушная, улыбающаяся фея любви. Она отряхнула свое зеленое шелковое платьице, с которого так и полетели во все стороны золотые блестки, и, не замеченная графом, порхнула в зал и спряталась позади молодых людей. Пока старый граф описывал одно из жестоких сражений с неверными, фея тихонько шепнула:

— Дети, любите друг друга. Предоставьте воспоминания угрюмой старости; пусть старики ведут длинные беседы у камелька, И пусть со звуками ваших поцелуев сливается лишь потрескивание пламени. Придет время, когда воспоминания об этих счастливых минутах помогут вам смягчить накипевшие в сердце печали. В шестнадцать лет любящие не нуждаются в словах. Единственный взгляд говорит им гораздо больше, чем самые длинные речи. Любите друг друга, дети, оставьте разговоры старикам.

И она так ловко прикрыла их крылышками, что старый граф, повествовавший о том, как великан Буш Железная Голова был насмерть сражен страшным ударом Джиральда Тяжелый Меч, не заметил первого поцелуя, запечатленного юным Луи на челе трепещущей Одетты.

А теперь, Нинон, необходимо сказать несколько слов о замечательных крылышках феи любви. Они были совсем прозрачные, как стекло, и крохотные, как У мошки. Но когда фея хотела прикрыть ими от посторонних взглядов влюбленную пару, крылья начинали быстро увеличиваться, делаясь все плотней и плотней, до тех пор пока не становились совсем непроницаемыми для человеческого зрения и слуха. Итак, старый граф продолжал свой нескончаемый рассказ, а Луи прямо у него под носом любезничал со светлокудрой Одеттой.

О, господи! Какие это были чудесные крылья! Я слышал, что такие крылышки бывают у совсем молоденьких девушек; наверное, благодаря им-то они и умеют так ловко проводить своих старых родителей. Правда, Нинон?

Едва граф закончил повествование, фея любви снова исчезла в пламени очага, а Луи, послав на прощанье воздушный поцелуй Одетте и поблагодарив хозяина за гостеприимство, удалился. Этой ночью девушка спала особенно сладко; ей снились целые горы цветов, озаренные мириадами звезд, в тысячи раз более ярких, чем солнце.

А утром она вышла в сад, ища уединения во мраке аллеи. Встретив на одной из дорожек какого-то рыцаря, Одетта вежливо его приветствовала и хотела пройти мимо, как вдруг заметила у него в руке свою омытую слезами веточку майорана. И она еще раз узнала Луи, певца со сладостным голосом, которому снова удалось проникнуть в замок в новом обличье.

Он усадил ее на дерновую скамью у фонтана. И они в упоенье глядели друг другу в глаза, восхищенные тем, что видят один другого при ярком свете дня. Звонко распевали малиновки; в воздухе так и чувствовалось присутствие феи любви. Не стану повторять, Нинон, всех речей, подслушанных тогда молчаливыми старыми дубами. На влюбленных радостно было глядеть; они так долго и с таким увлечением болтали, что малиновка в ближних кустах успела за это время свить гнездо.

Вдруг в глубине аллеи послышались тяжелые шаги графа Ангерран. Бедняжки затрепетали. Но тут еще звонче запели светлые струи фонтана, и оттуда, улыбающаяся и воздушная, появилась фея любви. Она осенила их своими легкими крыльями и вместе с ними незримо скользнула мимо графа, не на шутку удивленного тем, что ему послышались голоса, а людей ни где нет.

Нежно обнимая своих любимцев, фея тихо шептала:

— Я помогаю влюбленным; я делаю слабыми зрение и слух людей, которые больше не могут любить. Не бойтесь ничего, дети мои, любите друг друга всегда и везде — в яркий солнечный день, в аллеях парка, у фонтана, — я с вами, я вас охраняю. Господь послал меня сюда, на землю, чтобы люди, для которых нет ничего святого, не отравили вашей чистой любви. Он дал мне крылья, сказав: «Иди, неси радость юным сердцам». Любите друг друга, дети: я вас охраняю, И она помчалась дальше, порхая от цветка к цветку в поисках душистого нектара, единственной ее пищи, и увлекая за собой крепко обнявшихся Луи и Одетту.

Ты спросишь меня, Нинон, что же в конце концов Сделала фея с влюбленными. Право, мой друг, я не решаюсь рассказать тебе об этом; боюсь, что ты не поверишь, что ты позавидуешь участи Одетты и не так горячо будешь отвечать на мои поцелуи. Но ты с таким любопытством смотришь на меня, злая девчонка, что рассказать все-таки придется.

Так и быть, слушай. Фея бродила с ними до самой ночи. Когда же она попыталась их разлучить, оба так опечалились, так опечалились, что ей пришлось утешать их. Наверное, она говорила о чем-то очень хорошем, потому что мало-помалу лица влюбленных просветлели и глаза широко раскрылись от радости. В конце своего рассказа фея предложила им что-то, и они согласились; и тогда она коснулась их лба своей волшебной палочкой.

И вот… О Нинон! Какие огромные у тебя глаза и как ты сейчас топнешь ножкой, если я не расскажу до конца. И вот Одетта и Луи превратились в веточки майорана, такие прекрасные, какие может создать только волшебница. Веточки оказались совсем рядом; их листья касались друг друга. Этим чудесным цветам суждено было вечно цвести, сливая свой нектар и благоухание.

Что же до графа Ангерран, — говорят, он быстро утешился и продолжал каждый вечер рассказывать о том, как великан Буш Железная Голова был сражен наповал могучим ударом Джиральда Тяжелый Меч.

И когда мы пойдем в поле, Нинон, мы непременно разыщем зачарованные цветы майорана и спросим у них, в котором живет фея любви.

Друг мой, быть может в этой сказке таится глубокий смысл, не знаю. Я рассказал ее только затем, чтобы, сидя вот так у очага и грея свои ножки, ты позабыла об осеннем дожде, который барабанит по нашим окнам, и чтобы сегодня вечером ты покрепче любила того, кто рассказал тебе о фее любви.

Воры и осел[6]

Я знаю одного юношу, которого ты, Нинон, порядком разбранила бы. Леон обожает Бальзака и не выносит Жорж Санд, а прочитав однажды книгу Мишле, он чуть не захворал. В простоте душевной он утверждает, что женщина рождена рабыней, и слова «любовь», «целомудрие» всякий раз произносит со смехом. Ах, как он вас обижает! Безусловно, он придумывает по ночам, как бы побольнее уязвить вас днем. Ему двадцать лет.

Безобразие он считает грехом. Маленькие глазки или большой рот выводят его из себя. Он говорит, что в лугах нет некрасивых цветов, — значит, и все молоденькие девушки должны быть прекрасны. Стоит ему случайно столкнуться на улице с дурнушкой, он будет три дня подряд поносить редкие волосы, большие ноги, толстые руки. Когда же он встречает красивую женщину, то ядовито усмехается, и его молчание насыщено злыми мыслями.

Не знаю, дождется ли от него пощады хотя бы одна из вас. Брюнеток и блондинок, молодых и старых, прелестных и уродливых, всех одинаково он предает анафеме. Скверный мальчишка! А сколько игривой нежности в его взгляде! Как сладостны его ласкающие речи!

Леон живет в самой гуще Латинского квартала.

Но видишь ли, Нинон, я попал в трудное положение, я готов сию минуту замолчать, проклиная час, когда мне пришла в голову странная фантазия рассказать тебе эту историю. Ты любопытна, твои ушки широко открыты соблазну, и я положительно не знаю, как ввести тебя в тот мир, куда еще не ступала твоя маленькая ножка.

Этот мир, любимая, мог бы стать раем, если бы он не был адом.

Раскроем томик стихов поэта, прочитаем его гимн двадцатилетним. Видишь, окно выходит на юг; полная цветов и света мансарда возносится к небу так высоко, что порой бывает даже слышно, как беседуют ангелы на крыше. Подобно птицам, выбирающим самую высокую ветку для своего гнезда, чтобы уберечь его от рук человека, влюбленные свили свое гнездышко на самом верхнем этаже. Там встречают они первую ласку утренних лучей и прощальный привет уходящего солнца.

Чем питаются они? Кто знает! Быть может, улыбками и поцелуями. Они так любят друг друга, что не имеют времени подумать об обеде, которого они лишены. У них нет хлеба, а они бросают корочки воробьям. Открывая пустой шкаф, они смеются над своей бедностью, и смех насыщает их.

Любовь их расцвела с первыми васильками. Встретились они в поле, среди хлебов. Конечно, они знали друг друга уже давно, — хотя увиделись тогда впервые, — вот они и вернулись в город одной дорогой. Словно невеста, приколола она к груди цветы. Поднявшись на седьмой этаж, она так устала, что уже не могла спуститься вниз.

Хватит ли у нее на это сил завтра? Она не знает. Пока она еще отдыхает, расхаживая по мансарде, поливая цветы и занимаясь несуществующим хозяйством. Потом, покамест юноша работает, она шьет. Их стулья сдвинуты вплотную; в конце концов они садятся вдвоем на один стул, так удобнее. Наступает ночь. Они бранят друг друга за леность.

Ах, Нинон! Как лжет этот поэт и как обольстителен его вымысел! Пусть он никогда не возмужает, но вечно останется ребенком! Пусть по-прежнему обманывает нас, когда уже не сможет обмануться сам! Он пришел ив рая, чтобы рассказать нам, как любят в раю. Он увидел там двух святых — Мюзетту и Мими, и ему захотелось, чтобы они спустились к нам на землю. Но, едва коснувшись крыльями земли, они унеслись в том же луче, который принес их. И вот теперь сердца двадцатилетних ищут их и плачут, потому что не могут найти.

Должен ли я также лгать тебе, любимая, и призывать их с небес, или мне лучше уж сознаться, что я видел их в аду? Если бы в этом кресле у камина, где тебе так уютно, сидел мой приятель, как смело сдернул бы я золотой покров, которым поэт облек недостойные плечи! Но ты своими ручками закроешь мне рот, ты будешь сердиться и с негодованием назовешь выдумкой сущую правду. Как можешь ты поверить, что в наше время любовники, которым на улице захотелось пить, утоляют жажду прямо из канавки? А как возмутилась бы ты, если б я осмелился сказать, что их возлюбленные — твои сестры — сбросили свои косынки, не стыдясь растрепавшихся волос! Радостно и безмятежно текут твои дни в этом гнездышке, которое я свил для тебя; жизнь тебе неведома. И у меня не хватит духу признаться, что цветы в этом мире больные и что завтра, быть может, угаснут в нем чьи-нибудь сердца.

Не затыкай ушки, голубушка, тебе не придется краснеть.

Итак, Леон живет в самой гуще Латинского квартала. Там все знакомы между собой, но его руку пожимают особенно часто. Встретив его открытый взгляд, каждый прохожий становится ему другом.

