Человеческая природа тем замечательна, что она никогда не бывает довольна своим «сегодня».
Человек всегда желает большего, он стремится сделать сегодня то, что не сумел сделать вчера, завтра сделать то, что не смог сделать сегодня. И если желания его слишком велики, если он еще не может перейти от желания к непосредственному его осуществлению, он фантазирует, он мечтает.
Мудрая народная фантазия создала ковры-самолеты, сапоги-скороходы, сверкающих жар-птиц. Катящееся по блюдечку яблочко показывало поля и реки, города и горы, сады и деревни.
Так через жажду большего, через сказки и песни, развивалась замечательная черта человека — его фантазия.
Мы упиваемся изумительной фантазией поэтов и композиторов. Она затрагивает наши лучшие чувства, заставляет лучше видеть прекрасное в жизни. В созданных ими образах и звуках нам ближе становится природа в ее многообразных проявлениях и человеческая душа в ее многогранности.
Но фантазия нужна не только, да, пожалуй, и не столько, поэтам и композиторам. «Напрасно думают, — писал Владимир Ильич о фантазии, — что она нужна только поэту. Это глупый предрассудок! Даже в математике она нужна, даже открытие дифференциального и интегрального исчислений невозможно было бы без фантазии. Фантазия есть качество величайшей ценности».
И физику фантазия нужна, как никому другому. Какую нужно было иметь дерзновенную фантазию, чтобы предположить, что яблоко падает на Землю по той же самой причине, по которой Земля вращается вокруг Солнца. Какую надо было иметь фантазию, чтобы предположить, что электроны, вылетающие из ядра, тем не менее, не существуют в нем. Какую надо иметь величайшую фантазию, чтобы построить современную физику микромира.
На крыльях фантазии и разума поднялся человек над Землей; фантазия и разум создали телевидение, и на экране мы можем видеть поля и реки, города и горы, сады и деревни. Развивать у молодежи творческую фантазию — качество величайшей ценности — необходимая и благородная задача.
«Сокровища Кряжа Подлунного» И. Сибирцева — фантастическая повесть, в основу которой положена одна из основных задач современной физики — осуществление медленно протекающей термоядерной реакции. Решение этой задачи практически безгранично расширит энергетические возможности человечества, еще более укрепит его власть над силами природы.
Автор описывает созданные капризами природы, уникальные хранилища энергетического сырья нового типа, которые сравнительно просто дают возможность использовать термоядерную реакцию в мирных целях.
Наряду с этими фантастическими запасами ядерного горючего и строительством термоядерной электростанции, в повести присутствуют и другие элементы научно-фантастического характера: стогнин — материал, непроницаемый для любого вида излучений, солнцелит — выдерживающий температуру в миллион градусов, атомные автомобили, необычайные по своим свойствам пластические массы.
Следует отметить, что, как правило, во всех вопросах научной фантастики И. Сибирцева всегда содержится некоторая несомненная физико-техническая достоверность, что выгодно отличает это произведение от целого ряда других научно-фантастических книг.
Но главное в повести И. Сибирцева — это люди, наши советские люди, творящие и созидающие коммунистический мир. Академик Булавин, профессор Стогов, его сын Игорь, работники Управления по охране общественного порядка Ларин, Лобов и Новиков, строители, ученые, скромный водитель грузового атомохода Вася Рыжиков трудятся во имя блага миллионов людей, во имя еще большего расцвета нашей жизни, во имя мира на земле. И именно поэтому рушатся попытки некоторых агрессивных заправил капиталистического мира взорвать первую в мире советскую термоядерную электростанцию, вызвать катастрофу, обрекающую миллионы людей на гибель, помешать советским людям зажечь искусственное Земное Солнце. Именно поэтому оказываются «в безвоздушном пространстве» проникшие на нашу землю агенты капиталистических монополий.
Действие повести развертывается в Сибири в 70-х годах нашего века. Советская Сибирь с ее широкими просторами, с неисчерпаемыми богатствами недр и величавой красотой природы уже в наши дни стала огромной строительной площадкой. Здесь возводятся крупнейшие предприятия, гидро- и тепловые электростанции, прокладываются новые стальные магистрали, возникают новые города, создаются новые научные и культурные центры. И с каждым днем все ощутимее, все явственнее становятся величественные перспективы Сибири завтра, в ближайшие годы, в последующие десятилетия. Поэтому вполне закономерно в повести создание именно в Сибири нового комплексного научно-исследовательского института ядерных проблем, решение именно в Сибири осуществить пуск термоядерного реактора, зажечь Земное Солнце.
Думается, что читатель, в особенности молодой читатель, с удовольствием прочтет эту фантастическую повесть. И, как знать, не она ли заложит в нем первые ростки здоровой творческой фантазии, вдохновит на дерзновенные поиски нового, на великие научные открытия, достойные нашего времени.
Ровный басовитый гул двигателей стал тише. Ракетоплан чуть заметно качнуло, дрогнули, замигали молочно-белые глаза ламп у откидных столиков. Стогов догадался: начинается снижение.
Еще час назад был Парижский аэропорт, понятная, но все-таки чужая речь, радужные сполохи световых реклам, легкие стройные женщины в разноцветных плащах-накидках и какой-то особенный запах — смесь бензинной гари, жареного миндаля и конечно же, каштанов, которые цвели в ту весну особенно буйно и трепетно.
Но все это Стогов вспомнил, осознал, увидел лишь сейчас, когда Париж уже остался далеко позади. А тогда, час назад, он не замечал ни разноголосой сутолоки международного аэропорта, ни зарева рекламных огней, ни пряного парижского воздуха. Там, в аэропорту, рядом со Стоговым стояла высокая, не по годам стройная, девически тонкая женщина с худощавым лицом в ореоле пышных золотистых волос.
Нечастыми были встречи этих двух людей. Но когда встречи все же случались, не было для Стогова и его спутницы ничего вокруг, был только их дорогой, тщательно оберегаемый от всех мир, который годами несли они в своих сердцах…
Да, всего лишь час назад Стогов стоял на парижской земле и рядом с ним была его далекая подруга, а вот теперь в иллюминаторе розовеют, пенятся светом плотные облака. Еще минута — и под крылом ракетоплана открывается золотая россыпь бесчисленных огней… Огни повсюду, кажется, что золотые искорки заполнили всю землю, сверху видно, как огни то вытягиваются в строгие цепочки, обрамляя черные ущелья улиц, то сплетаются в причудливые ожерелья вокруг просторных площадей…
— Москва! Граждане пассажиры, готовьтесь к выходу, — прозвучал в дверях голос стюардессы.
Еще несколько минут нетерпеливого ожидания, и Стогов прямо с нижней ступеньки трапа попал в крепкие объятия сына Игоря. Как любил профессор этого подвижного, коренастого юношу, не без удовольствия узнавая в нем себя, такого, каким был, увы, тридцать лет назад. Все в сыне было фамильное, стоговское: и невысокая мускулистая фигура, и массивная гордо вскинутая голова, и пышные темно-каштановые волосы, и сухощавое, чуть удлиненное книзу лицо, точно согретое и освещенное серыми глазами, которые смотрели то строго и взыскательно, то ласково и детски удивленно. Не было у сына только серебристой россыпи седины в волосах и тронутой сединой остренькой темно-каштановой бородки да глубоких борозд на выпуклом бугристом, скульптурно вылепленном лбу. И как хотелось старшему Стогову, чтобы как можно дольше сохранилось у сына это отличие.
Михаил Павлович уселся рядом с Игорем на заднее сиденье машины, включил автоматическое управление, автомобиль теперь не нуждался в контроле и помощи человека. Мягко шуршали по асфальту колеса, в машине воцарилась напряженная тишина и, наконец, Михаил Павлович не выдержал, нарушил ее:
— Как в лаборатории, Игорь?
Стоговы внимательно поглядели друг другу в глаза, наконец, младший негромко проговорил:
— Пока, отец, плохо. Никаких следов.
Михаил Павлович ничего не ответил, несколько минут он сидел, отвернувшись к окну. Розовели легкие облачка, неподвижно висевшие в густо-синем рассветном небе. Первые солнечные лучи погасили ночные светильники, и сейчас громады домов расцветали причудливыми рассветными красками. Москва еще не проснулась, но погожее майское утро уже заливало ее своими красками, звуками, запахами.
Стогов любил эти ранние утренние часы. Не раз после бессонной, проведенной в напряженных раздумьях ночи садился он в машину и ехал по безлюдным еще улицам, любуясь анфиладами легких пластмассовых домов в новых районах, и вечно дорогими, не дряхлеющими реликвиями старой Москвы. В этом городе не было неожиданных контрастов эпох и стилей. Все в нем было едино, все радовало неповторимой московской гармонией. Любил он эти рассветные, еще безлюдные улицы, шелест щеток уборочных машин, журчание воды на влажных мостовых — часы пробуждения и утреннего туалета великого города. Точно отходили куда то, вместе с клочьями мглы таяли ночные заботы и тревоги, и новые смелые решения вызревали, в мозгу…
Но сегодня ранняя прогулка не принесла обычного успокоения. Стогов взглянул на Игоря. Настроение отца передалось сыну, и теперь он сидел хмурый, насупившийся. Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, Стогов включил телевизор.
Еще до того, как на экране, укрепленном под ветровым стеклом, появилось изображение, в машине прозвучал низкий женский голос:
— Повторяем вечерний выпуск «Новостей дня».
…Настигая друг друга, кипят на экране стремительные бурунчики волн великой сибирской реки. Клокочет, пенится вода, сжатая каменистыми стенами скал, нанизанная на острые зубья порога, а диктор бесстрастно поясняет:
— Таким был Енисей три года назад, когда сюда, к Осиновским порогам, пришли первые гидростроители…
И снова те же места, но как изменились они. Навис над рекой ребристый металлический скелет эстакады, покачиваются в лапах кранов массивные железобетонные плиты, точно из волн, со дна речного поднимается сероватая стена плотины.
И новые кадры: радостные лица тысяч людей, плотный седоголовый человек разрезает алую ленточку у входа в машинный зал… Первый оборот гигантского, напоминающего металлическую башню ротора, и торжествующий голос диктора:
— Сегодня пущена на полную мощность самая северная в Енисейском каскаде Осиновская гидроэлектростанция. На очереди покорение Нижнего Заполярного Енисея.
И вдруг Стогов вздрогнул. На экране появился такой знакомый конференц-зал Сорбоннского университета. Сосредоточенные лица слушателей, а на трибуне перед многотысячной разноплеменной и разноликой аудиторией не кто иной, как он сам — профессор Михаил Павлович Стогов.
— Несколько часов назад, — сообщил диктор, — в Париже закончился международный конгресс физиков. В центре внимания участников конгресса был доклад советского профессора Стогова об открытии новых элементарных частиц и об опытах по их использованию для борьбы с радиоактивными излучениями. Руководимые профессором Стоговым советские ученые, работающие в этой все еще малоисследованной области науки, добились крупных успехов…
Стогов, не выдержав, резко выключил телевизор, сердито проворчал:
— Рано еще, батенька, говорить об успехах…
В эти минуты он был чрезмерно строг и даже несправедлив к себе. Десятки лет жизни посвятил Стогов исследованию неисчерпаемых глубин атома. Шаг за шагом двигались советские ученые по таинственным лабиринтам микромира. С боем, с трудом давался каждый шаг. Приходилось вести упорную борьбу сразу на нескольких направлениях: нужно было продлить измеряемую ничтожно малыми долями секунды жизнь элементарных частиц, найти способы сохранения их сверхвысоких энергий.
В нашем земном мире нет положительно заряженных электронов, нет протонов, имеющих отрицательный заряд. Лишь в потоках космических лучей устремляются к земле эти посланцы немеркнущих солнц Галактики. Устремляются и не достигают земли. Но в камерах гигантских ускорителей удалось возродить эти удивительные частицы, за свои необычные свойства получившие название античастиц. Сразу же открылось самое ценное их свойство. При встрече с обычными частицами они поглощали их, как бы растворяли в себе, происходил процесс взаимною исчезновения частиц — превращение их в другие формы вечно бессмертной материи. Этот процесс ученые назвали аннигиляцией. Аннигиляция сопровождается высвобождением большого количества энергии. Стогов и его соратники выдвинули перед собой цель поставить на службу людям этот неисчерпаемый источник энергии, на этой основе создать над землей так называемое «холодное» Солнце в отличие от термоядерного с его звездными температурами.
Вынашивал Стогов и мысль поставить античастицы на службу защиты человечества от смертоносных радиоактивных излучений. Пусть аннигиляция станет броней между человеком и все еще коварной силой атома.
Шли годы открывались все новые тайны атома, но далеко еще было до осуществления поставленной Стоговым цели.
За несколько дней до отъезда Стогова в Париж явственно заявила о своем существовании еще одна элементарная частица. Стогов хорошо помнил тот день, когда в окружении товарищей, с нескрываемым волнением рассматривал еще влажную фотопленку, на которой увеличенные в сотни миллионов раз были запечатлены следы движения этой, еще не получившей названия частицы. Лишь мгновения продолжалась жизнь этого светоподобного мотылька микромира. В гигантских, лишенных воздуха камерах ускорителя, перед которым давно уже померкла гордая слава дубненского исполина конца пятидесятых годов, пытливые люди придали этой частице энергию, измеряемую многими десятками миллиардов электрон-вольт, выбили этот кирпичик из цепкого лабиринта здания атомного ядра и заставили оголенную, одинокую, лишенную привычных соседей частицу со скоростью света устремиться вперед.
Лишь секунды жил в вакууме камер этот еще неведомый посланец микрокосмоса, но люди уловили, зафиксировали его светящийся кометоподобный след. Люди торжествовали победу, свершив еще один шаг в необъятное, упорно хранящее свои тайны здание атома.
И вдруг эта светлая радость оказалась преждевременной. Короткий ответ Игоря свидетельствовал, что новорожденная, пока еще безымянная частица больше не появлялась.
Стогов почти зримо представил, как на центральном пульте вспыхивали сигналы, донося наблюдателям о космических напряжениях в камерах ускорителя, но напрасно сверхзоркие глаза приборов неустанно следили за всем происходящим. Желанного светового пунктира на фотопленке больше не появлялось. Неведомая частица бесследно исчезла…
Несмотря на все большие достижения, принесшие Михаилу Павловичу мировую известность, сам Стогов никогда не считал себя баловнем научной судьбы. Много лет провел он возле ускорителя, ища разгадку капризов обитателей микромира, он был свидетелем и участником многих смелых рывков человека в недра атома. И потому-то Стогов как никто другой, знал, что за каждой удачей, за каждым даже частным успехом стояли месяцы, а порой и годы споров, исканий, надежд и разочарований. Значит, нужно было пройти через все это и сейчас.
Многолетний опыт исследователя сейчас подсказывал Михаилу Павловичу, что нужно на время прекратить эксперименты, «забыть» об упрямой частице, спокойно проанализировать добытые данные, поискать обходные пути и с новыми силами, с новых позиций двинуться в новую атаку.
Но обычное хладнокровие и терпение на этот раз точно изменили Стогову. Поэтому, едва переступив, порог своей подмосковной дачи, даже не приняв против обыкновения душ, он сразу же потребовал от Игоря подробного отчета. Стенографически точно рассказывал Игорь о ходе опытов, и Стогов не мог не убедиться в том, что сотрудники свято исполнили все указания профессора. Но Михаилу Павловичу никак не удавалось отделаться от мысли, что находись он в эти-дни в лаборатории — все было бы иначе.
Михаил Павлович размашисто ходил по кабинету, резче обозначились морщины на лбу, потемнели, задумчиво прищурились глаза. Наконец, он остановился у стола, достал из ящика толстый том с тиснением на коричневой обложке Доктор Ирэн Ромадье «Основы теории элементарных частиц», быстро раскрыл книгу, задержался взглядом на титульном листе, где в левом верхнем углу размашистым не женским почерком было написано «Коллеге другу, любимому Ирэн». Много раз в трудную минуту эти слова согревали, успокаивали… Так и теперь, дальше уже читал спокойно, вдумчиво. И эта книга, написанная на чужом языке самым близким Стогову человеком, опять вселяла уверенность: нет, он не ошибся, безымянная частица действительно существует, и он, Стогов, должен найти ее, практически подтвердить смелые теоретические догадки своего далекого друга.
Через плотно зашторенные окна в комнату пробивались щедрые утренние лучи, из сада доносился радостный птичий гомон, свежий ветерок нес влажный аромат распускавшихся цветов. Но Стогов, сосредоточенно вышагивавший по просторному кабинету, не замечал этой великой симфонии света, звуков, запахов цветов и трав — симфонии утра, гимна вечного обновления природы.
Размышляя о дальнейших путях экспериментов, Михаил Павлович потерял всякое представление о времени и поэтому был крайне удивлен, когда вдруг скрипнула дверь и с порога прозвучал негромкий голос:
— Ты поедешь в институт, отец? Или сегодня отдохнешь с дороги?
Стогов резко остановился в нескольких шагах от Игоря и, не отвечая, быстро заговорил:
— Мы обязательно должны поймать эту беглянку, Игорь. Мне кажется, что в данном случае мы столкнулись с необычной и неизвестной еще науке формой аннигиляции. При первых экспериментах нам просто повезло, мы натолкнулись на нестойкую атомную структуру и сумели выбить частицу из ее неведомого нам пока окружения Чтобы делать это постоянно, нужны, видимо, значительно более высокие энергии. Мы их получим. Но я думаю о другом: если мы столкнулись с такой чрезвычайно стойкой структурой, то нельзя ли использовать ее для поглощения всех видов излучения Может быть, здесь, на стыке физики элементарных частиц и химии ультраполимеров найдется то чудесное вещество, которое…
— Которое избавит людей от меча радиоактивности, все еще занесенного над нами, — быстро подхватил Игорь.
— Вот именно, Игорек, — впервые за всю эту ночь улыбнулся Стогов и добавил уже совсем весело:
— А сейчас ты езжай в институт, проверь все заново по принятой нами методике, я понаблюдаю отсюда, подумаю, к вечеру буду в лаборатории, а завтра — решим об остальном.
Стогов опустил руку на плечо сына, так, полуобняв, проводил Игоря до входной двери. Вернувшись а кабинет, Михаил Павлович широко распахнул шторы, в раскрытые настежь просторные окна теперь уже беспрепятственно хлынули потоки ласкового утреннего солнца. Стогов на секунду задержался у окна, подставляя сразу помолодевшее и подобревшее лицо мягкому дыханию ветра. Взглянув на часы, он быстро отошел от окна и направился в столовую.
Быстро позавтракав. Стогов вернулся в кабинет, подошел к столику, на котором стоял прибор, напоминающий зачехленный полевой телефон, мягким движением нажал несколько клавиш, расположенных в нижней части аппарата. Неярко замерцал зеленоватый глазок индикатора настройки и тотчас же, словно по волшебству, осветился на противоположной стене матовый пластмассовый экран размером в развернутый газетный лист. Прошло еще несколько секунд и на экране замигали разноцветные лампочки центрального пульта управления гигантского ускорителя заряженных частиц, в комнате прозвучал голос Игоря:
— Приготовиться! — и уже мягче, обращаясь к кому-то невидимому: — Петр Сергеевич, не упускайте из поля зрения шестую.
На экране было отчетливо видно, как вспыхнули, радостно замигали людям новые сигнальные лампочки. Стогов поудобнее устроился в кресле и теперь уже не спускал глаз с экрана. До лаборатории было почти сто километров, но телевизофон давал профессору возможность видеть все, что происходило там в эту минуту, в любой момент побеседовать с товарищами, дать необходимые указания.
И вдруг от входной двери донесся резкий требовательный звонок. Досадуя на неожиданного гостя, Михаил Павлович поспешил в переднюю.
На пороге, широко улыбаясь грубоватым, точно рубленым лицом, стоял высокий плечистый мужчина, одетый в мягкое светлое пальто и синюю чуть сдвинутую набок шляпу. От этого лицо его казалось совсем молодым, мальчишески задорным. Лицо, улыбка, светлые с синеватым отливом глаза, могучая, как бы с трудом втиснувшаяся в дверь, фигура — все в госте дышало такой жизнерадостностью, буйной, трепетной силой и вместе с тем такой внутренней собранностью, что при взгляде на него и Стогов потеплел лицом, улыбнулся и в то же время невольно подтянулся. Это был академик Виктор Васильевич Булавин — директор Всесоюзного института сверхвысоких энергий, в котором Стогов руководил одним из отделов.
Булавина и Стогова связывала давняя и прочная дружба, хотя они были заняты различными проблемами в науке. Булавин, как подшучивали над ним, был фанатическим жрецом искусственного Земного Солнца, посвятив себя изучению тайн термоядерных реакций. Стогов тоже мечтал о Земном Солнце, о безбрежном море энергии для людей, но искал путь к своей цели не через пламя звездных температур, а на извилистых тропках лабиринтов микромира. Разными путями шли они к единой беспримерной по научной значимости цели, не соперничество и зависть, а добрая забота друг о друге определяла их отношения. К тому же оба отлично понимали, что рано или поздно их внешне разно направленные пути обязательно пересекутся, и на этом пересечении и придет к ним обоим настоящая большая победа.
— Что же это вы, батенька, так задержались, разнежились там в вашем распрекрасном Париже? — раскатисто басил Булавин, поудобнее усаживаясь в предложенное ему Стоговым кресло. — Я уже гонцов посылать хотел.
Стогов, улыбаясь, сокрушенно развел руками:
— Рад бы, Виктор Васильевич, уж так-то бы рад домой, да конгресс все-таки, сами знаете — речи, интервью, банкеты. Вот и отбывал повинность. А сердце-то здесь, дома. Да и, кроме того, в лаборатории у меня…
— Знаю, — просто сказал Булавин. — Все знаю и не разделяю пессимизма некоторых товарищей. Мне думается, что все идет, как должно. И решение придет, не сразу, не вдруг, но придет, непременно.
— Не знаю, не знаю, — посуровел Стогов.
Они умолкли, думая каждый о своем. Потом Булавин испытующе, точно впервые встретил, взглянул на Стогова и вдруг сказал:
— Все придет в свой черед, частица ваша еще проявит себя… А сейчас вам надо готовиться к выполнению очень ответственного поручения правительства.
— А именно? — удивился Стогов.
Булавин начал рассказывать.
…Несколько дней назад Виктора Васильевича пригласили в Центральный Комитет партии. Приветливо встретивший Булавина хорошо знакомый ему заведующий отделом, сообщил академику, что тот приглашен для участия в совещании.
В комнате отдыха, смежной с залом заседаний, Булавин встретил президента Академии, руководителей нескольких институтов, министров. Когда приглашенные вошли в зал, за столом президиума, выйдя из боковой двери, заняли места несколько человек. Вся страна знала в лицо этих людей, их участие в совещании красноречивее всяких слов подчеркивало его важность.
Пока Булавин мысленно прикидывал, о чем может сейчас пойти речь, поднялся председательствующий и коротко сказал, что товарищей пригласили, чтобы побеседовать об их работе.
Булавин был очень удивлен, когда первое слово было предоставлено именно ему. Виктор Васильевич вышел на трибуну и против обыкновения смущенно молчал.
— Академик Булавин, видимо, все еще находится в недрах солнца, — шутливо попытался рассеять смущение оратора председательствующий.
— К сожалению, в недра солнца еще надо проникнуть, — с улыбкой отпарировал Булавин.
— Проникайте. Что же мешает? — быстро подхватил председательствующий.
— Многое, — помрачнел Булавин.
— Вот об этом и расскажите, — попросил один из сидящих за столом президиума.
Булавин говорил, с каждым словом увлекаясь все больше. Он начал издалека, с тех ушедших в прошлое дней «холодной войны», когда над шумными городами и малолюдными селениями, над колыбелями младенцев и над постелями старцев — над всем миром нависла зловещая тень водородной бомбы.
То были страшные годы, когда бизнесмены в креслах министров, дипломаты с психологией убийц и международные убийцы в мундирах генералов — все, кто занимал официальные посты в так называемом «свободном» Западном мире, на многих языках, по различным поводам, во всех концах земного шара говорили, вещали, угрожали… О, они отлично умели за пышными фразами прятать истинные намерения. Их формулы звучали по-разному: «взаимное обеспечение безопасности», «политика с позиции силы», «балансирование на грани войны», «ядерное сдерживание»… Но всегда за этой словесной шелухой стояло одно стремление — убивать. Убивать русских и китайцев, поляков и корейцев, чехов и вьетнамцев. Убивать всех, кто жил, думал, действовал иначе, чем заправилы банковских контор и промышленных концернов, всех, кто начертал на своем знамени великое слово — коммунизм. В страхе перед мудрой и доброй силой нового мира, приверженцы уходящего, дряхлого мира, готовы были спалить всю землю, обратить в пепел и руины плоды тысячелетних усилий человечества.
Печатью «холодной войны» было отмечено и одно из величайших в истории человечества научных открытий. В те годы группе смелых и талантливых людей удалось впервые в летописи земли похитить искру солнечного пламени, с помощью атомного запала на ничтожные доли секунды поджечь, разогреть до звездных температур плазму водорода. Или, выражаясь языком ученых, — впервые осуществить реакцию синтеза ядер легких элементов — термоядерную реакцию — неисчерпаемый родник горения мириадов солнц.
Это событие могло бы стать великим праздником в истории человеческого знания. Но в Западном мире — мире крови, насилия и войны — целям войны подчинили и это открытие. Так поднялся над миром призрак атомной смерти.
Но, к счастью для всего человечества, в те дни вольный ветер с Востока — ветер человеческого счастья, мира и коммунизма уже одолевал тлетворный ветер с Запада. И весной 1956 года, когда металлисты и докеры Англии на своей окутанной серыми туманами и фабричным дымом земле приветствовали коммуниста № 1 Никиту Сергеевича Хрущева, в просторном конференц-зале атомного центра в Херуэле советские ученые информировали своих английских коллег о первых советских опытах по мирному энергетическому использованию термоядерных реакций. Правительство страны, первой на земле шагнувшей в будущее, первым на Земном шаре рассекретило эти опыты, несущие благо и счастье всему человечеству.
Булавин чувствовал, что исторический экскурс в его сообщении несколько затянулся, но Виктор Васильевич не мог без волнения вспоминать о прошлом. И хотя Булавин понимал, что несколько отвлекся от темы, в зале стояла сосредоточенная тишина. Волнение докладчика передалось и слушателям. Ведь все они, кто находился сейчас в этом зале, — и руководители государства, и академики, и министры — все они, кто в юности, как Булавин, кто в зрелые годы были солдатами священной войны с фашизмом. Они знали войну, знали и помнили ее кровавую поступь. Они были сынами одной страны, бойцами одного лагеря. Все они жили, трудились, боролись во имя окончательного избавления людей от войн, нищеты, нужды и бесправия. Борьбе за счастье людей была посвящена их жизнь, только о человеческом счастье говорили в этом историческом зале.
Булавин говорил о том, что стало делом всей его жизни. Он вспомнил первые установки, где велись опыты с раскаленной до звездных температур плазмой. Известную всему миру «Огру», восхищавшую ученых всех стран в конце пятидесятых годов. Теперь «Огра» — эта прабабушка новейших экспериментальных установок — давно уже стала музейным экспонатом. На смену ей пришли установки более совершенные.
Далеко с тех дней продвинулись советские ученые. Были найдены способы и режимы нагрева плазмы до температуры в десятки миллионов градусов, способы изоляции плазменного шнура от взаимодействия со стенками установок. Уже рождались проекты первых термоядерных электростанций.
— Так чего же вам все-таки не хватает? — напомнил, наконец, о своем вопросе председательствующий.
— Многого, — задумчиво отвечал Булавин. — Прежде всего, нет пока надежного стенового материала для будущего термоядерного реактора. Нет пока достаточно надежного и легкого материала для борьбы с излучениями. Все еще несовершенна и очень дорога технология получения трития — важнейшего компонента плазмы. Нужна, наконец, более широкая экспериментальная база. Много неясностей в конструкции реактора и в его энергетических возможностях…
Булавин называл и многие другие нерешенные еще проблемы, трудности, стоящие на пути полного укрощения термоядерных реакций, на пути создания электростанций мощностью в миллиарды киловатт, на пути сотворения человеком своих Земных Солнц.
Теперь вопросы звучали все чаще. Виктору Васильевичу пришлось рассказать обо всем, чем жил он долгие годы. Реплики и вопросы сидевших за столом президиума свидетельствовали о том, что они во всех деталях и подробностях были осведомлены о планах Булавина, о его успехах и неудачах.
Наконец, Булавин умолк, в зале воцарилась напряженная тишина.
— И что же дальше? — с интересом спросил председательствующий.
— Дальше? Дальше нужно продолжать эксперименты, всемерно расширить их, — ответил Булавин.
— Согласен: продолжать, расширять. А где? — вновь быстро спросил председательствующий.
— Очевидно, в институте, — чуть пожал плечами Булавин.
— Согласен и с этим — в институте, — живо отозвался председательствующий. — Но вот где, в каком институте? — жестом остановив приготовившегося ответить Булавина, председательствующий встал, вышел из-за стола и, остановившись рядом с трибуной, заговорил, обращаясь уже ко всему залу:
— А если, товарищи, проверку теоретических расчетов и данных ограниченных лабораторных опытов, — председательствующий чуть выбросил вперед руки, — нам перенести сразу в естественные, так сказать, полевые условия, на природу?
Председательствующий, увлеченный своей идеей, заговорил горячо, убежденно:
— Пусть тепло и свет вашего, товарищ Булавин, искусственного Солнца согреют нам хотя бы один квадратный метр почвы, вырастят хотя бы один колос, один цветок. Пусть хотя бы на одном квадратном метре земли будет уголок, независимый от капризов естественного солнца, пусть человек создаст хотя бы крохотный, но собственный, им порожденный мир. Мне кажется, что вы уже сейчас в состоянии это сделать, а такая скромная частная, на первый взгляд, удача, не явится ли она лучшим доказательством вашей правоты, не окрылит ли она вас на достижение новых, более весомых успехов…
Заражаясь взволнованностью и убежденностью председательствующего, Булавин, вначале смутившийся и не знавший, что ему делать: сойти ли с трибуны или продолжать оставаться на ней, быстро произнес:
— Мы — ученые давно мечтали о такой проверке, как вы говорите, на природе, но где, где можно осуществить такую проверку?
— Где? — переспросил председательствующий. И в свойственной ему быстрой и энергичной манере ответил:
— В Сибири! Только в Сибири, товарищ Булавин.
Тогда один из сидевших за столом президиума повернулся к председательствующему и, как бы проверяя свои мысли, негромко произнес:
— Если подумать в этом плане о Крутогорье?
Почувствовав по одобрительным кивкам, что высказал общую мысль, он поднялся и заговорил:
— Недавно мы получили ходатайство Крутогорского обкома партии, товарищи просят усилить работы по изучению области, ускорить ее развитие. А дело это — стоящее. Крутогорье, как уверяют геологи, — удивительная кладовая природных богатств Расположен этот район в Северной Сибири, почти у Полярного круга. Ясно, что в тепле Крутогорье нуждается сильнее многих других областей страны. Крутогорская земля, если ее отогреть, дать ей те миллиарды киловатт энергии, о которых говорил здесь товарищ Булавин, вознаградит нас такими дарами, таким обилием металлов, химических продуктов, что перед ними все древние сказки померкнут.
Сторонник Крутогорья умолк. Наступила короткая пауза.
— Вот там, в Крутогорье, и надо открыть филиал института Булавина, — заговорил опять председательствующий, все более воодушевляясь. — Или еще лучше — не филиал, а самостоятельный институт. И не только сверхвысоких энергий, как здесь, в Москве, а комплексный, поставить перед его коллективом задачу не просто создать рабочий вариант термоядерного реактора, но и действительно зажечь над этим районом Сибири наше Земное Солнце, отогреть Крутогорье, превратить его в цветущий сад. И пусть одновременно занимаются возможностями изменения структуры различных атомов посредством контролируемых излучений, пусть думают о том, как посредством атомной энергии проникнуть в недра земли и без дополнительных процессов прямо из земли взять нужные нам металлы.
Председательствующий сделал паузу и закончил решительно:
— Словом, пусть Крутогорье станет новым обширным плацдармом, а институт ядерных проблем — главным опорным пунктом нашего коммунистического, подчеркиваю, коммунистического наступления на недра, на климат, на самую природу Сибири.
Он сделал паузу и пояснил:
— До сих пор мы стремились с максимальной полнотой использовать богатства сибирских недр, ныне, в преддверии коммунизма, мы стремимся уже переделать, изменить весь комплекс природных факторов Сибири, явить всей земле могущество свободного человека!..
— Вот так-то, дорогой Михаил Павлович, явить всему миру, всей земле могущество свободного человека. Такую задачу поставили перед нами в Центральном Комитете партии, — закончил свой рассказ Булавин.
О совещании в ЦК Стогов уже читал в газетах, кое-что успел рассказать об этом Игорь, передавая институтские новости. Но сейчас, слушая Булавина, Стогов вновь вместе с ним пережил это подлинно историческое событие. Как и Булавин, Стогов был горд и счастлив от сознания беспримерности плана, намеченного в ЦК. Экспериментов такого размаха, с такими титаническими целями наука еще не знала. Стогов был человеком науки и не мог не восхищаться величием этой научной задачи.
— Да, планы исполинские! — воскликнул он.
— Вам и осуществлять их, — лукаво прищурился Булавин.
— Мне?
— Именно вам!
— Но…
— Дело в том, — мягко перебил его Булавин, — что после совещания, в рабочем порядке заговорили о человеке, который мог бы возглавить институт, и президент Академии, не задумываясь, назвал ваше имя, и оно встретило сочувствие.
— Да… Но, — Стогов явно растерялся, не зная, что и ответить. Самые противоречивые мысли роились в мозгу. Он не мог не признаться себе, что ему было приятно столь высокое назначение, но в то же время он понимал, что на некоторое время придется расстаться с привычной лабораторией, заняться множеством очень интересных, важных, но чисто прикладных проблем.
А Булавин, круша все возражения, уверенно басил:
— Дело беспримерное, труднейшее, но вам, Михаил Павлович, это как раз по плечу…
Под крылом стратоплана стремительно убегала назад непроницаемая белесо-синяя пелена облаков. А как хотелось раздвинуть эту пелену и хотя бы на мгновение увидеть безбрежные просторы, над которыми стремительно мчался серебристый сигарообразный воздушный гигант. Но не много разглядишь с двадцатикилометровой высоты, да и глаз человеческий плохо приспособлен для созерцания предметов, удаляющихся со скоростью километра в секунду.
Стогов вздохнул, нехотя отвернулся от иллюминатора, повернул рычажок телевизора, укрепленного на спинке переднего кресла.
— Придется, видимо, довольствоваться таким э-э… опосредствованным восприятием, — сердито проворчал профессор, обращаясь к сидевшему в соседнем кресле плотному, средних лет человеку с медно-красным, задубевшим от солнца и ветра лицом.
Сосед кивнул и включил свой аппарат.
Прошло несколько секунд. Сверхчуткий электронный глаз телевизора раздвинул непроницаемую для взора людей пелену облаков, и теперь по экрану, целиком заполняя его, расстилался иссиня-фиолетовый ковер тайги. Местами фиолетовый фон светлел, на секунду внизу мелькали извилистые голубые ленточки, крохотные сахарно-белые пятнышки. Стогов вгляделся, понял: реки, снежные пики.
И вновь тянулся под крылом бесконечный фиолетовый ковер… Сибирь.
…Сибирь! Земля, омытая водами Полярных морей. Край, обожженный дыханием нетающих льдов и знойных ветров Центральной Азии. Край великой щедрости и великих контрастов…
Сплелись в неразрывном объятии ветви красностволых великанов, ни человеку, ни зверю, ни даже юркой птице нет пути через мглистую чащобу… Это Сибирь. Ласковый степной ветерок шумит в зеленых глубинах разнотравья, клонит к жирной земле шелковистые венчики цветов, вздувает быструю рябь по золотым пшеничным морям, звонкая песня жаворонка льется с ярко-синего неба… Это тоже Сибирь. Посвистывает хорей в руках закутанного до глаз неутомимого каюра, с визгом и лаем мчится сквозь слепящую пургу собачья упряжка… Это Сибирь… Тянется по зыбким пескам караван верблюдов, далеко окрест разносится гортанная песня проводников… И это Сибирь…
Емкое, большое это слово — Сибирь. Все вобрала она в себя. Затерянная в лесных дебрях деревушка в два домика и раскинувшийся на десятки километров город с миллионным населением, стиснутая каменными щеками яростная, в гневной пене река и обнявшая скалы, точно из пены вод явившаяся стена плотины, залитая медью заката ледяная гора, неприступная в своем молчаливом величии, и черный зев тоннеля у подножья — все это Сибирь, вечно новая, неповторимая.
Пламя плавильных печей и молочный блеск электрических Солнц, серебристые нити рельс через таежное приволье, призывные песни работяг-судов на бурных реках, отступившая от заводских цехов тундра — все это Сибирь, трудовая, обновленная, подобревшая, великая труженица — Сибирь рубежа семидесятых годов двадцатого века.
Приникни чутким ухом к сибирской земле, вслушайся в говор и плеск речных струй, вникни в шум ветра и звонкие птичьи трели, ты услышишь дыхание сибирской земли, песню новой Сибири. Это песня о людях отважных сердец, о зимовщиках северных островов и проходчиках шахт, о мастерах огненного дела и молчаливых чабанах… Их теплом согрета, их уменьем прославлена, их мужеством возвеличена сегодняшняя Сибирь…
Стогов вглядывался в калейдоскопическое мелькание видов на экране, силился установить места, над которыми проходил самолет, но высота скрадывала очертания городов и поселков. И здесь не мог помочь даже зоркий глаз телевизора.
Сосед Стогова — геолог Василий Михайлович Рубичев щурил небольшие карие глаза, восторженно прищелкивал пальцами и, на правах щедрого хозяина, то и дело напоминал Михаилу Павловичу:
— Глядите, глядите! Вот и Крутогорье началось. Видите, как «белков» внизу богато, а вон ниточка синенькая — это река Северянка. Большущая, доложу вам, река и капризная.
Стогов согласно кивал, поддакивал, хотя видел он, честно говоря, немного. Тянулся фиолетовый плюш тайги и трудно было различить все то, о чем частой скороговоркой рассказывал Рубичев.
С геологом Михаил Павлович познакомился перед отлетом из Москвы. Зная, что Рубичев должен помочь ему в размещении будущего института, он теперь с интересом приглядывался к новому коллеге.
А Рубичев, не замечая испытующего взгляда профессора, рассказывал, все более увлекаясь:
— Знаете, Михаил Павлович, если бы вдруг случилось так, что все наши богатства одновременно иссякли бы и на Украине, и на Урале, и на Волге, и даже в Сибири, одно Крутогорье могло бы не только накормить сырьем всю нашу промышленность, все ее отрасли (все, обратите внимание!), но и дать сырье вдвое, даже втрое более мощной индустрии.
Заметив легкое недоверие во взгляде Стогова, Рубичев заговорил убежденнее:
— Нет, нет, вы, Михаил Павлович, не подумайте, что это преувеличение. Геологи знают на земле несколько так называемых естественных минералогических музеев, но такого созвездия минералов, как в Крутогорье, нет нигде. Это уже не музей, а необыкновенный склад на площади в сотни тысяч квадратных километров Кряж Подлунный — основной горный массив этих мест и его отроги — это скопление сокровищ…
Слушая Рубичева, Стогов думал, что восторженно влюбленный в здешние края геолог все же несколько преувеличивает. Михаил Павлович сам родился в Сибири и, хотя много лет назад покинул родные места, внимательно следил за всеми новыми данными в изучении сибирских недр, много слыхал он и про уникальные богатства Крутогорья, но все же слова Рубичева казались Стогову преувеличением. Однако очень скоро Михаилу Павловичу пришлось пересмотреть свое мнение.
Прошло менее двух часов после того, как турбореактивный самолет «Родина» стартовал на подмосковном аэродроме, и вот уже он идет на снижение. Остались позади пять тысяч километров пути, под крылом все более четко вырисовывались очертания Крутогорского аэропорта.
Стратоплан пробежал по бетонной дорожке и остановился как раз напротив гигантского аэровокзала. Сходя по трапу, Стогов невольно залюбовался этим величественным и вместе с тем необычайно легким сооружением.
В Москве сейчас был день, а в Крутогорье уже приближался вечер. Предзакатные лучи золотили здание, напоминавшее огромный прозрачный кристалл. Отделанные легкими пластмассовыми плитами стены, в которых не было ни одного кирпича и ни единого грамма металла, сейчас отливали тусклым светом чистого червонного золота. Бледно-желтые закатные блики расцветили хвою гигантских кедров, обрамляющих ведущую к вокзалу аллею. Казалось, что впереди, на опушке рощи сказочных золотых деревьев высится гигантская золотая глыба, ласково играющая и искрящаяся всеми своими гранями.
За свою почти шестидесятилетнюю жизнь Стогов поездив по белу свету, видел немало по-настоящему красивых городов. Но сейчас, любуясь Крутогорским аэровокзалом, Михаил Павлович не мог не отдать должного здешним зодчим и строителям: трудно было найти более верное решение этого здания. Воздушные ворота молодого города, напоминающие гигантский золотой самородок, — это был великолепный, очень выразительный символ сказочных сокровищ сказочных мест.
Каждый, кто входил в здание, немедленно попадал в мир прекрасной, творимой человеческими руками легенды. Крутогорские художники явили всему миру поистине безграничные декоративные возможности пластических масс.
Всю огромную стену напротив входа в центральный зал занимала гигантская карта-макет Крутогорской области. Из конца в конец по ней топорщились горбатые цепи гор, извивались голубые ленты рек, иссиня-зеленым пологом раскинулась тайга. Казалось, ни одной живой души нет в этом суровом северном краю.
Но проходили минута, другая, где-то на пульте автоматически включалось освещение, и тогда оживала, меняла свой облик чудесная карта. Море огней вспыхивало на ней. То рудники, заводы, электростанции обновленного Крутогорья слали свой привет гостям города, приглашая их в этот необычайный уголок Земли Советской.
— Две эпохи. Даже не верится, что между ними всего несколько лет! — воскликнул глубоко потрясенный увиденным Стогов.
— Да, именно две эпохи! — подхватил обрадованный взволнованностью профессора Рубичев. — А вот, Михаил Павлович, и летопись этих эпох.
Стогов только сейчас обратил внимание, что в росписи стен зала действительно была запечатлена художественная летопись покорения Крутогорья. Здесь было много пейзажей, поражающих воображение дикой красотой и суровостью, художники запечатлели и первую ночевку новоселов у жаркого костра, и первую просеку в таежном море, и первую улицу первого, еще безымянного поселка…
Много места в зале занимали портреты тех, кто, не думая о подвиге, совершал его буднично, каждодневно, незаметно для себя…
Стогов вглядывался в портреты, читал надписи… Геологи, строители, горняки, металлурги. Обветренные простые лица.
Стогов всмотрелся внимательнее и понял, что во всех этих, таких разных лицах, было общим, роднило их между собой. Общим было выражение глаз. У всех, кто был изображен на портретах, во взгляде сквозила большая мечта и большая гордость настоящего человека. Такой же горделиво мечтательный взгляд был на портрете и у Василия Михайловича Рубичева — первооткрывателя месторождений ядерного горючего и ценнейших металлов в районе Кряжа Подлунного.
Но, пожалуй, самым удивительным в этой своеобразной картинной галерее было то, что ко всем ее экспонатам не прикасалась кисть. Все это: и карты, и картины, и портреты были сделаны из пластмассы. Комбинируя пластические массы различной расцветки, крутогорские художники добились тончайших оттенков в своих творениях, создали подлинные шедевры мозаики.
— Что же, мы, кажется, отдали должное созерцанию двух эпох в истории Крутогорья, не пора ли подумать о третьей. Она начнется с созданием вашего института, — мягко напомнил Рубичев о цели их приезда.
— Да, — согласился Стогов. — Нас уже заждались в обкоме.
Профессор еще раз бросил взгляд на портреты творцов и мечтателей — людей, которые отныне становились его земляками, и двинулся следом за Рубичевым к выходу.
В вестибюле вокзала Михаила Павловича встретил тщательно одетый, очень деловитый и очень строгий молодой человек. Он без улыбки посмотрел на Стогова и осведомился:
— Профессор Стогов?
— Да.
— Прошу в машину, — все так же без улыбки пригласил молодой человек и пояснил: — Вас ожидает товарищ Брянцев, первый секретарь областного комитета партии.
Александр Александрович Брянцев — крупный подвижный человек с наголо обритой головой и броскими, несколько грубоватыми чертами лица — оказался много разговорчивее и приветливее своего преисполненного собственного достоинства помощника.
Усадив профессора в глубокое кресло, Брянцев сначала опустился на стул рядом, но потом, следуя многолетней привычке, встал и размашисто зашагал по кабинету. Доверительно улыбаясь, он сообщил:
— Мы недавно поставили вопрос о создании у нас, в Крутогорске, научного центра. В ЦК нас сразу поддержали, но о таком размахе, какой придали будущему институту в Москве, мы и мечтать не могли. Полагали так: будет несколько лабораторий чисто прикладного характера, а получили ценный институт с разносторонней программой исследований и с воистину грандиозными задачами. — И сразу, без перехода поинтересовался:
— Где думаете размещать институт?
Стогов усмехнулся. Ему нравилась восторженность этого очень подвижного человека, но в то же время безоговорочная уверенность собеседника слегка покоробила независимого по характеру Михаила Павловича. И с легкой лукавинкой взглянув на Брянцева, он спросил:
— А почему вы так убеждены, что я непременно здесь останусь и буду размещать институт? Ведь Крутогорье — это все-таки один из вариантов.
Брянцев остановился против собеседника, по лицу его пробежала легкая тень. Он молча всматривался в Стогова и думал: «Бравирует или у него это серьезно. Нет, судя по первому впечатлению, бравирует, меня испытывает. Мужик-то, на первый взгляд, настоящий, только взъерошенный какой-то».
После долгой паузы Брянцев, мягко увещевая своего строптивого собеседника, проговорил:
— У меня, Михаил Павлович, даже и не возникало такого вопроса: останетесь ли вы у нас и будете ли вы размещать в Крутогорье свой институт. Вы же, как мне говорили, сибиряк и большой ученый. У нас вам простор, а с простора в закоулки только мухи сворачивают.
Брянцев подошел к такому же, как и в аэровокзале, макету области. Уверенным движением нажал на пульте одну из многочисленных кнопок, на макете вспыхнула цепочка разноцветных огоньков.
Теперь голос секретаря обкома зазвучал неожиданно торжественно:
— Вот этими огоньками обозначены на макете вершины Кряжа Подлунного. На мой взгляд, — это самое редкое и самое удивительное творение природы. В эти места долгое время доступа не было. Предполярье, глухомань, бездорожье. Сняли с воздуха, увидели цепь гор, а что в их недрах, — узнали лет пять назад. Да и то не все узнали, так сверху царапнули, на сливки нацелились. А ко многим вершинам Подлунного еще и сейчас доступа нет. К Незримому, например. А интересный пик, своенравный.
Брянцев вернулся за свой стол и продолжал с легкой улыбкой:
— Я инженер. По образованию экономист, по профессии — армейский политработник. На гражданскую партработу уже после ликвидации армии перешел. Но все-таки сдается мне, что Незримый — это такое чудо… Ну, да ладно, не буду выдвигать гипотез! Это ваше дело. Но позвольте дать совет: будете осматривать отведенную институту площадку, побывайте у Подлунного, только лучше всего древним способом — пешком. Так полнее прелесть наших мест поймете. Недостойно это человека, — добавил он с неожиданной горечью, и Стогов понял, что последние свои слова секретарь обкома адресовал уже кому-то другому, с кем, видимо, долго и горячо спорил в этом же кабинете…
«Нельзя не влюбиться в эти места». — Эти слова не раз мысленно повторял Стогов, шагая вместе с Рубичевым и проводником охотником Семеном Шабриным по еле заметной петлистой тропе.
Поднимались над горными распадками седые космы тумана, голубели хрустальной свежестью ключи, вздымали к бездонному небу корявые, узловатые руки таежные великаны. Седьмой день шел по таежному бездорожью маленький отряд, все время прямо на северо-восток, туда, где над морем тайги голубели вершины Кряжа Подлунного.
Стогов последовал совету Брянцева и, побывав на будущей площадке института, решил для лучшего знакомства с Крутогорьем добраться до Подлунного «древним способом» — пешком.
Теплая июньская ночь опустилась на тайгу, в сплошную непроглядную тень слились в вышине верхушки деревьев, умолкли птичьи голоса, притихли в траве неугомонные кузнечики. Тишину нарушало только потрескивание пламени в костре. Взмывали ввысь, бледнея и угасая на лету, золотые цепочки искр, изредка вырывался острозубый язык пламени, тогда на мгновение розовели обступившие поляну деревья, но вспышка угасала, и вновь воцарялись темнота и тишина.
Подложив под голову смолистые хвойные ветви, Стогов прилег на брезенте у костра. Усталое за день тело наслаждалось покоем, сквозь тонкую подстилку приятно ощущалось тепло нагретой солнцем земли, ноздри щекотал терпкий смолистый запах. Полузакрыв глаза, Стогов сквозь легкую дрему прислушивался к неторопливому рассказу Шабрина.
Старый охотник, скрестив ноги калачиком, сидел у костра, время от времени помешивая в нем длинным обугленным суком. На нехитрой треноге в прокопченном котелке шипела и булькала похлебка из подстреленного утром глухаря. Говорил Шабрин размеренно, неторопливо:
— Вот подымемся мы утречком на Кедровую гору, оттуда весь Подлунный и откроется, как на ладошке. Тогда, Михаил Павлович, сами все и увидите. Ежели до света встанем и пойдем, то к восходу аккурат на вершине Кедровой будем. И вот тогда, обратите ваше внимание, заиграет солнышко по Подлунным горам, ровно какой искусник красками горы смажет. Ведь это ж такая красота — дух захватывает: и красные горы, и розовые, и с синевой которые, а один, самый, почитай, высокий пик никогда не видать, ни зимой, ни летом. Редко-редко когда проступит сквозь туман да облака, а так все больше совсем его не видно, ровно и нет там ничего. Вокруг горы светятся, разными цветами играют, а эта гора все в тумане прячется. Так и прозвали мы этот пик Незримым.
— А может быть, там в действительности и нет никакого пика? — лениво отозвался Стогов. — Просто собирается туман в распадке, а вы — Незримый.
— Нет, Михаил Павлович, прав старик, — вступил в разговор Рубичев, до этого молча лежавший рядом со Стоговым. — Время от времени подает Незримый весть о себе, его излучение далеко от этих мест зафиксировано. Но таких вспышек отмечено всего пять-шесть. Этими местами давно интересовались, да доступа к ним не было. Крутогорску-то пять лет всего. Геолог Саврасов еще до революции заинтересовался этим чудом природы, снарядил экспедицию да так до вершины и не добрался, погиб бедняга. Из его группы всего один человек каким-то чудом спасся. Его показания запротоколированы. Экспедиция Саврасова погибла от сильного взрыва неизвестного происхождения. Потом, уже в советское время, снаряжались на Незримый еще две экспедиции. Первую постигла судьба Саврасова, вторая — уцелела, но цели так и не достигла.
— И что же, вершины Незримого так никто и не видел? — спросил Стогов, явно заинтересованный рассказом Рубичева.
— Видели, — отозвался геолог. — Перед самой войной полярный летчик Гвоздилов уловил погожее утро, когда туман почти полностью рассеялся, и прошел над Незримым бреющим полетом, даже сумел сфотографировать вершину.
— Ну, и что же он увидел? — быстро перебил Стогов.
— Оказалось, что вершина Незримого плоская, голая. В самом ее центре довольно обширное озеро, которое, судя по всему, не замерзает даже в самые лютые морозы.
— Здешние старожилы об этом по-другому рассказывают, — заговорил внимательно слушавший геолога Шабрин, — они об этом так объясняют:
Давно, давно была здесь равнина. На этой равнине жило большое и мирное племя. Охотились в лесах, пасли на лугах скот. Предводительствовал племенем могучий и отважный богатырь по имени Аян. И вот в один недобрый день на людей племени Аяна напало злое разбойное племя хитрого и жестокого Карадага.
Семь дней и семь ночей бились Аян и его люди против полчищ Карадага. В последнем поединке сошлись Аян и Карадаг. Еще три дня бились богатыри, наконец, сразил Аян своего недруга. Сразил, но и сам, утомленный, упал с коня наземь да и заснул богатырским сном. Люди племени Аяна поставили над ним, своим спасителем, каменную юрту, развели в ней огонь и велели дыму так плотно окутать юрту, чтобы никто не видел ее до пробуждения Аяна. А чтобы кто не потревожил сна Аяна, навалили вокруг юрты камней, завалили все входы в нее. Так и получился Кряж Подлунный, а в центре его — юрта Аяна, вьется над ней дым от вечного очага и пар от дыхания спящего богатыря, сплетаются они в туман и скрывают каменный шатер Аяна от недобрых глаз. Вот это и есть пик Незримый.
— Хороша, поэтична легенда! — одобрил Стогов. — Но надо понять ее. Сдается мне, что, если верно все, о чем вы мне рассказываете, то дело здесь совсем не в дыхании спящего богатыря, — с усмешкой закончил он.
Больше в ту ночь о Незримом уже не говорили. Наскоро поужинав, путники заснули.
Утомленному многодневными переходами по таежному бездорожью Стогову показалось, что он едва сомкнул глаза, как Шабрин растолкал его.
— Пора, пора, Михаил Павлович, — повторял старый охотник.
Стогов энергично вскочил, поспешно умылся из протекавшего рядом говорливого ручейка, и через несколько минут маленький отряд двинулся дальше на северо-восток.
Короткая июньская ночь еще не кончилась. По-прежнему тонули в синей тени верхушки деревьев, густой мрак окутывал крохотные полянки. Но с каждой минутой все резче становился утихший на ночь ветерок, все чаще слышались, особенно пронзительные в тишине, вскрики пробуждавшихся одна за другой птиц…
В полном молчании, то и дело раздвигая ветви, в густой шатер сплетавшиеся над узкой тропкой, двигались по тайге разведчики будущего города науки. Первым шел Шабрин. Он ступал легко, неслышно, бесшумно раздвигая ветви. Не глядя под ноги, он каким-то природным чутьем еще издали замечал и перегородившую тропу буреломину, и неожиданную топь; шел ровно, не спотыкаясь, словно играючи преодолевая препятствия трудного пути.
Шагавший следом за Шабриным Стогов двигался, наоборот, тяжело, медленно, часто оступался с тропы, ветви раздвигал с шумом, порой вполголоса чертыхаясь. Михаил Павлович, хотя и был одержимым охотником и за всю свою жизнь исходил по лесам многие тысячи километров, но все же и он впервые в жизни оказался в такой чащобе.
Замыкал шествие Рубичев. Это был человек, точно не подвластный ни утомлению, ни унынию. И по трудной таежной тропке, в густо-синих предрассветных сумерках вышагивал он размеренно, без усилий, то негромко насвистывая, то даже напевая что-то.
Узкая бледная полоска на восточной стороне темно-фиолетового неба стала сначала серой, потом изжелта-белой и, наконец, начала медленно розоветь. Шабрин прибавил шаг, заторопились и Стогов с Рубичевым.
Теперь шли в полном молчании. Перестал насвистывать даже жизнерадостный Рубичев. Путники карабкались по каменистой тропке на вершину Кедровой, с шумом выскальзывали из-под ног и устремлялись вниз острые камни, все громче шумели на ветру мохнатые кедры…
— Поспели, солнышко-то еще эвось где, — удовлетворенно проговорил Шабрин, первым вступивший на плоскую, точно стол, поросшую кедровником вершину горы. Старик снял теплую шапку-ушанку, с которой не расставался ни в зимнюю стужу, ни в летний зной. На круглом добродушном лице старого охотника выступили крупные бисеринки пота. Шабрин провел ладонью по редким серебристо-седым волосам на темени, улыбнулся и вдруг, широко раскинув руки, точно силясь обнять все вокруг себя, почти выдохнул:
— Гляди, Михаил Павлович! Гляди и запоминай! Вот это он и есть — Кряж Подлунный!
Но Стогов и без этого приглашения не мог оторвать взора от картины, открывшейся с вершины Кедровой.
От самого подножья Кедровой и дальше на северо-восток, куда хватал глаз, теряясь за линией горизонта, тянулись горы. Они то стягивались в одну линию, образуя частокол острозубых вершин, то, разделенные широкими распадками, далеко отклонялись друг от друга, и тогда между ними розовело глубокое рассветное небо.
Десятки вершин открывались взору Стогова. И не было среди них двух схожих. Плоские, точно стесанные солнцем, водой и ветром; острые, пиками вонзившиеся в облака; изогнутые, напоминающие скрюченные пальцы; вершины, являвшие бесформенное нагромождение камней, и вершины самой причудливой формы, казавшиеся то генуэзскими сторожевыми башнями, то стенами и бастионами грозных крепостей, то древними часовнями. Горы, поросшие непролазной тайгой, зеленеющие мягкими луговыми травами, желтеющие ржавым покровом мха, — они были повсюду, они как бы надвигались на тайгу в долине, точно стадо беззвучных каменных чудовищ.
Поистине великолепна была эта волнующая каменная поэма в ясный рассветный час. Солнце уже поднялось над горизонтом и теперь заливало щедрым светом горные цепи. Казалось, гигантская радуга опустилась вдруг на землю. Пики Кряжа Подлунного вспыхнули, заискрились в солнечных лучах. Еще мгновение назад бледно-синие, они стали вдруг золотыми, нежно-розовыми, пурпурно — алыми… Горы, словно ожили, обрели живую плоть, задышали.
Казалось, звучит, льется над землей чудесная симфония, и каждая вершина исполняет в ней строго определенную взыскательным дирижером партию.
Впрочем, нет. Не все вершины, не все горы слали пробуждающейся тайге щедрые краски рассвета. В самом центре горной цепи зияло белесо-серое пятно. Солнечные лучи не в силах были пробить это мутное месиво и точно обходили его стороной, а шапка тумана висела над крохотной частицей Кряжа, тяжелая, неподвижная, непроницаемая.
— Вот там и прячется Незримый, — тронув за локоть Стогова, негромко проговорил Рубичев…
— Вижу, — в тон ему так же негромко отозвался Стогов. — Вижу и думаю, думаю, Василий Михайлович, об этом чуде. Хоть и не люблю, не приемлю я сие мистическое слово, но похоже, что в данном случае мы имеем дело именно с чудом природы. Если озеро Кипящее, как вы его называете, действительно кипит, кипит столетия подряд, следовательно, есть все основания полагать, что этому процессу весьма активно способствуют силы, я бы сказал, безграничные по могуществу. Мы обязаны, Василий Михайлович, постичь характер этих сил… Может быть, именно там редчайшее топливо для нашего Земного Солнца…
… - Мы обязаны постичь характер этих сил, — снова говорил, спустя несколько дней после первой встречи с Незримым, Михаил Павлович Стогов своему ближайшему сподвижнику по созданию будущего института Петру Федоровичу Грибанову.
Профессор Грибанов — атлетического сложения немолодой уже человек с длинным несколько бледным лицом, обрамленным буйной курчавой бородой, сверкая крупными, выпуклыми, черными, цыганского типа глазами возразил:
— Но вы же, коллега, осведомлены, что все попытки вступить на вершину Незримого завершались неудачей. И, мне думается, что невероятно в столь…
— Мне кажется невероятным только одно, — резко возразил Стогов, — что до сих пор на вершину Незримого еще не ступала нога исследователя. Я должен побывать там…
…И снова тянулся внизу бесконечный фиолетовый ковер тайги. Слегка покачиваясь, громко стрекоча мотором, вертолет держал курс на Незримый. Профессор Стогов провожал задумчивым взором убегающее назад лесное море. Невольно вспоминалась первая встреча с тайгой, когда открылась она на экране телевизора в реактивном гиганте. Михаил Павлович не привык, да и не умел кривить душой и теперь не мог не признаться себе, что тогда, в первый раз, тайга встревожила, даже испугала его. Только увидев с подоблачной высоты безбрежный зеленый океан, Стогов по-настоящему ощутил разлуку с Москвой, со всем, что многие годы было его жизнью. В тот момент он ясно понял, что там, в Москве, закрылась какая-то страница его жизни, и вот сейчас, в эту минуту, начинается новая, неведомая. Он еще не знал тогда, какие события заполнят эту новую страницу, но уже мысленно готовил себя к этим событиям.
Тогда, год назад, он был еще гостем в этой тайге, а теперь… Теперь за плечами его горели костры ночёвок на таежных полянах, кажется, даже и сейчас еще ноги его хранят тяжесть утомления после сотен километров пеших переходов по бурелому, топям и каменистым увалам… Теперь он стал своим человеком в тайге, тайга раскрыла ему свое неласковое сердце и сама поселилась в его душе.
Первый пеший поход через тайгу к отрогам Кряжа Подлунного завершился тем, что Стогов забраковал уже намеченную площадку и настоял на перемещении будущего города науки в район горы Кедровой, на двести километров дальше от Крутогорска, но ближе к удивительным энергетическим кладовым Кряжа Подлунного.
Узкие тропки, что вместе с Шабриным и Рубичевым год назад проторили они в чащобе, становились все шире, оживленнее, и уже недалек был тот день, когда они превратятся в бетонированные автострады, ведущие от Крутогорска к будущему городу науки в Северной Сибири.
При первой встрече с секретарем обкома он едва не надерзил Брянцеву, а сейчас город науки, о котором шел тогда разговор, существовал уже не только в мечтах. Вслед за маленькой, импровизированной, как называл ее сам Михаил Павлович, экспедицией Стогова, Рубичева и Шабрина в тайгу ушли сотни изыскательских отрядов. А сегодня эскизы и чертежи с затейливо выполненными подписями проектировщиков уже лист за листом сдавали в архив. То, что еще несколько месяцев назад было чертежами, стало ныне просеками первых улиц в таежном приволье, линиями первых домов, громадами первых корпусов института. И все вместе: дома, улицы, корпуса будущего института, крупнейшего на Азиатском материке, ныне уже носило имя — короткое и славное — город Обручевск.
Все это время, до отказа заполненное всевозможными, чаще всего неожиданными, прежде совсем незнакомыми заботами и делами, не раз думал Стогов о славной жизни человека, чье имя было увековечено в названии нового города. Забота о славе и могуществе Отечества, неутолимая жажда познания вели сквозь снега и горы, через непролазные леса и раскаленные зыбкие пески великого геолога и путешественника. Владимир Обручев шел по следам торивших до него по Сибири узкие тропы русских землепроходцев. Ныне люди, вступившие во вторую половину века Октября, призваны были приумножить славу и подвиг Владимира Обручева.
В трудах и заботах по строительству города науки минул год непривычной, увлекательной жизни. И весь год, ни на один день не померкла в памяти Стогова картина залитых веселыми рассветными лучами гор и грязно-серого пятна тумана в центре этого переливающегося всеми цветами радуги горного кряжа. Таким впервые увидел Стогов пик Незримый, таким видел его еще не раз в первое свое крутогорское лето. И не было дня, когда бы не посещало Михаила Павловича желание побывать на этом овеянном легендами пике, постичь его тайну.
И вот сегодня, сейчас, через несколько минут, это должно было совершиться…
Вертолет приближался к Незримому. И сам Стогов, и Игорь, вызванный отцом из Москвы для участия в исследованиях, и геолог Рубичев, которого Михаил Павлович в шутку называл крестным отцом экспедиции, гидрогеолог Ракитин, водолаз Семушкин — все, находившиеся на борту вертолета, в эту минуту неотрывно смотрели вниз.
Стоял погожий майский полдень. В разлитой в теплом воздухе щедрой синеве четко проступали причудливые контуры вершины Кряжа Подлунного, а впереди по курсу вертолета зловеще клубились грязно-серые клочья тумана. В это время года пелена тумана была тоньше, слабее, чем обычно. Но и сейчас от пилота Лазарева требовалось высокое мастерство, чтобы не погубить людей и машину в этом не пробиваемом солнцем белесом месиве.
Но и Лазарев, этот не знавший страха человек, лучший пилот в Крутогорском геологическом управлении, совершавший ставшие полулегендарными посадки и на острозубые пики, и на зыбкие болота, и на крохотные пятачки полян в таежной чаще, даже Лазарев, повинуясь какому-то безотчетному чувству, на границе тумана все же предельно снизил скорость машины и тревожно, выжидательно оглянулся на Стогова.
Почувствовав нерешительность Лазарева, Стогов мягко подбодрил его:
— Вперед, Константин Михайлович, смелее вперед!
Лазарев прибавил газ, и вертолет врезался в податливую, обволакивающую стену тумана. И сразу же мутное, белесо-серое месиво обступило со всех сторон неповоротливую машину. И у людей, находившихся на борту вертолета, тревожно сжались сердца. Сразу как-то вдруг забылось, что всего в трехстах километров отсюда лежит готовый прийти им на помощь большой и шумный город, что вертолет оснащен совершеннейшими навигационными приборами и средствами связи. Людям на борту потонувшей в непроглядном тумане машины стало тревожно, и на какое-то мгновение они почувствовали себя беззащитными перед этой страшной, непонятной пока силой черного тумана.
Стогов первым стряхнул с себя эту минутную слабость и обычным своим, не допускающим возражений тоном скомандовал:
— Включить локаторы!
По синеватым экранам побежали светлые легкие зайчики. Приборы обшаривали скрытую от глаз людей вершину Незримого.
И почти в то же мгновение в кабине раздался тревожный возглас Игоря:
— Назад, товарищи! Немедленно назад!
Старший Стогов метнулся к сыну. Игорь молча указал глазами на радиометр, за которым вел наблюдение. Привычное короткое пощелкивание в приборе — свидетельство того, что внизу в недрах земли есть радиоактивные руды — слилось сейчас в резкую пулеметную трескотню непрерывных щелчков, стрелка, указывающая дозу облучения, скакнула в крайнюю точку шкалы и застыла там. Еще мгновение и на шкале вспыхнула яркая лампочка, пулеметную трель в приборе сменил пронзительный тревожный звонок. Радиометр — спутник геолога и путешественника — предупреждал людей о грозной опасности. Там, за пеленой тумана, исследователей ждала смертельная доза облучения, там была смерть. Мертвой радиоактивной пустыней, гибельной ловушкой для любого вступившего на нее оказалась скрытая вечным туманом вершина Незримого.
Излучение — страшная в своей беспощадности и неотвратимости сила. И в то майское утро люди вынуждены были отступить перед этою силою…
Василий Михайлович Рубичев умирал. Еще вчера Стогов не хотел, не мог поверить в это. А сегодня…
Сегодня был разговор с прилетевшим в Крутогорск по специальному вызову профессором Весниным, по праву считавшимся крупнейшим в стране знатоком лучевой болезни. Профессор был со Стоговым очень откровенен:
— Видите ли, — басил он, — ваш сподвижник в своих скитаниях по сибирским весям, а он, как вы знаете, занимался поисками главным образом радиоактивных руд, сумел еще задолго до встречи с вами заполучить лучевую болезнь. Новейшими методами лечения тогда удалось приостановить острое течение заболевания и устранить непосредственную опасность для его жизни. Но полного излечения не наступило. А затем Рубичев, фактически больной, с присущим ему задором и полным невниманием к себе, продолжал ставшую опасной для него работу. В результате — новые дозы облучения и обострение болезни. Наконец, сильнейшее облучение при попытке высадки на Незримом и… — профессор умолк, выбирая выражение помягче, — и… печальный финал, не допустить наступления которого теперь не в силах ни я, ни кто-либо другой.
Совершенно подавленный услышанным, Стогов только сейчас, в эти страшные минуты, постиг меру силы и мужества человека, плечом к плечу с которым прошел год жизни.
Рубичев отлично знал, что глубоко, неизлечимо болен, что вселившийся в него недуг позже или раньше одолеет его. Но никогда, ни одним словом не помянул этот неутомимый кладоискатель Северной Сибири о своей болезни. Да и само слово болезнь не вязалось с привычным обликом этого человека. Все его существо было захвачено, буквально поглощено планами и проектами, один смелее другого.
Стогов вспомнил, как в одну из первых их совместных ночёвок у таежного костра, озаренный его пламенем, Рубичев выглядел отлитым из бронзы. На медно-красном лице особенно глубокими и темными казались его удивительно живые, лучистые глаза. Чуть склонившись к Стогову, Василий Михайлович делился тогда своими сокровенными, давно выношенными мыслями:
— Даже и сейчас мы, геологи, — негромко говорил он, — не столько созидатели, сколько — учетчики, регистраторы даров природы. Да и учитываем, регистрируем, по сути, лишь то, что лежит на поверхности, что само дается нам в руки. Сегодня мы с восхищением говорим о скважинах глубиною в два десятка километров. — Он усмехнулся. — А что это? Жалкие царапинки в земной коре, а нам — людям, всему человечеству, — уточнил Рубичев, — нужен скальпель, способный рассечь земные толщи, достичь подлинных кладов земли, а не тех жалких крох, что по милости природы лежат почти на поверхности. Полноводной рекой пусть хлынут из недр земли расплавленные ее теплом жидкие металлы, пусть откроет нам свои тайны океанское дно, пусть вода отдаст людям все растворенные в ней сокровища.
Рубичев умолк и закончил торжественно:
— Я верю в наступление такой эры — отказа от долгих и часто безуспешных поисков крупиц богатства. Я верю, что люди пробьются в недра земли и будут черпать все, что нужно в любом, понимаете, любом заранее намеченном месте.
И еще хочется верить, что настанет день, когда человек, сознательно изменяя структуру атома, начнет превращать элементы, создавать новые по своим рецептам. И не на заводах, а прямо в недрах земли. Вот тогда геология станет подлинно действенной, созидательной наукой, а не регистратором фактов.
Он задумался, улыбнулся и сказал полушутливо:
— Только вы, физики, дайте нам, геологам, и этот скальпель, и эти стимуляторы для оживления недр земных. Я понимаю, что для этого потребуются энергетические мощности в триллионы триллионов киловатт. Ведь речь идет о втором, теперь уже руками человеческими, сотворении мира. Так дайте нам поскорее эту энергию.
Так год назад говорил, мечтал, требовал геолог Василий Рубичев. А теперь он должен погибнуть от соприкосновения с ничтожной долей той энергии, о которой так страстно мечтал.
Эта мысль точно обожгла Стогова, и он задал Веснину вопрос, давно мучивший его, но который он все боялся произнести вслух:
— Это я убил его? Моя горячность, мое стремление на Незримый?
Веснин понимающе печально усмехнулся:
— Нет, профессор. Такой человек, как Рубичев, пошел бы на Незримый даже и один, по собственной инициативе. Не ваша горячность убила Рубичева. Он стал жертвой силы, которую люди пока не могут подчинить своей власти.
Веснин задумчиво прошелся по комнате, остановился против Стогова и, глядя прямо в глаза собеседнику, тихо сказал:
— Сибирский геолог Василий Рубичев погиб так же, как погибли Ирэн и Фредерик Жолио-Кюри, как погибли сотни физиков и геологов, инженеров и рабочих. Кровавой ценой платит человечество за постижение тайны атома. Не пора ли вам, физикам, загнать этого злого духа в такой сосуд, из которого он уже никогда не вырвется…
Нелегкая жизнь лежала за плечами Стогова. Огнем гражданской войны было обожжено его детство. Пламя великой войны против гитлеровцев опалило зрелые годы ученого. Знал он и боль разлук, и горькую скорбь прощания с павшими товарищами… Но сейчас, войдя в палату к Рубичеву, Михаил Павлович с трудом сдерживал набегавшие на глаза слезы.
Неузнаваемо изменившийся, без кровинки в лице лежал геолог на приставленной к широко раскрытому окну больничной постели. Похудевшее, с обтянувшейся дряблой кожей лицо его, казалось, ничего не имело общего с тем краснощеким, жизнерадостным человеком, которого встретил год назад Стогов. Только глаза, карие, выпуклые, сейчас ставшие словно бы еще больше и глубже, глаза, добрые, задумчивые, немного грустные и в то же время лучистые, лукавые, были прежние — рубичевские.
Стогов понимал, что было бы святотатством утешать этого сильного человека, говорить обычные в больничных палатах бодро-успокоительные слова. Рубичев, поняв состояние Стогова, благодарно улыбнулся ему и первым нарушил молчание:
— Обидно, двух шагов до финиша не дойти и сойти с маршрута. Но… — он умолк и, сжав свой точно ссохшийся кулак, резанул им воздух, — в походах без жертв не обойтись…
Эти слова были единственным упоминанием о близкой кончине, которые сорвались с уст Рубичева за весь их долгий последний разговор. А когда покусывавший себе губы, чтобы сдержать рвущийся из сердца крик, Стогов обнял в последний раз товарища, Рубичев, вдруг перейдя на «ты», напутствовал ученого:
— А на Незримый, Михаил Павлович, взойди непременно. Он нам с тобой себя проявил. Теперь уверенно можно сказать — там такая энергетическая кладовая — на всю Сибирь хватит!
Эти слова бесстрашного геолога прочно поселились в душе Стогова. Отныне экспедиция на Незримый стала делом его чести ученого, клятвой верности погибшему другу. Теперь в будущей экспедиции на Незримый он уже не мог, не имел права отступить, он должен был стать победителем.
Но как без риска для жизни товарищей, без риска для собственной жизни вступить на этот пятачок радиоактивной пустыни, как и чем побороть это предательское смертоносное излучение.
Излучение… Подобно коварному убийце, невидимо и неслышимо таясь во мгле еще не познанного, прокрадывалось оно к отважным пионерам науки, проторявшим человечеству пути в бесконечные глубины атома. Точно недремлющий Цербер стерегло оно тайну и могущество новой силы, идущей на смену привычному топливу, силы, способной принести счастье и изобилие людям, обновление нашей древней и пока еще порядком неустроенной планете.
Лучшие годы своей жизни отдал Стогов штурму неприступных твердынь микромира. О, Михаил Павлович лучше чем кто-либо другой знал и великую мощь и великое коварство чудовищного аккумулятора энергии, именуемого атомом. И не он ли, русский профессор Михаил Стогов, был всегда в первых рядах борцов за мирный атом?
Тяжела, поистине трагична была эта борьба. День шестого августа 1945 года — день первого явления миру новой энергии стал датой начала великих бедствий человечества. Величайшей исторической несправедливостью было то, что с первого шага смирившийся, впервые покорившийся человеку атом попал в недобрые, враждебные людям руки дельцов и политиков, готовых умертвить мир во имя оттяжки собственной смерти.
И потому впервые расщепленный людьми атом вступил на землю не в радостном сиянии негасимых электрических солнц, не в напевных гудках могучих двигателей и бодрящем шуме станков и турбин. В пламени и грохоте взрывов, в тучах смертоносного пепла и пыли, в душераздирающих воплях и проклятиях беззащитных людей ворвался на планету расщепленный атом. Не радость и надежду, а гибель и отчаяние посеял он на земле.
Стогов помнил и безжизненные улицы некогда цветущих японских городов, и засыпанные черным пеплом Бикини рыбачьи суда в Тихом океане. Он видел глаза японских девушек, цеплявшихся, как за последнюю надежду выжить, за утлых бумажных голубков, глаза, в которых соседствовали ужас и надежда. Людей, переживших трагедию Хиросимы, спасали не голубки и поверья, на помощь им спешило человеческое сознание.
Потребовались годы непримиримой и неустанной борьбы всех лучших людей земли за избавление человечества от призрака атомной смерти, за превращение атома разрушающего в атом мирный. И все эти трудные, насыщенные трагическими событиями годы Стогов был счастлив мыслью о том, что во главе беспримерной по своему благородству борьбы шел народ, сыном которого был и он, советский ученый Михаил Стогов. Потомки сибирских зверобоев, уральских мастеровых и курских земледельцев, потомки тех, кому полвека назад не было другого имени, кроме презрительного — мужичье, — эти люди в строгих смокингах дипломатов и в просторных пиджаках академиков, во всеоружии знаний и логики на русском языке говорили понятную всем земным наречиям правду. Эту правду слышали не только за круглыми столами международных совещаний и в конференц-залах научных конгрессов. Призывом к борьбе, лучом надежды отзывалась она в сердцах литейщиков Шеффилда и Рура, рыбаков Норвегии, хлопкоробов Флориды и Нила.
И настал день победы разума над дикостью, жизни над смертью, надежды над отчаянием. Профессор Михаил Павлович Стогов был одним из экспертов советской делегации в тот исторический день, когда, скрывая под хорошо натренированной бесстрастностью и вымученными улыбками истинные чувства, делегаты Запада подписали долгожданное всем человечеством соглашение о запрещении производства, хранения, испытаний и применения ядерного оружия.
Тогда, в залитом солнечным светом и вспышками магния зале, вспомнил Михаил Павлович Стогов небольшой домик в берлинском пригороде и Кейтеля, фельдмаршала уже не существовавшей армии, в потугах на величие вскинувшего маршальский жезл прежде, чем подписать акт о безоговорочной капитуляции. Так же, как и тогда, 8 мая 1945 года, силы зла, насилия, смерти вновь капитулировали перед силами добра, разума, созидания.
Живы были в сердце профессора Стогова и иные дни, иные события недолгой, но памятной истории борьбы людей за мирный атом. Помнил Стогов 26 июня 1954 года — день, когда атом впервые явил свою мирную силу. В тот день в маленьком подмосковном городке зажглись огни первой в истории земли атомной электростанции. Впервые освобожденная людьми энергия атомов освещала дома и цехи, плавила сталь, добывала уголь…
Стогов был в числе тех, кто радостно, с открытым сердцем приветствовал наступление нового в истории земли атомного века. Помнил Стогов, как его коллеги — ученые с сердцами поэтов и поэты с точным мышлением инженеров — на всех языках земли, с газетных полос и страниц журналов, с экранов кино и телевизоров, на всех радиоволнах развивали проекты, один грандиознее и фантастичнее другого. И уже вставали в воображении атомные электростанции титанической мощности, атомовозы, ведущие по стальным путям составы весом в десятки тысяч тонн, атомолеты и атомоходы, бороздящие просторы воздушных и водных океанов. Фантазия рисовала сдвинутые могучей силой горы, повернутые вспять океанские течения, мосты между материками, зазеленевшие садами и нивами пустыни и вечные двигатели на службе людей…
Но Стогов и его ближайшие товарищи знали, что нелегок будет путь осуществления всех этих планов и проектов. Страшная сила — излучение — все еще стояла на пути людей к покорению атома. И поднимались вокруг первых атомных реакторов многометровые стены из воды, бетона, свинца. Иных средств спастись, защититься от невидимого врага тогда еще не было. Все это сужало поле применения новой силы. И мирный, подвластный людям атом продолжал оставаться волнующей, увлекательной, но труднодостижимой мечтой.
Создалось положение, которое в одной из своих лекций Михаил Павлович Стогов характеризовал так:
— Величайший парадокс, друзья мои, величайшая нелепость. Самые современные и экономичные, практически неисчерпаемые, безграничные источники энергии и самые примитивные, громоздкие и неуклюжие средства защиты. Средневековые рвы, валы и крепостные стены вокруг чудесных генераторов вечной молодости нашей планеты.
Стогов говорил задумчиво, точно выверят свои мысли:
— Излучение! Пока еще оно коварно и мало подвластно нашему контролю. В свое время, когда была подчинена человеческой воле энергия нагретого до высоких температур и сжатого в цилиндре машины пара, человек отлично знал, как уберечься от ожога. Люди не опускали обнаженные руки в кипящие котлы, и ожоги были редкостью, результатом несчастного случая.
Человек открыл и поставил себе на службу электричество, и вновь всем и каждому было ясно, как уберечься от удара тока. Во избежание этого не следовало брать одновременно в руки два обнаженных проводника.
