Совещание окончилось, командир утвердил предложенный Станиславом план операции, и теперь Петр провожал приятеля домой. Он несколько раз, казалось, порывался что-то сказать. Но заговорил только на Краковском предместье, когда от ущелья круто спадающей вниз улицы Беднарской их отделяло всего несколько метров.
— Я во многих операциях участвовал, но туда пойти не рискнул бы.
— Но ведь кто-то должен это сделать. Я разбираюсь лучше — значит, я.
— А я, признаться, не рискнул бы!
— Ты просто не умеешь толком фотографировать! — рассмеялся Станислав. — Для будущего архитектора большой недостаток.
— Зато уж стреляю я лучше тебя, — ответил Петр. А через минуту повторил. — Но туда все равно не пошел бы, нет, не пошел.
Они стояли, прислонясь к ограде памятника Мицкевичу. Станислав задумчиво трогал пальцами железную вязь решетки, изогнутой так искусно, словно бы это был лист неизвестного растения. Над ними тихо шелестели деревья с пожухлой желтой и красной листвой, пылавшей в лучах августовского солнца первыми красками теплой и ясной осени, сулившей долгую и суровую зиму. С высокого, скрытого ветвями цоколя поэт задумчиво глядел на суетившуюся у подножия памятника толпу.
Рядом, у трамвайной остановки, расположились продавцы, торговавшие пирожными, конфетами и папиросами собственного изготовления, мимо пробегали мальчишки с пачками газет «Новый Курьер Варшавский».
— Газета, свежая газета! Первоклассная липа всего за десять грошей! — выкрикивали они.
К остановке подошел красный трамвай. Толпа бросилась к нему, люди висели на подножках, ехали верхом на буферах. Но никто не стремился к передней площадке, где висела табличка с надписью: Nur für Deutsche.[1] «Номер первый» уехал битком набитый, со всех сторон облепленный людьми. Только передняя площадка и головная часть вагона, предназначенные для немцев, были пусты.
Толпа на остановке ждала. Со стороны Замковой площади подъезжал очередной трамвай, минуту назад он вполз снизу, с улицы Новый Зъязд. Люди бросились к нему, по тотчас же отпрянули, хотя вагон был почти пуст. Оцепенение измученной ожиданием толпы говорило о том, что это трамвай «нулевой» линии, предназначенный исключительно для немцев. Освещенный заходящим солнцем, вагон промелькнул перед глазами Станислава и Петра, как большая, никому не нужная механическая игрушка. На передней площадке неподвижно стоял вожатый, сзади прислонился к дверям кондуктор. В вагоне сидел один-единственный пассажир. Немец в военном мундире. Его изогнутая, наподобие седла, фуражка с высокой тульей четко вырисовывалась на светлом фоне окна, поблескивали знаки отличия на воротнике и на погонах, Железный крест на шее. Офицер брезгливо поглядывал на беспокойную толпу. Рассеянно обвел взглядом дома, пугавшие чернотой выгоревших окон, стены со следами пуль и снарядов, словно меченные оспой, черноглазого оборванного мальчишку, выглянувшего из подворотни.
Со стороны Нового Свята, отчаянно завывая, промчалась закрытая машина гестапо, тотчас свернув на Медовую. Значит, снова кого-то выследили, спешат поймать и отвезти в застенок в аллее Шуха.
На перекрестке Краковского предместья и Медовой, где находился магазин Мейнля и всегда ароматно пахло кофе, появились стайки молодых людей, они смеялись и громко переговаривались, сразу заполонив весь тротуар. Девушки с ярко накрашенными губами несли в руках какие-то свертки. Одна из них напевала: «Vor der Kaserne, vor dem grossen Tor…»[2] У парней на рукавах рыжих гимнастерок виднелись красные повязки с черной свастикой на фоне белого круга, а на высоких, торчавших торчком фуражках — череп со скрещенными костями.
Все перед ними расступались. Черноглазый мальчик в лохмотьях, выглянувший из подворотни, хотел было снова спрятаться. Но слишком поздно.
Самый высокий из идущих по тротуару мужчин, шагавший пружинистым шагом спортсмена, почти незаметным движением протянул руку к висевшей у него на поясе кобуре и, почти не глядя, выстрелил. Он даже не остановился. Пошел дальше не оглянувшись, должно быть, был уверен, что маленькая фигурка в лохмотьях упала на тротуар и застыла в неподвижности. Девушки пискливо хохотали, выражая свое удивление. Полицейский в синем мундире остановился возле убитого.