Женщины не решаются простить ему неприязнь, которую он им выказывает, и бесятся оттого, что не могут признаться ему в любви. Ненавидя, они обожают его.

До того случая, о котором я хочу тебе рассказать, я никогда не слышал, чтоб у него была любовница. Он уверяет, что разочарован в жизни, и говорит о наслаждениях мира сего, как заговорил бы траппист, вдруг нарушивший обет молчания. Леон не прочь вкусно поесть и не выносит плохого вина. Одевается он с изысканной элегантностью и носит тончайшее белье.

Я часто вижу, как он подолгу простаивает со слезами на глазах перед какой-нибудь мадонной итальянской школы. Созерцая прекрасную скульптуру, он переживает часы восторга.

Как бы то ни было, живет он по-студенчески, не слишком утруждая себя занятиями, шатается по городу, грезит на первом попавшемся диване. Именно в эти часы полудремы бросает он самые тяжкие оскорбления женщинам. Он лежит с закрытыми глазами и, словно лелея какую-то мечту, клянет действительность.

Однажды майским утром я встретил его, вид у него был скучающий. Не зная, чем заняться, он бродил по улицам в поисках приключений. Но неожиданных происшествий не было, разве что, проходя по грязной мостовой, он несколько раз попадал ногой в лужу. Я сжалился над ним и позвал его с собой за город посмотреть, не зацвел ли боярышник.

Битый час пришлось мне выслушивать длиннейшие философские рассуждения о суетности земных радостей. Мало-помалу дома стали попадаться все реже. У дверей чумазая детвора кувыркалась в пыли вместе с дворовыми собаками. Мы вышли в поле; внезапно остановившись перед кучкой игравших на солнце ребятишек, Леон приласкал самого маленького и тут же признался мне, что обожает белокурые головки.

Я всегда любил узкие, зажатые между живыми изгородями тропинки, не изборожденные колесами тяжелых телег. Эти дорожки поросли тончайшим мхом, и нога тонет в нем, как в плюшевом ковре. Вокруг тишина и тайна, и если забредут туда влюбленные, то обступившие их колючие заросли вынуждают возлюбленную прижаться к груди любимого. Мы с Леоном попали на такую затерянную тропинку, где звуки поцелуев могут подслушать одни только малиновки. Первая улыбка весны разогнала меланхолию моего философа. Он подолгу умилялся над. каждой росинкой, он распевал во все горло, как удравший с уроков школьник.

Тропинка убегала все дальше. Живые изгороди, высокие и пышные, заслоняли от нас весь мир. Мы попали как бы в заключение, и при мысли, что мы потеряли дорогу, нам становилось еще веселее.

Дорожка мало-помалу все суживалась: идти приходилось уже поодиночке. Изгороди то и дело круто сворачивали в разные стороны, дорога превращалась в лабиринт.

Вдруг в самом узком местечке тропинки мы услышали голоса, и из-за поворота показались трое. Впереди, раздвигая слишком длинные ветви, шли двое мужчин, за ними молодая женщина.

Я остановился и приподнял шляпу. Шедший навстречу мне молодой человек сделал то же самое. Мы посмотрели друг на друга. Положение создалось щекотливое: густые заросли наступали отовсюду, но никто из нас не собирался повернуть обратно. Тут Леон, следовавший за мной, приподнялся на цыпочки и увидел молодую женщину. Не говоря ни слова, он отважно ринулся в самую гущу боярышника; шипы впивались в него, рвали одежду, на руках выступили капельки крови. Мне пришлось последовать его примеру.

Мужчины поблагодарили и прошли по тропинке. Молодая женщина нерешительно остановилась перед Леоном, как бы желая наградить его за самоотверженность, и взглянула на него своими большими черными глазами. Он попытался, как всегда, ядовито усмехнуться, но усмешка не получилась.

Когда женщина скрылась из виду, я выбрался из кустов, посылая учтивость ко всем чертям. Шипы расцарапали мне шею, а моя шляпа так прочно застряла в кустах, что мне стоило огромных трудов вытащить ее. Леон отряхнулся. Он видел, что я дружески кивнул прошедшей мимо нас прелестной женщине, и спросил, знаком ли я с ней, — Да, — ответил я. — Ее зовут Антуанетта. Она жила рядом со мной три месяца.

Мы снова двинулись в путь. Леон молчал. Тогда я заговорил об этой особе.

Антуанетта — простенькая девушка, свеженькая и премиленькая, с насмешливым и в то же время мягким взглядом, с уверенными движениями, проворная и кокетливая; в общем, славное создание. Она отличается от своих подруг прямотой и чистосердечием — качества весьма редкие в ее кругу. Она не чванится, но и не скромничает, часто повторяя, что рождена для того, чтобы любить и очертя голову отдаваться мимолетной прихоти.

Я видел, как три долгих зимних месяца она жила своим трудом, в бедности и одиночестве. Это не было рисовкой, она не произносила громких слов о добродетели — просто тогда ей так нравилось. Покамест она трудилась над шитьем, любовников у нее не было, К мужчинам, навещавшим ее, она относилась по-товарищески, обменивалась с ними рукопожатиями, смеялась вместе с ними, но при первой же попытке поцеловать ее выставляла их за дверь. Я признался Леону, что также пробовал слегка ухаживать за ней. Однажды я принес ей кольцо и серьги.

— Голубчик, — заявила она, — заберите назад ваши драгоценности. Если я отдаюсь, я готова отдаться хоть за цветок.

Полюбив, она становилась ленивой и беспечной. Кружева и шелк сменяли ситец. Она тщательно уничтожала следы иголочных уколов на пальцах и превращалась из работницы в важную даму.

Но любовь ее свободна, как любовь гризетки. Тот, кого она полюбила, очень скоро узнает об этом, но так же скоро узнает, когда она охладевает к нему. Однако она не принадлежит к числу тех своенравных красавиц, которые меняют любовников, как перчатки. У нее здравый ум и благородное сердце. Но бедняжка часто обманывалась, она вкладывала свою ручку в недостойные руки и быстро с отвращением отдергивала ее. К тому же ей надоел этот Латинский квартал, где все молодые люди казались ей какими-то стариками, С каждой новой неудачей личико ее становилось все грустнее. Она высказывала мужчинам горькие истины и укоряла себя за то, что не может жить без любви. И тогда она запиралась у себя, словно в келье, пока ее сердце не разбивало решетки.

Я встретил ее накануне. Она была очень огорчена: ее покинул любовник, а она еще чуточку любила его.

— Я прекрасно знаю, — говорила она мне, — что сама бросила бы его через неделю — он негодный малый. Но я все-таки еще нежно целовала его в обе щеки. Вот по меньшей мере тридцать потерянных поцелуев.

Она рассказала, что за ней повсюду таскаются двое поклонников, которые заваливают ее букетами. Она не препятствует им в этом, но время от времени заявляет им: «Друзья мои, ни одного из вас я не люблю: не вздумайте соперничать из-за моих улыбок, это было бы страшно глупо. Живите лучше по-братски. Вы, я вижу, славные ребята, давайте развлекаться, как старые товарищи. Но при первой же ссоре мы разойдемся».

И бедные юноши обменивались горячими рукопожатьями, про себя посылая друг друга к черту. Очевидно, их-то мы и встретили.

Вот какова была мадемуазель Антуанетта: бедное любящее сердечко, заблудившееся в краю разгула, добрая и милая девушка, раздававшая свои ласки по крошкам всем вороватым воробьям на дороге.

Леон выслушал все эти подробности, не проявляя особого интереса и не вызывая меня на откровенность ни единым вопросом. Когда я кончил, он бросил небрежно:

— Эта девушка слишком простосердечна, — мне не нравится, как она понимает любовь.

Он так старался изобразить злую усмешку, что это ему все же удалось.

Наконец мы выбрались из зарослей. У наших ног протекала Сена; в воде отражалась стоявшая на другом берегу деревушка. Место было нам знакомо; вдоль и поперек исхожены были эти островки, разбросанные по всей реке. Мы долго отдыхали под дубом; потом Леон заявил, что умирает от голода и жажды. Я в свою очередь заявил, что умираю от жажды и голода. Тогда мы стали совещаться и пришли к трогательно единодушному решению: мы отправимся в деревню, достанем там большую корзинку, наполним ее надлежащим образом едой и бутылками и, наконец, втроем с корзинкой расположимся на самом зеленом островке.

Через двадцать минут нам оставалось только найти какой-нибудь челнок. Я услужливо взялся тащить корзинку; но, пожалуй, скромное словечко «корзинка» не подходило для нашей внушительной поклажи. Леон шагал впереди и выпрашивал лодку у каждого встречного рыбака. Однако лодки все были разобраны. Я уже хотел было предложить Леону расположиться с нашей трапезой на материке, но тут нам указали человека, у которого, по всей вероятности, мы могли бы раздобыть челнок.

Лодочник жил на краю деревни, в угловом домике. И вот, как раз выходя из-за угла, мы снова столкнулись с мадемуазель Антуанеттой и ее поклонниками. Один, подобно мне, сгибался под тяжестью огромной корзины, у другого, как у Леона, был растерянный вид человека, устремившегося на поиски невозможного. Я сочувственно посмотрел на бедного малого, который был весь в поту, а Леон, кажется, был благодарен мне за то, что я взвалил на себя груз, при виде которого Антуанетта иронически усмехнулась.

Лодочник курил, стоя на пороге своего дома. За пятьдесят лет он видел множество парочек, которые, стремясь к уединению, приходили к нему за веслами. Ему нравились эти белокурые влюбленные девушки. — они уезжали в хорошо выглаженных платьицах, а возвращались немного помятыми, с кое-как завязанными лентами. Он улыбался им, когда они, вернувшись, благодарили его за лодки, которые знали, куда им плыть, и сами причаливали к островкам, заросшим высокими травами.

Увидев наши корзины, старик подошел к нам.

— Вот что, детки, — заявил он, — челнок-то у меня остался только один. Кому уж очень не терпится поесть, может закусить вот тут под деревьями.

Сказано это было, конечно, некстати: кто же в присутствии женщины признается, что ему не терпится поесть? Мы хранили нерешительное молчание, не осмеливаясь теперь отказываться от лодки. Антуанетта, по-прежнему насмешливая, все-таки сжалилась над нами.

— Вы уступили нам дорогу сегодня утром, — сказала она, обращаясь к Леону, — теперь мы в свою очередь уступаем вам.

Я взглянул на моего философа. Он замялся, что-то пробормотал, как человек, не решающийся высказать свою мысль. Но, заметив, что я смотрю на него, он с живостью воскликнул:

— К чему это самопожертвование, нам всем хватит и одной лодки. Вы, господа, можете высадить нас на первом попавшемся островке, а на обратном пути за хватите нас с собой. Согласны, господа?

