Я сижу на мокрой скамейке в пустынном городском парке. Сквозь голые ветви кустов видна автобусная остановка. Синий автобус остановился возле огромной мутной лужи. На подножке замешкалась пожилая женщина: она примеривалась, куда удобнее поставить ногу. Но куда ни встань — кругом вода. Вслед за женщиной лихо спрыгнули в лужу три парня. Автобус зашипел, и двери закрылись.
Ее, конечно, нет. Как всегда, опаздывает. Я один сижу в этом парке. Второго дурака такого больше нет. Если не считать грубо сработанного железобетонного спортсмена в трусах. Он пружинисто пригнулся на шершавых ногах с диском в руке. Один край отломился, и диск напоминает месяц. Спортсмену положено здесь мокнуть под дождем. Такая уж у него судьба. В жару и холод, в дождь и снег стоит он в парке и смотрит пустыми глазами в туманную даль, где маячат областные и всесоюзные рекорды. А мне, признаться, дождь надоел. Не дождь, а мокрая пыль. Она оседает на лице, делает липкими ресницы, холодные капли скатываются за воротник.
Напротив парка, который растянулся вдоль реки Широкой, на другом берегу, стоит шестиэтажный дом. Будто флаги, взлетают и опускаются в одном из окон полосатые занавески. В комнате играет радиола. Поет Эдита Пьеха про красный автобус: «Автобус, червоний…»
Я смотрю на дорогу. Навстречу мчится «Волга». Мелькнула было мысль, что это она в такси, но машина, оставив маленькое мокрое облако, прошелестела мимо. Наконец показался автобус.
Она не приехала. Без четверти семь. Я поднялся. На скамейке осталось белое пятно. Автобус тронулся и тут же снова остановился. На тротуар выпрыгнула девчонка в лыжном костюме и черной котиковой шапке с опущенным козырьком. Сбросила на тротуар пухлый рюкзак и снова ринулась в автобус. Но в этот момент двери закрылись и машина тронулась.
— Эй, подождите! — пронзительно закричала девчонка, прыгая на одной ноге. Но автобус не останавливался. Я сорвался с места, махнул через лужу и, поравнявшись с кабиной, забарабанил шоферу в стекло. Автобус нехотя притормозил. Девчонка высвободила ногу, кто-то подал ей лыжи.
— Это он нарочно, — сказала девчонка. — Подумаешь, еще подмигивает… Я ему язык показала!
Она подошла к тротуару, подняла рюкзак и стала просовывать под лямки руки. Одна рука не пролезала. Взглянув на меня, девчонка сказала:
— Вы же видите, у меня не получается!
Я помог ей.
— Просто не верится, — сказала она. — Там солнце и снег, а здесь дождь.
— Где там? — поинтересовался я.
— В Антарктиде… Если не трудно, подайте, пожалуйста, лыжи.
Я поднял связанные по всем правилам лыжи и палки.
— Благодарю, — сказала она.
— И часто вы бываете… в Антарктиде?
— Теперь этот пристает, — вздохнула девчонка. — Как вы мне все надоели…
— Успокойтесь, — сказал я, опешив. — Вы мне совсем не нравитесь.
— Слава богу, — сказала девчонка. И с любопытством посмотрела на меня.
Глаза у нее большие и насмешливые. На бровях и черных ресницах блестящие капли. Губы припухлые, как у обиженного ребенка. Молния на куртке расстегнута, виднеется белый пушистый свитер. Шаровары мокрые, локти тоже. Видно, не один раз кувырнулась с горы. На вид ей лет восемнадцать. Ничего особенного, обыкновенная девчонка. Какие это дураки ей проходу не дают? Мне вдруг захотелось, чтобы она улыбнулась.
— Мартышка, — сказал я.
— Что вы сказали? — спросила она.
— Я говорю, дурак этот шофер, что подмигивал…
— А вы, думаете, умнее?
Я отвернулся и пошел: зря такую ехидну спасал, пусть бы прыгала на одной ноге до следующей остановки.
Не успел я сделать и нескольких шагов, как услышал вопль.
— Что еще? — спросил я.
— Нога…
— Помочь?
— Ой! — вскрикнула она, ощупывая колено. — Только этого мне не хватало.
Я сгреб ее в охапку и понес к скамейке.