— Знаешь, — сказал Станислав, — мне как-то приснился памятник Мицкевичу. Вернее, одна лишь голова, словно бы ее оторвало снарядом от туловища. Там, где шея, торчали остроконечные обломки бронзы. Когда мы смотрим отсюда, она кажется небольшой. Но в моем сне она была большая, огромная. И мне казалось, нет, не казалось, во сне я знал это точно, что он все видит бронзовыми глазами. То, что было, и то, что есть. И нас. А рот у него прострелен. Как будто пуля хотела убить слово поэта.
Полицейский стоял над трупом мальчика, покачивая головой. Толпа вокруг них расступалась все больше и больше.
— Слово поэта… Нужно ли оно сегодня кому-нибудь?.. Видишь этот мох? Ему хорошо, — сказал Петр, поглаживая зеленую мшистую подушку, выросшую на нижней каменной части ограды, под старой решеткой. — Живет себе в любой расщелине. Ничего не знает. И не чувствует. Ему неведомы ни страх, ни надежда. Он ничего не почувствует, даже если сам погибнет.
Последние лучи солнца окрасили памятник в розовый цвет.
— Да, но ведь ты человек. Ты сделал выбор. Не случайно. И быть может, Мицкевич тебе помог в этом… — возразил Станислав. — «Ах, эти книжки! Сколько зла, безбожья!» — декламировал он, —
О, юности моей и небо и мученье!
В тех муках исковерканы жестоко
Вот этих крыльев основанья.
И нет в них силы долу устремиться.[3]
А потом, помолчав, добавил:
— Нет! Это был не Рудзик, наверняка не он. Кто-то мне говорил, что его отправили на Восточный фронт…
Оба знали, кого напомнил им высокий, стройный, молодой мужчина с черепом на фуражке. Товарища из их класса, вместе с которым они получали аттестат зрелости незадолго до войны. Рудольф Зымер. Это он твердил Петру в октябре тридцать девятого года, через несколько дней после капитуляции Варшавы: «Парень, у тебя великолепный шанс! Твой дед приехал сюда из Саксонии, так же, как мой из Пруссии. Мы оба принадлежим к нации господ, а не к этому сброду. Не хочешь? Ну скажи, кому помешает, если мы заявим, что мы рейхсдойчи?»[4] Поначалу казалось, что речь идет о невинных вещах. Ну, скажем, о праве с комфортом разъезжать в пустом трамвае, делать покупки в лавке Мейнля, доставать хорошие продукты, иметь удобную квартиру. Все это получила семья Зымеров, превратившись в Зиммеров. А потом с каждым днем возрастало удовольствие от ощущения превосходства над теми, кто слабее, хуже накормлен, менее приспособлен, желание пустить в ход кулак, хлыст, прут. «Долой человеколюбие!» — могли повторять они вслед за Геббельсом. Право носить знак черепа на фуражке казалось им привилегией богов.
Бессмысленным представлялось им сопротивление Вернеров, упорно утверждавших, что они поляки. Старый Вернер заплатил за это концлагерем. Его жена с сыном под другой фамилией, едва успев взять из варшавской квартиры кое-какие вещи, поселились где-то за Отвоцком.
Впрочем, Петр вскоре стал часто наведываться в Варшаву. И, как в прежние годы, поддерживал самые сердечные отношения со Станиславом Ковальским.
Трехмесячное жалованье, выплаченное в сентябре польскими властями, кончилось, нужно было подумать, как жить дальше.
Петр и Станислав стали стекольщиками, то есть занялись ремеслом, столь необходимым тогда в Варшаве, где почти все окна оказались без стекол. Зима с тридцать девятого на сороковой была одной из самых тяжелых. Население боялось страшной, нелепой и вместе с тем педантичной оккупационной машины, механизма которой никто не знал и не умел ему противостоять.
Наступившие сильные морозы также парализовали людей, пронизывая страхом еще и из-за отсутствия топлива. Окна повсюду были заколочены фанерой, картоном, но непроглядная темнота была также и отрицанием надежды. Оконные стекла, хрупкие, тонкие, дающие возможность глядеть на мир и вместе с тем отгораживающие от его ужасов, становились союзниками жизни.