Антуанетта ответила, что согласна. Корзины были бережно поставлены на дно челнока, я устроился поближе к своей и как можно дальше от весел, Антуанетта и Леон сели рядом на свободной скамье, разместиться иначе они, по-видимому, не могли. Что же касается обоих поклонников, постоянно соперничавших в любезности и благодушии, они в братском порыве ухватились за весла.

Отчалив от берега, молодые люди пустили лодку по течению, но мадемуазель Антуанетта заявила, что самые тенистые и пустынные острова расположены вверх по реке. Гребцы безнадежно переглянулись; они повернули лодку и, борясь против сильного течения, с трудом стали подниматься вверх.

Есть тяжкая, но сладостная тирания — тирания своенравного повелителя с розовыми губками, который из прихоти может потребовать весь мир и заплатить за него одним лишь поцелуем.

Перегнувшись через борт, молодая женщина черпала горстью воду. Она задумчиво глядела на падавшие с ее пальцев жемчужные капли, словно пересчитывая их, Леон молча смотрел на нее; ему было не по себе в столь тесной близости с противником. Дважды открывал он рот, конечно, собираясь произнести какую-нибудь глупость, но, заметив, что я улыбаюсь, тотчас же снова закрывал его. Впрочем, ни Леон, ни Антуанетта, по-видимому, не придавали значения своему соседству. Они даже немного повернулись друг к Другу спиной.

Антуанетте прискучило поливать свои кружева, и она заговорила со мной о своем вчерашнем огорчении. Она сказала, что уже утешилась. Но все-таки ей было еще очень грустно. В летние дни она не могла жить без любви и не знала, как ей дождаться осени.

— Я мечтаю о гнездышке, — добавила она, — из голубого шелка. Если мебель, ковры и занавеси в этом гнездышке будут такого же цвета, как небо, — любовь, наверное, продлится дольше. И солнышко ошибется, замешкается там вечером, подумает, что зашло в облако. Но напрасно я ищу. Мужчины все негодники. Мы поравнялись с одним островком. Я попросил гребцов высадить нас. Я уже стоял одной ногой на суше, как вдруг Антуанетта воскликнула, что островок противный и неуютный, что она никогда не согласится бросить нас на этом голом камне. Леон не двинулся со своей скамьи. Я сел на прежнее место, и мы снова поплыли вверх но реке.

Антуанетта, по-детски радуясь, принялась описывать гнездышко, о котором мечтала. Квадратная комната с высоким сводчатым потолком. Белые обои усеяны пучками васильков, перевязанных лентами. В середине комнаты и по углам — повсюду цветы. Диванчик, такой маленький, что, только тесно прижавшись друг к другу, можно усесться на нем вдвоем. Зеркала не нужно, — кокетничая, невольно засматриваешься только па себя. Ковры и занавеси из очень плотной материи, чтоб заглушить звук поцелуев. Цветы, диванчик, ковры, занавеси — все должно быть голубое. Она сама оденется в голубое и в пасмурные дни не станет открывать окна.

Мне также захотелось немного украсить комнату. Я предложил камин, часы и шкаф, — К чему? — удивилась она. — Ведь греться там никто не будет, и на часы смотреть не будем. А ваш шкаф — просто нелепость. Неужели вы думаете, я такая дурочка, что потащу за собой в свое гнездышко весь обыденный хлам? Я хотела бы жить там свободно и беспечно, не постоянно, но лишь несколько прекрасных часов в летние вечера. Ведь мужчинам, будь они ангелами, надоест сам господь бог. Я-то уж знаю. А ключ от этого рая будет у меня.

Мы приближались к другому зеленому островку. Антуанетта захлопала в ладоши. Это был очаровательный пустынный уголок, о котором мог мечтать в двадцать лет Робинзон. Вдоль высокого берега росли большие деревья, а между их стволами сплетались густые заросли шиповника и диких трав. Каждую весну там воздвигалась непроницаемая ограда из листвы, ветвей и мха, которая, сливаясь со своим отражением в воде, становилась как будто еще выше. Стена из переплетающихся ветвей; за стеной — неизвестность. Эта зеленая плотная завеса, лишь слегка колеблемая ветерком, но никогда не раздвигавшаяся, превращала островок в некое потайное убежище, где, наверно, прячутся прекрасные речные девы.

Несколько раз обогнули мы этот огромный сноп цветущей листвы в поисках причала. Казалось, островок не хотел иметь других обитателей, кроме вольных птиц. Наконец под густым, нависшим над водой кустарником мы нашли местечко, где нам удалось пристать. Антуанетта смотрела, как мы высаживались. Вытянув шею, она пыталась разглядеть что-нибудь за деревьями.

Один из гребцов притянул челнок к берегу, держась за ветку. Но лишь только он выпустил ее, Антуанетта, почувствовав, что лодка отходит, ухватилась за большой корень. Вцепившись в него, она стала звать на помощь и закричала, что не желает плыть дальше. Когда челнок привязали, она выпрыгнула на траву и подошла к нам, вся раскрасневшаяся, гордая своим подвигом. — Не бойтесь, господа, — сказала она нам, — я не хочу вас стеснять: если вам заблагорассудится пойти на север, мы отправимся к югу.

Я снова потащил корзину, озабоченно разыскивая в траве местечко посуше. Леон шел за мной, следом за ним — Антуанетта и ее поклонники. Так мы обошли вокруг всего островка. Вернувшись к исходной точке, я решил отказаться от дальнейших поисков и уселся на траву. Антуанетта сделала еще несколько шагов, потом, после некоторого колебания, вернулась и села против меня. Мы находились на севере, но она вовсе не собиралась отправляться к югу. Тут Леон заявил, что местечко прелестное, и побожился, что лучше я не мог выбрать.

Как-то само собой вышло, что наши корзины оказались рядом, а припасы, когда их выложили на траву, так перепутались, что мы не могли уже отличить своего от чужого. Пришлось устроить общую трапезу. Из чувства справедливости мы угостились всем, что находилось в обеих корзинах.

Поклонники поспешили усесться рядом с Антуанеттой. Они наперебой предупреждали все ее желания, Стоило ей попросить чего-нибудь, она тут же получала двойную порцию. Впрочем, ела она с изрядным аппетитом.

Леон, наоборот, ел мало и больше смотрел, как мы поглощали припасы. Ему пришлось сесть рядом со мной, он все время молчал и лишь насмешливо взглядывал на меня всякий раз, когда Антуанетта улыбалась своим соседям. Так как ей подавали с обеих сторон, она с одинаковой готовностью протягивала руки направо и налево и каждый раз благодарила своим приятным голоском. Видя это, Леон усиленно делал мне какие-то знаки, смысл которых я не понимал.

Положительно, Антуанетта отчаянно кокетничала. Она сидела, подобрав ножки под юбку, почти спрятавшись в высокой траве, и поэт, без сомнения, сравнил бы ее с большим цветком, наделенным даром взгляда и улыбки. Обычно она держалась с большой естественностью, но в тот день в ее манерах и голосе было какое-то жеманство, которого раньше я никогда за ней не замечал. Поклонники, сбитые с толку ее благосклонностью, переглядывались с торжествующим видом. Я был удивлен этим неожиданным кокетством и, видя, что плутовка посмеивается исподтишка, задавал себе вопрос, кому из нас она обязана своим превращением из простодушной девушки в разбитную бабенку.

Разложенная на траве провизия мало-помалу исчезала. Говорили мало, больше смеялись. Леон поминутно пересаживался с места на место. На лице его снова появилось язвительное выражение, и, опасаясь, что он разразится проповедью, я умолял взглядом нашу спутницу извинить меня за угрюмость моего друга. Но Антуанетта была смелая девушка, и двадцатилетнему философу, при всей его важности, было не так-то легко ее смутить.

— Сударь, — обратилась она к Леону, — вам скучно, наше веселье вам досаждает. Я не решаюсь больше смеяться.

— Смейтесь, смейтесь, сударыня, — ответил он. — Я молчу только потому, что не умею, подобно вашим спутникам, сочинять прекрасные фразы, которые так веселят вас.

— Другими словами, вы не льстец? Ну, тогда говорите, говорите, Я вас слушаю, я требую грубой правды.

— Женщины не любят ее, сударыня. Впрочем, как бы вы ни лгали женщине, если она молода и красива, ложь всегда окажется правдой.

— Ну, вот видите, вы такой же дамский угодник, как все. Вы заставляете меня краснеть. В наше отсутствие вы разбираете нас по косточкам, господа мужчины, но стоит только какой-нибудь женщине появиться, вы расточаете ей самые низкие поклоны, самые сладкие речи. Это просто лицемерие! Я вам напрямик скажу — мужчины все негодники, они не умеют любить. Ну, сударь, скажите и вы прямо, что вы думаете о женщинах?

— Могу я говорить откровенно?

— Конечно.

— А вы не рассердитесь?

— Ну, что вы, скорее посмеюсь.

Леон приготовился к ораторскому выступлению. Я-то знал, о чем пойдет речь, — я уже сотни раз слышал все это, — и чтобы как-нибудь убить время и развлечься, стал бросать в реку мелкие камешки.

— Сотворив мир, — начал Леон, — бог обнаружил, что в нем недостает еще одного создания; но так как глина у него вся вышла, он стал в тупик — где взять ему необходимый материал, чтобы исправить свою оплошность. Пришлось позаимствовать его у животных. Взяв немного плоти у змеи, волчицы и ястреба, он сотворил женщину. Вот почему мудрецам, которым известно об этом факте, хотя о нем не упоминается в библии, не кажется удивительным, что женщина по природе взбалмошна, всегда во власти переменчивых настроений, — словом, она точное подобие различных составляющих ее элементов. Каждое из этих созданий передало ей свой порок; все рассеянное в мире зло слилось в ней воедино; вот откуда ее лицемерные ласки, ее коварство, блудливость…

Казалось, Леон повторяет заученный урок. Он остановился, припоминая, что сказать дальше. Антуанетта захлопала в ладоши. Он продолжал:

— Как родятся черноволосыми или русыми, так родятся женщины легкомысленными и кокетками. Они отдаются из себялюбия, совершенно не интересуясь, достойный ли совершили выбор. Пусть мужчина фат, но если он красив, если у него правильные, хотя и невыразительные черты, женщины будут отбивать его Друг у друга. Но если он человек простой и сердечный, если он умен, хотя и не кричит об этом на всех перекрестках, женщины и знать не будут о его существовании. Им нужны одни лишь блестящие игрушки: шелковые платья, золотые ожерелья, драгоценные камни, приукрашенные и напомаженные любовники.

А работает ли у такого любовника башка — до этого им и дела нет. Они лишены нравственных качеств.