Ныне, на заре атомного века, люди твердо знают пока лишь одно: им угрожает, для них смертельно радиоактивное излучение, но как уберечься от этого врага, как обезвредить его, чего именно не надо делать, чтобы не подвергнуться опасности рядом с работающим атомным котлом, — все это вопросы, ответов на которые сегодня еще нет.
Я твердо убежден лишь в одном: применяемые ныне так называемые средства биологической защиты — все это лишь паллиативы, к тому же весьма несовершенные, более того, тормозящие возможности применения и эксплуатации двигателей нового типа. Борьба против этого зла, по моему глубочайшему убеждению, может и должна вестись в двух направлениях. Во-первых, следует искать средства уменьшения и регулирования излучения в действующих ядерных установках, во-вторых, следует настойчивее находить формы использования ядерных реакций, не сопровождающихся столь обильным, как ныне, излучением. Большие возможности в этом направлении сулят, в частности, термоядерные реакции, а также, в более отдаленном будущем, использование ускорителей специального энергетического типа. Наконец, и мне думается, это первоочередное — следует изменить характер биологической защиты, заменить применяемые сейчас материалы более легкими, прочными, совершенными. Пусть физика, химия, биология совместными усилиями решат эту насущнейшую и благороднейшую задачу.
Следуя все дальше по извилистым лабиринтам микромира, «выбивая» в ускорителях все новые элементарные частицы из несокрушимых крепостей атома, обретая новых знакомых в семействе частиц и античастиц, все чаще задумывался Стогов о практическом значении своих открытий.
Главной целью — целью номер один, как характеризовал ее сам Стогов, было создание таких условий, при которых две аннигилирующие частицы выделяли бы энергии больше, чем было затрачено на их получение. Такие условия позволили бы сделать реальностью создание «холодного» Земного Солнца, осуществить один из самых дерзновенных замыслов человечества, поставить на службу людям энергетические богатства, еще более грандиозные, чем те, что могли быть использованы в термоядерной энергетике.
Но неисчерпаемые глубины микромира, и путь к созданию «холодного» Солнца, к достижению цели номер один оказался для Стогова и его сотрудников длинным и нелегким. Тысячи тончайших экспериментов, десятки тысяч редчайших снимков запечатлели рождение, движение и исчезновение пылинок микромира, удалось также в течение нескольких секунд поддерживать в ускорителе нарастающий процесс аннигиляции и зафиксировать выделение добавочной энергии, правда, исчисляемой лишь миллионными долями ватта.
Эти пылинки энергии были для Стогова и его друзей огромной победой, свидетельством их правоты, правильности избранного ими пути. Но в уравнении, которое решала группа Стогова, все еще оставалось много неизвестных. Михаил Павлович не мог не признаться себе, что пройдут годы, а может быть, и десятилетия, прежде чем удастся свершить задуманное. А наука Стогова, его открытия, дела его рук должны были служить людям сегодня, немедленно. Стогов не мог и не умел жить одной лишь перспективой, пусть даже самой заманчивой и прекрасной.
Об этом же очень мягко, но достаточно ясно намекнул Михаилу Павловичу и Булавин:
— Я убежден, — говорил однажды академик, — что одной из кардинальных проблем, а отсюда и одной из генеральных задач науки, которые призвано решить наше поколение, — является обеспечение грядущих поколений энергетическими источниками любой мощности. Уже в конце нашего века потребление энергии будет исчисляться десятками триллионов киловатт-часов. Мы обязаны покрыть эти потребности, тем более, что в дальнейшем они будут возрастать в геометрической прогрессии. Ведь одни лишь звездолеты должны будут обладать двигателями в миллиарды киловатт…
Булавин задумался, умолк, он точно представляв себе в этот миг и звездолеты, и Земные Солнца, и установки для штурма земных глубин и многое другое, что для своего существования потребует океаны энергии. Взглянув на Стогова, академик усмехнулся своим мыслям и заговорил мягко, увещевая:
— Вы понимаете, что все методы получения этих количеств энергии имеют право на жизнь. Все! — повторил Булавин. — И традиционные: посредством тепловых и гидравлических станций, и сравнительно новые с помощью ядерных реакций расщепления, и новейшие — реакции синтеза, и пока еще проблематичные — использующие процессы аннигиляции, и способы повышения теплоотдачи Солнца, и многие другие…
Но, коллега, не сочтите это за административный нажим и самоуверенность, я полагаю, что сейчас, на данном этапе исследований, наиболее перспективным и реальным является укрощение и освоение реакций синтеза. Закрепившись на этом плацдарме, мы сумеем занять и другие, более трудные высоты энергетики. Согласитесь, ведь для воспламенения ваших частиц, что я, как и вы, считаю делом осуществимым, потребуется значительно больше сил, времени, энергии, чем для воспламенения плазменного шнура в термоядерном реакторе.
Не без чувства внутренней горечи согласился Стогов с доводами академика. Но Булавин, с присущей ему напористостью, день за днем и шаг за шагом вовлекал его в работу по термоядерной энергетике. Чем ближе знакомился Стогов с проектами Булавина, тем больше увлекался их смелостью и размахом.
Не отказываясь от своих замыслов по созданию «холодного» Солнца, Стогов все больше задумывался теперь и над другими путями практического использования античастиц.
— Нужно воспользоваться свойством аннигиляции для поглощения вредных излучений, для создания новых способов защиты людей от этого страшного спутника ядерной энергетики.
Так сформулировал Стогов новую задачу. Ее решение началось еще до отъезда Михаила Павловича в Крутогорск. Теперь на новом месте нужно было завершить начатую в Москве работу. После неудачной попытки высадиться на Незримом, и особенно после гибели Рубичева, мысли о необходимости найти средство для защиты человека в самых зараженных продуктами радиоактивного распада местах постепенно завладели всем существом Стогова.
Случилось так, что как раз в эти дни в Обручевск прилетел Виктор Васильевич Булавин.
Всегда подвижный и энергичный, академик выглядел сейчас помолодевшим на несколько лет. Утренние лучи еще не касались причудливых вершин Кряжа Подлунного, а Булавин был уже на ногах. Он начинал свой день с посещения центральной площадки, где устремленные ввысь краны размеренно, плита за плитой собирали из цветной пластмассы здание главного корпуса.
Булавин принимал самое активное участие в разработке проекта и теперь от души радовался тому, как день ото дня все отчетливее проступали очертания будущего Дворца науки.
Больше чем на сотню метров должно было подняться ввысь звездообразное здание главного корпуса. В шести крыльях, образующих лучи этой гигантской звезды, предполагалось разместить пульты автоматического управления и контроля за работой ядерных установок, расположенных в соседних зданиях. С помощью телевизоров и сверхчувствительных электронных приборов исследователи, находясь за сотни метров от реакторов, ускорителей, плазменных установок цилиндрических, тороидальных и других конфигураций, могли не только видеть и слышать все происходящее в них, но и активно вмешиваться в протекающие там процессы.
В отдельных зданиях должны были расположиться лаборатории по изучению влияния регулируемых излучений на различные живые организмы, а также на элементы неживой природы. Огромный корпус предполагалось отвести для исследования средств защиты от радиации.
Булавин любовался цоколем главного корпуса, облицованным светло-голубой с розоватыми прожилками пластмассой, напоминавшей редчайшие сорта мрамора. Над цоколем, выведенным уже до нужной высоты, поднимался ажурный каркас будущей сорокаметровой башни, венчающей здание. Каркас был изготовлен из сплавов легких металлов все с той же пластмассой. На ребристую арматуру, значительно превосходящую по прочности стальную, должны были лечь пластмассовые плиты, на этот раз розового цвета с голубыми прожилками.
А рядом с устремившимся в облака, чем-то неуловимо напоминающим ракету на стартовой площадке главным корпусом, точно хоровод вокруг запевалы, разбегались здания самой причудливой формы. В зависимости от назначения размещенного в них оборудования они были кубические, круглые, конусообразные, ромбовидные, напоминающие гигантские пирамиды и призмы. И ни одно из них в раскраске не повторяло соседа. Все цвета и оттенки солнечного спектра были представлены в самых причудливых сочетаниях в расцветке зданий этого города, проторяющего людям путь к Земному Солнцу.
Любил Булавин в тихие утренние часы ходить по строительным площадкам. И хотя настоящей тишины не было: ни днем, ни ночью не прекращался на стройке шум снующих в разных направлениях грузовиков, трели крановых сирен, голоса людей, — все же хорошо думалось, о многом мечталось академику в такие минуты. Легкий ветерок доносится с розовеющих гор и кажется, что вместе с его ласкающими прикосновениями долетает до шумной стройки дыхание пробуждающейся тайги, и на мгновение точно становятся тише, умолкают привычные звуки, и иллюзия лесной тишины опускается на площадку.
Булавин думал о том уже недалеком дне, когда покинут территорию стройки строители и монтажники, когда оживут, засветятся разноцветными гирляндами сигнальных лампочек пульты приборов, и в этом, точно по волшебству родившемся городе науки воцарится сосредоточенная, священная для всех его обитателей тишина — тишина научного поиска и научного дерзания.
Знал Булавин, что в этих, сегодня еще бесформенных, корпусах будет брошен один из самых смелых вызовов человека скупой на милости, бдительно оберегающей свои тайны природе. С нетерпением ожидал Булавин часа, когда над этими горами, над таежным привольем впервые в истории Земли взойдет сотворенное человеком Земное Солнце.
С интересом и не без удивления присматривался академик и к своему «трудному», как прозвал он его про себя, другу. С той памятной встречи в Москве Стогов заметно изменился. Исчезло неприятно поразившее тогда Булавина беспокойство, сквозившее и в словах, и во взгляде Михаила Павловича, реже срывались теперь у него колючие, сердитые слова, он стал добрее, точно распахнул душу людям, и в то же время подтянутей, строже. Новой в облике Стогова была и горькая складка, порой появлявшаяся у четко вылепленных крупных губ профессора. В такие минуты Михаил Павлович обычно надолго умолкал, замыкался в себе.
Булавину было известно и о неудаче экспедиции на Незримый, и о гибели Рубичева. Об этом ему рассказал сам Стогов, коротко, скупо. Академик догадывался, что Стогов обдумывает какую-то целиком захватившую его мысль, но не торопил Михаила Павловича, не докучал ему вопросами, знал, что со временем Стогов сам посвятит его в свои планы. И такой разговор действительно вскоре состоялся.
— Насколько я вас понял, — уточнил Булавин, выслушав довольно горячую речь Стогова, — вы полагаете считать первоочередной проблемой нового института создание более совершенной и универсальной формы биологической защиты против радиоактивного излучения.
— Именно так, — подтвердил Стогов. И пояснил: — Не создав антиизлучатель, как я именую искомое нами вещество, мы не сможем вступить на Незримый. А там, безусловно, имеются запасы энергетического топлива нового типа, крайне нам необходимые. Без антиизлучателя мы также не сможем успешно решить задачу создания стенового материала для термоядерного реактора и множество других взаимосвязанных проблем.
Стогов умолк и добавил совсем тихо, доверительно:
— Кроме того, простите меня, Виктор Васильевич, может быть это слишком субъективно и эмоционально… но, не создав антиизлучатель, не раскрыв тайну Незримого, я не смогу не считать себя неоплатным должником перед памятью Рубичева и многих других, разделивших его участь.
Булавин пристально вгляделся в своего взволнованного собеседника. Как дорог был ему сейчас Стогов в его глубоко личном и в то же время таком человечном порыве. Но положение обязывало к бескомпромиссности, и главный научный руководитель крутогорского эксперимента, как официально именовался утвержденный Академией план создания Земного Солнца, твердо сказал:
— Я ценю, Михаил Павлович, вашу откровенность, и я готов поддержать вашу идею перед президиумом Академии. Но поймите меня правильно, сроки, установленные нам для эксперимента, очень жесткие. Мы обязаны уложиться в них. Поэтому, ни на один час не свертывая основных работ, используйте одну из законченных строительством лабораторий для ваших опытов. Я думаю, что год для вас сумею получить. Постарайтесь уложиться.
— Постараюсь, — заверил, не скрывая переполнявшей его радости, Стогов.
Это были месяцы, когда Стогову, по его признанию, пришлось быть не только физиком, но и химиком, биологом, металлургом. Правда, плечом к плечу с Михаилом Павловичем, кроме Игоря, работали еще и присланные из Москвы молодые ученые. Несмотря на научную молодость, химик Волович, металлург Бурцев, биолог Карлов уже по нескольку лет каждый в своей области работали над проблемой предохранения от излучений. И вот теперь, по настоянию Булавина, их усилия объединялись в новом институте. Но все же хлопот у Стогова в те дни было много, как никогда. Пожалуй, впервые за всю свою многолетнюю научную деятельность Стогов занимался не перспективными проблемами, а чисто прикладными, сугубо практическим делом.
Хорошо запомнилось ему начало опытов. По указанию Стогова в небольшом помещении, где размещался урановый реактор старого типа с толстым слоем биологической защиты из свинца, бетона, воды, были наращены стены. Теперь небольшой кубический домик превратился в неприступный дот, окруженный бетонно-свинцовой броней. Затем специально сконструированные роботы вошли в этот дот и сняли биологическую защиту реактора.
Отныне помещение стало опасным для жизни людей, и приказом Стогова был воспрещен не только вход в него, но и пребывание по соседству с ним ближе, чем на километр.
Наблюдение и управление всем происходящим в помещении реактора осуществлялось с центрального пульта экспериментальной станции, находившейся в двух километрах от ядерной установки.
Начиная эксперименты, Стогов так формулировал задачи исследований:
— Нам необходимо создать вещество, по возможности, легкое, прочное и главное — абсолютно непроницаемое для всех видов излучений. Применяемые ныне средства биологической защиты в той или иной мере лишь уменьшают силу радиации, искомое нами вещество должно полностью устранить влияние радиации на человеческий организм.
Нам необходимо найти состав вещества, проходя через которое, радиоактивные частицы аннигилировали бы со своими антиподами, полученными в промышленных ускорителях. Следствием аннигиляции в этом случае может быть безвредное для живых организмов световое или тепловое излучение.
Шли дни, на химико-металлургическом заводе, расположенном в здании центрального пульта, изготовлялись по рецептам группы Стогова специальные сплавы. Колпаки из этих сплавов, то непроницаемо темные, то стеклянно-прозрачные, автоматическими кранами доставлялись к зданию реактора и передавались в руки послушных человеческим приказам роботов. С величайшими предосторожностями роботы вступали в опасную для всего живого зону и водружали колпак на реактор.
Установленные в помещении реактора радиометры, соединенные со щитами приборов центрального пульта, сигнализировали наблюдателям об изменении радиоактивности в исследуемом помещении.
Рождались новые рецепты, менялся химический состав защитных колпаков, но все возрастала радиоактивность в здании за бетонными стенами.
Главная сложность заключалась в том, что с величайшим трудом добытые в ускорителе античастицы немедленно аннигилировали с окружающей средой и попросту исчезали.
Перед исследователями встала показавшаяся фантастической задача — создать антивещество, включить антиатомы в сложнейшие структуры ультраполимеров, обеспечить античастицам длительное существование вне ускорителя. Речь шла по сути о воспроизводстве в земных условиях того таинственного вещества, которое, по смелым гипотезам астрофизиков, в какой-то форме существует в бесконечных глубинах вселенной, — вещества, концентрирующего энергию, неведомого пока людям материала только еще рождающихся звезд.
Стогов забыл о сне и отучил от сна товарищей, рождались все новые рецепты самых причудливых сочетаний металлов и различных сортов пластических масс, но результаты оставались прежними: радиоактивность в бетонном домике продолжала нарастать. И тогда в спорах с друзьями возникла мысль, вначале поразившая Стогова своей дерзостью и вместе с тем простотой.
Химик Волович посоветовал использовать для получения нового сорта пластмассы продукты радиоактивного распада — золу реакторов — все то, что до сих пор с величайшими предосторожностями уничтожалось…
— Будем, Михаил Павлович, по известному принципу клин клином вышибать. Эти добавки должны в корне изменить структуру наших сверхбольших молекул, — настаивал Волович.
Стояло безветренное январское утро. Клочья морозного тумана влажными хлопьями висели на ветвях деревьев, на мачтах и стрелах кранов. В это утро все участники исследовательской группы Стогова раньше обычного собрались у центрального пульта. Стогов нервно ходил возле приборной доски. Игорь и Волович разговаривали о новостях хоккейного сезона. Бурцев углубился в газету, Карлов чертил по чуть запотевшему оконному стеклу замысловатые узоры. Все старались не говорить, даже не думать о том главном, что привело их сюда раньше обычного, что то и дело покалывало в сердце: «Неужели и сегодня?…»
Скрип двери заставил вздрогнуть всех, кто был в этот час в комнате. На пороге стоял начальник химико-металлургического завода Фокин.
— Михаил Павлович, — обратился он к Стогову, — биозащитный конус из материала 25-5-22-14 доставлен на транспортную площадку.
— Благодарю, — коротко отозвался Стогов и резким щелчком включил телевизофон.
Широкий настенный экран засветился неярким голубоватым светом. Затем появилось изображение ажурной конструкции крана. В его когтистых лапах чуть покачивался прозрачный конусообразный колпак. Вот цепкие руки робота подхватили колпак и металлический носильщик скрылся в узкой щели, ведущей в бетонное убежище реактора. Бетонная дверца в ту же секунду захлопнулась. Теперь на экране открылся ощетинившийся урановыми стержнями кратер реактора. Еще мгновение, и робот опустил на атомный котел биозащитный конус.
Все внимание наблюдателей было сосредоточено на приборах, сообщающих о показаниях радиометрров, установленных в зале реактора. Стрелка на светящейся шкале застыла на жирной красной черте, свидетельствуя, что радиоактивность в помещении достигла десятков тысяч рентген. Всякий, кто вступил бы в эту радиоактивную ловушку, был бы в считанные доли секунды поражен невидимым беспощадным врагом. В таком крайнем положении стрелка радиометра находилась уже много недель.
Так прошел час, люди не спускали глаз со светящегося зловеще красным огнем диска. Стогов продолжал хмуро мерить по диагонали просторный зал. Тревожные думы теснились в эти минуты в мозгу Михаила Павловича. «Если и сегодня неудача, то… то, следовательно, нет пока сил одолеть этого страшного врага. Потрачены месяцы упорного труда сотен людей в решение этой проблемы. И если вновь неудача, то… придется начинать все сначала — слишком велика цель. Отступать нельзя.
Чуть повеселев от этой мысли, Стогов, проходя мимо прибора, бросил мимолетный взгляд на шкалу и точно оцепенел. Тотчас же, словно спеша опровергнуть сомнения профессора, в зале зазвучали возгласы:
— Смотрите, смотрите, товарищи!
— Двинулась! Честное слово, двинулась!
Зловеще неподвижная в течение многих недель стрелка прибора и в самом деле двигалась. Вначале она робко качнулась, задрожала, будто не решаясь сдвинуться с места, и вдруг, решившись, резким скачком скатилась сразу на два деления вниз. Это значило, что радиоактивность в помещении уменьшилась на несколько тысяч рентген.
Все еще боясь поверить в успех, Стогов, с трудом сохраняя спокойствие в этом, казалось, переполненном ликующими возгласами зале, сдержанно попросил, обращаясь к Воловичу:
— Будьте любезны, Петр Сергеевич, уточните, не прекратилась ли в реакторе цепная реакция.
Волович поспешил выполнить его просьбу, все притихли в ожидании. Наконец, прозвучал ответ Воловича. Химик не скрывал своего торжества.
— Электрическая мощность реактора на выходе, как и в день запуска, — десять тысяч киловатт. Это начало победы, Михаил Павлович!
Точно приветствуя своих создателей, биозащитный колпак начал мерцать слабым желтоватым светом. Прогноз Стогова оправдывался — сверхаккумулятор радиации существовал.
Это было начало крупнейшего научно-технического успеха. Биозащитный конус из пластической массы, важнейшим компонентом которой стали продукты радиоактивного распада, не только пресекал доступ излучению из реактора, но и поглощал имеющиеся в помещении радиоактивные частицы.
Теперь уже наблюдатели не замечали часов. Бледный январский день за окнами сменился ранними зимними сумерками, наступила ночь. Но наблюдател и не покидали своего поста. Час за часом все ниже откатывалась от критической черты стрелка прибора. Наступил наконец момент, когда, в последний раз вздрогнув, она застыла на нуле.
У пульта остались только Михаил Павлович и Игорь Стоговы. Оба молчали, переполненные впечатлениями этого незабываемого дня. Да и какими словами могли они выразить свои чувства. Там, в двух тысячах метрах от этого ярко освещенного зала, в бетонном кубе, еще сутки назад убийственно опасном для всего живого, сейчас пылал вечный огонь в ставшем отныне совершенно безопасном реакторе. Люди вступили в единоборство с вопиющей несправедливостью природы. И вновь, уже в который раз в истории земли, люди вышли победителями в этом единоборстве.
Наступило утро, озаренное неярким светом холодного январского солнца. Стрелка на шкале по-прежнему стояла на нулевом делении.
Стогов решительно направился к телевизофону, продиктовал в микрофон электронному телефонисту номер московской квартиры академика Булавина. Увидев на экране могучую фигуру Виктора Васильевича, Стогов радостно заговорил:
— Виктор Васильевич, официально докладываю вам, что нашей группе удалось получить вариант антиизлучателя, который является одновременно и поглотителем радиоактивных частиц. Все лабораторные данные немедленно направляю вам. Многое еще надлежит уточнить, но успех в борьбе с излучением несомненен.
— Обнимаю вас и всех товарищей, горжусь вами, друзья! — донесся усиленный динамиками голос академика.
Отъярились, отбушевали над Кряжем Подлунным январские метели, отзвенели снеговые апрельские ручьи, и вновь синело над лесистыми горами безоблачное майское небо.
Тихим утром, насквозь пронизанным золотом разлитых в воздухе солнечных лучей и напоенным ароматом весенней тайги, на бетонном поле аэропорта в Обручевске стояли готовые к отлету два тяжелых вертолета.
На проводы новой экспедиции Стогова из Москвы прибыли академик Булавин, а из Крутогорска — секретарь обкома партии Брянцев.
Как и всегда перед дальней и трудной дорогой, разговор не клеился. Собеседники обменивались короткими, совсем не относящимися к делу фразами.
— Жаркий май выдался в этом году, — нарушил молчание Брянцев, — печет, как в Крыму.
— А скоро здесь и будет настоящий Крым, — оживился Булавин, — вот только моря нет. Но мы что-нибудь и насчет моря придумаем.
Брянцев охотно поддержал шутку:
— Чувствую, чувствую, Виктор Васильевич. Я уж и то думаю, не предложить ли строителям загодя начать в Крутогорске сооружение морского порта.
— Порт, не порт, — заговорил Стогов, — а пляж морской заказывайте на берегу реки. Скоро мы здешний климат вот куда зажмем, — он энергично стиснул маленький крепкий кулак, — а потом и на всей Сибири, на всей земле покончим с этой извечной анархией погоды. Вот, смотрите, какой плацдарм создали для штурма неба, — Стогов широким жестом обвел вокруг себя…
Аэропорт был расположен на взгорье, с которого открывалась широкая панорама Обручевска. Зима не прошла даром для строителей города науки — города крылатой человеческой мечты. Глубже врезался в тайгу отвоеванный у векового леса участок, ширилась стройка. Там, где еще осенью, в прошлый свой приезд сюда, Булавин видел строительные площадки, ныне играли в солнечных лучах цветными пластмассовыми стенами уже законченные институтские здания, которыми сейчас завладели монтажники, а среди поредевших, попятившихся от городского центра деревьев уже маячили крановые стрелы, и упрямые бульдозеры, сердито урча, крушили новых лесных великанов, врезаясь широкими просеками все глубже в тайгу.
Считанные минуты оставались до вылета экспедиции. Стогов, его спутники и провожающие двинулись к вертолетам. Положив на плечо Михаилу Павловичу свою широкую сильную руку, Булавин чуть придержал Стогова и доверительно сказал:
— Михаил Павлович, вы там слишком-то не рискуйте. Все же условия совершенно неизвестные. В конце концов, бог с ним, с Незримым; экспедицией, людьми, вами рисковать нельзя.
Стогов с чувством сжал руку товарища, но возразил:
— За заботу спасибо, Виктор Васильевич, но неудачи быть не может. Да и риска я, признаться, не вижу особого. Сейчас не прошлый год, оснащение иное.
Оснащение действительно было иным. Всего лишь пять месяцев прошло с того памятного январского дня, когда пятеро ученых первой действующей в Обручевске лаборатории с волнением следили за застывшей на нулевом делении стрелкой радиометра. За эти месяцы антиизлучатель совершил триумфальное шествие по институтам ядерной физики и предприятиям ядерной промышленности всех стран земного шара.
Стремясь избавить человечество от опасности, порожденной все возрастающей радиацией, Советское правительство довело до сведения мировой научной общественности рецепт антиизлучателя. Имя Стогова в эти дни стало одним из самых популярных на земле. Не было дня, когда бы в Обручевск, благодаря этому открытию также завоевавшему мировую известность, не приходили письма, написанные на всех языках земли. В них были слова горячей признательности советскому ученому, избавившему человечество от грозной и все усиливавшейся опасности. Открытое группой профессора Стогова вещество, прозрачное, весом втрое легче воды, обладающее прекрасной электропроводностью и, как показали опыты, способное поглощать излучения любой силы, сохраняя при этом свою структуру в течение столетия, получило в честь его создателя имя — стогнин.
Свою внезапную шумную славу Стогов воспринимал с присущим всем скромным людям удивлением, досадливо отмахивался от многочисленных корреспондентов и кино- и телеоператоров, а если и вступал в беседы с журналистами — всегда старался подчеркнуть решающую роль своих помощников в открытии и как можно меньше сказать о себе. Во всех публичных выступлениях Михаил Павлович обязательно старался напомнить, что с открытием стогнина проблема борьбы с радиацией решена еще далеко не полностью, что необходимо преодолеть серьезные трудности для налаживания промышленного производства антиизлучателя.
Именно это — технология широкого и, главное, дешевого производства стогнина — и составляло сейчас главную заботу Михаила Павловича.
Игорь частенько подшучивал над отцом, убеждая его, что совсем не узнает того занятого сугубо теоретическими вопросами ученого, который, как выражался младший Стогов, бесследно исчез где-то на пути между Москвой и Крутогорском.
И в этой шутке была доля истины. Стогов не мог не признаться себе, что никогда еще не жил такой полной, содержательной и беспокойной жизнью, как в эти годы.
Приходилось заново постигать множество необходимых и совсем не простых вещей. Теперь Стогову были известны не только траектории движения антипротонов в ускорителе, но и стоимость кубометра земляных работ и квадратного метра пластмассовой стены. Теперь нужно было самому вникать во все подробности проекта, устранять многочисленные недоразумения, настаивать, спорить. И все это быстро, напористо, решительно.
Дни Михаила Павловича были заполнены до предела Утрами кабинет Стогова, размещавшийся у самого шпиля башни главного корпуса, напоминал конторку прораба на строительном участке. В это время директор института выслушивал доклады инженеров о ходе сооружения многочисленных объектов, объединенных получившим ныне мировую известность именем — Сибирский комплексный научно-исследовательский институт ядерных проблем.
Едва кабинет покидали строители, как помещение заполняли многочисленные сотрудники института, делились своими планами, просили совета в проведении опытов.
У Стогова теперь появилось много забот, но лучшими часами дня были те, что он проводил в цехах первого в мире опытного завода по производству стогнина. Михаил Павлович молодел возле этих обдающих жаром, сверкающих никелем автоклавов и тяжко надсадно ухающих прессов. С волнением и радостью следил он за тем, как, покачиваясь в лапах кранов, двигались по направлению к складу прозрачные, напоминающие стекло, листы готового стогнина. Это значило, что еще одна непреодолимая стена поднимется на пути невидимого коварного врага.
Производство стогнина еще только осваивалось, а применение нового материала все ширилось. Он открыл новую эпоху атомного века земли. С появлением стогнина атомный двигатель стал поистине универсальным. Из-за бетонной брони атомных электростанций и кораблей, сразу утративший свою опасность для окружающих, реактор в защитном чехле из стогнина уверенно шагнул на самолеты, автомобили, мотоциклы, энергия расщепляющихся ядер зажгла лампочки вечных карманных фонариков, привела в действие механизмы сверхточных вечных часов.
Атомный век все более властно заявлял о себе, меняя труд, быт, привычные представления людей. Случилось так, что открытие стогнина стало началом все нарастающей волны новых замечательных открытий. Известный советский физик профессор Клюев, работавший в области электроники и оптики, создал схему телевизионно-радарной гамма-лучевой установки — подлинного «всевидящего глаза», как назвали ее в народе. Для установки Клюева не было непроницаемой среды. Она способна была видеть через стены любой толщины, в полной мгле, в тумане…
В эти же дни пришло известие об открытии профессором Карцевым биогена — сильнейшего стимулятора жизненных сил в человеческом организме, практически менявшего методы лечения сложнейших заболеваний.
Радостные вести доносились и из таинственных глубин Космоса. Руководитель второй Лунной экспедиции профессор Вахрушев сообщал об успешном ходе геологических исследований поверхности Луны об открытии на седьмом континенте, как стали с недавнего времени называть Луну, неведомых земле минералов. А вскоре мир был поражен сообщениями об успешной высадке советских космонавтов на Марс и на Венеру.
Это был период величайшей в истории нашей планеты научно-технической революции, удивительное время, когда, озаренная светом человеческой мысли, все дальше отступала мгла непознанного, и люди, освобожденные от угрозы войны и смерти, обретали все новые средства закрепления и расширения своего господства над природой. Михаил Павлович Стогов был счастлив, что во главе этого беспримерного по размаху рывка человечества к вершинам знания, могущества, изобилия идет его страна, проторившая людям пути в коммунизм и завершающая построение коммунистического общества.
Но мало гордиться своею принадлежностью к семье искателей и пионеров в науке, нужно и самому вносить свой вклад в это неодолимое движение вперед. Таким вкладом во всенародный штурм тайн природы Стогов считал разгадку секретов пика Незримого. С этой мыслью и поднялся Стогов в кабину «воздушного тарантаса», как стали в шутку называть вертолет.
И вновь раскрывался внизу узорчатый ковер весенней тайги, прятались в прозрачной сизоватой дымке причудливые вершины Кряжа Подлунного. Вскоре впереди открылось плотное белесое пятно непробиваемого тумана над Незримым. Непокорный пик не желал приоткрыть даже краешек завесы над своим лицом.
Все в кабине было, как и в первый раз. Перекатывая губами неизменную трубочку, склонился над навигационными приборами молчаливый Лазарев. Игорь Стогов не спускал глаз с радиометров. Новый геолог Лукичев, сменивший погибшего Рубичева, чтобы скоротать время, в сотый раз принимался осматривать свой рюкзак. Гидрогеолог Щукин, водолазы Рокотов и Беспалов, пышущие здоровьем люди, негромко толковали о своих подводных делах. Сам Михаил Павлович молча сидел рядом с пилотом. Прошло уже больше полугода после гибели Рубичева, но не утихла, не притупилась в сердце Стогова боль утраты друга. И сейчас, накануне новых трудных испытаний, Стогов не мог не думать о безвременно ушедшем из жизни товарище.
— Входим в полосу тумана, — негромко, но так, что его услышали все находившиеся на борту вертолета, возвестил Лазарев.
И почти тотчас же раздался встревоженный, как и в первый раз, возглас Игоря Стогова:
— Внимание, товарищи, радиация!
— Надеть скафандры! Включить прибор Клюева! — коротко скомандовал профессор. Через минуту участников экспедиции трудно было узнать. Люди, до этого одетые в легкие костюмы различных цветов, теперь стали удивительно похожи друг на друга. Их тела были облачены в гибкие и эластичные скафандры, сделанные из особо плотной и прочной искусственной ткани — мезонита, пропитанного жидким стогнином. Сквозь смотровые отверстия прозрачных шлемов тускло просвечивали лица.
Взоры всех, находившихся в эти минуты на борту вертолета, были прикованы к экрану «всевидящего глаза».
Заполняя весь экран, клубилась дымчатая пелена тумана. Так прошло несколько минут. Постепенно туманное месиво начало редеть, как бы расступаться, и вот, вначале смутно, точно через запотевшее стекло, а потом все явственнее, отчетливее стала проступать столетиями скрытая от взора людей вершина Незримого.
На экране открылось плоское красноватое каменистое поле, совершенно лишенное растительности. Во всех направлениях вершину бороздили трещины и впадины, заполненные кое-где водой. В самом центре площадки виднелась чашеобразная впадина, из которой, как из кастрюли с кипящей водой, вырывались густые клубы пара.
Не спуская глаз с изображения на экране. Стогов быстро достал из планшета копию единственной фотографии Незримого, сделанной полярным летчиком Гвоздиловым еще до войны. Взглянув на снимок, Стогов молча поставил его рядом с экраном, на котором все отчетливее становилась бурая каменная площадка между двумя впадинами. Лазарев решил приземлить на ней свой вертолет.
Положившись на опыт и мастерство летчика, Стогов, указывая на снимок, произнес:
— Не прошло и тридцати лет, товарищи, а ведь это же совсем другая вершина.
Действительно, там, где на снимке Гвоздилова простиралась монолитная каменистая поверхность, теперь зияли впадины и трещины, раздалось вширь, врезалось узкими заливчиками в берега озеро Кипящее. Казалось, что в эти годы где-то в недрах Незримого и впрямь проснулся спящий богатырь и зашевелился, заворочался, разрывая ставший тесным каменный панцирь. Вот и пошли по нему трещины и вмятины.
Но это была легенда, красивая сказка, и не она влекла Стогова и его спутников. Слишком резким был контраст в облике Незримого на довоенном снимке и тем, что открылось сейчас на экране «всевидящего глаза», чтобы не сделать единственно возможный вывод: изменение рельефа вершины произошло под влиянием сил, более могущественных, чем обычное выветривание. Им, первым людям, вступающим на вершину Незримого, предстояло постичь характер этих сил и подчинить их своей воле.
Слегка покачнувшись, вертолет с участниками экспедиции приземлился в центре довольно обширной площадки между озером Кипящим и безымянной впадиной, заполненной такой же клубящейся паром водой. Рядом приземлился второй вертолет с оборудованием экспедиции.
Первым человеком, ступившим на неприветливую вершину Незримого, был Михаил Павлович Стогов. Давящая водянистая мгла непроницаемого тумана сразу же навалилась на людей, едва они вышли из вертолета. На расстоянии вытянутой руки уже ничего невозможно было различить. Не помогали даже яркие фонари, укрепленные на верхушках шлемов и на груди скафандров, бессильными оказались и установленные на вертолетах прожекторы. В слепящей мгле тумана они едва мерцали чуть различимыми бледно-желтыми пятнами.
Одолеть эту ослепляющую давящую мглу оказался способным лишь «всевидящий глаз» Клюева. С какой благодарностью вспоминал в эти минуты Стогов о людях, до мелочей продумавших оснащение экспедиции, о тех, кто сконструировал и создал все эти прекрасные скафандры, палатки, измерительную и осветительную аппаратуру, — все для того, чтобы обеспечить успех в нелегком походе разведчиков Незримого.
Как пригодилось сейчас все, что было сделано для успеха экспедиции на заводах Крутогорска и других городов страны. Каждый скафандр был снабжен индивидуальным прибором Клюева, и люди на выдвижном экранчике видели все, что происходило вокруг. Миниатюрные радиопередатчики и радиоприемники на полупроводниках обеспечивали участникам экспедиции надежную связь на любое расстояние. Можно было, находясь на Незримом, не только беспрепятственно разговаривать друг с другом, но и поговорить с семьей, оставшейся в Крутогорске, или с приятелем, отдыхающим на побережье Черного моря.
Включив «всевидящий глаз», Игорь с интересом осматривал непривычный, нигде на земле не встречавшийся пейзаж. «Точно на Луну попали», — подумал младший Стогов, в эту секунду в наушниках зазвучал необычно торжественный и звонкий голос отца:
— Товарищи! Друзья мои! Мы вступили на вершину Незримого, на карте нашей земли будет стерто еще одно белое пятно. Труден был путь человека на эту вершину. Во имя разгадки тайны Незримого задолго до наших дней отдали свои жизни геологи группы Саврасова, летчик Гвоздилов, Незримый отнял жизнь у нашего друга Василия Михайловича Рубичева.
— Друзья мои! — голос Стогова сорвался, дрогнул. — Мы не можем сейчас обнажить головы над прахом погибших наших товарищей. Они погибли во имя нашего торжества, во имя осуществления своей прекрасной мечты. Почтим же их память традиционным солдатским салютом. Предлагаю обнажить оружие.
Тускло блеснули в руках людей вороненые стволы пистолетов.
— Огонь! — скомандовал Стогов.
Три пистолетных залпа взметнули вековую тишину над вершиной и затихли в туманном месиве, даже не пробудив эха.
А в наушниках вновь звучал голос Стогова:
— И пусть никогда больше не будет на картах слов «пик Незримый», нет больше Незримого, пусть отныне самая высокая точка Кряжа Подлунного именуется пиком Великой Мечты!
В наушниках прозвучало громкое «ура». Так пик обрел новое прекрасное имя.
Отлично ориентируясь с помощью «всевидящего глаза» в непроглядной мгле тумана, участники экспедиции, экономя каждую минуту, быстро выгрузили оборудование. Вскоре на широкой косе, врезавшейся в озеро Кипящее, появились жилые палатки, покрытые прозрачной пленочкой из стогнина. В таких же стогниновых чехлах было укрыто оборудование.
Уже в первые минуты пребывания на вершине люди почувствовали, что воздух вокруг точно раскален. От изнуряющего зноя едва спасали даже установки искусственного климата, которыми были снабжены скафандры. К полудню температура поднялась до семидесяти градусов. Клубы густого пара из водоемов смешивались с хлопьями тумана, воздух даже через кондиционеры шлемов стал жарким, влажным, тяжелым. Казалось, что находишься в парной бане или в оранжерее с повышенной влажностью. Для дыхания пришлось подключить к кондиционерам кислородные баллоны.
Стогов с интересом присматривался к товарищам. Их лица за пластмассовыми щитками скафандров осунулись, посуровели. Уж слишком непривычной, какой-то неземной была эта давящая влажная жара, неподвластное свету месиво тумана, нерушимая и в то же время зловещая, точно предгрозовая тишина. Умолкли в наушниках веселые шутки, то и дело раздававшиеся в первые минуты. Люди работали молча, стиснув зубы, все чаще вскидывали глаза на часы, укрепленные в верхней части смотровых стекол. Стогов чувствовал: нужно дать товарищам отдых.
Наконец, утомленные напряженной работой и продолжительным пребыванием в скафандрах, исследователи собрались в палатке, снабженной герметически закрывающимся, непроницаемым для излучения тамбуром и установкой искусственного климата. С огромным наслаждением люди снимали с себя шлемы, подставляли разгоряченные лица под освежающие струи мощных вентиляторов.
За тонкими стенами палатки остались тропическая жара и неподвижная, непроницаемая пелена вечного тумана. А здесь, в хрупком на вид стогниновом домике, совсем по домашнему горели лампы дневного света, кондиционеры нагнетали прохладный, привычный, тоже домашний воздух в электрокофейнике аппетитно булькал закипающий кофе, суровый с виду, молчаливый Лазарев неожиданно для всех обнаружил рвение к кулинарному искусству и сейчас не отходил от элекродуховки, обещая поразить всех каким то необыкновенным пирогом собственного рецепта. Словом складывался нехитрый быт, такой знакомый каждому геологу, охотнику или иному любителю скитаний и дальних походов.
И хотя не было обязательного для кочевого быта жаркого костра, люди, сидевшие вокруг раздвижного пластмассового стола, чувствовали себя именно такими скитальцами по земным далям, и разговор шел неторопливый, обстоятельный, типично «костровый» разговор.
Общим вниманием завладел водолаз Беспалов, средних лет черноволосый мужчина, такой могучий и широкий в кости, что казалось необъяснимым чудом, как держится на нем, не расползается по швам щегольски обтянувший его морской китель.
Беспалов рассказывал о закончившихся недавно первых обследованиях подводного хребта Ломоносова, открытого советскими полярниками еще в начале пятидесятых годов. Эти обследования вызвали широкий интерес мировой научной общественности, и сейчас разведчики с удовольствием слушали очевидца и участника памятных всем событий.
— Ты, Кузьма, все на холод жаловался, — пошутил Рокотов, когда Беспалов закончил свой рассказ. — А завтра окунешься в Кипящее, согреешься, все арктические простуды, как рукой снимет.
— Что ж, Кипящее, так Кипящее, — усмехнулся Беспалов, — наше дело подводное, была бы вода, а скафандр будет.
— Да, завтра Кипящее, — задумчиво заговорил Стогов, — и сдается мне, что далеко ведут дороги от этого озера.
И Стогов заговорил о том, что все три года пребывания в Сибири влекло и манило его к себе, волновало воображение и вдохновляло на упорную, кропотливую работу по подготовке этой экспедиции.
Часами не выходя из лаборатории, где рождался стогнин возглавляя гигантские работы по созданию города науки, Стогов ни на один день не забывал о тайне пика Незримого. Поиски разгадки этой тайны вели беспокойного профессора в геологические архивы и в библиотеки, в минералогические музеи и, что было уже совсем неожиданно, к историкам, этнографам и даже фольклористам.
Еще до первого неудачного полета Стогов собрал довольно многочисленные, но очень противоречивые и порой фантастичные сведения о таинственном пике. Коренные народности, населявшие в древности этот район, видели в Незримом проявление враждебных человеку сверхъестественных сил и молениями и жертвами пытались умилостивить таинственную, не виденную никем гору. Особенно страшили здешних старожилов доносившиеся время от времени с покрытой белесой завесой вершины Незримого громовые раскаты и видимые издалека вспышки ослепительного пламени, от которых зловеще багровела пелена неподвижного тумана.
В древности этот гром, слышавшийся иной раз даже зимой, жители этих мест воспринимали как голос злых духов; позднее, пытаясь объяснить эту загадку природы, отдельные ученые считали, что Незримый — это действующий вулкан несколько особого рода. Но так как никаких других признаков вулканической деятельности Незримого, кроме грома и пламени, не было, «вулканическая гипотеза» оказалась недолговечной.
Были и еще попытки объяснить тайну Незримого, но все они за неимением фактов оказывались беспочвенными.
В последние годы, в связи с успехами геофизики, были даны новые объяснения загадки пика. Геологи установили, что Кряж Подлунный является хранилищем руд расщепляющихся ядерных элементов. Наличием большого количества радиоактивных материалов объяснялся и причудливый рельеф Кряжа Подлунного, и неравномерность растительного покрова.
Наблюдение за изменениями радиации в моменты вспышек и громовых раскатов на Незримом навело ученых на мысль, что необычный облик таинственного пика является результатом постоянного и длительного влияния ограниченных в действии самой природой могучих ядерных сил.
Впервые эта гипотеза была выдвинута Василием Михайловичем Рубичевым. После тщательной проверки имевшихся фактов и длительных наблюдений горячим сторонником этой гипотезы стал и Михаил Павлович Стогов.
— И вот теперь, друзья мои, — закончил свои пояснения профессор, — нам, первым людям, ступившим на вершину пика Великой Мечты, как мы его окрестили, предстоит разгадать характер и могущество этих сил и поискать средства подчинения их человеку. И я очень верю, что эти силы ускорят нам и процесс создания Земного Солнца.
…Рассвета на вершине не было, как не было ни ночи, ни жаркого полдня, ни ласковых сумерек. Неподвластная солнцу, непробиваемая светом мгла висела над растрескавшейся каменистой кручей, одуряющий зной опалял тело, и лишь незначительные колебания температуры свидетельствовали о смене времени суток.
Никому не спалось в ту первую ночь пребывания на вершине. И хотя в стогниновой палатке царила тишина, негромкое покашливание, светлячки негаснущих папирос в темноте показывали, что люди не спят, нетерпеливо и тревожно ожидая утра.
Отлично понимавший настроение товарищей, Игорь, тоже не смыкавший глаз, тихонько шепнул лежавшему рядом Михаилу Павловичу:
— Может быть, объявишь подъем, отец? Люди все равно не спят. Время суток здесь не имеет значения, а ночью все-таки зной меньше.
— Пожалуй, ты прав, Игорек, — так же негромко отозвался Стогов. — Здесь, видимо, удобнее вести работу ночью.
Михаил Павлович еще несколько минут подумал, потом решительно поднялся, включил свет. Сразу же, точно сговорившись, подняли головы с подушек все участники экспедиции.
— Товарищи! — заговорил Стогов. — Кажется, никто не спит. Есть такая мысль: начать работу сейчас, а днем, когда станет жарче, отдохнем.
Через десять минут в палатке никого не было. Игорь, геолог Лукичев и вызвавшиеся помочь им пилоты вертолетов Лазарев и Максимов ушли на северный участок вершины за образцами горных пород. Гидрогеолог Щукин, водолазы Беспалов и Рокотов опустились на дно озера Кипящего. Сам Михаил Павлович занялся радиометрическими исследованиями различных точек вершины.
Непривычная тишина стояла вокруг, не нарушали ее ни шелест листвы, ни птичье пение. Даже шума ветра не слышно было на укутанной в покрывало тумана вершине. Стогов неторопливо двигался вперед. Перед собой он подталкивал легкую тележку, на которой были установлены радиометры различного назначения. Одни определяли радиацию окружающего воздуха, другие, заключенные в чехлы из стогнина, двигались по каменистой почве, сигнализируя лишь о том, что было скрыто в толщах коварного пика.
Без приключений и происшествий прошел первый день, точнее первая ночь работы экспедиции. Зато первое же знакомство с образцами горных пород, с составом воды Кипящего и пробами донных грунтов принесло немало сюрпризов.
Лукичев и Щукин даже усомнились в точности показаний приборов. Стогов не скрывал ликования.
— Как вы знаете, друзья мои, — говорил профессор — реакции синтеза ядер легких элементов или термоядерные реакции, которые протекают в недрах Солнца и других звездных миров — это процесс слияния, соединения ядер водорода в ядра более тяжелого по атомному весу гелия. Процесс этот возможен лишь при температурах, измеряемых сотнями миллионов градусов, и давлениях в миллионы атмосфер. При этих условиях синтез ядер водорода становится непрерывным, самоподдерживающимся, то есть идет цепная реакция синтеза. При этом выделяется колоссальное количество тепла. Это тепло и поддерживает не иссякающее пламя нашего Солнца.
Но во взаимодействие вступают не все ядра водорода, а лишь ядра его тяжелого изотопа — дейтерия — водорода с атомным весом два. Ядра дейтерия довольно распространены на земле.
На каждые шесть тысяч ядер обычной воды приходится одно ядро дейтерия. А проба воды озера Кипящего по самым предварительным подсчетам показывает, что здесь это соотношение уже не шесть тысяч к одному, а шесть тысяч к ста. Таким образом, Кипящее — это практически неиссякаемый источник энергетики нового типа — энергетики Земных Солнц.
Радовали и находки геологов. Даже самые предварительные подсчеты показывали, что пик Великой Мечты может на многие столетия вперед обеспечить потребности всего человечества в новом энергетическом сырье…
Так, в трудах и заботах, в мечтах и планах, прошли семь дней пребывания экспедиции на вершине. Люди утомились от почти непрерывного пребывания в скафандрах, от постоянной одуряющей жары, откровенно затосковали о чистом и глубоком небе, о солнечном свете. Работы близились к концу, казалось, что чудесный пик уже раскрыл перед исследователями все свои секреты. Однако последний день внес неожиданные изменения во все планы Стогова и его товарищей.
В тот день гидрогеолог Щукин вернулся на базу позднее обычного. Он брал пробы воды из глубоких, недавно образовавшихся впадин к северо-востоку от озера Кипящего. Щукин и его неразлучные спутники Беспалов и Рокотов погружались на дно впадин, брали образцы грунта, пробы воды. Когда завершалось знакомство с одним из наиболее глубоких озерков, и подводники уже готовились выйти на берег, вода в озере забурлила, вспенилась, точно внезапно закипела. В ту же секунду дрогнули, закачались, каменные глыбы на берегу, вслед за этим откуда-то из-за камней, подобно тысячам ракет, взвилось ввысь и вонзилось в туманное месиво ослепительное, бело-синее пламя, тотчас же прокатился гулкий удар, будя в камнях глухое, протяжное эхо.
Подводники инстинктивно вновь погрузились в глубину озерка, в наушниках воцарилась тишина.
Прошло с полчаса, когда разведчики решились, наконец, выйти на поверхность. Вновь ожили наушники, в них звучал полный тревоги голос Стогова.
— Вадим Васильевич! Вадим Васильевич! — окликал профессор Щукина. — Что у вас случилось? Почему вы молчите? Где вы находитесь? Мы видели в вашем секторе яркую вспышку и слышали взрыв. Вадим Васильевич, мы ждем вашего сообщения!
Щукин коротко рассказал Стогову обо всем, случившемся с подводниками, и предложил водолазам выходить на берег. Когда чудом уцелевшие исследователи подводных глубин ступили на каменистый берег, они не узнали тех мест, которые видели всего лишь несколько минут назад. Точно страшный ураган пронесся над берегом, гигантские каменистые глыбы были сдвинуты с места, перевернуты, а некоторые даже далеко отброшены от воды. Но больше всего удивило Щукина то, что там, где еще несколько минут назад было совершенно сухо, из широкой трещины, образованной взрывом в каменном панцире, на несколько метров вверх бил мощный фонтан грязно-желтой воды. Щукин наполнил пробирку этой водой и вместе со своими товарищами поспешил на базу.
Радостной и шумной была встреча подводников с остальными участниками экспедиции. Даже всегда сдержанный суховатый Лазарев горячо обнял возвратившихся товарищей. Не скрывал своей искренней радости и Стогов.
Когда оживление в палатке несколько улеглось, Щукин подал Стогову пробирку и пояснил:
— Эта жидкость, — посланница таинственных глубин Незримого. Мне кажется, что следует провести анализ.
Это был удивительный день. Начавшись столь тревожно, он завершился радостным для всех сюрпризом. Едва закончив анализ, Стогов восторженно выкрикнул:
— Да это же, товарищи, сверхтяжелая вода — тритий — водород с атомным весом, три. До сих пор тритий на земле получали только искусственно. Необходимо завтра же закупорить этот фонтан, обследовать все оставшиеся еще необследованными водоемы на вершине. Видимо, мы найдем и другие источники трития. Тритий — это поистине бесценный дар нашего пика людям.
Слова профессора прервал голос далекого радиста из Крутогорска:
— Пик Великой Мечты! Пик Великой Мечты? Профессор Стогов! Вас вызывает штаб по руководству экспедицией.
Михаил Павлович шагнул к микрофону;
— Стогов слушает.
— Здравствуйте, Михаил Павлович, — донесся сквозь частые потрескивания в приемнике голос Булавина. — Какие у вас новости, все ли в порядке?
Стогов доложил академику о ходе работ, о радостном открытии крупных запасов трития.
— Поздравляю всех товарищей, — в голосе Булавина звучала нескрываемая радость. — Вы сделали важнейший шаг для ускорения создания термоядерной энергетики. Трудно переоценить значение вашего открытия.
Булавин сделал паузу, а когда заговорил вновь, в голосе его послышались металлические нотки:
— Предлагаю вам, товарищи, немедленно свернуть работы экспедиции и возвращаться в Крутогорск.
По данным метеорологов, завтра в районе пика ожидаются длительные грозы и бури. Во избежание риска штаб экспедиции предлагает вам, немедленно покинуть, вершину.
Едва Булавин умолк, в палатке воцарилось тягостное молчание. Люди притихли, насупились. Нелегкую задачу предстояло им решить в эту минуту. Бури и грозы несут с собой немало коварных случайностей даже в населенных, хорошо обжитых местах, а им предстояло встретить удар стихии на вершине пика, где каждый шаг, даже в нормальных условиях, был сопряжен с риском, каждый камень таил неожиданную опасность. Какие опасности и невзгоды могут подстерегать их здесь завтра, когда разбушуется непогода?…
Но в то же время все они, участники этой, как называли ее в газетах, «первой на земле экспедиции в межпланетных условиях», чувствовали и понимали, что ценою огромных усилий множества людей пока сделаны лишь первые шаги в раскрытии сокровенных тайн пика Великой Мечты. Так могли ли они сейчас отказаться от дальнейших исканий, сдаться, отступить, чтобы потом вновь и вновь терпеливо ждать благоприятного стечения обстоятельств, снова повторять уже пройденный путь…
Стогов оглядел товарищей, они сидели задумчивые, строгие, но ни на одном лице не увидел профессор и тени растерянности или испуга. Не задавая друзьям никаких вопросов, уверенный в том, что выражает общее мнение, Стогов негромко, но с подчеркнутой убежденностью заговорил, склоняясь к микрофону:
— Виктор Васильевич! Вы слышите меня, Виктор Васильевич?… Экспедиция решила остаться. Мы благодарим вас за предупреждение, примем меры, но разрешите нам остаться. Посудите сами, природа милостиво создает нам условия для редчайшего естественного эксперимента. Трудно даже предположить, как поведет себя пик в условиях грозы и бури, еще труднее гадать, какие новые тайны откроются нам при столь исключительных обстоятельствах. Мы не можем отказаться от этого, да и, право же, риск не столь велик…
— Это очень ответственное решение, Михаил Павлович, — мягко увещевал голос Булавина. — Продумайте, взвесьте все еще раз. Товарищ Брянцев тоже настаивает на возвращении, — Булавин этим аргументом явно хотел склонить спор в свою пользу.
Стогов готовился было возразить, но его опередил водолаз Беспалов. Положив свою огромную ручищу на плечо профессора, подводник мягко, но решительно отстранил его от микрофона и, медленно роняя слова, сказал:
— Перерешать, товарищ академик, не будем. Все согласны с товарищем Стоговым. Прав наш профессор: грех отказываться от такого опыта. Нам сама природа этот опыт ставит. Я, водолаз Кузьма Беспалов, парторг экспедиции. Все члены нашей группы — коммунисты. Мы просим вас передать в обком товарищу Брянцеву наше партийное решение: мы добровольно и сознательно остаемся на вершине…
И вот замолк далекий голос Булавина, протрещал в приемнике последний разряд и в стогниновой палатке наступила тревожная тишина. Никто не проронил ни слова.
Казалось, что ничего не изменилось в палатке. Так же мерно гудели мощные вентиляторы, булькал в кофейнике закипающий кофе, мерно отсчитывали секунды большие настенные часы. Но люди, так же как и четверть часа назад неподвижно сидевшие у стола, стали уже иными: строже, тверже стали лица, резче обозначились морщины около глаз.
Каждый о своем думал в эти тревожные минуты: один вспоминал жену, другой посылал привет своим непоседливым ребятишкам, третий придирчиво взвешивал прожитые годы… По-разному и о разном думали эти люди, но не было в их мыслях сожаления и страха. По зову сердца пришли они на эту вершину, большая мечта привела их на этот затерянный на просторах земли остров неземных миров. И если даже завтра их ждала гибель, они не могли сойти с пути, выбранного на всю жизнь.
Стогов с любовью глядел на своих товарищей. Ничто не выдавало охватившего их волнения, только чаще, чем обычно, тянулись они к портсигарам, да кое-кто, встав, начал размеренно ходить по палатке.
«Как на фронте перед атакой», — подумал Стогов. Фронтовое воспоминание сменилось новой мыслью: «Но нельзя допустить, чтобы грусть и тревога овладели людьми», и старая фронтовая закалка подсказала правильное решение: «Надо действовать…» И Стогов первым прервал затянувшееся молчание:
— Что же, друзья, перерешать не будем… Теперь думай, не думай, а бурю нам пережить надо. Пойдем готовиться…
Слова Стогова точно сняли с людей давящую их тяжесть. Все задвигались, зашумели, все наперебой высказывали мнение, что и как надо сделать…
Сделать надо было немало. Прежде всего толстыми капроновыми тросами привязали к каменным глыбам вертолеты, так же закрепили и палатку. Стогов отдал распоряжение завтра продолжать работы в намеченных районах, но действовать только попарно, не удаляясь друг от друга дальше, чем на двадцать метров. Геологам, работающим в районе вчерашнего взрыва, водолазам и гидрогеологу Щукину, кроме того, было предложено вести работы в поясных карабинах. Поясные карабины по настоянию товарищей вынуждены были надеть и Стоговы, остававшиеся на берегу озера Кипящего.
На редкость мглистым даже для лишенной солнечного света вершины выдалось это утро. Точно еще гуще, непроницаемее стала пелена тумана, давящий зной был разлит вокруг…
Михаил Павлович и Игорь то и дело с тревогой посматривали вверх. Но пока все было спокойно. Время уже клонилось к полудню, когда в туманном месиве еще робко и беззвучно замерцали дальние желтоватые вспышки молний, частой скороговоркой пророкотал где-то вдалеке гром… И вновь все стихло. «А может быть, пронесет», — впервые мелькнула у Стогова надежда…
Но вот стрелки часов накрыли одна другую на цифре 12. И в то же мгновение, точно по заранее намеченному графику, откуда-то сверху пелену тумана прорезала ослепительная стрела молнии. И тотчас, казалось, все вокруг дрогнуло и закачалось от могучих раскатов грома. Все новые и новые вспышки молний, разгоняя вековую пелену тумана, озаряли вершину, раскаты грома сотрясали ее каменный панцирь.
С каждой секундой воздух раскалялся все больше, Стогов даже через скафандр чувствовал его обжигающее прикосновение к телу, все труднее становилось дышать, легкие отказывались принимать почти лишенный кислорода перегретый пар. Михаил Павлович подключил кислородный баллон, в тот день они были вручены всем участникам экспедиции. Сразу стало легче, тело словно обрело новые силы. Стогов шагнул ближе к озеру и вдруг увидел, что вода в Кипящем забурлила, теперь оно было действительно кипящим. С громким шипением из озера вырывались клубы густого пара, вода клокотала, дыбилась, качалось, еще мгновение, и она вырвется из берегов, обжигающий поток хлынет на прибрежные камни. Но этого не произошло. Резкий порыв ветра рванул завесу тумана, разрезал, пробил ее; впервые за все время пребывания людей на вершине Стогов на секунду увидел над своей головой краешек неба. И хотя оно было низким, тяжелым, свинцово-черным, Михаил Павлович чуть не вскрикнул от радости и оглянулся, ища глазами следовавшего сзади сына.
Как было условленно, Игорь двигался метрах в пятидесяти за отцом. Он приветливо помахал рукой Стогову, на сердце Михаила Павловича стало теплее: все-таки у него был хороший сын.
Эта радостная мысль исчезла так же мгновенно, как и появилась. Вспышки молний вновь рассекли пелену туч, громовые раскаты сотрясли землю, и тотчас же сверху, сбоку и со всех сторон ворвались, захлестали, сплелись в сплошную сеть и закружились в неистовом танце дождевые струи. Точнее, дождь, ливень был где-то внизу, а здесь, на заоблачной вершине, бушевала лютая ледяная метель. Колючие, остроребрые льдинки — градины плясали и кружились, настигали друг друга, сталкивались в воздухе, рассыпались мелкой ледяной пылью, точно шрапнель, стучали о каменистый грунт.
Неистово кружащуюся пелену града то и дело озаряли молнии, сотрясали непрерывные раскаты грома. Это непривычное сочетание июльской грозы и декабрьской метели было настолько неестественным и жутким, что Стогов невольно отпрянул назад и даже зажмурился, но тут же усмехнулся над своей секундной слабостью, открыл глаза и с благодарностью подумал о профессоре Клюеве. Его прибор действовал безотказно, а ведь в такой кромешной тьме да еще вдобавок в метель совершенно бессильным оказалось бы самое острое человеческое зрение. Но чудесный электронный глаз не боялся ни мглы, ни тумана, ни ледяной метели.
Ориентируясь с помощью «всевидящего глаза», Михаил Павлович решил обойти вокруг озера Кипящего, понаблюдать за изменениями в его поведении.
Пройдя по берегу метров двести, Михаил Павлович обратил внимание на странное явление. Ледяная крупа довольно толстым слоем устилала каменистый грунт. Местами крупа начала подтаивать и лежала темная, рыхлая, ноздреватая. Но встречались участки, на которые градины словно не попадали, эти участки алели красноватыми островками среди бугристого ледяного покрова.
Приглядевшись внимательнее, Стогов увидел, что ледяная шрапнель падает и на эти островки, но не залеживается, а мгновенно темнеет, тает. Кое-где грязноватые лужицы растаявшего града клубились паром, точно водяные брызги на раскаленной плите.
Стогов склонился над одной из лужиц, намереваясь сфотографировать ее с помощью все того же «всевидящего глаза», сделать радиометрические замеры, а заодно и взять несколько капель воды, чтобы подвергнуть ее затем тщательному анализу. Стогов уже готовился щелкнуть затвором фотоаппарата, как услышал радостный и вместе с тем тревожный возглас Игоря:
— Взгляни, отец! Смотри, что я сейчас поднял!
Михаил Павлович обернулся к сыну. В руках Игоря он успел заметить какой-то голубоватый камень. В то же мгновение Стогов почувствовал, как почва у него под ногами поплыла в разные стороны, громовой взрыв потряс все вокруг. И тотчас же в помертвевших ушах наступила давящая тишина, слабея и теряя сознание, Стогов почувствовал, как, вдавливая кости, его ударило в грудь чем-то тугим и горячим, страшная сила рванула его ставшее чужим тело, несколько раз перевернула в воздухе. Последнее, что успел увидеть Михаил Павлович, — это вздыбившиеся навстречу ему волны озера Кипящего…
И снова клейкая весенняя зелень закипела на ветвях деревьев в скверах и парках Крутогорска, пестрый цветочный ковер привольно раскинулся на многочисленных клумбах, легкий пар клубился над видневшимися вдали горами, в воздухе разлились крепкий, бодрящий, ни с чем не сравнимый настой первых цветов, молодой зелени, ароматы пробудившегося леса и согретых солнечными лучами гор. Весна ворвалась в этот молодой северо-сибирский город, весна принарядила улицы, освежила, сделала ярче краски домов, автомобилей, осветила улыбками лица людей, убыстрила их шаг, вселила в их души новые желания и надежды. Волшебница-весна, ласковая и шаловливая, капризная и щедрая, звенела над городом, она владычествовала в нем, и город, утомленный зимней стужей, охотно подчинялся ее доброй власти.
Распахнув разноцветные плащи, пальто, жакеты, люди шли по улице, весело улыбаясь солнцу, зелени, друг другу.
Среди сотен улыбающихся лиц на людном Фестивальном проспекте можно было заметить человека, как будто не радующегося весне. Человек этот уже немолод, лицо у него широкое, крупное, с резкими чертами; глубоко посаженные глаза глядели зорко, строго, неуступчиво. Одетый в легкий светлый плащ, такую же кепку, человек шел, твердо печатая шаг, время от времени сильным плечом отодвигая со своего пути замешкавшихся встречных. При этом он, не оборачиваясь, коротко бросал: — Извините, — и шел дальше, так же напористо и твердо.
По Фестивальному проспекту человек дошел до угла Университетской улицы, где возвышалось отделанное бледно-розовой пластмассой здание главного крутогорского почтамта. Не обращая внимания на нервно вышагивающих перед дверьми пареньков и девушек (в Крутогорске, как и во всех других городах, влюбленные предпочитали всем другим местам свиданий часы у почтамта), человек быстро поднялся по лестнице, прошел через зал и остановился у окошечка с табличкой: «Выдача корреспонденции до востребования». Вынув из желтого старомодного бумажника обернутый в целлофан паспорт и подавая его в окошечко он все так же строго, без улыбки спросил:
— На имя Прохорова Павла Сергеевича есть что-нибудь?
Прочитав врученную ему девушкой открытку, неопределенно хмыкнув и небрежно сунув открытку в карман, Прохоров закурил и неторопливо направился к выходу.
Мысли Прохорова были совсем не столь спокойны и уверенны, как его вид. Павел Сергеевич размышлял о том, что надо основательно обосновываться в Крутогорске, куда он прибыл не так давно, нужно помочь племянничку, от которого только что получил открытку, стоит завязать хоть какие-нибудь знакомства, очень уж одиноко без людей.
Невеселые воспоминания всколыхнулись в нем, воспоминания о таких дальних днях и таких печальных для него событиях, что уж давно бы рад Павел Сергеевич забыть обо всем этом, но не забывалось, не уходило из памяти, держало за душу. И порожденные воспоминаниями мысли, колючие, горькие, зароились в его мозгу.
Как ни был поглощен Прохоров созерцанием и обдумыванием своего прошлого, его внимание привлекла наклеенная на рекламный щит афиша: «Сегодня в городском лектории состоится лекция доктора физико-математических наук, профессора М. П. Стогова «Перспективы термоядерной энергетики».
Прохоров уже не раз слышал это имя, разные люди произносили его с различными интонациями. Лет пять назад известный лишь сравнительно узкому кругу специалистов, Михаил Павлович Стогов стал одним из самых популярных ученых страны. Прохоров уже давно стремился встретиться со Стоговым, и, если представится возможность, даже познакомиться с ним. Эта встреча и знакомство также входили в планы устройства на новом месте.
Поэтому, взглянув на часы и убедившись, что до начала лекции осталось всего минут тридцать, Прохоров вскочил в троллейбус и заспешил в лекторий.
Павел Сергеевич поспел как раз вовремя. Едва он нашел свободное место в переполненном людьми зале, как администратор предоставил слово профессору Стогову. В зале вспыхнули аплодисменты. Прохоров, аплодируя вместе со всеми, поймал себя на том, что у него при имени Стогова сильно и часто забилось сердце. Павел Сергеевич даже невольно подался вперед, стараясь не пропустить момента, когда появится Стогов. Прохоров более всего верил первому впечатлению и хотел составить его незамедлительно.
Стогов появился из бокового входа на сцену. Взойдя на трибуну, он с неожиданным задором и легкостью встряхнул пышными темно-каштановыми волосами, провел рукой по своему выпуклому, точно вылепленному лбу и улыбнулся, его небольшие темно-серые глаза под густыми бровями заискрились, стали молодыми, чуть лукавыми.
— Так это тот самый Стогов, что на этом пике, как его, на Незримом? — услышал Прохоров сзади себя громкий шепот.
Прохоров оглянулся и увидел двух совсем молодых ребят, наверное, школьников. Они глядели на профессора с таким нескрываемым восхищением, что у Прохорова даже сердце кольнуло от зависти.
— Лет двадцать с небольшим назад, — начал профессор, — когда я был еще довольно молодым человеком, а многих из сидящих в этом зале вообще не было на свете, влиятельные газеты Запада с великим шумом поведали миру о том, что в безлюдных аргентинских пампасах, на берегу пустынного озерка некий ученый создал действующую энергетическую термоядерную установку. Сообщение это вызвало подлинную сенсацию. На место, указанное бойкими репортерами, устремились журналисты и ученые… и, конечно, не нашли ни самого изобретателя, ни его диковинной установки. Так и осталось тайной: был ли то ловкий шарлатан, который ввел в заблуждение мировую общественность, или же это была газетная «утка» падких на сенсацию репортеров. Да и нет нужды разгадывать эту тайну. Овладение законами регулирования термоядерной реакции да еще создание установки для ее энергетического использования — это задача, совершенно непосильная для любого даже сверхгениального ученого-одиночки. Лишь коллективными усилиями, коллективным разумом, талантом представителей многих отраслей знания может быть окончательно решена эта поистине титаническая проблема.
Взволнованно и образно говорил Стогов о великом, продолжающемся многие тысячелетия походе человечества к вершинам знания и власти над природой, о борьбе за энергию, являющуюся материальной силой этой власти, о долгом и трудном пути от зажженного своей рукой костра до сотворенного своими руками Земного Солнца.
Перед взором слушателей возникли картины многовекового варварского истребления в бесчисленных топках лесов, угля, нефти. К концу XIX — началу XX века экономисты и энергетики подсчитали топливные запасы нашей планеты. Неутешительны были эти подсчеты. Учитывая непрерывный рост потребностей человечества в энергии, люди должны были за два-три столетия сжечь в своих топках все дрова, весь уголь, всю нефть… Правда, в их распоряжении осталась бы еще сила рек, приливов, ветра, источники подземного тепла и жалкие крохи солнечных лучей, которые к тому времени научились включать в полезную работу. Но как все это было ничтожно мало в сравнении даже с тем, что уже требовалось людям, а ведь потребление энергии все больше возрастало.
Луч надежды блеснул людям в тот июньский день 1954 года, когда из маленького подмосковного городка всему миру засияли электрические огни, зажженные силой покоренных людьми нейтронов. Так всходила светлая заря нового атомного века.
Но, к сожалению, это был лишь луч надежды. Трезвые подсчеты показали, что если всю энергетику настоящего и ближайшего будущего перевести на ядерное топливо, то расщепляющихся материалов хватит тоже на 200–300 лет.
Так неужели же атомному веку суждено стать лишь веком в прямом смысле слова, неужели лишь лучом надежды оказался пуск первой установки мирного атома и потомков все же настигнет страшный призрак энергетического голода?
Против такой мрачной перспективы восставало все, с ней не могли мириться разум, совесть человека, чувство долга перед грядущими поколениями. И тогда ученые сыны и дочери великой страны, строящей коммунизм, обратили свои пытливые взоры к Солнцу. К тому времени люди уже немало знали о щедром полуденном светиле. Им было известно, что Солнце в 329 400 раз тяжелее Земли, что поперечник солнечного шара в 109 раз превосходит поперечник Земли. Было даже выяснено, что каждый квадратный сантиметр поверхности Солнца излучает 6 киловатт энергии, что Солнце ежесекундно теряет в собственном весе 4 миллиона тонн, и при этом за миллион лет масса Солнца убывает всего на одну миллиардную часть.
В те годы перед наукой встал вопрос: каковы источники этой нескудеющей щедрости великого светила, что питает его неиссякаемую энергию? Пытливая человеческая мысль пробилась сквозь мрак и холод Космоса и заглянула в таинственные недра Солнца. Оказалось, что там, под ослепительно сверкающей газовой оболочкой, при температуре в сотни миллионов градусов и давлении в миллионы атмосфер ядра легчайшего из элементов — водорода сливаются в ядра солнечного газа — гелия. При этом высвобождаются колоссальные количества энергии. Каждый новый грамм гелия в пылающем солнечном шаре — это новые 175 тысяч киловатт-часов энергии. Целый час работы всех агрегатов крупной электростанции и ничтожные доли секунды взаимодействия атомных ядер в недрах Солнца!
…Напряженная тишина воцарилась в зале, когда Михаил Павлович Стогов заговорил о дерзновенном замысле ученых зажечь свое Земное Солнце, подчинить термоядерные реакции воле человека, ликвидировать вековую зависимость Земли от капризов небесного светила.
— В эпосе многих народов, — взволнованно говорил профессор, — веками жили сказания о том, как синица зажгла море. Ныне наука открыла человечеству возможность зажечь море, зажечь весь Мировой океан. Это — поистине великая цель, генеральная задача науки. В водах Мирового океана содержится 25 триллионов тонн дейтерия — тяжелого водорода с атомным весом 2, по 10 тысяч тонн на каждого жителя нашей планеты; если учесть, что преобразование грамма дейтерия в гелий будет в земных условиях сопровождаться высвобождением даже только 100 тысяч киловатт-часов энергии, то на долю каждого живущего на земле придется миллион миллиардов киловатт-часов, то есть столько же, сколько ныне все энергетические установки Земли могут выработать за 30 лет. И весь этот океан энергии на долю лишь одного человека.
Таковы возможности мирного промышленного ядерного синтеза. Если даже потребление энергии на нашей планете возрастет в тысячи раз, то и тогда дейтериевого топлива человечеству хватит на многие миллионы лет.
Термоядерные электростанции, энергия, извлеченная из недр Мирового океана, — это не только устранение угрозы энергетического голода, но и новый климат земли, и полеты в межзвездные дали, и такое изобилие жизненных благ, такой взлет человеческого могущества, такой залог человеческого счастья, что робкими и наивными покажутся все мифы, легенды, все мечты и пророчества древности.
Стогов говорил, не заглядывая в конспекты, речь его лилась свободно и вдохновенно, броскими, резкими мазками рисуя взволнованным слушателям картину прекрасного будущего…
И люди — жители самого молодого сибирского города — видели в эти минуты землю такой, какой видел и любил ее этот невысокий глубоко взволнованный человек с бледным худощавым лицом, озаренным улыбкой счастья. И все, сидящие в зале, чувствовали, какой счастливый человек выступает перед ними, каким счастьем является его жизнь, посвященная человеческому счастью.
Стогов говорил, и взорам слушателей открывалась Земля, какой станет она через несколько десятилетий…
Сияние жарких Земных Солнц навсегда победило мглу полярной ночи, растопило вековые льды у Северного и Южного полюсов. Пальмовые рощи шумят в исчезнувшем царстве вечной мерзлоты, виноградари Таймыра приветствуют мастеров выращивания апельсинов в далекой Антарктиде, моря пшеницы и хлопка шумят на жирных почвах Сахары, реки нужнейших металлов льются из глубочайших земных недр, в далекие странствия отправляются исполинские звездолеты… Жизнь на земле стала достойной человека. И человек стал иным. Давно канули в прошлое заботы о пище, одежде, жилье. Давно забыты болезни, далеко за сто лет раздвинуты границы человеческой жизни. И каждый день нового человека на обновленной земле — это радость, радость созидания, познания, бытия…
Во имя этой радости грядущих поколений жил, трудился, боролся, дерзал стоящий на трибуне человек, к борьбе за достижение радости для всех он звал своих слушателей.
Вместе со всеми аплодировал словам Стогова и сидевший в пятом ряду Прохоров. Но мысли, трудные, тревожные, тайные, надежно скрытые от всех под ставшим привычным для него обликом суховатого делового человека, не покидали Павла Сергеевича. В своих мечтах он тоже не раз видел Землю будущего, но она была совсем иной, чем рисовалась Стогову и всем сидящим в этом зале. Прохоров верил, что настанет день осуществления его надежд и планов, а пока нужно было готовиться к этому дню. И потому, едва закончилась лекция, и Стогов, ответив на бесчисленные вопросы, по-прежнему широко, дружески улыбаясь, сошел с трибуны, Прохоров двинулся навстречу Михаилу Павловичу. Довольно бесцеремонно отстранив плечом людей, стоявших рядом с профессором, Прохоров протиснулся вперед и, глядя прямо в улыбающиеся стоговские глаза, быстро заговорил:
— Я, товарищ профессор, механик по точным приборам, Прохоров моя фамилия. Я прослушал вашу лекцию, товарищ профессор, и очень хочется приобщиться к такому великому делу. Поэтому прошу, так сказать, если вакансии есть, посодействовать…
Слушая Прохорова, Стогов поймал себя на мысли, что неожиданный собеседник чем-то встревожил его, показался даже неприятным. Он внимательно всмотрелся в Прохорова — немолодое, умное, волевое лицо, взгляд прямой, острый. Нет, в лице ничего неприятного не было. Может быть, речь, витиеватая и в то же время какая-то приниженная, излишне просительная. Но ведь человек может и смутиться, невольно стать косноязычным… И в голосе тоже не было ничего неприятного. Низкий хриплый голос немолодого, много курившего человека. И все же что-то в этом Прохорове настораживало, вызывало неприязнь. «Да что это я в самом деле? — возмутился про себя Стогов. — Человек ко мне с душой, как умеет, а я гляжу на него, как на некое пугало да еще анализирую собственные ощущения. Старею, видно, придирчив стал».
И чтобы прервать затянувшуюся паузу и исправить свою неловкость, Стогов, пересилив себя, ободряюще улыбнулся и сказал:
— К великому делу, говорите? Это неплохо, право, неплохо. Только я, товарищ Прохоров, кадрами механиков не ведаю. Побывайте в отделе кадров нашего института, там вам и скажут, есть ли вакансии. Думаю, что есть. Работы у нас много…
Действительно, работы у Стогова было очень много… Год назад, в тот памятный день на вершине пика Великой Мечты вовремя подоспевшие к месту неожиданного ядерного взрыва Игорь, Лукичев и Лазарев с большим трудом извлекли Михаила Павловича из вод Кипящего. Стогова немеденно перенесли в палатку, которая уцелела лишь потому, что находилась под прикрытием довольно высокой каменной гряды на берегу озера.
С величайшими предосторожностями с Михаила Павловича сняли прозрачный скафандр. Профессор лежал на постели, лицо его бледное, осунувшееся, с плотно сомкнутыми веками, было совершенно безжизненным. Только тяжелое, хриплое дыхание, вырывавшееся из сжатых губ, свидетельствовало, что в распростертом на простыне теле еще теплится жизнь.
Суровые и молчаливые стояли участники экспедиции у постели своего пораженного взрывом руководителя. Беспалов первым оправился от потрясения, отошел к столу, включил рацию. Крутогорск не отвечал, небывалая гроза и ядерный взрыв на вершине нарушили радиосвязь. Ожидать ее восстановления было невозможно. Каждая секунда промедления могла оказаться роковой для жизни Стогова.
Михаилу Павловичу сделали инъекцию биогена, но сознание к пострадавшему не возвращалось. Так прошел час, показавшийся всем вечностью. В палатке царило тягостное молчание, только слышно было тяжелое, редкое дыхание профессора. А за стенами, заглушая все звуки, бушевали огненные смерчи. Гроза не унималась. По-прежнему полыхали острозубые зигзаги молний, артиллерийской канонадой грохотали раскаты грома, где-то вдалеке раскатисто ухнули два новых взрыва… Подняться в воздух в таких условиях нечего было и думать. Но невозможное нужно было сделать во имя спасения жизни профессора, во имя спасения жизни всех других участников экспедиции, которые в любую минуту могли стать жертвой очередного взрыва.
Все, находившиеся в тот миг в палатке, понимали это, но никто не осмеливался высказать свои мысли. Люди хмуро молчали, лишь изредка с надеждой посматривая на Лазарева. Пилот сидел у стола, опустив массивную голову. В плотно стиснутых губах он зажал неразлучную трубочку, которую так и не зажег. Лазарев понимал настроение товарищей, сознавал, что лишь он один может спасти этих людей. Может спасти, но может и погубить… Справится ли его вертолет с беспощадной стихией…
Но не раздумий, а действий, только действий ожидали от него сейчас товарищи. Лазарев встал, молча натянул скафандр и, прежде чем надеть шлем, коротко и очень спокойно, точно речь шла о совсем обычном деле, пригласил:
— Пошли в вертолет, друзья. Полетим…
Стогова вновь облачили в скафандр и, закрывая своими телами от порывов неистового ветра, сами то и дело падая, оступаясь, бережно понесли к вертолету.
О том, что больше сопутствовало успеху этого полета — беспримерное «везение» или беспримерное мастерство пилота, участники экспедиции впоследствии так и не могли прийти к единому мнению. Не мог ответить на этот вопрос и сам Лазарев. Впрочем, молчаливый «воздушный шофер» и не любил вспоминать об этом рейсе. А о том, какого напряжения всех душевных и физических сил стоило Лазареву получасовое виртуозное лавирование тяжелой машиной на ураганном ветру в огненной паутине молний красноречивее всяких слов свидетельствовала широкая серебряная прядь, как бы разрезавшая надвое смолисто-черную шевелюру пилота…
Как ни труден был этот полет, но завершился он успешно, и как раз вовремя. Усиленная доза биогена помогла спасти висевшую на волоске после тяжелой контузии жизнь Михаила Павловича Стогова.
Печальное происшествие на вершине неожиданно открыло еще одно неизвестное до того качество стогнина. Оказалось, что хрупкая с виду пластмасса способна противостоять не только смертоносной радиации, но и удару взрывной волны колоссальной силы. Именно это свойство стогнина и позволило Михаилу Павловичу, оказавшемуся сравнительно недалеко от центра ядерного взрыва, отделаться счастливой, при таких обстоятельствах, контузией.
Однако, даже и с помощью чудодейственного биогена, лечение Михаила Павловича продвигалось довольно медленно. Тянулись бесконечные дни в больничной палате. Как хотелось Стогову поскорее покинуть ее, вновь вернуться в привычный мир молодого института.