У стекольщиков, профессионалов и любителей, работы было невпроворот. Причем работа эта была очень тяжелая. Руки мерзли на ветру, пальцы трескались и не заживали. Чтобы раздобыть стекло, требовалось немало изобретательности. Стеклорез в неопытных руках нередко съезжал в сторону, приводя к потере бесценного материала. Замазка затвердевала, превращаясь в камень, не поддающийся нажиму выравнивающего шпателя. Не раз приходилось взбираться по узкому карнизу к высоко расположенному, почти недоступному оконному просвету, застывшему в ожидании спасительного стекла.
«Стекольщики — гордый народ, — вспоминалось услышанное где-то высказывание, — если даже что и уронят, нагибаться не станут!»
Вроде бы о стекле сказано. Но когда эти слова вспоминались где-то наверху, на оконном карнизе, становилось ясно, что они означают нечто большее…
И как радовались мастера, когда в только что застекленные комнаты возвращались изгнанные оттуда холодом жильцы.
Не только в заработке было дело. Станиславу и Петру частенько доводилось услышать свежий анекдот, а то и получить экземпляр одной из многочисленных конспиративных газет; где-то они узнавали услышанные по радиоперехвату сведения, в другом месте осиротевшая мать вручала им в качестве драгоценного дара, как завещание убитого сына, его револьвер.
Мороз не заморозил. Страх не запугал. Город жил. Страна жила. Немецкий солдат-завоеватель на языке улицы становился паном «Тымчасовым» — господином Временным.
Когда работы поубавилось, ребята стали подумывать о другом занятии.
В столице в сороковом году было пущено всего лишь несколько трамвайных линий. Остро ощущалась нехватка такси, оккупанты реквизировали автомобили, но вскоре в городе появились двухместные велосипеды-рикши. Именно такой велосипед соорудил Петр с помощью Станислава, пустив в ход все свои приобретенные в школьной мастерской познания.
Станислав, у которого после полученного еще в сентябре во время осады города ранения болела нога, не мог крутить педали. Но ему удалось получить через знакомых место возчика в транспортной фирме. Зарабатывал он здесь гроши, но зато ему выдали солидное удостоверение — спасительный во время облав аусвайс[5] с «вороной» (так варшавская улица называла немецкого орла, изображенного на официальных документах). И что было особенно важно, он располагал свободным временем. Долгие часы ожидания погрузки или разгрузки использовал для чтения. Сначала брал с собой обыкновенные книжки. Потом с помощью старых друзей поступил на историческое отделение подпольного университета, действовавшего, вопреки строжайшим запретам немецких властей, в оккупированной столице. Назвав свой фургон научным читальным залом, Станислав во время стоянок готовился в нем к семинарам и экзаменам. Книги он оборачивал в яркую, пеструю обложку и всегда держал наготове какой-нибудь детектив, на случай, если кто-либо из грузчиков заинтересуется его чтением. Но их меньше всего интересовали книги. Считая Станислава безобидным чудаком, они в свободное время отсыпались.
Петр ежедневно совершал рейды по городу. Работа рикши была очень мучительной. Рикш было мало, желающих прокатиться много. Приходилось часами крутить педали, от этого опухали ноги. Среди клиентов нередко попадались немцы, какой-нибудь жандарм или высокомерный фольксдойч. Так и хотелось хватить по толстому красному загривку, маячившему перед глазами на переднем сиденье.
Когда после целого дня работы Петр возвращался домой, он чувствовал себя таким усталым, что ему уже не хотелось ни читать, ни участвовать в дискуссиях.
Впрочем, так продолжалось лишь до того дня, пока он не узнал, что в Политехническом институте, официально закрытом, ведутся тайные занятия. Примерно тогда же Петр встретил знакомого и с его помощью наконец установил связь с подпольным движением Сопротивления, наладить которую он стремился начиная с первых дней оккупации. Петр продал велосипед и устроился ночным сторожем на склад строительных материалов.
Теперь он делил свое время между работой в строительной фирме, где его вскоре перевели на другую, более солидную должность, обучением в конспиративном офицерском училище и занятиями на тайных курсах в Политехническом институте.
Друзья сейчас виделись редко еще и потому, что военную подготовку проходили в разных группах. Впрочем, иногда они встречались у своего общего приятеля со школьной скамьи, начальника подпольного харцерского[6] отряда, когда он, используя их многолетний харцерский опыт, обогащенный вновь приобретенными военными познаниями, обращался к ним за советом.