Они знают толк в черных волосах и страстных устах, но не имеют понятия о том, что такое сердце. Вот они и бросаются в объятья первого встречного болвана, вполне доверяясь его великолепной внешности. Они влюбляются в него, потому что он им нравится, а нравится он, потому что нравится. В один прекрасный день болван избивает их. Тогда они вопят, что они мученицы, и в отчаянии восклицают, что мужчина не может коснуться их сердца, не разбив его. Безрассудные, почему же не ищут они цветка любви там, где он цветет!

Антуанетта снова захлопала в ладоши. Речь Леона, насколько я знал, на этом кончалась. Леон произнес ее, не переводя духа, как бы торопясь поставить точку. Промолвив последнюю фразу, он взглянул на Антуанетту и задумался. И добавил другим, уже не высокопарным тоном:

— У меня была лишь одна подруга. Ей было десять лет, а мне двенадцать. Однажды она мне изменила ради большого дога, который терпеливо позволял мучить себя и даже не огрызался. Я долго плакал, я дал зарок больше никогда не любить. Я сдержал свою клятву. В женщинах я ничего не смыслю. Если я по люблю, то стану ревнивым и угрюмым; буду любить слишком сильно, меня возненавидят; а если меня обманут, я умру.

Он замолчал, глаза его были влажны, он тщетно пытался рассмеяться. Антуанетта перестала улыбаться и слушала его серьезно; подойдя к нему, она положила руку ему на плечо и посмотрела на него в упор.

— Вы дитя, — просто сказала она.

Последний луч, скользнув на воду, зажег золотом муаровую ленту реки. Мы дожидались первой звезды, чтобы возвращаться вниз по течению, наслаждаясь вечерней прохладой. Корзины были отнесены в лодку, а мы разлеглись как попало на траве.

Антуанетта и Леон сели под большим кустом шиповника, простиравшим свои ветви над их головой. Густая листва наполовину скрывала их, и так как они сидели ко мне спиной, я не мог разглядеть, смеялись они или плакали. Разговаривали они тихо, похоже было, что они ссорятся. А я лениво растянулся на небольшом бугорке, поросшем редкой травкой; лежа так я видел одновременно и небо и лужайку у моих ног. Поклонники, которым, как видно, тоже понравилось это местечко, улеглись справа и слева от меня.

Радуясь, что могут наконец поговорить со мною, они затараторили.

Тот, что лежал слева, то и дело дергал меня за рукав, лишь только замечал, что я перестаю его слушать.

— Сударь, — говорил он, — мне редко приходилось встречать женщину капризнее, чем мадемуазель Антуанетта. Вы просто не представляете себе — любой пустяк может вскружить ей голову. Вот, например, сегодня, когда мы встретились с вами, мы собирались обедать за два лье отсюда. Но не успели вы скрыться из виду, как она заставила нас вернуться обратно, — ей, извольте видеть, местность понравилась. С ума можно сойти. Я люблю, чтоб все было ясно.

В то же время мой сосед справа, также заставляя меня выслушать его, говорил:

— Сударь, я весь день хочу поговорить с вами с глазу на глаз. Мы, мой товарищ и я, считаем, что должны объясниться с вами. Мы заметили вашу привязанность к мадемуазель Антуанетте и от души сожалеем, что встали вам поперек дороги. Если бы мы узнали о вашей склонности хотя бы на неделю раньше, мы поспешили бы ретироваться, чтобы не причинять огорчений джентльмену; но сегодня — уже слишком поздно, у нас не хватит сил для жертвы. Если уж на то пошло, буду откровенен: Антуанетта любит меня. Выражаю вам свое сочувствие. Располагайте мною.

Я поспешил его успокоить. Но, сколько я ни уверял его, что не был и никогда не буду любовником Антуанетты, он по-прежнему нежно меня утешал. Уж очень сладостна была ему мысль, что он украл у меня любовницу.

Сосед слева, раздосадованный вниманием, которое я уделил его товарищу, придвинулся ко мне. Чтобы заставить меня выслушать его, он сделал мне важное признание.

— Я буду откровенен с вами, — заявил он, — Антуанетта любит меня. Мне от души жаль других ее обожателей. В этот момент какой-то непонятный звук донесся от куста, под которым укрылись Леон и Антуанетта. Был ли то звук поцелуя или крик потревоженной малиновки — право, не знаю.

Между тем мой сосед справа услышал, как другой поклонник признался мне, что любим Антуанеттой. Он приподнялся и взглянул на соперника с угрозой. Я соскользнул с пригорка, потихоньку шмыгнул в заросли кустарника и притаился там. Тогда они очутились лицом к лицу.

Куст оказался превосходным убежищем. Я мог наблюдать оттуда за Антуанеттой и Леоном, хотя слова их до меня не долетали. Они все еще ссорились, но как будто немного придвинулись друг к другу. Зато я прекрасно слышал, как на пригорке, прямо надо мной, спорили поклонники. Антуанетта сидела к ним спиной, и они могли беситься сколько угодно.

— Вы поступили гадко, — говорил один, — вам следовало удалиться еще два дня назад. Неужели вы не замечаете, что Антуанетта отдает предпочтение мне?

— Вы правы, — отвечал другой, — этого я совершенно не замечаю. Просто вы глупейшим образом принимаете на свой счет все улыбки и взгляды, которые предназначены мне.

— Будьте уверены, бедняжка, Антуанетта меня любит.

— Будьте уверены, счастливчик, меня она обожает.

Я смотрел на Антуанетту. Нет, положительно не было в кустах никакой малиновки.

— Все это мне надоело, — продолжал первый. — Надеюсь, вы согласитесь, что одному из нас пора удалиться!

— Я как раз хотел предложить, не перерезать ли нам друг другу глотку, — заявил второй.

Они повысили голос, жестикулировали, сердито вскакивали, снова садились. Их шумная ссора привлекла внимание Антуанетты, она обернулась. Сначала она удивилась, но вслед за тем засмеялась. Указав Леону на препиравшихся поклонников, она шепнула ему несколько слов, развеселивших его.

Он вскочил и потащил ее за собой к берегу. Сдерживая смех, они старались ступать очень осторожно, чтобы камешки не шуршали у них под ногами. Я решил, что они хотят спрятаться и заставить нас разыскивать их потом.

Поклонники раскричались еще громче; за неимением шпаг они собирались биться на кулачки. Тем временем Леон добрался до лодки, усадил Антуанетту и преспокойно стал отвязывать веревку; потом прыгнул в лодку сам. Один из поклонников уже занес было на другого руку, как вдруг заметил челнок, отплывший до середины реки. Пораженный, позабыв о драке, он указал на него своему сопернику.

— Постойте, постойте, — закричал тот, подбегая к берегу, — что означает эта шутка?

Меня за моим кустом совершенно позабыли. Люди одинаково становятся эгоистами и в благополучии и в беде. Я встал.

— Господа, — сказал я оторопевшим, растерянным поклонникам. — Не вспоминается ли вам одна басня. Вот что означает эта шутка: вы думали, что украли у меня Антуанетту, а на самом деле ее крадут у вас.

— Изысканное сравнение! — крикнул мне Леон.

Значит, эти господа воры, а дама — тот самый…

Дама бросилась обнимать его. Звук поцелуя заглушил последнее гадкое слово.

— Братья, — обратился я к своим товарищам по несчастью, — мы остались без еды и крова. Построим хижину и будем питаться лесными ягодами, в ожидании пока какой-нибудь корабль не подберет нас на нашем необитаемом острове.

— А что было потом?

Почем я знаю, что было потом! Ты требуешь слишком многого, Нинетта. Вот уже два месяца Антуанетта и Леон живут в небесно-голубом гнездышке. Антуанетта, как всегда, добра и чистосердечна, Леон бранит женщин пуще прежнего. Они обожают друг друга.

Сестра бедных[7]

I

В десять лет бедная девочка была хрупкой и тщедушной, тяжело было смотреть, как она трудилась наравне со взрослыми, здоровыми поденщицами. У нее были широко раскрытые, удивленные глаза и грустная улыбка, как у человека, который страдает, но не жалуется.

Когда стояла хорошая цена на зерно, зажиточные фермеры, видя, как вечером она возвращается из леса, оборванная, сгибаясь под тяжкой ношей, не раз предлагали купить ей новую юбку из толстой бумазеи. Она отвечала: «На церковной паперти сидит нищий старик; сейчас декабрь, а у него нет ничего, кроме дырявой блузы, — купите ему суконную куртку: я увижу, что ему тепло, и это согреет меня». Ее прозвали Сестрой Бедных. Одни величали ее так, смеясь над ее отрепьями, другие — в награду за доброе сердце.

Когда-то у Сестры Бедных была изящная колыбелька, вся в кружевах, и полная комната игрушек. Потом, однажды утром, мать не пришла поцеловать ее при пробуждении. Малютка заплакала, ей сказали, что господь прислал с неба святую, чтобы увести маму в рай, и слезы высохли у нее на глазах. Месяцем раньше ушел и ее отец. Бедная девочка думала, что он позвал маму к себе на небо, что они там соединились и что, скучая по дочке, они скоро пришлют ангела, и он возьмет на небо и ее.

Теперь она уже не помнила, как исчезли игрушки и колыбелька. Из богатой барышни она стала нищей девчонкой, и это никого не удивило; наверное, пришли злые люди, прикинулись честными и обобрали ее. Ей запомнилось только, что, проснувшись однажды утром, она увидела возле своей постели дядю Гильома и тетю Гильометту. Девочка испугалась, так как ни тот, ни другая не поцеловали ее. Гильометта поспешно надела на нее платье из грубой ткани; Гильом взял ее за руку и отвел в жалкую хижину, где она с тех пор и жила. Вот и все. Каждый вечер она изнемогала от усталости.

Гильом и Гильометта когда-то тоже владели крупным состоянием. Но Гильом любил веселых собутыльников и хмельные ночи, когда пьют, не думая о пустеющих бочках; а Гильометта любила ленты, шелковые платья и тратила часы за часами в тщетных стараниях казаться молодой и красивой, И вот наступил день, когда вино в погребе кончилось, а зеркало пришлось продать, чтобы купить хлеба.

Раньше они были не лишены известной доброты, порою присущей богачам, доброты, в которой проявляется самодовольство баловней судьбы: выказывая щедрость, они острее ощущают собственное благополучие, и в их добрых побуждениях немалая доля себялюбия. Разорившись, дядя и тетка не сумели сохранить доброту; скорбя об утраченном богатстве, они могли оплакивать лишь свое несчастье и стали проявлять черствость к окружающей их бедноте.