А в лабораториях Обручевска в те дни царило подлинное ликование. После экспедиции Стогова тайны пика Великой Мечты больше не существовало. Доклады Игоря Михайловича Стогова и геолога Лукичева о результатах обследования таинственного пика явились настоящей сенсацией. Результаты экспедиции не только подтвердили, но и превзошли самые смелые прогнозы и предположения Михаила Павловича.
— Если переходить на язык ювелиров, — шутливо говорил Игорь Стогов корреспондентам многочисленных газет, — и сравнивать Подлунный кряж с драгоценным ожерельем, то пик Великой Мечты в нем самая крупная и ценная жемчужина.
— Судите сами, — далее Игорь обычно переходил на сугубо деловой язык, — одним из основных видов современного ядерного горючего является уран, точнее, его тяжелый изотоп с атомным весом 238. Но для того, чтобы разжечь, разбудить это традиционное топливо реакторов, требуются усилия его более легкого собрата — урана с атомным весом 235. Однако, хотя урана на земле и много, этот наиболее ценный легкий его изотоп составляет в общих запасах лишь доли процента. Так считалось до сих пор. А теперь, побывав на вершине, мы подарили нашей стране заботливо припасенные для нас природой сотни тысяч тонн этого ценнейшего из металлов. Ныне нет больше сложной проблемы извлечения «чистого» урана-235.
У вас, вероятно, возникает законный вопрос: как же при таких условиях пик — этот сверхгигантский атомный котел — до сих пор не взлетел на воздух, не стал источником величайшего в истории стихийного бедствия. Дело в том, что природа «творила» пик с какими-то особыми вдохновением и заботливостью. Взрывоопасные урановые пластины пронизаны породами, замедляющими бег нейтронов, не позволяющими цепной реакции распространиться на всю массу урана, что привело бы к гигантской катастрофе. Правда, отдельные взрывы время от времени все же случаются, но они носят локальный, замкнутый характер и не приводят к бедствию.
Но Незримый таит в своих недрах сокровища, неизмеримо более ценные, чем даже уран-235. В породах-замедлителях присутствуют довольно мощные линзы одного из наиболее легких металлов — лития. При облучении же лития нейтронами, в чем на Незримом недостатка нет, выделяется самый ценный из изотопов водорода — сверхтяжелый водород с атомным весом 3, так называемый тритий. Фонтаны подземных вод, устремляясь к вершине Незримого, вымывают, растворяют в себе тритий. Так получаются молекулы сверхтяжелой воды. Ее мы и обнаружили в «фонтанах» на вершине Незримого. Еще месяц назад на всей земле были известны лишь несколько сот граммов трития. Ныне мы счастливы сообщить, что запасы трития можно уже сейчас исчислять тоннами.
Тритий, как вы знаете, — это важнейшее и наиболее экономичное топливо будущих термоядерных реакторов. Открытие здесь огромных запасов трития значительно облегчает для нас процесс зажжения Земного Солнца.
…Процесс воспламенения будущего неиссякаемого источника тепла и света действительно облегчался, но требовалось найти еще материал, из которого можно было бы изготовить сосуд, способный надежно упрятать частицу солнца. Этим и были заняты люди в многочисленных лабораториях Обручевска.
Не узнать было в те дни Виктора Васильевича Булавина. Обычно сдержанный и педантичный до крайности, сейчас он забыл о привычном распорядке суток, о сне и отдыхе.
Да и можно ли было уснуть, если на первых порах с испытательных стендов поступали только нерадостные вести.
Начиная поиски, Булавин заявил сотрудникам своей группы:
— Все известные нам металлы не могут участвовать в конкурсе. Природа создала их исключительно для пользования в земных условиях, ни один из металлов не годится в качестве оболочки для Солнца. А нам нужен именно такой материал. Не использовать уже существующее, а создать новое — в этом наша цель.
И снова, как и при поисках стогнина, решающее слово должны были сказать химики и металлурги. Но слишком сложна и необычна была эта задача. И потому так неутомимо создавались все новые и новые рецепты небывалых сплавов и пластических масс.
Снова и снова образцы материалов направлялись в испытательные камеры, и с удручающей однообразностью повторялось одно и то же.
В просторное, лишенное окон, помещение с полом, потолком и стенами из многометровых бетонных плит робот бережно вносит объемистую «баранку», изготовленную из материала, подлежащего испытаниям.
Проходит несколько минут, и мощные насосы выкачивают из сосуда, являющегося по замыслу Булавина прообразом будущего реактора, воздух. А из динамика телевизофона уже доносится команда академика:
— Начать наполнение.
И вот уже точнейшие приборы доносят людям, что в вакуум сосуда «впрыснуты» несколько граммов плазмы дейтерия и трития.
Новая команда академика, и оживают стрелки вольтметров и амперметров, мерцают сигнальные глазки электронных термометров.
Булавин всегда с волнением и надеждой ждал эту решающую минуту эксперимента. Виктору Васильевичу, Игорю Стогову и другим, кто стоял в эти мгновения у пульта управления, казалось, что они видят, физически ощущают, как летящий со скоростью света поток электронов обрушивается на «голые», лишенные электронной брони ядра дейтерия и трития, стягивает их в тончайший жгут и подвешивают в пустоте, оберегая от опасной встречи со стенками сосуда…
С каждой секундой нарастает сила тока, поступающего в сосуд, с каждой секундой нарастает температура плазмы. Счет уже идет на сотни тысяч ампер и десятки миллионов градусов… И вот уже взоры людей прикованы к счетчикам нейтронов, не оживут ли они, не возвестят ли о начавшейся в плазме цепной реакции синтеза.
Секунда, другая… И ослепительная вспышка озаряет экран телевизофона… Это значит, что сосуд расплавился, взорвался, сгорел. Это значит, что еще один материал оказался недостойным высокой чести стать оболочкой Земного Солнца.
И вот уже бесстрастный робот входит в испытательную камеру, чтобы вынести из нее жалкие остатки установки, очистить место для новой, которая очень скоро вновь появится здесь. Ведь люди, хмуро и молчаливо уходящие сейчас с пульта управления, очень скоро вернутся сюда, чтобы снова и снова пытаться вырвать у Солнца его величайшую тайну.
И снова вносили роботы сосуды солнечного газа в испытательные камеры, и новые горькие записи появлялись на страницах лабораторных журналов.
В разгар «штурма Солнца», как называли свою работу сотрудники института, в Обручевске вновь появился Михаил Павлович Стогов. Как бы помолодевший и какой-то удивительно бодрый, он поспевал всюду. Его видели у прессов и плавильных печей, от его зоркого глаза не укрывалась ни неточность в дозировке компонентов, ни внезапный каприз всегда послушного автоматического наблюдателя. Повеселел загрустивший было Виктор Васильевич, все чаще теперь играли улыбки на лицах утомленных бесконечными неудачами сотрудников института.
Небывало ранняя бурная и спорая весна бушевала в те дни над Крутогорском. Еще неделю назад стыла Земля в объятиях ярых ветров, лютовали морозы и, казалось, не будет конца злой бесконечной зиме. Но вот, вначале робко, чуть слышно, а потом все увереннее, тверже дохнули в лицо иные ветры, рожденные где-то за тысячи верст, в знойных азиатских степях. И под их напором умолкли, сдались морозные вихри, потемнел, растрескался залежавшийся снеговой панцирь, а там уже звон первого ручья возвестил о наступлении долгожданной весны. И Солнце, что день ото дня становилось щедрее, ярче, словно торопило людей что же вы медлите, смелее вперед! Я жажду видеть моего земного собрата!
В один из таких по-весеннему ярких и бодрящих дней в Обручевском институте возникла мысль попробовать ввести в стеновой материал будущего термоядерного реактора в качестве дополнительного компонента завоевавший широкую известность стогнин. Предложение об этом Виктора Васильевича Булавина показалось многим неожиданным. Даже Стогов не скрывал недоумения. Ведь стогнин славился своей непроницаемостью для радиации во время трагических событий на Незримом он проявил стойкость к сильнейшей взрывной волне, но до сих пор никто не считал стогннн тугоплавким материалом, а сейчас от него требовалась способность выдерживать сверхвысокие температуры. Но слишком велико было желание скорее обрести власть над звездным пламенем, и проект Булавина был принят.
В спорах, сомнениях и тревогах прошло несколько дней, и вот уже появились в журнале записи о данных первых лабораторных анализов нового материала. «Внешний вид — серебристый с металлическим отливом, напоминает алюминий. Удельный вес — единица. Температура плавления — один миллион градусов. Способность выдерживать давление — 100 тысяч килограммов на квадратный сантиметр поверхности…»
До сих пор мировая техника не имела в своем распоряжении материала с такими характеристиками. Данные анализов буквально потрясали исследователей, снова и снова проверялись результаты экспериментов, цифры оставались неизменными.
…Настал, наконец, день, когда собравшиеся у экрана телевизофона ученые увидели, как послушный приказам электронного мозга робот бережно спустил на бетонный фундамент испытательной камеры серебристую баранку миниатюрного реактора.
В напряженной тишине особенно четко и торжественно звучали слова команд. И хотя безотказные автоматы исполняли приказы в считанные доли секунды, вечностью казались они наблюдателям.
Вот сила тока, нагревающего плазму, достигла миллиона ампер. Критическая точка. Обычно реакторы не выдерживали дальнейших нагрузок…
Два миллиона ампер, три миллиона. Электронный термометр показывает небывалую еще на Земле температуру плазмы — сто миллионов градусов. Сто двадцать. Затихли наблюдатели. По-прежнему неподвижна, спокойна серебристая баранка. И даже не верится, что в ней сейчас вьется тонкий и слабый пока еще жгутик неугасимого звездного пламени.
Еще секунда, и заработали счетчики нейтронов.
— Товарищи, — каким-то чужим глуховатым голосом негромко сказал Булавин! — Товарищи! В установке началась цепная термоядерная реакция!
Стоявшие рядом с академиком люди не проронили ни слова. Да и какими словами могли они выразить свои чувства. Тысячи лет шел человек от пещерного костра к свету и щедрому теплу своего, немеркнущего земного светила. Одаривший Землю огнем, Прометей зажег в людских сердцах неугасимое пламя, великую мечту о земных рукотворных звездах. И вот сейчас, в нескольких сотнях метров от этих утомленных многомесячными поисками людей, ничем не напоминавших бессмертного героя древности, в прочном сосуде бился, дышал, жил похищенный их трудом и разумом осколок жаркого Солнца. Второе в истории человека похищение небесного огня свершилось. Оно было совершено советскими людьми и для людей.
Но неукротим человек в своем стремлении к счастью, свету и истине. И потому вечером этого памятного дня Булавин говорил понимающе улыбавшемуся Михаилу Павловичу:
— Сделан первый шаг. Солнцелит, как вы назвали новый материал, дал нам лишь ключ к решению проблемы. В нашем уравнении еще много неизвестных. Надо искать конструкцию реактора. Мне кажется очень многообещающей кольцеобразная форма. Надо найти условия, в которых, полностью исключив воздействие Солнца, мы могли бы установить влияние нашего будущего земного светила на важнейшие биологические процессы в растительном и животном мире. Только ответив на эти вопросы, мы сможем поставить на службу людям сокровища пика Великой Мечты, зажечь над Крутогорьем Земное Солнце. Словом, работать и работать, друг мой, вперед и дальше.
Ясным майским днем серо-синие воды центральной Атлантики бороздила быстроходная атомная яхта «Индиана».
Даже самый придирчивый знаток и ценитель кораблей пришел бы в восторг при взгляде на «Индиану». Чувство восхищения вызывали строгая линия форштевня, чем-то неуловимо напоминавшая гордую лебединую шею, чуть отклоненные назад мачты, как бы подчеркивавшие стремительную динамичность корпуса. Очертания палуб, центральной рубки, контуры поджарых, словно втянутых внутрь, бортов были настолько легки, так гармонировали друг с другом, что вся яхта казалась изящной игрушкой, а не крупным океанским судном.
Вот уже вторые сутки «Индиана» словно не могла выбрать, куда ей направиться: к берегам Европы или Америки, в порты Исландии или Азорских островов. Вторые сутки, то и дело меняя курс, яхта, подобно бесцельно фланирующему по улицам человеку, кружилась на одном месте. Она то уходила миль на сто севернее, то возвращалась на такое же расстояние к югу и вдруг поворачивала к востоку, а затем, словно спохватившись, спешила на запад. Так и кружила «Индиана» в этом пустынном уголке Атлантики, миль на двести удаленном от оживленных океанских дорог.
На синем небе ярко светило майское солнце, легкий ветерок навевал на палубу запахи йода и соли — этот таинственный аромат морских глубин, пышные барашки волн неторопливо плескались о борта судна. Словом, и погода, и удаленный от корабельных путей маршрут — все способствовало успеху уединенной морской прогулки. А хозяин яхты — достопочтенный мистер Гарри Гюпон был, видимо, отличный знаток и ценитель подобных развлечений.
На борту яхты находился сам мистер Гарри. К этому все давно привыкли. Зато необычны были на этот раз спутники Гарри. Не было на борту ни молоденьких балерин из мюзик-холлов, ни прославленных кинозвезд, ни чемпионов рок-н-ролла, в обществе которых Гарри Гюпон-младший находил отдохновение и от превратностей кипучей деловой жизни, и от капризов своей несколько истеричной жены. Нет, на этот раз мистер Гарри, одетый в безукоризненно отутюженный белый шелковый костюм, прогуливался по верхней палубе «Индианы» в обществе совершенно других спутников.
Солидные экономические обозреватели и бойкие светские репортеры крупнейших газет Запада, во всех тонкостях знавшие мельчайшие подробности деловой и интимной жизни наследника некоронованных владык промышленной империи Гюпонов, раскинувшейся на трех земных континентах, были бы несказанно удивлены, увидев, как дружески мистер Гарри беседует с Джорджем Герроу и Фридрихом Ранге — давними своими соперниками и конкурентами. Об их вражде знали во всех банковских конторах мира. На оценке их взаимоотношений иные дипломаты строили политические прогнозы. И вдруг они вместе…
Но репортеры ничего не знали о встрече этих трех финансовых и промышленных монархов Западного мира. Все трое вышли, каждый на своем судне, из различных портов, встретились на борту «Индианы» и вот уже второй день были неразлучны.
Гюпон, Герроу и Ранге, мирно и непринужденно беседуя, прогуливались по палубе «Индианы». Это было интересное зрелище. Гарри Гюпон — не старый еще человек, лет сорока пяти, подтянутый, спортивного вида мужчина, выглядел маленьким в соседстве с Герроу, который, хотя и был по возрасту старше гостеприимного хозяина, но своей могучей фигурой борца мог бы затмить и более внушительного, чем Гарри, соседа. В сравнении со своими более молодыми коллегами Фридрих Ранге казался рождественским дедом-морозом. Это был полный, страдающий одышкой старичок с глубоко сидящими подвижными глазками. Он быстро семенил за собеседниками, время от времени тяжело отдуваясь и протирая огромным платком совершенно лишенную волос, напоминавшую куриное яйцо голову.
Разговор троих путешественников, каждый из которых был богаче и могущественнее любого легендарного правителя древности, касался самых невинных, типично прогулочных тем. Со знанием дела и не без чувства тайной зависти к Гарри Гюпону толковали его высокие гости о ходовых данных «Индианы». Говорили о новостях бокса и бейсбола, о неожиданном успехе молодой балерины в нашумевшем музыкальном ревю.
Но вот владелец яхты взглянул на часы и пригласил Герроу и Ранге пройти в каюту для неприятной в условиях морской прогулки, но, увы неизбежной деловой беседы. Гости понимающе закивали и, не ожидая повторного приглашения, двинулись вслед за хозяином.
Каюта Гарри Гюпона-младшего напоминала своеобразный магазин неразборчивого антиквара. Потемневшие от времени и вдвойне прекрасные полотна старинных голландских мастеров соседствовали здесь с ничего не выражающими холстами апостолов абстрактной живописи. Тончайший древний фарфор на полках шкафов уживался рядом с бесформенными обрубками камня — скульптурами все тех же абстракционистов.
Но в значительно большей степени, чем причудливое убранство каюты, ошеломили гостей люди, уже находившиеся в помещении и почтительно раскланявшиеся, едва Гюпон, Герроу и Ранге переступили порог.
Вошедших встретили Джеймс Рэдфорд и Айвор Грэгс. Рэдфорд — многолетний политический и юридический советник семьи Гюпонов, человек неопределенного возраста и какой-то неопределенной внешности, с красным скуластым лицом и льняными, точно выгоревшими на солнце волосами, славился редким талантом и умением, не занимая никакого официального поста, незримо, но уверенно направлять деятельность министров и парламентариев многих стран.
В сравнении с тяжеловесным, малоподвижным, краснолицым Рэдфордом, Айвор Грэгс казался красавцем. На матовом лице, обрамленном длинными, черными, еще без признаков седины волосами, выделялись такие же черные, чуть суженные глаза. Однако и в безупречных манерах, и во вкрадчивом, с легкой хрипотцой голосе Грэгса было что-то, заставлявшее тревожно настораживаться.
И Герроу, и Ранге уже не раз оказывались в сфере деятельности этого джентльмена. Кто- кто, а они-то отлично знали подлинную цену и его изысканным манерам и железной мертвой хватке. У них, разумеется, не было никаких доказательств, но Герроу сильно подозревал, что неожиданный взрыв на его африканских рудниках и падение некоторых таких покладистых к нему правительств произошли не без участия Грэгса и его людей. А Фридрих Ранге прямо был убежден, что таинственное исчезновение важнейших документов из его личного сейфа и загадочная гибель наиболее талантливых инженеров являются делом этих холеных, тонких, но цепких рук Грэгса.
В правлении компании Гюпонов Айвор Грэгс занимал скромную должность начальника отдела экономической информации и выполнял самые деликатные, не терпящие посторонних глаз поручения шефа.
Встреча с Рэдфордом и особенно с Грэгсом не доставила удовольствия Герроу и Ранге. Но гостям не принято обижаться на прихоти хозяина, и поэтому оба они вежливо, хотя и сухо, ответили на поклоны приближенных Гарри Гюпона.
Усадив всех находившихся в каюте вокруг стола, уставленного винными бутылками и коробками сигар, Гарри Гюпон, не вставая с места, дабы не придавать встрече официального тона, с полуулыбкой произнес:
— Господа! Джеймс Рэдфорд имеет некоторые факты, могущие, по нашему убеждению, представить определенный интерес для всех нас. Я полагаю, что нам стоит послушать Рэдфорда.
Присутствующие молчаливо выразили согласие. Рэдфорд, сделав легкий полупоклон, отхлебнул из бокала и начал:
— Господа! Я буду краток, хотя и позволю напомнить некоторые события прошлого. Как вам известно, широкое мирное наступление, начатое коммунистическими лидерами после известного совещания коммунистов в Москве в ноябре 1957 года и двадцать первого съезда русской компартии, привело к неожиданным, и я бы сказал, весьма далеко идущим для всех нас результатам.
Коммунистам удалось резко расширить базу так называемых сторонников мира и политически изолировать многих преданных идее Запада государственных деятелей. Под нажимом сочувствующих коммунистам масс правительствам стран свободного мира пришлось отказаться от многолетней концепции «холодной войны» и от открытой пропаганды превентивной войны против Московского блока.
Это было первой уступкой, первой непростительной ошибкой политиков и деловых людей Запада. Но ошибка эта, вместо того, чтобы образумить нас, оказалась далеко не последней на пути позорной капитуляции свободного мира перед силами мирового коммунизма
Рэдфорд умолк, вновь несколько раз отхлебнул из бокала, приложил салфетку к толстым лоснящимся губам, обвел взглядом настороженно молчавших слушателей и продолжал с большим, чем ранее, жаром:
— Да, мы отступали, отступали по всей линии, по всему фронту борьбы с коммунизмом. Участились визиты деятелей Запада в Москву и в другие страны коммунистического мира и визиты коммунистических лидеров в столицы стран Запада. И каждая такая встреча, каждый визит кончались новыми нашими уступками. Мы вынуждены были пойти и на запрещение ядерного оружия, и на ликвидацию выдвинутых к границам стран Восточного блока военных баз, и на многое другое, что сделало нелепым сам принцип силы в переговорах с Советами.
Слушатели Рэдфорда внешне бесстрастно, но с большим внутренним волнением внимали своему политическому вожаку. Гюпон нервно дымил сигарой, Ранге чаще, чем обычно, прикладывал платок к своей яйцевидной голове, Герроу машинально допивал третий бокал виски. Только один Грэгс сохранял полнейшее хладнокровие.
Рэдфорд, выждав мгновение, продолжал:
— Как вы помните, господа, наши внешнеполитические неудачи сопровождались и усугублялись внутриполитическими трудностями. Под влиянием агитации коммунистов и нараставших хозяйственных успехов русских произошло полевение масс в странах Запада.
Правительства и парламенты наводнены прокоммунистически настроенными элементами. Так оказались под угрозой сама демократия Запада, свободное предпринимательство, все наши идеи, принципы — все, что для нас дорого и священно. Я не преувеличу, если скажу, что со времен Батыя и турок не было для Запада угрозы более реальной, чем ныне! — Рэдфорд даже задохнулся от благородного волнения и почти выкрикнул:
— С этим пора кончать! Да, господа, пора кончать! — повторил он еще более энергично и продолжал чуть спокойнее:
— Иначе будет поздно. В пятьдесят седьмом и даже в пятьдесят девятом году мы только скептически усмехались, когда слышали о планах коммунистических правителей Москвы — максимум за полтора десятилетия догнать Запад в промышленном производстве и уровне жизни. Сейчас, то есть за меньшее время, план этот уже осуществлен. Россия стала крупнейшей промышленной державой мира.
В настоящее время, судя по сообщениям русской печати, которые подтверждаются и всеми нашими источниками, в России в широких масштабах ведутся работы по вводу в эксплуатацию первой термоядерной электростанции.
В борьбе с нами это даст русским оружие, значение которого трудно переоценить. Я уже не говорю о дальнейшем гигантском росте притягательной силы коммунизма в глазах масс во всем мире, особенно в Африке и в Азии.
Вот почему деловые люди нашей страны, объединенные в особый, как вы понимаете, негласный комитет под председательством господина Гюпона, решили войти в контакт с вами — наиболее влиятельными людьми ваших стран для разработки и осуществления широкого плана реванша.
План этот имеет своей целью добиться свержения коммунистических режимов повсюду, где они установлены. Для достижения столь высокой и ответственной цели воистину хороши и приемлемы любые средства. Мы же хотим воспользоваться одним, на наш взгляд, самым верным и безотказным…
Рэдфорд сделал интригующую паузу и продолжал:
— Русские не скрывают, что первая термоядерная электростанция будет пущена в Северной Сибири, в районе города… Как это у них называется… Кру-то-горск, — он по складам с трудом произносил непривычное слово. — Предварительные подсчеты показывают, что ее мощность достигнет миллиарда киловатт. Мы обязаны использовать эту мощь в наших целях, в самый торжественный момент выпустить джина из бутылки, куда упрятали его русские.
Оратор передохнул и заговорил вновь, энергично жестикулируя:
— И тогда грянет гром! Это будет взрыв, равный по силе сотням водородных бомб. Он сметет этот промышленный район, которым так гордятся Советы, он покроет Сибирь радиоактивным пеплом, он отправит в преисподнюю миллионы коммунистов. Это будет удар по России сильнее всех разрушений второй мировой войны. Уже одно это свидетельствует о грандиозности нашего плана. Но, как я говорил, это лишь средство. Мы пойдем дальше.
Сразу же после взрыва наша пропаганда позаботится о том, чтобы убедить население России в неискренности его правительства, которое, говоря о мире, хранит в тайниках ядерные бомбы, а мы докажем это и убедим всех, что катастрофа в Сибири явилась результатом взрыва именно такого тайника, мы воспользуемся замешательством русских и обрушим на них ядерные удары с воздуха, бросим все, что удалось нам сберечь. И эти взрывы также объясним коварством русских…
И тогда, тогда можно не сомневаться, что коммунистические режимы рухнут, в мире вновь восстановится порядок, и в нашей стране придет к власти кабинет во главе с господином Гюпоном, а у вас во главе с вами, господа, со всеми вытекающими отсюда политическими и экономическими последствиями.
Рэдфорд умолк и раскланялся, давая этим понять, что он кончил свою речь. Теперь уже Герроу и Ранге, не скрывая обуревавших их чувств, с надеждой и нетерпением переводили глаза то на хранившего ледяное молчание Гюпона, то на Грэгса, так и не изменившею позы за всю долгую речь Рэдфорда.
Не ожидая приглашения хозяина, Грэгс встал с места. Он отдернул штору, закрывавшую большую настенную карту Советского Союза, и, указывая концом массивной авторучки на отмеченную красным флажком точку, заявил:
— Эффект этой операции и ее значимость особенно важны для успешного осуществления всех пунктов программы, столь блестяще изложенной господином Рэдфордом. Эта программа является подлинным реваншем Запада в исторической битве с мировым коммунизмом. Позволю себе заметить, что успех или неудача этой операции, которую я так и назвал бы «Операция «Реванш», равнозначны для нас победе или поражению. Будущее в наших руках.
Присутствующие в каюте, забыв о своей сдержанности, зааплодировали. Гюпон поднялся с места и провозгласил тост:
— Браво, Грэгс! За успех «Операции «Реванш», господа!
— За успех «Операции «Реванш»! За гибель мирового коммунизма! — дружно подхватили гости Гюпона. Зазвенел хрусталь бокалов.
Больше к «Операции «Реванш» уже не возвращались. Теперь она стала всецело делом рук Грэгса.
Вскоре все участники этого совещания вновь поднялись на палубу.
За все время не было сказано ни одного неблагозвучного слова, но над миром, над далеким районом Советской земли была занесена когтистая рука смерти. Это отлично понимали и пассажиры яхты «Индиана», гости атомного миллиардера Гюпона. Но они считали себя слишком воспитанными людьми, чтобы говорить о столь неприятных вещах.
По океанским просторам плыла белоснежная яхта, на ее палубе под яркими океанскими звездами стояли пять вполне респектабельных мужчин и беседовали на самые респектабельные темы.
Боба Гарриса — одного из двадцати матросов, составлявших экипаж грязного грузового судна «Ахилл», даже в мыслях никто не посмел бы назвать трусом. Во время памятной для всей команды стоянки в Порт-Саиде разве не Боб одним ударом нокаутировал здоровенного янки — главного заводилу целой компании забияк. И разве не от кулаков Боба мячиками отскакивали прихвостни этого янки, вздумавшие вступиться за своего поверженного предводителя.
А разве забыл кто-нибудь, как в Сингапуре, когда загорелся стоявший рядом с «Ахиллом» голландский танкер. Боб первым бросился в огонь и спас чужое судно от взрыва, а потом три дня угощал товарищей на полученные от голландца монеты.
Помнили здесь и о том, как в Индийском океане свалился за борт десятилетний мальчишка — сын случайного пассажира, и снова Боб первым прыгнул в волны, вытащил ребенка.
А в этот рейс в Батуми команда «Ахилла» вдруг перестала узнавать своего любимца. Был Боб высоким, длинноруким, плечистым парнем с широким, как у большинства негров, добродушным лицом, жесткими курчавыми волосами и большими глазами, в которых постоянно поблескивали лукавые искорки. И вдруг сейчас эти искорки погасли, взгляд сделался отчужденным, хмурым, от этого светло-шоколадное в обычное время лицо Боба стало теперь совсем черным, словно смазанным сажей.
Ничего определенного о причине внезапной перемены в своем настроении не мог бы сказать и сам Боб. Он только чувствовал, что с некоторых пор в его сердце закралась непонятная, непривычная ему тревога. Она тянула за душу, словно зубная боль, и не мог избавиться от нее даже ночами, впервые в жизни проводя их без сна, весельчак и крепыш Боб.
Уже третьи сутки был в пути «Ахилл». И третью ночь не спал на своей подвесной койке в кубрике Боб Гаррис.
Отчаявшись во всех своих попытках отогнать от себя грызущее беспокойство, Боб вышел на палубу.
Стояла тихая южная ночь. Отраженные в воде яркие звезды расцветали в морских волнах сказочными золотыми многолепестковыми цветами. На минуту Боб, зачарованный прелестью этой ночи, забыл о своих тревогах. Он залюбовался зыбкой лунной дорожкой на черной бурлящей воде и даже подумал о том, что никто не вступит на эту дорожку, никто не узнает, куда ведет она.
И сразу же, точно боль от ожога, заглушая все другие мысли, вновь поднялось в сердце забытое на миг беспокойство. Сразу стало холодно и тревожно и уже не казались больше золотыми цветами отраженные в воде звезды, и не манила, не звала никуда призрачная лунная дорожка. Впервые за всю его почти тридцатилетнюю жизнь Бобу было страшно и даже захотелось уйти с этого, вдруг ставшего непонятно пугающим, судна.
Но недаром же вся команда говорила, что Боб смелый и решительный парень. Боб закурил крепчайшую сигару и стал думать, он решил вспомнить, когда же он заболел этим страхом. Вначале у непривыкшего к размышлениям Боба даже заломило в висках, но мало-помалу голова освободилась от боли, мысли становились яснее.
Боб вспомнил: всего лишь три дня назад беззаботный и, как всегда, веселый бродил он по шумным улицам портового городка в обнимку со стройной ясноглазой Суллой. Да, все было как обычно. А вот потом, уже после возвращения на «Ахилл», почувствовал он первые уколы страха. «Как же все-таки это началось?» — безуспешно напрягал свою малотренированную память Боб. И вдруг его словно обожгло. «Ну, как же я мог забыть! — почти воскликнул Боб. — Сулла крепко поцеловала меня на прощание, и я поднялся по трапу. Слева у трапа стоял наш боцман Димитрос Ротос, а справа… справа старший помощник капитана Кицос Ботсос. Он был в плаще, темных очках и фуражке, надвинутой на самые брови…»
— Ну и что же, — спорил сам с собой Боб, — старший помощник у нас уже давно, что же здесь страшного?!
Снова и снова стал он воскрешать в памяти мельчайшие детали встречи со старшим помощником и постепенно вспомнил все.
Помахав Сулле на прощание рукой, он как и подобало настоящему моряку, не держась за поручни, взбежал по узкому качавшемуся трапу. На палубе стояли боцман Ротос и старший помощник капитана Ботсос. Боба удивило то, что обычно крепкий, не признававший никакой другой одежды, кроме легкой рубашки, Ботсос на этот раз был закутан в плащ. Глаза старшего помощника защищали темные очки, отчего лицо казалось темнее и старше, на самые брови была надвинута форменная фуражка.
— Что с вами, господин старший помощник? — участливо спросил Боб. Он уважал всегда веселого не в пример мрачному капитану Франгистосу помощника.
— Проходи, проходи. Боб, — досадливо морщась, ответил Ботсос каким-то чужим, незнакомым голосом.
— И верно, проходи, Боб, — посоветовал боцман, — чего докучать человеку вопросами! Не видишь разве, господин старший помощник болен. У него лихорадка, и глаза болят.
Старший помощник капитана Кицос Ботсос оглянулся на грузчиков, кативших в трюмы «Ахилла» бочки с оливковым маслом, и вдруг засмеялся коротким, булькающим смешком.
— Осторожнее, осторожнее, ребята! Не разбейте бочки. Это дело стоит больших денег.
Теперь Боб готов был поклясться, что почувствовал гнетущее беспокойство именно с этого момента, когда увидел Ботсоса, точнее услышал его изменившийся, должно быть от болезни, голос, и этот булькающий, точно всхлип, смешок. Но как ни напрягал Боб свою мысль, он так и не мог сообразить, что именно встревожило его.
Однако Боб недаром считался упорным парнем. И шаг за шагом двигаясь в глубь своей жизни, он все же воскресил в памяти события, полузабытые, давние, и снова, как в те, теперь уже далекие дни, болью и ужасом сжалось сердце.
…Боб родился вдали от этих мест на берегу широкой реки, медленно несущей свои тяжелые зеленоватые воды мимо крутых, поросших вечнозелеными лесами берегов. На крохотной полянке, между увитых лианами деревьев, вдали от больших дорог, притаились легкие бамбуковые хижины деревушки, где жил Боб.
Впрочем, тогда мальчика звали не Бобом, у него было другое имя — певучее и длинное — Уиллиани. Так называла его курчавая чернолицая мама. Да у мальчика были и мать, и веселый, сильный тоже чернолицый, отец.
Они очень любили маленького Уиллиани и хотя в хижине далеко не всегда имелась мука, но для мальчика все-таки всякий раз находилась и маисовая лепешка, и горсть сладких фиников.
Бедные, но веселые люди обитали в хижинах этой затерянной в джунглях деревушки. С великим трудом раскорчевывая тропический лес, отвоевывали они у деревьев крохотные клочки земли, мотыжили ее, бросали в нее зерна и с надеждой глядели, как зеленеют первые всходы.
Люди жили в постоянном страхе перед голодом, который мог в любой момент обрушиться на деревню, но не теряли бодрости духа. Вечерами, когда в темноте из черных джунглей доносилось рычание зверей и нельзя уже было больше работать в поле, жители селения разжигали на поляне большой костер. Огонь отгонял от деревни темноту и хищников. Под удары барабанов, под стон и свист самодельных дудок начинались танцы и песни у костра, и музыка далеко разносилась над таинственным и враждебным ночным лесом.
Так шло детство Уиллиани. Когда мальчику минуло десятое лето, он впервые увидел белых людей. Они жили не в бамбуковой, а в брезентовой хижине, носили на глазах темные очки и где-то в джунглях, должно быть, имели свои поля, потому что каждое утро с восходом солнца уходили в лес. Только в руках у них были не деревянные мотыги, а насаженные на палки заостренные с двух концов железки — кирки, как они их называли и, наверное, очень дорогие ящики, потому что белые люди никого к ним не подпускали.
Отец, который тоже стал ходить в лес вместе с белыми людьми, говорил, что пришельцы не мотыжат поля, а занимаются совсем никчемным делом: собирают какие-то красноватые камни.
Потом белые люди ушли, но когда миновала пора дождей, опять вернулись в деревню. Вместе с ними появилось много других белых людей. Они привезли невиданные в этих местах машины, которые, как стадо диких слонов, ворвались в лес, и деревья трещали и рушились под напором их широких холодных стальных лбов. А потом по новой дороге в лес шли другие машины, стальными ковшами доставали они из глубокой ямы красные камни и с грохотом сбрасывали их в железные ящики — самосвалы, которые с сердитым фырканьем стадами бегали по новой дороге.
Теперь уже вокруг деревушки не шумел лес. Рядом с бамбуковыми хижинами появились домики, которые можно было, как игрушки, собирать и разбирать. И домиков этих становилось все больше. Возле глубокой ямы откуда машины ковшами черпали красный камень белые люди строили свои каменные хижины, которые были куда выше самых высоких деревьев.
Так прошли еще два лета. Белые люди, которые жили теперь в городке, говорили, что весь красный камень в этой земле и каменные хижины, в которых громче, чем звери в джунглях, рычали машины, и весь городок — все это принадлежит очень богатому человеку по имени Герроу. Никто в селении никогда не видел этого человека. Белые люди рассказывали, что Герроу живет далеко-далеко от этих мест в городе, таком большом, что в нем можно было бы поместить десять тысяч таких городков, как их. Еще говорили, что у Герроу есть сотни ям, где роют красный камень, что золото, которым он владеет, не поместить и в самой просторной хижине. Пастор в церкви, которая появилась теперь в деревне, заставлял людей молиться за здоровье Герроу, который дал неграм работу и спас их от голодной смерти. Вместе со всеми за здоровье далекого господина молился и подросший Уиллиани.
Отец и мать Уиллиани тоже молились за здоровье далекого господина. Теперь и они работали в глубокой яме со стенами из красного камня.
Однажды Уиллиани, проснувшись утром, обнаружил, что отец и мать, должно быть, заторопившись, забыли завтрак, который обычно брали с собой в яму. Мальчик решил отнести им еду. На обратном пути Уиллиани зашел в уцелевший еще на окраине городка лес. Здесь, на берегу реки, была глубокая пещера, в которой часто бывал мальчик со своими приятелями.
Сейчас, направляясь к пещере, Уиллиани заметил, что к ней ведут четко отпечатанные на мокром песке следы недетских ног.
Бесшумно подкравшись к пещере, Уиллиани осторожно заглянул в известную только ему одному узкую трещину в стене.
В пещере стояли двое белых людей. Один был высок ростом и, наверное, являлся начальником, потому что другой белый человек слушал его с почтительным вниманием. Высокий, лица которого Уиллиани не мог разглядеть, так как человек стоял спиной к трещине, говорил негромким, чуть хрипловатым голосом.
— Вы хорошо сработали, Джонни. Шеф будет очень доволен. Это дело стоит больших денег. — Он взглянул на часы и добавил. — Осталось две минуты, и старик Герроу получит здоровый сюрприз, а наш Гюпон сорвет здоровый куш. — Он умолк и засмеялся от удовольствия, коротко, с бульканьем, словно всхлипывая.
Собеседник высокого в ответ громко и раскатисто расхохотался. Они притихли. Мальчику, внимательно смотревшему на этих людей, почему-то стало страшно.
Прошла еще минута, и вдруг качнулась и поднялась к небу земля, взметнулось пламя, и тяжелый раскат грома потряс и лес, и реку, и все вокруг. Налетевший вихрь, как песчинку поднял Уиллиани и швырнул его в воду.
Когда мальчик пришел в себя, над тем местом, где еще несколько минут назад был городок, клубилась прорезаемая вспышками пламени черная пыль.
Так Уиллиани стал сиротой. Глубокую яму, из которой его отец и мать доставали красный камень, заровняла, уничтожила обвалившаяся от взрыва земля. Под ней нашли себе могилу все находившиеся в яме люди.
Много лет прошло с того страшного дня, негритянский мальчик Уиллиани утратил свое имя и превратился в рослого сильного моряка Боба Гаррйса, но все эти годы в самых дальних глубинах его памяти жили звуки голоса и смех человека в пещере, лица которого он так и не видел.
…И вот теперь Боб больше не сомневался, что два дня назад он слышал тот же голос и смех. От этих странных булькающих звуков матросу Бобу стало так же страшно, как и тогда, когда мальчишка Уиллиани случайно подслушал разговор у щели пещеры. Непостижимым было только то, как старший помощник капитана Кицос Ботсос вдруг обрел этот голос и смех.
Но на этот вопрос Боб Гаррис, как он ни напрягал свой ум, так и не мог добиться сколько-нибудь вразумительного ответа. Измученный и усталый больше, чем после самой трудной вахты, вернулся Боб в кубрик.
Он так и не уснул в эту ночь, а утром позвал на корму боцмана Димитроса Ротоса и своего верного друга Ангелоса Рицаса и, усадив их на бухту просмоленного каната, поведал им все свои сомнения.
Выслушав историю Боба, Димитрос — грузный, уже немолодой человек, насквозь пропахший морем, крепким трубочным табаком и машинным маслом, встал и, подойдя вплотную к товарищу, раскатистым басом спросил:
— Да ты часом не пьян. Боб? Ну, чего ты мелешь? Старший помощник — не старший помощник, а какой-то бандит, который взорвал целый городок у тебя на родине!
— Но ведь голос и, главное, смех. Если бы ты знал, как я запомнил этот смех, он ведь у меня вот где сидит! — хлопнул себя Боб по широкой груди.
— До сих пор тебе старший помощник со своим голосом и смехом никого не напоминал, а теперь напомнил. Что же, подменили его, что ли? Нет, брат, или это ты спьяна, или у тебя в голове того, — боцман выразительно покрутил пальцем у виска, — ты лучше, как приедем в Батуми, сходи к доктору, у русских доктора лечат бесплатно.
— Постой, постой дядя Димитрос, — нахмурил густые черные брови Ангелос, — а может, старшего помощника и впрямь подменили тем бандюгой…
Ангелос умолк, сам пораженный неожиданной догадкой. После паузы раздумчиво добавил:
— Сами знаете, ребята, — к русским идем. Тут всякое может случиться…
— О чем это ты, Димитрос? — услышали спорщики властный голос. Они оглянулись. Перед ними стоял капитан и владелец «Ахилла» Франгистос.
Ангелос и Боб инстинктивно попятились назад, а боцман, перемежая свою речь солеными остротами в адрес понурившегося Боба, рассказал капитану о сомнениях и предположениях матросов.
Франгистос, не перебивая, выслушал Димитроса и засмеялся.
— Вот спасибо, старина Димитрос, развеселил ты меня. А я то сегодня проснулся, признаться, не в настроении. Ну, и комик же ты, Боб, — обернулся капитан к матросу, — прямо скажу: артист. Не тот, говоришь, голос и смех у старшего помощника!.. Ха… Ха… Ха… — капитан Франгистос вновь залился смехом.
Потрепав по плечу окончательно растерявшегося Боба и посоветовав ему поменьше пить и непременно подлечиться, капитан Франгистос медленно и величественно удалился. А через несколько минут он постучал в каюту старшего помощника.
Капитан скорее почувствовал, чем услышал, как хозяин каюты подошел к двери. Негромко щелкнул внутренний замок, дверь распахнулась, на пороге стоял старший помощник капитана грузовою судна «Ахилл» Кицос Ботсос. Даже в полутемной какие он не снимал с глаз защищавшие от солнца очки и, словно в ознобе, все время кутался в мягкий шерстяной плащ накидку.
Пропуская Франгистоса вперед, Ботсос совсем неприветливо буркнул:
— Каким ветром, капичан? С чем хорошим?
Франгистос, моментально сбросивший с себя маску напускной веселости, взволнованно рассказал Ботсосу о догадках матросов. Под пристальным ироническим взглядом Ботсоса Франгистос тускнел, ежился, как бы уменьшался в размерах:
— Эх вы, «Кобчик», — презрительно перебил он капитана, — или как там вас по гиммлеровской картотеке. Мокрая курица вы, а не «Кобчик». И была же охота у гестапо связываться с такими паникерами, тратить на них деньги…
— Ну, знаете ли! — вспылил капитан. — Русская контрразведка — эго учреждение весьма серьезное. Вот я и взволновался. Ведь достаточно матросам поделиться своими подозрениями с русскими властями, как вами заинтересуются и заинтересуются пристально.
Ботсос усмехнулся и ответил подчеркнуто беспечно:
— Я сильно сомневаюсь, будет ли кто из ваших моряков не только давать показания, но и вообще разговаривать. Я честно пытался не поднимать ненужного шума и в порту тихонечко сойти с корабля. Но еще при нашей с вами, с позволения сказать, радостной встрече я пытался вдолбить вам в голову, что операция по устранению этого настоящего Ботсоса может и раскрыться. Тем более, что, как говорят, он был любимцем матросов. Ну что же, будем считать, фокус не удался, придется прибегнуть к аварийному варианту. Я же ставил вас в известность, что мы предприняли кое-какие меры. Но предупреждаю, машинку готовил не я, за точность работы не ручаюсь, могут быть сюрпризы. Поэтому советую не расставаться со спасательным поясом.
Старший помощник встал, давая понять, что разговор окончен, сразу побледневший капитан Франгистос вышел из каюты…
…Наступила четвертая ночь плавания «Ахилла», судно уже вошло в советские воды. Как и в первые три ночи в пути, не спал, метался на койке Боб Гаррис…
Разговор с боцманом и капитаном не только не успокоил Боба, но заронил в его душу новые сомнения. И чернокожий матрос решил любой ценой узнать правду.
Не один Боб не смыкал глаз в ту ночь. Не спал и капитан Франгистос. Много мыслей и воспоминаний всколыхнула у него короткая беседа со старшим помощником. Этот человек, захвативший чужое имя, должность, каюту, явился к Франгистосу, когда его сообщники уже покончили с настоящим Ботсосом. Капитану, как последнему мальчишке, даже не сообщили о задуманной операции, его просто поставили перед свершившимся фактом. А теперь этот человек Грэгса, о котором Франгистос не знал ровным счетом ничего: ни его имени, ни цели пребывания на «Ахилле», вел себя с капитаном, как с подчиненным. И, подготовив взрыв судна, вновь поставил его перед свершившимся фактом. «Попался бы мне этот молодчик в те годы» — прошипел Франгистос.
И тотчас же появилась новая мысль. Как этот вездесущий гюпоновский любимец Грэгс докопался до его, Франгистоса, прошлого. Ведь он так вжился в роль мирного капитана и владельца «Ахилла», что и сам порой не верил, что был когда-то инспектором гестапо в Афинах.
Надо отдать должное Грэгсу, он нанес удар капитану в самое трудное для него время, как раз когда до Франгистоса стали доходить слухи о том, что кое-кто не забыл о старых делишках этого инспектора. Ну что же, он смирился с ликвидацией настоящего Ботсоса, он выполнит поручение Грэгса, выполнит даже ценою гибели «Ахилла», а потом получит страховку и улизнет так далеко, что никакой Грэгс его не добудет.
Не спал в своей каюте и человек, принявший имя Кицоса Ботсоса. Он любил это состояние, когда нервы напряжены, все силы подчинены единой цели, голова ясна, и ни одна отвлекающая мысль не мелькнет в мозгу. Это состояние азарта, предчувствия удачи, нервного подъема появлялось у него всякий раз перед трудным и рискованным делом.
А дело, на которое он был направлен сейчас, являлось труднейшим во всей его полной риска и опасностей жизни. Он был немного философом и вот в такие часы, накануне выхода к цели, любил поразмыслить о роли и призвании разведчика. Он уже видел свое имя вписанным в историю международной разведки. Он был убежден, что его дело, его талант явно стоили такой чести. Он перебирал мысленно вошедшие в эту летопись имена: безымянные лазутчики римлян и греков, Фуше, Николаи, Мата Хари, Локкарт, даже Лоуренс, что они по сравнению с ним?! От их рук погибали тысячи, может быть, десятки тысяч. Он поднимет на воздух миллионы, предаст тлену и разрушению города, заводы и главное — людей ненавистной страны, спутает все карты политикам и дипломатам, он подожжет мир и вдоволь насладится зрелищем мечущихся в огне человечишек… Вся его прошлая жизнь была лишь подготовкой к этой высокой цели, и он достигнет ее.
Эти тщеславные мысли не отвлекали его однако от весьма практических забот.
Произнося мысленные монологи о своем «высоком назначении», мнимый Ботсос в то же время не переставал размышлять и на самые прозаические темы. Хорошо натренированное самообладание позволило ему ввести в заблуждение паникера Франгистоса. Но хотя он и не подал вида, сообщение капитана сильно встревожило его. О, он лучше, чем этот недобитый гестаповец, знал русскую контрразведку. И ему очень не хотелось привлекать к себе внимание. Но этот слишком памятливый чернокожий спутал все его планы. И теперь придется использовать аварийный вариант. Потому, что уцелей хоть кто либо из команды «Ахилла», и тогда… При мысли о том, что будет тогда, руки становились непослушными, на лбу выступала испарина… Но он решил не поддаваться слабости и заставил себя думать о своих помощниках: «Ворон», «Кондор», «Чиновник»… Так назвал их Шеф. Он не был знаком с этими ребятами раньше, не знал, можно ли на них положиться. Словом, все было смутно, и от этого на душе становилось непривычно тревожно.
Выпив стакан виски и несколько успокоившись, мнимый Ботсос тщательно уничтожил ставшие теперь ненужными бумаги, переложил из своего чемоданчика в специально сделанные внутренние карманы в спасательном поясе флаконы с химикалиями для зашифровки и прочтения тайнописи, невинные с виду автоматические ручки, каждая из которых по своим огневым возможностям соответствовала крупнокалиберному пистолету, радиопередатчики и приемники, способные уместиться в миниатюрном портсигаре, зажигалки-фотоаппараты. С величайшим благоговением вложил он в особые чехольчики пояса несколько цилиндриков, сделанных из легкого светлого металла. Соединенные воедино, эти цилиндрики превращались в грозное оружие. Оно должно было стать главной силой, главным козырем во всей его экспедиции.
Начинив свой спасательный пояс смертоносными новинками промышленной державы Гюпона, старший помощник капитана вновь обрел спокойствие и продекламировал про себя хвастливую речь о том, что никогда еще ни один разведчик не имел снаряжения такого легкого, малогабаритного и безотказного, каким снабдил его всесильный Гюпон.
Наконец, сборы были завершены. Ботсос надел теплое, сделанное из непромокаемой ткани белье, потуже закрепил спасательный пояс, натянул непромокаемый свитер и брюки, взглянул на часы: в его распоряжении оставались почти целые сутки. «Нужно получше выспаться», — решил он. Не снимая спасательного пояса, опустился на кровать, закрыл глаза и приказал себе уснуть.
Ботсос проснулся от сильного стука в дверь. Ночь уже прошла, через неплотно прикрытые шторами иллюминаторы в каюту пробивались яркие солнечные лучи. Открыв глаза, старший помощник капитана недовольно выругался: он не любил, когда ему в чем бы то ни было мешали. Стук повторился. Опустив ноги в стоявшие у кровати мягкие туфли, Ботсос повернул ключ в дверях:
— Войдите.
На пороге с подносом, уставленным судками и стаканчиками, стоял осунувшийся, еще сильнее потемневший за время этого рейса Боб Гаррис…
«Ага, это тот черномазый, который припомнил мои какие-то давние делишки», — усмехнулся про себя Ботсос. Но против воли страх острой иголочкой вновь кольнул его в сердце. Чтобы избавиться от страха, старший помощник с легкой усмешкой спросил:
— Вы, Боб, давно сделались стюардом?
— Боцман освободил меня от вахты, господин старший помощник, и велел разнести обед.
— Уже обед! А я заспался, Боб! — он усмехнулся. — Проклятая лихорадка трясла меня всю ночь, забылся только под утро. Ну, показывай, что ты там принес.
Но Боб не спешил опускать свою ношу на привинченный к полу каюты стол. Словно завороженный, глядел он на старшего помощника. Он снова услышал этот голос и смех, и прежний ужас вселился в него. Ради того, чтобы услышать это и укрепиться в своем подозрении или освободиться от него, и напросился Боб разносить обед, но вот теперь, оказавшись с глазу на глаз с этим пугающим человеком, он оробел, смешался, и эта робость сгубила его.
Ботсос, разгадав состояние матроса, спросил — теперь уже не скрывая издевки:
— Ты что уставился на меня, Боб, в первый раз видишь, что ли?
Боб молчал, а старший помощник закурил сигарету и теперь дымил, забавляясь положением. Как бы между делом, он крутил в пальцах одну из своих авторучек.
— Ну, так что же ты молчишь, Боб, — повторил Ботсос.
Боб по-прежнему понуро молчал, а старший помощник, решив окончательно позабавиться, продолжал спрашивать:
— Может быть, я внезапно напомнил тебе кого-нибудь?
— Напомнил! — задохнулся Боб. Поднос с посудой задрожал в его руках. Посуда со звоном посыпалась на пол.
Ботсос привстал и, касаясь груди Боба своей смертоносной ручкой, почти завизжал:
— Что! Да как ты смеешь называть меня на ты?! Негодяй! Чернорожая обезьяна! Мерзавец!
Последние слова переполнили чашу терпения Боба. Горячая кровь предков — все, много лет попираемое, но не убитое человеческое достоинство, — все закипело в нем и, не помня себя, не понимая глубины нависшей над ним опасности, Боб закричал:
— Нет, это ты — мерзавец! Я узнал тебя! Ты долго прятался! Ты убил мою мать! Ты сжег целый город. Я ненавижу, я задушу тебя!
Старший помощник слушал внешне спокойно, но все больше хмурясь, мысли его вихрились: «Что с ним делать? Стукнуть в подбородок или просто бесшумно пальнуть?!»
Когда Боб Гаррис с криком: «Задушу! Убийца!» бросился к нему, старший помощник капитана, не раздумывая больше, хладнокровно нажал невидимую для постороннего глаза кнопочку на авторучке. Раздался легкий щелчок, и Боб, не добежав до своего врага, с тихим стоном рухнул на пол.
Старший помощник капитана, даже не взглянув, переступил через распростертое тело Боба, достал из ящика стола пистолет и два раза выстрелил в потолок.
На шум выстрелов в каюту вбежали капитан Франгистос, боцман, несколько матросов, в их числе и друг Боба — Ангелос.
Он первый бросился к лежащему на полу бездыханному товарищу.
Не обращая внимания на матросов, Кицос Ботсое шагнул к капитану, вытянулся:
— Господин капитан, матрос Боб Гаррис вошел ко мне, чтобы подать обед. Вел себя странно, бормотал о каком-то голосе. Потом, видимо, в припадке душевной болезни, бросился на меня с криком: «Задушу!» К счастью, в моем кармане был пистолет. Я выстрелил в потолок, но Гаррис не остановился. Тогда, чтобы защитить себя от безумца, я выстрелил в него.
Капитан Франгистос быстро оглядел молчавших матросов, картинно протянул руку старшему помощнику и четко, как слова приказа, произнес:
— Вы поступили мужественно, господин старший помощник. Убив безумца, вы спасли не только свою жизнь, но и жизнь всего экипажа «Ахилла». Трудно сказать, какие беды мог натворить Боб в припадке безумия. А то, что Гаррис был безумен, могут подтвердить кроме меня и боцман, и матрос Ангелос Ротос.
— Эдак каждого можно объявить безумным и застрелить, — закричал один из матросов.
Не слушая возмущенного ропота, Ботсос приподнял рукав свитера, взглянул на часы и, многозначительно глядя на капитана, спокойно сказал:
— Я за двадцать минут обязуюсь дать вам беспорные доказательства безумия Гарриса.
Правильно поняв смысл слов «двадцать минут», капитан Франгистос испуганно побледнел, но все же подхватил:
— И верно, ребята! Дадим господину Ботсосу время, которое он просит. Я убежден, что он приведет веские доказательства.
Старший помощник капитана вновь взглянул на часы и властно сказал:
— Поднимемся на верхнюю палубу. Неприятно беседовать по соседству с мертвецом. Там я при всех задам несколько вопросов боцману. — И раздвинув плечом молча расступившихся матросов, он первым шагнул к трапу, ведущему на палубу.
С палубы, слева по ходу, уже маячили вдали бело-синие гребни Кавказа. Взглянув на еле видимый берег, на пенный след бегущих где-то у самой суши прогулочных глиссеров, Ботсос обвел пристальным взглядом матросов, в третий раз взглянул на часы и чуть громче обычного спросил:
— Вы хотите услышать доказательства?! Так слушайте же…
В ту же секунду металлический корпус «Ахилла» качнуло, завертело на месте и точно щепку подбросило вверх, словно подрубленные, с грохотом рухнули мачты, откуда-то из глубины трюмов вырвался столб пламени, и судно, хрустнув, как орешек, развалилось на несколько частей.
Из всего экипажа «Ахилла» были спасены капитан Франгистос, Ботсос и боцман Димитрос, который почти не подавал признаков жизни. Остальные нашли могилу под обломками корабля.
Когда катера и глиссеры со спасенными членами экипажа «Ахилла» входили в порт большого курортного города, солнце уже начало тонуть в побагровевшем море, и нежная синева теплой летней ночи спустилась на цветущие парки и скверы.
Карета скорой помощи доставила моряков «Ахилла» в госпиталь, Ботсос на ломаном русском языке со слезами на глазах выражал признательность врачу, показывал на свой спасательный пояс, повторяя, что не помнит, как надел его в приступе лихорадки, и что только эта случайность спасла его от смерти.
Со слезами и стонами Ботсос, сославшись на высотобоязнь, в связи с прыжком с палубы, попросил поместить его в палату нижнего этажа. Советские врачи удовлетворили эту просьбу спасенного иностранного моряка.
Ботсос охотно отдал свою намокшую одежду, облачился в госпитальный наряд, но, едва санитар прикоснулся к его спасательному поясу, как больной впал в истерику. Он вцепился двумя руками в пояс и, сотрясаясь от рыданий и нервного озноба, умолял не разлучать его с вещью, которая спасла ему жизнь, клялся, что отныне никогда, даже на суше, не расстанется с этим поясом.
Вызванные санитаром врачи расценили эту причуду Ботсоса, как следствие только что пережитого им глубокого нервного потрясения и, недоуменно пожав плечами, разрешили, чтобы не тревожить спасенного моряка, оставить ему пояс.
И вот укутанный одеялами и обложенный грелками старший помощник капитана задремал на кровати…
Прошло несколько часов. В соседней палате боцман «Ахилла» Димитрос, который пришел, наконец, в себя, со слезами на глазах рассказывал врачу о кровавых происшествиях на судне, о догадке своего убитого друга.
Доктор поблагодарил иностранного моряка за интересное сообщение, доложил о своем разговоре в Управление по охране общественного порядка и решил навестить палату Ботсоса.
Дверь палаты оказалась запертой изнутри и ее пришлось взломать. Зато окно в парк было раскрыто настежь. На кровати лежала аккуратно сложенная больничная одежда человека, который выдавал себя за старшего помощника капитана грузового судна «Ахилл». Кицоса Ботсоса и его спасательного пояса в помещении не было…
Яркие мазки заката разбежались по дремавшей реке. Отсюда, с высокого обрыва, водная гладь казалась куском холста, на котором нетерпеливый художник в беспорядке разбросал овальные, круглые, ромбовидные пятна красок. Темная, почти фиолетовая у берегов вода становилась дальше сиреневой, приобретала потом золотисто-оранжевый тон, резко сменявшийся пурпурным.
То и дело с берегов набегал шаловливый ветерок, пестрый холст морщился, рвался, краски мгновенно смешивались, вода закипала радужными бурунчиками волн, было больно при взгляде на стремительно меняющуюся гамму цветов.
Михаил Павлович Стогов, стоявший на краю глинистого обрыва, зажмурился и улыбнулся. Не в первый раз, оставив в своем насквозь пронизанном солнцем кабинете дневные работы, приходил он на этот обрыв, но никогда не уставал радостно изумляться всегда неожиданно новой прелести этих безлюдных мест… Хороша была река — гордая, стремительная, буйная. Хороши были и ее вобравшие в себя всю синеву неба волны, и медноствольные прибрежные сосны, взметнувшие мохнатые кроны к неподвижным хлопьям редких облачков, и воздух, напоенный влажной прохладой реки и горьким настоем смолы, и темный от воды галечник на узкой, врезавшейся далеко в воду, косе.
Стогов спустился вниз, разделся и, поеживаясь от прикосновений к подошвам острых камешков, почти побежал к воде. Тотчас же у берега он оборвался в глубокую яму, радостно ухнул, разбудив в прибрежном лесу громкое эхо, погрузился с головой, мгновенно вынырнул и быстро поплыл, рассекая упругие волны частыми, сильными взмахами рук.
Почти на середине реки пловец легким движением повернулся на спину и, лениво шевеля пальцами широко раскинутых рук, отдался на волю течения. Он долго лежал так, не меняя позы, не сопротивляясь относившим его вниз волнам, искренне наслаждался прохладой, тишиной, бледным закатным солнцем.
Несколько минут он следил взглядом за редкими пушистыми облачками, точно надутые ветром алые паруса над невидимыми ладьями, плывшими по пурпурному морю вечернего неба. Налюбовавшись облаками, Михаил Павлович взглянул на берег. Вот на песчаном мыске, нависшем над рекой высокими растрескавшимися сводами, будто для беседы сошлась говорливая семейка сосен. В центре возвышался могучий патриарх прибрежного леса. Чуть искривленный временем, местами замшелый ствол, выстоявший не одну бурю, клонился книзу, почти касаясь воды седыми космами хвои. Но видно было, что, как ни стар великан, еще прочны, надежны его корни, не оторвать, не разлучить его с родной почвой ветрам и непогоде, что еще много весен встречать ему в отчем краю. А вокруг старика, то склоняясь курчавыми головками, словно прислушиваясь к неторопливой дедовской речи, то в удивлении откидываясь назад, раскачивались стройными телами молодые сосенки.
Приветливо, как старым знакомым, улыбнулся Стогов шумливому семейству и даже сделал попытку помахать им рукой, но потерял равновесие, скрылся под волнами, вынырнул и теперь уже энергично поплыл к берегу, повторяя в такт сильным размашистым движениям.
— Пора домой! Пора домой! Есть у нас еще дома дела.
Выйдя на берег, он еще раз с очевидным удовольствием повторил:
— Есть у нас еще дома дела… Так пелось в старой фронтовой песне в дни твоей юности, дружище.
Михаил Павлович имел все основания вспомнить нехитрую солдатскую песенку старых военных лет. В лучах закатного солнца на загорелом мускулистом теле Стогова отчетливо проступали красноватые рубцы и шрамы, синеватая осыпь пороховых ожогов — нестираемые, небледнеющие следы грозных военных лет. Видно, крепко опалило его в огне боев. Опалило, но не сожгло, не убило ни юношеской силы, ни юношеской подвижности.
Теплый ветерок играл его легкими волосами, обдувал лицо. Улыбаясь от этих ласкающих прикосновений, Стогов весело насвистывал мелодию все той же случайно вспомнившейся солдатской песенки. Вот он докрасна растерся суровым полотенцем, быстро оделся и легко взобрался по отвесному склону голого глинистого откоса.
Следя за полетом вырывавшихся откуда-то из-под самых ног юрких стрижей, Михаил Павлович преодолел крутой подъем и вышел на залитую вечерним солнцем обширную поляну.
Стена синеватого пихтача, над которым маячили в вышине бронзовые стволы сосен, точно нарочно отступала от обрыва, чтобы дать место раскинутому на поляне цветочному ковру. В высокой траве трепетали на ветру желтые венчики скромных одуванчиков, свежими угольками пламенели жарки, горделиво покачивали лимонно-желтыми шелковыми лепестками красавицы лилии, снисходительно склоняясь к зеленоватым стрелкам поздних ландышей.
Тишина стояла вокруг. Лишь изредка нарушали ее чуть слышные всплески реки под горой, глухой шум ближнего леса да победное стрекотание невидимых кузнечиков в травяных дебрях.
Наслаждаясь этой живительной тишиной, Стогов осторожно, чтобы не примять случайно цветы, пересек поляну и вышел на бетонированную дорогу, где в тени сосен у обочины стояла окрашенная в светло-салатный цвет автомашина.
Опершись на ее отливающий глянцем сигарообразный корпус, Михаил Павлович еще раз задумчиво оглядел поляну, темную стену леса, прислушался к шуму ветвей и трав.
Постепенно мысль его уносилась от этого цветочного приволья к цветам, совсем иным, непривычным, нездешним.
Было это вскоре после того незабываемого весеннего утра, когда Булавин, Стогов и их сподвижники, не скрывая волнения и радости, смотрели, как на экране телевизора за стенками солнцелитового сосуда дышит, пульсирует, извивается трепетная, слепяще-белая нить похищенного людьми звездного пламени.
Булавин и Стогов не умаляли значения этого события. Нет, они были счастливы светлым счастьем созидателей, сделавших крупный шаг по пути к намеченной цели. Да, это была победа, молва о которой облетела весь мир. Но Булавин и Стогов отчетливо понимали, что путь от этой покорившейся людям пылинки звездной силы до Земного Солнца еще тернист и длинен.
Поэтому на заседании Ученого совета института, собравшемся вскоре после испытания солнцелитового сосуда, говорили совсем не о победах, а именно об этом, еще предстоящем исследователям пути.
Люди должны были думать, какую форму придать жгуту солнечного пламени внутри реактора, каким создать сам реактор.
Высказывая свои соображения по этим проблемам, Виктор Васильевич Булавин напомнил:
— Кроме того, товарищи, мы не вправе забывать о задании Центрального Комитета согреть искусственным Солнцем хотя бы один квадратный метр почвы, вырастить на нем хотя бы один колос.
И тогда неожиданно для всех слово попросил Игорь Стогов. Михаил Павлович, не скрывая удивления, взглянул на сына. Еще не было случая, чтобы Игорь не посоветовался с отцом, не поверил ему свои мысли. А сегодня, отправляясь на заседание, сын не высказывал намерения выступать. Так о чем же он будет говорить?
И действительно, то, что сказал Игорь, сначала показалось слишком фантастическим.
— Чтобы выяснить возможности и пороки искусственного Солнца, — говорил младший Стогов, — нам надо поставить эксперимент в условиях, которые позволили бы полностью исключить воздействие солнца естественного. Мне думается, что для этого опыта лабораторию придется создать где-то под землей.
— Шахты, что ли, прикажете бить? — иронически спросил один из членов совета.
— Зачем же шахты, — спокойно отпарировал Игорь, — на первых порах, мне кажется, можно будет обойтись пещерой на ближних отрогах пика Мечты. Она достаточно обширна. Геологи говорят, что площадь ее — сотни гектаров… А в будущем, — Игорь сделал паузу, — в будущем, я полагаю, нам придется пробить не одну шахту, а прокладывать целые подземные галереи и осваивать подземным земледелием площади в тысячи, а возможно, и в десятки тысяч гектаров.
Михаил Павлович, внутренне уже готовый согласиться с Игорем, вопросительно взглянул на Булавина. Легкая улыбка, игравшая на губах академика, энергично перекатывавшего в пальцах толстую авторучку, убеждала, что Виктор Васильевич доволен.
Когда Игорь, посетовав, что не может, к сожалению, представить детальный проект подземного сооружения, так как по образованию не является инженером-шахтостроителем, кончил свою короткую речь, Булавин ободряюще забасил:
— Вы, Игорь Михайлович, не извиняйтесь. Всего знать и все уметь ни одному человеку не дано. А вот думать, заботиться обо всем — это обязанность человека, особенно в наше время. За смелую мысль спасибо. Я с вашего позволения, попробую еще с одной стороны ее аргументировать.
Булавин встал и продолжил:
— Сегодня мы уже говорили, что нам предстоит еще много раз проверять и оптимальные режимы работы, и конструктивные решения самих реакторов Эго может потребовать продолжительного времени. Так неужели все это время реакторы, точнее их варианты, будут работать вхолостую? Думаю, что уже сейчас им надо дать полезную нагрузку. Игорь Михайлович предлагает нам отличный путь. Именно так: под землей, на искусственной почве, под искусственным Солнцем… Пусть там зашумят сады и дубравы, — мечтательно проговорил Булавин и подытожил деловым тоном:
— А что касается проекта сооружения, войдем в правительство с ходатайством о создании в институте специальных отделов и лабораторий. На это пойдут в Москве. Институт у нас комплексный.
Так рождалось то удивительное подземное царство, что позднее получило мировую известность под именем испытательной биологической секции № 1 Сибирского комплексного института ядерных проблем.
Почти два года миновало с тех дней. И хотя здесь давно уже привыкли к чудесам, все же сегодняшний знойный июньский день стал для Михаила Павловича днем приятных сюрпризов.
Было это несколько часов назад. Он сидел в своем кабинете, разбирая скопившуюся за два дня корреспонденцию. В этом кабинете, расположенном на восьмом этаже здания, похожего на усеченный конус и оттого напоминавшего древнюю сторожевую башню, совсем не было привычных окон. Да здесь они были и не нужны. Потолок и стены были сделаны из особых сортов пластмассы, вытеснившей в строительстве бетон, кирпич и, порой, даже стекло.
Пластмасса защищала обитателя помещения от нескромного постороннего взгляда и в то же время беспрепятственно пропускала солнечный свет. Солнечные лучи заливали просторную комнату, и от этого вся она казалась пронизанной легкими золотыми нитями.
Все убранство кабинета состояло из обширного письменного стола, сделанного из белой, напоминавшей отшлифованный мрамор пластмассы, и такого же цвета пластмассовых стульев.
Перед сидевшим за столом Михаилом Павловичем лежала пачка писем в разноцветных конвертах. Черные, нанесенные тушью иероглифы, четкие латинские буквы, затейливая вязь арабского письма и, конечно же, множество русских писем. С разных концов земли, на самолетах и на океанских кораблях, на поездах и автомобилях прибывали эти письма в сибирский город Обручевск.
Марки на конвертах пестрели экзотическими изображениями, которые порадовали бы самого взыскательного филателиста На этих марках шумели ветвями пышные яванские пальмы, двигались через пески караваны верблюдов, крошечные, раскрашенные в радужные краски квадратики и прямоугольники переносили на улицы Неаполя и Хельсинки, площади Москвы и Пекина, к утесам Нью-Йоркских небоскребов.
Казалось, весь мир слал эти конверты с неизменным адресом: Советский Союз, Крутогорская область, город Обручевск, Сибирский комплексный институт ядерных проблем, профессору Михаилу Павловичу Стогову
Стогов бережно разрезал конверты, быстро пробегал глазами строки писем. И хотя многие из них были на незнакомых Стогову языках, он и без помощи переводчика мог бы пересказать их содержание. Китайцы и англичане, индонезийцы и итальянцы, американцы и арабы и, конечно же, прежде всего, его соотечественники — все они писали Стогову об одном.
Внимание Михаила Павловича привлекло письмо из Джакарты. Неизвестный ему корреспондент писал: «Я незнаком с Вами, мой дорогой русский друг, но я много читал и слышал о Ваших удивительных опытах. В нашей стране много солнца, порой даже слишком много. Солнце сушит наши поля и наполняет воздух тяжелыми испарениями тропических болот. Эти злые испарения губят, убивают людей. Но я знаю, что у Вас, в Сибири, да и во многих других странах солнечного тепла и света очень и очень мало. Я знаю, что миллионы и миллионы людей ждут Вашего детища… Оно согреет холодную Сибирь, оно принесет тепло и свет многим странам.
Я верю, что теплом Вашего большого сердца согреете Вы, мой русский друг, нашу бедную теплом планету. Да благословит Вас небо в Ваших благородных делах на благо всей земли!»
Взволнованный этим искренним письмом из далекой страны, Стогов не расслышал как открылась дверь кабинета, и оторвался от бумаг, лишь когда услышал слова:
— Победа, отец! Большая победа!
У стола стоял Игорь. В руках у него пестрел огромный букет цветов. Махровые крупные олеандры, нежные, только что распустившиеся розы, алые, бархатистые гладиолусы.
Точно жарким дыханием далекого знойного Черноморья повеяло вдруг в кабинете. Эти капризные питомцы южного солнца были так непривычны и так великолепны в середине июня в Северной Сибири, что старший Стогов даже зажмурился от неожиданности, И хотя он отлично догадывался в чем дело, но, все еще отказываясь верить, спросил:
— Где ты их взял, Игорек? Неужели…
— Да, да, — быстро перебил его Игорь. — Они расцвели. Они расцвели пару часов назад в третьем секторе нашей испытательной секции.
— В открытом грунте!
— Да. Без единого лучика естественного солнца и не за месяцы, как в природе. Всего лишь часы потребны для развития растений под нашим Земным Солнцем…
… Это была победа, большая, заслуженная, венчающая годы поисков и тревог. Вспоминая о разговоре с сыном, о букете диковинных цветов, оставшемся на столе в кабинете, Стогов вновь переживал радость этих волнующих минут.
Еще раз оглядев лесную поляну, Стогов задумчиво проговорил:
— Что ж, цветите, набирайте сил. Вы очень нужны людям в этих суровых местах. А со временем мы улучшим вас, породним с вашими южными собратьями, и вы станете еще прекраснее, наши северные скромники.
И тотчас же многолетняя привычка увела мысль Михаила Павловича в иную сторону.
«Ах, Ирэн, Ирэн, — думал он. — Почему ты не рядом, почему мы не можем делить нашу общую радость?!»
Он так живо представил себе смеющееся лицо женщины, шапку непокорных светлых волос, так явственно увидел любимую, друга, коллегу на этой поляне, что даже отступил назад. Мыслями об этой женщине жил он долгие годы, но сам боялся этих мыслей, не позволял им владеть собой. Вот и сейчас усилием воли Стогов отогнал это всегда желанное видение, круто повернулся и раскрыл дверцу машины, а в мозгу против воли все же пронеслось: «Сегодня я должен услышать вести от тебя, родная. Пусть этот день станет днем двойной радости».
Пятиместный лимузин, на котором профессор Стогов собирался отправиться в путь, был мало похож на своих ближайших предков середины и конца пятидесятых годов.
Широкий и длинный сигарообразный корпус, посаженный на низкую, почти прижатую к земле раму, казался зализанным. Его сверкающая лаком зеркальная пластмассовая поверхность не имела ни единого лишнего выступа. Даже фары, опорная рама, наружные рукоятки дверок, замененные изящными кнопками, словом, все, что у автомобилей середины нашего века в большей или меньшей мере выпирало наружу, топорщилось, уродовало внешний вид, а главное, снижало скорость, — все это у машины Стогова было вмонтировано в идеально гладкий корпус.
Ничто не замедляло бега стремительной «Кометы», как называлась эта машина, пришедшая на смену привычным для людей пятидесятых годов «Волгам», «Победам», «Москвичам», «ЗИЛам». Всем своим видом напоминая лишенный крыльев самолет, «Комета» со скоростью двести километров в час почти бесшумно скользила по асфальту. Не слышно было шума мотора, только резкий свист рассекаемого воздуха сопровождал ее движение.
Еще более удивительным для людей пятидесятых годов показалось бы то, что перед шофером не было привычного руля, не было и выброшенного вперед нелепого капота мотора. На передней стенке, лучше сказать, лобовом стекле «Кометы» была укреплена доска с приборами, напоминавшая такое же устройство в самолетах.
Скрытые в стенках корпуса миниатюрные, но весьма чувствительные приборы надежно гарантировали безопасность и пассажиров «Кометы» и пересекавших ее путь пешеходов. Быстрее, чем мог бы это сделать самый квалифицированный и натренированный водитель, реагировали приборы на каждую неожиданность пути. От их обостренных и усиленных электронными устройствами органов чувств не ускользало ничто: ни внезапно вынырнувшая из-за поворота на недозволенной скорости машина, ни случайная выбоина на мостовой, ни вспышка светофора. Тотчас же летел беззвучный, но категорический приказ мотору, и послушный этому приказу автомобиль без участия человеческих рук убыстрял или тормозил ход, менял направление движения.
Приборы командовали ходом «Кометы», приборы же наблюдали и за поведением ее двигателя, расположенного в хвостовой секции корпуса. Это был не дизель, не какой-либо другой двигатель внутреннего сгорания, а миниатюрный атомный реактор. Тепло, излучаемое реактором, нагревало покрывавшие его серебристые лепестки полупроводников. Возникавший в них электрический ток вращал якорь электромотора, соединенного системой передач с колесами, который и приводил в движение «Комету». И мчалась, приникая к земле, легкая бескрылая птица: казалось, еще мгновение и она вспорхнет, полетит.
Откинувшись на спинку сиденья, Стогов негромко продиктовал в миниатюрный микрофон нужный маршрут. Машина мягко тронулась с места. Теперь ее движением руководил все запоминающий, безошибочный мозг электронного шофера, несколько лет назад заменившего у руля человека.
Легким поворотом рычажка Стогов включил дорожный телевизор. Замерцал голубоватым светом экран на передней стенке машины. Вскоре весь экран заполнили фигуры музыкантов, Стогов узнал известного дирижера. А из крохотных динамиков уже лились звуки музыки. Стогов закрыл глаза и отдался во власть мелодии. Нежно журчала река, переговариваясь с тихо шумящим лесом. Но вот бури и громы ворвались в это царство тишины и покоя. Застонали вековые стволы, закипела, вздыбилась река. Кажется, еще мгновение — и восторжествует, победит неистовая буря. Но солнце прорвало панцирь грозовых туч, утихли буря и громы, и снова чуть слышно плещет река, шепчут волнам о своей вечной верности не согнувшиеся, устоявшие деревья, и все живое вокруг славит победу тепла и света…
Звуки оркестра смолкли, но Стогов все еще не открывал глаз, находясь во власти бессмертной мелодии.
Несколько секунд в машине было тихо, потом из динамика прозвучал мелодичный женский голос:
«Внимание! Показывает Крутогорск. По просьбе телезрителей повторяем документальный фильм «Покорение Крутогорья».
Стогов встрепенулся. Он любил эту кинолетопись подвигов и свершений, правдивый рассказ о мужестве и благородстве, о днях и трудах своих современников.
Экран на мгновение потемнел, и вот на его фоне выступили слова: «Первым новоселам Крутогорья, комсомольцам шестидесятых годов посвящаем». И сразу поплыли перед глазами знакомые, насквозь исхоженные места.
Закрывая весь экран, поднялись горы. Хмурые, неприветливые кручи упирались острыми, круглыми, плоскими вершинами в затянутое давящими серо-черными тучами небо. Круто уходящие вверх склоны, точно в мохнатую кухлянку, одеты тайгой. Синеют многоверстные заслоны пихтача и ельника, червонным золотом отливают голостволые сосны, горделиво покачивают курчавыми головами великаны-кедры. Тишина вокруг, слышно, как шлепнется в подушку старой хвои сбитая ветром шишка, как скрипнет пересохшая ветка… Ни одна тропка не вьется через чащобу, ни один дымок не поднимается над таежным морем. Безлюдье, на сотни километров нигде не сыщешь и следа человека. Таким было Крутогорье лет десять назад…
Вспомнил Стогов, как в те дни с незабываемым Рубичевым и давно уже ушедшим на покой Шабриным скитался он в этих местах, как услыхал впервые от таежного следопыта вещую легенду о пике Незримом. Вспомнил, как с утлой палатки и жаркого костра на полянке начиналась жизнь в таежных дебрях.
Много дней провели ученые в те годы в тайге, многими удивительными и неожиданными находками увенчались их походы по горам и лесам, на карте Сибири исчезло еще одно белое пятно. Теперь настала очередь новоселов — советских землепроходцев шестидесятых годов…
И точно читая мысли Стогова, на экране возникли новые кадры. Уже не были больше безлюдны эти места. Склоны Кряжа Подлунного, глубокие ущелья и распадки гор огласились звонкими голосами. Поплыли над суровым краем задорные песни молодежи. Вот они — герои тех незабываемых дней.
Они, юноши и девушки, родившиеся в годы великой войны, дети, порой так и не изведавшие скупой ласки безвременно погибших отцов, вели ныне самую разумную и справедливую из всех войн — войну с природой.
Стогов видел их в дни этого великого похода. С волнением и радостью узнавал он сейчас их светлые лица, озаренные пламенем первых костров, с тревогой следил за их поединками то с кипящими весенней удалью реками, то с валящими с ног ветрами, то с ревущим пламенем таежных пожаров… Они прошли через все, их спаяли мороз и зной, секли метели и ливни, казалось все — самые злые силы своенравной сибирской природы поднялись на защиту сокровищ Крутогорья. Но мороз и пурга, зной и наводнения — все отступило перед доброй, разумной силой человека! Дети воинов великой войны — отважные воины мира, — вдохнули жизнь в безжизненное до их появления Крутогорье…
Кадры кинолетописи воскресили в памяти Стогова и другие картины. Вспомнил он, как поселился в бывшем дачном поселке Крутогорска в небольшом особнячке, выстроенном из голубой хрупкой с виду пластмассы. Сам своими руками разбил рядом с домиком сад и так прикипел ко всему этому, что уже никак не мог расстаться с ним.
И хотя давно уже не существовало дачного поселка, его поглотили далеко раздвинувшиеся границы города, и в Обручевске в пяти минутах ходьбы от института была удобная квартира, не покидал Стогов свой голубой особнячок.
Порою друзья подтрунивали над этой невинной причудой стареющего профессора, и сам Михаил Павлович назначал сроки окончательного переезда, но сроки проходили, и все оставалось по-прежнему. В обручевской квартире хозяйничал Игорь, а здесь безраздельным владыкой был он, Михаил Павлович. И не было для него большего удовольствия после хлопотливого трудового дня покопаться в саду, что год от года хорошел на радость хозяину, неторопливо полистать книги в обширной библиотеке или просто посумерничать в одиночестве у раскрытого окна в кабинете.