— Эй, пустите! — кричала она, вырываясь. — Куда вы меня тащите?
Я еще не успел дойти до скамейки, как подкатил автобус. В открытых дверях показалась Марина. Увидев меня с девушкой на руках, она замерла. Двери закрылись, и Марина уехала. Все это я увидел краем глаза. Лыжи болтались у самого моего носа. Девчонка перестала вырываться и смирно лежала на руках.
— Черт… — вырвалось у меня.
— Перестаньте чертыхаться, — сказала девчонка. Шапка сползла ей на нос, она ничего не видела.
— Вот брошу сейчас в реку… в набежавшую волну, — сказал я.
Скамейка была влажная. Белое пятно исчезло. Я осторожно посадил ее. Снял рюкзак. Лыжи прислонил к мокрому черному дереву.
— Где болит? — спросил я.
Она молча дотронулась до колена. Я не особенно разбирался в этом деле, но колено ощупал. Она с любопытством наблюдала за мной. Кажется, вывиха нет. Я потянул ногу. Девчонка молчала. Если бы был вывих, запищала бы.
— Вы грузчик? — спросила она.
— Я дантист, — ответил я. — У вас зубы не болят?
Настроение у меня испортилось. И так наши отношения с Мариной в последнее время не ахти какие… Дернул ее дьявол приехать именно в этот момент! А впрочем, нет худа без добра, может, впредь опаздывать не будет.
— Что ж, это тоже профессия, — сказала девчонка.
Она осторожно согнула и разогнула ногу.
— Растяжение, я знаю, — сказала она.
Я взглянул на нее. Мне снова захотелось, чтобы она улыбнулась.
— Все равно вечер пропал, — сказал я. — Давайте знакомиться… Меня зовут Андрей Ястребов… А вас?
Ветер колышет полосатые флаги-занавески, раскачивает уличные фонари на серебристых столбах, слышится музыка. Но теперь поет не Эдита Пьеха. Сменили пластинку. Мы идем через парк к дому девчонки. Ее зовут Оля Мороз.
Я тащу рюкзак и лыжи, а она, вцепившись в мой рукав, хромает рядом.
Мокрая пыль все еще косо летит с неба. Под ногами жухлые прошлогодние листья. Мы слышим хлопанье крыльев и унылое одинокое карканье. Высокое черное дерево облепили молчаливые вороны.
— У вас похоронное лицо, Андрей Ястребов, — говорит Оля. — Умер ваш пациент, которому вы зуб выдернули?
— Меня бросила любимая женщина, — отвечаю я.
Парк кончился, и мы зашагали по желтой скользкой тропинке к четырехэтажному дому. Его недавно построили. Внизу будет магазин. Пока еще неясно какой. Во дворе громоздятся кучи песка и щебня. Стоят дощатые фургоны с надписями «СМУ-3» и «УНР-1».
У второго подъезда мы остановились. Облака, напоминающие паровозный дым, низко проносились над домом. На чердаке мяукала кошка.
— Я жду, когда вы спросите номер моего телефона, — сказала Оля.
— Это идея.
Мне теперь некуда спешить, и я бы с удовольствием поболтал с ней, но с этой девчонкой почему-то никак не разговориться. У нее пристальные насмешливые глаза. Большие такие, темно-серые. Взглянешь в них — и пропадает охота нести всякую чепуху. А умного ничего не приходит в голову. Умные мысли приходят потом.
— Так как насчет телефона? — спросил я.
— До свидания, дантист.
— Может быть, завтра встретимся?
— У меня, к счастью, зубы не болят, — сказала она и улыбнулась.
Наконец-то я увидел ее улыбку; имея такие красивые зубы, другая бы на ее месте все время улыбалась.
— Разве я похож на дантиста?
— Мне безразлично, на кого вы похожи.
— Спокойной ночи, — сказал я.
Она толкнула толстым ботинком дверь парадного и ушла. Я слышал, как она топала, поднимаясь по лестнице и задевая лыжами за стену. А потом где-то глухо хлопнула дверь и стало тихо.
Я уже миновал дом, когда из парадного выскочила черная лохматая собачонка, чуть побольше кошки. Вслед за ней появился маленький старичок в ушанке и высоких белых валенках с галошами. Бородка у него точь-в-точь как на портрете кардинала Ришелье из учебника истории. Собака обнюхала мои туфли и побежала к квадратной урне.