Им не приходило в голову, что они обнищали по собственной вине, они готовы были обвинять в этом кого угодно и пылали жаждой мести. Черный хлеб приводил их в отчаяние, и они старались утешиться, видя, что другие испытывают еще более жестокие страдания, Поэтому их радовали лохмотья Сестры Бедных и ее впалые щечки, побледневшие от слез. Они даже не признавались себе, что им доставляет радость смотреть, как слабый ребенок, которого они послали за водой, пошатываясь, тащит тяжелый кувшин. Они колотили девочку за каждую пролитую каплю, приговаривая, что дурной характер надо исправлять; эти побои были столь торопливы и злобны, что никто не назвал бы их справедливым наказанием.

Сестра Бедных познала всю горечь нищеты. На нее взваливали самые тяжелые работы, в полуденный зной она собирала колосья, оставшиеся после жатвы, а в зимнюю стужу — хворост в заснеженном лесу. Вернувшись домой, она принималась мыть, подметать и убирать, приводя в порядок убогую хижину. Бедняжка не жаловалась. Дни счастья ушли безвозвратно, она даже не представляла себе, что можно жить без слез. Она никогда не думала о том, что есть на свете барышни, избалованные ласками и весело смеющиеся. Не зная ни игрушек, ни поцелуев, она всякий вечер довольствовалась сухим хлебом и тумаками, полагая, что из этого и состоит жизнь. Зрелые люди изумлялись, видя, как десятилетний ребенок сочувствует всем человеческим страданиям, забывая о собственном несчастье.

Не знаю уж, память какого святого праздновали в тот день Гильом и Гильометта, только они подарили девочке новенькую, блестящую монету в одно су и отпустили ее гулять до вечера. Озабоченная своим богатством, недоумевая, как теперь она будет играть, Сестра Бедных медленно пошла по городу.

Так она добралась до главной улицы. Слева от церкви находилась лавка, где было множество кукол и всяких лакомств, вечером, когда ее окна были ярко освещены, она казалась такой красивой, что все окрестные ребятишки мечтали о ней, как о рае небесном. И в этот вечер несколько малышей, разинув рты и онемев от восхищения, стояли на тротуаре, они прижались ручонками к стеклу витрины, чтобы быть поближе ко всем этим чудесам. Сестра Бедных позавидовала их смелости. Она остановилась посреди улицы, опустив ручонки, придерживая лохмотья, разлетавшиеся от ветра. Немножко гордясь своим богатством, она сжимала в руке новенькую, блестящую монетку, разглядывая игрушки. Наконец она остановила свой выбор на огромной кукле, у которой были волосы, как у взрослой женщины; она была ростом с Сестру Бедных, и на ней красовалось белое шелковое платье, совсем как на святой деве.

Девочка подошла поближе. Она робко огляделась, перед тем как войти, и увидела, что напротив чудесной лавки, на каменной скамье, сидит бедно одетая женщина, баюкая плачущего ребенка. Сестра Бедных остановилась и повернулась спитой к кукле. Крик ребенка надрывал сердце, она стиснула руки от жалости, потом без колебаний, быстро подошла и протянула женщине свою новенькую, блестящую монетку.

Женщина уже несколько минут наблюдала за Сестрой Бедных. Она видела, как та остановилась, затем направилась к игрушкам, и когда девочка приблизилась к ней, она оценила ее великодушие. С глазами, влажными от слез, она взяла монетку и удержала маленькую руку в своей.

— Дочь моя, — промолвила она. — Я принимаю твою милостыню, ибо знаю, что мой отказ опечалил бы тебя. Но нет ли у тебя самой какого-нибудь желания? Хотя я и бедно одета, но одно твое желание могу исполнить.

Нищенка говорила, и глаза ее блистали, как звезды, и голову ее озарил свет, словно корона, сотканная из солнечных лучей. Ребенок у нее на коленях успел уснуть и теперь улыбался в глубоком покое.

Сестра Бедных покачала белокурой головкой. — Нет, госпожа, — ответила она, — у меня нет никаких желаний. Я хотела купить вон ту куклу, но тетя Гильометта все равно разбила бы ее. Если вы не хотите принять мою монетку просто так, то поцелуйте меня за нее…

Нищенка наклонилась и поцеловала ее в лоб. Сестре Бедных показалось, что ласка эта подняла ее над землей, неизбывной усталости как не бывало, в душе ее разгорелся огонь милосердия.

— Дочь моя, — прибавила незнакомка, — я не хочу, чтобы твоя милостыня осталась без награды. У меня тоже есть монетка в одно су, я не знала, что с ней делать, пока не встретила тебя. Принцы и знатные дамы выпрашивали у меня эту монетку и предлагали взамен кошельки золота, но я решила, что они ее не достойны. Возьми ее. Что бы ни случилось, поступай так, как подсказывает тебе сердце.

Она протянула Сестре Бедных монетку. Это было старинное су из желтой меди, с неровными краями, посередине которого зияла дыра с чечевичное зерно. Монета была так стара, что нельзя было определить какой стране она принадлежит; лишь с одной стороны можно было разглядеть полустершийся венчик из лучей. Быть может, такие монеты некогда имели обращение на небесах.

Сестра Бедных протянула руку, она понимала, что эта жалкая монетка не принесет нищенке ущерба, и решилась принять ее на память.

«Увы! — подумала она. Бедняжка сама не знает, что говорит. На что такая монетка принцам и знатным дамам? Она такая плохая, что за нее не дадут и кусочка хлеба. Пожалуй, и нищему ее нельзя будет подать».

Женщина улыбнулась, словно Сестра Бедных подумала вслух; глаза ее загорелись еще ярче, и она тихо сказала:

— Возьми ее, — ты поймешь после.

И, чтобы не огорчать женщину, Сестра Бедных приняла монетку. Она наклонилась, чтобы спрятать ее в карман юбки, а когда подняла голову, на скамье никого не было. Сестра Бедных очень удивилась и направилась домой, размышляя об этой странной встрече.

II

Сестра Бедных ночевала на чердаке, под скатом крыши, где был свален разный хлам. На чердаке было слуховое окно, и в лунные ночи девочка ложилась спать при свете. Когда же луны не было, приходилось добираться ощупью до жалкого ложа из четырех кое-как сколоченных досок, на них лежал полотняный матрац, набитый соломой; местами соломы было так мало, что полотно соприкасалось с полотном.

Случилось так, что в этот вечер было полнолуние. Полоса яркого света протянулась по балкам, озаряя серебристым сиянием чердак.

Когда Гильом и Гильометта улеглись спать, Сестра Бедных поднялась к себе на чердак. Темными ночами она нередко пугалась неясных звуков, похожих на стоны, ей то и дело мерещились шаги, но это потрескивали балки да шуршали мыши, шныряя по половицам. Зато Сестра Бедных любила нежной любовью ночное светило, чьи дружеские лучи рассеивали страхи. В светлые ночи она открывала оконце и в молитвах благодарила луну за то, что та пришла повидаться с нею.

И этой ночью Сестра Бедных с радостью увидела, что на чердаке светло. Измучившись за день, она предвкушала спокойный сон под охраной своей доброй приятельницы луны. Она часто видела во сне, как луна пробирается под крышу и, ласковая, молчаливая, бродит по чердаку, прогоняя дурные сны зимних ночей.

Сестра Бедных встала на колени на старый сундук и, вся залитая серебряным светом, принялась молиться. Потом подошла к постели и расстегнула юбку.

Юбка соскользнула на пол — и вдруг из полуоткрытого кармана хлынул поток монет. В испуге, застыв на месте, смотрела девочка, как монеты катятся по полу.

Она наклонилась и стала осторожно поднимать их одну за другой. Затем начала складывать монеты на сундук; она не пересчитывала их, так как умела считать только до пятидесяти, а между тем ей было ясно, что монет несколько сот. Подобрав все монеты, она подняла с полу юбку и по ее тяжести сразу поняла, что карман по-прежнему набит деньгами. Добрых четверть часа она полными пригоршнями доставала монеты, и казалось, карман никогда не опустеет. Наконец там осталась одна последняя монета. Сестра Бедных достала ее и увидела старинное су, подаренное ей нищенкой.

Тогда она поняла, что господь сотворил чудо: дырявое су, которым она пренебрегла, было особенной монетой, какие не снились и богачам.

Девочка чувствовала, как су трепещет у нее в пальцах, готовое продолжать свою работу. Она испугалась, как бы су не вздумало завалить деньгами весь чердак. Она и так не знала, что ей делать с кучами новеньких монет, поблескивавших в лунном свете. В испуге она озиралась по сторонам Как и у всякой хорошей хозяйки, у Сестры Бедных; в кармашке фартука всегда была вколота иголка с ниткой. Она разыскала клочок полотна, чтобы сшить мешочек. Полотна было мало, мешочек получился такой узкий, что туда с трудом проходила ее ручонка. К тому же Сестра Бедных очень торопилась. Она положила чудесное су на самое дно мешочка и принялась сыпать туда остальные монеты, лежавшие грудами на сундуке. Мешочек быстро наполнялся, но тут же оказывался пустым. Сотни и сотни крупных су свободно в нем поместились. Ясно было, что в него можно насыпать вчетверо больше.

Покончив с этим, Сестра Бедных спрятала мешочек под матрац и от — усталости мигом заснула. Она улыбалась во сне, думая о щедрой милостыне, какую будет раздавать завтра утром.

III

Проснувшись, Сестра Бедных решила, что все это ей приснилось во Сне. Лишь пощупав свое сокровище, она поняла, что оно существует на самом деле. Мешочек стал даже тяжелее, чем накануне, и девочка догадалась, что чудесное су и ночью не прекращало работы.

Она спешно оделась и сошла вниз, неся в руках сабо, чтобы никого не разбудить. Мешочек висел у нее на груди, прикрытый косынкой. Гильом и Гильометта крепко спали и ничего не слышали. Она прошла так близко от их кровати, что чуть не споткнулась от страха; бросившись к дверям, она распахнула их и убежала, позабыв притворить за собой.

Дело было зимой, морозным декабрьским утром. День едва зарождался. В бледном отблеске зари небо, казалось, было одного цвета с устланной снегом землей. Беспредельная белизна, объявшая кругозор, дышала великим покоем. Сестра Бедных быстро шагала по дороге, направляясь к городу. Она слышала только, как скрипит снег под ее деревянными башмаками. Как ни была девочка озабочена, она выбирала колею поглубже, по которой было так приятно идти.

Приближаясь к городу, она подумала о том, что второпях забыла помолиться. Она встала на колени на обочине дороги. Одинокая, затерянная в бледных суровых просторах, среди безмолвно спящей природы, произнесла она слова молитвы;; детский голосок был так нежен, что сам господь не смог бы отличить его от ангельского. Затем она поднялась с колен. Холод пробирал ее до костей, и она ускорила шаги.