И как бы ни был занят Михаил Павлович, он обязательно выкраивал время, чтобы побывать в крутогорском доме. К тому же и причин для этого было немало и самых что ни на есть уважительных: то заседание в обкоме или в филиале Академии, то лекции в институтах или в городском лектории. В таких случаях Стогов всегда стремился и заночевать в крутогорском доме, а утром, чуть свет, взбодренный, помолодевший, спешил на своей машине в Обручевск. И можно было с уверенностью сказать, что если мысли Михаила Павловича всегда были в Обручевском институте, душа его безраздельно принадлежала скромному домику в Крутогорске. Весь Крутогорск знал этот особнячок с обширным, любовно возделанным садом, за ним прочно и навсегда утвердилось имя «Дом Стогова».
…Машина Стогова уже бежала по улицам Крутогорска. Этот поднявшийся в таежном царстве город стал самым величественным памятником его создателям.
Любил этот город Стогов. Да и как было не любить его обрамленные вековыми соснами и кедрами улицы, прямые, как туго натянутые ленты. В убранстве вечнозеленых деревьев, застроенные разноцветными — розовыми, алыми, голубыми домами из пластических масс — улицы Крутогорска действительно очень напоминали яркие карнавальные ленты.
Не было на крутогорских улицах таких привычных в старых городах кирпича и бетона, не было неотличимых друг от друга тяжеловесных домов-близнецов. Пластмассы и алюминий не только вытеснили традиционные строительные материалы, но и изменили архитектуру зданий. Легче, изящнее строили теперь дома. Даже здесь, в Северной Сибири, не нужны стали почти крепостной толщины стены зданий. Тонкая, хрупкая на вид пластмасса, породнившись с невесомыми, порой почти неощутимыми лепестками полупроводников, надежно защищала людей и от лютых морозов, и от беспощадной жары.
Хорош был Крутогорск летним погожим утром, когда солнечные лучи, позолотив вершины гор, достигали глубокой котловины, где был расположен город. В эти часы солнечные лучи играли и дробились в прозрачных гранях домов и, точно в праздничной иллюминации, дома вспыхивали причудливой феерией красок, соперничая в яркости с раскрывающимися венчиками цветов в садах и скверах, расцветали на листьях и в траве радужные капли росы.
Чудесен был Крутогорск и в летние вечера, когда тянуло с гор прохладой, ароматами тайги и отдыхавшей от зноя земли. В синеве сумерек залитые светом дома казались то сказочными теремами, то плывущими в ночном море исполинскими кораблями.
Радовал глаз Крутогорск и зимой, когда поседевшие от инея деревья одевали ребристые снеговые шлемы. Девственная белизна снега, искрящегося в солнечных лучах, слепила глаз. Ни единая капля копоти не оскверняла снежное покрывало. Крутогорску были неведомы дым и копоть. Ни одной топки не было в этом городе.
Электричество согревало людей и плавило металл, двигало автомобили и готовило неведомые природе химические продукты. Электрическим солнцем была озарена счастливая юность Крутогорска, во имя зажжения земных электрических солнц жил, трудился, дерзал этот юный сибирский город…
Машина Стогова проскочила по главному проспекту и свернула на боковую улицу. В воротах небольшого, окрашенного в светло-голубой цвет коттеджа Михаила Павловича встретил одетый с подчеркнутой элегантностью молодой мужчина. Он с улыбкой двинулся навстречу Стогову и проговорил мягким баритоном:
— Позвольте, профессор, представить вам моего друга…
Медленно таяла, серела бледная синева короткой июньской ночи. Порозовели, закурились прозрачной предутренней дымкой мохнатые шапки гор, со всех сторон окружающих город. Там, в горах, уже взошло солнце, а на улицах города еще удерживался полумрак.
Улицы пустынны. Только кое-где прошумит одинокая машина, да простучат по асфальту четкие шаги запоздалого прохожего.
Но, как и в любом другом месте, где живут, трудятся, отдыхают люди, далеко не все жители города спали в этот предрассветный час.
В просторном кабинете возвышающегося на площади серого П-образного здания Управления по охране общественного порядка сидел у стола плотный кряжистый человек в распахнутом пиджаке.
Верхнее освещение в комнате было выключено. Защищенная зеленым абажуром настольная лампа отбрасывала неяркие блики света на раскрытую книгу и лицо дежурного. Вот он поднял голову, и теперь стали ясно видны почти прямая линия близко сведенных у переносицы густых золотистых бровей, прорезанный тремя вертикальными складками выпуклый, открытый лоб, слегка припудренные сединой волосы.
Дежурный захлопнул книгу, встал, с наслаждением расправил затекшую от долгого сидения спину. Потом неторопливо закурил и, шутливо погрозив пальцем стоявшим на прислоненной к столу тумбочке телефонам: мол, не вздумайте зазвонить, вышел через застекленную дверь на балкон.
Дежурного охватила знакомая каждому, но вместе с тем всегда новая и волнующая прелесть погожего летнего рассвета. Солнце поднималось все выше. Теперь уже не только вершины, но все горы стали прозрачными. Они точно дышали сизой дымкой, еще висевшей кое-где на мохнатых лапах вековых кедров. Потянувший с хребтов легкий ветерок донес в город пряный настой хвои, смолы, дурманящий запах цветов. Тайга делала первый вздох пробуждения, и неуемные птичьи хоры славили свет нового утра.
Залюбовавшись горными кряжами, рассвеченными яркими бликами восходящего солнца, жадно вдыхая доносимые ветром запахи утренней тайги, дежурный забыл о погасшей папиросе и стоял, опершись руками о перила балкона. Отсюда, с высоты четвертого этажа, хорошо были видны и разбежавшиеся по котловине городские улицы и сомкнувшиеся плечом к плечу горбатые горы. Синюю стену тайги в равных местах прорезали ровные просеки дорог, точно утесы, маячили вдалеке ажурные скелеты шахтных копров, исполинские плечи, мачт высоковольтных линий.
Там, на склонах Недоступной, Подоблачной, Камнебокой, Белолобой, невидимые за стеной леса, прятались поселки рудников, зияли котлованы разрезов, вздымались буровые вышки и корпуса обогатительных фабрик
В каменных толщах отрогов Кряжа Подлунного в трех сотнях километров от привольно раскинувшегося города таились сокровища сырьевых кладовых могучего созвездия металлургических и химических заводов Крутогорска.
Взглянув на лежавший внизу амфитеатр площади Созидателей, обрамленный золотыми в рассветных лучах зданиями и скверами, дежурный на минуту задумался над необычной судьбой Крутогорска — самого молодого сибирского города.
Еще и десяти лет не прошло с того дня, когда врубились в таежное море Крутогорья топоры первых новоселов, а уже разбежались по тайге, вскарабкивались в горы юные городки и поселки: Молодежный, Гремучуй. Верхний. И каждый из них с года на год мог обогнать Крутогорск.
Но и Крутогорск мужал, набирал силы, не хотел уступать молодым собратьям чести первородства. Об удивительной продукции удивительных крутогорских заводов катилась добрая молва по всему миру.
Потеплевшим взглядом глядел дежурный на убегающие вдаль, к заводским воротам, серебристые стрелы еще безлюдных проспектов, на искрящиеся в рассветных лучах стены домов, прислушивался к особенно четким в утренней тишине сигналам бессоных грузовиков, что сутками снуют на объездном бетонированном кольце, везя пищу прожорливым цехам.
Тишина была только в центре, в жилом районе города, а там, поодаль, за зеленой стеной защитных парков, не спал, трудился, жарко дышал плавильными печами, гремел мельницами обогатительных фабрик, рокотал генераторами электростанций, вспыхивал сполохами сварки, блистал стеклом и никелем химических установок бессонный, неутомимый, индустриальный Крутогорск.
Любил дежурный эти предутренние часы, когда умолкает городской шум, воздух наполнен ароматом тайги, а шелест влажной листвы в скверах, хоть на мгновенье создает иллюзию лесной поляны. Хорошо думается, легко дышится в такие минуты, только еще сильнее тянет старого охотника в лесное приволье, в котором уже запамятовал, когда и был в последний раз, и не ведаешь, когда выберешься.
«А вот возьму да махну сегодня после дежурства в тайгу, — озорно подумал дежурный и подзадорил себя: — А что же, сегодня никак воскресенье; прихвачу с собою Серегу: пора мальчишке привыкать к лесу».
Повеселев от этих мыслей, он приподнял рукав пиджака, взглянул на часы. Они показывали ровно четыре. До сдачи дежурства оставалось еще пять часов.
— Четыре часа утра двадцать второго июня, — вполголоса проговорил дежурный и от неожиданного сочетания этих слов сразу же откуда-то из глубины памяти нахлынуло воспоминание, нестареющее, незабываемое.
Три с лишним десятилетия прошло с того июньского утра сорок первого года, когда дежурный, тогда рядовой солдат в зеленой фуражке пограничника и желто-зеленом маскировочном халате, лежал в дозоре в густом прибрежном тальнике у Буга.
Три с лишним десятилетия… Но и сегодня уже не подтянутый и стройный, короткоостриженный солдат, первогодок, а грузнеющий, раздавшийся в кости человек не может забыть, как закипела, забурлила вдруг вода в сонной неподвижной реке, как, лязгая гусеницами, карабкались на берег чужие приземистые танки, и рыльца чужих снарядов впились, врезались в родную землю, взвихривая черные фонтаны дыма и пыли…
Свежи в памяти уже немолодого человека дымящиеся угли на месте заставы, разгоряченные первым боем товарищи в почерневших от крови и копоти повязках, с последними гранатами в руках идущие в последнюю контратаку против стреляющих прямой наводкой танков.
Так, в 4 часа утра 22 июня 1941 года, началась для него война. Потом он стал офицером советской контрразведки, а теперь возглавлял один из отделов Крутогорского областного Управления по охране общественного порядка.
И хотя он давно уже снял офицерский мундир, но по-прежнему чувствовал себя в строю.
Как-то незаметно мысль дежурного от первых дней войны перенеслась к совсем недавним событиям. На прошлой неделе секретарь областного комитета партии пригласил к себе ведущих работников их Управления.
Секретарь обкома говорил с ними о перспективах области, о том, что быстрое развитие Крутогорского промышленного района сильно встревожило некоторые международные монополии, которые видят в заводах Крутогорска опасных конкурентов на мировом рынке.
Секретарь обкома еще раз напомнил о политическом и финансовом могуществе концернов и трестов Запада, которые упорно не желали смириться с разоружением и победой политики мирного сосуществования, и призвал работников Управления к особой бдительности.
Резкий телефонный звонок прервал мысли и воспоминания дежурного. Круто повернувшись и на ходу застегивая пиджак, он побежал к тумбочке с аппаратами.
— Дежурный по Управлению Новиков слушает.
В то же мгновение, расположенный против стола незакрашенный участок стены, напоминавший формой и размерами классную доску, замерцал неярким голубоватым светом. Мерцание становилось ярче и сначала тускло, а потом все явственнее на голубом фоне экрана выступило изображение совсем еще молодого сухощавого человека в синем комбинезоне с эмблемой пожарной охраны. Усиленный скрытыми в стене динамиками в кабинете раздался его голос:
— Товарищ Новиков! Докладывает дежурный по Управлению пожарной охраны инженер Демин.
— Слушаю вас, товарищ Демин, — отозвался Новиков.
— Сегодня в три часа сорок минут местного времени наши наблюдательные приборы зафиксировали возникновение пожара в доме номер двадцать три на Нагорной улице.
И сразу же где-то в глубине памяти Новикова кто-то произнес чужим строгим голосом, точно напоминая: «Улица Нагорная, номер двадцать три — «Дом Стогова». И Новиков, не скрывая тревоги, негромко уточнил:
— Это дом профессора Стогова?
— Так точно!
— Что с профессором?
— Судьба Стогова и его домочадцев пока не выяснена. Произошло частичное обрушение кровли, необходимы раскопки…
Новиков провел рукой по сразу вспотевшему лбу, опустил голову. «Что со Стоговым? — думал он. — Какое несчастье. Случай? Или… или одно из происшествий давно уже ставших редкостью…»
Тревожные, трудные мысли роились в его мозгу. Почувствовав состояние собеседника, умолк и Демин. В кабинете воцарилась тишина. В пальцах Новикова неожиданно громко хрустнула переломленная спичка. Этот звук вывел Ивана Алексеевича из тяжелого раздумья. Овладев собой, он чужим глуховатым голосом попросил:
— Продолжайте доклад, товарищ Демин.
— Я немедленно направил к месту происшествия дежурные пожарные машины во главе с инженером Марковым. По донесению Маркова, к моменту его прибытия произошло частичное обрушение кровли горящего здания. Проникнуть в дом пока не удалось. Начаты раскопки. Люди Маркова направили свои усилия на то, чтобы не допустить распространения огня на соседние строения. Район пожара оцеплен силами народных дружинников.
Необычайная интенсивность пожара и то, что это «Дом Стогова» и побудило меня обратиться к вам. Возможно, это происшествие представляет интерес и для вас.
— Понятно, — отозвался Новиков, — следовательно, вы все-таки запоздали… Благодарю за информацию, товарищ Демин. Занимайтесь вашими делами. Через несколько минут на пожарище прибудут наши работники, надо разобраться.
Закончив сильно взволновавший его разговор. Новиков поднялся с места, отдернул шелковую под цвет стен штору. Она скрывала расположенную на уровне груди глубокую нишу. Иван Алексеевич чуть прикоснулся пальцем к незаметной для постороннего глаза кнопочке, и сразу же из ниши бесшумно выдвинулся укрепленный на скрытых в кладке роликах легкий пластмассовый столик. На его поверхности был в точности воспроизведен рельеф и внешний вид Крутогорска с высоты птичьего полета.
Стоя над макетом, дежурный, как бы с подоблачной высоты видел весь город, со всеми его заводами, кварталами, площадями, скверами.
Новиков на секунду представил себе весь этот удивительный город таким, каким был он для него еще несколько минут назад, спокойным, работающим, отдыхающим. Сейчас привычный, устоявшийся ритм жизни города был нарушен неожиданным, пока еще неясным, происшествием
Новикову и его друзьям надо было постичь причины и смысл событий этой самой короткой в году июньской ночи.
Новиков вновь слегка коснулся укрепленной под столом кнопки, и макет ожил. Помещенные в прозрачной пластмассе у основания, лампы дневного света зажглись, освещая снизу модель Крутогорска. Казалось, над игрушечным городом спускаются поздние летние сумерки.
Новиков наклонился, повернул выключатель, красным светом зажглась лампочка, вправленная в пластмассовый колпачок, воспроизводящий в миниатюре очертания здания, в котором помещалось учреждение, где работал Новиков. Новый поворот выключателя — и в противоположном конце города, почти у подножья Подоблачной горы, вспыхнула еще одна лампочка. Там был расположен дом номер 23 по Нагорной улице. Новиков укрепил на штативе над этой крохотной лампочкой массивную линзу, чуть прищуриваясь, взглянул через ее толстое стекло. И сразу произошло чудо. То, что на рельефном плане города было просто освещенной точкой, при взгляде через линзу оказалось миниатюрной, но точной копией голубого особняка. В решетчатой ограде, окружавшей дом, угадывалось темное пятно сада, ясно был виден гараж для автомашин, какой-то каменный сарайчик.
Молча постояв над изображением не существовавшего уже дома, Новиков подошел к столу, повернул рычажок на аппарате, напоминавшем телефонный коммутатор, вспыхнула желтая сигнальная лампочка, вновь ожил настенный экран.
На этот раз на его голубоватом фоне четко обрисовалось просторное помещение гаража, разделенное высокими перегородками стойл автомашин. У столика с микрофоном стоял коренастый пышноволосый парень в синем комбинезоне.
— Техник Ельцов слушает, — донесся звонкий юношеский голос.
— Товарищ Ельцов, немедленно подавайте ко второму подъезду семиместную машину. Вы поступаете в распоряжение начальника оперативной группы товарища Лобова. Маршрут: Управление — улица Нагорная, дом номер двадцать три. Далее в соответствии с приказаниями Лобова.
— Есть!
— Выполняйте!
Экран телевизофона погас. Новиков включил на своем аппарате зеленую лампочку и обратился к новому собеседнику. Теперь дежурный разговаривал с широколицым, видимо, очень добродушным и веселым человеком в летней легкой рубашке. Даже на экране в больших синих глазах Лобова были видны лукавые искорки.
— Товарищ Лобов! — обычным своим ровным негромким голосом говорил Новиков. — Во главе группы в составе товарища Щеглова, технического эксперта инженера Климова, врача Крыловой и проводника служебно-розыскной собаки Дьякова немедленно выезжайте к дому номер двадцать три по улице Нагорной. Этот дом принадлежит известному ученому профессору Стогову. Там по невыясненным пока причинам возник пожар. Дом отстоять не удалось, произошло частичное обрушение кровли, судьба Стогова и его домочадцев неизвестна. Произведите осмотр места происшествия, совершите нужные в таких случаях следственные действия. Основное внимание сосредоточьте на выяснении причин пожара и судьбы Стогова.
— Есть! — Лобов, который при упоминании имени Стогова взволнованно вскочил, сейчас намеревался по давней военной привычке, с которой никак не мог расстаться, откозырять, но вспомнив, что он не в кабинете начальника, а беседует с Новиковым по телевизофону, рывком опустил поднесенную к светлым, очень мягким, пышным волосам руку и смущенно улыбнулся. Так с грустно-смущенной улыбкой он и исчез с экрана.
Новиков тоже улыбнулся в ответ. Сложное чувство испытывал Иван Алексеевич к своему никогда не унывающему подчиненному. Иной раз, под горячую руку, он довольно резко отчитывал Алексея Лобова за кажущееся легкомыслие, но чаще сдержанно, чтобы Лобов не догадался о подлинном отношении к себе начальника, похваливал.
При этом Новиков часто ловил себя на том, что завидует Алексею. Считая вообще зависть чувством низменным и даже подленьким, Новиков, тем не менее, спроси его кто-либо об этом, пожалуй, и не стал бы таиться. Это была не просто зависть, а скорее восхищение удачливостью Лобова, за которой угадывались недюжинный ум и высокое мастерство криминалиста. Вместе с тем крылась здесь и легкая грусть о том, что годы идут, и вот уже движутся на смену люди возраста Алексея, который без малого годится ему в дети. Словом, это была всегдашняя и, пожалуй, естественная ревность старшего поколения к более молодому и уж, конечно, более счастливому, свободному от иных заблуждений и ошибок старших.
Но сейчас Новикову некогда было предаваться анализу своих отношений с Лобовым. Внезапный доклад инженера пожарной охраны взволновал Ивана Алексеевича сильнее обычного. С каждым годом все реже в его кабинете и квартире раздавались вот такие неожиданные ночные звонки, когда нужно было, оставив все, спешить куда-то, в пургу и в туман, чтобы постичь причины случившегося. Случалось порой засечь и тщательно скрытые вражеские следы. Тогда начинались дни, даже месяцы, заполненные неустанными поисками, жаром невидимой непосвященному глазу битвы с врагом.
Проводив взглядом отошедшую от подъезда машину Лобова, он включил на настольном аппарате связи квартиру начальника Управления Ларина.
Увидев на экране такое знакомое длинное сухощавое лицо в шапке вьющихся седых волос, Новиков начал доклад о событиях этой ночи на 22 июня 19… года.
Откинувшись на мягкое сидение, покрытое искусственным волокном, давно вытеснившим кожу, Алексей Лобов, хотя и был сильно встревожен сообщением Новикова, по установившейся у него привычке отгонял от себя мысли об обстоятельствах нового дела. «Всяческие гипотезы до осмотра места происшествия могут породить предвзятое отношение к событию, заразить этакой следовательской куриной слепотой», — любил повторять Лобов.
И сейчас он скользил, как обычно, внимательным взглядом по стремительно мелькавшим и таявшим где-то за спиной домам, встречным автомашинам, и мысли его, казалось, были очень далеки от цели поездки.
Алексей Лобов окончил среднюю школу в тот памятный год, когда в небольшом подмосковном городке была построена первая в мире атомная электростанция.
Он отлично помнил то время. Впервые после трагедии Нагасаки и Хиросимы, после зловещих грибов смертоносного дыма, затмивших солнце над безызвестными тихоокеанскими атоллами, человечество встретилось с мирным атомом. Начинался новый — атомный век в истории земли. Лобов не забыл, какими восторгами, какими светлыми надеждами ознаменовались первые шаги новой силы, новой энергии, обретенной человечеством.
Но на пути к воплощению в жизнь этой светлой мечты встало много преград: и политических, и технических.
Настал день, когда великий народ, сыном которого был Алексей Лобов, народ, впервые открывший человечеству силу мирного атома, сделал впредь и навсегда атом мирным для всего мира.
Но и в те, ставшие уже достоянием истории дни и даже в это погожее июньское утро, когда Алексей Лобов в атомном автомобиле мчался по улицам просыпавшегося Крутогорска, еще много преград было на путях мирного атома, еще много интриг плелось вокруг этой жизненной для человечества проблемы.
Много было и технических трудностей. Лобов отлично разбирался в них. В те годы, когда в разных концах страны поднимались бетонные корпуса атомных электростанций, когда сходил со стапелей в свинцовые воды Невы первый атомный ледокол, Алексей Лобов был студентом факультета ядерной энергетики.
Он помнил первые атомные установки, громоздкие, защищенные метровыми толщами воды, свинца и бетона.
Думая об этом, Лобов отчетливо вспомнил слова одного профессора, который заявил с институтской кафедры:
— Величайший парадокс, друзья мои, чудовищная нелепость! Самые современные, самые эффективные, самые дешевые, в конечном счете, неиссякаемые практически источники энергии, и в соседстве с ними средневековые крепостные стены и рвы с водой. Величайшее благо и величайший бич человечества.
Профессором, от которого студент Лобов услышал эти запомнившиеся и оказавшиеся вещими слова, был Михаил Павлович Стогов.
Как недавно все это было…
А теперь Алексей Лобов на оперативной машине подъезжал к полусгоревшему дому своего бывшего учителя, ныне всемирно известного ученого, одного из создателей малых реакторов и творца стогнина.
Светло-серебристая «Стрела» свернула в Парковый проезд и, пробежав несколько сотен метров по Нагорной улице, плавно остановилась возле окруженного цепью народных дружинников еще дымившегося пожарища, на воротах с трудом угадывалось полузакопченное число 23.
Едва Лобов захлопнул дверцу автомобиля, навстречу Алексею почти подбежали невысокий, коренастый, черный как жук, человек в комбинезоне, тронутом местами огнем и прочно пропахшем дымом, и другой, уже немолодой, заметно лысеющий, в синем новеньком костюме со значком народного дружинника на груди.
— Командир противопожарного взвода инженер Марков, — отрапортовал маленький крепыш.
— Начальник народной дружины Бардин, — неожиданно густым басом доложил второй встречающий.
— Где здесь можно поговорить? — пожимая им руки, спросил Лобов.
— Пойдемте в сад за домом. Он уцелел. Там есть скамейки, беседка, можно присесть, обсудить положение, — пригласил Марков.
Лобов, сопровождаемый своими спутниками и новыми знакомыми, направился к беседке. Его окружал сравнительно недавно, всего лет пять-шесть назад, разбитый, но заботливо возделываемый сад.
Живой оградой ему служили высаженные ровной цепочкой, почти ветка в ветку, молодые кедры, привезенные откуда-то с гор. Саженцы хорошо прижились на новом месте, они уже на несколько метров поднялись над землей, их пышные кроны кое-где сплелись между собой, образуя над садом живой зеленый шатер.
Сизоватые стволы молодых яблонь обрамляли по обеим сторонам прямые, посыпанные крупным промытым галечником дорожки. Лобов с болью заметил, что от близкого огня нежные листочки фруктовых деревьев повяли, свернулись мертвыми трухлявыми трубочками. Пожухла, скорчилась от жары и свежая влажная листва многочисленных ягодных кустов, выглядывавших между яблоневыми и грушевыми стволами.
Всего более в саду было цветочных клумб. Уже поднялись вверх зеленые пушистые стрелки гладиолусов, жались к земле листочки петуний, задорно топорщились первые, слабые еще ростки будущих красавцев-георгинов. На всем этом недавно высаженном в грунт, еще не распустившемся цветочном царстве сейчас повсюду виднелись густые жирно-черные хлопья сажи, дымились долетевшие с пожарища нудно чадящие головни.
Глядя на это уродливое, противоестественное соседство заботливо возделанных цветов, аккуратно побеленных яблонь с коптящими головнями и красноватыми под пленкой пепла углями — вестниками бушующего огня, Алексей сурово нахмурился.
«Какая страшная сила ворвалась в этот мирный уголок? Кто и что стоит за этим огнем? Нелепая случайность, мгновенная оплошность или злой умысел преступника? — тревожно спрашивал себя Лобов и сам себе жестко ответил: — Не исключено и последнее».
Нет, Алексей Лобов совсем не страдал излишней подозрительностью и мрачной предвзятостью к окружающим. Скорее наоборот, в характере этого молодого, всегда веселого человека было много юношески непосредственной восторженности и завидного умения видеть в людях хорошего даже больше, чем они сами в себе подозревали.
Но в памяти Алексея неотступно жило одно воспоминание детских лет.
Он возвращался из школы и вдруг на углу, где жили Лобовы, заметил густую толпу. Протолкнувшись вперед, он с ужасом увидел лежавшую на мостовой девочку в голубых носочках на загорелых ножках и с такими же голубыми ленточками в мягких овсяных волосах. Скорее по этим носкам и ленточкам, чем по изменившемуся, неестественно взрослому лицу, узнал Алеша соседскую семилетнюю Лельку.
Веселая попрыгунья и щебетунья Лелька неподвижно лежала на пыльной мостовой, подогнув загорелые, в свежих ссадинах колени, и по жидкой косичке, черня голубую ленточку, из разбитого виска текла тоненькая струйка крови. А рядом валялся увесистый булыжник. На него с усмешкой глядел Евсеев, тоже сосед Лобовых. На плече Евсеева лежала крепкая рука участкового милиционера.
Над тельцем Лельки на коленях стоял побледневший, сразу осунувшийся отец девочки. Он не кричал, не бился в рыданиях, а монотонно, сам не слыша своих слов, все время спрашивал Евсеева:
— За что же ты так ее? А, сосед?
На что Евсеев с прежней тупой ухмылкой отвечал:
— Так она же, дуреха, того… курей моих гоняла…
Это была первая встреча пятнадцатилетнего Алеши Лобова с не убитым еще человеческим злом. Потом, после окончания института и назначения на новую, неожиданную для него работу, встречи со злом участились. Разный облик принимало оно, чаще всего появляясь невидимым для всех, кроме товарищей Лобова. Тем зорче должны были стать он и его друзья.
И сейчас, глядя на дымящиеся головни, на поблекшие листья деревьев и стебли цветов, Лобов вновь почувствовал, ощутил присутствие злой, чужой, давно уже не встречавшейся ему руки и в этом, неразгаданном пока происшествии.
С этого момента, как и всегда, для Лобова во всем окружающем существовало только то, что имело хоть какое-то отношение к расследуемому делу. Громко щелкнув крышкой портсигара, доставая папиросу, Алексей вслед за Марковым вошел в беседку. Цеплявшиеся по натянутым вдоль стен нитям плети цветущей фасоли еще не успели достигнуть крыши, и в зеленом шатре причудливо соседствовали яркий свет утреннего солнца в центре и стойкий полумрак по углам.
Первое, что сразу же бросилось в глаза Лобову, едва он переступил порог беседки, был стоявший в углу заступ. Его старый, залоснившийся, словно отполированный черенок резко контрастировал с блестящей, остро отточенной лопатой.
— Товарищ начальник дружины, — обратился Лобов к Бардину, — вы имеете какие-либо сведения об образе жизни владельца сгоревшего дома?
— Да, товарищ Лобов, кое-что уже удалось выяснить. Профессор Стогов наезжал сюда из Обручевска, иногда вместе с неженатым еще сыном Игорем. Игорю Стогову около тридцати лет, он, как и отец, физик, кандидат наук. Других членов семьи у Стогова нет.
— Понятно, — кивнул Лобов. — А кто у них за садом ухаживал?
— Только профессор. Это было его любимое дело.
— Ясно. — Лобов обернулся к молча слушавшему их беседу помощнику. — Товарищ Щеглов, на рукоятке заступа должны быть следы пальцев старшего Стогова. Они могут нам пригодиться. Отнесите заступ в нашу машину. — Сделав вид, что не замечает недоумевающего взгляда Бардина, Лобов спросил его: — Где сейчас находятся Стоговы?
— По субботам они обычно выезжают на дачу. Полагаю, что и сейчас там. А пожар — это, по-моему, попытка скрыть следы ночной кражи.
— Вы проверили ваши предположения? — быстро спросил Лобов…
Его синие глаза стали почти черными.
— Я послал людей к ним на дачу. Они еще не вернулись, — чуть смущенно отозвался Бардин. — А в квартиру мы до вашего приезда не заходили.
Ничего не ответив Бардину, Лобов повернулся к Маркову:
— А вы, товарищ Марков, как считаете, в чем причина пожара?
— Судя по внешнему виду пламени, обилию дыма, а также по размерам и быстроте обрушения крыши, можно полагать, что источник огня находился внутри, скорее всего, в самом центре дома. Причем источник этот был очень сильным. Занялось не постепенно, а сразу. Так бывает при вспышке большого количества легко воспламеняющихся веществ.
— В дом можно войти? — спросил Лобов.
— Да, завал у входа мы уже разобрали, но внутри здания много дыма.
— Ничего, дым нам не страшен. Пойдем в противогазах.
Лобов вынул из черного чемоданчика, который держал в руках, зеленый мягкий противогаз. Надев его на лицо и натянув на руки желтоватые тонкой резины перчатки, Алексей оглянулся на своих спутников. Все они последовали его примеру и теперь стояли, удивительно похожие друг на друга, сверкая круглыми смотровыми стеклами, теребя длинные гофрированные хоботы.
Лобов первым вошел в двери, из которых все еще вырывались густые клубы черного дыма. На секунду приподняв свой противогаз, Алексей через нос вдохнул дым и сразу же, точно от удара качнувшись назад, тяжело натужно закашлялся.
С трудом справившись с удушливым кашлем, Лобов обернулся к стоявшему рядом техническому эксперту инженеру Климову. Он увидел, что эксперт извлек из своего чемоданчика объемистую стеклянную пробирку, соединенную с миниатюрным насосиком. Пройдя в глубь помещения, где дыму было больше, Климов направил раструб насоса в его струю. Через несколько секунд прозрачные до этого стенки пробирки помутнели, а потом стали сизо-черными.
— Не нравится мне этот дым, — негромко пояснил Климов, — он кажется мне не совсем обычным. Смотрите, какое поразительное воздействие его на растения в саду. Хочу припасти этого дымку для лабораторного анализа.
Осторожно лавируя между чадящими головнями, Лобов и его спутники шаг за шагом продвигались по тлеющему еще дому. Тягостная картина разрушения предстала их взору.
Закопченные, местами прогоревшие насквозь стены зияли жжеными дырами, шуршали кое-где чудом уцелевшие, свернувшиеся в трубку, обесцвеченные огнем обои. То там, то здесь виднелись обугленные, развалившиеся, потерявшие всякую форму предметы, в которых с трудом угадывались шкафы, столы, столики, тумбочки, стулья. Не верилось, что эти исковерканные, трухлявые скелеты еще несколько часов назад были красивой мебелью.
Дымящиеся остатки пола были засыпаны хрустящей под ногами смесью углей, пепла, битого стекла…
Зябко подернув плечами, Лобов спросил неотступно следовавшего рядом Маркова:
— Когда подоспели ваши люди, входная дверь была открыта?
— Нет, замкнута, ее пришлось взломать. Это и наводит на мысль, что дом пуст, и Стоговы, к счастью для них, на даче.
Марков вздохнул.
— Из такого огня, едва ли кто вырвется. Мы подоспели сюда примерно минуты через три после начала пожара, а еще через три минуты произошло частичное обрушение кровли. Судите сами, какая силища…
Они вошли в помещение, где по сообщению Бардина был кабинет старшего Стогова.
Огонь потрудился здесь особенно рьяно. Комната была заполнена таким густым дымом, что даже противогазы не спасли людей от мучительного кашля. Обгоревшие балки крыши обрушились и зловеще топорщились в разных концах комнаты. От жары полопались и повылетали стекла во всех окнах.
Удручающее впечатление производил пощаженный огнем просторный книжный шкаф. Толстое стекло выдержало натиск пламени, но стоявшие на полках книги превратились в угольные брикетики.
— Пожар начался именно здесь, — уверенно сказал Марков.
Ничего не ответив ему, Лобов прошел в следующую комнату. Она сохранилась лучше других. В куче закопченных брусков и досок тускло поблескивали металлические пластинки замков. Это были остатки великолепного письменного стола. За грудой этого чадящего хлама Лобов увидел то, что рассчитывал и в то же время страшился увидеть. На покрытом копотью полу, в узком пространстве между остатками письменного стола и уцелевшего книжного шкафа, уцепившись головешкой руки за подоконник, лежал труп. Нижняя часть его совершенно обуглилась, но плечо, левая рука и часть груди каким-то чудом уцелели.
Поза мертвеца свидетельствовала, что человек в начале пожара находился в кабинете Стогова. Он вырвался из пламени в эту комнату намереваясь, видимо, выброситься из окна. Лобов ясно представлял, как полуобгоревший еще в первые секунды пожара человек, задыхаясь в густом дыму, метнулся к окну, ища спасения. Вот он уже уцепился за подоконник. Еще усилие, и человек спасен, но в эту секунду несчастный потерял сознание, и это решило его судьбу.
На обгорелом лице мертвеца торчали клочья каштановой, тронутой сединой бородки и пряди таких же волос на оголенном огнем черепе. Под пеплом проступали лоскуты коричневого пиджака, белой сорочки, галстука…
Подавленные увиденным, в глубоком молчании стояли над обгоревшим трупом суровые люди в противогазах.
Первой нарушила молчание доктор Крылова. Чуть тронув пальцами не спускавшего глаз с мертвеца, точно окаменевшего Лобова, она спросила:
— Алексей Петрович! Это Стогов? Вы ведь у него учились.
— Пожалуй, да, — отозвался Алексей. — То, что уцелело, очень похоже на Стогова.
— Товарищи Щеглов и Дьяков! Займитесь осмотром двора, сада и надворных построек. Доктор Крылова, произведите наружный осмотр трупа и немедленно доставьте его в морг для дальнейших обследований и восстановления прижизненного облика. Инженеру Климову и начальнику дружины Бардину вместе со мной вести осмотр этой комнаты…
Последние слова Лобова заглушил шум остановившейся на улице против окон кабинета служебной машины. Из нее выпрыгнул молодой человек, одетый в распахнутый парусиновый пиджак поверх синей безрукавой майки.
Расталкивая охранявших дом дружинников, он с криком: — Отец! Отец! — бросился к дверям.
Вздрогнувший от этого крика Лобов проводил юношу взглядом и со вздохом отвернулся. Все его внимание было сосредоточено сейчас на каком-то предмете, который он разглядел в куче углей и мусора.
Когда Алексей Петрович Лобов после осмотра полусгоревшего особняка профессора Стогова вернулся к себе в кабинет, его и Щеглова сразу же вызвали к начальнику Управления Ларину.
При их появлении из-за широкого письменного стола поднялся высокий худощавый человек с совершенно седыми волосами. Не дослушав обычного рапорта, Ларин крепко пожал Лобову и Щеглову руки, жестом пригласил их садиться, молча придвинул коробку с папиросами и, вернувшись на свое место, попросил:
— Рассказывайте, Алексей Петрович.
Лобов с минуту задумчиво молчал, как бы собираясь с мыслями. Потом вскинул голову, взглянул на сидевших рядом с Лариным Новикова и секретаря Партийного комитета Управления Уварова, нервно, все еще молча, закурил:
— Рассказывайте же, товарищ Лобов, — уже нетерпеливо потребовал Ларин.
— Простите, Андрей Савельевич, — я несколько отвлекся, — хмуро извинился Лобов и продолжал:
— Данные пожарной охраны, так же как и мои наблюдения, сводятся к тому, что пожар в доме профессора Стогова — не несчастный случай, а результат преднамеренного поджога. Это подтверждают обнаруженные нами в бывшем кабинете Стогова остатки стеклянного сосуда с явными следами легко и бурно воспламеняющихся веществ. Характер этих веществ будет окончательно установлен в лаборатории.
— Но, может быть, это препараты, которыми пользовался Стогов в своих опытах, и их воспламенение все-таки случайно? — спросил Новиков.
— Я думал об этом, Иван Алексеевич, — возразил Лобов, — и, хотя на сосуде есть знак института, вынужден был отказаться от такого предположения. Прежде всего, в доме Стогова вообще не было никакого лабораторного оборудования, да и зачем специалисту по ядерной физике могли понадобиться подобные вещества. У меня родилась такая версия: преступники внесли в дом Стоговых похищенный в институте сосуд с легко и бурно воспламеняющимся составом и специальным взрывателем с часовым механизмом. В установленное время произошел взрыв и пожар… Остальное вам известно, товарищи.
Ларин, все время молча слушавший, встал, несколько раз прошелся по толстым ковровым дорожкам, устилавшим пол кабинета, и сказал с легкой усмешкой:
— Да… целый технический арсенал. Это едва ли какие-нибудь уцелевшие уголовники… А может быть, все это проще: Стогов что-то принес, что взорвалось, и он сгорел.
— Я проверил это предположение, Андрей Савельевич, — заговорил Лобов. — Во-первых, в наши дни уже стали забывать о таких происшествиях, как грабежи и кражи. Во-вторых, если и воскрес какой-либо «последний из могикан», — уголовники есть уголовники. Их прежде всего интересует, чем бы поживиться. А в уцелевшей части дома ничего не тронуто, хотя там были и деньги, и много дорогих вещей.
— Понятно, Алексей Петрович, — сказал Ларин. — Поджог дома и присутствие в нем явно не грабителей вы доказываете достаточно убедительно. Нас интересует главное: судьба Стогова. Каково ваше мнение?
Лобов ответил не сразу, чувствовалось, что он стремился наиболее точно сформулировать свои выводы.
— Никаких доказательств, кроме моих личных впечатлений, у меня пока нет. Но после того, как будут восстановлены прижизненные черты лица у трупа и сделана дактилоскопия пальцев, — все сомнения рассеются.
— Но вы же, насколько я понимаю, — снова вмешался Ларин, — не имеете отпечатков пальцев самого Стогова?
— Имею. Мною изъят и доставлен на экспертизу заступ, которым пользовался во время работы в саду один только Стогов. Рукоятка заступа от частого пользования почти отполировалась. Там должны быть отпечатки пальцев Стогова.
Ларин и Новиков с чуть заметными улыбками переглянулись друг с другом. Во взгляде Новикова сквозило удовлетворение несомненными успехами своего способного ученика. Наконец, Ларин нарушил паузу и, обращаясь теперь уже к Щеглову, спросил:
— Вы, Сергей Дмитриевич, не имеете дополнений к докладу товарища Лобова?
— Мы уже обменялись с Алексеем Петровичем мнениями о наших выводах. Мне еще хотелось бы сообщить вам, что мы обнаружили возле дома два сильно изгрызенных окурка. Как нами установлено, профессор Стогов не курил. Кроме того, на подоконнике окна, возле которого лежал труп, обнаружен след мужского ботинка. Все это еще раз доказывает, что, если Стогов и погиб, то все равно в доме были посторонние, и это не несчастный случай.
Всю эту довольно длинную речь Щеглов произнес одним духом и, закончив ее, победоносно оглядел окружающих, словно хотел сказать: смотрите, какой я молодец, ни одной подробности не забыл.
Ларин, все время задумчиво шагавший по комнате, вернулся на место, но не сел, а остался стоять, опершись о стол большими, широкими в ладонях руками, перевитыми синеватыми узелками вен.
Охваченный тягостными впечатлениями осмотра дома Стогова, увлеченный своим докладом, Лобов только сейчас заметил, что его начальник выглядел в этот июньский день не совсем обычно.
Андрей Савельевич, и без того не по годам моложавый, утаивший от судьбы, как любовно подшучивали в Управлении, лет десять, а то и пятнадцать, казался сегодня юношески молодым. Вся его худощавая фигура дышала большой внутренней силой и собранностью. Всегда энергичное и волевое лицо стало сейчас еще сосредоточеннее, расправились, сделались совсем неприметными морщинки и складки, только поперек лба, между бровями пролегла глубокая резкая борозда.
Наконец, Ларин заговорил, и Лобов вновь удивился необычности его сегодняшнего поведения. Ларин сам не любил употреблять громкие фразы и требовал такой же простоты от подчиненных. Поэтому непривычно торжественно прозвучали сейчас его слова:
— Серьезная опасность нависла над нашим Крутогорском, товарищи. Где-то здесь, в черте или вблизи нашего молодого прекрасного города затаился враг, злобный, хитрый, беспощадный. В своей подлой попытке нанести нам как можно больше вреда, в своем безумном стремлении взять реванш за победу сил мира во всем мире, помешать росту могущества нашей страны, враг поднял руку на все, что нам дорого, он готов разрушить все, что создано нашим трудом.
Враг нанес нам первый предательский удар. Вы знаете, что в последнее время мы усилили охрану всех расположенных в Крутогорской области объектов и строек, связанных с ядерной энергетикой. Была усилена также и охрана ученых, разрабатывающих эти проблемы. Наше внимание было сосредоточено, главным образом, на охране института ядерных проблем, охранялась также и дача профессора Стогова, где в последний месяц он жил. За его пустовавшим эти недели домом наблюдения не велось. Как показывают печальные события минувшей ночи, поступив так, мы допустили серьезный просчет, которым не замедлил воспользоваться враг.
Ларин умолк и твердо, но медленно, так что почувствовалось, какой болью отзываются в его сердце эти слова, добавил:
— Это, прежде всего, мой просчет, моя ошибка, товарищи, и я готов понести за них любую ответственность.
Ларин вновь сделал паузу и закончил:
— Но дело не в признании своих просчетов. Наш с вами партийный и гражданский долг, товарищи, в максимально короткий срок установить судьбу Стогова и, если профессор жив, выручить ученого из постигшей его беды. Вторая наша задача неотделима от первой, — раскрыть и обезвредить врага, проникшего в наш город. И третья — мы обязаны встать непреодолимой стеной на всех возможных путях врага. Для этого нам необходимо проникнуть в его замыслы и цели.
Ларин, наконец, опустился в кресло.
— Как только Иван Алексеевич, — Ларин кивнул в сторону Новикова, — доложил мне о происшествии в доме Стогова, я связался с Москвой. Узнав о случившемся у нас, товарищи рассказали об одном происшествии десятилетней давности. Тогда в доме одного известного ученого, занимавшегося оборонной техникой, тоже произошел пожар. Владелец дома погиб в огне.
Преступников возглавлял международный авантюрист по кличке «Янус». Ему удалось уйти. Больше Янус у нас себя не проявлял. По некоторым сведениям, он связал себя с частной разведкой монополиста Гюпона и совершил много дерзких и крупных диверсионных актов на атомных предприятиях конкурентов своего хозяина.
Кроме того, мне были сообщены материалы наших коллег на Черноморском побережье о взрыве и гибели иностранного судна почти со всей командой. Особенно важен рассказ одного спасшегося моряка о том, как его друг Боб Гаррис признал в помощнике капитана человека, взорвавшего в Африке урановый рудник и поселок при нем. Это уже похоже на почерк Януса.
Еще больше подчеркивают это сходство показания капитана погибшего судна, который чистосердечно рассказал о своем гестаповском прошлом, о своей встрече с Грэгсом — руководителем частной разведки Гюпона, и о подмене помощника капитана каким-то авантюристом.
Сопоставление этих данных позволяет предполагать возможность нашей встречи с Янусом. Крутогорье, особенно наличие здесь крупной ядерной энергетики, могло заинтересовать Гюпона, всегда готового на любую авантюру, чтобы вернуть свое былое могущество.
Вот и давайте, товарищи, обменяемся мнениями о возможности и целях визита к нам этого типа. Прошу вас, Сергей Дмитриевич.
Щеглов еще не успел подняться с места, как бесшумно открылась дверь кабинета, и секретарь Ларина доложил:
— Андрей Савельевич, технический эксперт инженер Климов и доктор Крылова просят принять их по важному делу.
— Просите, — коротко бросил Ларин.
В комнате воцарилась напряженная тишина. Сердце Лобова тревожно сжалось: «Неужели я ошибся в своих предположениях, и профессор Стогов действительно погиб в огне?»
Как ни был озабочен и взволнован начальник Управления, он не изменил своей всегдашней вежливости. И сейчас Ларин вышел из-за стола, учтиво поклонился Крыловой, пожал руку Климову, пригласил экспертов садиться и сам опустился в кресло у стоявшего в стороне столика лишь после того, как села Крылова.
— Слушаем вас, Валентина Георгиевна, — сказал Ларин, когда в кабинете вновь установилась тишина.
— Андрей Савельевич, — начала Крылова мягким певучим голосом, — я произвела вскрытие трупа, обнаруженного в доме профессора Стогова. Против ожидания, смерть покойного наступила совсем не от ожогов. Все ожоги на теле являются уже посмертными.
— То есть он горел уже мертвым? — уточнил Ларин.
— Совершенно верно, — кивнула Крылова, — мертвец оказался в своеобразном крематории. А смерть наступила примерно за два часа до начала пожара, от действия пока еще не известного нам растительного яда. Наибольшее скопление яда я обнаружила в черепе трупа. Значительная часть мозгового вещества разрушена. От этого и наступила смерть.
— Так, значит новинку опробовали, — невесело усмехнулся Ларин и поинтересовался:
— А что вы сделали, доктор, для выполнения приказа товарища Лобова о восстановлении прижизненных черт лица трупа?
— Сделала все, о чем просил Алексей Петрович.
— И каковы же результаты? — не удержался Лобов.
— Это не Стогов, — внешне спокойно произнесла Крылова.
Услышав слова доктора, присутствовавшие в комнате облегченно вздохнули, а Крылова, подавая вскочившему с места Ларину еще влажные фотографии, пояснила:
— На этих снимках вы видите лицо трупа до восстановления. Это переданный нам Игорем Стоговым последний снимок профессора. А здесь снимки восстановленного лица трупа. Даже и здесь видно, что это не Стогов. У профессора лоб выше и шире, другая форма носа, подбородка, ушей. Но у меня есть и другие, более веские доказательства того, что это не Стогов. Как рассказывал мне Игорь Стогов, профессор в молодости, во время Отечественной войны, был несколько раз ранен. Никаких следов ранений у трупа не обнаружено. Профессор страдал заболеванием сердца. Каких-либо признаков этой болезни при вскрытии тела не найдено. Наконец, профессору Стогову уже шестьдесят лет, состояние же внутренних органов трупа показывает, что убитому было никак не больше сорока пяти — сорока семи лет.
— Спасибо, Валентина Георгиевна, — поблагодарил Ларин и обратился к Климову:
— А у вас какие новости?
— В соответствии с приказом товарища Лобова, я продактилоскопировал левую руку трупа. Вот формула отпечатков его пальцев — Климов подал Ларину листок бумаги. — А вот формула отпечатков пальцев Стогова, которые мы нашли на черенке заступа. Как видите, никакого совпадения.
Ларин поднялся и заговорил, обращаясь к экспертам:
— Благодарю вас, товарищи, за четкое и быстрое исполнение боевого приказа. Прошу вас, доктор Крылова, совместно с химиками продолжить исследование яда, который вы нашли в черепе трупа, о результатах доложите лично мне через сорок восемь часов. Инженеру Климову составить описание причин возникновения пожара, закончить химический и физический анализ дыма, взятого на пожаре.
Ларин, сразу заметно повеселевший, помолчал и закончил:
— Все. Еще раз благодарю. Можете быть свободны, товарищи.
Когда Крылова и Климов скрылись за дверями кабинета, Ларин вернулся за свой стол и произнес:
— Следовательно, ваши, Алексей Петрович, предположения подтвердились. Стогов действительно жив. Тем быстрее должны мы действовать. Для этого нужно разгадать замыслы врага. Продолжим наше совещание. Слушаем мнение товарища Лобова.
Лобов, не скрывая радости от сознания своей правоты, заговорил убежденно, страстно:
— Я полагаю, что похищение профессора Стогова, а теперь мы уже вправе говорить о похищении, это либо отвлекающий маневр, либо подготовка к осуществлению основного замысла. Таким основным замыслом, по моему глубокому убеждению, является диверсия на строящейся в районе нашего города первой в мире термоядерной электростанции. Если к нам действительно проник Янус, то он прибыл не для похищения Стогова, а со значительно более опасным заданием.
По приглашению Ларина высказали свои предположения Щеглов, Уваров и Новиков. Они согласились с версией Лобова и предлагали меры, чтобы обезопасить стройку станции и расставить ловушки на пути врага.
Ларин был предельно краток:
— Хорошо, товарищи, — сказал он, — что у нас сложилось единое мнение о целях врага. Теперь посоветуемся о плане предстоящей операции…
Атомный лимузин, в котором ехали Ларин и Лобов, с предельной скоростью мчался по широким, утопающим в зелени проспектам Крутогорска.
Тревожные мысли роились в мозгу Лобова. Он вспоминал Михаила Павловича Стогова, его негромкий, чуть глуховатый голос, некрупную коренастую фигуру, как бы аккумулировавшую частицу той великой энергии, которой повелевал ученый. И вот сейчас этот человек, прославивший своими трудами советскую науку, любимый учитель Лобова попал в страшную беду. Грозная опасность нависла над его всегда по-мальчишески задорно вскинутой головой. Похитив Стогова, враг посягнул на светлую, не знавшую покоя и утомления, постоянно устремленную в будущее мысль профессора.
Алексей Петрович был далеко не робким и не сентиментальным человеком, но сейчас, раздумывая над судьбой профессора, он нервно покусывал губы и до боли сжимал в кулаки большие руки.
Стать пленником врага в невидимой тайной войне, которую со дня рождения Советской страны ведут против нее некоронованные финансовые короли всех стран старого мира, что может быть трагичнее. И эта трагедия выпала на долю Стогова.
Лобов знал, что ученый будет непреклонен. Знал он и беспощадность врага в его стремлении похитить знания и талант Стогова. Он понимал, что непреклонность Стогова обрекала ученого на физические и моральные пытки, возможно, даже на смерть. «Как же мы должны спешить, — думал Лобов, — спешить, но ни в коем случае не ошибаться, действовать только наверняка».
И потому, что Алексей все время думал о Стогове, ему вспомнился один не позабытый в житейской сутолоке эпизод, связанный с профессором.
Было это лет десять назад, в тот наполненный музыкой, беззаботным смехом, напоенный ароматом только что распустившейся сирени вечер, когда выпускникам института вручали дипломы об окончании высшего учебного заведения. В тот вечер и студент Лобов стал инженером.
Как и другие его товарищи, он много танцевал тогда, смеялся, и у него как-то непривычно кружилась голова, то ли от выпитых на банкете нескольких бокалов вина, то ли от близости золотоволосой Наташи — студентки филологического факультета. Лукаво взглянув на Алексея, девушка многозначительно заявила в ответ на его постоянный на протяжении трех лет вопрос, что она готова сдержать давнее обещание и может хоть завтра сменить свою звучную фамилию Ясницкая на более скромную Лобова.
Да, это был один из тех счастливых вечеров, когда все вокруг поет и безоблачно светлым кажется открывающийся перед тобой путь.
Бережно, как величайшую ценность, держа в своей руке руку Наташи, Лобов прогуливался с девушкой по фойе. Как всегда стремительно, к ним подошел профессор Стогов. Он попросил извинения у Наташи за вторжение в их беседу, взял Алексея под руку и увлек молодых людей в одну из гостиных.
Усадив влюбленную пару в кресла, Стогов раскрыл перед Наташей коробку конфет, еще раз попросил прощения и обратился к Лобову.
— Алеша, каковы ваши планы после окончания института? Вы не думали об аспирантуре? Если у вас есть желание, понятно, твердое желание, компромисса здесь быть не может, посвятить себя науке, я мог бы поставить этот вопрос перед директором института и партийным комитетом.
— Или, может быть, вы решили испробовать свои силы в практике, на производстве? — продолжал расспрашивать профессор. — Это похвально, весьма похвально… но не отдалит ли это вас несколько от цели? Тем более, что у вас есть производственный опыт, приобретенный еще до института.
Лобов знал, что рано или поздно Стогов задаст ему этот вопрос. И он готовился ответить на него, готовился, как к трудному экзамену. Но сейчас под пристальным взглядом темно-серых, чуть прищуренных, внимательных и озабоченных глаз профессора, оробел, смутился и от этого сразу растерял все заранее приготовленные слова:
— Мое решение изменилось, профессор, — только и мог произнести Лобов, по-мальчишески краснея от смущения.
Примерно за месяц до защиты дипломного проекта молодого коммуниста Лобова пригласили в областной комитет партии. Там у него состоялся очень большой и очень серьезный разговор с секретарем обкома, круто изменивший все его жизненные планы.
Секретарь обкома, так же как и сейчас Стогов, поинтересовался у Лобова его планами на будущее. Алексей ответил, что ничего еще твердо не решил: не прочь и в аспирантуре остаться, не откажется и на производство пойти.
— А как вы посмотрите, товарищ Лобов, если мы вам поручим работу не в ядерной энергетике, а… по ее охране?
Увидев, что Лобов очень удивлен этим предложением, секретарь обкома заговорил о том, что и с запрещением ядерного оружия не прекратилась благородная битва человечества за мирный атом, что враги мира еще не раз будут пытаться взять реванш за свое поражение и не раз будут заносить свою кровавую руку над лабораториями и заводами мирного атома. Поэтому, как и прежде, надежным и зорким должен быть заслон на пути врага. И на страже ядерной энергетики должны стоять люди, обладающие разносторонними техническими познаниями, способные разоблачить любые вражеские козни.
— А кроме того, — напомнил секретарь обкома, — у вас есть и кое-какой опыт оперативно-следственной работы. Несколько лет вы были начальником народной дружины института, следственные органы пользовались вашими услугами в качестве технического эксперта.
Что же, доводы секретаря обкома были убедительны, и двадцатипятилетний студент-выпускник Алексей Лобов решил попытать свои силы на новом поприще.
Сейчас Алексей обязан был убедить профессора и удивленно глядевшую на жениха Наташу в том, что уяснил сам на беседе в обкоме.
— Мне вообще не придется заниматься проблемами ядерной физики, профессор, — начал Лобов заметно отвердевшим голосом.
— Что такое? — даже привстал от неожиданности Стогов. — Да вы изволите шутить, коллега! Э… э, неуместная, да-с, знаете ли, шутка… неуместная.
— Я не шучу, Михаил Павлович, — незаметно для себя меняя прежнее почтительное официальное обращение «профессор» на новое, более простое и дружеское по имени-отчеству, ответил Лобов и повторил:
— Я далек от шуток, Михаил Павлович! И в подтверждение серьезности своих слов могу предъявить один документ, который вам все разъяснит. Очень прошу вас взглянуть, — и Лобов подал окончательно оторопевшему от неожиданности профессору маленькую ярко-красную книжечку с серебряными буквами на обложке.
Стогов нетерпеливо надел массивные очки и углубился в чтение:
— Э… э… э! Лобов Алексей Петрович… Простите, ничего не понимаю! Почему? Что за наваждение?
Но вот смысл прочитанного дошел до сознания профессора. Он захлопнул удостоверение и, возвращая его Лобову, сказал, не скрывая закипавшего гнева:
— Следовательно, изволили сменить круг интересов, товарищ Лобов. Я далек от намерения отрицать важность, нужность, актуальность вашего почтенного учреждения, но, простите, мне кажется чудовищным, когда инженер свое прямое дело предпочитает весьма сомнительным для него лаврам Шерлока Холмса.
В эту минуту Лобову хотелось многое возразить профессору, но Стогов резко прервал его:
— Словом, если вы все же разочаруетесь в избранном вами поприще, можете явиться ко мне. Я верю, что из вас, хотя и с запозданием, но все же сформируется ученый. Желаю всех благ!..
И профессор, поклонившись с подчеркнутой холодностью, вышел из гостиной.
Лобов начал работать в Крутогорском Управлении по охране общественного порядка и за эти годы не разочаровался в избранном им трудном пути. А вот теперь случилось так, что бывший ученик, по долгу своей новой профессии, должен выручать своего бывшего учителя из страшной беды.
Охваченный воспоминаниями, Лобов не заметил, как бесшумная машина миновала городскую черту, покружилась в лабиринте горных дорог и сейчас спускалась к видневшемуся в глубоком ущелье Обручевску.
Сверху особенно отчетливо был виден его не совсем обычный внешний вид. Наряду с привычными очертаниями жилых и административных домов виднелись многочисленные здания самой необычной причудливой формы: круглые, кубические, звездообразные. В этих зданиях помещались прославленные на весь мир лаборатории Сибирского комплексного научно-исследовательского института ядерных проблем.
Машина мягко затормозила у подъезда многоэтажного дома, стены которого, казалось, были сделаны из стекла. Следом за Лариным Алексей Петрович вошел в просторный вестибюль. Быстро движущаяся лента отделанного цветными пластмассовыми пластинками эскалатора доставила приехавших на шестой этаж.
Их уже поджидали. Едва Ларин и Лобов вошли в приемную, как девушка-секретарь, окинув их внимательным взглядом, гостеприимно распахнула перед ними двери с табличкой «Заместитель директора».
Профессор Петр Федорович Грибанов — очень высокий, атлетически сложенный человек с густой шапкой черных, как смоль, волос и такой же смоляной, окладистой, до пояса бородой, — встретил гостей почти у самых дверей. Сверкая иссиня-черными, как бы лишенными белков, глазами, он раскатистым басом, сочно окая, после первых же приветствий, едва гости уселись в предложенные им кресла, буквально обрушился на Ларина с вопросами:
— Да как же это могло случиться, Андрей Савельевич?! Как же эти злодеи сумели провести профессора Стогова? Ведь профессор такой осторожный и дальновидный человек! Неужели же его жизнь в расцвете сил и таланта оборвалась?
— Не думаю, — как только мог мягко ответил Ларин и повторил: — не думаю. Они могут, конечно, пойти на убийство профессора, но это едва ли входит в их планы. Мертвый Стогов не представляет для них интереса, а эти господа думают прежде всего о выгоде, о чистогане. Поэтому наиболее логично в их положении попытаться переманить Стогова на свою сторону. И этого они будут добиваться любыми средствами. Причем сейчас, то есть в ближайшие дни, понимая, что мы начеку, они, конечно, не предпримут никаких попыток переправлять похищенного к себе, за границу. И это обстоятельство мы обязаны использовать, чтобы помочь профессору.
— Следовательно, вы надеетесь на благополучный исход? — обрадованно воскликнул Грибанов. — Вы вернете нам Михаила Павловича?
Ларин усмехнулся с легкой грустью:
— Видите ли, профессор, если бы я не был глубоко убежден в окончательном успехе того дела, которому посвятил себя в ранней юности, я бы избрал другую, более спокойную профессию. Да, но я несколько отвлекся. — Ларин по своей всегдашней привычке встал, медленно прошелся по кабинету Грибанова, потом остановился перед хозяином и твердо закончил:
— Я верю в успех нашего дела потому, что силы врага исчисляются несколькими негодяями, а за нами страна — от пионера до академика. Да что страна! За нами все, кто не хочет войны. И каждый готов нам помочь. Ведь вы, Петр Федорович, тоже поможете нам…
— Помилуйте, чем только могу. Располагайте мною, как своим солдатом! — с пафосом воскликнул Грибанов.
— Нет, солдатской службы от вас не потребуется — рассмеялся Ларин, — а ваши разумные советы мы с удовольствием послушаем. За этим мы и приехали сюда.
Почти четыре часа гости в сопровождении Грибанова провели в увлекательнейшей экскурсии по многочисленным лабораториям гигантского института. Но Ларина и даже Лобова, не скрывавшего своего восхищения этим царством поистине сказочной техники, интересовали совсем не громоздкие, занимавшие целые корпуса ускорители, не мерцавшие тысячами ламп электронные управляющие устройства и не серебристые обдающие жаром установки завода по производству стогнина.
Нет, все время невольных экскурсантов занимал лишь один вопрос: кем и как охраняется эта цитадель мысли и дерзания свободного человека от проникновения чужих черных сил и от непредвиденных внутренних случайностей. Нужно было еще и еще раз вникнуть в сложнейшую и тончайшую систему звуковой и световой сигнализации, оберегавшей в ночные часы запретные для всех непосвященных двери лабораторий и кабинетов, ящики столов и бронированные тела сейфов. Нужно было еще и еще раз проверить чуткие приборы, возвещавшие людей о самых ничтожных отклонениях в процессах, протекавших в установках непрерывного действия.
Ларин с удовольствием убедился, что все здесь было как нельзя более надежным и прочным. Глаза, уши бессонных неутомимых электронных стражей работали действительно безотказно.
Но всего более порадовали Ларина и Лобова люди института — хозяева и повелители этого машинного царства. Множество их, таких разных, не схожих между собой, представил гостям Грибанов. Здесь были и известные, уже убеленные сединами ученые, и люди средних лет, и совсем юные лаборанты — ребята и девушки, родившиеся в конце сороковых и начале пятидесятых годов. Люди еще ничего не знали о несчастье, постигшем Стогова, и поэтому в их взорах не было тревоги и печали. И все они: маститые профессора и юные аппаратчики взволнованно и проникновенно говорили об одном: о своей беспримерной по смелости мысли работе. Грибанову всякий раз приходилось прерывать эти, как песня, звучащие рассказы о деле, озарившем всю их жизнь, иначе знакомство с тружениками института невозможно было бы завершить и за месяц. Достаточно было взглянуть в их ясные, одухотворенные лица, а их глаза, согретые светом большой мысли, услышать их взволнованные и волнующие слова, чтобы прочно убедиться: среди этих людей, на всю жизнь ставших жрецами Земного Солнца, не было существ с черными душами и черными мыслями. Надежнее всех защитных устройств и приспособлений на страже института стояли его люди. И Лобов, заметно повеселевший за время экскурсии, с радостью подумал: «В каждом из них живет частица Стогова, жар его большого сердца разжег огонь и в их сердцах. Профессор, как искусный полководец, взрастил армию соратников. Эта армия не дрогнет ни перед какими бурями, даже и в отсутствие своего полководца она свершит намеченное им». Но как же нужен был Стогов всем этим верным и смелым своим помощникам, с каким восхищением произносили они его имя. «Эти люди никогда не простят нам, если мы не вернем им их вожака, их Михаила Павловича». С этой мыслью и вернулся Алексей вместе с Лариным в кабинет Грибанова. Андрей Савельевич, видимо, думал о том же. Едва войдя в комнату, он, обращаясь к Грибанову, сказал:
— Да, Стогов! Везде, во всем Стогов!.. — И сразу, переходя на деловой тон, продолжал:
— Мы еще раз проверили систему охраны вашего института, познакомились с его людьми. Теперь я абсолютно уверен: враг здесь не пройдет. Но прошу вас, профессор, расскажите нам подробнее, чем занимался Михаил Павлович в последнее время. Кстати, мне известно, — Ларин усмехнулся, — что вы показали нам еще далеко не все ваше хозяйство…
— Вы правы, Андрей Савельевич, у нас есть не только планы и эксперименты, мы имеем и результаты. Но об этом невозможно рассказать. Это надо увидеть.
Профессор неожиданно легко вскочил, выбежал из-за стола, распахнул боковую дверь. В то же мгновение над нею вспыхнул невидимый до этого световой щиток.
Видя, что гости глядят на него с легким недоумением, Грибанов, ничего не поясняя, пророкотал своим басом только два слова:
— Прошу, товарищи!
Ларину и Лобову не оставалось ничего иного, как принять приглашение темпераментного хозяина. Грибанов последовал за ними.
Едва за Грибановым захлопнулась таинственная дверь, как маленькое, почти кубическое, темное до этого помещение осветилось ровным светом скрытых в стенах матовых ламп. По легкому содроганию пола Лобов почувствовал, что они опускаются куда-то вниз. «Надо же уметь так обыграть обыкновенный лифт», — с иронией подумал о Грибанове Лобов. Но самое удивительное было еще впереди…
Едва кабина лифта коснулась твердой почвы, как сразу же усилился еле слышный до этого шум невидимых моторов. И тотчас находившиеся в кабине качнулись назад, как это случается с пассажирами автобуса или поезда, когда тот трогается с места. «А лифт-то, действительно, с сюрпризами, — признался себе Лобов, — теперь он, кажется, мчится куда-то уже не по вертикали, а в горизонтальном направлении».
Эта мысль Алексея была прервана новым толчком. Находящаяся неизвестно где кабина остановилась. Двери автоматически раскрылись, и пассажиры лифта-поезда, так и не успевшие за время своего продолжавшегося считанные секунды путешествия обмолвиться ни единым словом, оказались в каком-то необыкновенном лесу.
Всюду, куда хватал глаз, шумели пышными зелеными кронами исполинские кедры, могучие лиственницы протягивали ветви к курчавым верхушкам сосен. В воздухе был разлит запах смолистой хвои, цветущих трав и легкой сырости, которая всегда ощущается вблизи деревьев в предвечернее время. Шум ветвей сливался с ровным гудением работавших вдалеке моторов.
Отлично знавший окрестности Обручевска Лобов поймал себя на мысли о том, что он впервые видит этот чудесный уголок тайги, превращенный заботливыми руками в отличный парк, с таким подбором редких по красоте и могуществу деревьев.
— Предупреждаю, друзья, — впервые прервал молчание Грибанов, — идти нам довольно далеко и долго. Поэтому, может быть, мы прокатимся?
Ларин утвердительно кивнул, профессор подошел к стоявшей неподалеку скамье, склонился над ней, нажал пальцем на крохотный рычажок. В спинке скамьи открылась миниатюрная дверца, и Грибанов негромко сказал:
— Мой автокар в третью зону к первому главному входу.
Новое нажатие рычажка — и спинка скамьи приняла свой первоначальный вид.
Ларин и Лобов, жадно вдыхавшие смолистый воздух, присели на скамью, но вынуждены были тотчас же подняться. Почти вплотную к ним бесшумно подкатила, точно из земли выросшая, странная для легкового автомобиля машина, напоминавшая своими очертаниями танк со снятой башней. В центре ее лобового скоса виднелся напоминавший фару зеленый фонарь. Впрочем, в то мгновение, когда машина остановилась в двух шагах от сидевших на скамье людей, зеленый свет в фонаре сменился желтым. Никто не сидел на водительском месте. Да и не было на этой машине ничего, что напоминало бы о приборах управления.
— Прошу вас, товарищи, — пригласил Грибанов после того, как автоматически раздвинулись дверцы машины. Когда гости удобно устроились на мягких сиденьях, Грибанов, поместившийся впереди, сказал:
— Поедем осматривать владения Михаила Павловича Стогова.
В тот же миг вновь сомкнулись дверки, желтый свет в фонаре сменился зеленым, и машина, покоряясь воле невидимого водителя, так же бесшумно, как и подошла, полетела вперед по уходящей вдаль асфальтированной аллее.
Именно теперь и начались настоящие чудеса. Еще несколько минут назад «конек-горбунок», как шутливо назвал Ларин управляемую на расстоянии машину, мчался по типично таежной просеке между стоявшими стеной по обеим сторонам пути хвойными деревьями, а сейчас вдоль дороги замелькали милые русскому сердцу нежные белотелые березки.
Дрожали листы осин, окружавших кряжистый вековой дуб, веселым хороводом разбежались по полянке клены и ясени. Казалось, еще мгновение, и выглянет из-за пышной влажной листвы карабкающаяся в гору деревушка и раздастся мычание бредущего с луга стада.
— Сибирь уже далеко, — с лукавой усмешкой обернулся к своим гостям профессор Грибанов, — перед нами средняя, скорее даже южная Россия.
А машина мчалась все дальше, и вот уже стал меняться, исчезать и южнорусский пейзаж. Вновь по обеим сторонам пути поднялись зеленые заслоны леса. Но теперь уже не лиственницы и кедры привлекли внимание путников. Пальмы, пальмы, — кокосовые, финиковые, веерные простирали над аллеей свои стреловидные мясистые листья, куда-то в заоблачную высоту вонзались пики кипарисов, неслышно шумели ветвями серебристые тисы, и вездесущий бамбук сплетал гибкие ветви в колючую живую сеть. Металлическим блеском отливали листья похожих на мохнатые горские шапки кустов самшита и нежное дыхание роз самых причудливых форм и расцветок струилось над субтропическим лесом.
— Чудесно! Уголок Сочи! — не удержался от восклицания всегда сдержанный Ларин. — Жаль только моря недостает!
— Почему же недостает? — обернулся к нему Грибанов. — Есть у нас и море. Сейчас увидите.
И действительно, не прошло и двух минут, как ряды пальм начали редеть, дорога свернула влево, и перед путешественниками открылось море. Точнее это можно было бы назвать узким заливом. Густо-синяя, прозрачной чистоты вода острым клином вонзалась в песчаную отмель. Барашки волн с тихим плеском набегали на берег. Невдалеке виднелся крохотный остров, одинокая клыкообразная, совершенно лишенная растительности скала.
Машина остановилась у кромки воды. Профессор Грибанов первым сошел на землю и, обращаясь к Лобову, спросил:
— Если я не ошибаюсь, Алексей Петрович, перед выходом из моего кабинета вы поинтересовались временем?
— Да, я действительно взглянул на часы.
— Какое совпадение, — оживился Грибанов, — я сделал то же самое и, если мне не изменяет память, на часах тогда было без двадцати минут шесть пополудни.
— Совершенно точно — семнадцать сорок, — подтвердил и уточнил Лобов.
— Прошу вас, товарищи, сверить теперь свои часы, — предложил Грибанов.
— Восемнадцать десять, — отозвался Ларин.
— Восемнадцать десять, — согласился Лобов.
— Столько же и у меня, — заметил Грибанов и сразу же спросил: — А как по-вашему, где мы сейчас находимся?
Ларин, который присутствовал на заседании бюро Крутогорского обкома партии, когда обсуждался отчет о деятельности руководимого Стоговым института, понимал в чем дело и, слегка улыбаясь, с легкой лукавинкой предложил, кивнув на Лобова:
— Пусть скажет Алексей Петрович.
— Полагаю, что мы находимся на опытном лесоучастке института, — начал Лобов, — догадываюсь, что чудеса растительности, которые показал нам профессор, являются результатом воздействия очень крупных и концентрированных масс тепловой энергии. Но, — Алексей с искренним огорчением развел руками, — хотя я и инженер по образованию, затрудняюсь ответить на вопрос о том, как получена и как применена колоссальная энергия, совершившая такое чудо.
— Чудо? — чуть удивленно переспросил Грибанов.
— Да, профессор, чудо! — весело повторил Лобов. — Извините меня за это ненаучное определение, но согласитесь, что в условиях Северной Сибири — пальмы и самшит в открытом грунте, субтропики под открытым небом в соседстве с тайгой — это все-таки чудо!
— Да, да… — усмехнулся Грибанов. — Но вы, Алексей Петрович, увлеклись эмоциями и все-таки не сказали пока, где мы с вами находимся.
— Где-то примерно километрах в шестидесяти от Обручевска.
Грибанов вновь усмехнулся и, видимо, решив больше не интриговать своих гостей, торжественно возвестил:
— Так знайте же, друзья, что мы сейчас действительно находимся в ста километрах от моего кабинета, то есть от входа в лифт, который показался вначале Алексею Петровичу таким обыденным.
«А профессору нельзя отказать в наблюдательности,» — отметил про себя Лобов. Но ничего не сказал, чтобы не прервать Грибанова, который продолжал рассказ:
— Этот, как вы могли убедиться, не совсем обычный лифт сначала опустил нас метров на сто пятьдесят под землю, превратился в карету, по подземной галерее промчал двадцать километров и вновь, став лифтом, поднял на полтысячи метров вверх. Причем сделал это столь деликатно, что мы даже не почувствовали подъема.
— Простите, профессор, — не удержался все более заинтересовывавшийся Лобов, — а в каком направлении пробита галерея, о которой вы упомянули?
— В северо-восточном.
— В северо-восточном?! Вы не оговорились? — переспросил удивленный Лобов.
— Да, в северо-восточном, — улыбнулся Грибанов.
— Позвольте, позвольте, — оживился Лобов. — Обручевск, где расположен ваш институт, находится в двухстах километрах на северо-восток от Крутогорска. Вы утверждаете, что подземная галерея тянется еще на двадцать километров северо-восточное, но там уже начинаются цепи Кряжа Подлунного. Еще полтысячи метров подъема. Следовательно, мы сейчас на одной из вершин… Но здесь же самая холодная точка Центральной Сибири, и вдруг субтропики, сочинская жара! И это при минусовой температуре. Ведь здесь же круглый год минусовые температуры! Ну, знаете ли, это вдвойне чудо.
— Я обязан воздать должное вашим подчиненным, Андрей Савельевич, — слегка поклонился Грибанов молчавшему во время всей этой сцены Ларину, — они отлично ориентируются на местности. В одном только вы ошиблись, Алексей Петрович, мы не на вершине, а в толще, в недрах одной из вершин Кряжа и над нами не небо, а трехсотметровый слой камня и воды.
Чем дольше говорил Грибанов, тем внимательнее слушал его Лобов. Как инженера, Алексея не мог не восхитить беспримерный размах исторического эксперимента по переделке природы, осуществляемого вблизи Крутогорска.
Вскоре после памятного заседания Ученого совета института, на котором Игорь Стогов предложил использовать пещеру в толще Кряжа Подлунного для проведения опытов по выращиванию растений с помощью искусственного Солнца, академик Булавин, Михаил Павлович Стогов, Грибанов и еще несколько работников института посетили названное Игорем подземелье.
Мрачной была эта безымянная пещера. Снопики желтоватого света переносных фонарей лишь сдвигали, теснили в углы застоявшуюся мглу, но не могли до конца одолеть ее. В колеблющихся бликах света еще более зловещими казались уходящие во мглу красно-серые растрескавшиеся своды, висевшие над головой гигантскими бесформенными глыбами.
Осмотр занял несколько дней. То и дело спотыкаясь о каменистые кочки пола, проваливаясь в глубокие, наполненные теплой, дурно пахнущей жижей ямы, разведчики пещеры шаг за шагом продвигались вперед. Ни единого живого существа не встретилось им на этом пути. Даже пауки и летучие мыши не гнездились здесь. Люди мечтали увидеть хотя бы усики мха на одном из камней, но лишь грязно-сизые пятна плесени встречались на их пути. Плесень, одна лишь плесень представляла здесь все богатство и многообразие земной растительности.
И вот настал наконец день, когда, измученные многодневным пребыванием в подземелье, потрясенные его мрачностью, люди вновь увидели над головой и синее бездонное небо и неистощимое в своей щедрости солнце, впервые за много дней полной грудью вдохнули не стерилизованный пресный кислород из баллона, а пьянящий, настоенный на смоле, хвое и цветущих травах воздух. Ох, и вкусен же был этот обычно не замечаемый дар земли!
Вдосталь насладившись и живительным ароматом тайги и ласковыми кивками зеленокудрых таежных ветеранов, наслушавшись птичьего гомона и свиста, Булавин, ни к кому не обращаясь, произнес вслух всего два слова, подытоживая общие мысли:
— Трудно будет.
Да, было нечеловечески трудно и тем, кто у чертежных досок и электронных машин искал, отвергая вариант за вариантом, контуры этого впервые творимого человеком по собственной воле мира. Трудно было и тем, кто в белых стерильных халатах сутками не отходил от микроскопов, колб и термостатов, снаряжая в путь первых жителей этого удивительного мира — послушные человеческой воле «дисциплинированные» бактерии.
В те дни подлинными героями и надеждой Обручевска стали химики — сотрудники комплексной группы профессора Константина Георгиевича Усова. Усов, сухонький, худощавый, не по годам подвижный старичок, сияя детски доверчивой улыбкой, не раз успокаивал Стогова:
— А вы, батенька мой Михаил Павлович, не тревожьте себя понапрасну мыслями о заселении будущих ваших владений. Прежде чем люди туда войдут, там мои бактерийки потрудятся, постараются.
Слово «бактерийки» Усов произносил как-то вкусно, нежно, по-детски округляя губы.
Обычно такие разговоры кончались неизменной просьбой Усова:
— Только вы уж, батенька Михаил Павлович, тоже постарайтесь. Скорее зажигайте ваше солнышко. Без солнышка, без тепла и света даже мои бактерийки не могут трудиться.
Но особенно нелегко пришлось тем совсем еще молодым едва ли знакомым с бритвой ребятам, что первыми шли на штурм подземелья. Человек давно уже стал повелителем легионов умных, послушных его воле машин. Но все же не машина, а человек вновь и вновь первым вступал в поединок со скупой на милости природой, человек должен был проторить путь машине.
А потом, спустя несколько месяцев после того, как были пройдены и обследованы все закоулки безымянной до того пещеры, получившей ныне имя пещеры Надежды, в кабинете Стогова собрались ведущие работники института. Над Обручевском стояло знойное июльское утро, предвещавшее обильный грозами день. Жаркие солнечные лучи через пластмассовые стены слепящим потоком заливали помещение. В их свете особенно мрачно, враждебно людям выглядели щелястые заплесневелые своды пещеры, чутко обрисованные лучом «всевидящего глаза» на большом настенном экране.
Не повышая голоса, Михаил Павлович спокойно приказал в микрофон кому-то невидимому:
— Давайте технику.
Минуло несколько минут, и наблюдатели увидели, как поплыли по экрану причудливые тени, очертаниями напоминающие гигантских черепах. То были специально для этой цели сконструированные в институте управляемые на расстоянии подземные танки. В их электронном мозгу был запечатлен лишь один приказ человека: сокрушить, сравнять все неровности, встреченные на пути, превратить пещеру в гигантский зал.
Для выполнения этой задачи подземные танки несли в своих башнях могучее оружие — мощные генераторы ультравысокой частоты.
На экране было видно, как головная черепаха вдруг остановилась, уперлась стальным лбом в возвышавшийся на пути каменный бугор. Глухо зарычав, машина отпрянула назад, и в ту же секунду из ее башни вырвался столб голубовато-желтого пламени. Еще несколько секунд и, победно урча, черепаха двинулась дальше по раскаленной магме, прессуя ее своей всесокрушающей стальной тушей.
Теперь экран являл собою картину, которая не родилась бы в представлении самого мрачного художника, решившего изобразить ад кромешный. Рычали, стонали, скрежетали зубцами гусениц стотонные черепахи, угрожающе покачивались их ребристые башни, то и дело взвивались сполохи ослепительного пламени, клубы пара и огненного дыма поднимались к сводам. Каменные громады в несколько секунд раскалялись до ярко-красного свечения, крошились, трескались, а потом вдруг вспыхивали, точно смоляные факелы и растекались под гусеницы машин пурпурными озерами кипящей магмы.
Страшным было это зрелище горящих и кипящих камней. Страшным и радостным: за ним стояло безмерное могущество свободного человека.
А потом уже другие подземные танки, поменьше первых, вооруженные контрольной электронно-оптической аппаратурой, прошли по следам черепах-огнеметов и не было на их пути ни единого каменного выступа, ни единой щелочки или кочки на каменном все еще раскаленном полу.
— Балетную студию открыть и то в пору, — удовлетворенно пошутил Стогов.
Так был сделан первый шаг к созданию полигона № 1 испытательной секции Сибирского комплексного института ядерных проблем.
А потом настал день, когда безотказные роботы собрали из солнцелитовых и стогниновых блоков цилиндрический корпус термоядерного реактора. И вот уже впрыснута в него строго отмеренная порция плазмы, подключен ток и задышало, зазмеилось стиснутое, туго спеленутое магнитными полями звездное пламя.
Еще мгновение, и рожденный энергией этого пламени ток побежал по тончайшим пластмассовым проводникам потолочных и настенных зеркал, сделанных из особых материалов — фатонитов, преобразующих электрическую энергию в тепловую и световую, и вечный июльский полдень воцарился в царстве вечной ночи.