— Это вы, Сережа? — моргая, спросил старичок.
— Меня зовут Петя, — ответил я и зашагал прочь.
— Где ты, Лимпопо? — спросил старичок.
Лимпопо, подняв ногу у зеркальной витрины будущего магазина, бесстыдно нарушал постановление горсовета о чистоте и порядке в городе.
Я остановился на мосту и стал смотреть на Широкую. Этот большой бетонный мост много лет назад построил мой отец… Я погладил чугунную с завитушками решетку. Она холодила руки.
Широкая рассекала город на две части. Верхняя называлась Крепостью, нижняя — Самарой. Почему Крепостью — ясно. Там, где кончается парк и берег круто взбирается вверх, на валу стоит петровская крепость, от которой, правда, сохранилась одна полуобвалившаяся стена. А вот почему нижнюю часть называют Самарой, не знаю.
Скоро должен тронуться лед. Глубокая коричневая тропинка перечеркнула Широкую, но люди уже не ходят по ней. На тропинке выступила желтая талая вода. У берегов лед совсем тонкий и прозрачный. Брось камень, и кромка обломится. Я люблю смотреть, когда лед идет. По моим приметам, лед тронется дня через три-четыре. В первой половине апреля. Я слышу, как шевелится, набирает силу подо льдом Широкая. Если долго смотреть на синеватый лед, то можно разглядеть под ним каменистое дно…
Кто-то ладонями закрывает мне глаза. Ладони теплые, мягкие. У меня вдруг мелькает мысль, что это девчонка в котиковой шапке. Ольга Мороз… Мое ухо щекочет горячее дыхание. Я молча отвожу эти теплые ладони и слышу:
— Дамский угодник…
Это Марина. Она делает вид, что сердится. Лицо мокрое, шерстяной красивый шарф весь в мелких каплях. Я обнимаю ее.
— Увидят… Андрей! — оглядывается она.
— Пускай, — говорю я и целую ее.
Мы с Валькой Матросом устанавливаем арматуру в будке машиниста. Бряцают ключи, визжат гайки, плотно, до отказа налезая на болты.
Матрос — огромный парень, с круглой, коротко подстриженной головой — отчетливо посвистывает носом. Как-то на тренировке Валька уронил многопудовую штангу. Она слегка задела его по носу. Вот с тех пор и появился этот тоненький свист. Вальке тесно в будке. Слышно, как внизу, под нами, возится Лешка Карцев, наш бригадир, и Дима. Они присоединяют к воздухораспределителю автотормозные трубки.
До конца смены полчаса. Мы должны установить автотормоз. В прямодействующем кране — трещина. Завтра утром ОТК будет принимать наш «ишак» — так называют у нас на заводе маневровый паровоз.
Матросу жарко, он сбросил замасленный ватник и работает в тельняшке без рукавов. На волосатых Валькиных руках наколки. Неизменный якорь, его обвила своим змеиным телом коварная русалка. Компас, который, очевидно, символически должен ориентировать Вальку в бурном житейском море, спасательный круг с надписью «Шторм» — так назывался танкер, на котором Валька плавал.
Матрос — штангист. В тяжелом весе он второй год подряд чемпион области. Валька немного тугодум, но вообще добродушный парень. В нашей бригаде только он женат. Жена его, Дора, работает в яслях. Нянчит ребятишек и ждет своего, который, по Валькиным расчетам, должен появиться на свет первого мая. В крайнем случае пятого. В День печати. Вальке очень хочется, чтобы его сын — а в том, что будет сын, он не сомневается — родился в праздник. В мае много праздников. И если даже не в День печати, то уж в День радио непременно.
В будку, загородив свет, заглянул Карцев.
— Мы уже закончили, — сказал он.
Лешка — человек немногословный. Мы не отвечаем. Я устанавливаю на кронштейн прямодействующий кран. В зубах у меня шпилька. Голова Карцева исчезла, зато появилась Димина.
— Я вам помогу.
Он протискивается в будку. Матрос ругнулся: видно, Дима на ногу наступил.
Немного помолчав и посвистев носом, Матрос спрашивает:
— Какой нынче день?
— Среда, — говорю я.