В эту суровую зиму по всей стране царила нищета;-: хлеб был так дорог, что только богатые могли покупать его. Бедняки, те, что живут солнцем и милосердием, каждое утро выходили взглянуть, не идет ли весна, принося с собой тепло и щедрую милостыню. Они тянулись по дорогам, усаживались на каменные тумбы близ городских ворот и умоляли прохожих о помощи, Дома, на чердаках и в подвалах, стоял такой мороз, что па улице было ничуть не холоднее. И было этих нищих такое множество, что ими можно бы заселить порядочную деревню.

Сестра Бедных развязала свой мешочек. Войдя в город, она увидела, что навстречу ей маленькая девочка ведет слепого старика. Малютка уныло взглянула на лохмотья Сестры Бедных, принимая ее за сестру по несчастью.

— Отец, — проговорила Сестра Бедных, — протяните руки, Иисус посылает меня к вам.

Сестра Бедных обратилась к старику, потому что ручонки девочки были чересчур малы и не вместили бы и десятка крупных монет, А для того чтобы наполнить протянутые руки слепца, Сестре Бедных пришлось зачерпнуть семь полных пригоршней, такие это были крупные, широкие руки. Потом Сестра Бедных дала пригоршню монет девочке и удалилась.

Она торопилась к церкви, возле которой на каменных скамьях с утра собирались бедняки: дом господень укрывал их от северного ветра, а восходящее солнце заливало лучами паперть. На углу переулка Сестре Бедных вновь пришлось остановиться. Она увидела молодую женщину, которая, по-видимому, провела здесь всю ночь, до того она продрогла и окоченела. Закрыв глаза, судорожно прижав руки к груди, женщина, казалось, спала; она не ждала уже ничего, кроме смерти. Сестра Бедных остановилась перед ней, зажав в руке монеты, не зная, как подать милостыню несчастной. Она заплакала, думая, что пришла слишком поздно.

— Добрая женщина, сказала она, ласково тронув лежащую за плечо. Вот, возьмите эти деньги. Вам надо пойти в харчевню поесть и поспать возле очага, Разбуженная нежным голоском, женщина открыла глаза и протянула руки. Должно быть, она вообразила, что ангел явился ей во сне.

Сестра Бедных быстро прошла на главную площадь. На паперти собралась толпа, ожидавшая первого солнечного луча. Нищие сидели у подножий каменных изваяний святых, прижавшись друг к другу, стуча зубами от холода. Они молчали и лишь медленно, как умирающие, поворачивали голову из стороны в сторону. Они сгрудились в уголках, чтобы не упустить ни одного луча, когда покажется солнце.

Сестра Бедных начала с правой стороны; полными пригоршнями бросала она звонкие су в фартуки и шапки, монеты падали и катились по каменным плитам. Девочка не считала их. Мешочек творил чудеса, он и не думал опорожняться, после каждой взятой пригоршни он наполнялся снова, переливаясь через край, как переполненный сосуд. Бедняки остолбенели перед этим сказочным ливнем; они бросились подбирать монеты, забыв о восходящем солнце, второпях повторяя: «Да воздаст тебе господь!» До того обильна была милостыня, что старикам чудилось, будто каменные святые бросают им деньги. Многие верят в это и по настоящий день.

Девочка радовалась их радости. Трижды обошла она паперть, чтобы все получили поровну; затем она остановилась — не потому, что мешочек опустел, а потому, что ей оставалось еще много сделать за этот день. Она уже собиралась уйти, когда приметила в углу старого калеку: он не мог приблизиться и только протягивал к ней руки. Стыдясь, что пропустила его, Сестра Бедных подошла и наклонила мешочек, чтобы дать ему больше всех. Деньги хлынули из жалкого кошелька, как вода из фонтана, они лились потоком, и девочке пришлось закрыть отверстие ладонью, не то через несколько минут куча монет стала бы выше самой церкви. Калеке не нужно было так много денег, и богачи легко могли его обокрасть.

IV

Набив деньгами карманы всех нищих на главной площади, Сестра Бедных решила уйти из города. Забыв о своих страданиях, нищие устремились за ней, они глядели на Сестру Бедных с благоговейным восторгом, охваченные порывом братской любви. Оглядываясь вокруг, шла она впереди. За ней двигалась оборванная толпа.

В своем рваном бумажном платьишке Сестра Бедных и в самом деле была сестрой этой бедноты — ее роднили с ними нищета, лохмотья и глубокое сострадание. Она была здесь в кругу своей семьи, отдаваясь заботам о братьях и забывая о себе; серьезно, как взрослая, твердо шагала она своими маленькими ножками во главе толпы — десятилетняя, белокурая, с лицом, излучающим наивное величие, — в сопровождении стариков и калек.

С парусиновым кошелем в руках ходила она из деревни в деревню, раздавая милостыню по всей стране.

Она не выбирала дорог; она шла прямиком через поля и холмы, порой сворачивая в сторону, пересекая поля, чтобы посмотреть, не укрылся ли какой-нибудь бедняку подножья изгороди или во рву. Приподнимаясь на цыпочки, она обводила глазами горизонт, жалея, что не может призвать к себе всех неимущих страны. Она вздыхала при мысли о том, что за спиной у нее могло остаться неутоленное страдание, и это заставляло ее порой возвращаться и обшаривать каждый кустик. Но замедляла ли она шаги на повороте дорог или бежала навстречу новому бедняку — повсюду неотступно следовала за ней ее свита. Как-то раз, когда она пересекала пустынное поле, перед ней опустилась стайка воробьев. Утопая в снегу, бедняжки жалобно чирикали, выпрашивая корму, которого не могли сами разыскать. Сестра Бедных остановилась в недоумении: перед ней были голодные, которым ее монеты не могли помочь; сердито посмотрела она на свой мешочек, который не мог подать нужной милостыни. Между тем воробьи окружили ее со всех сторон: они принадлежали к великой семье бедняков и тоже имели право на подаяние.

Не зная, что делать, готовая разрыдаться, Сестра; Бедных вынула пригоршню монет, не могла же она оставить без помощи несчастных пичужек. Девочка растерялась, она совсем забыла, что у божьих птичек нет ни мельника, который смелет муку, ни пекаря, который им испечет хлеб насущный. Не знаю, на что она надеялась, но только брошенная из милосердия горсть монет упала на землю щедрой пригоршней пшеницы.

Сестра Бедных даже не удивилась. Она устроила воробушкам роскошный пир, угощая их зернами всевозможных сортов, она разбросала такое множество зерна, что весной, когда сошел снег, поле заросло травой, густой и высокой, точно лес. С тех пор этот клочок земли принадлежит птицам небесным; круглый год находят они там обильный корм, которого хватает на всех, хотя птицы слетаются туда со всех сторон, с расстояния до двадцати лье, несметными стаями.

Радуясь, что ей дана такая чудесная власть, Сестра Бедных отправилась дальше. Теперь она не довольствовалась раздачей медных су; смотря по тому, кто ей встречался, она дарила теплые блузы, плотные шерстяные юбки или почти невесомые башмаки, до того прочные, что камни крошились об их подошвы. Все это было изготовлено на неведомой фабрике; материалы были изумительной прочности и мягкости, швы были так тонко прострочены, что в отверстие, оставленное нашей иглой, легко прошли бы острия трех волшебных иголок. Не менее удивительно было и то, что каждая вещь приходилась точно по мерке бедняку, получившему ее. Вероятно, целая мастерская добрых фей разместилась на дне мешочка, со своими золотыми ножницами, которые из лепестка розы свободно выкраивают десять одеяний для херувимов. Не оставалось сомнений, что это небесная работа, так чисто все было скроено и быстро сшито.

Однако мешочек от этого ничуть не возгордился. Края его слегка поистерлись, и, пожалуй, от рук Сестры Бедных отверстие немного расширилось; он был теперь величиной с два гнезда малиновки. Чтобы ты не обвинила меня во лжи, придется рассказать, как выходили из него юбки, широкие плащи и прочие вещи шириной в пять-шесть метров. Дело в том, что все они были искусно сложены, подобно лепесткам мака, еще не развернувшегося в чашечку; да и были они ничуть не крупнее маковых бутонов. Но когда Сестра Бедных вынимала их и легонько встряхивала, сверток ткани начинал разворачиваться, вытягивался и превращался в одежду, это уже не было ангельское одеяние, но платье можно было надеть на самые широкие плечи. Что касается башмаков, то я до сих пор в точности не знаю, в каком виде они появлялись из мешочка. Правда, я слышал, будто каждая пара помещалась в оболочке боба, которая лопалась, падая на землю. Я не стану этого утверждать, но, разумеется, от присутствия бобов не становилось меньше монет, падавших наземь подобно мартовскому граду.

А Сестра Бедных направлялась все дальше. С утра она прошла не менее двадцати лье, она ничего не пила и не ела, но не ощущала ни малейшей усталости. Она шла по обочинам дорог, почти не оставляя следов, и казалось, ее несут незримые крылья.

В один и тот же день ее видели во всех четырех концах страны. Ты не отыскала бы ни одного уголка, ни одной горы, ни равнины, где ее ножки не оставили бы на снегу легких следов. Если бы Гильому и Гильометте вздумалось преследовать ее, им пришлось бы гнаться за ней добрую неделю, и это не потому, что они не знали бы, какую дорогу избрать, — ведь за ней следовали густые толпы народа, какие собираются при проезде королей, — но она передвигалась так быстро что в другое время на подобное путешествие ей пришлось бы потратить не менее шести недель.

Свита следовала за ней, и с каждой пройденной деревней численность ее возрастала. Все, получившие от Сестры Бедных поддержку, вливались в эту свиту, и к вечеру шествие растянулось на несколько сот метров. Сестру Бедных сопровождали сотворенные ею добрые дела. Еще ни один святой не представал перед богом с такой поистине королевской свитой.

Между тем спускалась ночь. Сестра Бедных все шла вперед, а чудесный мешочек не прекращал своей работы. Наконец девочка остановилась на вершине холма; она стояла неподвижно, глядя на обогащенные ею окрестности, и ее лохмотья четко вырисовывались на фоне бледного вечернего неба. Нищие окружили ее тесным кольцом, темные людские волны перекатывались с глухим гулом. Потом наступила тишина. Сестра Бедных улыбалась где-то в небе, высоко над людьми, толкавшимися у ее ног. Она необычайно выросла с утра; стоя на вершине холма, она простерла руку к небу и сказала своему народу:

— Благодарите Иисуса, благодарите деву Марию. И вся огромная толпа расслышала ее тихий голос.

V

Было очень поздно, когда Сестра Бедных возвратилась домой. Гильом и Гильометта уснули, утомившись от гнева и угроз. Сестра Бедных прошла через хлев, который запирался лишь на щеколду. Она быстро поднялась к себе на чердак. Здесь девочку встретила ее приятельница луна, и была она такая ясная, такая радостная, что ей, казалось, было известно, как чудесно провела день Сестра Бедных. Так небо порой посылает нам в награду свои светлые лучи.