Вот тогда и настал черед для трудяг — «бактериек» профессора Усова. Легионы их заботливо и бережно рассеяли по всей пещере специальные летающие роботы. И под лучами Земного Солнца, более жаркого, чем даже естественное экваториальное, «бактерийки» явили людям еще одно чудо. Менее чем за месяц они превратили заасфальтированный остывшей магмой пол пещеры в обильную питательными веществами почву, годную для возделывания любых растений, разрыхлили камень, сделав его сыпучим грунтом.
— Ну, а дальше уже пришла пора и для агробиологов, — рассказывал Грибанов. — Они имели в своем распоряжении все требуемые компоненты: отличную почву, свет и тепло в практически неограниченных количествах. При зарождении растительности на Земле столь идеальных условий не было. Ведь мы, могли создать на любом участке любой желаемый микроклимат. Конечно, все это пришло не сразу. — Профессор умолк, охваченный новыми воспоминаниями, но закончил коротко, опуская детали и подробности:
— У нас одних только лабораторных журналов за эти месяцы тома накопились. Ведь нужно было конструктивно, инженерно решить и проблемы отвода излишней тепловой и световой энергии, и вопросы газоснабжения. Мы же создали особый воздух с иными, чем в природе, концентрациями нужных для растений газов. Нужно было установить оптимальный световой и тепловой режим для каждого растительного вида.
Трудностей было много. И все это в условиях, когда шли непрерывные испытания самой конструкции реактора и борьба со строптивостью плазмы.
Грибанов вновь сделал паузу и закончил тоном рапорта:
— И однако же многие из этих вопросов мы решили. Не окончательно, конечно. Ведь человек впервые занимается природоводчеством, — это, кстати, любимое выражение Михаила Павловича. Тут для совершенствования нет предела. Но все же свой мир мы уже создали немалый. Начали с пещеры площадью в пятьсот гектаров. А сейчас уже имеем десять тысяч гектаров подземных лесов и плантаций, плюс сотни километров «темных», как мы их называем, галерей типа той, по которой мы добирались сюда. Так что нашим «черепахам» за это время потрудиться пришлось немало.
— И что же, все это только ради сосен, пальм и цветов? — с легким разочарованием спросил Лобов.
Уловив эту нотку, Грибанов усмехнулся:
— Ох, и быстры же вы, Алексей Петрович, на выводы. Нет, конечно. Вы же знаете, в Центральном Комитете академику Булавину сказали: «Отогрейте вашим Солнцем, хотя бы один квадратный метр почвы, вырастите хотя бы один колос». Отогрели не метр, а тысячи гектаров. Вырастили не один колос, а десятки тысяч центнеров пшеницы.
— Ну, уж это у вас, что-то очень быстро, — засмеялся Ларин.
— Отчего же быстро, — спокойно отпарировал Грибанов. — В наших условиях вегетационный период для пшеницы длится дней двадцать пять — тридцать. И урожай она дает центнеров пятьдесят с гектара. Что же еще? Виноград у нас созревает за сорок дней, арбузы и картофель — за месяц, огурцы и помидоры — за две недели.
А сейчас Михаил Павлович и профессор Рощин — это наш главный биолог — решили активизировать влияние радиации и других факторов. Тогда и эти результаты будут превзойдены раза в два-три. И с животными начнем эксперименты. Есть надежда, что выведем коров с надоями тысячи в две литров в месяц. Ну, и габариты у наших буренушек будут соответственные — с доброго битюга. А что касается деревьев, то этим вековым на вид красавцам от роду всего по три-четыре месяца. А цветы мы лишь вчера получили, в последнюю, как видите, очередь, Алексей Петрович, — Грибанов шутливо поклонился. — Для них потребовалось всего несколько часов.
— Вы меня извините, Петр Федорович, — вспыхнул Алексей, — но я не думал, что эта сказка может стать…
— Явью, вы хотите сказать. Но это не сказка, а полное осуществление обещания в нашем «Интернационале». Помните? «Мы наш, мы новый мир построим». Вот и строим и не только в социальном, но и в естественно-научном, так сказать, понимании.
Но Ларин, не без тревоги взглянув на часы, прервал гостеприимного хозяина.
— Простите, профессор, но это увлекательное путешествие нам, к сожалению, придется прервать. Лучше всего, если нам в этом путешествии будет сопутствовать сам Михаил Павлович Стогов. Вы достаточно ввели нас в курс всего, чем занимался в последнее время профессор Стогов. А теперь ближе к нашей цели. А наша цель, как я уже вам говорил, предотвратить задуманную врагом диверсию на стройке термоядерной электростанции, спасти Стогова и уничтожить врага. Через час я обязан быть в Крутогорске. Поэтому позвольте мне, не теряя времени, высказать вам некоторые наши предположения и планы по ликвидации вражеской группы и спасению Стогова.
— С нетерпением слушаю вас, Андрей Савельевич, — негромко сказал сразу посуровевший Грибанов.
Ларин и профессор опустились на траву под шатром пальм, их примеру последовал и Лобов.
По мере того, как Ларин излагал разработанный на совещании в Управлении и уже утвержденный Москвой план, лицо Грибанова становилось все более оживленным, в больших черных глазах появились мальчишески-озорные искорки.
Когда Ларин закончил свое сообщение, Грибанов вскочил и, давая выход накопившемуся чувству, стукнул кулаком по стволу пальмы:
— Здорово, просто здорово придумано, Андрей Савельевич! — почти закричал он. — Выходит, сила на силу, хитрость на хитрость. Но не сомневаюсь, мы будем умнее и сильнее этих прохвостов. Что же касается вашего мне поручения — можете быть совершенно спокойны: выполню его так, что сам Михаил Павлович будет доволен. А это, смею вас заверить, экзаменатор весьма серьезный.
— Ну, вот и отлично, — улыбнулся Ларин. — А теперь в путь, дорога каждая секунда.
И снова мчался, теперь уже с «юга» на «север», чудесный «конек-горбунок». Опять, только уже в обратном порядке, мелькали вдоль дороги пальмовые аллеи, березовые рощи, кроны мохнатых кедров. Лишь сейчас, на обратном пути, обратил внимание Лобов на то, что над всем этим растительным великолепием не было такого привычного для глаз солнца. Чистое, прозрачное синее небо висело над деревьями, но отсутствовал на его живом неохватном просторе такой знакомый раскаленный добела или багрово-красный солнечный диск.
И при мысли о том, что над рощами и полями переливается, синеет не настоящее небо, а созданный руками людей слой воздуха под трехсотметровой толщей воды и камня, становилось как-то не по себе. Но в то же время какая гордость, какой восторг наполняли сердце Лобова, когда он думал о том, что вот сейчас, в эти минуты, собственными глазами увидел деяния людей, своих соотечественников, которые все увереннее становились уже не покорителями, а владыками, творцами природы. Да, это не было сном. Он, Алексей Лобов, мчался на сказочной машине по сказочной стране, порожденной созданным человеческим гением и человеческими руками Солнцем.
Эти мысли не покидали Лобова и в бегущем по галерее лифте-вездеходе, и в кабинете Грибанова, и в атомной «Стреле» на крутогорской автостраде.
Эти мысли не покидали Лобова и потом, в кабинете, когда он отдавал подчиненным короткие, ясные приказания. Гордость за Стогова и его товарищей переплелись теперь в сознании Алексея с тревогой за профессора, за плоды вдохновенного труда и жизнь многих тысяч руководимых Стоговым людей, за жизни и плоды труда жителей Крутогорья.
Это сочетание гордости и тревоги было той питательной средой, той движущей силой, которая рождала в мозгу Алексея все новые идеи, имеющие только одну цель, — найти и обезвредить врага.
Это же чувство, это сочетание гордости и тревоги переживал и Грибанов, оставшийся после ухода гостей совершенно один в пустом административном корпусе института. Шагая по кабинету, он нетерпеливо поглядывал то на часы, то на вызывную лампочку высокочастотного телевизофона.
Об этом думал и Ларин, инструктировавший входивших к нему поодиночке людей.
…Была уже глубокая ночь, когда внезапно налетела бурная июньская гроза. Дрогнули, зазвенели озаренные молниями окна в домах, протестующе зашумели ветвями сразу намокшие деревья.
Непогода, однако, не помешала крохотному двухместному вертолету точно приземлиться на бетонированную площадку двора перед запасным входом в административный корпус института в Обручевске. Из кабины вертолета легко спрыгнул на землю до глаз закутанный в непромокаемый плащ высокий человек. В дверях его встретил Грибанов и, сердечно пожав руку, гостеприимно пропустил вперед.
Еще через минуту в окнах кабинета Грибанова погас свет. Сквозь шум грозы доносился слабый рокот мотора вновь набравшего высоту вертолета. Дождь стихал, и на востоке начали чуть заметно розоветь разводья между тучами. Занималось новое утро.
В это ненастное июньское утро Игорь Михайлович Стогов проснулся необычно рано. Собственно, пробуждения не было, как не было и сна.
Тридцать лет прожил Игорь Стогов, но во всей его жизни не было ночи страшнее и кошмарнее, чем эта. Сейчас, когда он вздрогнул и открыл глаза, то почувствовал, что уже не сможет впасть даже в то тяжелое, не успокаивающее, а еще сильнее изнуряющее забытье, которое заменяло ему в эту ночь сон.
Игорь вновь и вновь, уже в который раз, начал вспоминать события этих бесконечных суток.
— Когда же это началось?… Ах, да! Еще вчера он, как и всегда, легко и безмятежно спал вот в этой самой постели. И в ту минуту, перед самым пробуждением, ему снился непонятный совсем несуразный сон.
Игорю снилось, будто он, почему-то в одних трусах, точно на пляже, в совершенно нелепом виде стоит на главной площади Крутогорска. Вокруг шуршат по асфальту автомашины. Пассажиры и прохожие удивленно указывают пальцами на него, одинокого и полуголого. И вдруг кто-то, видимо, особенно возмущенный, начал изо всей силы барабанить в окно дома, как бы намереваясь пожаловаться на поведение Игоря. При этом стучавший все время повторял:
— Товарищ Стогов!.. Товарищ Стогов!..
В ту минуту Игорь Стогов вздрогнул во сне и проснулся. Как и всякий другой в его положении, он обрадовался, что вся эта нелепица ему только пригрезилась, и намеревался было уснуть снова, как стук в створку окна опять повторился, и незнакомый голос негромко, но требовательно произнес:
— Товарищ Стогов, проснитесь! Проснитесь!
Теперь это было уже наяву, Игорь протер глаза и, окончательно смахнув с себя остатки сна, вскочил с постели, подбежал к окну. Он увидел незнакомого человека со значком народного дружинника на груди. В сердце Игоря сразу же шевельнулась еще неясная, смутная тревога. Незнакомец строго и торопливо спросил:
— Товарищ Стогов?
— Да, — в тон ему быстро ответил Игорь.
— Имя, отчество?
— Игорь Михайлович.
— Вы — сын профессора Стогова?
— Да, — наполняясь все большей тревогой, торопливо отвечал Игорь.
— Ваш отец, профессор Стогов Михаил Павлович, сейчас с вами на даче? — с неускользнувшей от Игоря надеждой в голосе спросил приехавший.
— Нет, — замирая от охватившего его тягостного предчувствия, сообщил Игорь, — он остался ночевать в нашем городском доме.
— В Крутогорске, по улице Нагорной, номер двадцать три? — уточнил вдруг побледневший собеседник.
— Да, — отозвался Игорь и, теряя самообладание, почти закричал: — Да скажите же, наконец, что случилось? Что все это значит?
— В вашем городском доме в Крутогорске произошел пожар. Вам необходимо выехать со мной на место происшествия.
— Пожар? — с трудом постигая смысл этого ошеломляющего сообщения, побледневшими губами переспросил Игорь: — Пожар?! А как же… Как же отец?
— Пока ничего не известно, — чуть запнувшись, ответил дружинник и, словно спохватившись, добавил: — прошу вас поскорее одеться. Ваше присутствие в Крутогорске необходимо.
Игорь, не задумываясь, не отдавая себе отчета в том, что и как он делает, машинально натянул спортивные шаровары, набросил прямо поверх майки пиджак, всунул босые ноги в дачные тапочки и выбежал на крыльцо.
Все, происходившее потом, Игорь видел, как бы через зыбкий туман. Сначала они вместе с дружинником очень медленно, как показалось Игорю, ползли на автомашине к Крутогорску. Но, когда Игорь сказал об этом соседу, тот удивленно взглянул на него и указал на фиксатор скорости. Стрелка прибора застыла на красной критической черте, под которой стояло жирное число 200.
Впрочем, Игорь тотчас же забыл об этом эпизоде. Атомный автомобиль бежал по такой знакомой младшему Стогову Нагорной улице. Еще минута, и сын профессора увидел фасад знакомого, окруженного стеной деревьев домика, теперь закопченный, заляпанный жирными мазками сажи, с окнами без стекол. С криком: «Отец! Отец!» — Игорь бросился в распахнутые двери…
Кто-то натянул на него противогаз. Потом он увидел распростертое на полу сильно обгоревшее тело человека… Не замечая ничего вокруг, Игорь склонился над трупом, приник лицом к полуистлевшим остаткам одежды и замер.
Когда труп вынесли на улицу, чтобы погрузить в машину, Игорь, сняв противогаз, при ярком солнечном свете еще раз внимательно вгляделся в окостеневшие черты мертвеца и едва сдержал готовый сорваться с губ крик: скорее сердцем, чем разумом, он вдруг постиг, что лежавший на носилках мертвец, очень похожий на отца, — все же не профессор Стогов.
Игорь совсем уже был готов сообщить окружающим об этом своем внезапном открытии, но неожиданно появившийся рядом светловолосый широколицый человек крепко сжал ему локоть и, словно читая его мысли, чуть слышно, одними губами произнес:
— Спокойно, спокойно, Игорь Михайлович.
Неожиданный собеседник властно взял его под руку и быстро повел к садовой беседке.
Там их уже ожидала пышноволосая девушка, которую все называли Валентиной Георгиевной. Участливо и не без любопытства глядя на Игоря глубокими серыми глазами, она попросила его подробно рассказать о состоянии здоровья профессора Стогова.
Игорь, с горестным чувством признаваясь себе, что он очень мало, в сущности, знал и анализировал состояние отца, рассказывал этой незнакомой девушке обо всех заболеваниях старшего Стогова. Он вспомнил и о сквозных ранениях в грудь и в плечо, которые получил инженер-полковник Михаил Павлович Стогов на фронте минувшей войны, и о перенесенных отцом приступах тяжелого заболевания сердца, и о тяжелой контузии на вершине пика Великой Мечты.
Когда Валентина Георгиевна исчерпала свои вопросы, ее место напротив Игоря за чайным столиком занял новый собеседник. Он отрекомендовался Алексеем Петровичем Лобовым, в прошлом учеником профессора Стогова, напомнил Игорю о нескольких встречах с ним, тогда тоже студентом, и незаметно перевел воспоминания молодости в русло деловой беседы.
Игорь подробно отвечал на многочисленные вопросы Лобова. И вот сейчас, восстанавливая в памяти детали беседы, он отчетливо вспомнил о недавних событиях, тогда показавшихся ему не заслуживающими внимания.
Это было дней пятнадцать назад. Тот вечер Игорь решил провести в концертном зале Крутогорской филармонии. Там предстояло исполнение любимых и старшим и молодым Стоговым фортепьянных произведений Бетховена. Но против ожидания Игоря, намеревавшегося сделать отцу приятный сюрприз приглашением на долгожданный концерт, Михаил Павлович, вдруг сославшись на занятость и легкое недомогание, решительно отказался. Игорь слишком хорошо знал отца, чтобы не различить в его голосе не совсем уверенные нотки и не заметить уже совсем необычного беспокойства, притаившегося в уголках всегда спокойных, не по-стариковски мечтательных глаз.
«Возможно, что-либо неладное в институте», — подумал Игорь.
Полное и безмятежное спокойствие, всегда так присущее младшему Стогову, в тот вечер покинуло, его. И то ли потому, что рядом не было отца, или из-за того, что приглашенная им на концерт лаборантка их института Верочка не пришла, или же по иной причине, но фортепьянная музыка Бетховена, против ожидания, оставила его равнодушным. С трудом дождавшись антракта, Игорь решил вернуться домой.
Здесь его подстерегала новая неожиданность. Как и всегда, открыв своим ключом входную дверь, Игорь направился прямо в кабинет к отцу, чтобы рассказать ему о нелепо испорченном вечере.
Войдя в кабинет, Игорь с трудом сумел скрыть свое удивление. У письменного стола, на котором стояли бутылка вина, бокалы, вазы с фруктами и с пирожными, удобно расположившись в глубоком кресле, сидел научный сотрудник инженерно-физического института Орест Эрастович Ронский.
Это был весьма элегантный и представительный молодой мужчина немногим более тридцати лет, стяжавший в Крутогорске громкую славу души общества и покорителя женских сердец, и всячески поддерживавший ее. Несколько лет назад Ронский был сотрудником и даже любимцем Стогова, но довольно быстро расстался с профессором, предпочтя исследовательской работе более привлекшее его поприще преподавателя и лектора-популяризатора. Теперь в научном мире Орест Эрастович был известен, главным образом, умением рассказать свежий анекдот и быть центром веселья на любой вечеринке.
Игорь знал, что Стогов так и не простил Ронскому, которого считал обещающим ученым, его ухода из института ядерных проблем, никогда не поддерживал с ним никаких отношений и не оказывал никаких знаков внимания, кроме вежливых, но холодно официальных поклонов.
И вот теперь Ронский — у профессора Стогова. Ради встречи с ним Михаил Павлович отказался от концерта, выпроводил из дому Игоря и о чем-то беседовал с гостем наедине в кабинете.
Михаил Павлович, как всегда, приветливо улыбался Игорю, но сын слишком хорошо знал своего своеобразного отца и поэтому не сомневался, что профессор недоволен его внезапным возвращением.
Недоумевая, так и не находя ответа на вопрос: почему такой далекий от отца человек, как Ронский, судя по всему, желанный гость Михаила Павловича, Игорь сел в кресло напротив Ореста Эрастовича, налил в бокал вина, взял с вазы грушу.
Беседа текла внешне оживленно, но чувствовалось, что каждый из троих, поддерживая разговор, в то же время настойчиво думал о своем. Говорили о Бетховене, об исполнительской культуре, о необычно жарком для этого северного района Сибири лете, о фруктах, уже около года сохранявших аромат и свежесть после специального радиоактивного облучения. Ронский рассказал несколько пикантных историй из жизни местного театра.
Поболтав так, Орест Эрастович стал прощаться. Его не удерживали. После ухода Ронского, так и не нашедший ответа на свои недоуменные вопросы, Игорь не удержался и все же спросил:
— Скажи, отец, что означает этот странный визит?
— А что же в этом странного, — с подчеркнутым равнодушием ответил старший Стогов, — работали в одном институте, недавно побывал в заграничной командировке, рассказывает много занятного. Я сам его пригласил. Кстати, у него есть некоторые интересные идеи по контрольной аппаратуре для нашей станции. А то, что Орест Эрастович теперь в науке звезда далеко не первой величины, так это, как говорится, бог с ним. Может быть, его звезда еще взойдет. А если и нет, то не всем же быть такими подающими надежды, как мой принципиальный сынище, — закончил Стогов, шутливо потрепав Игоря по волосам.
Но даже эта внезапная ласка и шутливый тон не успокоили Игоря. Впервые в жизни ему стало совестно за отца: он почувствовал, что тот сказал неправду, и причиной непонятного приглашения в их дом Ронского явились отнюдь не те качества и достоинства Ореста Эрастовича, о которых говорил профессор, а нечто совсем иное.
В доме Стоговых всегда существовало в отношениях между отцом и сыном неписаное правило, которого оба твердо придерживались: говорить друг другу только то, что можешь и хочешь сказать. Поэтому Игорь, чтобы не оскорблять отца своим недоверием, не стал расспрашивать его ни о чем. Он пожелал Михаилу Павловичу доброй ночи и ушел в свою комнату. Больше они с отцом о визите Ронского не говорили.
Может быть, Игорь и совсем бы забыл об этом странном, с его точки зрения, визите, но визит повторился.
Дней десять назад, заехав домой в такое время, когда, по его предположениям, отец должен был находиться в своей лаборатории в Обручевске, Игорь в дверях столкнулся с Михаилом Павловичем. Стогов провожал Ронского.
Потом Игорь еще два или три раза за эти десять дней встречал отца и Ронского. Они вместе выходили из буфета в инженерно-физическом институте, где Михаил Павлович читал курс лекций по ядерной энергетике.
И, наконец, это было уже днем в субботу, Игорь снова видел их вместе.
И сейчас, чем больше размышлял Игорь, тем сильнее становилось его убеждение, что это непонятное, как он называл, тяготение отца к Ронскому и явилось причиной несчастья со старшим Стоговым. Именно из-за этого тяготения, думал Игорь, из-за желания вновь наедине встретиться с Ронским, отец и отказался вчера вечером ехать с ним на дачу. Ведь еще утром он мечтал о рыбной ловле, о свободном дне в лесу и отказался.
Новые тревожные вопросы зароились в мозгу Игоря.
«Ведь это тяготение отца к Ронскому, — размышлял Игорь, — чрезвычайно странно и непонятно.
Отец с его увлеченностью наукой, граничащей с одержимостью, — страшный нелюдим. Весь круг его знакомых здесь ограничивается профессором Грибановым, а в Москве, академиком Булавиным. С ними отца связывают и многолетняя дружба, и общность научных интересов. Есть, конечно, еще две-три семьи, которые бывали у нас. Это писатель Луговой, музыкант Рубин и начальник строительства станции Тихонов. И это все. Причем, такие интересные люди, и вдруг рядом с ними Ронский?»
Теперь Игорь припомнил, что сразу же после первого визита Ронского, на протяжении всех этих дней в характере Стогова произошли некоторые, малозаметные для постороннего глаза, изменения. Обычно уравновешенный и спокойный, Михаил Павлович стал порою раздражаться по пустякам, часто задумывался, уходил в себя. Потом внезапная отчужденность сменялась непривычной для него веселостью, многословием, даже болтливостью. Но Игорь постоянно совершенно ясно чувствовал, что за словами, за показным весельем отец прятал от него, а может быть и от самого себя, не покидавшее его все время беспокойство.
В то время Игорь расценивал все это, как признак того, что отцом овладела новая научная идея, которую он пока не раскрывает даже перед ним, хотя Игорь, как старший научный сотрудник лаборатории профессора, являлся его постоянным помощником и первым восприемником рождавшихся в этом неутомимом мозгу идей.
Так и не найдя ответа на свои вопросы, Игорь решил сейчас же, сегодня же встретиться с Ронским и расспросить его обо всем. Ведь Орест Эрастович, Игорь теперь был в этом убежден, являлся последним человеком, который встречался с отцом до несчастья.
С этой мыслью Игорь вскочил с постели. Он принял душ, докрасна растерся полотенцем и несколько освеженный сел к столу. Быстро выпил стакан холодного кофе, без аппетита сжевал вчерашнюю булочку. Есть не хотелось, но Игорь заставлял себя глотать застревавшие в горле куски. Он понимал, что для осуществления задуманного потребуется много сил, нужно было обрести эти силы.
Покончив, наконец, с завтраком, Игорь подошел к аппарату телевизофона. Несколько раз прострекотал диск, раздались длинные вызывные гудки. Наконец, где-то далеко собеседник Игоря поднял трубку. На экранчике появилось обрамленное пышной цыганской бородой лицо профессора Грибанова:
— А, это ты, Игорь, — зарокотал в трубке его густой бас. — У тебя какие-нибудь новости?
— Нет, пока ничего нового, Петр Федорович. Я хотел попросить у вас отпуск, хотя бы на недельку. Вы же сами понимаете, каково мне сейчас.
— Конечно понимаю, сынок, — мягко прожурчал в ответ Грибанов. — Добре, будет тебе десятидневный отпуск. Желаю всех благ, не вешай носа, Игорек.
Изображение профессора Грибанова на экране погасло. Игорь облегченно вздохнул. Теперь, когда были улажены все формальности, он мог целиком отдаться осуществлению того замысла, который сложился у него сегодня утром.
Одевшись, Игорь критически и оценивающе оглядел себя в зеркало. С обрамленного тяжелой дубовой рамкой толстого стекла на него смотрел не в отца статный молодой человек, с развитыми плечами атлета и мускулистыми широкими в кисти руками, с загорелым чуть удлиненным лицом, пышными темно-каштановыми волосами и такими же как у отца, темно-серыми с легким оттенком голубизны, чуть суженными у переносья глазами. Взгляд этих глаз был тоже «стоговский», чуть выжидательный, как бы ушедший в себя, и в то же время прямой, зоркий.
Игорь погрозил своему отражению в зеркале и, чтобы отогнать все сильнее овладевавшее им сомнение в целесообразности плана, еще минуту назад казавшегося безукоризненным, сказал себе нарочито громко:
— В дорогу, Игорь Михайлович, и не «пищать!»
Поглощенный своими мыслями Игорь, озабоченный только тем, чтобы его ярко-зеленая четырехместная гоночная «Комета» все время двигалась с предельной скоростью, не заметил ни внимательного взгляда, который бросил вслед его машине недавно появившийся на соседней даче садовник, ни того, что едва его автомобиль проскочил развилок дорог, откуда-то сбоку на автостраду вышла такая же, как и у него «Комета», только окрашенная в коричневый цвет. Следовавший за ним автомобиль, в точности повторял все маневры Игоря и двигался след в след, ни разу не нарушив дистанцию в пятьдесят метров.
Если Игорь и не замечал явного сопровождения, то он уж никак не мог знать, а тем более заметить того, что происходило в этой машине.
Расположившийся на заднем сиденье человек несколько раз монотонно повторил в небольшой микрофон:
«Сокол, Сокол. Я — Ласточка. Птенец вылетел из гнезда!»
Прошли еще две минуты и это сообщение, уже отпечатанное на бланке, лежало на столе Лобова. Прочитав радиограмму, Алексей придвинул к себе микрофон и негромко сказал в него:
— Охрану птенца продолжать. Донесение через час.
Слова Алексея прервал раздавшийся из настенного динамика голос дежурного:
— Товарищ Лобов! Вас просит начальник Управления.
Лобов взглянул на часы. Было без двух минут десять. Ровно в десять он обязан был сделать очередной доклад о ходе операции. Положив в папку радиограмму, Лобов направился к Ларину.
Андрей Савельевич встретил Лобова как всегда приветливо и вместе с тем торжественно:
— Товарищ Лобов? Моим приказом в связи с болезнью Новикова, — Ларин чуть выделил последние слова, — вы назначаетесь исполняющим обязанности начальника отдела и непосредственным руководителем задуманной нами операции. Это будет для вас серьезным экзаменом. Надеюсь, что вы выдержите его.
— Благодарю за доверие, товарищ начальник, — спокойно проговорил Лобов и поинтересовался: — Что, Иван Алексеевич уже выехал на курорт?
Услышав утвердительный ответ, Лобов вновь спросил:
— Разрешите доложить первые результаты?
— Слушаю вас, Алексей Петрович…
…Кандидат технических наук Орест Эрастович Ронский в это утро тоже проснулся раньше обычного. Но причиной было вовсе не душевное волнение. Оресту Эрастовичу помешали спать служебные неприятности, которых у него в последнее время появилось более чем достаточно.
Декан факультета, на котором Ронский читал курс физики полупроводников, дважды посетил его лекции. И оба эти визита завершились неприятными для Ронского объяснениями. Декан, обычно мягкий и предупредительный человек, непривычно резко упрекал Ореста Эрастовича «в прямо-таки халатном отношении к своим обязанностям» и в «крайне низком идейно-научном уровне лекций».
И вот сегодня предчувствие, в которое очень верил в глубине души Ронский, предсказывало ему, что декан вновь удостоит его лекцию своим вниманием.
А Орест Эрастович, как назло, засиделся накануне за преферансом. «Пулька» завершилась ужином с обильным возлиянием, домой он добрался только под утро и, вздремнув пару часов, сел за письменный стол, чтобы хоть несколько освежить конспект еще года три назад написанной лекции. То и дело позевывая, потягивая из тонкого стакана в массивном серебряном подстаканнике крепчайший чай, Ронский лениво водил пером по бумаге, поминутно зачеркивая написанное.
Стрелка часов неумолимо приближалась к половине девятого, нужно было собираться в институт. И как всегда тщательно одевшись, Ронский вышел из комнаты.
На этот раз предчувствие все-таки обмануло Ореста Эрастовича. Декан не только не пришел на лекцию, но и вообще отсутствовал в институте. Успокоившийся Ронский, весело насвистывая незатейливую мелодийку, вышел в перерыв из аудитории в коридор. В дверях он почти лицом к лицу столкнулся с Игорем Стоговым.
— Игорь Михайлович! — расплылся Ронский в любезнейшей улыбке. — Рад вас видеть! Какими судьбами из вашего храма чистой науки в нашу кузницу кадров?
— Мне крайне необходимо поговорить с вами, — ответил Игорь. — Вы свободны?
Что-то в тоне и во всем облике Игоря подсказало Ронскому, что разговор почему-то будет не из приятных. Поэтому, не сгоняя с лица сладчайшей улыбки, Орест Эрастович попытался увильнуть.
— С удовольствием, с громадным наслаждением, Игорь Михайлович, но сегодня, к сожалению, лекции, и я…
— Я сверился с вашим расписанием, — не дослушав его, перебил Игорь, — с одиннадцати часов вы свободны. Я буду ждать вас здесь же.
— К вашим услугам, — вяло согласился Ронский и вежливо, но холодно поклонившись, направился в преподавательскую.
Игорь спустился в вестибюль, присел там на диван и, не замечая ничего вокруг, задумался. Перед глазами стояло полное, с матовой кожей холеное лицо Ронского, фатовские, точно подрисованные усики, угольно-черные тонко подбритые брови, большие, немного мечтательные глаза, тщательно зачесанные, чтобы скрыть наметившуюся лысинку, волосы.
Все в этом, в общем-то красивом, хотя и несколько приторном лице, в массивной, облаченной, в безукоризненный костюм фигуре было неприятно Игорю. Как и старший Стогов, он не мог снисходительно относиться к таким беспечно транжирящим себя натурам, как Ронский. Но сейчас Игоря занимали отнюдь не моральные качества его будущего собеседника.
Несмотря на гнездившиеся в глубине его души сомнения, Игорь сейчас был искренне убежден, что перед ним, если и не прямой убийца его отца, то, во всяком случае, человек, причастный к его смерти. А в том, что его отец погиб, Игорь сейчас уже почти не сомневался. Правда, Ларин и Лобов говорили, что профессор Стогов жив, что мертвый он просто не нужен врагу, но Игорь теперь сильно сомневался в правдивости их слов.
«Если отец действительно жив, то почему Ларин и его люди так медлят с поисками? Следовательно, их интересуют сейчас только преступники, потому что отца уже нельзя спасти! Но я постараюсь опередить их…» — так думал Игорь.
Потрясенный внезапно постигшим его горем, Игорь мог думать и думал только об одном: «Что же случилось с отцом? Как случилось несчастье? Что знает и что скажет Ронский?»
Младший Стогов не знал, да и не мог знать всей той огромной, кропотливой, невидимой для непосвященного глаза работы, которую в этот момент вели самые разные люди, чтобы дать ответ на эти же вопросы, найти и схватить врага, вновь вернуть советской науке профессора Стогова.
Начиная с минувшего вечера, во все вагоны уходящих из Крутогорска поездов, во все стартующие в Крутогорском аэропорту самолеты, садились пассажиры, покупавшие билеты за несколько минут до отправления. В их желтых, коричневых, черных чемоданчиках лежали не только традиционные смены белья, чистые сорочки и носовые платки. Были в них оптические приборы и химические препараты, позволяющие объективу фотоаппарата проникнуть под слой грима любой толщины и восстановить на специальной фотопленке подлинные черты лица человека, хоть чем-либо отдаленно напоминающего Стогова.
Бережно хранились в этих чемоданах переписанные в специальных радиоаппаратных на особо чувствительную ферромагнитную микропленку записи лекций профессора Стогова. Обладатели этих пленок имели возможность, не привлекая ничьего нескромного внимания, с помощью магнитофона, скрытого в кристалловидном наушнике, помещавшемся в ушной раковине, оживить в памяти звучание голоса профессора Стогова, если бы вдруг услышали нечто похожее на него. А для того, чтобы слушатели не ошиблись, особые приборы, помещенные в портсигаре, зажигалке, в корпусе ручных часов или авторучки, абсолютно точно фиксировали частоту колебаний и тембр голоса профессора Стогова и голоса, схожего с ним, подтверждая или опровергая это сходство.
Не ускользнул бы от чутких химических приборов, скрытых в стенках чудесных чемоданов, и запах Стогова, появись он в купе вагона или в салоне самолета. Игорь даже и не предполагал, что во время его отсутствия на даче, в ней побывали посланные Лариным люди, приборы которых навсегда запечатлели в своей химической памяти неуловимые даже для обоняния розыскной собаки тончайшие запахи, исходящие от одежды, обуви, посуды профессора — от всего, к чему он хоть раз прикоснулся. И теперь, если бы в помещении, где находились эти приборы, возник запах, схожий по своему химическому составу с запечатленным ими, они бы немедленно незаметно для окружающих просигнализировали об этом владельцу чемодана.
А сколько вооруженных такими же приборами автоинспекторов придирчивее, чем обычно, проверявших права у водителей всех легковых и грузовых автомашин, появилось в это утро и на городских улицах и на ведущих в Крутогорск дорогах. Люди Ларина побывали в гостиницах, ресторанах, театрах — везде, где могли обнаружился следы профессора.
Ларин и его подчиненные знали — в городе хитрый и дерзкий враг. С этого момента Крутогорск стал для них фронтом, где незримо для непосвященных вели они с врагом бой во всеоружии профессиональных знаний и совершеннейшей криминалистической техники.
Всего этого не знал, да и не мог знать Игорь Стогов, полагавшии, что он один находится на верном пути в поисках отца. Впрочем, встреча с Ронским во многом поколебала его решимость. Пока Игорь на предельной скорости гнал свою «Комету» в город, все ему казалось простым и ясным. Но вот теперь, в ожидании решительного разговора, Игорь заколебался: что он скажет Ронскому, чего добьется?
Размышления и сомнения Игоря прервал как всегда бодрый и жизнерадостный голос Ореста Эрастовича.
— Я к вашим услугам, Игорь Михайлович, прошу извинить, что заставил вас ждать.
Игорь молча поднялся с дивана и так же молча вышел в предупредительно распахнутую Ронским дверь.
Не сговариваясь, они двинулись к видневшемуся невдалеке скверу. Хмурый вид Игоря внушал Оресту Эрастовичу немало тревог, и он изо всех сил старался спрятать свою озабоченность за внешне непринужденной болтовней. Но все его попытки завязать беседу разбивались о ледяную суровость Игоря. Убедившись в полной бесплодности всех своих попыток, Орест Эрастович умолк, его внешняя непринужденность все более явственно сменялась тенью озабоченности.
Игорь и Ронский прошли в самый дальний угол сквера и, по-прежнему не проронив ни слова, опустились на скамью. Игорь хмуро дымил сигаретой, Ронский пытался насвистывать. Наконец, Орест Эрастович, которому все больше становилось не по себе, не выдержал и первым прервал молчание:
— Я слушаю вас, Игорь Михайлович!
Игорь все еще медлил с началом разговора, но вот он бросил в урну недокуренную сигарету и хрипло спросил, не глядя на собеседника:
— Где мой отец?
Ронский даже отпрянул назад, столь неожиданными показались ему эти слова: «Что с ним? Уж здоров ли он?» — мелькнуло в мозгу. Но, подавив тревогу, хотя и без обычной улыбки, Орест Эрастович спокойно ответил:
— Простите, Игорь Михайлович, но ваш вопрос кажется мне не совсем уместным. Если вы имеете в виду уважаемого Михаила Павловича, то вы лучше меня знаете, что в это время профессор бывает обычно в Обручевске.
Эти слова Игорь, до того решивший спокойно поговорить с Ронским, воспринял, как бессовестную ложь и откровенный цинизм. Он больше не мог владеть собой и приглушенным от ненависти голосом, заглатывая слова, плохо отдавая себе отчет в их значении, закричал:
— В Обручевске?!. Уважаемый Михаил Павлович?! Да как вы смеете так спокойно произносить это имя?! Ведь вы же знаете, что вчера утром наш городской дом сгорел, а судьба отца до сих пор неизвестна. Не пытайтесь уверять меня, будто вы тут ни при чем. Я знаю — это вы уговорили отца остаться в тот вечер в городе! Вы участник его убийства или похищения. Вы предали моего отца и вы должны сказать, где он сейчас находится!
Если бы земля начала медленно разверзаться под ногами Ронского, он и тогда бы испугался меньше, чем услышав слова Игоря о пожаре в их доме и об убийстве или похищении профессора. С каждым словом Игоря все бледнее становилось лицо Ореста Эрастовича. Нет, такого обвинения он не мог простить. Не помня себя, вскочил он с места:
— Это неслыханно! Это совершенно чудовищно! Да отдаете ли вы отчет в своих словах? Да как вы смеете?! По какому праву вы наносите такое оскорбление, самое тяжкое для советского гражданина. Я не имею ни малейшего отношения ко всему, что случилось с вашим отцом! Я только от вас, только сейчас услыхал об этом несчастье! Слышите вы или нет?! Да я буду жаловаться на вас, я вас в порошок сотру! — расходился все больше Ронский.
Последние слова Ронского, точно удар молнии подняли Игоря, пораженного таким, как ему казалось, беспримерным цинизмом собеседника. Не владея более собой, бледный, страшный в своем сыновнем гневе, рванулся он с места и с воплем: «Убью! Подлец!» — бросился на Ронского и нанес ему резкий, короткий и тяжелый удар в подбородок.
Ронский повалился назад и с размаху стукнулся головой о ребристую спинку скамьи. Превозмогая сразу сковавшую череп сильную боль, он все же нашел в себе силы, чтобы нанести Игорю стремительный удар каблуком в живот.
С глухим стоном младший Стогов рухнул на землю. Последнее, что он еще успел увидеть, был неизвестно откуда появившийся человек со свистком в руке…
Виктор Васильевич Булавин стал действительным членом Академии наук СССР сравнительно недавно. Был он еще молод для своего высокого и почетного научного звания. Далеко не всякий, кто встретил бы академика не в лаборатории или институте, догадался бы о том, что перед ним широко известный ученый. Его статной, хотя и немного грузной фигуре, казалось, было совсем неуютно и непривычно в просторном штатском костюме. Знакомые Булавина, глядя на него, подшучивали, что людям такого гвардейского роста и гвардейской выправки куда больше подходил бы в былые времена строгий военный мундир.
И лицо Булавина тоже, пожалуй, больше бы пристало какому-нибудь военачальнику. Почти сросшиеся у переносицы в одну прямую линию густые золотистые брови, чеканные грани губ и подбородка, перечеркнутый несколькими вертикальными линиями крутой, упрямый лоб, обрамленный слегка вьющимися, скрывающими седину волосами — все это свидетельствовало о сильной воле, решительности и незаурядном уме.
…В тот жаркий июньский полдень академик Булавин, одетый в легкие парусиновые брюки и вышитую украинским орнаментом белую рубаху с закатанными выше локтей рукавами, сидел за письменным столом на веранде своей подмосковной дачи. Этот день, свободный от многочисленных хлопот по институту, Виктор Васильевич решил посвятить работе над начатой совместно со Стоговым рукописью монографии «Некоторые проблемы термоядерной энергетики».
Не в первый раз лежала на рабочем столе академика стопа отпечатанных на пишущей машинке листков, заключенных в светло-желтую папку, но не было еще случая, чтобы вновь и вновь не перечитывал Булавин написанное темпераментным и образным стоговским языком вступление:
«Все вокруг нас — все, что окружает человека, — читал Булавин почти наизусть затверженные слова, — все, чем пользуется человек для утверждения своего господства над природой — есть не что иное, как аккумулированная на протяжении миллиардов лет существования Земли солнечная энергия».
«До сих пор, — писал далее Стогов, — люди более или менее интенсивно потребляли то, что было создано до них и без их участия теми всего лишь двумя миллиардными долями колоссального излучения солнечной энергии, которые достигают нашей планеты. Ныне же человечество достигло в своем развитии такого этапа, когда оно в состоянии помочь Солнцу. Уровень развития науки и техники, особенно в Советском Союзе, позволяет нам в любом уголке нашей планеты зажечь свое, Земное, созданное человеческими руками Солнце. И нет сомнения, что множество этих немеркнущих солнц, каждое мощностью в сотни миллионов, а возможно, и в миллиарды киловатт, в скором времени засияют во всех уголках Земли.
Невозможно переоценить значение этого величайшего научного достижения».
Поглощенный чтением, академик не сразу услышал негромкий, но нетерпеливый голос:
— Товарищ Булавин?
Булавин чуть удивленно и вместе с тем встревоженно поднял взгляд от рукописи. В доме академика существовал раз и навсегда заведенный порядок, по которому никто и ничто не вправе были отрывать Виктора Васильевича от его занятий. Этому несколько деспотичному принципу безропотно подчинялись домочадцы Булавина, этому правилу обязан был свято следовать всякий, кто входил в его дом.
Академик совсем было уже собрался резко отчитать святотатца, но, вглядевшись в посетителя, изменил свое намерение.
В нескольких шагах от стола, почтительно вытянувшись, стоял человек в полувоенном костюме. В его руке академик заметил запечатанный пятью сургучными печатями голубой пакет.
«Должно быть, действительно срочно, — подумал Виктор Васильевич, — иначе бы не послали фельдъегеря на дом». Поэтому Булавин проговорил без обычной в такие минуты ворчливости:
— Вы не ошиблись. Я действительно академик Булавин. Чем могу быть полезен?
— Предъявите, пожалуйста, удостоверение личности — вежливо, но настойчиво попросил курьер
Академик недоумевающе, теперь уже откровенно сердито хмыкнул, но все же открыл ящик стола, пошуршал в нем бумагами и протянул требуемый документ
Внимательно посмотрев врученный ему паспорт, пристально взглянув на все более хмурившегося академика, как бы сопоставляя черты его лица с изображением на фотографии, курьер протянул Булавину пакет:
— Распишитесь, пожалуйста, на конверте в получении. Не забудьте проставить часы.
Булавин молча указал рукой на свободный стул, приглашая садиться, и нетерпеливо взломал хрустящие кружки печатей. Первые же слова письма заставили его вздрогнуть:
«Глубокоуважаемый, Виктор Васильевич! — читал Булавин. — С чувством глубокой скорби сообщаю Вам, что вчера ночью неизвестные пока злоумышленники похитили, а возможно, даже и умертвили профессора Михаила Павловича Стогова и сожгли его дом.
Как мне стало известно от компетентных в этих вопросах товарищей, это преступление — не что иное, как первый шаг проникшей в Крутогорск диверсионной группы, действующей по заданию частной разведки одной из западных монополий.
При такой ситуации не исключены любые провокации и даже диверсии на строительстве, особенно при пуске станции. Как Вам известно, последствия такой диверсии могут оказаться поистине катастрофическими, трагичными для многих миллионов людей в прилегающих районах.
Здесь существует твердое убеждение, что в столь напряженный и своеобразный предпусковой период Ваш, Виктор Васильевич, приезд в Крутогорск является совершенно необходимым. В связи с отсутствием Михаила Павловича, только Вы один в состоянии довести до конца начатое совместно с ним дело. Вопрос о Вашем экстренном выезде в Крутогорск уже согласован с президентом Академии.
Итак, глубокоуважаемый Виктор Васильевич, до скорой встречи в Крутогорске, где я надеюсь обрадовать Вас добрыми вестями о Михаиле Павловиче.
С глубочайшим почтением
Снова и снова перечитывал Булавин сразу вдруг потускневшие и расплывшиеся строки потрясшего его письма.
Курьер, которому, судя по его поведению, было известно содержание врученного академику пакета, с легким нетерпением взглянул на часы, вежливо, но настойчиво сказал:
— Товарищ академик, через час отправляется специальный самолет. Через два часа вы будете в Крутогорске.
Но академик не слышал этих слов. В эту тяжелую минуту в его памяти с почти физической зримостью возник образ Стогова, каким он его видел в последний раз всего два месяца назад.
Тогда Стогов приехал в Москву, чтобы проинформировать Булавина о результатах первых опытов.
ТЯРБС-1 — термоядерный реактор Булавина-Стогова работал отлично. На поверхности земли еще не сошел снег, и его потемневшие сугробы, растекавшиеся в полдень грязноватыми лужицами, к ночи вновь покрывались ледяной коркой. Свирепый ветер скрипел ветвями голых деревьев, сбивал на землю хрупкую перемерзшую хвою.
А в недрах Кряжа Подлунного, в огромной пещере, куда через толщи горных пород никогда не проникал солнечный луч, зеленели сосны и дрожали от легкого ветерка страусовые перья пальмовых листьев. Там, навсегда победив первозданную мглу, сияло созданное человеческими руками Солнце.
Стогов информировал академика о ходе опытов, но это не был сухой и лаконический научный отчет. Образно и увлеченно рассказывал Михаил Павлович о чудесах испытательной секции № 1. Слушая друга, академик живо представлял себе грандиозный купол из фатонита, заменивший в подземелье небо и отделивший нежные теплолюбивые растения от холодного камня. Этот купол являлся в то же время конденсатором и регулятором тепла и света, излучаемых реактором.
Как никто другой, понимал академик величие научного подвига коллектива химиков, создавших пластмассовое небо и с помощью чудодейственных бактерий превративших мертвый камень в жирную, обильную питательными веществами почву. На искусственной почве, под искусственным, никогда не темневшим небом, под ласковыми лучами искусственного Солнца в подземелье шумели пальмовые и бамбуковые рощи.
Рассказывая об этом, Стогов не скрывал своего неподдельного восторга. Взволнованно вышагивая по кабинету Булавина, он говорил, энергично жестикулируя в такт словам:
— Нет, это надо видеть, Виктор Васильевич! Пальмы в подземелье! Да еще где?! В Северной Сибири! И ведь растут, и как растут! Честное слово, лучше, чем под естественным черноморским солнцем.
Стогов умолк и вдруг, уже весь во власти новой, может быть, только что родившейся идеи, заговорил еще более горячо и взволнованно:
— Растут, Виктор Васильевич, столь быстро, что у меня даже возникла мысль, а не расширить ли нам состав нашего научного коллектива, не включить ли в него дополнительно группу биологов, главным образом, биофизиков. Нужно также кроме ботаников и почвоведов привлечь зоологов, а, возможно, и физиологов. Мне хочется поставить серию опытов по регулированию радиации, светового и теплового излучения реактора, чтобы выяснить непосредственное влияние этих процессов на жизнедеятельность растительного и животного мира и попытаться найти наиболее оптимальный режим.
Стогов подошел почти вплотную к Булавину, мягко опустил ему на плечи свои руки, слегка привлек к себе:
— Если некоторые из этих догадок оправдаются, то наши, советские термоядерные электростанции принесут человечеству не только изобилие энергии, но и изобилие растительных и животных продуктов, станут подлинным благодетелями человеческого рода.
Стогов вернулся к окну, у которого он до этого стоял, и, медленно подбирая слова, что случалось с ним крайне редко, поделился с Булавиным, видимо, самой сокровенной своей мыслью:
— А кроме того, Виктор Васильевич, если только мы на правильном пути, а я уверен, что это так, какую безграничную силу обретет человек в синтезе могущества термоядерной энергетики с могуществом современной химии. Космические корабли из солнцелита с термоядерными двигателями на борту! Со скоростью света устремятся они к самым дальним планетам.
Небо из фатонита станет броней первых колоний человека на Луне, на Марсе, на Юпитере. Эта броня надежно укроет людей от космического зноя и холода. Под этим небом, на искусственной почве, согретой теплом термоядерных станций, зашумят сады и нивы.
Люди окружат затерянные во Вселенной безжизненные пока миры созданной с помощью все тех же термоядерных станций атмосферой, вдохнут в них жизнь. И сколько новых тайн, новых, неведомых Земле сокровищ откроют нам эти миры. Человек будет творить жизнь во Вселенной, зажигать новые звезды, человек будет творцом прекрасного, для человека созданного мира!
В тот вечер, когда происходил этот вспомнившийся сейчас разговор, Булавин, увлеченный передавшейся и ему откровенной восторженностью Стогова, молча любовался своим вдохновенным другом. Как дорого было ему это вдохновение, как любил и ценил Булавин гармонически сочетавшиеся в Стогове поэтическую восторженность и строгий научный расчет.
И вот теперь его большой друг, с которым вместе пройдены наиболее трудные тропы в науке, человек с горячим сердцем поэта и трезвым умом ученого, стал пленником, а возможно, и жертвой врага. Он, мечтавший о создании на земле созвездия искусственных солнц, в руках у тех, кто готов, не задумываясь, погасить над миром единственное естественное Солнце. Жрецы и призраки уходящей с пути людей вечной ночи взметнули свой топор над гордой головой творца чудесных генераторов тепла и света.
При мысли об этом Булавин не сдержался и, забыв о присутствии постороннего человека, скрипнул зубами и глухо застонал. Нет, академик Булавин не был сентиментальным человеком. В его юности, опаленной огнем священной войны с гитлеровцами, были и ночевки у солдатского костра, и горькая пыль дорог отступления, и молчаливая боль над свежими братскими могилами… Но никогда еще за всю свою некороткую и нелегкую жизнь, не испытывал он более тяжких минут.
Видя, что потрясенный известием Булавин никак не прореагировал на его слова, курьер решил более настойчиво напомнить о главной цели своего визита. Чуть громче прежнего он сказал:
— До отправления в Крутогорск выделенного вам, товарищ академик, самолета осталось меньше часа.
— Что такое? — услышав эти слова, встрепенулся академик. — Самолет в Крутогорск?! Ах, да, да.
Булавин быстро встал, оставив озадаченного гостя, одного, стремительно ушел в комнату. Минут через пятнадцать, так же стремительно, как и удалился, Булавин вновь появился на веранде. Теперь он уже был одет в безукоризненно сшитый светло-серый костюм, стального цвета туфли, легкую в тон одежде шляпу. В одной руке он держал маленький кожаный чемодан, через другую был переброшен тонкий светлый макинтош.
С лица академика сошло выражение глубокого отчаяния, появившееся в первые минуты после получения письма. Сейчас лицо Булавина, сразу осунувшееся, было застывшим, отчужденно-каменным, резче обозначились глубокие складки на лбу и едва наметившиеся морщины около глаз. В глазах, тревожных, как бы углубленных в себя, где-то в самых дальних уголках таилась прочно поселившаяся боль.
— Поехали, товарищ, — глухо проговорил академик.
Спустя полчаса на одном из подмосковных ракетодромов взмыл ввысь торпедоподобный ракетоплан, который по старой привычке все еще называли самолетом. Ракетоплан взял курс на Крутогорск.
Крутогорск был одним из самых молодых городов нашей страны. Молоды были его заводы — царство чудесных превращений мертвой руды, текучих газов и пахнувшего смолой дерева в металлы и пластические массы, волокна и машины. Молоды были его улицы, площади, скверы и парки. Молоды и горячи были сердца людей, населявших этот город энтузиастов, город, ставший символом отогретой теплом людских сердец Сибири.
Не было у Крутогорска долгой и трудной истории с набегами чужих племен, неделями осады за городьбой частоколов, с яростными бунтами черни и паническим страхом родовитых воевод, захлестнутыми нуждой и грязью рабочими слободками и пьяными кабацкими песнями… Крутогорск не имел прошлого, он был создан будущим и устремлен в будущее.
Крутогорск не имел окраин, как не имел и твердых городских границ. Все здесь было в становлении и кипении. Вчерашние окраины сегодня становились центрами новых кварталов, а к временной границе города уже спешили архитекторы с рулонами чертежей и эскизов.
Но бывает, что и на пути быстрой реки встанет вдруг врезавшийся в ее поток глинистый мыс, и чистая вода заплещется возле него грязно-желтым озерком. Обогнут, обойдут этот мыс шумные речные волны, а застоявшаяся в тихом заливчике водица подернется зеленой ряской, станет лягушиным раздольем.
Так случилось и с бурной рекой роста Крутогорска. Северо-западную часть этого города замыкала совершенно лишенная растительности гора Зубастая. Ее высокие, выщербленные водой, солнцем, ветром и временем каменистые склоны отбрасывали густую тень на расположенную внизу улицу маленьких одноэтажных домиков, построенных еще на заре истории Крутогорска.
Разные люди жили в них. Были здесь молодожены, решившие с первых месяцев семейной жизни обзавестись совсем отдельным, пусть даже небольшим гнездышком, старики-пенсионеры, стремившиеся провести остаток дней подальше от городского центра с его шумом и суетой, были и другие люди, в силу разных причин облюбовавшие для себя именно этот район.
И хотя ровные, покрытые асфальтом улицы, застроенные свежеокрашенными домиками, ничем не напоминали старых окраин, хотя и жили в этих домах совсем не обитатели прежних Нахаловок и Таракановок, район этот крутогорцы все же называли привычным словом — окраина.
В одном из тихих домиков, как бы шагнувшем на склон Зубастой, уже не первый год жил часовщик Павел Сергеевич Прохоров, высокий горбоносый человек неопределенного возраста с желтым лицом, почти всегда покрытым густой, черной, с заметной сединой щетиной.
Это был тот самый Прохоров, что однажды после лекции Стогова о термоядерной энергетике намеревался пойти в институт ядерных проблем механиком. Там он действительно поработал, но недолго, а потом обосновался в небольшой часовой мастерской на улице Нагорной, как раз напротив дома Стогова.
Поговаривали, что Павел Сергеевич где-то за Уралом схоронил жену, потом по какому-то поводу поссорился с детьми и уехал из родных мест, поселился в Крутогорске.
Жил он теперь совсем, один, с соседями дружбы не водил, никто еще ни разу не видел, чтобы в доме у Прохорова бывали гости или сам Павел Сергеевич навестил кого-нибудь в свободное время.
Прохоров отличался редкой пунктуальностью и никогда не изменял своим привычкам, даже в мелочах. Ровно в половине восьмого утра, как сигнал точного времени, раздавался скрип калитки его дома, и хозяин, облаченный в неизменный парусиновый костюм, если дело происходило летом, или черный дубленый полушубок — зимой, выходил на улицу и направлялся в ближайший магазин. Здесь Павел Сергеевич, как правило, спрашивал бутылку молока, две белые булочки, пятьдесят граммов масла и ковригу черного хлеба для своей собаки. Изредка, впрочем, меню менялось, и в дополнение к маслу Прохоров брал еще граммов сто колбасы или сыру, а иногда пару свежих яиц. Всю эту снедь Павел Сергеевич покупал постоянно в одном и том же магазине и у одного и того же продавца. Приняв сверточки, Прохоров неизменно обменивался с продавцом церемонными поклонами.
Словоохотливые, вездесущие соседки не раз спрашивали у Павла Сергеевича — почему он, в отличие от всех жителей их улицы, не пользуется доставкой продуктов на дом, а ходит за ними в магазин сам. На это Прохоров неизменно отвечал, что не любит причинять людям беспокойства, к тому же привык к ежедневной утренней прогулке.
Соседки посудачили насчет поразительной скупости Прохорова, который-де мает себя этой прогулкой, только бы не заплатить лишнюю копейку, а потом махнули рукой и забыли об этой странности соседа. И фигура Прохорова, размеренно двигавшегося к магазину, стала прочной деталью утреннего уличного пейзажа.
Сложив пакетики в желтую кошелку, Прохоров так же размеренно возвращался из магазина домой. Вновь скрипела тяжелая калитка, слышалось короткое радостное тявканье пса.
Примерно через сорок минут открывались теперь уже ворота домика Прохорова, и его владелец, облаченный в кремовый шелковый костюм — летом или в черное полупальто с серым барашковым воротником — зимой, выезжал на мотоцикле на работу. На минуту Прохоров останавливал мотоцикл, запирал ворота снаружи на висячий пудовый замок, потом садился в седло и продолжал свой путь.
Замок на прохоровских воротах тоже не раз служил темой оживленных пересудов соседок, но и это отнесли за счет врожденных странностей Павла Сергеевича и мало помалу забыли о его пристрастии к запорам.
Так и жил Павел Сергеевич на самой тихой в Крутогорске Таежной улице. В семь тридцать утра отправлялся пешком за продуктами к завтраку, в восемь часов возвращался домой, в восемь сорок выезжал на работу, до четырех часов вечера, вставив в глаз увеличительное стекло, регулировал маятники и пружинки, менял волоски и циферблаты у чужих часов, которые приносили крутогорцы в крохотную будочку-мастерскую на перекрестке улицы Нагорной и Паркового проезда, где трудился Прохоров. В четыре тридцать вечера Павел Сергеевич вновь появлялся у прилавка облюбованного им магазина, закупал нехитрую снедь к холостяцкому ужину, обменивался поклонами с продавцом и, не спеша, ехал домой. В четыре сорок пять вечера ворота прохоровского дома запирались изнутри до половины восьмого утра.
Продолжалось это не один год, к нелюдимому соседу привыкли, на него перестали обращать внимание. О домашней жизни Прохорова никто не мог ничего сказать, знали, и то только со слов самого Павла Сергеевича, что он делит свой досуг между каким-то сверхсовершенным собранным им радиоприемником и сверхумным псом по имени Макс. Но никто из соседей не удостоился чести увидеть своими глазами эти чудеса техники и природы, хотя, признаться, охотники до такого знакомства были.
По соседству с Прохоровым в домике, окрашенном веселой зеленой краской, жил Василий Иванович Рыжиков с молодой женой Дашей и семилетним неутомимым крикуном Вовкой. Василий Иванович или, как запросто звали его все вокруг, Вася вполне оправдывал внешностью свою яркую фамилию. Он имел не только огненно-рыжие волосы на голове, но и огненные брови, такого же цвета волоски покрывали его руки. Весною огненная шевелюра гармонировала с кумачовыми пятнами веснушек на широком, добродушном Васином лице.
Столь яркая окраска Васиных волос и кожи не мешала его супруге Даше — молодой женщине с внешностью и статью русской красавицы — считать своего мужа самым красивым мужчиной на свете и наделять его в разговорах с соседками самыми необыкновенными достоинствами и качествами.
Был Вася парнем простым, веселым, без особых претензий. Его действительно красивые большие ярко-голубые глаза смотрели на мир широко и жадно, точно хотели увидеть как можно больше. Работал Вася на грузовом такси, а все свои свободные часы посвящал бесконечному совершенствованию радиоприемников самых различных марок. Радиолюбитель он был страстный, вдохновенный. Линии и витки запутанной схемы, разговоры о конденсаторах, сопротивлениях, лампах звучали для него какой-то волшебной музыкой, доставляли наслаждение.
Эта страсть привела Васю на студенческую скамью вечернего радиотехнического института. Но Васино увлечение не мешало ему отлично работать на «атомном ломовике», как он называл свое грузовое такси, Семья Рыжиковых жила в достатке и весело.
Вполне понятно, что, увидев на крыше соседнего домика антенну не совсем обычной конструкции, вращавшую свою поставленную под углом рамку, прослышав от жены о радиотехнических увлечениях соседа, Вася загорелся желанием поближе познакомиться с Прохоровым. Но все попытки Рыжикова завязать это знакомство разбивалось о ледяную отчужденность соседа. Павел Сергеевич так бесцеремонно и недвусмысленно захлопывал тяжелую калитку, что даже Вася, от природы незлобивый и незлопамятный, обиделся и махнул рукой. «Пусть себе чудит», — решил он и, пожалуй, даже совсем забыл о существовании соседа.
Но вспомнить и задуматься об образе жизни Прохорова Васе все же пришлось и совсем для него неожиданно.
Вечером одного из июньских воскресений Вася Рыжиков, весело насвистывая, вышагивал вдоль Фестивальной улицы, направляясь к троллейбусной остановке, чтобы поехать домой. Причиной столь радостного настроения Рыжикова явилась сделанная им удачная покупка.
Вася давно уже мечтал о новых полупроводниковых диодах, о которых читал в журнале. Сегодня ему сообщили из магазина, что долгожданные диоды наконец-то прибыли. И вот теперь, поминутно ощупывая в кармане пакетик с полупроводниками, полный самых горячих мечтаний, он возвращался домой.
В нескольких метрах от остановки троллейбуса Вася увидел нагонявшего его Петра Курочкина — приятеля еще школьных лет. Теперь Курочкин, как и Вася, работал шофером, только водил он не такси, а пожарную машину.
Вася и Петр крепко встряхнули друг другу руки, постояли, болтая о разных пустяках. Рыжиков не удержался от соблазна поделиться с товарищем своей радостью. Петр понимающе покивал головой и вдруг, круто меняя тему разговора, не совсем уверенно предложил:
— Может быть, так сказать, по случаю покупочки, воскресенья, ну, и все там такое, прочее… пивка?
Против ожидания Петра, Вася, придерживавшийся всегда самых трезвых убеждений, ответил:
— А что же? Я, пожалуй, не откажусь от кружечки пива.
Друзья спустились в расположенный в нижнем этаже соседнего дома прохладный пивной погребок. Заказав по паре кружек ледяного пива с аппетитными шапками играющей пузырьками пены и тарелку вареных раков, Вася и Петр пошли в самый дальний угол зала, расставили все эти яства на высоком круглом мраморном столике и отхлебнули по несколько глотков.
Заметив, что всегда энергичный, жизнерадостный Петр сегодня казался утомленным, Вася участливо поинтересовался причиной этого.
— Устал здорово. Работа, понимаешь, горячая была, ну, а я недавно с дежурства.
— Пожар, что ли, где большой? — встрепенулся Вася, любивший, как и всякий непосвященный в такие дела человек, рассказы о различных происшествиях.
— Большой! — хмыкнул Петр. — Мало сказать большой. Ладно мы вовремя подоспели, ну, опять же средства у нас теперь не в пример прежнему.
— Да что горело-то? — нетерпеливо спросил все более заинтересовывавшийся Вася.
— По Нагорной особнячок такой красивый. В нем профессор Стогов жил, говорят, очень известный был ученый. Ну вот, этот особнячок какие-то деятели, видать, подожгли, а Стогова не то убили, не то сам сгорел. Ух, и жутко было, как сын его приехал. Выскочил он из машины белый весь и кричит: «Отец! Отец!»
Но Вася уже почти не слушал Петра. При упоминании имени Стогова, Рыжиков даже отпрянул назад. В отличие от Курочкина, неплохого, компанейского, но, в общем-то, пустоватого парня, Вася и раньше слышал о Стогове.
А с месяц назад, когда Стоговы перебирались на дачу, диспетчер направил для перевозки вещей именно Васину машину.
Пока рабочие устанавливали в кузове грузовика нехитрую дачную обстановку, ящики с заранее отобранными книгами, помогавший им Вася хорошо рассмотрел не по годам подвижного, худощавого человека с мягкими темно-каштановыми, чуть посеребренными сединой волосами.
Профессор сыпал шутливыми угрозами в адрес замешкавшихся с чем-то грузчиков, совсем по-простецки балагурил, а когда выносили неповоротливый платяной шкаф, вместе со всеми подставил под тяжелую ношу свое не по-стариковски крепкое плечо и нарочито громко выкрикивал, задоря других: «Раз, два! Взяли!»
Когда погрузка вещей была окончена. Стогов, несмотря на то, что у ворот дома стояла блистающая лаком «Комета», на которой он мог добраться до дачи и удобнее, и быстрее, все же влез в кабину Васиного «Богатыря». А так как Вася, в глубине души считал свой грузовик самой лучшей машиной на свете, такое решение профессора Рыжикову очень понравилось.
Всю дорогу до дачи Стогов весело шутил, подтрунивал над Васиной осторожной ездой. Когда же Вася с присущей ему серьезностью и обстоятельностью, стремясь как можно полнее использовать неожиданное соседство с ученым, спросил у него, как будет выглядеть термоядерный реактор, который, как он читал, конструировал профессор, Стогов сразу посерьезнел и уже другим, чем прежде, голосом произнес:
— Реактор! В нем, брат, не только тебе или мне, но и самому Виктору Васильевичу еще не все ясно. — Имя и отчество неизвестного Васе, но, видимо, очень большого человека, Стогов выговорил с особой теплотой и, мгновенно обращенный Васиным вопросом к своим самым сокровенным мыслям, пояснил, в то же время как бы отвечая самому себе. — То есть принцип-то действия, конечно, ясен совершенно, а вот возможности реактора пока проблематичны. Ах, какие же, братец мой, открываются возможности!..
Стогов умолк и Вася, исподволь наблюдавший за ним, даже замер: таким сосредоточенно-цепким был взгляд профессора, точно он видел что-то очень волнующее, прекрасное и, пожалуй, чуточку ошеломляющее даже его чем-то, пока еще не постигнутым.
Но вот этот удививший Васю взгляд стоговских глаз погас так же быстро, как и вспыхнул, и профессор, встрепенувшись, с неожиданной теплотой положил на плечо водителя свою широкую с твердой ладонью руку и как-то особенно мягко и выразительно сказал:
— Смотри, какой ты вихрастый да огненный. Видать, солнышком тебя в детстве припекло. А скоро над тобой, сынок, не одно солнышко сиять будет… То-то загоришь тогда.
Хотя Вася и не все понял в этом коротком, запомнившемся до мельчайших деталей разговоре, но и постигнуто было достаточно, чтобы сохранить память о человеке, который, идя какой-то известной только ему дорогой, мечтает о новых солнцах над головами людей. Вася знал, что уже никогда не забудет он ни стоговских слов, ни его устремленных вдаль восторженных и взыскательных глаз.
На даче, куда они через несколько минут приехали, их встретил сын профессора, которого отец называл тепло и просто, как маленького, Игорек. Как заметил Вася, сын унаследовал от отца не только голос, стремительную походку, не только броские, но вместе с тем мягкие линии чуть удлиненного лица, увенчанного легкими темно-каштановыми волосами, но и особую сердечность в обращении с людьми, сквозящее в каждом жесте уважение к человеку. Словом, и сын Стогова понравился Васе не меньше, чем сам профессор.
И вот теперь с этими чудесными людьми произошло такое большое несчастье. Потрясенный этим известием, Вася оставил недопитую кружку пива, попрощался с озадаченным Петром и поспешно вышел из погребка.
На ходу вскочив в идущий на Таежную улицу троллейбус, он не переставал думать о рассказе Курочкина. Наполняясь новым, неожиданным и зловещим смыслом, ожили в памяти только что услышанные слова: «Этот особнячок какие-то деятели, видать, подожгли, а Стогова не то убили, не то сам сгорел».
«Но кто же они такие, эти «деятели», которые поджигают дома и убивают людей? Да еще каких людей!» — думал Вася. Незаметно эта мысль воскресила в памяти еще одно воспоминание.
С месяц назад, примерно, в те дни, когда Вася перевозил на дачу Стоговых, в клубе их автотранспортной конторы была назначена лекция «О революционной бдительности». Оставив Вовку на попечение соседки, пошли на эту лекцию и Вася с Дашей.
Председатель рабочкома конторы объявил, что лекцию читает действительный член общества по распространению политических и научных знаний Алексей Петрович Лобов.
Вася и Даша сидели в первых рядах партера. Им хорошо было видно широкое добродушное лицо лектора, его пышные, очень светлые волосы и ярко-синие, «такие же, как у тебя», — влюбленно шепнула мужу Даша, — глаза, которые то загорались веселыми искорками, то как бы подергивались на мгновение тоненькой ледяной корочкой и тогда смотрели сурово и холодно.
Крепко запомнились Васе заключительные слова Лобова:
— Великий лагерь социализма, его бдительность выбили из рук империалистов самое смертоносное в истории ядерное оружие Нам нужна тройная бдительность, чтобы окончательно отстоять мир и всегда выходить победителями в тайной войне против нас, которая закончится лишь с гибелью самого империализма.
Сейчас, неотступно размышляя над рассказом Курочкина, Вася впервые подумал. «А может быть, «деятели», которые подожгли дом Стогова, как раз и были из тех, о ком говорил на лекции Лобов».
Эта мысль не давала покоя молодому водителю. Устало ссутулившись, он сидел за столом и машинально, не замечая того, что ел, едва прикасался к подставляемым Дашей блюдам.
Встревоженная столь непривычным поведением мужа, Даша попробовала развлечь его давно вертевшимся на языке рассказом:
— С нелюдимом-то нашим, с Прохоровым, чудеса стали твориться. Ты же знаешь, он в половине восьмого всегда в магазин шествует продукты себе к завтраку покупать. Я тебе рассказывала. Спрос у него всегда один был: булочку, маслица — раз на кусок намазать, молока бутылку, ну, изредка там еще чего-нибудь. А теперь, вдруг будто за двоих есть начал, как не больше. Булочек уже не две, а четыре-пять берет, и икру, и ветчину, и колбасу требует, да все подороже норовит. Вино даже стал покупать. Уж этого-то за ним от родимого века не водилось. Нет, не иначе жениться собрался, а, может, у него невеста в доме. Не съесть же одному такой погибели еды. Да разве у такого скрытного узнаешь чего.
Поглощенный неотвязными мыслями о Стогове, Вася почти не слышал Дашиной болтовни, но когда жена сообщила, что сегодня Прохоров вернулся домой много раньше обычного и пешком, а не на мотоцикле, как всегда, и заявил соседкам, что отдал своего «конька» на перековку, Вася заинтересовался и впервые за все эти годы задумался и о причинах странной нелюдимости Прохорова и об изменениях, происшедших, по словам Даши, со своеобразным соседом. В конце концов он утешился нехитрой поговоркой: «Всяк по-своему с ума сходит» и, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей о судьбе Стогова, решил пойти побродить по городу.
Проходя по улицам, Вася невидящим взглядом скользил по окрашенным в яркие закатные краски домам, а думал все о том же: о судьбе Стогова, о злодеях, поднявших на него руку. Потом он неожиданно поймал себя на том, что вновь размышляет над рассказами жены о Прохорове. И в первый раз за весь этот вечер у Васи промелькнула робкая мысль: «А вдруг этот странный человек имеет отношение к происшествию со Стоговым? Ведь работает он напротив дома профессора».
Эта мысль испугала Васю, и он сразу же постарался избавиться от нее. Но случайно возникший вопрос возвращался вновь и вновь, и тогда Вася решил: «завтра же посоветуюсь обо всем с Павлом Павловичем, парторгом гаража. Он подскажет».
Но его планы неожиданно изменились. Из дверей магазина под руку с молодой женщиной вышел Алексей Петрович Лобов. Вася сразу узнал его ладную фигуру, широкое добродушное лицо и улыбчивые яркосиние глаза. И Вася тотчас же решил: «Вот человек, который мне сейчас нужнее всех. Задам ему свой вопрос насчет Прохорова. Он все объяснит».
Первое, что увидел Игорь Стогов, когда приподнял плотно сомкнутые веки, было слабо проступавшее сквозь зыбкую туманную пелену большое белое пятно. По мере того, как глаза Игоря привыкали к свету, пелена тумана таяла, отступала, и белое пятно становилось все четче, пока, наконец, не приняло зримых очертаний женского лица в белой докторской шапочке. Игорь разглядел опушенные длинными ресницами внимательные, тревожные и оттого казавшиеся еще больше и глубже серые глаза, мягкие линии подбородка и щек, легкие колечки ржаных волос, выбившиеся из-под твердо накрахмаленной шапочки.
Преодолевая мучительную боль и назойливое гудение в голове, временами даже безотчетно издавая глухие стоны, Игорь долго и напряженно вспоминал, где и когда он видел это лицо. Несколько раз уже готовое всплыть воспоминание вновь тонуло в разрывавшей голову боли, связанные было воедино мысли рассыпались, но Игорь вновь и вновь тянул воспоминание на поверхность памяти, стягивая в узлы ускользавшие мысли. Как это нередко случается со многими тяжело больными, Игорь вдруг проникся твердым убеждением, что если он вспомнит, то непременно будет жить, если же память подведет его, то он не жилец на этом свете.
И вот, когда от безуспешности всех своих попыток Игорь уже готов был впасть в горькое отчаяние, по лицу сидевшей рядом с его кроватью женщины вдруг пробежал вспышкой близкого пламени отблеск закатного солнца. И сразу же в сознании всплыла четкая картина… Беседка среди дымящихся, сморщенных деревьев сада, долетающие в нее клубы едкого дыма и женщина за столом беседки, расспрашивающая Игоря о болезнях и недугах его отца.
Игорь вспомнил и имя женщины. И теперь, обрадованный, обретший твердую веру в то, что непременно будет жить, Игорь улыбнулся и, как показалось ему, громко и четко произнес:
— Здравствуйте, Валентина Георгиевна!
И хотя вместо улыбки пересохшие губы Игоря искривились бесформенной гримасой, а звуки голоса были так слабы, что их едва можно было уловить, Валентина Георгиевна сердцем, всем существом женщины и доктора постигла и радость Игоря, и смысл его слов. Она тоже очень душевно и очень радостно улыбнулась и почти пропела уже знакомым Игорю грудным голосом:
— Добрый вечер, Игорь Михайлович!
Заметив, правда, совершенно безуспешную попытку Игоря опустить ноги на пол и сесть, Валентина Георгиевна мягко, но вместе с тем властно положила руки на чуть приподнявшиеся плечи Игоря и слегка придержала его на постели. В одно мгновение с ее лица исчезла игравшая на нем улыбка, и появилось выражение сугубо докторской строгости:
— Э, голубчик, вот этого-то — садиться, вставать, да и вообще резко шевелиться — вам сейчас никак нельзя, — настаивала Крылова, плотно подтыкая вокруг больного простыню. — Сердитесь, не сердитесь, но суток двое вам придется полежать без движения. Ведь вы всего только часа четыре назад с того света возвратились, дышать начали. К нам-то вас, Игорь Михайлович, замертво привезли. Как-никак — разрыв кишечника в нескольких местах.
Только сейчас вспомнил Игорь все, что случилось с ним в сквере против института. Отчетливо возникло в памяти искаженное злобой лицо Ронского, тяжелый удар. Эти воспоминания вновь всколыхнули в Игоре пережитые тогда, во время разговора с Ронским, боль и ярость. И еще энергичнее, чем за несколько минут до этого, Игорь вновь попытался вскочить с постели, чтобы бежать куда-то, где, как он думал, укрывался Ронский.
Крылова, теперь уже не на шутку рассердившись, опять уложила его и с неподдельной строгостью сказала:
— Если вы сейчас встанете, то погибнете. А вы обязаны жить.
— Да что, наконец, со мной происходит? Почему я должен лежать пластом? Я же не ощущаю нигде особенной боли, — попробовал возражать Игорь.
Крылова ответила чуть мягче:
— Ваше состояние очень серьезное, Игорь Михайлович, вы обязаны лежать, как вы выражаетесь, пластом. И не менее двух суток. А о том, что с вами произошло, я расскажу вам, когда вернусь.
Крылова пригласила дежурную сестру и, наказав ей не спускать с больного глаз и беспощадно пресекать всякую его попытку пошевельнуться, вышла из палаты.
Валентина Георгиевна прошла в ординаторскую, присела на диван и широко раскинула руки, с наслаждением отдаваясь минутному отдыху. Потом, проведя длинными тонкими пальцами по лицу, как бы сгоняя с него усталость, энергично встала и подошла к тумбочке с телевизофонами. Защелкал диск, набирая номер.
Увидев на экранчике аппарата изображение собеседника, Валентина Георгиевна быстро заговорила:
— Алексей Петрович, Игорь Стогов пришел в сознание. Да, да. Даже порывается встать, но я с ним воюю по этому поводу. Ну, при чем же здесь я? Это биоген профессора Кротова его воскресил. Нет, я не новатор, Алексей Петрович. Просто я верю в научные авторитеты. Нет, разговаривать со Стоговым можно будет только через двое суток. Мне тоже жаль, Алексей Петрович. Конечно, будет жить. Пожалуйста, Алексей Петрович.
Крылова повесила трубку.
…Повесил трубку в своем кабинете и Алексей Лобов. Уже третью ночь проводил он почти без сна. После того, как в санчасть были доставлены не подававшие признаков жизни Игорь Стогов и Ронский, был произведен тщательный осмотр квартиры Ореста Эрастовича. Но, как и следовало ожидать, ничего компрометирующего не было обнаружено.
Выяснить что-нибудь об отношениях профессора с Ронским не удалось из-за горячности Игоря. Фигура и роль Ронского в происшествии оставались загадкой. И вообще, не был ли визит Ронского к профессору накануне его похищения чистой случайностью? Между тем время шло, судьба профессора не прояснялась, враг затаился и готовится к решительному удару, медлить было нельзя.
Словом, Лобову было над чем подумать. В уравнении, которое он должен был решить, становилось все больше неизвестных, а от правильного решения этого уравнения, Лобов в этом ни минуты не сомневался, могла зависеть судьба и жизнь жителей всей Крутогорской области, да и только ли Крутогорской…
Прошло уже почти двое суток после похищения Стогова, а Лобов еще не нащупал нити к логову зверя.
Эта мысль лишила Алексея Петровича обычного спокойствия. Снова и снова запрашивал он раскинутые по городу наблюдательные посты, проверял охрану ТЯЭСстроя, перечитывал и перепроверял различные донесения, но нигде не было ничего, что могло бы привлечь его внимание.
Город, через который проходил сейчас незримый фронт тайной войны, ни о чем не подозревал, жил обычной своей будничной трудовой жизнью.
В эти напряженные часы Алексей Петрович не раз удивлялся поразительному спокойствию Ларина. Начальник Управления терпеливо и, пожалуй, как казалось Лобову, даже равнодушно выслушивал его доклады о том, что поиски пока безрезультатны, что на след врага и на след Стогова выйти не удалось. Совершенно спокойно, как будто и не было никакой необходимости спешить, Ларин отдавал новые приказания, выслушивал отчеты об их исполнении.
Ни один мускул не дрогнул на лице Ларина даже и тогда, когда Лобов, вопреки всякой субординации, почти ворвался в его кабинет и, не скрывая своего волнения, сообщил о несчастье, постигшем Игоря Стогова. Без тени волнения, точно речь шла о самом обычном деле, разрешил Ларин доктору Крыловой ввести Игорю и Ронскому биоген, хотя главный врач госпиталя предупреждал, что этот препарат нигде еще в подобных случаях не применялся, и последствия могут быть самыми неожиданными…
Но Лобов был совсем изумлен, когда Ларин неожиданно сказал:
— А идите-ка вы, Алексей Петрович, домой, выспитесь одну ночь по-человечески. Утро вечера мудренее.
Лобов понимал, что противиться бесполезно и, скрепя сердце, подчинился этому совету, поданному в тоне приказа.
Но едва Лобов вошел к себе в квартиру и увидел устремленные на него расширенные тревогой глаза жены, как сам усилием воли согнал со своего лица озабоченность, заулыбался и даже попытался шутить.
Когда Алексей предложил обрадованной Наташе совершить всегда доставлявшую ей огромное удовольствие прогулку по магазинам, над чем он не раз беззлобно подтрунивал, Лобов поймал себя на мысли, что занял ради поддержания покоя жены точно такую же позицию, как и Ларин в отношении его самого. Эту позицию Лобов определил мысленно так: «Пусть будет как угодно тревожно мне самому, но я не имею права заражать этой тревогой менее закаленного в житейских бурях друга».
Во время прогулки, на которую Наташа, сделавшая вид, что верит внешне беспечному виду мужа, с радостью согласилась, и произошла встреча с Васей Рыжиковым.
Эта встреча изменила все планы Лобова и вынудила его, вопреки приказу Ларина, вернуться в свой рабочий кабинет.
Звонок Валентины Георгиевны, который снял с души Алексея Петровича изрядную долю давившей его тяжести, раздался в тот момент, когда Лобов обдумывал, как вернее и быстрее проверить справедливость Васиного предположения о Прохорове. Выработавшееся с годами профессиональное чутье подсказывало Алексею, что это может оказаться полезным.