Несколько раз они встретились на нелегальной лекции по истории архитектуры в большом здании архитектурного факультета на углу улиц Котиковой и Львовской, где теперь официально располагалась Техническая школа. Друзья радостно приветствовали друг друга, обменялись свежими новостями и шутками, попрощались громким «До свидания!», хотя надежды на новую встречу почти не было.
Они никогда не расспрашивали друг друга о судьбе родителей. И поэтому неизвестно, откуда узнал Станислав, что пани Вернер умерла от сердечного приступа, получив из Освенцима урну с прахом мужа, а Петр о том, что отец Станислава Ковальского погиб под Кутно, а мать застрелили охранники на железной дороге, когда она, возвращаясь в Варшаву с продуктами для своих детей, Станислава и Кшиси, попыталась спастись от облавы, выпрыгнув из вагона поезда, чуть замедлившего ход.
Снова они встретились еще через полгода.
Станислав, показав документы стражникам у ворот, ведущих на территорию Варшавского университета, подъехал с телегой кирпича к зданию университетской библиотеки. И тут увидел какого-то мастера — перепачканный в пыли и известке, он тихо, но очень сердито ругал каменщиков за скверную работу. Сам голос и, главное, звучавшая в нем страстность показались Станиславу знакомыми. Да, это был Петр. Однако поговорить им тогда не удалось. Петр пошел в библиотеку, посмотреть, как идет работа, а Станислав, разгрузив подводу, тут же отправился в новый рейс.
И вот сегодня они встретились на сборе, на котором неожиданно для Станислава появился Петр, правда, теперь уже не Петр, а подпоручик «Лесной».
Командир утвердил предложенную еще ранее Станиславом «одиночную операцию Замок». А когда встал вопрос, кому Станислав передаст полученные материалы, связным вызвался Петр. После некоторых колебаний командир согласился и на это.
А потом Петр проводил Станислава и, казалось, хотел что-то ему рассказать. Однако они молча прошли по Новому Святу, вступили на Краковское предместье. Также молча миновали памятник Копернику, на гранитном цоколе которого виднелась надпись: «Николаю Копернику — соотечественники»; четыре глубоких отверстия, высверленные в четырех углах надписи, напоминали о том, что с начала оккупации она была закрыта доской, гласившей: Dem grossen deutschen Astronomen,[7] сорванной в феврале именно этого, сорок второго года. Многозначительная улыбка, появившаяся на их лицах, свидетельствовала о том, что обоим им небезызвестно, кто снял эту доску. А был это их общий знакомый, прекрасный парень Алек Давидовский, целиком занятый деятельностью движения Малого саботажа и харцерских отрядов. Эта его операция рассматривалась подпольной и эмигрантской печатью как протест против германизации польских исторических культурных ценностей. Правда, губернатор Фишер велел распространить распоряжение, что в ответ на эти «бандитские действия» в Варшаве будет уничтожен памятник Килинскому,[8] но бронзовый Килинский нашел прибежище в запасниках Национального музея, а немецкие власти временно забыли о сооружении новой мемориальной доски.
На другой стороне Краковского предместья, у здания Главной полицейской комендатуры, стоял бдительно глядевший часовой. Он подозрительно всматривался то ли в них, то ли в фигуру Христа, которая чуть ли не сто лет возвышалась у входа в костел. Христос нес свой крест и указывал пальцем в небо, словно бы напоминая слова написанного там по-латыни изречения: Sursum corda![9]
Они прошли мимо университетских ворот, возле которых стояли две полосатые, ярко выкрашенные сторожевые будки. Двое часовых, в надвинутых на лоб касках, с автоматами на груди, охраняли вход. При виде их Станиславу, вспомнившему недавнюю свою встречу с Петром возле университетской библиотеки, захотелось спросить, что его туда привело, но он сдержал неуместное любопытство.
Молча они добрались до памятника Мицкевичу и здесь увидели гестаповца, похожего на Рудольфа (а может быть, и Рудольфа?), идущего по другой стороне улицы, словно по другой стороне пропасти, которая образовалась между их судьбами и жизнью «сверхчеловека».
Только что Петр сказал Станиславу:
— Я участвовал во многих вооруженных операциях. Но то, что предстоит тебе, я бы сделать не сумел.