Девочка до крайности устала. Однако, перед тем как лечь, ей захотелось еще раз взглянуть на чудесное су, лежавшее на дне мешочка. Оно так много и так славно поработало, что, безусловно, заслуживало по-Целуя. Она села на сундук и принялась опорожнять мешок, складывая пригоршни монет к своим ногам. Она проработала добрую четверть часа, куча монет поднялась до колен, а ей все еще не удавалось добраться до дна. Она пришла в отчаяние. Ясно было, что она так и не доберется до дна, хотя бы ей пришлось завалить монетами весь чердак. Растерявшись, она не нашла ничего лучшего, как вывернуть мешочек наизнанку. Хлынула лавина чудесных, тяжелых су, в одно мгновение мансарда заполнилась на три четверти. Мешочек опустел.

Между тем звон монет разбудил Гильома. Этот милый человек спал так крепко, что не расслышал бы, как проваливается под ним пол, но от звука падающей мелкой монетки он сразу же открывал глаза. Он, растолкал Гильометту.

— Эй, жена, — крикнул он. — Ты слышала?

Разбуженная старуха принялась сердито ворчать.

–, Девчонка вернулась, — продолжал он. — Мне… думается, она обокрала какого-то прохожего, я слышал, как на чердаке звенят деньги.

Гильометта мигом проснулась и поднялась, она уже больше не ворчала.

— Я так и знала, что она скверная девчонка, — сказала старуха, поспешно зажигая лампу.

И тут же прибавила:

— Я куплю себе чепчик с лентами и парусиновые туфли. В воскресенье я наряжусь па славу.

Кое-как одевшись, они поднялись в мансарду, Гильом шел впереди, а Гильометта светила ему лам-, пой. Тощие, уродливые тени заплясали на стенах.

Муж и жена поднялись наверх и замерли от изумления. На полу лежал слой монет толщиной в три фута, все углы были завалены монетами, не видно было ни кусочка пола, хотя бы величиной с ладонь. Кое-где виднелись высокие кучи монет, точно волны застывшего моря. Посреди чердака, между двух волн, спала озаренная луной Сестра Бедных. Сон сморил ее, она не смогла добраться до постели; девочка покоилась сном праведницы, и ее посещали небесные видения. Ручонки были сложены на груди, в правой руке она крепко зажала волшебный подарок нищенки. В тишине слышалось мерное, слабое дыхание спящей, а ее любимое светило отражалось в блестящих монетах, окружая девочку золотым кольцом.

Гильом и Гильометта быстро оправились от изумления. Свершившееся чудо было им на руку, и они не стали тратить время на догадки, от бога оно или от дьявола. Поспешно оценив сокровище на глаз, они решили удостовериться, что лунный свет и сумрак не сыграли с ними злую шутку. Оба наклонились, жадно растопырив руки.

И здесь произошло нечто столь необычайное, что мне даже трудно это рассказать. Едва Гильом схватил пригоршню монет, как они превратились в огромных летучих мышей. Он с ужасом разжал руку, и мерзкие твари с пронзительными криками заметались по чердаку, ударяя его по лицу длинными черными крыльями. Тем временем Гильометта схватила целый выводок крысят. Они вонзили ей в руки острые белые зубы и начали бегать по ее юбкам. Старуха, которая готова была упасть в обморок при виде мышки, почувствовала на себе целую стаю крыс и едва не умерла от ужаса. Минуту-другую они стояли, не рискуя прикоснуться к этим монетам, таким красивым на вид и таким неприятным на ощупь. Оба смущенно посмеивались, подбадривая друг друга взглядами, точь-в-точь как ребенок, который обжегся горячим лакомством и не знает, улыбаться ему пли плакать. Гильометта первая не устояла перед искушением: она протянула тощие руки и схватила две пригоршни монет. Она зажала их покрепче, чтобы не выронить, и тут же испустила вопль от нестерпимой боли: вместо монет в руках у нее оказались длинные, острые иглы, пригвоздившие пальцы к ладоням. Гильом, увидя, что Гильометта нагнулась, тоже решил взять свою долю богатства. Но вместо денег у него в руках очутились раскаленные уголья, которые, точно порох, обожгли ему пальцы.

Разъярившись от боли, они ринулись на кучи монет, спеша схватить их, пока еще не произошло чудо. Но опередить волшебные монеты было не так легко. Едва к ним притрагивались, как они отпрыгивали кузнечиками, уползали змеями, разливались кипящей водой, рассеивались дымом; они исчезали, принимая любой образ, да еще успевали укусом или ожогом причинить боль воровским рукам.

Вся эта нечисть плодилась и множилась с такой невероятной быстротой, что супругами овладел невыразимый ужас. Совы, летучие жабы, вампиры, гигантские бабочки теснились в просвете слухового окна, били крыльями и стаями вылетали наружу. Пауки, скорпионы и прочие нечистые обитатели сырых мест разбегались по углам; в полуразвалившемся чердаке не хватало щелей, повсюду кишели мерзкие насекомые, давя друг друга.

Обезумев от ужаса, метались по чердаку Гильом и Гильометта: гнусные твари втянули их в свой хоровод. Справа, слева, со всех сторон множились, вылупливались новые поколения, тысячи отвратительных существ. Казалось, они выпрыгнули из человеческих рук. Живой поток поднимался все выше.

Сокровище, только что отражавшее лунные лучи, исчезло, оно превратилось в темную массу, тяжело перекатывающуюся, бурлящую, подобно вину, забродившему в бочке…

На чердаке не осталось ни единой монетки. Вся огромная куча обрела жизнь, вокруг кишели мириады гадов. Гильом и Гильометта бросились бежать, запустив друг в друга пригоршнями гадюк. Казалось, они унесли с собой всю нечисть. Чердак опустел. Сестра Бедных ничего не услышала, она мирно спала улыбаясь во сне,

VI

Проснувшись, Сестра Бедных почувствовала угрызения совести. Она сказала себе, что напрасно накануне вздумала бороться с нищетой, обходя всю страну, — следовало первым делом помочь дяде и тетке.

Девочка сочувствовала всем страждущим. Для нее любой бедняк был просто бедняком, будь он добрым или злым. Все слезы были для нее одинаковы; она не считала себя вправе карать и награждать, — нет, ее задачей было осушать людские слезы. Десятилетняя девочка не имела понятия о строгой справедливости, она вся была сострадание и милосердие. Помышляя о мучениях, какие терпят грешники в аду, она жалела этих несчастных гораздо больше, чем души чистилища.

Кто-то ей однажды сказал, что один из бедняков не заслуживает хлеба, который она дала ему, но она не поняла смысла этих слов. Всякого голодного необходимо накормить — в этом она была твердо убеждена. Решив исправить свою ошибку, Сестра Бедных взяла свой мешочек и поспешно отправилась к соседям. Расплатившись звонкими, сверкающими монетами, она приобрела клочок земли, примыкавший к усадьбе ее родственников. Затем она купила пару красно-пегих быков с шелковистой, переливающейся шерстью. Не забыла она купить и плуг. Потом она наняла батрака, который пригнал волов на поле возле хижины. Тем временем в городе Сестра Бедных закупила всевозможные припасы: сухие виноградные лозы, горящие жарким огнем, муку тончайшего помола, соленья, сушеные овощи. За ней следовали три больших повозки, и на них нагружали все, что было нужно в хозяйстве. Удивительно было видеть, как разумно тратила девочка божьи деньги: она не покупала ничего лишнего, никаких пустяков, которые могли бы соблазнить такую малютку. Она приобретала прочную утварь, штуки полотна, медные котлы — все то, о чем мечтает опытная тридцатилетняя хозяйка.

Когда повозки наполнились, она велела поставить их рядом с быками и плугом. И тут она поняла, что хижина слишком мала, чтобы вместить все эти богатства. Она пожалела, что не может купить ферму: денег у нее было достаточно, но свободной, продажной фермы не было в тех краях. Тогда Сестра Бедных решила призвать каменщиков и построить на месте жалкой хижины новое, просторное жилище. Она поспешно насыпала на землю, перед повозками, несколько куч монет, чтобы уплатить за постройку.

Все это Сестре Бедных удалось выполнить в один час. Гильом и Гильометта все еще спали, их не разбудили ни грохот колес, ни щелканье кнут. Сестра Бедных подошла к дверям с лукавой улыбкой — ей тоже иногда хотелось пошалить. Она нарочно торопилась и теперь радовалась, что успела все сделать до пробуждения родственников.

Она еще раз осмотрела свои покупки, потом принялась стучать в дверь обоими кулачками, крича изо всех сил:

— Дядя Гильом, тетя Гильометта!

Старики не шевелились. Тогда Сестра Бедных стала колотить в рассохшиеся створки ставен, продолжая кричать:

— Дядя Гильом, тетя Гильометта! Открывайте скорее, богатство пришло к вам в гости! Впустите его!

Гильом и Гильометта услышали эти крики. Они соскочили с кровати, не проснувшись как следует, и вышли на порог, протирая глаза. Так велика была их поспешность, что на Гильоме оказалась юбка, а на Гильометте — штаны. Они даже не обратили на это внимания — так удивило их все, что они увидели. Кучи монет возвышались, как копны сена, перед тремя нарядными повозками, дубовые столы и стулья, большие медные котлы стояли прямо на снегу. Быки пыхтели и фыркали на холодном утреннем ветру. Лемех плуга, озаренный первыми лучами солнца, казался выкованным из серебра.

Погонщик быков подошел к Гильому и сказал:

— Хозяин, куда мне поставить упряжку? Пахать сейчас нечего, но будьте спокойны: поля ваши засеяны, и урожай будет хорош.

Тем временем возчики подошли к Гильометте.

— Любезная госпожа, — сказали они, — вот ваше хозяйство и запасы съестного на зиму. Скорее пока жите нам, куда разгружать повозки. Здесь столько всего, что целого дня не хватит на разгрузку.

Старики стояли, разинув рот, не зная, что ответить. Робко разглядывали они добро, которое видели в первый раз; они вспоминали о монетах, так жестоко подшутивших над ними этой ночью. Спрятавшись в уголок, Сестра Бедных смеялась, ее потешали их озадаченные лица; ей вовсе не хотелось мстить за суровость, проявленную дядей и теткой в тяжелые, дни. Девочка еще ни разу в жизни так не смеялась. Уверяю тебя, ты расхохоталась бы, если бы увидала Гильометту в штанах и Гильома в юбке, которые стояли с растерянным видом, не зная, смеяться им или плакать.

Увидев, что они готовы вернуться в хижину и захлопнуть двери и окна, Сестра Бедных вышла вперед.