Размышления Алексея были прерваны внезапным появлением Щеглова. Едва взглянув на озабоченное и в то же время радостное лицо своего помощника, Лобов понял, что тот явился с важными новостями.
Новости были действительно и важные, и ценные. В ответ на посланный вчера Лобовым запрос. Центральное бюро криминалистической статистики сообщало, что направленные в бюро отпечатки пальцев трупа, найденного в доме Стогова, полностью совпадают с отпечатками неоднократно судившегося вора-домушника Василия Матвеевича Хлызова, известного в преступном мире под кличкой Васька Вихорь.
В сообщении приводилось подробное описание внешности Вихоря и прилагались его фотографии, сделанные в различных ракурсах.
Хотя данные, приведенные в сообщении из Москвы, не вызывали сомнений, Алексей открыл сейф, достал из него папку, озаглавленную «Операция «Охота на Януса», еще раз придирчиво сопоставил формулы кожных узоров пальцев трупа с такими же формулами в сообщении бюро криминалистической статистики. Так же придирчиво всматривался он в фотографии трупа, снимки восстановленного в лаборатории лица и в изображения Васьки Вихоря. Убедившись в полном совпадении всех цифр, линий, петель пальцевых узоров и контуров каждой детали лица на снимках, Лобов вновь придвинул к себе московское сообщение.
Во второй части этого документа бюро извещало, что Хлызов, осужденный в последний раз в 1960 году, несколько лет назад был освобожден по отбытии наказания и с тех пор ни в чем предосудительном замечен не был. Жил в последнее время в Кедровске, близ Крутогорска.
Были описаны также некоторые повадки и «почерк» Хлызова. В прошлом он был «специалистом» по бесшумному выпиливанию дверных замков, на убийство своих жертв не отваживался, ограничиваясь тем, что связывал их веревками особым «хлызовским» узлом и во избежание шума загонял им в рот тряпичные кляпы.
— Так, — раздумывая над прочитанным, поднял голову от бумаг Лобов. Взглянув на помощника, спросил: — Ну, что же вы обо всем этом думаете, Щеглов? Что делать будем?
— Я уже запросил Кедровск, Алексей Петрович. Хлызов оттуда выбыл месяц назад. Домоуправ сообщил, что Хлызова увез в Крутогорск какой то художник в качестве натурщика. Фамилии художника домоуправ не знает, но помнит, что тот назвался Александром Ивановичем. В Крутогорске Хлызов не прописывался. Так что надо искать.
В это тихое июньское утро самая крайняя в Крутогорске улица Таежная проснулась раньше обычного. Чуть свет по асфальту пророкотали два автобуса, расчерченные голубой каймой с надписью «Городской водопровод». Они остановились возле водоразборной колонки, расположенной как раз напротив домика, в котором жил Вася Рыжиков.
Из автобусов дружно, точно по команде, выскочили человек десять в разноцветных, изрядно затертых комбинезонах. Они быстро отвинтили массивную металлическую крышку люка, ведущего к подземным трубам, три человека один за другим спустились вниз, остальные устанавливали автоматический насос, щиток с приборами, фиксирующими поведение воды в трубах, компактный, но чуткий радиолокатор, «видящий» сквозь землю и сигнализирующий о каждой трещинке в толще трубы. Тут же виднелись сварочные аппараты, к механизмам протягивали провод-времянку от установленного в автобусе полупроводникового аккумулятора, умещавшегося в спичечной коробке, но способного с неделю питать электроэнергией небольшой городок. Словом, когда разбуженная лязгом металла и говором людей Даша Рыжикова вышла из дому, на улице уже развернулась целая ремонтная мастерская,
Даша несколько минут из-под руки внимательно наблюдала за происходившим вокруг, потом одобрительно заметила:
— Вот и правильно, что такая сила приехала. А то с вечера воды у нас не было. Только чините скорее.
— Починим, починим, хозяюшка. Да ты же нас сама этой водичкой и напоишь, — отозвался один из рабочих.
Даша долго еще стояла, любуясь спорой работой. Распоряжался всем плотный коренастый человек с широким добродушным лицом, ярко-синими глазами и светлыми волосами, выбившимися из-под щегольской кепочки. Под стать кепочке был и новенький, с иголочки, коричневый комбинезон с многочисленными застежками-молниями. Фигура, лицо, голос бригадира — все в нем кого-то напоминало Даше, но как ни напрягала она память, не могла вспомнить, где и при каких обстоятельствах встречалась с этим человеком. Появившийся вслед за женой из домика Вася тоже, должно быть, признал бригадира, закивал ему и даже хотел что-то казать, но тот закашлялся, закрылся рукой и так незаметно для постороннего глаза, но выразительно для Васи, провел пальцами по губам, что у того сразу отпало всякое желание вступать в беседу.
Между тем из ворот ближайших домиков выходили все новые жильцы. Они с интересом наблюдали за действиями водопроводчиков, подавали советы, благодарили за быстрый приезд. Рабочие отшучивались, приглашали на помощь. Скоро вся улица наполнилась веселым гомоном.
Наконец, скрипнула калитка и в самом крайнем здесь домике, как бы шагнувшем одной ногой на каменистый, неприветливый склон Зубастой. Из калитки вышел заспанный и от этого еще более угрюмый Павел Сергеевич Прохоров.
Заметив автобусы и толпу вездесущих ребятишек у водопроводной колонки, Прохоров заинтересовался и тоже подошел посмотреть, что происходит. В это время франтоватый бригадир как раз только что поднялся из люка. Поставив одну ногу на скат автобуса, он сосредоточенно протирал ветошью измазанные в грязи руки.
Увидев подошедшего часовщика, бригадир поспешно оставил это занятие и с радостной улыбкой двинулся навстречу новому зрителю.
— Товарищ Прохоров! Разве вы здесь живете? Вот уж никак не ожидал вас встретить!
— Простите, с кем имею честь? — чуть отступил назад слегка удивленный Прохоров.
— Да вы меня, конечно, не помните, — огорчился бригадир. — Нас много к вам ходит. Разве всех упомнишь. Часы вы мне в прошлом году ремонтировали. Швейцарские, золотые, фирмы Альфа. Пружину меняли и циферблат. Неужто забыли? — Последний вопрос он задал так сокрушенно и в то же время с такой надеждой, точно от ответа зависело все его будущее.
Через руки Прохорова действительно прошло несколько таких часов, попадалась и работа, названная водопроводчиком. Поэтому Павел Сергеевич, хотя и не совсем уверенно, но все же ответил:
— Ну, как же, припоминаю. — И то ли потому, что это действительно было так, то ли из присущей ему осторожности, уточнил: — Если память не изменяет, у ваших часиков на крышке корпуса две бороздки и верхний ободок чуть-чуть стерся?
Бригадир мгновенно оценил смысл этого вопроса и со вздохом ответил:
— Ну вот, я же говорил, что запамятовали. Не мои это часы, у моих на крышке изнутри два крестика есть и на головке от пружины резьба стерлась, при заводе цепляется.
Прохоров вспомнил, что с год назад он действительно чинил часы с точно такими приметами, а если и забыл своего клиента, так сколько их, в самом деле, посещает его мастерскую. Окончательно успокоившись, Павел Сергеевич снова поинтересовался:
— А как теперь ваши часики?
— Да в том-то и беда, что плохо, — горестно вздохнул бригадир. И словоохотливо пояснил. — Под утро в воскресенье вызвали нашу бригаду пожарным кое в чем помочь. Слыхали, наверное, тут на Нагорной здоровый пожар был. Вот в суете-то я не поостерегся, не снял часы, ну и разбил. А теперь без часов, как без рук.
— Действительно не повезло, — посочувствовал Прохоров и тут же с неожиданной живостью, но как бы вскользь, добавил:
— Про пожар я слыхал и пожарище видел. А вот от чего все случилось, так и не знаю. Вы не слыхали?
— А кто же его знает, — признался бригадир. — Начальство, которое на пожаре было, говорит, по всему видно — несчастный случай. Реактивы какие-то взорвались. Жаль Стогова. Ученый был известный. И не выскочил бедняга. Вытащили его при мне — головешка головешкой, признать ничего нельзя.
Видимо, решив, что им даны исчерпывающие пояснения, бригадир вновь вернулся к занимавшей его теме.
— Я в понедельник раза два к вам заходил с часами. И утречком, часов в одиннадцать, и после обеда, видно, часу уже в четвертом был. И все время заперто. А вчера мне уж недосуг было. Все вызовы срочные, вроде, как сегодня. Вы уж не откажите, я вечерком зайду. Часы хорошие, дорогие, никому, кроме вас, не доверю.
_ А я и верно весь понедельник на работе не был. Зуб, понимаешь, разболелся — невмочь, — переходя неожиданно на «ты», признался часовщик. — Вот и пришлось в поликлинике почти весь день протолкаться. И сегодня вечером туда придется идти. Целая мука. Так что ты ко мне вечером не ходи, не будет меня, а завтра утром — милости прошу.
— Завтра, так завтра, — с нескрываемым сожалением согласился бригадир и хотел было отойти к рабочим, но часовщик удержал его:
— Это какой же Стогов сгорел, который там что-то такое с атомной энергией делал?
— Он самый.
— Неужели так совсем и сгорел, и ничего нельзя было сделать, чтобы спасти? Большой же, все-таки, человек.
— А огонь, он не разбирает — большой там или маленький, — усмехнулся словоохотливый водопроводчик. — Куда уж там спасти, говорю вам: головешка головешкой, ничего разобрать нельзя — все черное.
— Ай, ай, ай, какое несчастье! Такой человек! — пособолезновал Прохоров. Потом, склонившись к бригадиру, доверительно прошептал: — А, может быть, это не несчастный случай? Поджог, может?
— Да что вы! Кто же теперь подожжет. Повывелись такие, — вновь усмехнулся бригадир. — Я же в самом помещении был. Со шлангом там неисправность случилась. Вот и слыхал, как один там, видать из Управления общественного порядка, с пожарным инженером разговаривал. Так прямо и сказал инженеру: «Нам, говорит, здесь делать нечего. Чистый несчастный случай по техническим причинам». И сразу же уехал.
— Ну, наше дело маленькое. Несчастный случай, так несчастный случай. Заболтался я с тобой, а мне еще в магазин надо. Так ты завтра утречком заноси ко мне свой хронометр. Ну, бывай здоров, — неожиданно оборвал разговор Прохоров.
— Непременно зайду. Счастливого пути, — кивнул бригадир.
Собеседники разошлись, видимо, очень довольные разговором, а еще более тем, что подлинные мысли одного оставались тайной для другого.
Проводив взглядом скрывшегося за поворотом улицы часовщика, бригадир водопроводчиков вполголоса сказал что-то своему помощнику, быстро вскочил на ступеньки ремонтного автобуса, зашел в кузов и плотно притворил за собой дверь.
Если бы кто-либо заглянул в эту минуту в автобус, то застал бы бригадира за занятием, едва ли имеющим отношение к ремонту водопроводной сети.
Очутившись в полной темноте, так как окна этой своеобразной машины были покрыты особым светонепроницаемым составом, бригадир повернул выступавшую из стены рукоятку.
В то же мгновение в глубине кузова осветился довольно широкий голубоватый экран. Чуть ниже его замелькали разноцветные лампочки — индикаторы приборов контроля и настройки радарно-телевизионной гаммалучевой установки или «всевидящего глаза», Подойдя к пульту управления, бригадир плавно повернул несколько ручек, раздались сухие короткие щелчки, по экрану побежали еле уловимые тени.
Прошла еще минута, тени таяли, растворялись, и, наконец, на экране возникли отчетливые очертания домика часовщика. Новый поворот ручки настройки, и сложенные из толстой лиственницы стены домика, точно по волшебству начали исчезать, становясь совершенно прозрачными.
Теперь взору наблюдателя открылась небольшая чистенькая комнатка, служившая, должно быть, столовой. В центре возвышался накрытый клеенкой обеденный стол, напротив буфет. Установка словно распахнула его дверцы, на экране появились полки, заставленные тарелками разной глубины и назначения, суповыми чашками, блюдами, чайной посудой и вазами, разнокалиберными рюмками и графинами. «Будто в посудном магазине», — усмехнулся бригадир и тут же спросил себя: «А для чего одному человеку столько посуды? Коллекционирует, что ли?»
Осмотрев таким же образом содержимое стоявшего рядом с буфетом холодильника, бригадир переключил установку на обследование другой комнаты, в которую вела дверь из столовой. И здесь тоже не было ничего достойного внимания. Спальня, как спальня. Ковер во всю стену, широкая кровать, ночной столик, два шкафа для одежды.
Еле заметным поворотом ручки наблюдатель несколько увеличил радиус действия установки. Теперь на экране обозначились предметы, расположенные в самой дальней, смежной со спальней комнате часовщика.
Это было тесное, совершенно лишенное окон помещение. Судя по всему, здесь находились кабинет и рабочая мастерская Прохорова.
На обширном письменном столе возвышался самодельный многоламповый радиоприемник, здесь же в закрытых футлярах стояли электроизмерительные приборы и трансформаторы. В ящиках письменного стола взору наблюдателя открылся целый склад полупроводниковых триодов, вытеснивших в радиоприборах хрупкие, занимающие много места лампы.
«Должно быть, мастерит полупроводниковые приемники», — подумал бригадир. И в самом деле на экране перед ним проплыла целая плеяда таких приемников, чутких, безотказных, малогабаритных. Под столом стоял сколоченный из толстых досок вместительный ящик с инструментами: паяльные лампы, отвертки, стамески, шурупы, мотки разноцветных проводов.
Все, обнаруженное здесь, не возбуждало пока никаких подозрений. Увлечение Прохорова радиотехникой было широко известно всей улице, он сам всячески рекламировал эту свою невинную страсть.
В пользу часовщика свидетельствовал и довольно обширный застекленный Г-образный стеллаж, заполненный разнообразными книгами. Наблюдатель осматривал полку за полкой. Словно врач грудную клетку больного, просветила установка прилегающие участки стен. И снова нигде ничего настораживающего, никаких следов тайников, опасных для окружающих приборов.
Но что это? На нижней полке стеллажа, между двумя толстыми, старинными, с металлическими застежками книгами, точно случайно были вложены три фотографии. Бригадир еще усилил контрастность и даже присвистнул от удивления. На снимках был запечатлен профессор Стогов. Причем, судя по всему, Михаила Павловича засняли откуда-то издалека и в тот момент, когда он менее всего этого ожидал. Вот профессор с заступом в руках трудится в саду, вот он, видимо, спорит о чем-то с Игорем в столовой своего дома, а здесь Михаил Павлович, выйдя из машины, беседует с красивым элегантным человеком, в котором нетрудно было узнать Ронского.
Это уже было интересно. Теперь становилось ясно, почему Прохоров облюбовал себе мастерскую именно напротив дома Стогова.
Бригадир стал еще внимательнее. Но едва он настроился на обозрение узкой пристройки стеллажа, примыкавшей вплотную к письменному столу, изображение сначала потускнело, потом расплылось совсем, и по отливавшему голубоватым светом полю побежали, обгоняя один другого, юркие световые «зайчики».
Как ни регулировал бригадир свою установку, число «зайчиков» не уменьшалось. Более того, в дополнение к ним на экране появились зигзагообразные ярко-белые полосы, напоминающие вспышки молний на ночном небе.
Наблюдатель решил проверить исправность установки. Он вновь направил раструб электронного видоискателя на предметы, находившиеся на столе. Игра световых бликов на экране стала слабее, но и полученной ранее четкости тоже не было.
Тот же результат получился и после того, как бригадир вернулся к обозрению спаленки. Лишь в столовой изображение вновь обрело нужную четкость. Но по мере приближения видоискателя к пристройке правого стеллажа очертания предметов вновь тускнели, пока не исчезли совсем за рябью «зайчиков» и молний.
Словом, «всевидящий глаз», не терявший своих драгоценных качеств ни во мгле, ни в тумане, проникавший сквозь каменные толщи, вдруг оказался бессильным перед не защищенной никакими специальными устройствами квартирой часовщика.
«А незащищенной ли? — усомнился бригадир и тотчас же не без тревоги подумал: — А может быть, установка не совсем исправна?» Но сменив несколько объектов обозрения, расположенных на разных расстояниях от дома часовщика, бригадир убедился в полной исправности аппарата. Следовательно, дом Прохорова действительно имел какой-то сюрприз, устройство, которое отражало направленный поток элементарных частиц.
Тайну этого дома необходимо было раскрыть, и раскрыть, как можно скорее. Но как, не возбуждая подозрений хозяина, проникнуть в его вечно запертую квартиру? Надо было срочно найти решение. И, как показалось бригадиру, он после некоторого размышления нашел его. Но для выполнения его плана нужно было вернуться в город…
Когда бригадир с прежним совершенно беззаботным видом оставил свой наблюдательный пункт, работа по ремонту водопровода на участке была закончена. Однако помощник бригадира, докладывая своему начальнику об этом, все же усомнился в качестве водопроводной сети и высказал предположение, что после их отъезда могут обнаружиться новые неисправности, так как повреждение труб очень серьезно.
— Что же ты предлагаешь, Сергей?
— Даже и не знаю, что предложить. Остаться нам, всем нельзя. Вдруг авария где-нибудь в другом месте произойдет.
— Есть идея, — быстро сориентировался бригадир. — Что, если оставить кого-нибудь с контрольными приборами? В случае чего он просигналит нам — мы мигом явимся.
— Дельно, конечно. Только куда деваться парню? Не сидеть же ему среди мостовой. Вот если бы в дом куда. Ты, кажется, знаешь этого гражданина в крайнем дворе. Может, к нему?
— Ну, зачем же к Прохорову? — вставила слышавшая этот разговор Даша Рыжикова. — Его же никогда дома нет, он к себе постороннего не возьмет. Милости просим к нам. У нас просторно, не стесните. И хозяйство там, какое вам надо, устроите, и колонка напротив.
— Ну, раз сама хозяйка зовет, чего же лучше, — обрадовался бригадир. И кивнул одному из стоявших рядом рабочих: — Ты как, Петр, не против, чтобы остаться, присмотреть за колонкой? Больно уж она ненадежная.
— Надо, так надо, какой разговор? — отозвался вяловатый на вид сильно загорелый парень в красной безрукавке. — Раз хозяйка зовет — останусь.
Нужные приборы были отнесены в домик Рыжиковых, рабочие быстренько расселись в автобусы, весельчак-бригадир на прощание шутливо погрозил Васе, дескать, не обижай временного своего квартиранта, галантно простился с Дашей, вскочил в машину, и ремонтники уехали. Когда Прохоров, теперь уже пешком, и поэтому раньше обычного, отправился на работу, улица была пуста.
Выехав на Фестивальный проспект, машины с ремонтными рабочими повернули не на Ангарскую улицу, где помещался Водоканалтрест, а на площадь Энтузиастов, к учреждению, которым руководил Андрей Савельевич Ларин.
На ходу выпрыгнув из автобуса, бригадир почти бегом направился прямо в кабинет начальника Управления.
Оглядев кое-где испачканный землей комбинезон бригадира, Ларин с веселой искоркой в глазах спросил:
— Ну как, товарищ Лобов, в каком положении вы нашли водопроводное хозяйство?
— Как и следовало ожидать, в полном порядке, — в тон ему весело отозвался Лобов, — воду-то там по нашей просьбе отключили. А теперь опять подали. Так что жители не в обиде. Но мы, на всякий случай, оставили там Головачева за «колонкой» присматривать.
— Разве в этом возникла необходимость?
— Еще какая. Домик-то часовщика с сюрпризами оказался.
— А именно? — насторожился Ларин.
— Как вы помните, Андрей Савельевич, — начал Лобов, — после рассказа Рыжикова я навел справки о Прохорове. Меня насторожили два обстоятельства. Во-первых, Прохоров уволился из института Стогова, заявив, что уезжает из Крутогорска. На самом же деле из Крутогорска он никуда не уезжал, а чуть ли не на другой день сделался часовщиком, причем в мастерской как раз напротив дома Стогова. Это и было вторым, что обеспокоило меня, я и просил вас ходатайствовать о разрешении применить, в порядке исключения, «всевидящий глаз» для осмотра частной квартиры. И теперь вижу, что это было оправдано.
Лобов обстоятельно изложил результаты своих наблюдений и обнаружившиеся при этом неожиданности.
— И что же вы предполагаете? — спросил явно заинтересовавшийся Ларин и подбодрил: — Вы же инженер. Скорее нас, грешных, найдете истину.
— Истину-то особенно искать нечего, — вновь заговорил Лобов. — Она, так сказать, на поверхности, в конструктивных особенностях установки. «Всевидящий глаз» становится совершенно слепым, если излучаемые им суперультракороткие волны сталкиваются со встречным потоком такого же рода излучений. Судя по всему, в данном случае на пути «глаза» возник сильный встречный поток античастиц. А вот чем он порожден, — я пока не знаю. Тут возможны два варианта: либо за стеллажом в доме часовщика скрыт компактный ускоритель, работающий как-то периодами. Не замечалось же его влияния вначале, а в столовой — даже и в конце обследования. Или же, что тоже вероятно, антиизлучение возникло в результате воздействия даже той ничтожно малой доли излучений, которые сопровождают работу установки. Но в таком случае за стеллажом большое скопление неизвестных нам активных на излучение полупроводников или атомная батарея.
— Да, оба ваши варианта плюс фотографии наводят на размышления, — задумчиво дымил папиросой Ларин. — И в том и в другом случае сделано это неспроста. Что же будем делать, Алексей Петрович?
— Искать ответа на вопрос. А для этого поищем, нет ли дополнительного хода в домик часовщика, кроме вечно запертых ворот.
— А для чего?
— Чтобы лишить Януса, если этот часовщик связан с Янусом, его энергетической базы для диверсии на стройке или хотя бы взять эту базу под охрану. А если даже Прохоров и не имеет никакого отношения к Янусу, то все равно стоит узнать, что он так тщательно прячет.
«Правильно, умница, молодец Алеша!» — хотелось сказать Ларину, но в педагогических целях он ограничился скупым:
— Довольно неплохо, Алексей Петрович. Давайте подумаем, как это лучше сделать…
Прошло еще несколько часов. У обочины широкого шоссе, ведущего в городок науки Обручевск, остановилась видавшая виды потрепанная «Комета». Шофер, громко чертыхнувшись, полез под машину, а появившись обратно, объявил своим пассажирам, что им лучше всего добираться попутным транспортом, так как на исправление какого-то сложного повреждения ему понадобится не менее двух часов.
Однако пассажиры, судя по всему топографы или геодезисты, в которых даже самые близкие знакомые едва ли признали бы Лобова и его сослуживца Щеглова, не высказали особенной печали по поводу задержки.
— Нет худа без добра, — сказал шоферу Лобов, — пока ты возишься со своей колымагой, мы с приятелем попробуем подняться вон на ту гору, — Лобов указал на видневшуюся почти рядом голую каменистую вершину Зубастой.
— На Зубастую? — усомнился шофер. — Да на этот проклятущий камень отродясь никто не забирался.
— Ну, нам не впервой. Попробуем, — успокоил его Лобов, который вел весь этот разговор не столько для шофера, сколько для нескольких зевак, тотчас же невесть откуда появившихся у остановившейся машины.
Помахав на прощание шоферу рукой, Лобов и Щеглов легко перепрыгнули через кювет и зашагали по уходящей вверх каменистой тропе.
Вдоль тропинки, куда ни кинешь взгляд, расстилались бесформенные нагромождения камней, растрескавшихся под действием времени, солнца, воды и ветра. Нигде и намека на растительность, даже цепкие неприхотливые сосны не ютились в узких расселинах, ни одна травка не пробивалась через бурый каменистый панцирь. Видневшаяся вдали вершина, скрюченная, как бы пригнувшаяся к основанию, была удивительно похожа на затерянный в пустом старушечьем рту одинокий зуб.
Путники сошли с тропинки и, с трудом лавируя между остробокими камнями, медленно пробирались вперед. Идти становилось все труднее. Приходилось то и дело, подтягиваясь на руках, взбираться на поднимавшиеся стеной на пути валуны, перепрыгивать с камня на камень.
Щеглов удивлялся той поразительной уверенности, с какой Лобов двигался по этим застывшим волнам каменного моря. Алексей шел так, точно он не пробирался среди неприветливых скал с риском для своих костей и может быть, даже жизни, а совершал прогулку по знакомой, хорошо освещенной улице.
— Теперь уже недалеко, — коротко бросил Лобов, когда внизу показались утопающие в зеленых купах деревьев домики Таежной улицы.
Лобов и Щеглов прошли еще несколько десятков метров и остановились над уходящим отвесно вниз, точно обрубленным обрывом.
Внизу под ними виднелась ребристая шиферная крыша домика часовщика.
— Теперь, Сергей, внимание! — почти прошептал Лобов, хотя они были совершенно одни в мертвом каменном царстве. — Где-то здесь мы должны найти ключ к разгадке тайны этого домика. Ты оставайся на месте. Тут могут быть любые встречи. А я поищу спуск.
Оставив сразу подтянувшегося и насторожившегося Щеглова прикрывать свой тыл, Лобов двинулся вдоль обрыва. Нелегким был его путь. Лобов то балансировал над пропастью, то проползал под нависшими скалами, то повисал на руках и, медленно передвигая их, преодолевал непроходимое место.
Нестерпимо ныло от перенапряжения усталое тело, из-под ободранных, сбитых ногтей сочилась кровь, но метр за метром двигался вперед Лобов. И хотя кружилась налившаяся свинцом голова, и предательская тошнота подступала к горлу, воля и порыв человека победили. В тот момент, когда силы уже были готовы окончательно покинуть железное тело Лобова, он неожиданно нашел то, что так упорно искал.
Зубчатая стена рассекалась канавообразным руслом пересохшего сейчас ручья. Весной здесь мчались стремительные потоки воды. Вода подтачивала, размывала, дробила каменные глыбы, и теперь внизу, там, где шумел когда-то бурный поток, был насыпан целый холм крупной красноватой гальки.
Впервые за все время опасного пути Алексей распрямился, встал обеими ногами на твердую почву и, повторяя в своем движении все петли и зигзаги русла ручья, благополучно спустился вниз по довольно пологому склону галечной насыпи.
И здесь Лобов, наконец, увидел то, что давно уже предполагал увидеть.
Метрах в десяти над землей, там, где галечный холм вплотную примыкал к выступу Зубастой горы, острым мысом врезавшемуся во двор домика часовщика, зияло черное овальное отверстие, в котором сразу угадывался вход в пещеру.
Остановившись у входа, Алексей достал из кармана пиджака миниатюрную пластмассовую коробочку, формой и размером напоминавшую портсигар. Когда Лобов поднял крышку коробочки, стал виден расположенный в ней прибор, похожий на обыкновенные наручные часы. Рядом с ним лежал крохотный кубический кристаллик.
Взяв этот кристаллик, Лобов вставил его себе в ушную раковину. Тотчас же качнулась, прошлась по круглой шкале прибора миниатюрная стрелка.
С помощью этого, работавшего на полупроводниковых батарейках, прибора Алексей мог теперь слышать даже шорох притаившихся в пещере летучих мышей. Но стрелка на шкале неподвижно застыла на нулевом делении. Это свидетельствовало о том, что в пещере царит ничем не нарушаемая тишина.
Убедившись в этом, Лобов включил затененный синим стеклом сильный электрический фонарик и вошел в овальную нишу, служившую входом в пещеру.
В синем свете, точно в серых сумерках ненастного вечера, проступали угрюмые, не знавшие прикосновения солнечных лучей, ноздреватые карстовые своды. То и дело приходилось пригибать голову, чтобы не удариться о нависавшие низко выступы потолка.
В этом подземном лабиринте не было сказочных, созданных самой природой изваяний, украсивших причудливые залы Кунгурской или Мамонтовой пещер. Не было здесь ни сталактитовых гирлянд, вспыхивающих под лучом света драгоценными ожерельями, ни столбов вечного льда или прозрачных кварцевых сосулек, причудливо искрящихся в ярких бликах.
Нет, эту безымянную пещеру, прорезавшую уступ Зубастой горы, никак нельзя было назвать чудом природы. Промытая когда-то проникавшими сюда, а теперь ушедшими глубоко под землю водами, она могла сравниться лишь с самыми мрачными из подземных ходов средневековых замков. Непроглядный мрак и затхлая сырость царили здесь. И только попадавшиеся местами кучи камней, явно сложенные рукой человека, расчищавшего себе дорогу в этом естественном тоннеле, свидетельствовали о том, что Лобов был не первым, кто совершал путь под этими давящими сводами. Пройдя метров триста, Лобов неожиданно уперся в глухую каменную стену.
«Неужели я ошибся, и этот тоннель завершается тупиком?» — с тревогой подумал он. Но внимательно оглядев расположение трещин в стене, Лобов убедился, что перед ним искусно замаскированная в толщах камня дверь.
В то же время Алексей услышал в наушнике слабое попискивание.
Прибор предупреждал об опасности. Лобов поспешно отскочил назад и сделал это как нельзя своевременно. Еще через секунду из щели стены выскочила огненная, напоминающая молнию стрелка, и раздался легкий хлопок. Алексей постарался вдавить свое тело в толщу бокового свода. Молнии и хлопки повторились еще дважды, и все стихло…
За истекшие после происшествия в сквере инженерно-физического института два дня Орест Эрастович Ронский несколько оправился после первого потрясения и полученной при ударе о спинку скамьи травмы черепа.
Можно без преувеличения сказать, что последние дни были самыми трудными и самыми насыщенными переживаниями во всей более чем тридцатилетней жизни Ронского.
Придя в себя и узнав от дежурного санитара, где находится, он вновь едва не потерял сознание.
Сложные чувства переживал Орест Эрастович. Нет, это не был страх за свою судьбу. Ронский ни на минуту не сомневался в том, что люди, которые будут решать его участь, не совершат несправедливости, тщательно разберутся во всех крайне запутанных обстоятельствах, жертвой которых он стал… Больше и глубже всего Ореста Эрастовича волновали сейчас вопросы: как и почему попал он в эти обстоятельства? И, благо времени было достаточно, Ронский день за днем воскресил в памяти свою запутанную по собственной вине жизнь, хотя он сам еще боялся признаться себе в этом.
…Раннее детство. Отец — актер небольшого периферийного театра, сменивший простое русское имя Илья на звучное иностранное Эраст и назвавший своего единственного сына не менее звучно — Орестом.
Маленький актер маленького театра жил мечтой о воплощении на сцене титанических шекспировских образов, но для этого не хватало ни дарования, ни терпения. Приходилось довольствоваться исполнением эпизодических ролей.
Зато дома отец преображался и не было конца напыщенным монологам о святом призвании искусства сеять разумное, доброе, вечное, об интригах, которые плетут вокруг него завистники, и о том, каким замечательным актером станет со временем Орест, как прославит он на театральных подмостках фамилию Ронских.
Но Орест, вопреки всем надеждам и планам отца, так и не стал актером. Еще на школьной скамье увлекла его физика, а годы, когда получал он аттестат зрелости, были временем всеобщего увлечения точными науками, открывавшими перед изумленным человечеством все новые возможности в овладении самыми могущественными силами природы, в покорении самых фантастических далей. Следуя общему течению, Орест Эрастович стал студентом специального факультета одного из технических институтов.
Учился Ронский блестяще. Трудно сказать, что являлось главной причиной его успехов. Действительно немалые природные способности, в которых более всего преобладала память, или же неожиданно проявившееся трудолюбие, питавшееся тайной боязнью утратить горячее преклонение товарищей, которым они окружили его. Скорее всего в те годы удачно для Ронского им двигали обе эти причины.
Столь же блестяще, как свой дипломный проект, защитил Орест Эрастович и кандидатскую диссертацию, в которой высказал несколько смелых догадок о путях использования полупроводниковых материалов.
Именно в то время на Ронского и обратил внимание профессор Стогов, который комплектовал коллектив Сибирского комплексного института ядерных проблем. Новоиспеченному кандидату технических наук все прочили блестящую научную будущность.
Возможно, что так бы оно и случилось, и научная звезда Ронского поднялась бы очень высоко, если бы Орест Эрастович детально разработал высказанные в кандидатской диссертации мысли, подкрепил их соответствующими экспериментами, облек найденные в лаборатории новые закономерности в чеканные, точные формулы.
Но Ронский избрал иное. Приехав по приглашению Стогова в Крутогорск, он довольно скоро не поладил со строгим, не ведавшим усталости, и требовавшим того же от своих сотрудников профессором, оставил его лабораторию, предпочтя ей весьма почетную по его возрасту и заслугам, менее хлопотливую, но мало перспективную в научном отношении должность в инженерно-физическом институте.
С этого времени и до самых последних дней у Ронского сохранялись со Стоговым лишь вежливо-холодные отношения. Профессор не скрывал явного неодобрения Ронского, все дальше уходившего от исследовательской работы.
Однако Ронский оказался незаурядным популяризатором науки. Вскоре уже не только в Крутогорске знали молодого, искрившегося остроумием лектора и автора немалого числа с блеском и эрудицией написанных брошюр и статей.
В те годы Стогов, который тоже читал курс лекций в инженерно-физическом институте, стал относиться к Ронскому заметно благосклоннее и даже заявил как-то, что, может быть, популяризаторство и является истинным призванием Ореста Эрастовича, и коль скоро он не сумел воспитать в себе исследователя, то пусть приносит пользу науке хотя бы ее пропагандой.
Но в это время в жизни Ронского наметился новый зигзаг, и это окончательно нарушило наладившиеся было отношения со Стоговым.
Вся деятельность Ронского, как лектора и автора, неизбежно была сопряжена с многочисленными и самыми разнородными знакомствами. Это порождало определенные, ранее не свойственные ему привычки и наклонности. И как-то незаметно для него самого случилось так, что эти привычки и наклонности возобладали над всем тем хорошим, что было в нем, что так ценили товарищи прежних лет.
Орест Эрастович уже не мог устоять от соблазна провести вечер в шумной компании малознакомых, но льстивших его самолюбию людей, поухаживать за женой или дочкой приятеля или просто случайно встреченной девушкой. Таких бурных, внутренне опустошавших вечеров, пустых, ни к чему не обязывавших и ничем не обогащавших увлечений становилось все больше.
На смену испытанным друзьям пришли полуизвестные ему собутыльники, любовь искренне привязанной к нему женщины уступила место многочисленным беспорядочным связям.
Такая жизнь требовала все больше и больше денег. Ронский стремился больше писать, чаще выступать с публичными лекциями.
Притуплялось перо, врожденное красноречие не могло восполнить отсутствия новой свежей мысли, начались неприятности по службе, Ронский был понижен в должности.
Теперь Орест Эрастович с внутренним стыдом часто ловил себя на том, что повторяет в кругу собутыльников и поклонниц монологи отца о завистниках, плетущих против него всяческие интриги.
У него было все: и талант, и будущность, и верные друзья, а теперь остался лишь тяжелый, но необходимый выбор: либо начинать все сначала, либо окончательно скатываться все ниже и ниже. Куда, до каких пределов?
Может быть, прав Игорь Стогов, обвинив его в самом тяжком для советского человека преступлении? Может быть, он в самом деле стал пособником врага? Но как, когда, кого?…
С этими мыслями, с этим мучительным для него вопросом и вошел Ронский в мягко освещенную лампами дневного света комнату, обставленную обычной для делового кабинета мебелью.
За письменным столом сидел молодой еще, чуть Старше самого Ронского, человек в легком светлом костюме.
Орест Эрастович сразу увидел широкое добродушное лицо, пышные волосы и очень усталые, немного печальные, ярко-синие глаза.
Человек поднялся из-за стола и, тихим, тоже усталым голосом, очень по-домашнему сказал, указывая на кресло:
— Проходите, Орест Эрастович, устраивайтесь, где вам удобнее. — Потом добавил с чуть смущенной улыбкой. — Прошу извинить, что потревожили вас в столь поздний час. Но, сами понимаете, дело не ждет, а днем, к сожалению, мне было недосуг встретиться с вами.
Он вышел из-за стола и опустился в кресло напротив Ореста Эрастовича. Теперь их разделял только узенький, покрытый зеленой скатертью приставной столик. Протягивая коробку с папиросами, пригласил:
— Прошу, — и опять совсем по-домашнему пояснил все так же с улыбкой:
— Вот беда, курить я много стал, — потом, спохватившись, сказал:
— Да, прошу извинить меня, я не отрекомендовался: Лобов Алексей Петрович.
Ронский молчал. Он весь напрягся в ожидании главного вопроса, который вот-вот задаст ему этот обходительный человек.
И Лобов, включив только сейчас замеченный Ронским магнитофон, который стоял на столе, спокойно, но с живейшим интересом спросил:
— Так, расскажите, пожалуйста, Орест Эрастович, что произошло между вами и Игорем Михайловичем Стоговым.
— Он тяжко оскорбил меня, — хмуро начал Ронский и пояснил: — Я во многом виноват и перед собой и перед другими людьми, но только не в том кошмарном преступлении, в котором обвинил меня Игорь Михайлович.
Ронский замолчал, потом заговорил тяжело, медленно, с усилием подбирая слова. Он рассказывал о том, что вспомнил, постиг в своей запутанной им самим жизни, обдумывая ее на больничной койке после столкновения с Игорем Стоговым.
Лобов слушал, не перебивая, почти не выпуская изо рта папиросы. В комнате стояла тишина, только звучал утративший обычную бархатистость голос Ронского да в паузах было слышно, как мягко шуршат и пощелкивают ролики магнитофона. Проникаясь все большим доверием к сидевшему напротив утомленному, молча курившему человеку, который так терпеливо слушал его длинную исповедь, Ронский говорил все более взволнованно, горячо, чувствуя огромное облегчение и от того, что он говорит, и от того, что его так внимательно слушают.
Нет, Орест Эрастович не щадил себя, не стремился предстать в выгодном свете, он хотел только одного: постичь, как и когда свернул с прямой жизненной дороги.
Ронский чувствовал, что Лобов понял и оценил его искренность. Разные чувства отражались в больших ярко-синих глазах Алексея Петровича, неотрывно смотревших на Ронского. Они глядели то задумчиво, как бы взвешивая на незримых весах совести слова собеседника, то вспыхивали явным осуждением и укоризной, но ни на минуту не угасали в них искорки живейшего интереса и сочувствия к этой чужой и запутанной жизни.
— Вот и вся моя «Одиссея», — закончил с облегчением Ронский обозрение собственной жизни и с легкой улыбкой, впервые за эти незабываемые для него дни тронувшей его сразу поблекшие губы, с волнением, точно приговор, ожидая ответа Лобова, добавил:
— Как видите, я грешен во многом. Моя вина — вина перед собой, перед своим талантом, перед будущим, перед людьми, верившими в мой талант, лежит, как мне кажется, в сфере морального осуждения и едва ли является уголовно наказуемой.
— Готов поверить и согласиться с вами, Орест Эрастович, — спокойно констатировал Лобов, — но, согласитесь же и вы со мной, что вам надо объяснить свое внезапное появление в доме Стоговых, которое, как нам известно, заставило профессора изменить планы проведения субботнего вечера, остаться в городском доме, отказаться от сообщенного еще утром Игорю намерения выехать на дачу. Такое объяснение тем более необходимо, что, как вы сами рассказывали, ваши отношения с профессором были далеко не столь сердечны, чтобы вы вдруг стали желанным гостем в его доме. И, наконец, главное, ваш последний визит непосредственно предшествовал поджогу дома профессора и похищению или убийству его самого. Вы более, чем логичны для того, чтобы понять, что мы, не имея вашего объяснения, не можем не искать взаимосвязи между двумя этими событиями: вашим последним визитом к Стогову и нападением на него.
Эти слова Лобова неожиданно привели Ронского в полнейшее смятение. Он весь съежился, сразу стал меньше, нервно комкал в пальцах папиросу.
Состояние собеседника не укрылось от Лобова: «Неужели я ошибся в нем, и он все-таки тот, за кого его принял Игорь?» — встревожился Алексей Петрович. Но, ничем не выдавая своей настороженности, он с прежним спокойствием и сочувствием напомнил:
— Прошу вас, Орест Эрастович. Это очень важно, и не только для вашей судьбы. Я не имею права открывать вам все, но речь идет о неизмеримо большем, чем судьба или даже жизнь одного человека.
— Но поймите, Алексей Петрович, это не моя тайна. Я не знаю, могу ли я посвятить в нее вас, — с трудом преодолевая дрожь в голосе, произнес Ронский.
— Чья бы ни была эта тайна, мы должны знать ее, тем более, что вы уже открыли ее другим, — твердо отчеканил Лобов
— Да, я сделал это, — еле слышно произнес Ронский и продолжал все так же медленно и негромко:
— Я, как и многие другие, считал профессора Стогова вдовцом. Во всяком случае, ни разу за все время, что я его знаю, мне не доводилось видеть рядом с Михаилом Павловичем ни одной женщины, не было и намека на близость с кем-либо.
Чем дольше слушал Лобов, тем настороженнее и удивленнее становился его взгляд, все чаще задавал он короткие, точные вопросы, Ронский сообщал действительно неожиданные и очень важные для всего понимания дела сведения.
…Около полугода назад дирекция института, стремясь вырвать Ореста Эрастовича из постепенно засасывающего его житейского болотца, направила Ронского в длительную научную командировку за границу. Так Орест Эрастович оказался в отлично оборудованной лаборатории физического института, расположенного в одном из крупных городов на Атлантическом побережье Западной Европы.
Зарубежные коллеги сердечно и радушно встречали русского гостя, видя в нем представителя славной советской науки, проторившей человечеству путь в Космос и прокладывающей верные пути к овладению самыми могущественными силами природы…
Советские ученые первыми зажгли на земле огни атомных электростанций, теперь они стояли на пороге создания искусственных солнц — термоядерных реакторов. Имена Булавина, Стогова, их научных соратников были окружены здесь глубочайшим уважением. Ронский был искренне удивлен тем, как далеко разнеслась по миру добрая слава о руководимом Стоговым молодом научном центре ядерной физики в сибирском городе Обручевске.
Расспросам о Стогове, о его экспериментах не было конца. Ронский чувствовал, что и на нем, скромном ученом из Крутогорска, лежит тень славы его известного земляка. Как мог и умел, он, при удобном случае, всячески старался подчеркнуть свою близость к профессору.
Однажды Ронский в компании с молодым магистром физики Морисом Буржевиллем, подвижным черноволосым человеком с ослепительной улыбкой на светло-оливковом лице, сидел за столиком ресторана за бутылкой тягучего и янтарного как мед старого бургундского.
Как и обычно, разговор в основном шел об опытах Стогова.
Буржевилль откинулся на спинку кресла и, мечтательно полузакрыв живые черные глаза, восхищенно прищелкнул языком:
— О, Стогов! Стогов! Это грандиозно!
И вдруг, в порыве непонятной откровенности, сначала озадачившей Ронского, Буржевилль, почти вплотную придвинув свое лицо к лицу собеседника, спросил:
— А вам известно, коллега, что ваш уважаемый соотечественник вызвал кое у кого из наших дам не только научный интерес?
Вопрос был настолько неожиданным, что даже Ронский не терявшийся ни в каких затруднительных ситуациях, мог в ответ произнести лишь нечто нечленораздельное
— Вы знакомы, коллега, с профессором Ирэн Ромадье? — продолжал все в том же тоне Буржевилль.
Да, Орест Эрастович был представлен профессору Иран Ромадье, руководившей одной из лабораторий института.
Тщеславному и самоуверенному Оресту Эрастовичу импонировало подчеркнутое внимание, с каким отнеслась к нему высокая, но стройная и гибкая женщина с матовым чуть удлиненным лицом, мягкими светло-золотыми волосами, так контрастировавшими с глубокими совершенно черными глазами. Искрившаяся энергией и особым, свойственным только очень женственным натурам обаянием, Ирэн Ромадье казалась значительно моложе своих сорока лет и была мало похожа на человека в весьма солидном и редком для женщины на Западе профессорском звании.
Ирэн чаще других расспрашивала Ронского о Стогове, интересуясь мельчайшими деталями, касавшимися профессора. Орест Эрастович объяснял это естественным интересом к работе известного ученого, занимавшегося родственными проблемами ядерной физики, и отчасти, некоторым благоволием Ирэн к нему самому.
Но, как выяснилось из рассказа Мориса Буржевилля, думая так, Ронский сильно ошибался.
…Лет пятнадцать назад в Женеве происходила международная конференция физиков. Среди сотен делегатов американцев, в коротких клетчатых пиджаках, солидных, немного чопорных англичан, искрившихся остроумием французов, среди смуглых до черноты индийцев из Бомбея и общительных, темпераментных посланцев Пекина с темно-оливковыми лицами и угольно-черными глазами, профессор Стогов разглядел стройную золотоволосую девушку. Надо полагать, что и она рассмотрела в кругу находившихся в центре всеобщего внимания советских делегатов коренастую подвижную фигуру профессора с твердо посаженной, уже начинающей седеть головой.
После первого же пленарного заседания они вышли вместе. В тот вечер Стогов проводил Ирэн до отеля, и они говорили совсем не о сложных и увлекательных проблемах ядерной физики, а о том, что одни и те же звезды светят над Москвой, на берегах Женевского озера и берегах Ламанша, что одна Луна на всей земле освещает путь влюбленным.
Говорили они и о том, что, хотя по-разному звучит на разных земных языках слово любовь, но истинная любовь всегда священна и при этом слове одинаково трепещут сердца и русских, и французов, и малайцев, и негров…
А потом… потом были прогулки по голубой глади Женевского озера, поездки к прозрачным вершинам Альп и новые беседы, такие, когда глаза в глаза, рука в руке, беседы, далекие от научных тем…
Так постепенно раскрывались они друг перед другом во всей красоте и самобытности своих незаурядных натур.
Когда кончилась конференция, и Стогов отправился в объезд различных научных центров Европы, откуда засыпали его вежливо-настойчивыми приглашениями, Ирэн — тогда еще молодой ассистент — сопутствовала ему в его поездках.
А спустя три месяца, настал последний день их неожиданной встречи.
И хотя потом было еще много встреч и много подаренных друг другу светлых минут, но навсегда сохранили они память о первых незабываемых днях в Женеве.
Михаил Павлович был постоянным участником всех международных съездов и конференций физиков. Он стал частым гостем в самых прославленных институтах Запада. И всегда, во всех поездках ему сопутствовала его нестареющая, неменяющаяся золотоволосая Ирэн — друг, ученый коллега, любимая. Их роднило все: и общность научных интересов и целей, и вера в торжество человеческого разума. Их восхищали одни и те же стихи, и одни и те же полотна старинных мастеров в музеях. Когда они бывали вместе — весь мир принадлежал им, и они были счастливы юношески бурным счастьем. Они были единым целым, и все же не могли всегда быть вместе.
Да, Ирэн Ромадье любила, любовью юной и страстной, советского профессора Михаила Стогова, но не менее сильно любила она тихие реки и зеленые виноградники, шумные толпы и уличные песенки родной страны. Нет, даже во имя любви, не могла она сменить гражданство.
Нечего было и думать, что это мог сделать Стогов. Он посвятил свою жизнь борьбе за счастье и достаток миллиардов людей, но сильнее и больше всего желал он счастья народу великой страны, раскинувшей свои просторы на два земных материка. Без этой страны, без этого народа не было для Стогова ни науки, ни любви, ни простой человеческой радости, когда сердце поет и хочется улыбаться встречным.
А потом их встречи стали все реже. Увлекшись грандиозным экспериментом в Обручевске, Стогов уже давненько не был за границей. А Иран, тоже поглощенная многочисленными научными заботами, никак не могла отважиться на путешествие в далекую Сибирь.
Они расстались. Но разделенные границами, странами и расстоянием, всегда хранили память и верность своей прекрасной, но невозможной любви.
И теперь лишь редкие письма да приветы, что посылали они друг другу, пользуясь каждым знакомым человеком, поддерживали связь между ними. То были короткие деловые письма и сухие привычно вежливые пожелания здоровья и успехов. И только им двоим было известно и понятно, что скрывалось за этими общепринятыми знаками внимания.
Стогов свято хранил свою тайну от всех, особенно ревностно оберегал ее от Игоря, не желая тревожить в сердце сына память о его матери, трагически погибшей в сорок первом году.
Память о первой горячо любимой жене Стогова была священна в доме профессора. И Михаил Павлович все никак не мог решиться открыть сыну свое новое, уже на склоне лет родившееся чувство. Он был строг к себе и потому любовь к Ирэн не раз казалась ему недостойной его слабостью.
Скрывала свои чувства к советскому профессору и Ирэн Ромадье. Но женщины все же откровенней. Да к тому же, спустя несколько месяцев после последней встречи со Стоговым, у нее родился сын, которого в память о его отце и своем единственном возлюбленном она назвала Мишелем. Как ни таилась она, но об отношениях Ирэн со Стоговым знало немало людей.
И вот болтовня захмелевшего Буржевилля совершенно случайно позволила Ронскому проникнуть в свято оберегаемую от всех тайну профессора Стогова.
Сколь ни очерствев к тому времени душой Орест Эрастович, но случайно услышанная им история любви Стогова и Ирэн потрясла его. Он не скрывал от Ирэн своего восхищения и при первом же удобном случае дал ей понять, что может быть полезен для передачи Михаилу Павловичу некоторых известий, которые не всегда можно доверить почте или тем более случайным людям.
А Ирэн в ту пору переживала тяжелые дни. Ее Мишель, ее звонкоголосый непоседа-малыш, который, еще не ведая того, одним своим присутствием помогал матери легче пережить многолетнюю разлуку с любимым, вот уже несколько недель был прикован к постели. Много бессонных ночей провела она у изголовья больного сына, минуты надежды сменялись отчаянием…
И, может быть, именно поэтому в разговоре с Ронским Ирэн была менее сдержанна, чем обычно. В своей откровенности она зашла так далеко, что даже познакомила Ореста Эрастовича с мальчиком и попросила гостя из Сибири не только передать Михаилу Павловичу письмо, но и рассказать обо всем, чему Ронский был свидетелем.
Это поручение Ирэн и привело Ореста Эрастовича в дом Стогова.
Одним из наиболее счастливых свойств разносторонней натуры Ронского являлось его умение мгновенно угадывать настроение собеседника и тотчас же находить верный тон. Так было и сейчас. Преобразившийся, сразу точно помолодевший лет на двадцать Стогов, светившийся глубоким внутренним огнем, не сводил глаз с Ронского, который с искренним восхищением говорил и об успехах Ирэн, и об ее обаянии, и о чудесном мальчике с каштановыми стоговскими волосами и строгими темно-серыми отцовскими глазами. К моменту отъезда Ронского маленькому Мишелю стало лучше, но опасность для его жизни все еще была велика.
Стогов упивался рассказом Ронского, не скрывая волнения, расспрашивал обо всем: и о болезни сына, и в какое платье была одета Ирэн, и как в первый раз увидел ее Ронский и что она спрашивала и говорила, и о многом другом, что может интересовать и волновать горячо любящего, разлученного с любимой мужчину…
Внезапное возвращение Игоря с концерта прервало их беседу, но профессор стал приглашать Ронского к себе снова и снова, чтобы поделиться теперь уже радостными вестями от Ирэн, вновь услышать знакомый во всех деталях рассказ о своей далекой, незабытой и по-прежнему дорогой семье.
Ронский был посвящен в его тайну. И хотя это было сделано помимо воли Михаила Павловича, он не мог осуждать Ирэн за ее откровенность в минуту горького отчаяния. И все, что так долго и так бережно Стогов скрывал от посторонних глаз, он теперь открывал Ронскому, открывал без утайки, радуясь и наслаждаясь, вновь переживая счастливые минуты, пережитые вдвоем с Ирэн. Аргумент Стогова в пользу такого поведения был предельно краток: если поверила Ирэн, и я обязан верить этому человеку.
Но их беседы были посвящены не только воспоминаниям Стогова. Еще до отъезда за границу Ронского все чаще стало навещать беспокойство: «На что уходит жизнь?»
И, стремясь вернуться на давно покинутый им путь, хоть поздно, но оправдать, пусть даже в малой мере, надежды, что некогда возлагали на него, Ронский впервые за много лет перечитал свою диссертацию. Да, в ней было немало смелых и интересных мыслей.
А там, далеко от дома, слушая расспросы о Стогове, Ронский впервые всерьез задумался о размахе стоговского эксперимента и впервые пожалел, что все эти годы был лишь посторонним «наблюдателем». «Был, но больше не останусь», — решил Орест Эрастович и в первый же свой визит к профессору поделился, против обыкновения робко и неуверенно, мыслями о возможных конструктивных решениях некоторых контрольно-измерительных приборов будущей термоядерной электростанции.
— Что же, это заслуживает внимания, — сказал тогда профессор.
Эта скупая похвала отозвалась в душе Ронского радостной музыкой.
Но в эти дни Орест Эрастович совершил тягчайшую свою ошибку.
С неделю назад в большой и разношерстной компании, где Ронский был завсегдатаем и душой, и с которой, несмотря на все намерения, он никак не мог порвать, зашел разговор о личной жизни некоторых известных в городе людей.
Изрядно выпивший перед этим, Орест Эрастович решил хвастнуть своей особой близостью со Стоговым, рассказал несколько занятных историй о профессоре и прозрачно намекнул, что ему в деталях известна история любви профессора Стогова к некоей заграничной даме. Вовремя спохватившись, Орест Эрастович прикусил язык и потом упорно отмалчивался от докучливых вопросов своих собеседников. Но, как выяснилось, было уже поздно…
Только под утро отправился Ронский домой. Его попутчиком оказался представительный, немного располневший мужчина, лет сорока пяти, с холеным мясистым лицом, гладко зачесанными темными волосами и слегка прищуренными, иронически поблескивавшими глазами.
Ронский видел своего спутника впервые. Он помнил, что в начале вечера хозяйка дома отрекомендовала представительного мужчину художником Владимиром Георгиевичем Дюковым.
Теперь Ронский и Дюков неторопливо шли по пустынным улицам, наслаждаясь прохладой, игрой утренних красок на еще темном небе, ароматами таежного разнотравья, доносимыми ветром с лесистых гор. Разговаривали, лениво перебирая впечатления шумного вечера.
Прощаясь на перекрестке улиц, Дюков задержал в своей руке руку Ронского, и, играя бархатистым голосом, как бы вскользь сказал:
— Хотел я вас, Орест Эрастович, попросить об одной услуге, да мы с вами слишком мало знакомы, боюсь, истолкуете, как навязчивость.
— Что за церемонии? Сочту за честь быть вам полезным! — рассыпался Ронский.
— Видите ли, — пояснил Дюков, — история Стогова, о которой вы, Орест Эрастович, сегодня намекнули, во всей компании не явилась секретом только для меня одного. Дело в том, что всего десять дней назад я вернулся из туристской поездки за границу. Там я совершенно случайно встретился с госпожой Ромадье. Узнав, что я из Крутогорска, она засыпала меня вопросами о профессоре Стогове. Не будучи с ним знаком, я, естественно, мог лишь крайне мало удовлетворить ее любопытство. Но она прониклась доверием ко мне и направила со мной письмо профессору, взяв с меня клятву, что я непременно вручу его адресату. И вот теперь, Орест Эрастович, я в крайне затруднительном положении: направлять письмо по почте неудобно, я не сдержу слова, данного профессору Ромадье, кроме того, оно может случайно попасть в руки Игоря, что, как вы понимаете, нежелательно. Просто зайти на квартиру к профессору не могу, так как Стогов со мной незнаком, и, если я заговорю с ним на эту тему, он может счесть меня либо шантажистом, либо кем-нибудь похуже. К тому же он крайне замкнут и щепетилен в выборе знакомств, так что встретить его в обществе, в котором я принят, надежды нет. Рассчитывать на встречу в служебном кабинете профессора Стогова тоже не приходится, туда меня попросту не пустят.
— Так что же может быть проще, — встрепенулся Ронский, — дайте ваше письмо, и я вручу его по назначению. Я бываю у профессора.
— К сожалению, дорогой Орест Эрастович, — мягко возразил Дюков, — ваш вариант тоже не подходит. Помимо письма Ирэн Ромадье просила меня передать профессору кое-что устно.
Дюков сделал паузу и продолжал еще вкрадчивее:
— А кроме всего прочего, скажу вам по секрету, я давно уже ношусь с мыслью написать портрет Стогова. А для этого с ним, как минимум, необходимо познакомиться…
Дюков умолк и, положив руку на плечо Ронского, закончил:
— Орест Эрастович, как вы отнесетесь к такой моей идее: вы навестите Стогова и предупредите его о цели и времени моего визита. О портрете упоминать не стоит, Стогов скромен, и это может испортить все дело. Не сомневаюсь, что вашей рекомендации будет более чем достаточно, и профессор примет меня. Лучше всего, если бы наша встреча состоялась вечером в субботу, так как в воскресенье я примерно на месяц уеду из города. Если вы не против того, чтобы стать моим ходатаем, то премного меня обяжете.
Ронский, польщенный мнением Дюкова о его влиянии на профессора, охотно согласился условиться со Стоговым о свидании с Владимиром Георгиевичем.
Утром 21 июня Ронский навестил Стогова. Михаил Павлович в его присутствии предупредил Игоря, что он не поедет на дачу, а останется ночевать дома. В три часа дня Ронскому в институт позвонил Дюков. Подготовленное Ронским его свидание с профессором должно было состояться 21 июня в 10 часов вечера…
— Вот и все, — закончил свой рассказ Ронский.
Их беседа с Лобовым продолжалась уже несколько часов. Через плотную ткань штор, наглухо закрывавших окна кабинета, узкими стрелками пробивались первые солнечные лучи.
Лобов встал, подошел к окнам, с шумом распахнул полотнища штор, открыл створки. Поднимая к потолку тяжелое облако сизого табачного дыма, бликами солнечных лучей, ароматом свежеполитой листвы, гомоном птичьих стай в кабинет ворвалось погожее летнее утро — утро 26 июня.
Лобов постоял у раскрытого окна, наслаждаясь свежим бодрящим воздухом, потом вернулся, но уже не в кресло против Ронского, а на свое рабочее место за столом и, строго глядя на собеседника, сказал:
— Так то вот, Орест Эрастович, сначала погоня за деньгами, потом легкомысленная жизнь, случайные связи со случайными людьми, а теперь вы стали невольным орудием в руках врага. Ваша вина, действительно, едва ли является уголовно наказуемой, но заслуживает всяческого морального осуждения. Сегодня я буду докладывать ваше дело начальнику Управления и прокурору. Я постараюсь объективно осветить вашу роль во всем случившемся, выскажу сложившуюся у меня о вас точку зрения. Думаю, что сегодня, к полудню, вы будете знать обо всем.
— Я понял свою вину, — бледный, без кровинки на красивом лице, поднялся со своего места Ронский, — но прошу вас верить мне и доложить вашему начальству, что готов любой ценой искупить свое легкомыслие.
— В этом и я не сомневаюсь, — серьезно, в тон ему ответил Лобов, — эти три дня должны были возродить вас.
…Едва за Ронским закрылась дверь, как в кабинет вошел Щеглов с протоколом показаний управдома к Кедровске, где некогда жил Хлызов. Лобов потер ладонями виски, отгоняя многодневную усталость, и углубился в чтение принесенных Щегловым бумаг. Продолжалась незаметная для постороннего глаза трудная, кропотливая работа…
Прошло еще два часа. Лобов и Щеглов внимательно перечитали показания кедровского управдома и сообщение Ронского, обсудили полученные из этих источников сведения. Их мнение было единодушным. Человек, который в Кедровске назвал себя художником Александром Ивановичем, и художник Владимир Георгиевич Дюков, о котором упоминал Ронский, несомненно являлись одним лицом. Различие в некоторых деталях портрета: отсутствие очков и золотых зубов у Дюкова, в то время как их имел Александр Иванович, свидетельствовало только о том, что человек, выступавший под этим именем, обладал немалым опытом в заметании следов и в изменении своей внешности. Теперь нужно было найти этого Дюкова и выяснить, что он собой представляет.
Когда Лобов направился к начальнику Управления, чтобы уточнить план дальнейших действий и окончательно решить судьбу Ронского, утро занялось уже в полную силу и через раскрытые окна в кабинет широкой рекой лился многозвучный шум центральной городской площади.
К удивлению Лобова, Ларин, обыкновенно спозаранку появлявшийся в Управлении, сегодня еще не приходил. В то утро Алексею Петровичу пришлось долго ожидать своего начальника.
В это время Ларин сидел в глубоком кожаном кресле в кабинете первого секретаря Крутогорского областного комитета партии Александра Александровича Брянцева.
Брянцев, сильный угловатый человек с массивным наголо обритым черепом, крупным, словно рубленым лицом, размашисто ходил по ковровой дорожке кабинета и то и дело останавливаясь перед сидевшим напротив Ларина редактором областной газеты «Коммунист Крутогорска» Петром Кирилловичем Роговым, говорил, заполняя всю комнату звуками своего богатырского голоса:
— Да пойми ты, Кириллыч, прав же Ларин, ему это, знаешь, как сейчас надо. Раз… и у врага замешательство, самоуспокоенность. Это Андрей Савельевич, — Брянцев кивнул в сторону Ларина, — очень дельно предлагает. Ты вдумайся только.
— Да понимаю я, все понимаю, Александр Александрович, — взмолился редактор, — но и ты пойми мое положение. Ведь это га-зе-та, — по слогам отчеканил он последнее слово. — Газета! Ее сколько людей читают! Сотни тысяч, может, миллионы! А то, что вы с Лариным предлагаете, называется фальсификацией и противоречит всем традициям нашей печати. Легко сказать, дать такой материал!
— А твоя позиция, товарищ Рогов, — взорвался Брянцев, — называется догматизмом! Нашел чем меня пугать, всякие страшные слова говоришь: «фальсификация», «противоречит традициям»! А похищать крупнейших ученых, готовить уничтожение целой области — это никаким традициям не противоречит?! Ты пойми, Кириллыч, в городе враг, страшный, беспощадный. Промедление наше здесь — смерти подобно. Я думаю, что лучшей нашей большевистской традицией, которая одна только применима сейчас, является — бить немедленно, беспощадно, любыми, подчеркиваю, любыми средствами!
Брянцев помолчал, несколько раз быстро прошелся по кабинету и закончил неожиданно мирным и полушутливым тоном:
— Ты, Кириллыч, относительно фальсификации и прочего не тревожься. Поймут нас люди, наши советские люди умные, поймут. Враг дал нам в руки это оружие, мы обязаны им воспользоваться. А кончится операция — на первой полосе опровержение дадим. Робеешь сам этот номер подписать — давай я подпишу или вон Андрей Савельевич. Как, Андрей, подпишешь?
— Подпишу, конечно, — засмеялся Ларин и, сразу посерьезнев, заговорил, обращаясь к редактору: — В самом деле, Петр Кириллович, это в наших руках пока единственная возможность усыпить настороженность врага. А потом с помощью еще некоторых средств мы его одурачим и накроем. Мне мое чутье подсказывает, что на все это потребуется самое большое еще с неделю. А ведь мы имеем дело не с рядовой, не с обычной, так сказать, диверсией. Если бы она осуществилась, нашей стране был бы, по-моему, нанесен самый страшный удар со времени второй мировой войны. Мы обязаны отсечь вражескую руку, и мы сделаем это, но ты должен нам помочь.
— Ладно, уговорили, — усмехнулся Рогов, — непривычно все это, но, видно, надо. Давай тексты, Андрей Савельевич. Через пару часов получишь оттиски.
— Вот так бы и сразу, — одобрил Брянцев.
Все еще ворча, Рогов ушел. Хотел попрощаться и Ларин, но Брянцев жестом удержал его.
— Товарищ Ларин, — медленно и негромко говорил Брянцев, — передайте товарищам из Управления, что областной комитет партии верит в силы, разум и политическую зрелость вашего коллектива. Мы придаем огромное значение проводимой вами сейчас операции, мы верим в то, что чекисты Крутогорска с честью выдержат этот трудный экзамен.
…- Областной комитет партии выражает уверенность, что наш коллектив с честью выдержит труднейший экзамен, — час спустя говорил Ларин собравшимся в его кабинете людям. — Мы обязаны оправдать это доверие партии.
После совещания Ларин попросил Лобова:
— Алексей Петрович, — повторите мне, пожалуйста, еще раз все, что вам удалось выяснить об этом Дюкове.
— Мы навели справки. В местном отделении Союза художников, действительно состоит на учете художник Владимир Георгиевич Дюков. У нас он появился месяца четыре назад, написал несколько пейзажей. В воскресенье, 22 июня, Дюков действительно должен был вылететь в творческую командировку, но не в район, как он сказал Ронскому, а в Москву. Мы поинтересовались списками пассажиров, среди них Дюкова нет.
— Что же вы полагаете?
— Дюков, безусловно, никуда не выезжал. Он и привлеченный им бывший бандит Хлызов были главными исполнителями преступления в доме Стогова. Дюков намеревался сразу же скрыться, но кто-то старше его не позволил этого. И это меня очень радует.
— Почему?
— Силенок мало у Януса. Каждый человек на учете.
— Ну, и как же вы думаете искать Дюкова? — поинтересовался Ларин. — В Крутогорске почти четыреста тысяч жителей. Найти среди них одного, только одного, интересующего нас, нелегко. А надо. И не позднее, чем завтра.
— С моей точки зрения, — начал Лобов, как всегда в таких случаях медленно, точно с трудом подбирая слова, — для этого есть два пути, два средства. Первое, это наблюдение за домом часовщика. Не случайно же Прохоров вдруг удвоил свой дневной рацион. В его домике есть кто-то второй. И, скорее всего, этот второй — интересующий нас Дюков. Похитив Стогова, и передав его в надежные руки, но вынужденный остаться в Крутогорске, он сам тоже постарался укрыться в надежном месте. Что может быть для этого лучше дома часовщика, который, судя по всему, в похищении профессора не участвовал и, с их точки зрения, не может внушать нам никаких подозрений.
— Логично, Алексей Петрович, — одобрил Ларин, — но все же некоторые пункты вашей версии нуждаются в уточнении.
— А именно? — усмехнулся Алексей, предчувствуя трудный экзамен.
— Именно? — задумчиво повторил Ларин. — Например, почему, как вы выражаетесь, сдав Стогова в надежное место, сам Дюков не остался там, предпочтя ему, безусловно, менее надежный домик часовщика?
— Не остался или не позволили, Андрей Савельевич? — быстро вопросом на вопрос ответил Лобов. — Скорее всего, думается мне, все-таки последнее: не позволили. Этот Янус потому и авантюрист международного масштаба, что не заваливается на мелочах. Он же отлично отдает себе отчет в наших возможностях и не может не знать основного принципа криминалистики — нет преступления, которое не оставило бы никаких следов. Поэтому он понимает, что рано или поздно мы все равно докопаемся до этого Дюкова. Докопаемся, начнем искать и обнаружим, а этим самым обнаружим и Януса и его жертву. А раз так, то с позиции Януса совершенно логично поставить под наш удар одного или даже двух своих агентов, но уцелеть самому и выиграть время для совершения диверсии на стройке ТЯЭС. Вот он и приказал Дюкову находиться на почтительном расстоянии от него. К тому же домик часовщика, по их представлению, совершенно безопасен.
С губ Ларина уже готова была сорваться невольная похвала, но он сдержался и суховато отметил:
— Вы, Алексей Петрович, все же несколько противоречите себе. С одной стороны разделяете точку зрения, что нет преступлений, не оставляющих следов, а с другой — невольно идеализируете Януса, делаете его непогрешимым, учитывающим все и вся. Это, батенька, вы тоже зря. Я против оглупления врага, для нас это непростительно. Но и не следует считать, что враг не ошибается. Наша задача помочь ему почаще ошибаться и ловить, обращать в свою пользу каждую его ошибку. А ошибок этих уже и сейчас он допустил немало.
— Безусловно, — согласился Лобов. — Ошибкой, хотя и легко объяснимой: иным средством замести следы они не располагали, был поджог дома Стогова. Это сразу привлекло наше внимание. Здесь помимо прочего сказалась склонность Януса к световым и шумовым аффектам. Этим пожаром он и оставил нам свою визитную карточку. На подготовке к еще большему эффекту мы его и поймаем. Ошибся Янус и отдалив от себя часовщика и Дюкова. Этим он дал нам понять, что Стогова и его самого надо искать в другом месте. То есть, выдвинув ложный след, сам же его и уничтожил.
— А кстати, — встрепенулся Ларин, — где все-таки, по-вашему, вероятнее всего находится профессор и этот двуликий человек-зверь?
— Конечно, только не в городе, — начал Алексей, — здесь четыреста тысяч пар глаз, таких же зорких, как и у Васи Рыжикова. Они видят все, и укрыться от них невозможно никакому Янусу, даже если он и присоединит ко всем «талантам» еще и хитрость своего достопочтенного коллеги по мифам Уллиса. Янус и его пленник должны находиться где-нибудь в уединенном пункте, равноудаленном от Крутогорска и строительной площадки ТЯЭС. Так Янусу удобнее всего: и безопасно, и вблизи от интересующих его объектов. Скорее всего — это какой-либо метеопункт, домик лесника или еще что-нибудь в этом роде.
— А может быть, — хитро прищурился Ларин, глядя на Алексея в упор, — кончим всю эту операцию одним ударом. Возьмем часовщика, его квартиранта, прочешем все окрестности Крутогорска в радиусе километров в двести? А? Сил у нас для этого хватит.
Алексей даже подскочил в кресле от неожиданности. Он был настолько озадачен этим вопросом, что не заметил лукавых искорок, загоревшихся в глазах Ларина.
— Андрей Савельевич, — горячо воскликнул Лобов. — От вас ли слышу? Ведь это значит убить Стогова! Арест агентов Януса, появление вблизи от его убежища хоть одного нашего человека, и Стогов — покойник. Янус будет спасать себя и прежде всего ликвидирует Стогова. Нет, по-моему, сейчас успех всей нашей операции, залог спасения профессора только в том, чтобы как можно дольше Янус был уверен, что все идет для него отлично, он в полной безопасности, и план его осуществится. Только так мы можем достичь своей цели, а иначе…
— Сдаюсь! Сдаюсь! — поднял руки от души рассмеявшийся Ларин, жестом останавливая красноречие Алексея, — ну и навалился же ты на меня. Соображаешь, стало быть, что к чему… — И сразу посерьезнев, Ларин с отцовской теплотой положил свою не по-стариковски сильную руку на плечо Лобова, слегка привлек его к себе и, глядя прямо в удивленные и радостные глаза Лобова, тихо сказал:
— Молодец! Молодец, Алексей Петрович! Так и надо! Всегда умей за своей частной задачей видеть всю операцию в целом, драться за свою точку зрения, если, конечно, уверен в своей правоте, с кем угодно, с любым начальством. — Ларин помолчал и закончил совсем тихо и оттого особенно задушевно: — Ты меня знаешь, Лобов, редко кому такие слова говорю, а тебе, Алексей Петрович, скажу: ты будешь настоящим большевиком-чекистом, таким, каким всегда мечтал видеть чекистов Феликс Дзержинский!
Глубоко взволнованный этой неожиданной, непривычной в устах Ларина и от этого еще более радостной лаской, Лобов молчал. Умолк и Ларин. Он отошел к окну и долго стоял там спиной к Алексею, курил. Наконец, Ларин вновь возвратился на свое место, теперь в его глазах светились привычная сосредоточенность и собранность. Он внимательно взглянул на застывшего, все еще не оправившегося от волнения Алексея, и сказал обычным, чуть суховатым голосом:
— Что же вы встали, Алексей Петрович? Наш разговор еще не окончен. Мы несколько отвлеклись от нашей темы. Итак, кроме совершенно справедливо предлагаемого вами наблюдения за домиком часовщика, какую еще вторую возможность видите вы для того, чтобы поскорее обнаружить Дюкова?
— Думаю, что в этом нам может быть полезен… — Алексей Петрович оборвал фразу на полуслове, взглянул на собеседника, по легкой улыбке, тронувшей его губы, понял, что Ларин тоже думал об этом человеке.
— Он? — спросил Ларин, поднимая лежавшую на столе папку.
— Он, — подтвердил Алексей. — Причем, я думаю, что он нам может быть полезен и в большем.
— Понятно. А не подведет? Дело-то ведь рискованное. Здесь ставка — жизнь.
— Думаю, что не подведет, — начал Лобов. — Я ведь слышал не только что, но и как он говорил. Конечно, человек наломал дров, точно специально сделал все, чтобы испортить себе жизнь. Но основную-то, здоровую советскую основу в своей душе, в образе мыслей, в своих симпатиях и антипатиях он все-таки сохранил. А раз эта основа есть, значит, может человек воскреснуть, подняться на ноги. Так что уверен — не подведет.
Ларин задумчиво постучал пальцами по лежавшей перед ним папке, потом сказал твердо:
— Что же, ваше ручательство, Алексей Петрович, для меня весит много. Попробуйте. Передайте ему от моего имени, что я тоже верю ему и что для него — это самая верная возможность вновь обрести уважение к себе.
Их разговор прервал появившийся в кабинете секретарь. Он положил на стол Ларина еще пахнувшие типографской краской оттиски последней полосы крутогорской газеты. Андрей Савельевич углубился в чтение.
Потом, отодвинув бумагу, поднял глаза на Лобова.
— Мы с вами, Алексей Петрович, говорили, что залогом успеха всей нашей операции, залогом спасения Стогова является полное спокойствие Януса, его уверенность в собственной неуловимости и безопасности. Это позволит ему выйти из тайника, где он сейчас укрылся, проявить активность и этим выдать себя. Это сообщение, — Ларин похлопал рукой по газетной полосе, — должно помочь нам достичь нашей цели. Вот прочтите…
Чем дальше читал Лобов заключенные в черную рамку крайние правые столбцы последней полосы крутогорской газеты, тем все более тревожное и противоречивое чувство овладевало им.
Всем своим существом разведчика Алексей не мог не восхищаться большой смелостью и изобретательностью Ларина, выбившего этим необычным ходом инициативу из рук врага, вынуждавшего его активизироваться и этим обречь себя на провал. Необычность и огромная опасность вражеской операции для нашей страны, для дела мира во всем мире породила и этот совершенно необычный прием борьбы со стороны Ларина. Одним ударом он путал все карты врага.
Но Лобов не мог не думать и о другом. И мысли эти были тревожны. Сколько новых испытаний обрушит это скупое сообщение на Стогова, на Игоря, на всех, кто знал и любил профессора? Выдержат ли они?!
Врожденная и воспитанная годами жизни, работы, годами пребывания в партии прямота не позволила Лобову и сейчас покривить душой перед начальником. Он прямо и точно высказал Ларину все свои сомнения и опасения.
Ларин слушал, не перебивая, молча дымя папиросой. Когда Алексей Петрович умолк, губы Андрея Савельевича на секунду вновь тронула теплая, чуть печальная улыбка, но постепенно на его лице появилось то выражение решимости, собранности и полной подчиненности всех душевных и физических сил единой цели, которое видел у него Лобов в самом начале операции. Сейчас перед Лобовым был не привычный, очень уважаемый и строгий начальник Управления, немолодой и немного склонный к лирике человек, а полководец накануне решающего сражения…
Ларин заговорил негромко, от этого его слова звучали еще более веско:
— Я думал обо всем этом, Алексей Петрович! Согласен с вами, что это очень нелегкое и необычное решение. Но иного, более верно ведущего нас к цели, я, к сожалению, не вижу. Сейчас мы уподобляемся хирургу, который во имя спасения жизни больного обрекает его на страдания, неизбежные при тяжелой операции. Вы опасаетесь за старшего Стогова? Насколько я его знаю — это очень крепкий человек, который не согнется под тяжестью любых испытаний. Конечно, эта неделя будет для него очень нелегкой, но я не думаю, чтобы это продолжалось больше, чем неделю. К тому же мы постараемся в ближайшее время оказать ему кое-какую поддержку. С Игорем Стоговым я побеседую сам. Он разумный человек и все поймет как надо. Как надо, поймут все и те, кто, по вашему выражению, знает и любит профессора. Они простят нам боль, которую мы невольно им доставим этим сообщением. Особенно, после того, как узнают, для чего эго было сделано.
Лобов не нашел, что можно было бы возразить против этой жесткой логики. Ларин твердо заключил:
— Первый этап операции окончен. Мы нащупали виновников похищения Стогова. Теперь мы должны раскрыть планы врага, его силы, раскрыть логово Януса и вынудить его выйти наружу. В этом нам помогут сообщение газеты и намеченное нами мероприятие.
— Булавин? — коротко спросил Лобов.
— Да, — так же коротко ответил Ларин. — И немалую роль может сыграть ваш сегодняшний протеже. А дальше мы начнем самый короткий и самый ответственный этап операции — ликвидацию вражеской группы.
Ваша задача сейчас — правильно проинструктировать вашего протеже. И не позднее завтрашнего вечера — знать местонахождение Дюкова. Все действия вне Крутогорска я беру на себя. Сейчас идите к себе, сделайте нужные распоряжения. И чтобы через час вас в Управлении не было! На шесть часов полный отдых! Ясно?
— Ясно. Есть! — вытянулся Алексей Петрович.
— Ну, то-то же, что ясно, — улыбнулся Ларин, — а я пойду к Игорю.
Когда Андрей Савельевич вошел в палату, в которой все еще лежал начавший быстро поправляться младший Стогов, Игорь и Валентина Георгиевна были так увлечены беседой, что не сразу заметили появление гостя. От наблюдательного, много повидавшего на своем веку Ларина не укрылись ни оживленные лица собеседников, ни тот таинственно заговорщический вид, с каким они рассматривали лежавшую на коленях у Игоря книгу. Не ускользнул от внимания Ларина и стоявший на тумбочке букетик бледно-розовых ландышей в хрупком хрустальном вазончике, едва ли поставленный сюда санитаром…
«А жизнь-то, как всегда, берет свое, — с теплотой подумал Ларин. — Здесь, кажется, беседа совсем не на медицинскую тему. Ну, что же, если так, то, как говорится, совет да любовь».
Валентина Георгиевна, увидев Ларина и мелькнувшие в его глазах лукавые искорки, слегка покраснела и хотела было встать, чтобы доложить о состоянии больного, но Ларин мягким жестом предупредил ее:
— Сидите, сидите, Валентина Георгиевна. Я вижу, что вверенному на ваше попечение больному значительно лучше и вы успешно занимаетесь психотерапией.
— О, доктор делает все, чтобы поставить меня на ноги, — весело подтвердил Игорь и бросил на Валентину Георгиевну благодарный взгляд.
— А подниматься-то, Игорь Михайлович, вам действительно необходимо, — так же весело в тон ему начал Ларин. — Вас ждет стройка термоядерной электростанции, дело, начатое вашим отцом. И знаете, кто будет вашим помощником на монтаже? Ронский!
— Ронский?!
— Да. — Подтвердил Андрей Савельевич. — Не удивляйтесь, Игорь Михайлович, — продолжал он, удобно усаживаясь на свободный стул и по привычке извлекая из портсигара папиросу, но, увидев осуждающий взгляд Валентины Георгиевны, смутился, хмыкнул и спрятал папиросу обратно. Видя, что Игорь по-прежнему в недоумении, Ларин пояснил: — Я уже высказал вам однажды свое предположение, а теперь оно подтвердилось полностью. Ронский действительно честный, хотя и сбившийся с пути человек. Вот вы и поможете ему вернуться на путь истинный. Кроме того, как вам уже известно со слов Михаила Павловича, у Ронского есть интересные мысли по улучшению контрольно-измерительной аппаратуры станции. А ведь это — залог безотказности и безопасности ее работы.
Игорь долго молчал, потом сказал негромко и медленно:
— Я много думал, Андрей Савельевич, над всем, что вы тогда мне говорили. Как дорого я бы дал, чтобы не было того происшествия в сквере. И его не было бы, если бы я послушал вас. Это хорошо, что вы так быстро с ним разобрались и отвели от него подозрения.
— Ну, и я рад, что у вас перекипело, — одобрил Ларин. — Горячность в таких делах плохой советчик.
— А знаете, зачем я к вам зашел, Игорь Михайлович, — сразу помрачнев, продолжал он, — наша операция вступила в решающую фазу. Вот прочтите это. Эго должно нам помочь в самые ближайшие дни найти вашего отца здоровым и невредимым. Поэтому читайте спокойно.
С этими словами Ларин протянул Игорю сложенный вчетверо оттиск газетной полосы с обведенными черной каймой столбцами.
Чуть дрогнувшей рукой Игорь принял лист, первые же прочитанные строки поплыли у него перед глазами:
«В ночь на 22 июня, — с трудом читал Игорь прыгающие буквы, — трагический случай — пожар в собственном доме вырвал из наших рядов талантливого ученого, доктора физико-математических наук, профессора Михаила Павловича Стогова — директора Сибирского комплексного научно-исследовательского института ядерных проблем…»
С сильно бьющимся сердцем, то и дело вытирая выступившие на лбу росинки пота, читал Игорь Стогов изложенное скупым газетным языком перечисление научных заслуг своего отца…
Греясь в неярких, но все еще горячих лучах клонившегося к закату солнца, перечисление научных заслуг Стогова вторично перечитывал и немолодой уже человек в поношенном парусиновом костюме, сидевший в садовой беседке невдалеке от небольшого домика, затерявшегося на одной из каменистых горных вершин в окрестностях Крутогорска.
Был этот человек широк в кости и в плечах, с гладким, почти лишенным морщин, сильно загоревшим лицом, темными волосами, в которых заметно пробивались седые пряди. Маленькие острые глаза из-под мохнатых бровей зорко всматривались во все окружающее.
Размышления его были сосредоточены на газетном сообщении о трагической гибели профессора Стогова. Он старался решить один, главный для него, вопрос: что это — ловкий ход или же правда? Если последнее, то это такая удача, о какой он не смел и мечтать. Чтобы найти ответ на свой вопрос, человек снова и снова перечитывал некролог. Все было на месте — траурная кайма вокруг фамилии профессора, подписи: Крутогорский обком КПСС, Крутогорский филиал Академии Наук СССР. Ниже некролога шло сообщение, что по желанию родственников профессора тело его направлено в Москву, где состоится гражданская панихида и погребение.
«Если это не подвох, — продолжал размышлять человек, — то почему сообщение появилось только сегодня, 26-го июня? 22-го июня оно не могло появиться, 23-го, в понедельник, не было газеты, почему его не напечатали вчера, позавчера? Проверяли, искали виновников… Ворон сообщил, что болтливый водопроводчик рассказывал ему, будто подозрений никаких нет, всеми подтвержден несчастный случай. Да-а, похоже на правду…»
Размышляя, человек просматривал и другие материалы газеты. Его внимание сразу же привлекло сообщение в центре второй полосы: «Академик В. В. Булавин в Крутогорске». В сообщении говорилось, что в Крутогорск прибыл известный ученый-физик академик Виктор Васильевич Булавин. Он примет участие в научной конференции комплексного научно-исследовательского института ядерных проблем в Обручевске. Далее следовал текст беседы академика с корреспондентом газеты. Булавин обстоятельно говорил о новой эре в мировой энергетике, которую открывает недалекий уже пуск экспериментальных термоядерных электростанций.
Прочитав статью, человек даже присвистнул от удовольствия. В сочетании с этим сообщением известие о смерти Стогова весило немало. Если Булавин здесь, значит, русские действительно считают Стогова мертвым. Приезд Булавина невозможно расценивать иначе, как меру, направленную на замену профессора Стогова. Следовательно, все отлично, и он одержал, пожалуй, самую крупную победу во всей своей бурной жизни.
Но кое-что все же следовало еще проверить. И после некоторого размышления, приняв, наконец, решение, человек вышел из беседки и направился к домику. Врожденная, ставшая с годами основной чертой характера осторожность заставила его остановиться на полпути и внимательно осмотреться вокруг.
Домик метеорологической станции, к которому он направился, был расположен на совершенно плоской, поросшей мелколесьем вершине горы. С юга, запада и с севера эта вершина была окружена еще более высокими, совершенно необитаемыми каменистыми кручами с островками горной тайги. С востока, через неширокую просеку, метеостанция соединялась с проходившей почти километром ниже, в долине, автострадой Крутогорск — Обручевск.
Довольно просторный, срубленный из толстых лиственничных бревен домик станции с высоким шестом антенны на крыше казался совсем крохотным на дне этой глубокой каменной чаши. Просека, соединявшая метеостанцию с автострадой, просматривалась с крыльца домика, ни с какой другой стороны подойти к нему было невозможно.
Человек вошел в помещение и через минуту появился обратно, ведя за руль мотоцикл. Тотчас же из соседних дверей вышел еще один человек. Он был одет точно в такой же, как и у первого, парусиновый костюм. На всей его ссутулившейся высокой фигуре лежала печать изношенности, дряхлости. И голос у него был под стать фигуре, старческий, бесцветный, скрипучий.
— Вы уезжаете, Шеф? — проскрипел он, глядя на державшего мотоцикл человека красными, в частых склеротических жилках глазами.
— Да. Мне нужно прогуляться по дороге. Не спускать глаз с Главного, — коротко бросил тот и, легко оттолкнувшись от земли, вскочил в седло, мотоцикл скрылся в просеке.
Выехав на автостраду, мотоциклист сделал по ней километра три в сторону Обручевска и свернул на боковую дорогу. Доехав до маленькой, покрытой пушистыми головками ромашек, полянки, окруженной молоденькими белотелыми березками, мотоциклист выключил двигатель, не сходя с седла, извлек из кармана миниатюрный портсигар, мундштучок и стал задумчиво постукивать мундштучком по замку портсигара.
Внешне все было очень поэтично. Шумящие на предвечернем ветерке березки, шелест одуванчиков и ромашек в высокой траве, чуть обагренные закатными лучами верхушки деревьев, и немолодой одинокий человек в лирической задумчивости машинально постукивающий в такт своим неторопливым думам.
Но этот негромкий стук слушали не только цветы и деревья на безлюдной придорожной полянке. Слушал его представительный черноволосый мужчина в лишенном окон, но ярко освещенном люминесцентными лампами тайнике домика часовщика.
В наушниках звучал безапелляционный приказ: «Чиновник! Немедленно установить судьбу Наводчика, вступить в осторожный контакт, выяснить достоверность некролога. Результаты немедленно. Шеф».
Прослушав радиограмму, радист снял наушники и витиевато выругался. Ему, очевидно, совсем не улыбалось путешествие в город. Но приказ — есть приказ, а тот, кого в личной картотеке разведки миллиардера Гюпона именовали Чиновником, был ревностным служакой.
Поэтому, надев очки, массивная черепаховая оправа которых была снабжена оптическими микроприборами, позволяющими, не поворачивая головы, видеть все, что происходит по сторонам и даже сзади, Чиновник отправился в путь.
Он нажал небольшой пластмассовый рычажок, и стена тайника медленно раздвинулась. Пропустив человека, створки вновь сомкнулись.
Кошачьим чутьем ориентируясь в темноте подземного хода, которым служила примыкавшая к дому пещера, Чиновник уверенно продвигался вперед. Пройдя метров тридцать, он нащупал скрытый в трещинах боковой стены такой же, как и в тайнике, рычажок: на этот раз стена не раздвинулась, но в ней открылась крохотная дверца, в которую с трудом протиснулся Чиновник. Ему пришлось пригнуться: потолок короткого и узкого, теперь уже искусственного подземного хода был очень низким. Еще один поворот рычажка, и скрытые в толще массивного валуна бесшумные электромоторы сдвинули камень с места. Чиновник вышел, наконец, на поверхность земли. Он находился на пустыре, прилегавшем к Садовому переулку, смежному с Таежной улицей.
Солнце уже скрылось за горизонтом, окружающие предметы посерели, расплылись, потеряли четкие очертания. Не заметив ничего тревожного, Чиновник медленно, точно прогуливаясь, направился к видневшейся невдалеке освещенной неоновой лампой будке телефона-автомата.
Пять раз прожужжал диск, набирая номер телевизофона, глухо звякнула монета, послышались длинные вызывные гудки. Как ни был привычен Чиновник к подобным ситуациям, но сейчас даже у него сердце билось короткими частыми толчками. «Я ничем не рискую, — успокаивал он себя. — Даже если возьмут, какие, в сущности, у них могут быть улики? А в крайнем случае…»
Его размышления прервал немного хриплый, видимо, со сна, хорошо знакомый Чиновнику голос. Взглянув для верности еще и на изображение на экранчике аппарата, Чиновник, наконец, сказал:
— Орест Эрастович? Добрый вечер! Неужели не узнаете? Да, да, Владимир Георгиевич Дюков — ваш покорный слуга. Я только что на несколько часов вернулся в Крутогорск. Очень хочется повидаться с вами, поделиться районными впечатлениями. И вы тоже соскучились? Ну и чудесно! Жду вас на веранде ресторана в Парке металлургов. Чтобы через пятнадцать минут вы были там. Жду!
Чиновник энергично опустил на рычаг трубку, поспешно выскочил из будки и осмотрелся. На другой стороне улицы маячил зеленый огонек свободного такси. Одним прыжком Чиновник перемахнул улицу и оказался перед машиной. Еще через десять минут он уже сидел за столиком на веранде летнего ресторана в Парке металлургов.
Ресторан был почти пуст, лишь за двумя крайними левыми столиками восседала шумная компания молодых людей, не обращавших на Чиновника ни малейшего внимания. «Кажется, место я выбрал удачно», — мелькнула у него мысль.
В это время у входа на веранду появился Ронский. Орест Эрастович был одет с той тщательностью и заботливостью о своей внешности, которая всегда его отличала. Но вместе с тем во всем облике Ронского появилось и нечто иное, чего совершенно не было три дня назад. В походке, в лице, во взгляде живых черных глаз, даже в привычной улыбке, теперь сквозила сосредоточенность и, пожалуй, строгость.
Приветливо поднявшись, Дюков шутливо отчитал Ореста Эрастовича:
— Ай, ай, батенька, нехорошо, нехорошо! Запоздали почти на пять минут. Нет, нет! Никаких оправданий! — замахал он руками на пытавшегося было возразить Ронского. — Сначала выпьем, а потом и поговорим.
Они наполнили рюмки, звонко соединили их в воздухе над столом, выпили. Заедая порцию коньяку ломтиками просахаренного лимона, Ронский первым нарушил молчание:
— Вы, наверное, и не подозреваете, дорогой Владимир Георгиевич, что бражничаете с человеком, едва не обвиненным в тяжелом уголовном преступлении.
— Помилуйте, Орест Эрастович, что за нелепые шутки?! — как только мог громко и естественно расхохотался Дюков.
— К сожалению, это не шутки, а грустная реальность, — печально проговорил Ронский. — Мне было предъявлено обвинение в умышленном нанесении тяжких телесных повреждений сыну профессора Стогова, Игорю Михайловичу Стогову. К счастью, пока все обошлось. Но с институтом пришлось расстаться. Не знаю, что бы я делал, если бы не академик Булавин, который помнит меня еще по аспирантуре. Он пригласил меня войти в монтажную группу на стройке термоядерной станции. Вы о ней, верно, слышали? В районе Обручевска. Понятно, академику нелегко было добиться приема на работу человека с такой репутацией, как у меня, но с ним здесь очень считаются. Сейчас, после гибели профессора Стогова, на стройку, чтобы как-то восполнить его отсутствие, стягивают все наличные силы физиков в городе…
— Позвольте, позвольте, — нетерпеливо перебил Ронского все более заинтересовывавшийся его рассказом Дюков, — если бы мы с вами выпили не по одной рюмке, я, простите за резкость, воспринял бы ваши слова, как болтовню. Какие повреждения, да еще тяжкие, нанесли вы Игорю Стогову? Когда и от чего погиб профессор, которого мы в субботу вечером видели в добром здравии? Кто такой Булавин? Что это за, как вы ее там называете на вашем научном жаргоне, станция?
Они выпили еще, и Ронский начал рассказывать обо всем, что произошло за последние три дня. Из его рассказа искусно разыгрывавший негодование и сочувствие Дюков узнал, что профессор Стогов стал жертвой несчастного случая, труп профессора настолько обезображен, что даже решили не открывать к нему доступа для прощания, а по просьбе родственников тело прямо направили в Москву. Обезумевший от горя Игорь напал на Ронского, которого считал виновником гибели профессора, и Орест Эрастович, защищаясь, вынужден был ударить младшего Стогова ногой в живот.
Много и других, очень интересных и важных для себя сведений извлек Дюков из рассказа словоохотливого Ронского.
Новые приятели, еще больше понравившиеся один другому, прежде чем расстаться у ворот парка, долго жали друг другу руки.
Пока Чиновник добрался до своего убежища, он дважды сменил такси! Шофер одной из машин слышал и видел, как его подвыпивший пассажир, прежде чем закурить, задумался и, должно быть, машинально постукивал мундштучком по крышке портсигара…
Принявший сообщение человек в домике метеорологической станции был весьма доволен его содержанием.
Человек сидел в просторной комнате, украшенной развешанными по стенам ветвистыми оленьими рогами и разостланными по полу медвежьими шкурами. Стоявшая на широком письменном столе лампа бросала яркий свет на небольшой листок бумаги с текстом только что расшифрованного послания: «Наводчик по ходатайству Булавина включен в монтажную группу на стройке. Все твердо убеждены в гибели Стогова. Наводчик может быть крайне полезен. Чиновник».
Человек еще раз внимательно перечитал сообщение, удовлетворенно хмыкнул и несколько раз нетерпеливо стукнул карандашом по стоявшему на столе тонкому стакану.
На легкий звон в дверях комнаты тотчас же появился старик с красными склеротическими глазами.
— Я слушаю вас, Шеф, — проговорил он с порога.
— Есть добрые вести, Кондор. Мне везет, как никогда.
— Я рад этому, Шеф — все так же тускло и бесстрастно произнес Кондор.
— Еще неделя, в крайнем случае — две, и я стану самым известным, самым уважаемым лицом в цивилизованном мире.
— Я не сомневаюсь в этом, Шеф, — с прежней бесстрастностью заверил Кондор.
Шеф пристально взглянул в лицо своего собеседника.
— Вы начали чертовски быстро дряхлеть, Кондор, — отметил он. — Мне это не нравится.
Кондор, вся фигура которого резко контрастировала с хищной и сильной птицей, имя которой он носил, лишь печально склонил голову.
— Ладно, сейчас не стоит об этом, — уже мягче сказал Шеф. — У вас еще будет время для отдыха, Кондор. А теперь давайте сюда это местное диво. Настало время беседы с ним.
Кондор молча вышел, и вскоре впустил в комнату невысокого пожилого человека. От его крепкой коренастой фигуры веяло неубавленной возрастом силой. Должно быть из-за этого, его сильные, с широкими костистыми запястьями руки были скованы тонкой, но очень прочной цепочкой. Одет он был в черный вечерний костюм, белую сорочку, темный галстук. Все это сейчас было помято, посерело от пыли и запачкано пятнами извести.
Пленника давно держали в темноте, поэтому, войдя в ярко освещенную комнату, он долго болезненно щурился и часто опускал тяжелые веки.
Закинув ногу на ногу так, что открылись пестрые носки, небрежно откинувшись на спинку стула. Шеф внимательно наблюдал за своим пленником. «Так вот он какой этот «широко известный», «талантливый» и как там еще… — лениво думал Шеф. — Во всяком случае, не очень силен, да и не из видных… Но Грэгс обещал за него миллион монет. Что же, ему виднее…»
Решив, что пленник уже проникся к его особе должным трепетом, Шеф, наконец, прервал молчание.
— Что же вы остановились там, господин Стогов? Прежде всего — добрый вечер! И прошу вас поближе к столу. Садитесь, курите, если угодно.
Профессор Стогов, не отвечая, молча прошел к столу, устало опустился на предложенный стул и, глядя в лицо собеседника колючими, точно жалящими из-под густых бровей глазами, которые загорались искрами с трудом сдерживаемого гнева, хриплым голосом спросил:
— Кто вы такой? Где я нахожусь? И что все это значит?
Шеф выдержал паузу и, чуть позируя, ответил:
— Вы спрашиваете, господин профессор, кто я такой. У меня было так много имен, что я давно уже позабыл настоящее. В этом домике меня называют Шеф. Где вы находитесь? На острове Свободного мира в русском коммунистическом море, в месте, достаточно надежном, чтобы не допустить вашего побега из него, и достаточно защищенном, чтобы отразить любое нападение, если бы оно было предпринято с целью освободить вас. Что все это значит? Только то, что из этого весьма надежного места вы в моем обществе направитесь в место, еще более надежное, где для ваших талантов и познаний найдется более достойное, чем до сих пор, применение.
— Вот на это вы надеетесь совершенно напрасно, — резко бросил Стогов, но Шеф жестом остановил его:
— Не спешите с декларациями, господин профессор, и запомните на будущее, что в этом доме говорю только я, спрашиваю тоже только я. Все остальные могут это делать лишь с моего разрешения.
Стогов молчал, с явным любопытством разглядывая своего собеседника Не уловив иронических искорок в глазах профессора и истолковав его молчание, как признак подавленности, Шеф, все так же позируя, медленно вместе с кольцами табачного дыма цедя слова из полуоткрытых губ, начал:
— Прошу, господин профессор, принять мои извинения за не совсем вежливое обращение с вами моего человека при транспортировке вас в мою резиденцию. Прошу вас также принять мои уверения, что впредь с вами ничего подобного не произойдет.
При этих словах Шефа Стогова сразу всколыхнула ярость…
Вновь воскресло в памяти воспоминание, которое жгло его мозг долгие часы в совершенно темном подвале… Когда это было? Ах, да, в субботу вечером. Сейчас Стогов не знал, сколько дней и ночей прошло с того вечера. Границы суток стер мрак сырого подвала, в котором Михаил Павлович очнулся с цепочкой на руках, прикованный толстой цепью к стене.
Но что предшествовало этому? Ронский сообщил, что художник Дюков хочет передать ему письмо и вести от Ирэн. Он встретился с этим художником. Терпеливо, хотя сердце и предсказывало что-то недоброе, слушал сбивчивый, путанный рассказ этого холеного, все время улыбавшегося человека. Вдруг под окном дома раздался протяжный вой автомобильной сирены. И в то же мгновение художник вскочил и с силой прижал к его лицу что-то холодное, липкое, остро и дурманяще пахнувшее.
Потом было возвращение к жизни в этом темном подвале, редкие визиты молчаливого старика, которого он принял за глухонемого. Старик приносил ему еду, светил, пока он ел, слабым синим фонариком, собрав чашки, уходил. Стучала тяжелая, окованная металлом дверь, и снова начинался этот непроходящий кошмар тишины и темноты…
Но воспоминаниям предаваться было некогда. Шеф излагал, видимо, свое философское кредо. Стогов стал прислушиваться.
— Человеческие отношения, — неторопливо разглагольствовал Шеф, — всегда и везде строились на страхе слабых перед сильными, реже — на преклонении фанатиков, уверовавших в некую истину, перед всякого рода мудрецами, пророками, ясновидцами и прочими спасителями человеческого рода. Однако на смену одним религиям и учениям приходили другие, слава пророков и мудрецов таяла, умирала. Но во все времена, среди всех племен жила и живет непреходящая, бессмертная слава потрясателей вселенной. Кому, кроме немногих ученых чудаков, известны сейчас имена Эпикуров и Демокритов, зато каждый школьник знает и чтит имена Атиллы и Чингисхана. Они вселили ужас в сердца современников. Этот ужас отраженным светом горит в сердцах потомков.
Шеф сделал паузу, посмотрел на строго глядевшего на него Стогова и, вновь истолковав его молчание как признак подавленности, продолжал даже с некоторым ораторским пылом:
— Страх, трепет слабых перед сильными — это перпетуум-мобиле человеческого прогресса. Они всегда внушались только силой и беспощадностью.
Всемогущее провидение наделило вас, господин профессор, знаниями и властью над силами, перед которыми меркнут, тускнеют все силы человеческого могущества — от меча до атомной бомбы. Ныне в вашей власти сделать землю такой, какой вам хочется ее видеть. Так обретите же себя! Явите людям свое могущество над ними, и они преклонятся перед вами. Считайте меня вестником вашей судьбы. Я открою вам путь к безграничной, божественной власти!
В первую минуту Стогову стало жутко, именно до боли жутко от этого ничем не прикрытого, чудовищно обнаженного культа силы и разрушения. Он впервые сталкивался со столь открытым цинизмом. На своем веку он повидал немало субъектов, подобных сидевшему сейчас перед ним. В те дни, когда Михаил Павлович был экспертом советской делегации на конференции по запрещению ядерного оружия, эти господа произносили немало речей о страхе перед силой как факторе человеческого прогресса. Но там, на дипломатической трибуне, кровавая сущность их философии хоть прикрывалась, маскировалась внешне невинными фразами. Сейчас его незваный собеседник прямо и открыто повторял одно: разрушать!
Хотелось вскочить, вцепиться в горло этого философствующего негодяя. Но нужно было понять его конкретные планы. И Стогов овладел собой. Ничто, ни один мускул на его лице не выдал в этот миг врагу клокотавшие в нем чувства. Он даже сам удивился, как просто и естественно прозвучали его слова:
— Что же, конкретно, вам угодно от меня в обмен за столь блестящую перспективу?
И снова Шеф со всей его многолетней профессиональной интуицией разведчика не разгадал ни истинного настроения, ни истинного смысла вопроса Стогова, который, затаив дыхание, сжавшись, ожидал ответа. Ответ должен был приоткрыть завесу над замыслом врага, и он прозвучал так, как хотел того профессор.
— О, совсем немного, друг мой, — весело, почти фамильярно пояснил Шеф. — Для начала нам нужна принципиальная схема этого вашего детища — ТЯЭС или как там вы ее называете. Это требуется нам для того, чтобы с вашей, конечно, помощью внести в эту схему некоторые легкие коррективы и устроить грандиознейший фейерверк в честь вашего вступления на путь властителей мира. Кстати, в связи с суматохой по случаю этого фейерверка мы с вами успеем уйти в то безопасное место, о котором я вам уже говорил, или, выражаясь языком ваших русских гангстеров, — «тихо смыться».
Шеф расхохотался, весьма довольный своей остротой. Наступила давящая тишина.
Чуть откинувшись на спинку стула, Стогов молчал. Сложные чувства роились в его душе. Несколько слов, легко, с полуулыбкой на губах произнесенных небрежно сидевшим напротив человеком, глубоко потрясли профессора.
Стогов теперь ясно видел, чего хочет враг. Под угрозой разрушения было самое любимое его, Стогова, детище, цель и мечта всей его жизни.
Никто лучше Михаила Павловича не знал исполинской мощи горящей в солнцелитовом реакторе плазмы из дейтерия и трития. Эта фантастическая мощь, зажатая в тесные рамки реактора, строго контролируемая и направляемая людьми, могла стать и уже становилась источником величайшего блага для всего человечества. Она несла людям огромное количество тепла и света, она сулила изобилие и радость миллионам. Свое Земное, зажженное человеческими руками Солнце, зажженное там, где оно было нужнее всего: в царстве льдов и снегов — великая сила, преображающая лик Земли!.. Что могло быть выше, прекраснее этой цели?!
Но Стогов, как никто другой, знал и поистине страшную силу своего детища. Эта же энергия, освобожденная в мгновенном взрыве, разметавшая корпус реактора… Это выпущенный из бутылки злой джин, неумолимый в слепом разрушении. Реактор термоядерной электростанции — это многие тысячи собранных воедино водородных бомб.
Стогов мысленно как бы увидел шумные, обсаженные молодыми деревцами улицы Крутогорска и Обручевска. И вдруг вспомнился совсем случайный давно забытый эпизод.
Профессор спускался по широким ступеням институтского крыльца, направляясь к машине. Вдруг путь ему преградило крохотное звонкоголосое существо — мальчик лет шести с выбившимися из-под панамы выгоревшими на солнце волосенками, раскрасневшимся лицом, очень озабоченными, плутовскими темными глазами и облупившимся, не совсем сухим носом. Вся его одежда состояла из трусиков и сандалий, так что были видны и свежесбитые коленки и остренькие уже покрытые загаром ключицы.
Он встал на пути Стогова и, очень серьезно глядя на него снизу вверх, озабоченно спросил:
— Дядя, а вы не знаете случайно, сколько сейчас времени? — Сдерживая улыбку. Стогов взглянул на часы и очень серьезно, в тон вопросу ответил:
— Случайно знаю. Без пятнадцати четыре.
Мальчик хотел было повернуться, чтобы убежать по своему, видимо, очень срочному делу, но его внимание привлек небольшой, сверкавший безукоризненной шлифовкой цилиндрик из солнцелита в руках Михаила Павловича. Мальчик, как завороженный, глядел на его зеркальную поверхность, казалось, вобравшую в себя все сияние солнца.
— Дядя, — не выдержал мальчик, — а он из стекла? А зачем он, дядя?
— Нет, он не из стекла, малыш, — положив на голову ребенка большую, сильную руку, серьезно, как равному, пояснил Стогов. — Он из солнышка, — обрадовался профессор неожиданно найденному точному определению.
— Из солнышка?! — изумился малыш. — Так солнышко же вон где — на небе. — Мальчик вскинул вверх загорелую ручонку и покровительственно добавил: — Ох, и смешной же вы, дядя!
— Нет, не смешной, — снова очень серьезно начал объяснять Стогов. — Мы наполним этот цилиндрик особым паром из воды и не из обычной, а из тяжелой, подожжем этот пар очень сильным электрическим током, и этот цилиндрик станет кусочком солнышка.
— Подожжете воду? — опять изумился мальчик.
— Подожжем.
— И это солнышко можно будет потрогать?
— Потрогать? Не думаю, — рассмеялся Стогов. — Ручку обожжешь. А вот увидеть? Увидеть можно будет. И я тебе обязательно покажу его…
…Он сказал мальчику со сбитыми коленками, облупившимся носиком и удивленно доверчивыми глазами, что покажет ему сошедшее на Землю Солнце… А теперь над этой вихрастой головой в панамке нависла страшная смерть в огне и шквале грозных стихий, которые призывает его выпустить на людей сидящий напротив орангутанг.
При мысли об этом Стогову стало так невыносимо больно, что он едва сдержал стон. Но тут же на смену боли и ужасу пришла мысль, которая наполнила все его существо необыкновенной радостью. «Если этот троглодит в пиджаке зовет на помощь меня, предлагает с моей помощью устроить, как он выражается, фейерверк, следовательно, там, на стройке, у него нет надежных и компетентных людей, следовательно, первое в истории советское Земное Солнце будет зажжено!
— Что же вы молчите, господин профессор? — нарушил, наконец, гнетущую тишину Шеф.
— Вы делали исторические экскурсы, — сдержанно начал Стогов, — и ссылками на антиков пытались вновь воскресить давно скомпрометировавший себя тезис о превосходстве силы над знанием и трудолюбием. Не стану вступать с вами в спор по существу. Это долго и, судя по всему, бесполезно. Чтобы раз и навсегда покончить с этой темой, скажу вам: русским я родился, русским, советским вырос, русским, советским и помру.
— Но вы уже мертвы, Стогов, — издевательски расхохотался Шеф. — Ваши друзья уже погребли вас. — И он протянул профессору аккуратно сложенную газету.
С трудом сдержав едва не сорвавшийся с губ крик, прочел Стогов сообщение в траурной рамке. Ему стало страшно, впервые за всю шестидесятилетнюю жизнь. Тревожные вопросы зароились, сменяя друг друга: «Что они, сделали с моим домом? Чей труп подсунули вместо меня? И, видно, ловко подсунули… Ведь наши поверили… в мою смерть, в небытие… Значит, искать не будут? Все кончено… Неужели нет никакого выхода?…»
Он на секунду закрыл глаза. Мгновенно, точно кадры фильма промелькнули в сознании вехи его большого пути… Первые реакторы, гигантские ускорители, световой пунктир частиц на фотопленке. Сибирь. Рубичев. Пик Незримый. Стогнин. Осколок Солнца в солнцелитовом сосуде. Лесное приволье в подземелье.
И с неожиданным для себя спокойствием он подвел итог: «Что ж, если даже и смерть — жил не зря». И сразу встали в памяти дорогие лица: Игорь, Булавин, Ирэн, Грибанов, Тихонов. Они пойдут дальше. Но все-таки, как хочется быть рядом с ними, а не погибнуть в этой крысиной норе… Стало невыносимо больно от сознания своего бессилия, и вдруг робко затеплилась надежда: «А может, знают наши? И так надо. Может, иначе они не могли?»
Молча возвратил он газету, так же молча слушал перемежаемые ругательствами угрозы сразу сбросившего всю респектабельность Шефа. Угрозы в адрес самого Стогова, обещание расправиться с Игорем, с Ирэн и с ее сыном.
Стогов слушал, словно окаменев. Сейчас не было у него ни сына, ни трудной любви к далекой женщине, ни их никогда не виденного им мальчика. Он знал и помнил только одно — его молчание может помешать врагу погасить созданное советскими людьми Земное Солнце. И Стогов молчал.
Не выдержал он лишь тогда, когда Шеф заявил, что на пуск станции прибыл Булавин и что даже славы строителя не выпадет на долю мертвого Стогова.
— Вот и отлично! — радостно встрепенулся Стогов. — Если здесь Виктор Васильевич, значит станция непременно будет пущена.
— Но завтра Булавин будет здесь, в одной норе с вами, — закричал охваченный новой идеей Шеф. — И вы станете сговорчивее…
Не сдерживаясь более и даже не думая о последствиях, Стогов, потрясая скованными руками, молча ринулся на своего палача…
Уже пятый день Виктор Васильевич Булавин жил в Обручевске. Менее года прошло с последнего визита академика в эти места. Но сейчас он не узнавал ни Крутогорска, ни Обручевска.
Еще в прошлый свой приезд в Сибирь Булавин заметил какой-то особый, свойственный только жителям этих действительно сказочно богатых и сказочно быстро развивавшихся районов горячий патриотизм, фанатическую любовь ко всему местному, сибирскому.
По словам местных жителей — новоселов, ставших старожилами, — все здесь было самое лучшее в стране, если не во всем мире. И недра самые богатые, и города самые красивые, и даже климат — если не самый лучший, то уж, во всяком случае, самый здоровый.
Булавин терпеливо слушал эти восторженные излияния, порою мягко подтрунивал над ними, но в то же время и сам чувствовал, как постепенно переполняется таким же радостным энтузиазмом.
Он много ездил и по своей земле и по дальним странам. Он дышал туманной сыростью Лондона и бензиновой гарью Нью-Йорка, видел ледники Гималаев и слышал волнующий шум раковин, поднятых со дна Яванского моря. Но и этот много повидавший человек не мог не восхищаться суровой красотой сибирского Крутогорья. Синие мохнатые шапки гор с белевшей кое-где песцовой опушкой вечных снегов, ожерелья огней далеких рудников на склонах, разлитый в воздухе смолистый настой тайги и светлые корпуса могучих комбинатов. Такой увидел и такой полюбил Сибирь академик Булавин.
Но в этот свой приезд, может быть, меньше, чем обычно, замечал он редкостные сибирские контрасты, когда в одном городе соседствует, дополняя друг друга, таежная дубрава и заводской цех, снеговая неприступная гора и строительная площадка у ее подножья.
Нет, не красоты обновленного людьми древнего края и даже не его фантастическое завтра занимали в этот приезд думы Булавина. С мыслью о Стогове мчался он сюда, мыслью о Стогове жил все эти дни. Она не покидала его ни в институтском конференц-зале, ни в номере гостиницы.
Не в первый раз наезжал академик в Крутогорск и в официальных отчетах, и в личных письмах Стогов регулярно информировал его о ходе совместно намеченных экспериментов. Булавин отлично знал и их общее направление, и их размах, но все же многое из того, что он здесь увидел, явилось для него приятной неожиданностью.
То, что в отчетах или письмах Стогова излагалось порой несколькими короткими, сухими фразами, при непосредственном знакомстве поражало глубиной научного замысла, широтой и смелостью мысли. Везде, во всем ощущалось как бы незримое присутствие Стогова.
Своеобразные энергетические комбинаты-рудники, вонзившие свои щупальца в недра пика Великой Мечты и в бурливые струи озера Кипящего, завершающийся монтаж главного реактора, уже действующий «небольшой» реактор, скрытый в толщах скал Кряжа Подлунного, обширное подземное царство растений, прозаично именуемое полевой секцией № 1, - все это и многое другое вокруг было согрето теплом золотой стоговской мысли, все это хранило живую память о нем.
Вечером пятого дня пребывания в Обручевске Булавин, глубоко взволнованный и переполненный впечатлениями от всего увиденного, отбросив обычную сдержанность, восторженно говорил широко шагавшему по кабинету Грибанову:
— Понимаете, Петр Федорович, я далеко не сторонний человек во всех этих экспериментах, но и я воспринимаю все увиденное здесь, как подлинное чудо.
Хитровато улыбавшийся Грибанов хотел было сделать какое-то замечание, но Булавин жестом остановил его и продолжал:
— Как вам известно, Петр Федорович, я был осведомлен о том, что Михаил Павлович расширил сферу экспериментов, был осведомлен об основных направлениях и целях этих экспериментов, но такого размаха, таких масштабов природотворчества, именно природотворчества, я, признаться, не рисовал себе даже в самых смелых мечтах.
— Природотворчество! — воскликнул Грибанов. — Вы очень удачно сформулировали этот процесс, Виктор Васильевич. Это именно — природотворчество. Этим словом вы отлично выразили основную мысль Михаила Павловича. И я верю, что Михаил Павлович скоро вернется в нашу семью и осуществит многие из своих дерзновенных замыслов.
Грибанов, взволнованный, несколько раз прошелся по кабинету, потом, как бы спохватившись, взглянул на часы и с чуть виноватой улыбкой произнес:
— Однако, дорогой Виктор Васильевич, мы отвлеклись, а время не ждет. Андрей Савельевич Ларин просил вас еще раз обстоятельно побеседовать с известным вам человеком. Он ждет вас в зоне тайги нашей полевой секции. Так что прошу в наш лифт. — И Грибанов гостеприимно распахнул перед академиком дверцы чудесного лифта.
Когда, спустя часа три после этого, академик Булавин вышел из кабины лифта обратно, Грибанова в кабинете уже не было. Поэтому никто не обратил внимания на некоторые, малозаметные, правда, изменения в облике Виктора Васильевича.
Академик стал как бы несколько шире в плечах и держался чуть прямее, чем обычно; глубже, четче стали характерные для него вертикальные линии на лбу между бровями и в уголках твердо сжатых губ. Впрочем, даже, если бы Грибанов и был в кабинете, он едва ли обратил бы внимание на эти частности. Мало ли какие изменения в настроении, а в связи с этим и во всем облике академика могли произойти при новом посещении замечательного детища Стогова, которым он не уставал восхищаться.
Дружески кивнув на прощание секретарю Грибанова, Булавин прошел через приемную, миновал уже опустевшие в этот час институтские коридоры и, выйдя на улицу, неторопливым шагом направился к себе в гостиницу.
В вестибюле он в обычной своей лаконичной и чуть суховатой манере сообщил дежурному администратору:
— Сегодня в ночь я, вероятно, выеду на рудники. Попрошу вас приготовить мои документы и прислать в номер счет.
Войдя к себе в номер, академик принял душ и прилег отдохнуть. Легкая дремота, в которой около часа пребывал Булавин, была прервана резким телефонным звонком. Подняв трубку, академик услыхал голос портье:
— Товарищ Булавин, вас спрашивают из обкома партии.
— Просите, — коротко бросил Булавин.
Академик едва успел сменить пижаму на свой обычный костюм, как раздался вежливый стук в дверь. На пороге стоял немного располневший средних лет мужчина с выхоленным лицом и темными глазами под толстыми стеклами очков.
— Семен Петрович Жуков — из Крутогорского обкома, — отрекомендовался он и пояснил цель своего визита. — Вас срочно просит к себе товарищ Брянцев. Машина — у подъезда.
На какую-то долю секунды в глазах академика, видимо, в ответ на позабавившую его мысль, мелькнули озорные, лукавые искорки. Но они тотчас же погасли, и он коротко ответил;
— Готов, товарищ Жуков, выехать с вами немедленно.
Спустившись в вестибюль, академик получил у портье документы, расплатился за номер и, предупредив дежурного, что прямо из Крутогорска выедет на рудники, но номер остается за ним, направился к выходу.
Академик не заметил или же не хотел заметить, какое удовольствие при этом появилось во взгляде Жукова.
Ехали молча. Покачиваясь на сиденьи, Булавин краешком глаза все время присматривался к своему соседу. Жуков сидел с непроницаемым видом и, казалось, был целиком поглощен наблюдением за приборами управления.
За всю дорогу Булавин, видимо, отвечая своим мыслям, вполголоса произнес только одну фразу:
— Ах, как жаль Стогова.
— Да, погиб бедняга так нелепо. Такая трагедия! — Оживился Жуков.
Но академик, не продолжая разговора, только угрюмо кивнул в ответ головой.
Снова воцарилось молчание. Подмигивая фарами, с шуршанием проносились мимо встречные машины, глухо шумела черная стена деревьев вдоль дороги. «Стрела» неслась в направлении Крутогорска.
И вдруг, примерно на полпути до Крутогорска, произошло что-то непонятное. Мчавшаяся на предельной скорости машина неожиданно на полном ходу свернула в еле различимую в стене леса темную просеку.
В ту же секунду, рывком обернувшийся к Булавину Жуков прижал к его лицу что-то холодное и липкое. Резко откачнувшийся назад академик почувствовал, что проваливается в какую-то темную бездну. Когда он пришел в себя, то ощутил, что на его лицо надета плотная светонепроницаемая маска, а запястья сжимают металлические браслеты наручников.
Примерно через минуту его сознание прояснилось, и он даже попытался подняться.
— Сидеть! — прохрипел над ухом Жуков. В бок Булавина уперся холодный ствол пистолета. И ослепленному маской человеку со скованными руками пришлось подчиниться.
Прошло еще минут пятнадцать. Наконец бешено прыгавшая по ухабистой просеке машина остановилась. Жуков распахнул дверцу, словно железным кольцом стиснул пальцами плечо Булавина и, как слепого, повел его вперед.
Булавин ощутил под ногами ступени высокого крыльца.
— Осторожней, порог! — буркнул Жуков.
Булавин инстинктивно поднял ногу. Еще через минуту скрипнула дверь, голос Жукова произнес, обращаясь к кому-то невидимому для Булавина:
— Академик Булавин доставлен по вашему приказанию, Шеф.
— Отлично, Чиновник. А теперь немедленно уезжайте отсюда. И без моего приказания ни шагу с базы.
— Слушаюсь, Шеф, — вкрадчиво ответил голос Жукова.
Вновь скрипнула дверь. «Так, следовательно, моего похитителя называют в этом доме Чиновником, — отметил про себя Булавин. — «Интересно, как выглядит этот Шеф?»
Словно прочитав мысли Булавина, в помещении вновь зарокотал бас:
— Откройте ему лицо, Кондор. А наручники пока оставьте, проверим его характер.
«Говорит обо мне как о покойнике», — с возмущением подумал Булавин.
Чьи-то холодные и очень длинные пальцы легкими скользящими движениями сняли с его лица светонепроницаемую повязку. На секунду зажмурившись от яркого света наведенной прямо в глаза лампы, Булавин с интересом оглядел просторную, устланную шкурами и увешанную оленьими рогами и охотничьими доспехами комнату. У широкого стола, которым исчерпывалась вся меблировка помещения, спиной к свету сидел широкоплечий, плотный человек. Лицо его оставалось в тени, но Булавин сумел все же заметить рубленые линии подбородка и губ, густые мохнатые брови и такие же густые, очень темные волосы.
Незнакомец с насмешкой и в то же время с откровенным любопытством смотрел на молча стоявшего у порога Булавина, который с неменьшим интересом вглядывался в хозяина этой охотничьей комнаты.
Наконец, удовлетворившись осмотром нового пленника, Шеф, видимо, решил дать ему почувствовать всю полноту своей над ним власти.
— Кондор, — негромко, но безапелляционно скомандовал Шеф, — поинтересуйтесь содержимым карманов нашего гостя.
Только сейчас Булавин заметил стоявшего в самом затемненном углу комнаты, словно притаившегося там, сухощавого, чуть сутулого старика. Старик бесшумно приблизился к Булавину и вкрадчивым, но точно рассчитанным профессиональным движением распахнул его пиджак.
Заметив негодующий жест академика, Шеф, по-прежнему сидевший у стола, выразительно подкинул на ладони массивный пистолет.
И пленнику со скованными руками снова пришлось уступить грубой, безжалостной силе. Через несколько минут документы Булавина, две его авторучки, деньги, расческа, даже носовой платок лежали на столе перед Шефом.
Шеф внимательно просмотрел документы Булавина, удовлетворенно хмыкнул и занялся обследованием других извлеченных из его кармана предметов. Когда очередь дошла до совершенно одинаковых внешне массивных авторучек, по лицу академика скользнула тревожная тень. Шеф снял с перьев колпачки, несколько раз небрежно прочертил по листу бумаги. Одна волнистая линия была голубого, другая красного цвета. Убедившись, что авторучки не таят в себе никакого подвоха, Шеф равнодушно отложил их в сторону и, наконец, с прежней полуиронической улыбкой обратился к Булавину:
— Добрый вечер, академик. Рад встрече с вами на этом островке свободного мира в коммунистическом царстве.
— Кто вы? Где я нахожусь, и что все это значит? — не отвечая на приветствие, быстро произнес академик, не ведая о том, что почти дословно повторяет прозвучавшие в этой комнате сутки назад вопросы Стогова.
Собеседник Булавина самодовольно усмехнулся над этим совпадением и, слегка играя голосом, заверил академика в том, что он находится в надежном, недоступном для советских властей месте, что всякая попытка освободить его будет безрезультатной, и предложил Булавину, в обмен на его доставку в одну из западных стран и почетное место там, приготовить небольшой сюрприз в момент пуска термоядерной электростанции.
Вероятно, в связи с поздним часом, на этот раз Шеф не развивал, как в разговоре со Стоговым, своих сокровенных мыслей, и речь его носила сугубо деловой характер.
Академик долго, угрюмо молчал, собираясь с мыслями. Но, трезво оценив обстановку, убедившись, что соотношение сил в этой комнате сложилось явно не в его пользу, он решил затянуть время для окончательного ответа и попытался еще раз уточнить некоторые детали:
— Прикажете понимать вас в том смысле, — начал Булавин, — что, в ответ на ваше предложение возглавить один из крупных западных ядерных институтов, я должен помочь вам взорвать термоядерный реактор, который сооружается в этом районе?
— Совершенно верно, — спокойно подтвердил Шеф.
— А вы отдаете себе отчет в последствиях такого взрыва? Известно вам, что мощность реактора эквивалентна мощности многих тысяч водородных бомб? Представляете вы себе, во что, в какую лишенную всего живого, обугленную пустыню превратится территория в сотни тысяч квадратных километров, на которой живут ныне миллионы людей? — сыпал Булавин частыми, рывками, как выстрелы, вопросами.
— Известно, — по-прежнему спокойно усмехнулся Шеф. — Но мы-то в это время будем далеко. Учтено также и то, что ваш переезд на Запад обезглавит русских ядерных физиков, и они не смогут конкурировать с наукой Запада.
Булавин видел на своем веку немало, на всю жизнь врезались в память воспоминания военных лет, но подобный цинизм он встречал впервые.
— Негодяй! — рывком поднялся с места Булавин.
В ту же секунду в руках Шефа и в руках Кондора блеснула вороненая сталь пистолетов.
— Спокойно, — почти прохрипел Шеф. — Сидеть! — И чеканя слова, медленно процедил сквозь зубы: — Второе такое слово будет вашим последним в жизни словом, Булавин!
Но охваченный яростью Булавин точно не слышал этого грозного предостережения.
— Негодяй! — повторил он. — Теперь я знаю — это вы убили профессора Стогова. Можете убить и меня, но…
— Спокойно! — захлебнулся Шеф. И вдруг, мгновенно надумав что-то, закончил неожиданно спокойно: — Сейчас вы встретитесь с привидением и тогда заговорите по-другому. Кондор! — Буркнул он старику, не проронившему за все время ни единого слова, — приволоките сюда того упрямца! Пусть друзья повстречаются. Впрочем, нет, — тут же передумал он. — Личной встречи не надо, хватит с них и свидания через стекло двери.
Спустя несколько минут, у наполовину застекленной боковой двери, ведущей во внутреннее помещение, появилось лицо Стогова. Из-за его плеча выглядывал Кондор. Минувшие сутки не прошли для Михаила Павловича бесследно. Еще заметнее стала седина в спутанных волосах и в бородке, посерело, осунулось лицо. Пиджак в нескольких местах был разорван, в дополнение к наручникам теперь на Стогова были надеты еще и тяжелые ножные кандалы.
Широко раскрытыми, остановившимися от гнева и неожиданности глазами глядел Булавин на посеревшее, в свежих ссадинах лицо профессора.
— Михаил Павлович! — наконец не выдержал он и бросился к дверям, — вы живы?
— Назад! — загремел бас Шефа.
— Виктор Васильевич! Старина! — срывающимся голосом выкрикнул профессор.
— Ладно! Довольно! — резко прервал их Шеф и обернулся к Стогову: — Теперь вы видите, что я своих слов на ветер не бросаю. Во всяком случае, я сдержал свое обещание: ровно через сутки доставил сюда вашего коллегу.
Прильнув лицом к стеклу, Стогов молчал, нервно покусывая губу. Не дождавшись от него ответа, Шеф переключил свое внимание на Булавина:
— Вы убедились, что ваш коллега жив, убедились вы и в том, как мы поступаем с упрямцами, — он кивнул на кандалы Стогова, — может быть, это заставит вас извиниться передо мной за оскорбление и подумать, прежде чем разделить участь вашего предшественника.
Булавин молча смотрел в сторону, мимо Шефа, далеко за стены этого страшного дома. Видно было, как перекатываются под кожей сухих щек тяжелые желваки.
— Что же, — тихо начал он после долгой паузы, — кое в чем, пожалуй, готов действительно извиниться. Кое-какие коррективы внесу я и в свой окончательный ответ. — Булавин строго взглянул на напрягшегося в ожидании Шефа. — Но попрошу вас, коль скоро вы человек слова, выполнить одно мое условие.
— Хоть десять! — радостно встрепенулся Шеф.
— Только одно, — спокойно ответил Булавин. — Это безусловная гарантия жизни и здоровья профессора Стогова. Сейчас вы обязаны освободить его от цепей и перевести в пригодное для жилья помещение, позднее эвакуировать вместе со мной. — Булавин умолк и добавил, как бы вскользь, между прочим: — Да, и еще, если вам не трудно, возвратите мне мои авторучки, я напишу ответ на вопрос, который вас интересует, и рекомендательное письмо для ваших людей к Ронскому.
Шеф уже готов был выразить свое согласие с этими неожиданно легкими условиями Булавина, но его предупредил полный глубочайшего негодования голос Стогова:
— Я ненавижу и презираю вас, академик Булавин! Я не приму от вас никаких милостей!
Не утративший спокойствия, Булавин на мгновение опустил глаза, то ли для того, чтобы не встретиться взглядом с разъяренным Стоговым, то ли для того, чтобы никто не прочел в них очень глубоко скрытой от всех мысли…
Иван Степанович Уваров — секретарь партийного комитета Управления по охране общественного порядка неторопливо обходил стройку термоядерной электростанции.
Уваров — плотный коротко остриженный человек с неторопливыми плавными жестами и негромким голосом, являлся как бы центром небольшой, но очень оживленной группы. Соседом Уварова был секретарь парткома строительства Дмитрий Павлович Корнеев — высокий узкоплечий мужчина. Пояснения гостю давал начальник строительства станции Федор Федорович Тихонов. Он отличался подвижностью, быстрой речью и откровенной романтической восторженностью, что, впрочем, удачно сочеталось со зрелым реализмом администратора. Именно эти качества и сделали Тихонова, не старого еще человека, любимцем Стогова. По настоянию профессора на Федора Федоровича было возложено практическое осуществление всех разработанных в институте ядерных проблем смелых технических планов.
— Иван Степанович, — обратился Тихонов к Уварову, — пойдем, поднимемся на диспетчерский пульт. Оттуда тебе все станет яснее.
Они подошли к возвышавшемуся в центре строительной площадки высокому зданию, напоминавшему поставленный на торец хрустальный кирпич. Щедрые солнечные лучи так играли всеми цветами спектра в его почти прозрачных стенах и гранях, что на него больно было глядеть. Это здание не имело определенного цвета, в зависимости от времени суток оно казалось то бледно-розовым, то радужным, то пурпурным, то фиолетовым.
К моменту, когда к нему подошли Уваров и его спутники, радужный свет полудня в окраске здания начал уступать место нежному пурпуру близкого заката.
Следуя за Тихоновым, Уваров и Корнеев вошли в кабину лифта и через несколько секунд поднялись на седьмой этаж корпуса Центрального диспетчерского пульта.
— Смекаешь, Иван Степанович, из чего сделан этот «терем-теремок?» — улыбнулся Тихонов.
— Ума не приложу, — признался Уваров, — не то стекло, не то пластмасса какая-то.
— Почти верно, — засмеялся Корнеев. — Домик-то действительно любопытный. В нем, как, впрочем, и во всей нашей стройке, нет ни единого гвоздя. Стены этого здания сделаны из очень сложной комбинации различных пластических масс, которые взаимно дополняют одна другую. Одна может выдержать солнечную температуру, другая взрывную волну космической силы. В этом содружестве и солнцелит, и другие пластмассы, а все это пронизано, скреплено, да еще и облицовано сверху стогнином.
— Словом, если произойдет какая неприятность с реактором… — начал Уваров.
— Никаких неприятностей не может быть, — резко оборвал Тихонов. — Нашим жрецам Земного Солнца и без неприятностей глаз да глаз нужен, силища в их руках, прямо скажем, фантастическая…
Они вышли из кабины лифта и теперь находились в зале, который, казалось, совсем не имел стен. Куда ни кинешь взгляд, видны то острозубые, то почти плоские вершины гор. Горы в надвинутых на брови косматых лесных шапках или с голым, растрескавшимся от времени сизо-красным каменным теменем, точно сошлись в веселом хороводе или в не слышной людям беседе.
Кольцо гор плотной зубчатой стеной, словно чаша с оббитыми краями, окружала более низкую, почти плоскую вершину, на которой и развернулось сооружение первой в мире советской термоядерной электростанции.
Уваров поразился малолюдию на стройке. Не было здесь ни штабелей железобетонных блоков и панелей, ни белесых бадей с раствором и известью, ни металлических ребер арматуры. Почти бесшумно пробегали атомные грузовики с блоками солнцелита и плитами стогнина в громоздких кузовах. Повинуясь радиоприказам диспетчера, машины останавливались в строго определенных местах. Вспышка лампочки на пульте начальника разгрузки, приглушенная трель сирены, и вот уже плывут к кузовам прозрачные в голубом небе, сплетенные из серебристых кружев стрелы кранов. Еще мгновение, и покачиваются в воздухе, захваченные цепкими крановыми крюками хрустальные блоки солнцелита. А спустя несколько секунд, новый световой сигнал, теперь с пульта начальника монтажа, новая трель сирены, и блоки ложатся в точно предназначенные для них места в стенах будущего реактора, а откуда-то с другой стороны краны несут ковши с жидкой пластмассой, которая играет здесь роль строительного раствора.
Так было на сооружении главного реактора, так было и на возведении других объектов, других частей этого первого Земного Солнца. Плывут в синем воздухе ажурные крановые стрелы, разноцветными вспышками переливаются грани солнцелитовых блоков. Нигде ни малейшей суеты, и очень мало людей.
— Мы ведем сооружение одновременно нескольких объектов, — пояснил Тихонов. — Все они в комплексе и составят то, что мы называем одним словом — термоядерная электростанция.
Вон большое здание с прозрачным куполом. Подземными галереями и трубопроводами оно соединено с пиком Великой Мечты и озером Кипящим. Это не случайно. Если сравнить нашу станцию с тепловой, то пик можно считать нашим угольным разрезом — основной топливной базой. Он поставляет нам запасы «тяжелой воды» для главного реактора, уран и торий для реактора воспламенения.
— Так у вас же термоядерная станция, уран-то вам зачем? — спросил Уваров.
— А все для того же, для воспламенения плазмы в главном реакторе, — вмешался Корне-ев. — Ты же знаешь, Иван Степанович, что для возбуждения и поддержания реакции нужна температура в сотни миллионов градусов. В водородной бомбе эта температура незначительные доли секунды создавалась при взрыве помещенного в корпусе «водородки» атомного запала. Но мы же не можем в нашем главном реакторе производить непрерывные ядерные взрывы. Никакой солнцелит таких нагрузок не выдержит. Придется, так сказать, поджигать плазму электрическим током в миллионы ампер и напряжением в миллионы вольт. Ток этот мы будем получать на обычной ураново-ториевой станции.
— Но цель уранового реактора не только в этом, — продолжал Тихонов. — Он еще явится источником питания энергией нашего цеха электролиза тяжелой воды, в котором «тяжелая вода» из озера Кипящего будет разлагаться на кислород и тяжелые разновидности водорода — дейтерий и тритий. Кроме того, поскольку трития все же маловато, даже в Кипящем, а он для нас совершенно необходим, мы будем его получать в урановом реакторе, облучая нейтронами литий.
Все эти сырьевые, если их так можно назвать, цехи нашего солнечного комбината и разместятся по соседству с пиком Великой Мечты.
Тихонов, чувствуя интерес Уварова, все более воодушевлялся, речь его становилась ярче, образней.
— Отсюда, из этого корпуса, — говорил он, — по подземным трубам и кабелям, как кровь по артериям и венам, как приказ мозга по нервам, пойдут тяжелый газообразный водород и электрический ток в камеры ускорителя. В нем прекратит свое существование газ. Его атомы лишатся электронной брони, и газ превратится в плазму.
По особым трубопроводам частицы плазмы, заряженные до энергии в десятки миллиардов электрон-вольт со скоростью в десятки тысяч километров в секунду устремятся в главный реактор. Его ты и видишь в центре нашей строительной площадки. По площади этот реактор не уступит чаше крупного стадиона. Он уходит нижней своей частью глубоко в землю, а сверху будет покрыт куполом из солнцелита.
Но не думай, Иван Степанович, что мы заполним плазмой весь этот огромный резервуар. Нет, ее там будет ничтожно мало, несколько литров на десятки тысяч кубометров объема реактора. И нарушить это соотношение никак и никому нельзя. Иначе — страшный взрыв и гибель, гибель миллионов людей.
— Ну, а дальше, — улыбнулся Тихонов, — дальше все очень просто. В реакторе плазма, которая еще, так сказать, в пути успеет прогреться до температуры в сорок-пятьдесят миллионов градусов и получит, таким образом, предпосылки для начала реакции синтеза, попадет прямо на приготовленную для нее магнитную подушку. Тотчас же будет подключена обмотка реактора, и плазма окажется в магнитной бутылке, из которой не вырвется ни одна ее частица. Повышая силу тока на отдельных витках обмотки, мы будем усиливать магнитные поля, все сильнее сжимая плазму. Сжатие, как ты знаешь, Иван Степанович, способствует повышению температуры. Плазма будет нагреваться все больше. Но нам мало и этого. Чтобы ускорить воспламенение плазмы, мы еще все время будем встряхивать ее направленными высокочастотными полями. Корпус будущей высокочастотной станции ты видишь на восточной стороне нашей площадки.
Таким образом, сочетание сильных магнитных и высокочастотных полей и явится нашей «звездной спичкой». Ею мы подожжем плазму, нагреем ее до температуры, возможной лишь в недрах Солнца, — создадим таким образом условия для цепной термоядерной реакции. Магнитные и высокочастотные поля скрутят плазму в тонкий жгут и подвесят этот жгут на незримых опорах строго в центре реактора на равном расстоянии от всех его стенок. Магнитные и высокочастотные поля не позволят плазме коснуться стен реактора и расплавить их, а самой остыть, удержат ее от расширения. Мало того, мощное магнитное поле, которое создастся обмоткой на стенах реактора, явится и источником получения электрического тока в результате термоядерной реакции.
Произойдет это потому, что плазма, стремясь расшириться, все время будет выталкивать из реактора магнитные силовые линии. Они пересекут обмотку установки. В результате этого и образуется пульсирующий электрический ток.
— Как видишь, Иван Степанович, на нашей станции не нужны ни котлы, ни турбины, ни даже полупроводники.
— Да-а! — восхищенно протянул Уваров. — А велика ли мощность вашей станции?
— Считай сам, — усмехнулся Тихонов, — при температуре в сто миллионов градусов — это, так сказать, наша средняя рабочая температура, — в литре плазмы развивается мощность… Ну, сколько бы ты думал?… В сто миллионов киловатт! А так как внутри нашего реактора плазмы не один литр, то не ошибусь, если скажу, что мощность одной нашей термоядерной электростанции будет равна мощности всех действующих ныне на земле тепловых, гидравлических и атомных станций.
— Сказка! — улыбнулся Уваров.
— Нет, не сказка, — очень серьезно возразил Тихонов, — а точное воплощение в жизнь известной ленинской формулы: «Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны». С пуском нашей станции каждый советский человек обогатится сотнями мощных механических рук. А ведь станция наша — лишь первая и далеко не самая крупная в ряду энергетических титанов.
Как тебе, конечно, известно, Виктор Васильевич Булавин и Михаил Павлович Стогов работают сейчас над проектами более компактных, без всех этих вспомогательных цехов, а главное — более мощных станций. Но разве только в мощности их ценность? Сколько она даст тепла! Специальные устройства отведут тепло из реактора и с помощью особых отражателей, которые, как ты видишь, возводятся на самых высоких точках Кряжа Подлунного, направят его в Крутогорскую долину. Кроме того, с помощью направленных высокочастотных лучей мы зажжем над Крутогорской областью подлинное Земное Солнце. Крутогорье станет первым уголком на земле, который перестанет зависеть от небесного солнца. Земное Солнце осветит и согреет его. А дальше — серия еще более мощных генераторов тепла в других уголках Сибири, и навсегда умрут предания о вечно холодной сибирской дальней стороне. Советские люди создадут на берегах Карского моря сибирские субтропики.
— А когда же все это будет?
— Очень скоро, Иван Степанович, — заверил Корнеев и добавил. — Только вы не допустите к нам сюда субъектов с черными душами.
— Ну, это не только от нас зависит, — задумчиво отозвался Уваров, — вы тоже нам кое в чем помочь должны. А вот в чем и как — пойдем к вашим коммунистам советоваться. Время уже! А за экскурсию и объяснения спасибо.
Все трое спустились в нижний этаж здания Центрального диспетчерского пульта, где размещались и Управление строительства. В просторном, очень светлом зале, обставленном глубокими мягкими креслами, уже начали собираться приглашенные на собрание.
Пока подходили и рассаживались люди, Корнеев, сидевший за столом президиума рядом с Уваровым, негромко рассказывал ему о некоторых из присутствовавших.
Внимательно смотрел Уваров на этих людей, ставших сердцем и мозгом важнейшей стройки страны. Вот в первом ряду, чуть откинувшись на спинку кресла, сидит Павел Иванович Строганов. Седые запорожские усы, седые пышные волосы и обветренное гладкое, совершенно лишенное морщин лицо, покрытое устойчивым загаром.
Ветры — степные, таежные, полярные вот уже почти сорок лет обвевают лицо почетного строителя. Чего только не возводили за эти годы его большие угловатые руки, покоящиеся сейчас на подлокотниках кресла. Сколько раз вынимал он ими первую лопату земли из будущего котлована, укладывал первый кирпич в будущий фундамент, сколько ночей у костров, в землянках или в только что установленных палатках…
Большая, трудная, увлекательная жизнь строителя за плечами этого человека.
Ряда на три дальше от Строганова — Владимир Степанович Лукин, главный инженер стройки. Совсем еще молодой, сухощавый, даже сидя, он весь устремлен вперед, точно готовится вот-вот взлететь. «Должно быть, очень непоседливый человек», — с улыбкой подумал Уваров.
Лукин действительно был все время в движении. Он то поправлял массивные очки, то ерошил курчавые светлые волосы, то, разговаривая с соседом, прищелкивал пальцами, нетерпеливо поясняя что-то.
Соседом и собеседником Лукина был Василий Сергеевич Ванин — начальник монтажа реактора. Он казался полной противоположностью главному инженеру. Рослый, плечистый, не по возрасту полный, малоподвижный. Он чуть повернул к Лукину красивую голову, слушал молча, изредка понимающе кивал.
— Вода и пламя, — шепнул Уварову Корнеев. — Тем не менее, неразлучны, и головы у обоих золотые, спорят до хрипоты, но дополняют один другого и решают такие технические задачи, каких никогда еще и нигде решать строителям не доводилось.
— Однако мы заговорились с тобой, Иван Сергеевич, пора начинать.
Уваров утвердительно кивнул, Корнеев поднялся с места. В зале установилась тишина. Секретарь партийного комитета коротко сообщил о цели собрания и сразу же предоставил слово Уварову. Когда Корнеев назвал должность Уварова, по залу легкой волной прокатился сдержанный шумок, и вновь воцарилась сосредоточенная тишина.
Уваров шагнул вперед и заговорил негромко, отчетливо произнося каждое слово:
— Прежде всего, товарищи, я должен проинформировать вас о некоторых сведениях, которыми располагает наше Управление.
Уваров рассказывал партийному активу стройки о коварном плане империалистических монополий уничтожить сооружаемую в Крутогорске первую в мире термоядерную электростанцию.
При этом сообщении по рядам слушателей прокатился глухой рокот негодования. Строже стали лица, тверже взгляды.
Люди, слушавшие сейчас Уварова, много сил отдали рождению этой станции. Их знания, их техническая смелость, их труд должны были зажечь это первое Земное Солнце. И вот теперь откуда-то издалека протянулись чужие, беспощадные щупальцы, готовые превратить любовно возводимый здесь для миллионов людей источник тепла и света в источник еще невиданного разрушения…
— Вы читали, — все так же негромко и спокойно говорил Уваров, — что один из конструкторов станции профессор Михаил Павлович Стогов погиб во время пожара в собственном доме. Должен вас обрадовать, товарищи, — голос Уварова зазвучал громче, — профессор Стогов жив!
Зал дрогнул от радостной неожиданности. Иван Степанович продолжал:
— Повторяю, профессор Стогов жив, но стал пленником коварного, готового на все врага. Нами приняты меры по охране жизни профессора и по обнаружению его местонахождения.
Как вы понимаете, товарищи, сообщение о смерти Стогова потребовалось нам для того, чтобы обмануть настороженность врага. И я должен вам доложить, что этот необычный прием полностью оправдал себя. Отныне инициатива в борьбе с врагом перешла к нам.
Уваров отпил глоток воды из стакана и продолжал, вновь чуть возвысив голос:
— Однако мы допустили бы непростительную ошибку, если бы решили, что борьба уже окончена, что осталось только нанести по вражеской группе последний, завершающий удар. Враг не отказался от своего главного плана — ликвидировать нашу станцию. Поэтому от вас, ведущих коммунистов стройки, требуется в эти дни особая бдительность. Кроме того, есть к вам и еще одна просьба.
Уваров опять сделал паузу и закончил, подчеркивая каждое слово:
— Наиболее сильный, наиболее ощутительный удар по планам врага — это досрочный пуск термоядерной электростанции. Не мне объяснять вам, что работающая станция менее уязвима для врага.
Уваров вернулся за стол, а на сцене уже стоял Строганов. Он разгладил запорожские усы и начал густым окающим басом:
— Раз товарищи просят помочь — мы поможем. Наше Солнышко взойдет раньше, чем нам это и мечталось. А для этого, по-моему, вот чего сделать надо…
Уваров слушал выступающих, перебрасывался репликами с Тихоновым и Корнеевым, и на сердце его становилось все спокойнее. Партийный актив стройки выражал готовность всем, чем только можно, помочь коллегам Уварова в их поединке с врагом.
…После того, как собрание партийного актива было закрыто, Федор Федорович Тихонов, проводив радостно взволнованного Уварова, возвращался к себе в кабинет. В дверях приемной он столкнулся с Игорем Стоговым.
— Игорь Михайлович! Дорогой! — радостно воскликнул обычно сдержанный Федор Федорович, крепко встряхивая руку Игоря. — Наконец-то. А мы вас заждались. Пойдемте, пойдемте ко мне, надо о многом поговорить.
Игорь, побледневший, заметно осунувшийся и оттого казавшийся выше ростом, двинулся следом за Тихоновым в его кабинет. Вскоре туда же были приглашены главный инженер стройки Лукин и руководитель монтажа реактора Ванин. Было решено, что Игорь Стогов, как наиболее осведомленный о конструктивных замыслах отца, возглавит осиротевшую без старшего Стогова группу монтажа контрольно-измерительной аппаратуры — мозга будущей станции.
Когда Игорь, взволнованный душевной встречей с друзьями и соратниками отца, вновь вышел на улицу, над стройкой уже опустилась густая пелена поздних июньских сумерек. В сплошную черную стену слились окружавшие строительную площадку горы. Изредка оттуда долетал глухой шум потревоженной ветром тайги, и тогда Игорю казалось, что он один где-то на дне неспокойного лесного моря.
Но вот шум леса прорезала сирена груженного солнцелитом самосвала, залязгали крюки и цепи кранов. И уже не казалось таинственным дыхание засыпавшей тайги. Вновь разными голосами шумела вокруг стройка. Надсадно пели двигатели, шуршали по гравию и асфальту покрышки многочисленных грузовиков, негромко постукивали в лапах кранов блоки солнцелита.
Напуганная ярким электрическим светом темнота робко пряталась в тени горных вершин, под ветвями деревьев. А над стройкой, точно пестрый праздничный фейерверк, роились разноцветные огни. Врезались в бархатисто-черное небо серебряные стрелы прожекторов, желтоватыми пятнами растекались по дорогам вспышки автомобильных фар, мерцали на стрелах кранов и ажурных опорах эстакад разноцветные сигнальные лампочки, вдалеке вспыхивали сполохи сварки.
Полным ходом, не ослабевая ни на час, даже в ночное время шло сооружение первенца термоядерной энергетики. Стройка, к которой были прикованы взоры всей Земли, жила размеренной трудовой жизнью…
Любуясь радужными переливами электрических гирлянд, Игорь поймал себя на мысли, что в этот тихий вечер он думал не только о будущей станции, до пуска которой теперь уже оставались считанные дни, не только об отце, хотя тревога о нем ни на минуту не покидала его. В этот вечер у него впервые появились иные, непривычные для него мысли.
Весь этот день, даже в момент оживленной беседы в кабинете Тихонова, Игоря не покидало чувство какого-то смутного беспокойства, ощущение, что рядом с ним кого-то и чего-то недостает. Оставшись один, он вновь почувствовал это беспокойство. Теперь оно сделалось еще острее.
Зная по опыту, что не успокоится, пока не доищется причины этого беспокойства, Игорь задумчиво глядел на электрические сполохи над стройкой, чуть прищурясь, всматривался в смутные очертания скрытых темнотой гор. И вдруг даже не в ушах, а где-то в глубине его сердца прозвучал такой знакомый голос Валентины Георгиевны.
— Ну, вот, Игорь Михайлович, вы и здоровы. Биоген сделал свое дело. С его помощью мы добились того, на что раньше потребовались бы месяцы. Сегодня вы оставите наш госпиталь. И, — она улыбнулась чуть печально, — пожалуй, сразу же за делами забудете вашего доктора. Впрочем, такой уж наш удел.
Тогда, утром, он шумно, но, честно говоря, несколько торопливо заверял Валентину Георгиевну, что напрасно она думает о нем так плохо, что он не принадлежит к числу неблагодарных и забывчивых и никогда не забудет свою спасительницу. Но в ту минуту все его внешне горячие речи звучали не совсем искренне. Слишком велика была радость выздоровления, слишком увлечен он был мыслью о близком возвращении на стройку, чтобы разделить с Валентиной Георгиевной грусть расставания.
Но сейчас, вспомнив этот утренний разговор, Игорь глубоко задумался. Почему-то отчетливее всего вспомнились глаза Валентины Георгиевны: большие, серые и такие глубокие, что порою казались бездонными. Какими разными, непохожими бывали всякий раз эти глаза. Сосредоточенные и чуть-чуть любопытные в момент их первой встречи в садовой беседке на пожарище, строгие и грустные в часы борьбы за жизнь Игоря, лукавые, искрившиеся весельем в часы оживленных бесед в госпитальной палате и, наконец, ласковые, но такие печальные при расставании.
Игорь стоял молча, не видя перед собой ничего. И как же хотелось ему в эту минуту вновь встретить Валентину Георгиевну, услышать ее голос, рассказать ей о своей радости, радости возвращения к труду и вновь начать с доктором тот бесконечный разговор, в котором не так уж важно о чем говорят, но зато очень значительно то, как говорят.
Чем дольше думал Игорь о встречах и беседах с Крыловой, тем сильнее убеждался в том, что никогда уже не будет по-настоящему счастлив без этих встреч, без ее голоса, без ее лучистых глаз.
«Что же, пойду и сейчас же позвоню Валентине Георгиевне, — твердо решил Игорь, — благо, телефон ее я все же догадался записать…»
Приняв такое решение, Игорь быстро зашагал к Управлению строительства.
В те минуты, когда Игорь Стогов беседовал с Валентиной Георгиевной, за триста километров от стройки, в центре Крутогорска, в летнем ресторане Парка металлургов происходила другая беседа.
За тем же самым столиком, что и при первой встрече, здесь мирно разговаривали за бокалом вина Орест Эрастович Ронский и тот, кто называл себя художником Дюковым.
Как и в прошлый раз, веранда, на которой расположились собеседники, была почти безлюдна. Никто не обращал никакого внимания на Ронского и его собеседника. Поэтому Орест Эрастович не стеснялся посторонних глаз и ушей.
— Понимаете, Владимир Георгиевич, — горячо говорил он, — я никогда еще не оказывался в столь дичайших обстоятельствах. Все происходящее со мной кажется мне каким-то страшным наваждением, кошмаром. Посудите сами, друг мой, с меня снимают тяжелое обвинение, освобождают из-под стражи и от спокойной преподавательской работы и назначают на крайне беспокойную и хлопотливую должность на стройке этой самой станции.
Ронский отхлебнул из бокала несколько глотков вина и продолжал еще более взволнованно:
— И, честное слово, лучше бы этого со мной никогда не происходило. Я же всю жизнь занимался теоретической физикой, а теперь мне приходится решать чисто прикладные, конструктивные задачи. Да еще в отсутствие руководителя. Профессор Стогов, как вам известно, приказал долго жить. В последние дни куда-то неожиданно исчез академик Булавин, говорят — срочно выехал на рудники. Вообще вокруг творится что-то непонятное, загадочное. На стройке настроение крайне тяжелое. Люди нервничают, дело валится из рук, никакого порядка. Теперь уже можно не сомневаться, что график пуска станции будет сорван. И вот тогда-то меня привлекут к очень тяжелой ответственности. — Ронский закрыл лицо руками и почти всхлипнул: — Я боюсь этого, понимаете, боюсь! Уж лучше бы мне отвечать за ранение младшего Стогова, чем за срыв пуска станции. А некому возглавить! И он будет сорван! А тут еще всеобщая нервозность. Какое-то коллективное предчувствие большой беды…
«Чиновник» слушал, не перебивая ни единым словом излияния Ронского. Он давно уже собирался закурить, но, увлеченный рассказом Ореста Эрастовича, забыл о своем намерении. Мнимый Дюков машинально перекатывал пальцами мундштучок, изредка задумчиво постукивая им по лежащему на столике массивному портсигару. Шла задушевная застольная беседа…
На редкость непогожим выдалось в Крутогорске утро последнего дня июня. Яркое солнце, еще вчера безраздельно царившее на небе, скрылось за плотной пеленой низких тяжелых туч. Порывистый холодный ветер клонил к земле мохнатые ветви деревьев, взвихривая жидкие смерчики нудного, зарядившего с ночи дождя.
Для Алексея Петровича Лобова это восьмое после пожара на Нагорной улице утро, началось, как обычно, с посещения начальника Управления.
Ларин встретил Алексея со своей всегдашней приветливостью, но сегодня Лобов сразу же почувствовал необычную приподнятость его настроения. И хотя за окнами комнаты висела плотная серая завеса дождя, и ветер, врываясь в форточки, парусом надувал опущенные шторы, в кабинете царила атмосфера непривычной праздности.
— Рад поздравить вас, Алексей Петрович, — начал Ларин, едва Лобов опустился в стоявшее у стола кресло, — с успешным окончанием второго этапа нашей операции.
— Что? — встрепенулся Алексей. — Неужели уже известно точное местоположение убежища, в котором они держат своих пленников, и где скрывается этот пресловутый Янус?
Ларин лукаво усмехнулся, выдержал небольшую паузу и ответил:
— Совершенно верно, есть точные координаты убежища Януса. И вы знаете, — Андрей Савельевич вновь лукаво усмехнулся, — эти координаты полностью соответствуют вашим прогнозам. Помните, Алексей Петрович, вы однажды высказали предположение, что логово Януса нужно искать за городской чертой, где-нибудь в одиноком домике лесника или на метеопункте. Это действительно оказался метеопункт. И положение удобное, как раз на полпути между Крутогорском и Обручевском. Теперь будем стараться выкурить Януса из норы, и в этом мне нужна ваша помощь.
— Слушаю вас, — сразу подтянулся Лобов.
— Как ваши подшефные? — поинтересовался Ларин.
— Здравствуют, — вздохнул Лобов. — На мое невнимание к их особам пожаловаться не смогут.
— Понятно, — усмехнулся Ларин, — думаю, приспело время устранить ваших подопечных из игры.
— Всех? — быстро спросил Лобов.
— Всех. Сейчас наша задача одним ударом обрубить щупальцы Януса в городе, это вынудит его открыть нам свои кадры на стройке станции. И если верно наше предположение, что враг не имеет своих людей среди строителей, Янус непременно должен броситься в объятия вашего протеже. Тогда мы нанесем заключительный удар. А сейчас жду ваши предложения по предстоящей в городе операции. Предупреждаю, вы обязаны доставить их только живыми…
Часовых дел мастер Павел Сергеевич Прохоров уже совсем было собрался закрывать свою мастерскую, намереваясь, как это всегда делал, отобедать в ближайшей закусочной. Он нетерпеливо поглядывал на часы и, подгоняемый этими красноречивыми взглядами, последний посетитель торопливо закрыл за собой дверь, оставляя часовщика в одиночестве.
Но нетерпение часовщика объяснялось не только его многолетней привычкой обедать в строго определенное время. В последние дни Прохоров пережил немало горьких минут.
…Даже самые близкие друзья, знавшие его лет тридцать пять назад, не признали бы в шестидесятилетнем крутогорском часовщике пышущего здоровьем молодого майора инженерной службы германского вермахта Отто фон Ранке. Много воды утекло с той поры. Ранке дослужился до полковничьего чина, принимал участие в конструировании «летающих снарядов» и в работе по созданию германской атомной бомбы.
Потом пришли дни разгрома и капитуляции некогда грозных гитлеровских полчищ, поспешное бегство за океан. И вот на его плечах мундир чужой, вчера еще вражеской армии. И вновь работа над средствами адского разрушения.
И новый удар. Настало время, когда правительство страны, давшей приют фон Ранке, отказалось от его услуг. Средства разрушения там, как и во всем мире, больше не производились.
Тогда он — офицер высокого ранга, инженер с именем стал просто агентом частной разведки миллиардера Гюпона.
Вся жизнь его была посвящена разрушению. И только здесь, в частной разведке, нуждались теперь в людях его профессии.
И вот счастье, наконец, как будто улыбнулось ему. В Крутогорске русские начинали небывалый по размаху эксперимент, готовились зажечь Земное Солнце. И тогда ему было приказано ехать в этот неведомый Крутогорск, затаиться там и ждать часа для нанесения верного и беспощадного удара. Так он превратился в Павла Сергеевича Прохорова. Имя фон Ранке было навсегда забыто, в списках агентуры вместо него стояла безликая кличка «Ворон».
Прохоров сделал все, как было ему приказано. Он добрался до Крутогорска, обжился в нем. Он нашел уединенный дом, примыкающий к обширной пещере. Он работал как зверь, как самая последняя лошадь, спал по три часа в ночь. Он по винтику собрал высокочастотный генератор, питавшийся от привезенных им с собой атомных аккумуляторов. Он прожег этим генератором подземный ход в пещеру, оборудовал обширный тоннель для хранения атомных и полупроводниковых батарей и для укрытия будущих сообщников. Он собрал электромоторы, двигавшие валун в конце тайного хода. Он превратил свой дом в неприступную крепость.
О, как ждал он своего часа, как смаковал, наслаждался мыслью о будущей своей мести этим людям, дважды губившим его карьеру. Но в третий раз он не позволит им этого. Теперь он насладится их гибелью. Уже собран портативный излучатель высокозаряженных частиц. Все готово к последнему удару…
У него не было сомнений. Он ненавидел в этой стране все. Но более всего он ненавидел Стогова. Этот человек для Прохорова олицетворял собою все, что было враждебно ему, Отто фон Ранке, все, с чем боролся он всю свою жизнь.
Прохоров внимательно следил за каждым шагом Стогова, знал все его работы, все привычки и привязанности. Чутье разведчика и знающего инженера подсказывало: «Час удара близок». Действительно, четыре месяца назад прибыли помощники: Чиновник и Кондор. Прохоров ждал приказа.
Но вместо приказа прибыл этот самоуверенный выскочка, и он, а не Прохоров, возглавил операцию. Прохорову не позволили даже насладиться видом закованного в цепи Стогова, от него скрывают убежище Шефа. Шеф приблизил к себе эту старую калошу Кондора, а на долю Прохорова досталась второстепенная роль: наушничать в городе, скрывать этого хлыща — Чиновника, да оберегать созданный годами труда арсенал для нанесения удара по станции.
И новые планы мести, теперь уже Шефу, зрели в воспаленном мозгу Прохорова, но он понимал: опять надо набраться терпения и ждать, ждать.
Оставшись один, Прохоров быстро собрал и спрятал в шкаф инструменты, убрал еще неотремонтированные часы и уже готов был выйти на улицу, но неожиданно вновь скрипнула входная дверь.
На пороге мастерской стоял широколицый, светловолосый бригадир водопроводчиков, который разговаривал с Прохоровым перед воротами его дома во время ремонта колонки. Он вошел не один. Вместе с ним в узкую дверь втиснулись еще двое крупных плечистых парней, тоже одетых в комбинезоны. «Должно быть, работяги из его бригады», — с неприязнью подумал Прохоров: он не любил, когда в чем-либо нарушались его планы, а неожиданный визит водопроводчиков грозил лишить его обеденного перерыва.
Однако широко открытые синие глаза вихрастого бригадира дружелюбно светились, он чуть виновато улыбался, и Прохорову волей неволей пришлось согнать с лица суровость и ответить на улыбку бригадира тоже подобием улыбки.
— Виноват, виноват, товарищ Прохоров, — говорил жизнерадостный бригадир, — в тот день, на который мы с вами уславливались, никак не поспел. Только сейчас сумел выкроить минутку. И, черт его знает, отчего это в Крутогорске так часто портится водопровод, просто чинить не поспеваем. Как у вас, сейчас нет перебоев с водичкой?
— Да после вашего визита вроде бы наладилось, — хмуро сообщил Прохоров, окончательно убедившийся в том, что словоохотливый бригадир оставит его без обеда, и так же хмуро поинтересовался:
— Где же ваши часики?
— Часики-то? — вновь улыбнулся бригадир. — Сейчас, сейчас будут и часики. Они у меня далеко запрятаны, — медленно говорил он, роясь во внутренних карманах комбинезона, — да и как не прятать? Вещь дорогая, заграничная. Со всякими фокусами часы, других таких не встречал, мне их братишка подарил, он за границей долго работал. Вот сейчас только разверну платочек, я их в платочек замотал, чтобы мягче было.