— Друзья мои, — сказала она возчикам и батраку. — Все это надо внести в хижину. Не бойтесь завалить каморку до крыши. Я не подумала о тесноте и накупила столько всего, что теперь нам понадобится целый замок. Вот эти деньги мы отдадим каменщикам.

Она говорила это для того, чтобы родственники услышали ее, — пора им было успокоиться и понять, что она и есть та добрая фея, которая принесла эти щедрые дары. Между тем Гильом и Гильометта еще с вечера решили отколотить ее за то, что она убежала от них на целый день. Но когда они услышали ее слова, когда увидели, как разгружают возы и возле их дверей вырастают горы мебели и съестных припасов, оба разрыдались, сами не зная почему. Казалось, невидимая рука сдавила им горло. Они стояли, задыхаясь от непонятного волнения, в полной растерянности. И внезапно дядя и тетка осознали, что всегда любили Сестру Бедных. Смеясь и плача, они кинулись обнимать ее, — и им стало легче.

VII

Через год Гильом и Гильометта стали самыми богатыми землевладельцами в этих краях, Им принадлежала большая новенькая ферма, поля их простирались во все стороны за пределы черты горизонта. Что бедняк становится богачом, не такое уж редкое явление: в наше время этим никого не удивишь. Но многие не хотели верить, что Гильом и Гильометта из злых стали добрыми. Однако это была сущая правда. Перестав страдать от холода и голода, родные Сестры Бедных вновь обрели добрые чувства. В свое время немало пролив слез, они чувствовали себя теперь родными братьями бедняков и великодушно им помогали. Известно, что слезы — хорошие советчицы. Но дело было не только в этом. Мне думается, волшебные су обладали неким удивительным свойством, благодаря которому свершилось чудо. Гильометта перестала сходить с ума по тряпкам, а Гильом бросил пить и начал усердно трудиться. Ведь это не были обыкновенные деньги, которые можно дурно истратить; нет, они не давались злым людям и пробуждали милосердие в сердце своего владельца, направляя его руку на благодеяния. О, эти славные, крупные су, у них не было ничего общего с нашими уродливыми золотыми и серебряными деньгами!

Гильом и Гильометта готовы были целовать Сестру Бедных с утра до вечера. Первое время они оберегали ее от малейшего утомления и сердились, когда она заговаривала о работе. Ясно было, что они хотят сделать из нее красивую барышню с белыми ручками, годными лишь на то, чтобы завязывать банты.

— Живи как знатная госпожа, — говорили они ей каждое утро, — и не заботься ни о чем.

Однако девочка не соглашалась с ними; она умерла бы от тоски, если бы сидела целыми днями, сложа руки и глядя, как в небе плывут облака, ~ вместо того чтобы любоваться на свое добро, она натирала воском дубовую мебель или старательно разглаживала простыни из тонкого полотна. Она сама находила себе занятия и отвечала родным:

— Оставьте меня, я тепло одета, и кружева мне не нужны; мне веселее хлопотать по хозяйству, чем заниматься тряпками.

Она рассуждала так умно, что Гильом и Гильометта поняли, что она права. Они не стали ей перечить. То-то была для нее радость! Она начала вставать, как бывало, в пять часов утра и заниматься хозяйством. Разумеется, она не мела комнаты и не стирала белье, как в годы нужды; у нее не хватило бы сил самой держать в порядке новое, просторное жилье. Зато она присматривала за служанками и без ложного стыда помогала им в работах по скотному и птичьему двору. Она была самой богатой и самой работящей девушкой во всей округе. Все удивлялись, что она ничуть не изменилась, став богатой фермершей, — только щечки у нее порозовели и за работу она бралась веселее прежнего.

Добрая нищета, — нередко восклицала она, — ты научила меня быть богатой!

Для своего возраста она много размышляла, и порой ей случалось взгрустнуть. Не знаю уж как, но она заметила, что волшебные су становятся ей не нужны, Поля давали ей хлеб, вино, масло, овощи и фрукты;-стада снабжали шерстью для одежды и мясом к обеду;; все было к ее услугам, и продуктов, добываемых на ферме, с избытком хватало на ее нужды и на нужды ее близких, Да и на долю бедняков оставалось немало; Сестра Бедных больше не подавала милостыни деньгами; она давала мясо, муку, дрова, штуки полотна или сукна; подавала умно, именно то, что было необходимо, не вводя бедняков в соблазн дурно истратить дар милосердия.

А среди всего этого изобилия кучи монет мирно спали на чердаке; Сестра Бедных огорчалась, что они занимают место, где вполне можно было бы уложить двадцать — тридцать вязанок соломы. Она ценила куда больше солому, добытую честным трудом, чем эти деньги, доставшиеся ей даром. Мало-помалу она проникалась презрением к этому виду богатства, к монетам, которые скупцы любят хранить в сундуках, которые стираются в руках городских торгашей.

Ей до того надоели эти сокровища, что однажды утром она решила от них избавиться. Она сохранила мешочек, который так проворно заглатывал новенькие су; и на этот раз он сделал свое дело и добросовестно очистил чердак. Сестра Бедных схитрила — она не положила на дно мешочка волшебное су, подаренное нищенкой, благодаря этому деньги мигом исчезли, как будто их и в помине не было.

Сестра Бедных не хотела быть слишком богатой, сознавая, какую опасность для души таит в себе богатство. Мало-помалу она раздарила часть своих земель, которые были чересчур обширны для одной семьи. Она стала соразмерять доходы со своими потребностями. На ферме хватало рабочих рук, и нередко деньги помимо ее воли скапливались на чердаке; тогда она потихоньку поднималась туда с мешочком в руках и радовалась, видя, что становится беднее. С этой целью она всю жизнь хранила волшебный мешочек, который щедро давал деньги в дни нужды и быстро уничтожал их в дни богатства.

Была у Сестры Бедных еще и другая забота. Подарок нищенки начал тяготить ее. Ее пугала связанное с ним могущество. Можно быть вполне уверенным в себе, но на сердце всегда веселее, когда чувствуешь себя простым смертным, а не могущественным лицом. Охотнее всего она бросила бы мешочек в реку, но злой человек мог бы найти его на отмели и воспользоваться им во вред другим. Если бы он истратил на злые дела хотя бы половину тех денег, что она потратила на благодеяния, — он, несомненно, разорил бы страну. Теперь только она догадалась, что нищенка долго выбирала человека перед тем, как отдать свою милостыню: такой подарок мог стать и счастьем и проклятьем для всего народа, все зависело от рук, в какие он попадет.

Сестра Бедных решила сохранить волшебное су. Она продела в дырку ленточку и повесила монету на шею, чтобы не потерять ее. Она чувствовала монету у себя на груди, и это огорчало ее; она отдала бы что угодно, лишь бы разыскать нищенку. Девушка упросила бы ее взять обратно свой дар, слишком тяжелый, чтобы можно было носить его долгое время. Ей хотелось вести простой, скромный образ жизни, не творя никаких чудес, кроме чудес трудолюбия и милосердия.

Тщетно искала она нищенку и уже теряла надежду когда-нибудь повстречать ее.

Как-то вечером, проходя мимо церкви, она решила зайти на минутку помолиться. В самой глубине храма был маленький придел, который Сестра Бедных особенно любила, там всегда царили тишина и полумрак. Сквозь синие стекла окон еле проникал свет и, падая на каменные плиты пола, окрашивал их в голубоватые, лунные тона; низкие своды приглушали звуки. В этот вечер у придела был праздничный вид. Заблудившийся в храме солнечный луч падал. на скромный алтарь, зажигая золотую оправу старинного образа.

Никогда раньше Сестра Бедных не видела ее. Она опустилась на колени на каменные плиты и на секунду отвлеклась, наблюдая за прекрасным закатным лучом, игравшим на оправе. Затем она склонила голову и начала молиться; она просила бога послать ей ангела, который освободил бы ее от волшебного су.

В разгар молитвы она подняла голову. Прощальный луч медленно поднимался; покинув оправу, он переместился на полотно, и казалось, образ излучает мягкий свет. На темном фоне стены он сиял, как драгоценность. Казалось, херувимы откинули уголок завесы, отделяющей смертных от небес: на образе, во всей своей славе и святости, дева Мария баюкала на коленях младенца Иисуса.

Сестра Бедных всматривалась, что-то смутно припоминая. Когда-то, быть может во сне, она видела святую мать с божественным младенцем. Должно быть, и, они узнали ее: они улыбались, и девушке показалось, что они сошли с полотна и приближаются к ней.

Нежный голос произнес:

— Я и есть та небесная нищенка. Земные страдальцы приносят мне свои слезы, а я протягиваю руку помощи всем несчастным. Я уношу на небо милостыню страданий. Долгие века собирается она и в последний день станет сокровищем избранных, которым уготовано блаженство.

Я хожу по свету в бедной одежде, как и подобает дочери народа. Я утешаю своих неимущих братьев и спасаю богатых, побуждая их проявлять милосердие.

В тот вечер я увидела тебя и сразу же узнала. Я выполняю тяжелый труд. Когда я встречаю на земле ангела, я делаю его своим помощником. Для этой цели у меня имеются небесные монеты, которые отличают добро от зла и сообщают дар чудес чистым рукам.

Видишь, младенец Иисус улыбается тебе! Он доволен тобой. Ты стала небесной нищенкой, каждый спасенный тобой подарил тебе свою душу, и всю вереницу бедняков ты приведешь с собою в рай. Л теперь дай мне монету, которая гнетет тебя, — лишь у херувимов достанет силы вечно нести на крыльях бремя Добра, Будь смиренной, и ты будешь счастлива.

Склонившись в неизъяснимом восторге, Сестра Бедных молча внимала божественным речам. В ее широко открытых глазах еще горел отблеск дивного видения.; Долгое время стояла она неподвижно. Но луч все поднимался, и ей стало ясно, что небесные врата закрылись; дева Мария сняла ленточку с шеи Сестры Бедных и исчезла. Девочка продолжала смотреть на образ, но тот потемнел, и лишь наверху по золотой оправе еще скользил догорающий луч.

Сестра Бедных больше не чувствовала тяжести на груди, и тут она поняла, что произошло. Она перекрестилась и пошла своим путем, вознося в душе благодарение господу.

Так была снята с нее последняя забота. Сестра Бедных жила долгие годы, до того дня, когда за ней спустился ангел, которого она ожидала с детства. Он увел ее к отцу и матери, уже давно призывавшим ее в рай. Там встретила она Гильома и Гильометту, которые в свое время покинули ее, утомленные земной жизнью.

И более ста лет после смерти Сестры Бедных в ее краях нельзя было встретить ни одного нищего. Правда, в шкатулках бедняков не было наших безобразных золотых и серебряных монет; зато там каким-то чудом всегда оказывалось несколько потомков волшебного су девы Марии. Это были крупные су желтой меди, подлинная монета тружеников и простых сердец.

Загрузка...