Излияния бригадира о его необыкновенных часах прервал один из рабочих.
— Какая у вас витрина любопытная, — кивнул он на стоявший за спиной Прохорова, застекленный шкаф, на полках которого лежали часы самых разнообразных форм. — Сколько на ней часов, да какие занятные, разрешите взглянуть?
— Глядите, — хмуро согласился Прохоров и добавил: — хотя, вообще-то, сюда, за прилавок, посторонние люди не ходят. Ну, да что с вами сделаешь…
Рабочий, не ожидая повторного приглашения, шагнул за невысокий деревянный барьерчик и, рассматривая витрину, встал за спиной Прохорова, другой рабочий с безразличным видом подошел к окну мастерской.
К этому времени бригадир извлек, наконец, из своих бездонных карманов драгоценные часы.
— Вот они! — усмехнулся он, держа на ладони тускло поблескивавшие часики. — Вот они, держите, да не уроните. Двумя руками держите! — неожиданно властно скомандовал бригадир.
Опешивший на мгновение Прохоров, повинуясь этой команде, машинально протянул вперед обе руки, и в ту же секунду их, точно стальными кольцами, стиснули цепкие пальцы бригадира.
— Спокойно, — так же резко, как и в первый раз, приказал бригадир.
Теперь от его недавней улыбчивости и добродушия не осталось и следа. На Прохорова в упор, как бы насквозь пронизывая его, глядели сразу потемневшие гневные глаза.
Мгновенно оценивший обстановку Прохоров резко рванулся назад, намереваясь перебросить своего врага через барьер или хотя бы вырвать руки. Но он сумел только слабо откачнуться. Стоявший сзади Прохорова рабочий молниеносно обернулся и заключил часовщика в свои железные объятия. Третий рабочий провел руками по карманам Прохорова.
— Это, очевидно, самый необходимый для часовщика инструмент, — усмехнулся он, выкладывая на барьер извлеченный из внутреннего кармана Прохорова крупнокалиберный пистолет и две авторучки не совсем обычной формы.
Убедившись в полной бесплодности всех своих попыток разжать стискивавшие его объятия, Прохоров решил воспользоваться последним шансом на спасение:
— Это насилие! — визгливо завопил он. — Караул? Грабят! Грабят!
— Нет, не грабят, — твердо возразил бригадиру опуская, наконец, руки Прохорова, — вот мое удостоверение, — он протянул часовщику красную ледериновую книжечку и приказал:
— Товарищ Щеглов, начнем осмотр помещения, — и, обращаясь к третьему рабочему, который вновь возвратился на свой пост у окна, бригадир — это был Лобов — распорядился:
— Товарищ Рычков, вызывайте машину.
…Часа через два после того, как от дверей мастерской, в которой работал Прохоров, отошла машина с наглухо задернутыми шторами, у этих же самых дверей остановилось такси. На тротуар вышел пожилой человек с темными кустистыми бровями. Он подошел к двери и, увидев на ней печать, не удержался от удивленного возгласа:
— Что здесь случилось? — спросил приехавший у молоденькой продавщицы цветочного киоска, расположенного рядом с часовой мастерской. — Куда девался ваш сосед?
— А я и не видела, — призналась девушка. — Я на обед уходила, он еще в мастерской оставался, а как с обеда вернулась — здесь уже никого не было. Так что я ничего не знаю. Может, ревизия какая, в контору вызвали или заболел.
— Вот неудача, — посетовал приехавший, — а я ему позавчера часы в ремонт отдал. Теперь когда получишь, а без часов мне хоть пропадай.
— Ничем помочь не могу, — улыбнулась девушка. — Купите для утешения цветочков. Вот есть свежие левкои.
— Что ж, давайте букетик, — согласился собеседник. — Уж лучше хоть цветы, чем ни часов, ни цветов. Кстати, вы не обратили внимания, не входил к нему кто-нибудь из конторы перед обедом?
— Я из их конторы никого не знаю. Но, по-моему, никого такого не было. Вошли какие-то трое в рабочих комбинезонах, а кто потом заходил, не знаю.
Купив букетик влажных бледно-синих левкоев и поблагодарив словоохотливую продавщицу, человек с кустистыми бровями неторопливо отправился к стоянке такси.
Захлопнув дверцу машины, удобно откинувшись на мягком сиденье, человек, наконец, дал волю долго сдерживаемому чувству. Он с отвращением зашвырнул букетик в самый дальний угол машины и, нервно выхватив из кармана массивный портсигар, дробно застучал по нему мундштуком.
Убрав, наконец, мундштук, он откинулся назад и задумался. Сегодня первый раз в жизни он изменил правилу, которому следовал всегда: все делать только чужими руками. Ворон много раз просил о встрече, он отказывал, даже приказал прекратить эти домогательства. Но сегодня все же вынужден был поехать к Ворону. Нужно было взять у него запасной излучатель высокозаряженных частиц. Один он привез с собой, но два будут вернее.
Послать за прибором было некого: Кондор нужен на месте. Чиновник выходит только для встреч с Наводчиком…
Но, если говорить честно, главное было даже не в оружии. Он не верил Прохорову. Слишком долго тот прожил здесь, слишком много сделал для подготовки операции, чтобы мог смириться с отведенной ему второй ролью Он знал своих сообщников, в таком положении они были готовы на все. Поэтому надо было проверить Ворона, выведать у него все начистоту…
И вот эта неожиданная печать на дверях
Что могла означать эта неизвестно кем навешенная печать? Хорошо, если только ревизия. Тогда Ворон даст где нужно необходимые объяснения и рано или поздно вернется. Ведь он не раз предупреждал своих людей, чтобы они образцово вели служебные дела. Так что с этой стороны опасаться было нечего. А вдруг — это не ревизия? Но об этом он даже думать не мог без ужаса. Ведь если это не ревизия, то… то, следовательно, все это время он был игрушкой в руках людей Ларина и все, что он со всем его опытом и проницательностью принимал за необыкновенное везение, — все это не более, как хитро расставленные сети, в которые он прямехонько и угодил.
Но с этим он никак не мог согласиться. Против такого вывода протестовало в нем все: и многолетний без крупных провалов путь, и профессиональная гордость разведчика, и шумная реклама, созданная газетами вокруг его имени.
С привычным самолюбованием он начал выдвигать контраргументы. Разве не подтвердили русские официально, через газету, что Стогов сгорел в собственном доме? С учетом традиций коммунистической прессы — это могло быть только правдой… Таких сообщений зря не делают. Разве не находятся в его руках два крупнейших русских физика? Разве не подтвердил Булавин, что он действительно протежировал Наводчику и по его протекции тот попал на стройку станции? Разве не встречался несколько раз Чиновник с Наводчиком, который дает ценную информацию о положении на стройке? Нет, все это так.
И все это могло быть только достижением его таланта разведчика. Он не может дать Ларину переиграть себя в этой решающей игре. Но все же нужно проверить…
Приняв решение, пассажир такси вновь энергично застучал по крышке портсигара. Машина стремительно летела по автостраде на Обручевск.
Как это случилось и раньше, постукивание мундштучком по портсигару в руках хмурого человека с кустистыми бровями было услышано в тщательно оберегаемом от посторонних глаз тайнике в домике часовщика Прохорова на окраинной Таежной улице.
Художник Владимир Георгиевич Дюков для доверчивого Ронского, агент по кличке «Чиновник» для грозного Шефа, покачиваясь в уютной плетеной качалке, читал лежавшую перед ним радиограмму, перемежая ее текст далеко не джентльменскими выражениями. Впрочем, ему было от чего прийти в дурное расположение духа. В очередном приказе Шефа говорилось:
«Мастерская Ворона опечатана. Подозреваю изъятие. Немедленно свяжитесь с Наводчиком, добейтесь его участия в осуществлении главной акции.
На случай провала Ворона приготовьте ликвидацию базы по схеме «А». Сами перебазируйтесь в главную резиденцию. Шеф.»
— Так, следовательно, докатились все-таки до схемы «А», — процедил сквозь зубы Чиновник, — стало быть, драпаем. А все потому, что никак не можем понять: здесь не заводы мистера Герроу. Здесь исподволь акцию не подготовишь. Тут надо рвать, что можно, рвать сразу, а не разыгрывать из себя хозяев положения… Теперь он опять смоется, а мне лезть к черту в пекло.
Злобное брюзжание, перемежаемое отборной бранью на разных языках, не мешало, однако, Чиновнику заниматься самым точным выполнением приказа Шефа.
Он вошел в глубокую нишу, оборудованную в стене тайника, и включил защищенный особым стеклом фонарик. Лучик света вырвал из темноты установленные в разных углах ниши приборы, напоминавшие формой и размерами обыкновенные огнетушители.
Это и были сконструированные Вороном мощные полупроводниковые батареи — грозная электрическая броня шпионского тайника. Для возникновения в них электрического тока достаточно было повысить температуру в помещении на несколько десятых градуса. Особые трансформирующие и выпрямительные устройства придавали этому сравнительно слабому току высокое, исчисляемое в киловольтах, напряжение и не менее высокую, в тысячи ампер, силу. После того как батареи Ворона были включены, всякое появление в его доме было равносильно визиту в трансформаторную будку линии сверхдальней электропередачи.
Соединив батареи воедино, Чиновник включил тысячеваттную лампу с рефлектором. Она должна была нагреть батареи и возбудить в них ток. Электрическая броня вокруг тайника была возведена.
Но схема «А» не исчерпывалась этой операцией.
Поспешно оставив нишу, Чиновник тщательно замаскировал вход в нее и занялся присоединением надежно скрытых в толщах стен и пола проводов к взрывателям, которые были установлены в нескольких тайниках, заполненных взрывчаткой огромной разрушительной силы.
Одни из этих взрывателей должны были автоматически сработать через четыре, другие через пять часов после ухода Чиновника из домика Ворона. В результате этих взрывов не только домик мнимого часовщика, но и несколько прилегающих к нему кварталов были бы обращены в руины.
Приготовив таким образом ликвидацию своего убежища по схеме «А», что означало «Аварийная», Чиновник, наконец, и сам собрался в дорогу. Окинув в последний раз взглядом ставшее ненужным обреченное жилище, он нажал на кнопку механизма, отодвигавшего потайную дверь.
Проделав длинный путь через пещеру и примыкавший к ней подземный ход. Чиновник с помощью невидимых электромоторов отодвинул массивный валун, закрывавший вход и, щурясь от предзакатного света серого ненастного дня, показавшегося после темноты подземелья ярким, хотел распрямиться.
Вдруг он почувствовал, как в грудь ему уперлись два холодных пистолетных ствола, и чей-то властный голос скомандовал:
— Ни с места! Руки вверх! Вы арестованы!
Повинуясь этой непререкаемой команде, Чиновник взметнул руки. Только сейчас разглядел он стоявшего напротив него коренастого человека с пистолетом в руке. Рядом с ним также с оружием стояли еще несколько человек в накинутых на плечи плащ-палатках. Такие же фигуры виднелись по всему пустырю и за спиной Чиновника, у входа в тайник.
При виде всех этих людей, их хмурых, бесстрастных лиц, тускло поблескивавшей вороненой стали пистолетов и автоматов, Чиновника обуял такой животный ужас, он почувствовал вдруг такое отчаяние и безнадежность, что сразу забыл про все свои давно выношенные планы самообороны в подобном положении.
Он не выхватил из карманов ни один из своих пистолетов, не раздавил зубами ампулу с ядом, он даже не попытался бежать. В первые секунды он настолько ослабел от ужаса, что непременно упал бы навзничь, если бы кто-то сзади не поддержал его.
Несколько оправившись от первого потрясения, Чиновник с тупым равнодушием, точно со стороны, смотрел на то, как чужие властные руки извлекали на свет содержимое его карманов, вспарывали швы воротника, ощупывали подкладку пиджака…
Из этого оцепенения его вывели только сказанные кем-то слова, обращенные к стоявшему в стороне человеку:
— Товарищ Лобов, личный обыск окончен. Все в наличии — и пистолеты, и стреляющие авторучки, и ампулы с ядом. Словом, полный набор диверсионного снаряжения.
— Хорошо, — отозвался Лобов. — Вы, товарищ Щеглов, отнесите это имущество в машину, а мы с арестованным еще задержимся на некоторое время.
«Арестован». Только сейчас до сознания Чиновника дошел беспощадный, не оставлявший надежд на спасение смысл этого короткого слова. Он был арестован. Нет, он не строил никаких иллюзий уже в тот день, когда выполнил показавшееся таким простым первое поручение Шефа. Он отдавал себе отчет в своем будущем, знал, что этот путь всегда кончается либо смертью, либо решеткой. Но он отгонял эти мысли, вопреки всему хотел верить и верил, что с ним этого не случится. И вот сейчас, когда это произошло, Чиновник забился в истерике.
Это не были мужские слезы, скупые и облегчающие душу. Это была именно истерика с громкими всхлипываниями и воплями, бессмысленным метанием из стороны в сторону, попытками разорвать на себе одежду, вырвать волосы, разодрать руками лицо.
— Довольно, Чиновник. Ведь вы все-таки мужчина, — подавляя брезгливость, не выдержал, наконец, Лобов.
Эти слова, против ожидания, подействовали на арестованного успокаивающе. Услышав свою кличку, он насторожился и все еще неверным голосом, но уже без рыданий, спросил:
— Вы называете меня Чиновником? Кто вам назвал это имя? Откуда вы вообще обо мне знаете?
— Ворон на хвосте принес, — усмехнулся Лобов. — Ворон вам кланяется.
— Ворон? — фальшиво удивился арестованный.
— Да, да. Ворон, — весело подтвердил Лобов. — Ворон кланяется и Янус тоже.
— Кто?! — отпрянул назад Чиновник.
Он с минуту молчал, совершенно потрясенный, и вдруг взорвался неистовым криком:
— Ложь! Ложь!!! Вы можете одурачить, поймать Ворона! Можете задержать меня. Но еще никто не проводил Януса. Никто! Понимаете, никто! Янус недоступен вам, вы никогда не коснетесь его!
— Постараюсь в самое ближайшее время доказать вам обратное, — спокойно возразил Лобов и решительно добавил: — Если вас интересует эта тема, мы можем продолжить беседу в вашем тайнике. А сейчас поколдуйте над этим камнем, — он кивнул на валун, закрывавший вход в убежище, — отодвиньте его и следуйте вперед, поведете нашу группу. Но предупреждаю — без фокусов, я еще ни разу не промахнулся.
Что? Отодвинуть? — переспросил Чиновник и, наконец, постигнув смысл приказа, в страхе отшатнулся назад. Встретив испытующий взгляд Лобова, он чуть слышно прошептал:
— Туда?! Туда нельзя входить. Там смерть!
— Значит, приготовили по схеме «А»?
— Да, по схеме «А», — в тон ему быстро ответил Чиновник, но, поняв, что окончательно проговорился, с неожиданной ненавистью закричал:
— Да, там все приготовлено по схеме «А», и вы скоро взлетите на воздух со всеми вашими потрохами!
— Не извольте беспокоиться! — резко оборвал его Лобов. — Мы не взлетим на воздух. Перехватив отданный вам приказ Шефа, мы приняли необходимые меры. Как только вы отодвинули камень, мы отключили электроэнергию в этом районе. Батареи Ворона не сработают. Кроме того, пока мы здесь толковали, в доме часовщика трудилась саперная команда.
Точно в подтверждение слов Алексея, валун, закрывавший вход, зашевелился, и в образовавшуюся узкую щель протиснулся человек в комбинезоне. Увидев Лобова, он доложил:
— Товарищ Лобов, дом разминирован. — И не без гордости добавил: — Здорово попотеть пришлось. Они, чертяки, здесь целый склад взрывчатки и еще каких только штук не припасли. Но зато теперь там хоть танцуй.
— Добро! — отозвался Лобов и, обернувшись к Чиновнику, спросил:
— Ясно?
Арестованный молчал. Не дождавшись его ответа, Алексей коротко скомандовал:
— Вперед! — и первым двинулся вслед за покорно полезшим в щель Чиновником.
…Обыск продолжался в полном молчании.
Перед Лобовым росла горка разнообразной диверсионной аппаратуры, сделанных Вороном полупроводниковых батарей, пакетов со взрывчаткой, электроприборов.
Разглядывая все это предназначенное для истребления людей снаряжение, Алексей с нескрываемым сожалением проговорил, имея в виду Ворона:
— Эх, способный человек! И куда, на что растратил свои силы…
Помолчав, Лобов обернулся к арестованному и поинтересовался:
— Он кто по национальности, этот ваш Ворон?
— Не знаю, — хмуро отозвался Чиновник. — Для меня он Ворон и только. — Потом с бахвальством, которое не могло скрыть от слушателей горечи его признания, негромко добавил: — У нас нет национальности. У нас нет родины.
…В этот последний июньский вечер Шеф в своем убежище так и не дождался всегда безукоризненно исполнительного Чиновника. Тянулись невыносимо долгие часы. Уверенность сменялась надеждой, надежда уступала место тревоге.
Наконец, Шеф отчетливо понял, что Чиновник не придет, что отсутствие Ворона и печать на дверях мастерской не были случайностью. И в первый раз за всю его долгую и богатую опасными приключениями жизнь ему стало по-настоящему страшно. Он, всегда такой уверенный в себе, вдруг с ужасом открыл, что все эти восемь дней, во время которых считал себя владыкой здешних мест, его неумолимо вели к гибели чужие, враждебные ему руки.
Он был достаточно трезвым человеком, чтобы критически относиться к легендам, созданным вокруг его имени, но все же имел основания считать себя далеко не трусливым. Его не одолевала робость ни в джунглях африканских лесов, ни в песках азиатских пустынь, ни на шумных проспектах городов Запада. Его руку, его повадку помнили во многих местах. Он взрывал заводы, поджигал рудники, взламывал сейфы, крал и копировал чертежи и патенты, похищал и убивал людей. Сотой доли совершенного им было бы достаточно другому, менее удачливому, чтобы сто раз попасться, навсегда распрощаться с жизнью!
Но он жил. И его рука ни разу не дрогнула. И никогда ему еще не было страшно.
Ему не было страшно даже тогда, когда по пятам за ним шли лучшие полицейские детективы европейских столиц и отчаянные головорезы из личной охраны некоронованных промышленных королей мира.
А теперь он испугался. Страх ледяным комочком зарождался где-то в груди, холодными иглами пронизывал сердце, разрастаясь, подобно снежному кому, заполнял все тело, вонзался в разгоряченный, оцепеневший мозг. И тогда Шеф огромным усилием воли удерживался, чтобы не вскочить с места, не заметаться по комнате, не закричать неистовым голосом.
Но он все же продолжал сидеть у стола, надеясь на чудо, на то, что вопреки здравому смыслу Чиновник все же придет, и наваждение рассеется, и никто не узнает об этих позорных минутах панического ужаса.
Из оцепенения его вывел, как всегда бесшумно появившийся Кондор.
— Я получил радиограмму, Шеф, — произнес он обычным своим негромким голосом.
В первый раз за всю свою жизнь Шеф вздрогнул от внезапного звука. В последней надежде схватил он протянутый Кондором листок. Прочел скупые строки:
«Связи приказом Управления гидрометслужбы прервал отпуск. Утром второго буду семьей метеопункте. Василенко».
Как ненавидел он сейчас этого неизвестного Василенко. Другого убежища нет. О ликвидации Василенко и его семейства в таких условиях не могло быть и речи. Чиновник и Ворон безвозвратно потеряны. Остались он и Кондор, который должен присматривать за двумя пленниками. Стогов опасен. Булавин надежнее, но и на него не стоит слишком полагаться. Выходит, остался он один. И послезавтра приезжает этот Василенко. Следовательно… следовательно, в его распоряжении остаются одни сутки.
Громко выругавшись, он выскочил на крыльцо. Чувство личной безопасности еще не покинуло Шефа. Он был убежден, что его убежища люди Ларина не знают, а Ворон и Чиновник достаточно натренированы, чтобы выиграть нужное время. А что, если они все-таки откроют его?
Новый приступ ужаса обуял Шефа. Не помня себя, он стремительно взбежал на холмик за домом.
Отсюда хорошо была видна расположенная далеко внизу стройка термоядерной электростанции. Точно необычное по яркости северное сияние озарило над нею ночное небо. Вспыхивали праздничными фейерверками разноцветные огни. В их свете блекли звезды, проступавшие в разводьях между разбитыми ветром тучами.
Сколько раз глядел он на эти огни с мыслью о том, что навсегда погасит их. А сейчас, стоя в одиночестве на каменистом холме, он вдруг ощутил их космическую недосягаемость. Огни стройки показались ему далекими звездными мирами, а сам он, затерянным в вечной мгле межпланетного безвоздушного пространства. Именно безвоздушного. Потому что ему нечем было дышать в эту влажную июньскую ночь.
Шефу захотелось тотчас же бросить все: с таким трудом добытых пленников, Кондора, свою разрекламированную репутацию и бежать, куда угодно, только подальше от этого лишенного для него воздуха места.
Но тут же встали в памяти холодные глаза Грэгса, и страх перед расплатой за побег пересилил все.
В этот миг он, несколько овладев собой, вспомнил о страшном оружии, врученном ему Грэгсом, о неиспользованном еще Наводчике и хрипло закричал:
— Я все-таки погашу вас, проклятые огни!..
Солнце едва поднялось из-за ближней горной гряды. Острые лучики, просочившиеся сквозь частый тюль штор, защищавших широкое окно, светлыми лужицами расплескались по свежеокрашенному полу, заиграли в гранях толстого зеркала, вделанного в дверку платяного шкафа, серебром зажгли никелированные головки кровати.
Солнечные лучи ласково коснулись сомкнутых, чуть припухлых век спящего человека. Но он не проснулся от этого прикосновения, только плотнее смежил веки и повернулся спиной к окну.
Однако сон его продолжался недолго. Через несколько минут в комнате раздался резкий телефонный звонок. Человек довольно громко заворчал, немного полежал, но звонки, резкие и требовательные, не прекращались. Тогда человек сел на постели, опустил ноги в ночные туфли и, застегивая на ходу куртку пижамы, поспешно направился к стоявшему на тумбочке телевизофону.
— Ронский, слушает, — хриплым со сна голосом проговорил он, поднимая трубку.
На экране аппарата возник сначала силуэт, а потом четкое изображение широкого в кости мужчины неопределенного возраста с сильно загоревшим, точно покрытым темным лаком лицом. Глаза его скрывали толстые стекла очков в черепаховой оправе. Над ободками стекол курчавились лохматые черные брови. Одет он был в низко надвинутую на лоб соломенную шляпу и светлый парусиновый костюм.
Ронский готов был поклясться, что никогда до сих пор не встречал этого мужчину, тем не менее его внезапный собеседник приветливо пожелал доброго утра и не замедлил представиться:
— Орест Эрастович, прошу извинить, что я вас потревожил в столь ранний час. Моя фамилия Павлов Василий Иванович, инженер-геолог. Я только что с рудников. Виделся там с академиком Булавиным, он просил кое-что срочно передать вам. Кроме того, я близкий друг Владимира Георгиевича Дюкова. Должен огорчить вас — у Владимира Георгиевича большая неприятность. Какая? Нет, по телевизофону — это долго и не совсем удобно. У меня есть к вам, Орест Эрастович, деловое предложение: до начала работы еще более двух часов, если вы сейчас подъедете к закусочной, что у Дмитриевского бора, мы с вами обо всем переговорим. Жду вас за левым от входа в закусочную столиком. Хорошо?
Ронский знал, что человек на другом конце провода бессовестно лжет, лжет в каждом своем слове, однако, сделал вид, что поверил, и согласился на встречу.
Закончив разговор, он несколько минут подумал, снова подошел к телевизофону, набрал номер, дождавшись ответа, произнес несколько фраз…
Орест Эрастович уже не один день ожидал этого звонка, но сейчас с трудом сдерживал волнение. Он понимал, что сегодня, буквально в ближайшие часы, должен будет положить голову в пасть хищному зверю, и в его, хотя и бурной, но все же довольно размеренной и устоявшейся жизни могут произойти большие перемены. К лучшему или к худшему будут эти перемены, да и сохранится ли сама его жизнь после встречи с этим человеком — ничего этого Ронский не знал и все это не могло не тревожить его глубочайшим образом.
Охваченный этими тревожными мыслями, Ронский внешне спокойно собирался на решающее в его жизни свидание. Понимая значение этой встречи и подсознательно стремясь в самый ответственный в своей судьбе день быть в наилучшем виде, Орест Эрастович одевался с особой тщательностью. Он надел свой любимый светло-серый костюм, шелковую рубашку оливкового цвета, заботливо повязал неяркий, но все же достаточно броский галстук. Стального цвета туфли и легкая замшевая шляпа дополнили его наряд.
Внимательно оглядев себя в зеркало, Орест Эрастович остался доволен своей внешностью и вызвал такси.
…Новый знакомый, как и обещал, поджидал его. При появлении Ронского, Павлов приветливо двинулся ему навстречу, энергично встряхнул руку и подвел к столику, на котором уже стоял обильный завтрак и бутылка сухого молдавского вина.
Ронский с интересом осматривал незнакомое ему помещение. Расположенная на оживленной автомобильной дороге закусочная пользовалась широкой известностью у шоферов и пассажиров междугородних автобусов. Обычно здесь царило оживление, но в этот ранний час закусочная еще пустовала. Только у самого дальнего столика, уставленного бутылками кефира и клубившимися паром сосисками, молча завтракали несколько человек, судя по всему, командировочных откуда-нибудь из дальнего района.
Вглядевшись внимательнее, Ронский заметил в этой группе знакомые ярко-синие глаза на добродушном широком лице и выбившиеся из-под кепки пышные светлые волосы.
Увидев так близко от себя Алексея Петровича Лобова, Ронский испытал радостное успокоение.
— А я только-только из автобуса, — разливая вино по бокалам, сыпал частой скороговоркой Павлов, — и сразу же к вам позвонил. Виктор Васильевич Булавин просил немедленно передать…
— Как он там на рудниках, Виктор Васильевич? — спросил Ронский, стремясь хоть на несколько мгновений оттянуть неизбежное, что должно было прозвучать в их разговоре.
Павлов, похрустывая свежим салатом, начал рассказывать о встречах с академиком на рудниках. Ронский слушал, поражаясь собственной выдержке. Скрипнула входная дверь, выпуская компанию командировочных. Вместе с ними удалился Лобов, закусочная опустела.
— Но все это не так уж важно, — неожиданно оборвал свой рассказ Павлов. Он посмотрел по сторонам и, убедившись, что они с Ронским одни, полусонная буфетчица не обращает на них ни малейшего внимания, закончил:
— Гораздо важнее то, что вы, Орест Эрастович, уже продолжительное время очень активно сотрудничаете с одной из иностранных разведок.
— Позвольте, — отшатнулся Ронский.
— Чего же позволять? — резко перебил его Павлов. — Вы, Орест Эрастович, информировали художника Дюкова, который является иностранным агентом, о некоторых интимных подробностях жизни профессора Стогова. Мало того, вы ввели Дюкова в дом Стогова, а Дюков, действуя по заданию иностранного разведцентра, похитил Стогова и, отравив своего сообщника — уголовника, инсценировал смерть профессора и пожар в его доме от несчастного случая. К счастью для вас, ему удалась эта инсценировка. Иначе вы не были бы сейчас на свободе.
— Но… — неуверенно начал Ронский.
— Не перебивайте! — возвысил голос Павлов. — Когда я говорю, я привык, чтобы меня слушали.
— Так вот! — продолжал Павлов в прежнем обличительном тоне. — Чудом избежав тяжелого обвинения, вы не порвали своих связей с иностранной разведкой Вы, Орест Эрастович, несколько раз встречались с художником Дюковым и выбалтывали ему совершенно секретные сведения о положении на важнейшей стройке Вы сообщили Дюкову о предполагаемой поездке академика Булавина на рудники. Воспользовавшись этим сообщением, Дюков похитил Булавина так же, как и Стогова.
Ронский вновь попытался что-то возразить, но Павлов, как и раньше, не позволил перебивать себя.
— Сейчас, к вашему сведению, — Павлов сделал многозначительную паузу, — Дюков арестован. Вполне естественно, что он назовет на следствии имя своего главного сообщника, наводчика и информатора, то есть ваше имя, Орест Эрастович. Вы достаточно сообразительны, чтобы трезво оценить последствия такого признания Дюкова для вас.
Павлов вновь выдержал паузу, как бы давая Ронскому возможность обдумать его слова, и продолжал, чуть приглушив голос:
— Таким образом, Орест Эрастович, у вас есть две возможности: одна — это пассивно ждать неизбежного ареста или же попытаться скрыться, что не спасет вас, а лишь усугубит вашу вину, другая — это связать свою судьбу со мной, а я гарантирую вам спасение, свободу, богатство. Выбирайте!
— Что вы хотите от меня? — с трудом выдавил подавленный всем услышанным Ронский.
— Вот это уже практический вопрос, — усмехнулся Павлов. — Как это сказал ваш хваленый Пушкин: «Наконец-то слышу речь не мальчика, но мужа!» Так, что ли?
Ронский неопределенно кивнул головой. Ему сейчас было не до литературных сравнении. Он был потрясен всем услышанным от Павлова, пожалуй, не меньше, чем тогда, при разговоре с Игорем Стоговым в институтском сквере. Он знал о том, что с профессором Стоговым случилось большое несчастье, но ничего не ведал о похищении Булавина, да еще о похищении по его, Ронокого, вине.
Между тем Павлов продолжал:
— Вы спрашиваете, Орест Эрастович, что я, или точнее, очень и очень влиятельные иностранные круги, — он подчеркнул голосом последние слова, — хотят от вас? Отвечу: очень много и очень немного. Много потому, что мы хотим, чтобы сооружаемая здесь термоядерная электростанция никогда, понимаете, никогда не была пущена. Более того, мы хотим, чтобы эта станция исчезла с лица земли с максимальным шумом и громом и прихватила вместе с собой в преисподнюю возможно большее число большевиков.
Мы хотим от вас совсем немного, потому что просим только слегка напутать в системе контрольно-измерительных приборов, чтобы плазма, поступающая в реактор, оказалась чуть-чуть грязнее, а ток для ее поджигания несколько сильнее, чем это необходимо, и реактор вместе со всей своей начинкой полетел бы к небесам. Немного, потому что вы руководите монтажом контрольной аппаратуры и для вас не составит особого труда выполнить нашу скромную просьбу. Согласны?
Ронский молчал. С каким наслаждением он впился бы в глотку этого чудовища, так спокойно приглашавшего его принять участие в уничтожении миллионов людей. Но Ронский понимал, что, даже рискуя жизнью, должен продолжать играть принятую роль.
А Павлов подбодрил:
— Что же, молчание, как у вас, русских, говорится, — знак согласия. А чтобы вам не пришлось очень напрягать вашу мысль, обдумывая, как не допустить автоматического выключения установок, вот вам письменные советы вашего шефа академика Булавина, собственноручно им написанные. Не в пример этому упрямцу Стогову Булавин оказался покладистым и практичным человеком. Надеюсь, теперь ваши сомнения окончательно рассеялись. Если так, то по рукам.
Ронский вяло вложил свою ладонь в цепкие пальцы Павлова.
— Ну, вот и отлично! — удовлетворенно констатировал Павлов. — Возьмите пакет академика и действуйте. Как видите, ничего не изменилось. Академик Булавин по-прежнему остается вашим научным руководителем, — позволил себе пошутить Павлов.
Ронский выжидательно молчал, сжимая пакет, который, казалось, обжигал ему пальцы.
— Да, и еще одна маленькая просьба, — спохватился Павлов. — Через два часа потрудитесь сюда же доставить отчет о ходе стройки. Академику для его научных консультаций необходимы точные сроки пуска станции и точные данные о выполненных работах. Вас буду ждать я сам. И еще, — в голосе Павлова зазвучали металлические нотки. — Не вздумайте водить нас за нос! Предупреждаю, у нас длинные руки и меткий глаз. Так что шутить не советую. А за сим желаю здравствовать.
Павлов поклонился и выскользнул за дверь.
Орест Эрастович остался у столика в полном одиночестве и в глубокой тревоге. Он все еще не решался вскрыть врученный ему Павловым пакет. С ужасом, весь внутренне содрогаясь, думал Ронский о страшном падении Булавина, о грозных последствиях его предательства. Привычный облик, слова, характер академика — все это не давало ни малейшего повода усомниться в честности Булавина, но в то же время в руках Ронского был конверт, надписанный размашистым почерком. Финалом какой трагедии могло быть это послание? Устрашенный этими мыслями, Орест Эрастович не рискнул сразу вскрыть конверт. Сунув его в карман пиджака, он решительно направился к двери.
Выйдя из закусочной, Ронский увидел стоявшую у обочины дороги пустую машину. Едва он приблизился к ней, как дверца распахнулась, и наружу выглянул шофер — сильно загорелый худощавый паренек.
— Садитесь, подброшу!
Орест Эрастович шагнул в гостеприимно распахнутую дверку. Машина плавно и бесшумно тронулась.
Первым движением Ронского, едва он опустился на мягкое, чуть пружинившее сиденье, было извлечь из кармана злополучный пакет Булавина и прочесть, наконец, его содержание.
Он достал конверт, но не успел вскрыть его, как услыхал спокойный, но вместе с тем повелительный голос шофера:
— Передайте этот пакет мне, Орест Эрастович, а я вручу его адресату.
— Кто вы такой? — встрепенулся Ронский.
— Ваш друг, — усмехнулся шофер. — Уверяю вас, это письмо адресовано не вам, а совсем другому лицу. Вот я и передам его по назначению.
Ронский покорно протянул водителю письмо. Тот поблагодарил и сообщил:
— Известный вам товарищ просил передать, Орест Эрастович, свою благодарность и напомнить, что пуск станции приближается, а у вас еще много работы, поэтому вам не следует тратить время на свидания с малознакомыми людьми.
Ронский широко, освобожденно вздохнул. Машина приближалась к главному въезду на стройку.
…Время, назначенное Шефом для встречи с Орестом Эрастовичем, истекло. Напрасно смотрел он на то и дело открывающуюся дверь закусочной и в окно, напрасно, оставив накрытый стол, выходил на крыльцо. Ронский не появлялся. И снова, как вчера, когда не явился Чиновник, Шеф понял, что Ронский не придет. Снова, как и вчера, Шефа покинула с таким трудом восстановленная уверенность в собственной неуязвимости. Он опять почувствовал себя в чужих, враждебных ему руках, которые неумолимо стягивали вокруг него смертельную петлю.
Он так явственно ощутил на своей шее эту давящую жесткую петлю, что с треском рванул ворот просторной рубашки, и, не замечая удивленных взглядов окружающих, стремглав выскочил из закусочной.
Тяжело топая ногами, не видя ничего перед собой, он бежал по пустынной просеке к метеопункту. Бежал, повинуясь единственному, захватившему все его существо чувству ужаса и единственному стремлению — бежать, все равно куда, но только бежать, бежать, радуясь возможности движения.
Движение несколько успокоило его, и он замедлил бег, а потом перешел на быстрый, размашистый шаг.
Постепенно чувство ужаса уступило место клокочущей ненависти. Он ненавидел сейчас все вокруг себя: и эти деревья, ласково шумевшие на легком ветерке мохнатыми ветками, и синее небо с редкой пеленой облаков, и темневшие повсюду горы, и землю, на которой они стояли. Но больше и сильнее всего он ненавидел людей, населявших эту землю, их улыбки, их голоса, их уверенность в себе и своей стране.
Сейчас ему было все равно: взрывать, стрелять, сжигать, рвать зубами или ногтями. Уничтожать, только уничтожать — это желание погасило в нем все другие мысли и чувства.
И навеянный этой неутолимой жаждой истребления всего, что было вокруг него, в голове Шефа родился последний план.
Сейчас он войдет в домик, прикажет Кондору приготовить все для ликвидации и не спускать глаз с пленников, а сам возьмет врученное Грэгсом оружие, поднимется на самую высокую точку над стройкой станции и даст, наконец, выход неукротимой жажде разрушения. Он не сумел как мечтал, отправить на тот свет миллионы, но все же тысячи поплатятся жизнью за крушение его мечты, и еще на два-три года отодвинется восход этого Земного Солнца, как зовет свою станцию Стогов.
При мысли о Стогове он даже вздрогнул от всколыхнувшей все его тело ненависти… Что ж, Стогов получит свое. После того, как иссякнет страшная мощь оружия Грэгса, он вернется в домик и сам взорвет его вместе со всеми обитателями, не исключая и верного Кондора: меньше сообщников — меньше шансов на провал. Нет, не со всеми — вовремя одумался Шеф. — Булавин сговорчив, надо предложить ему бежать вместе. Их подберут люди Грэгса и отправят на Запад. Булавин — фигура более крупная, чем Стогов, и Грэгс заплатит за доставку Булавина.
А потом, после отдыха, когда новый Стогов или Булавин восстановят здесь то, что сметет сегодня его оружие, он опять вернется сюда с лучшими, чем на этот раз помощниками, и осуществит давнюю мечту.
С мыслью о будущем мщении этой ненавистной стране за пережитый сегодня ужас и о будущих миллионах в награду за это, он, не ответив на учтивый поклон Кондора, вошел в домик.
Через несколько минут, отдавая на ходу последние распоряжения старику, Шеф вышел. В руках он держал цилиндрический пластмассовый футляр, формой и размерами напоминавший старинную подзорную трубу.
Почти бегом, торопливо озираясь по сторонам, вскарабкался он на холм за домом, взглянул на раскинувшуюся в долине панораму грандиозного строительства. Отсюда чуть различались тоненькие иголочки крановых стрел, ползли по еле различимым линиям дорог букашки грузовиков, хрустальным кубиком сверкало в солнечных лучах здание Центрального диспетчерского пульта будущей станции.
Шеф, прищурясь, прицелился, прикинул сектор поражения. Он показался ему недостаточным. Не извлекая оружия из футляра, Шеф вновь схватил его под мышку и еще стремительнее, чем прежде, начал карабкаться вверх по голой, почти отвесной скале.
Ободрав кожу на ладонях, окровянив ногти, разорвав в нескольких местах свой парусиновый костюм, он, наконец, достиг вершины скалы. Она почти упиралась в облака, тяжелыми ватными хлопьями они висели над самой головой, холодные и неподвижные.
Шеф был здесь совсем один. Строительная площадка едва различалась, скорее угадывалась сквозь зыбкое марево пронизанного солнцем воздуха! Даже домик метеопункта потерял четкие очертания, расплылся, казался крохотной, бесформенной, грязной заплаткой на изумрудно-чистой альпийской поляне.
Отсюда Шеф уже не мог видеть движения на стройке. Но он отчетливо представлял себе снование грузовиков, покачивание стрел кранов, штабеля строительных материалов, трудовую суету многих сотен людей.
Они разгружают машины, двигают рычаги кранов, укладывают в стены блоки солнцелита. Они разговаривают, спорят, поют, смеются, может быть, даже кто-то влюбляется вот в эту самую минуту. Эти люди несколько часов назад покинули свои домашние очаги, они знают, что вечером вернутся к этим очагам и будут целовать женщин, ласкать детишек, читать, вращать ручки радиоприемников и телевизоров…
Они уверены в том, что будут жить и сегодня, и завтра, и еще много-много долгих дней. Они уверены в том, что будут жить и сами, и их дети, и внуки, и правнуки, много поколений неизвестных, но не менее, чем эти живущие, ненавистных Шефу людей.
О, советские люди умеют верить в будущее. Это Шеф знал отлично. Неукротимая, несгибаемая вера миллионов и порождала в нем самую жгучую ненависть. Ведь сам он не верил ни во что, кроме денег и грубой силы. Сейчас он применит силу, чтобы убить хоть несколько тысяч этих верящих в будущее, и он клялся в том, что еще вернется сюда, чтобы убить миллионы.
На мгновение Шеф вновь представил себе строительную площадку. Там трудятся люди, трудятся и верят в жизнь, и никто из них не думает о смерти. Никто не думает о том, что кладет последнюю плиту, сваривает последний шов, договаривает последнюю фразу, бросает последний взгляд на приглянувшуюся девчонку или паренька. А смерть у них над головой, и он властен в их смерти.
Шеф открыл, наконец, футляр, извлек из него предмет, напоминавший крупный велосипедный насос с прикрепленными к нему черными кубиками.
В солнечных лучах тускло блеснул металл оружия. Шеф с благоговением погладил его пока еще холодную шершавую поверхность. Бережно укрепил в расселине между лежавшими над обрывом скалы валунами, чуть наклонил зарешеченный на конце ствол вниз.
Шеф знал: легкое нажатие рычажка и из зарешеченного жерла излучателя низвергнется тропический ливень сверхзаряженных частиц. Со скоростью света, незримые для глаза, ринутся они вниз и тогда расколется, дрогнет земля, в пыль распадутся дома, скалы, машины, вихрь и пламя подымутся над этим местом, через минуту-другую от всего этого людского муравейника в долине останется лишь раскаленный радиоактивный пепел
В мозгу Шефа возникло видение как мгновенно вспыхивают и в пыль распадаются тела, он представил себе, как начнут выть и метаться люди, ища и не находя спасения от настигающей всюду, непонятной и от этого еще более страшной смерти. От этой мысли он громко, сладострастно расхохотался, и его хриплый смех хлопками выстрелов застучал о каменные своды скал…
И вдруг, заглушая этот смех, ударом июньского грома врезался в тишину властный голос:
— Ложись! Руки на голову!
В то же мгновение кто-то тяжелый навалился сверху, чем-то сильно ударил по запястью, отбросил в сторону зарешеченный ствол излучателя.
Собрав все силы, Шеф сбросил навалившуюся сверху тяжесть, поднялся и с расширенными ненавистью зрачками, захлебываясь закипевшей у губ пеной, хрипло рыча и воя, выпятил руки со скрюченными судорогою пальцами и ринулся на стоявшего рядом человека. Кто-то подставил ему ногу, и Шеф, потеряв равновесие, растянулся во весь рост на камнях.
Он хотел тотчас вскочить, но уже несколько человек навалились на него.
Шеф в бессильной ярости впился зубами в землю, не чувствуя боли, не замечая хлынувшей изо рта крови. Он продолжал извиваться, изрыгая хриплые крики, но сопротивление было быстро сломлено, ему накрепко скрутили руки и ноги. Теперь он лежал на спине не в силах шевельнуться. Изо рта, из раскрошенных о камни зубов, сочилась кровь, распухшие губы с трудом шевелились, и только в глазах кипела прежняя ненависть.
Лобов подошел к задержанному, взглянул в глаза и невольно отпрянул назад! Существо с такой кипящей нескрываемой злобой было способно на все.
«…Наконец-то он схвачен. Сколько это сбережет человеческих жизней», — подумал Алексей Петрович, а вслух сказал:
— Товарищ Волин! Дайте ему воды! Потом возьмите четырех автоматчиков и отнесите его в машину. Спускайтесь пологим склоном и будьте внимательны, помните, кого вы охраняете. Он способен на все, вы обязаны доставить его живым.
— Есть! — коротко отчеканил Волин.
— Товарищ Щеглов! Товарищ Бойченко! — приказывал Лобов. — Ведите ваших людей к метеопункту!
И Алексей Петрович первым побежал к обрыву. Метрах в трехстах от метеопункта Лобов и его спутники услыхали донесшийся оттуда выстрел. Лобов тревожно взглянул на шумно дышавшего за его спиной Щеглова, выхватил из кобуры пистолет и ускорил бег.
Когда Лобов и его товарищи достигли метеопункта, их взорам открылась неожиданная картина.
На крыльце лежал Кондор со связанными руками и ногами. Голова его с всклокоченными седыми волосами металась по высокому порогу, сквозь плотно сжатые зубы он цедил отвратительные ругательства. Из дверей подвала доносился громкий голос Стогова. Вбежав туда, Алексей с трудом различил в полутьме стоявшего у стены Булавина с высоко поднятыми вверх руками, против него, направив в грудь академика еще дымившийся после недавнего выстрела пистолет, в самой угрожающей позе застыл профессор Стогов.
До Лобова долетело окончание фразы профессора:
— …а я говорю: ни с места, предатель! Не то всю обойму всажу в грудь!
Профессор Стогов был настолько поглощен новыми, необычными для него обязанностями конвойного, что даже не особенно удивился, узнав Лобова, увидев запыхавшихся от быстрого бега людей, точно он и рассчитывал увидеть именно их, здесь, в эту минуту.
Едва кивнув в ответ на приветствие Лобова, стоя к нему вполоборота, так и не отводя пистолета от груди громко возражавшего академика, Стогов быстро заговорил:
— Алексей Петрович, я задержал предателя, академика Булавина. Он смалодушничал перед врагом и давал советы по уничтожению строящейся у нас термоядерной электростанции. Во имя объективности я должен вам сообщить, что сегодня академик Булавин, который в благодарность за совершенное им предательство пользовался здесь большей, нежели я, свободой, обезоружил и связал вот этого иностранного агента по кличке «Кондор». — Стогов имел в виду лежавшего на крыльце связанного старика, — а затем пришел освободить меня от кандалов, в которых здесь меня держали. Тем не менее, памятуя о его беспримерном для советского ученого предательстве и будучи глубоко возмущен им, я изловчился, нанес ему сзади удар, обезоружил и теперь рад отдать этого презренного труса, которому нет места в рядах советских ученых, в руки правосудия для справедливого возмездия.
Лобов с трудом сохранял серьезность во время речи Стогова, из которой стало ясно все, что произошло в этом домике за последний час. И действительно, невысокий, хотя и коренастый Стогов с непривычным для его руки и, видимо, очень тяготившим его пистолетом, несмотря на всю воинственность его позы, выглядел довольно комично в соседстве со своим богатырски сложенным пленником.
Однако без тени улыбки Лобов сказал:
— Хорошо, профессор. Правосудие учтет ваши свидетельские показания, а сейчас разрешите мне приблизиться к вашему пленнику.
И здесь произошло нечто настолько неожиданное, о чем Стогов позднее вспоминал, как о самом ошеломляющем событии этих богатых приключениями девяти дней его жизни.
Его недавний друг и научный руководитель, которого профессор искренне считал теперь предателем и трусом, и его бывший ученик, которому профессор долго не мог простить отказа от научной деятельности, вдруг крепко, по-мужски обнялись и трижды расцеловались.
При этом оба произносили какие-то вконец озадачившие профессора слова:
— Иван Сергеевич, дорогой, как я рад вас видеть!
— Алеша, родной, наконец-то!
— Простите, товарищ. Лобов, — холодно прервал их излияния Стогов, — позволю себе заметить, что у вас… — э э… несколько странный метод общения с задержанными преступниками.
Лобов, наконец, решил все объяснить:
— Да уверяю вас, профессор, кроме вон того связанного субъекта, здесь нет никаких преступников.
— А предательство академика Булавина это, по-вашему, не преступление?
Алексей Петрович усмехнулся и спокойно пояснил:
— Я прошу у вас, профессор, прощения за мистификацию, которую мы предприняли для предотвращения термоядерного взрыва и для вашего спасения. Позвольте мне представить вам моего непосредственного начальника Ивана Сергеевича Новикова, который, судя по всему, сыграл роль академика Булавина настолько удачно, что ввел в заблуждение даже вас.
С этими словами Лобов взял руку широко улыбавшегося мнимого Булавина и вложил ее в руку недоверчиво хмурившегося Стогова, который, однако, все же опустил до этого угрожающе поднятый пистолет.
После церемонного, но молчаливого рукопожатия, которым они обменялись, Новиков, обращаясь к Лобову, сказал:
— Ты знаешь, Алексей, чего я больше всего боялся, отправляясь в эту экспедицию? — Он сделал интригующую паузу. — Оказаться с глазу на глаз с профессором. Что ни говори, а ведь я провел с Виктором Васильевичем в институте, в подземном саду, менее четырех дней. Мы работали плотно, Булавин и Грибанов сообщили мне за это время немало важных сведений, но все-таки для того, чтобы играть роль академика, да еще перед таким ученым, как Михаил Павлович, специальных знаний у меня было, мягко выражаясь, маловато. Поэтому любой разговор на специальную тему с профессором мог провалить всю операцию. Ты же сам понимаешь, что Янус слышал каждое наше слово. Поэтому, чтобы не оказаться с Михаилом Павловичем наедине, мне пришлось сразу же сыграть роль этакого трусоватого и сговорчивого человека. Это поставило меня, как выразился профессор, в привилегированное положение по отношению к нему и лишило нас возможности общения, что было только к счастью для нас обоих. Правда, эта игра стоила мне довольно увесистого подзатыльника от Михаила Павловича, — Новиков выразительно потер всплывшую на голове шишку, — и всей той сцены, свидетелем которой ты был. Ну, да, — хорошо все, что хорошо кончается, а у нас все кончилось лучше некуда, — весело закончил Новиков.
— Так вы, значит, действительно Иван Сергеевич Новиков, а не академик Булавин, — поверил, наконец, Стогов и с неожиданным восторгом добавил:
— Ловко же вы меня провели. Если бы сам не видел, ни за что бы не поверил!
— Да не вас провели, Михаил Павлович, а врага, — вмешался Лобов. — Иван Сергеевич имеет некоторое, правда, довольно отдаленное сходство с академиком Булавиным. Этим сходством и воспользовалось наше руководство. Остальное дополнили грим, общение с Булавиным и опыт разведчика. По заданию нашего Управления Иван Сергеевич все эти дни охранял вас от неминуемой бы иначе смерти, он же сообщил нам ваше местопребывание и держал нас в курсе всего, что здесь происходило.
Ведь всякое наружное наблюдение за домиком, при опытности и настороженности Януса, было равносильно смертному приговору для вас. Чтобы убить у врага эту настороженность, мы даже мертвым вас объявили: на, наслаждайся своим успехом, считай себя в безопасности.
Пояснения Лобова были прерваны появлением подкатившего почти вплотную к крыльцу многоместного атомного лимузина. Дверки машины широко распахнулись, и из нее первым выпрыгнул Игорь Стогов. За ним вышли Ларин, академик Булавин, профессор Грибанов, начальник строительства станции Тихонов.
Михаил Павлович и Игорь уже сжимали друг друга в объятиях, на мгновение они отстранялись, глядели в лицо и вновь приникали друг к другу.
Они всегда были близки, дороги один другому, по-настоящему дружны между собой, но только теперь, пройдя через выпавшие на их долю тяжелые испытания, полностью постигли степень своей взаимной близости, привязанности, любви.
Глядя на встречу спасенного от смерти сына с возвращенным к жизни отцом, стоявшие вокруг них суровые, знакомые с житейскими бурями, далеко не сентиментальные мужчины, что-то уж со слишком поразительным единодушием начали покашливать, потянулись в карманы за носовыми платками и папиросами.
Игорь, наконец, выпустил отца из своих объятий, теперь к Стогову шагнул Ларин, который в этот день надел на штатский пиджак все свои боевые ордена.
Сначала Ларин хотел в несколько официальном тоне приветствовать Стогова, но потом на полуслове оборвал свою речь и по русскому обычаю трижды расцеловался с профессором.
Так же приветствовал Ларин и Новикова, а Стогова уже сжимали в объятиях Булавин, Грибанов, Тихонов.
— Как станция? — задал Стогов первый вопрос Булавину, когда несколько улеглась радость встречи.
— Все готово к пуску. Ждем вас, — опередил Булавина с ответом Тихонов.
— К пуску?! — изумился Стогов. — Но десять дней тому назад там было еще минимум на месяц работы?
— А вот представитель от товарища Ларина просил партийный актив стройки ускорить пуск станции. Ну, и ускоряем, — заключил Тихонов.
Стогов знал, что за этими скупыми словами стоял героический труд многих людей и с благодарностью думал об этих людях.
Лобов, докладывая начальнику Управления об успешном окончании операции, подробно рассказал и о сцене между Новиковым и профессором Стоговым. Прислушавшийся Стогов шутливо поднял руки и с наигранно сокрушенным видом произнес:
— Сдаюсь, Андрей Савельевич! Не получится из меня Шерлока Холмса, лишили вы меня лавров единственного в моей жизни подвига по задержанию преступника. Придется, видно, опять наукой заниматься. Хотя, позвольте… — Стогов вдруг стал очень серьезен. — Я, кажется, все же назову вам одного предателя, который, насколько я понял из слов Алексея Петровича, пока остается безнаказанным.
— Кого вы имеете в виду? — насторожился Ларин.
— Я имею в виду моего бывшего ученика, ныне кандидата наук Ореста Эрастовича Ронского. Ведь это он ввел в мой дом иностранного агента.
Ларин заговорил мягко, стремясь убедить Стогова:
— К счастью, вы опять ошиблись, профессор. Ронский действительно сильно виноват перед вами. Но Ронский не предатель. Он очень легкомысленный, болтливый, неразборчивый в знакомствах человек. Враг ловко ловит в свои сети таких людей. Но в связи со всей этой историей Ронский получил хорошую встряску. И, надо отдать должное, охотно встал на путь искупления своей вины. Скажу больше, Ронский немало сделал для того, чтобы помочь нам в борьбе против вражеской группы. По поручению и под наблюдением Лобова он дезинформировал врага о наших настроениях и намерениях, и о ходе строительства станции. Он же подготовил почву для похищения мнимого Булавина, помог нам внедрить в логово врага советского разведчика.
— Он и на стройке отлично работает, — вмешался в разговор Игорь.
— Очень рад этому, — отозвался профессор. — Значит, одним хорошим человеком больше. Кстати, мне следует попросить у Алексея Петровича извинение за одну давнюю размолвку. Я вижу, что был тогда не прав, осуждая уход Лобова из науки. Он выбрал очень важный, почетный и трудный путь в жизни. У вас талантливые люди нужны не менее, чем в науке.
В это время к собеседникам подошла большая крытая автомашина с зарешеченной сверху дверцей. Сотрудники Управления, которые под руководством Щеглова уже заканчивали обыск в домике и его разминирование, направились к крыльцу, чтобы перенести оттуда в машину Кондора.
Пока они ходили, Ларин подошел к открытой дверце машины и заглянул туда. Там, под охраной автоматчиков сидел уже несколько оправившийся от потрясения Шеф.
— Ну вот мы и встретились с вами, синьор Энрико Валленто. Надеюсь, что это будет наша последняя встреча с вами.
Услышав свое имя, Янус вздрогнул и поднял голову. Только звериную злобу прочел Ларин в этом мрачном взгляде, только злоба звучала в словах Януса, когда он, с трудом двигая распухшими губами, хрипло произнес с иронической вежливостью:
— У меня было так много имен, что я давно забыл настоящее. Благодарю, что вы напомнили мне о нем.
— И мы, и простые люди других стран многое напомним вам, Янус, из того, что вы хотели бы забыть навсегда. Это будет очень длинный счет, Янус, — спокойно отпарировал Ларин.
— Вы переиграли меня, господин Ларин! — задохнулся Янус от душившей его злобы. — И поэтому можете говорить мне все, что вам заблагорассудится.
— Не я переиграл вас, Янус, — возразил Ларин. — Советская земля разверзлась у вас под ногами, советские люди стеной встали на вашем волчьем пути, в Советском государстве вы оказались в мертвом для вас безвоздушном пространстве.
Прошло еще две недели. Теплая июльская ночь опустилась над Крутогорской котловиной. Мириады звезд сплелись в причудливо светящемся хороводе на плюшевом фиолетовом небе. Легкой прохладой потянуло с невидимых во мгле горных вершин, угомонились птичьи стаи в уснувшей тайге, тишина разлилась в напоенном ароматом цветения буйного разнотравья воздухе, тишина опустилась на городские проспекты и площади.
Непривычная тишина воцарилась в эту теплую ночь и на площадке строительства Крутогорской термоядерной электростанции.
Днем здесь шли последние приготовления к пуску. Разбирали и грузили в машины ставшие уже ненужными ажурные металлические тела кранов, штабели неиспользованных солнцелитовых блоков, специальные комбайны очищали площадку от мусора. Не всякая хозяйка, даже в праздничный день, добивается в своей квартире такой чистоты, какая была наведена строителями на территории будущей станции. Разноцветные пластмассовые плиты, устилавшие площадку, слегка смочили водой и теперь казалось, что поднимавшееся к облакам, гигантское серебристое кольцо реактора покоится на причудливом мозаичном полу.
Наибольшее оживление царило в хрустальном кубе здания Центрального диспетчерского пульта. Здесь под руководством Игоря Стогова и Ронского, которые стали в эти дни неразлучными, инженеры вели последнее опробование приборов управления и контрольной аппаратуры.
Все эти дни помолодевший, словно бы сбросивший со своих плеч добрые два десятка лет, профессор Стогов и Булавин, который буквально светился предчувствием близкой огромной радости, не знали отдыха. Они стремились побывать всюду, все увидеть и проверить собственными глазами.
И Стогов, и Булавин понимали, что пуск их детища явится не только величайшим триумфом советской науки, но откроет новый этап и в развитии всей мировой науки. Понимали они и то, что малейшая оплошность, недогляд могут погубить, скомпрометировать великое научное открытие.
Но сколь ни придирчивы были ученые, даже их требовательный глаз не находил неполадок. В этом небывалом на земле сооружении в чудесном синтезе слились воедино творческий порыв ученых, изобретательность и смелость инженеров, вдохновенное мастерство советских наследников легендарных русских умельцев прошлого.
— Спасибо, Федор Федорович, спасибо, — наперебой твердили Тихонову Булавин и Стогов.
— Меня-то за что благодарить, — устало отказывался сбившийся с ног Тихонов, — вы поблагодарите Лукина, Ванина — какие толковые инженеры, или вон Строганова благодарите, за пятерых работал старик. На таких стройка стоит. А я тут меньше всего сделал.
— Им всем: и Лукину, и Строганову, и всем этим безусым комсомольцам, что станцию строили, мы с Виктором Васильевичем земным поклоном поклонимся вместе со всем народом, — заверил Стогов, — но вам, Федор Федорович, особое спасибо.
— Ладно, чего уж там, — смеялся Тихонов, — должность такая — одно слово, строители.
И вот, наконец, наступил вечер последнего предпускового дня, последний вечер, когда над Крутогорской котловиной закатилось солнце. На площадке умолкло лязганье ключей монтажников, отошли последние грузовики, стихли песни и смех людей. Опустели просторные залы здания Центрального пульта. Стогов по совету Булавина и Тихонова спустился в специально оборудованную комнату, чтобы хоть с часок отдохнуть перед торжественным пуском станции.
Профессор разделся, лег в постель, с наслаждением ощутил прикосновение к своей разгоряченной коже прохладных простынь. Несколько минут он лежал неподвижно, отдаваясь охватившему все его тело покою. Но вот где-то в глубине мозга шевельнулась мысль: «Осталось несколько часов до пуска». И точно разбуженные этой мыслью зашевелились, зароились воспоминания.
Босоногое детство на поросших жидкой травкой улицах тихого и грязного сибирского городка. Отец, даже облик которого не сохранился в памяти, старый подпольщик, замученный колчаковскими карателями в красноярской тюрьме. Рано состарившаяся от горя мать. Работа в депо за станком, у которого когда-то стоял отец. Неутолимая жажда знаний и, наконец, институт в Москве. Первая самостоятельная научная работа. Диссертация, которая готовилась как кандидатская, и неожиданно была признана достойной докторской степени.
В день защиты диссертации — день его большого торжества — он впервые встретился с девушкой, которая показалась ему самой прекрасной из всех, кого он встречал. Вскоре эта девушка, в то время студентка консерватории, стала его женой. Перед самой войной у них родился сын Игорь.
Потом был фронт, дымные костры пожарищ, кровь товарищей, ранения, и обжегшее душу, ранившее больнее, чем вражеский осколок, известие о гибели жены при первой вражеской бомбежке Москвы. В первый месяц после победы он забрал в детском доме выросшего, не узнавшего отца сына. С тех пор память погибшей жены была священна в их доме, Игорь ни разу не видел рядом с отцом ни одной женщины.
Послевоенные годы стали годами расцвета его таланта. Участие в разработке и решении актуальных проблем ядерной физики, открытие стогнина, дружба и творческое сотрудничество с Булавиным, разгадка тайны пика Великой Мечты, открытие сокровищ Кряжа Подлунного, создание подземного растительного царства, широкое признание. И за эти же годы встреча с Ирэн. Ее улыбка отогрела его застывшее после смерти жены сердце. Встреча с Ирэн, ставшая его большим счастьем и едва не превратившаяся в причину самой большой трагедии в его жизни.
Работа, работа, а потом, уже в преддверии осуществления давней мечты, эти девять дней давящего кошмара, девять дней вражеского плена в мирное время. И вот опять свобода, встреча с сыном, с друзьями, трудный мужской разговор с Игорем об Ирэн, огромное облегчение: сын, его умный и чуткий Игорь, все понял как надо, и простил ему недоверчивую замкнутость.
…А потом… Потом в далекую чужую страну ушла телеграмма, впервые за эти долгие годы подписанная двумя Стоговыми. Игорь присоединился к горячим приглашениям отца.
И вот вчера на его стол лег синий телеграфный бланк, музыкой зазвучали такие короткие и такие долгожданные слова: «Неделю окончанием опытов выезжаю Мишелем Сибирь. Ваша Ирэн».
Словно все еще не веря себе, Михаил Павлович вынул из кармана пиджака бережно сложенный листок, вновь перечитал запомнившиеся строчки…
Это будет через неделю. Еще семь дней, озаренных светлым ожиданием счастья. Через неделю… А через несколько часов… Зажженное руками людей при его участии Земное Солнце.
Постепенно воспоминания и мысли Михаила Павловича становились все более туманными, расплывчатыми, незаметно он задремал и, как ему показалось, тотчас услышал голос Игоря:
— Отец, проснись же. Через полчаса прибудет правительственная комиссия.
Стогов вскочил, наскоро умылся, и хотя никогда не был щеголем, на этот раз с помощью Игоря оделся с особой тщательностью.
— Ну, вот, — Игорь с удовольствием оглядел его коренастую, не по возрасту подвижную фигуру, гордо посаженную массивную голову, заметно поседевшую в те трудные девять дней, — ну вот, — повторил сын, — ты у меня совсем молодец, и совсем-совсем еще не старый.
— Старый, не старый, а шестьдесят уже, — с легкой грустью усмехнулся Стогов, — ну, ладно, пошли, Игорек. Или нет, присядем перед этой дорожкой…
Стоговы подошли к высокой, увитой гирляндами роз, выращенных в подземном саду, арке из солнцелита. По верху арки цветными лампочками светились слова: «Термоядерная электростанция Академии Наук СССР» и ниже традиционное: «Добро пожаловать!»
Под арку уже въезжали машины членов правительственной комиссии. Президент Академии Наук, возглавлявший комиссию, приветливо здоровался со строителями, сердечно приветствовал героев дня, как назвал он Булавина и Стогова.
Среди приехавших Михаил Павлович увидел секретаря Крутогорского обкома партии Александра Александровича Брянцева. Они были давно и хорошо знакомы, не раз сиживали рядом в президиуме партийных конференций, коротали время в нескончаемых беседах у охотничьих костров.
Заметив Стогова, Брянцев, широко шагая, двинулся навстречу. Секретарь обкома порывисто обнял ученого и спросил:
— Читали опровержение сообщения о вашей смерти?
— Читал, — усмехнулся Стогов. — Только к чему вы это — «выдающийся», «известный».
— Так это не мы, — возразил Брянцев, — народ вас, Михаил Павлович, таким считает, а известно: глас народный — глас божий.
— Словом, воскресший из мертвых, — пошутил профессор.
— И очень хорошо, — отозвался секретарь, — знаете, поверье такое есть: кого заживо похоронят, долго жить будет. Вы, Михаил Павлович, живучий.
Их беседу прервал президент Академии, пригласивший членов комиссии, проектировщиков и лучших строителей осмотреть станцию.
Люди шли по мозаичному пластмассовому настилу, любуясь игрой электрического света в гранях прозрачных, еще не принявших рабочей нагрузки зданий.
Затененный нависшими горными громадами, тускло поблескивал в лучах прожекторов стогниновый купол урановой станции. Чуть поодаль багрянцем пламенел корпус электролиза тяжелой и сверхтяжелой воды, напоминавший своими цилиндрическими колоннами гигантский элеватор. Рядом с ним, подавляя своими размерами и мощью, почти на пятьдесят метров взметнулось вверх светло-розовое звездообразное здание, где был установлен ускоритель высокозаряженных частиц. Неподалеку от главного входа, точно площадка ракетодрома вонзилась в ночное небо пиками установленных под разными углами решетчатых металлических мачт высокочастотная станция. Ее чуть заостренные на концах пятисотметровые мачты, расцвеченные красными сигнальными огоньками, удивительно напоминали готовые к взлету ракеты.
Точно аллея гигантских реликтов, площадку по диагонали пересекали две шеренги зеленых, что еще более усиливало их сходство с деревьями, опор беспроводных сверхвысоковольтных линий. Широко раскинув унизанные гирляндами изоляторов стометровые пластмассовые лапы, они словно устремились в объятия друг другу.
Будто древние сторожевые башни, площадку со всех сторон окружали цилиндрические и конусообразные здания термоконденсаторов и термораспределителей. Приземистые в соседстве со своими высотными собратьями, точно ульи пасеки какого-то великана, разбежались по площадке разноцветные кубы трансформаторных и токопреобразовательных установок.
А вокруг, на вершинах гор, что смутно проступали во тьме над площадкой, искрились, переливались в лучах прожекторов высокочастотные отражательные зеркала, каждое до пятисот метров в поперечнике. Отсюда, снизу, больно было глядеть на их идеально отшлифованную серебристую поверхность. Они напоминали то ярко освещенные иллюминаторы океанского корабля неведомых титанов, то затерянные в безднах Космоса спирало-диски звездолетов.
Негромко переговариваясь, подавленные величием этих сооружений, восхищенные их легкостью и расцветкой, хорошо подчеркивавшейся разноцветными прожекторами, члены правительственной комиссии неторопливо обходили этот созданный людскими руками храм звездного пламени.
Они не могли увидеть всего, ведь сотни километров кабелей и трубопроводов, свитых в тугие узлы кровеносных артерий и нервных волокон очень своенравного и капризного организма этого энергичного богатыря, крылись в толщах каменистого грунта под надежной броней стогнина и других пластмасс. Все эти сотни километров сосудов и нервов из разных мест стремились к сердцу станции. Люди тоже подошли к ее сердцу.
Каким маленьким и слабым казался человек в соседстве с устремленным на десятки метров ввысь главным реактором. Точно свернувшийся в кольца сказочный Змей-Горыныч, привольно лежал он в центре площадки. Как голова змея на тонкой шее, настороженно глядела на людей поднявшаяся в небо башня металлического токоприемного сердечника.
Кажется, еще секунда, и расплетется пятисотметровое солнцелитовое кольцо, мелькнет в воздухе серебристое чешуйчатое тело, и чудовище, изрыгая гром и пламя, умчится в неведомые темные дали, в космические бездны, откуда похитили его дерзкие люди.
Но, точно змеи мифического Лаокоона, исполинское тело оплели широченные полосы красноватых шин гофрированной обмотки. Они то сбегаются в узлы, то далеко отступают друг от друга, но держат, крепко держат, прижимают к земле космическое чудище. Нет, никогда не распрямит он свое свернутое человеком в покорное кольцо тело, никогда не покинет эту землю, которой так нужно его пышущее звездным жаром сердце.
Да, крохотным, незаметным кажется человек в соседстве с укрощенным вселенским гостем. Но это он, человек, похитил небесный огонь у жаркого неистовства звезд, мыслью и руками водворил его на Землю, и не яростный звездный огонь, а бессмертная, неугасимая, не ведающая преград человеческая мысль зажжет вечный факел тепла и света в еще холодном чреве реактора. И этот неугасимый огонь будет вечно славить не милость космических далей, а гений и искусство человека.
— Пора, товарищи, на Центральный пульт, — взглянув на часы, пригласил президент Академии, — сейчас двадцать три часа пятнадцатого июля. В ноль часов ноль одну минуту шестнадцатого июля станция должна дать промышленный ток и тепло, — закончил он так просто, как будто речь шла о пуске обычной заводской ТЭЦ.
Вслед за президентом Академии все поднялись на верхний этаж хрустального куба Центрального пульта. Слепило глаза сияние стекла и пластмассы, застыли в последней неподвижности стрелки приборов, тусклым матовым светом отливали телевизионные и радарные экраны.
Тихонов, внешне спокойный и сдержанный, подошел к микрофону.
— Внимание! Внимание! — разнесся над станцией его уверенный голос. — Всем, находящимся вне Центрального диспетчерского пульта, покинуть территорию станции и отойти в безопасную зону! Срок десять минут!
На экранах замелькали человеческие фигуры, люди навсегда покидали царство Земного Солнца.
В зале, несмотря на многолюдье, царила ничем не нарушаемая тишина. Стогов взял под руку Булавина и вдруг с удивлением заметил, что локоть товарища время от времени вздрагивает.
— Волнуетесь, Михаил Павлович? — мягко опустив руку на плечо Стогова, шепотом спросил президент Академии.
— Волнуюсь, — также шепотом признался Стогов, — знаете, как студент-первокурсник перед первым экзаменом вам.
— И я волнуюсь, — со вздохом кивнул президент, — все-таки это очень…
Он не успел закончить фразу, над залом, над всей станцией вновь разнесся голос Тихонова.
— Внимание! Атомная станция! Внимание! Атомная станция! Убрать замедлители в реакторе!
На экранах возник реактор урановой электростанции. Откуда-то сбоку к нему подплыли крюки кранов. Еще секунда и в их лапах тонкими соломинками закачались боровые и графитные стержни.
В ту же секунду дрогнули и побежали по шкале стрелки счетчиков нейтронов. Приборы сообщили людям, что мертвые урановые блоки ожили, в недрах уранового котла началась цепная реакция.
Прошло еще несколько минут, и задвигались стрелки вольтметров и амперметров. Это означало, что нагретые теплом, образовавшимся в реакторе, полупроводниковые батареи дали электрический ток.
— Так, значит, «спички» на первый случай есть, — пошутил Булавин.
А динамики уже вновь разносили команду начальника строительства:
— Корпус электролиза воды! Включить установки!
И вот уже ожили манометры, показывающие, как идет наполнение газовых камер дейтерием и тритием.
Тихонов отдавал все новые команды.
— Подключить ускоритель и высокочастотную станцию! Открыть плазмопроводы!
Новые сигнальные лампочки вспыхивают на щитах, где установлены приборы. Топливо поступает в недра будущего Земного Солнца.
И, наконец, решающая, такая долгожданная и такая волнующая команда:
— Включить обмотку главного реактора!
Все, находившиеся в зале, не сговариваясь, в едином порыве придвинулись к приборам. Умолкло перешептывание, даже дыхание стало тише. Глаза людей застыли на сигнальных лампочках и стрелках приборов.
И вдруг, заставив всех вздрогнуть, раздался заранее записанный на пленку дикторский голос звукового сигнализатора:
— Сила тока, поступающего в реактор, достигла миллиона ампер.
Истекли еще несколько томительных минут, и тот же голос возвестил:
— Сила тока в реакторе два миллиона ампер.
Стогов, Булавин, президент Академии тревожно и радостно переглянулись. Наступил самый ответственный момент, а голос невидимого комментатора сообщил:
— Температура плазмы достигла ста миллионов градусов, давление в плазме — полтора миллиона атмосфер.
И тотчас же вспыхнул огромный телевизионный экран. Целиком заполняя его, перед глазами людей забилось, задышало, задрожало под натиском магнитных и высокочастотных ударов почти прозрачное, раскаленное до голубоватого свечения облако плазмы. Оно пыталось расползтись, расшириться, хоть на мгновение прильнуть к стенке реактора, чтобы, отдав ей свой неистовый жар, расплавить ее, выплеснуться наружу. Но невидимая магнитная броня неумолимо сжималась, и плазме, клокочущей звездной силе, пришлось покориться натиску человека. Она уже не топорщилась, не дыбилась больше, а покорно скручивалась в многометровый невесомый жгут и на невидимых опорах повисала точно в центре реактора.
Вот плазменный жгут оплел уже все кольца реактора, отныне и навсегда став его неостывающим, нестареющим, безгранично щедрым к своему создателю — человеку сердцем и, словно обретая вечную жизнь, двинулись в нескончаемый бег диски счетчиков нейтронов, присоединенных к главному реактору.
Булавин и Стогов молча обнялись, а диктор прокомментировал их порыв:
— В реакторе идет термоядерная реакция. Ядра дейтерия и трития сливаются в ядра солнечного газа — гелия.
Вот уже получили толчок к жизни и электроизмерительные приборы. Они возвещают о рождении электрического тока, вызванного к жизни обузданной человеком, укрощенной им термоядерной реакцией.
— Мощность реактора достигла миллиарда киловатт, — возвещает комментатор.
И тотчас же несется команда Тихонова:
— Подключить термоядерную электростанцию к кольцу Единой Энергетической Системы социалистических стран! Включить токоотводящие и теплоотводящие установки. Включить конденсаторы — излучатели тепла и света! — Тихонов не выдержал строго официального тона и отдал команду, не предусмотренную никакими инструкциями, но верную и поэтическую:
— Зажечь Земное Солнце!
Повинуясь словам Тихонова, погас свет в зале. На время воцарилась темнота, только тускло мигали разноцветными огоньками лампочки пульта управления.
Люди замерли в ожидании главного чуда. В эти секунды обретший свою исполинскую силу термоядерный реактор обязан был возместить долг высокочастотной станции. Высокочастотные поля в содружестве с электромагнитными укротили и вдохнули жизнь в мертвую плазму. Сейчас потоки энергии бежали в обратном направлении. Десятки миллионов киловатт мощности устремились от реактора к высокочастотной станции, чтобы, пройдя там цепь сложных превращений, начать с ее ракетоподобных мачт новый путь к направленным зеркалам — отражателям.
На экранах телевизоров было видно, как дрогнули, зашевелились и застыли, воззрившись в ночное небо, серебристые чаши зеркал. Еще мгновение, и взметнулись навстречу звездам светящиеся столбы. Несколько секунд они тянулись параллельно, потом, поднимаясь все выше, стали пересекаться друг с другом. Уже невозможно было различить, где кончаются гигантские лучи, устремленные в небо. Точно светящиеся мосты протянулись от звезд к земле, к людям, казалось, еще секунда и по этим мостам устремятся на Землю посланцы иных миров, чтобы воздать землянам почет за их дерзновенную смелость.
Но вот где-то на стокилометровой высоте, в заранее намеченной точке, словно в фокусе, слились эти столбы земного пламени. И жар похищенной людьми в глубинах вселенной энергии раскалил молекулы азота и кислорода до яркого свечения и заставил излиться на Землю потоками полуденного солнца.
Люди в центральном пульте давно уже стояли у прозрачной стены здания и в полном молчании смотрели наружу. Вот край неба на востоке порозовел, потом стал багровым, еще минута и между островерхими горами вспыхнул громадный, закрывший полнеба диск, заливая все вокруг ярким светом щедрого Земного Солнца.
Громовое «ура!» потрясло своды зала. Люди обнимались, кто-то из молодежи предложил качать Стогова. Он отбивался, но его несколько раз дружно подбросили вверх, потом со смехом подбрасывали к потолку Булавина, Тихонова, лучших строителей.
— Что естественное солнце, — задумчиво произнес Булавин, — всего два киловатта энергии на квадратный метр. А наше Земное Солнце может сосредоточить на любом участке поверхности Земли любую энергию. В зависимости от потребности и цели. Именно теперь и быть земле-матушке воистину цветущим садом.
Когда общий восторг несколько улегся, кто-то предложил выйти наружу, чтобы полюбоваться новым светилом, но Тихонов встал у двери и предупреждающе поднял руку:
— Вход на территорию станции автоматически закрыт. Там сейчас температура в несколько тысяч градусов, так что прогулки не рекомендуются. Отсюда мы выйдем через специальный подземный ход, особый лифт доставит нас прямо в безопасную зону. Единственными людьми на станции будут лишь несколько инженеров-наблюдателей. Все процессы регулируются только автоматически и только на расстоянии.
Воспользовавшись паузой, секретарь обкома подошел к телевизофону, набрал номер:
— Крутогорск? Горком? Соколов, привет! Позвони на заводы, пусть собирают людей на митинг, к нам, брат, Солнце пришло, наше, Земное. Что, уже видите? Люди на площади собрались? Сейчас едем. Да, в такую ночь нельзя спать!
— Товарищи, — обернулся Брянцев к находившимся в зале, — немедленно все в Крутогорск, я думал собрать митинг, а там стихийно началось народное гуляние. Едем!
Действительно, в ту ночь весь Крутогорск еще с вечера от мала до велика высыпал на улицы. Люди уже знали о готовящемся великом событии и хотели увидеть его своими глазами.
Наступила ночь, но не пустели необычно оживленные площади и проспекты. Многотысячные толпы стояли, приглушенно разговаривая, устремив взоры на восток.
— Мама, а мама, — теребила руку матери крохотная светловолосая девочка, — мама, а что будет? Я спать хочу.
— Нельзя спать, — настаивала мать, — сейчас солнышко взойдет.
— Это ночью-то? Солнышко? — удивилась девочка.
— Взойдет, дочка, — подтвердил высокий старик, стоявший рядом. — Взойдет ночью и уже никогда не закатится.
И это случилось. Примерно в половине первого ночи с 15 на 16 июля с восточной стороны горизонта в совершенно не положенный для восхода солнца час в небе над Крутогорском появилась слабая бледно-розовая полоса.
Постепенно полоса превратилась в багрово-яркое зарево, еще несколько минут и, навсегда рассеивая ночную мглу, заливая все вокруг ослепительным полуденным светом, во всей красе засияло между горами Земное Солнце.
Казалось, горы дрогнут и расколются от восторженного «ура!» сотен тысяч людей. Но вот, заглушая возгласы приветствий, поплыл над горами стройный хор заводских гудков. То трудовой рабочий Крутогорск салютовал заре великой эры безграничного господства свободного человека над силами и тайнами природы.
Грянули невесть откуда появившиеся оркестры, и пары закружились, поплыли в ласковых волнах танцев.
Брянцев и его спутники с трудом пробирались к трибуне среди бесчисленных танцующих. Стогов скорее почувствовал, чем увидел, что Игоря уже нет рядом с ним. Оглянувшись, профессор едва успел заметить, что его сын, бережно ведя в вальсе светловолосую сероглазую девушку, чуть смущенно улыбался через плечо отцу. «Так вот она, значит, какая эта Валентина Георгиевна», — думал Стогов, поднимаясь вслед за Брянцевым на трибуну.
Здесь он оказался рядом с Андреем Савельевичем Лариным.
— Поздравляю вас, Михаил Павлович! — встряхнул его руку Ларин.
— Спасибо, Андрей Савельевич, вам спасибо особое, — просто отозвался Стогов.
— Вы думаете, я вас только с пуском станции поздравляю? — лукаво прищурился Ларин.
— А с чем же еще?
— Ну, если не знаете, то скажу по секрету. Я сейчас только что читал полученные обкомом партии документы: вам, Виктору Васильевичу и еще некоторым товарищам присвоено звание Героев Социалистического Труда, группе ученых во главе с Булавиным и вами досрочно присуждены Ленинские премии.
— Что же, значит вместе и вашу награду отпразднуем! — засмеялся Стогов.
— Вы это о чем? Ах, о награждении нас. Но ведь для нас это так — одно из обычных дел. Кстати, заканчиваем следствие. Все четверо иностранцы и вообще люди без Родины — космополиты. Но тише, Александр Александрович говорить собирается.
Из конца в конец площади разносился уверенный голос Брянцева:
— Дорогие друзья! Трудами и мыслью наших ученых, инженеров, рабочих, трудами и мыслью нашей ленинской партии Советская страна стала ныне родиной незаходящего, неугасимого, вечно горящего и яркого Земного Солнца, зажженного советскими людьми для людей всего мира…