— Мать честная, до аванса еще три дня…
— Сколько тебе? — спрашивает Дима. Он у нас самый благовоспитанный и чуткий. Не пьет, не курит и с девушками не гуляет. Впрочем, последнее — тайна. Дима красивый парень, и девчата в нашей столовой строят ему глазки. Но он на них не обращает внимания. Дима собирает портреты киноактрис мирового кино. Я не видел, но Матрос говорит, что у Димы два альбома. Есть такие красотки, что обалдеть можно… Где нашим девчонкам до них! У Димы густые темные волосы, прямой нос, карие глаза и нежные, пушистые, как у девушки, щеки. Дима еще ни разу не брился. Он очень любит своих папу, маму и прабабушку, которой скоро стукнет сто лет. Дима два года назад успешно закончил десятилетку. Мог бы поступить в институт, но пошел на завод. А в институт поступил на заочное отделение. Учится Дима прилежно, вовремя сдает контрольные работы. Однокурсники списывают у него. О Диме не раз писали в нашей многотиражке «Локомотив». И даже был очерк в областной газете.
Иногда мы всей бригадой отмечаем какой-нибудь праздник. Например, чей-нибудь день рождения. Дима всегда идет с нами, но не пьет. Сидит, глазами хлопает и слушает наши дурацкие речи.
Я как-то спросил, дескать, не противно тебе сидеть с нами?
— Иногда противно, — признался Дима.
— Не ходи.
— А вы не обидитесь? — спросил он.
Я нет. А вот Матрос обидится. Он, когда навеселе, начинает бить себя огромным кулаком в могучую грудь и приставать к Диме: «Салажонок ты. Вот, бывало, у нас на «Шторме»…»
Дима внимательно слушал, что было на «Шторме», но водку все равно не пил.
— Я не хочу, — говорил он, — мне противно.
Дима был нашей сберкассой. Он честно отдавал две трети получки родителям, а те деньги, что оставались, мы забирали в долг. Ребята из соседнего цеха тоже, случалось, приходили стрельнуть до зарплаты. Дима никому не отказывал. Попадались и такие нахалы, которые брали в долг, а потом не отдавали. Дима никогда не спрашивал. А Матрос, который чаще других пользовался его казной, запоминал таких типов. И в день получки бесцеремонно требовал долг. Валька относился к Диме с нежностью.
Матрос иногда вел с ним такие сентиментальные разговоры:
— Ты мне только скажи, братишка, кто тебя обидит — башку оторву!
Дима вздыхал, отворачивался.
— Ко мне никто, Валь, не пристает, — отвечал Дима.
— Да я за тебя… — Матрос свистел носом, скрежетал зубами и округлял пьяные глаза. — Ты мне только скажи, понял?
— Как-нибудь и сам дам сдачи… — отвечал Дима.
Матрос лупил себя ладонями по коленкам и громко хохотал:
— Охо-хо, братишка, насмешил… Даст сдачи! Комарик ты этакий… Муха-цокотуха!
Я понимал, что Диме тяжело слушать такие речи, но он терпел.
…Матросу неудобно одалживать у Димы. Несколько дней назад он уже взял десять рублей. Валька садится на пол, снимает кепку и лезет пятерней в короткие рыжеватые волосы.
— Как у тебя с монетой? — спрашивает он.
— Сколько тебе?
Матрос хмурит лоб, кашляет в кулак.
— Этот, из котельного, отдал?
— Отдал, — отвечает Дима.
— А из инструменталки? Серега, что ли?
— Десятки хватит? — спрашивает Дима.
— Выручил, братишка, — обрадованно говорит Матрос.
— Дурак ты, Димка, — говорю я. — Даешь деньги и не спрашиваешь, на что они.
— Неудобно, — говорит Дима.
Матрос роняет на железный пол ключ, сердито косится на меня. Но пока молчит. Только свист становится громче.
— На глазах всего коллектива разваливаешь честную советскую семью.
— Не городи, — подает голос Валька.
— Пропьет он твои деньги, а…
— И ты слушаешь его? — перебивает Матрос.
— …а Дора его пьяного не пустит…
— Такого не бывает, — бурчит Валька.
— Куда, спрашивается, пойдет Матрос? — продолжаю я. — К нормировщице Наденьке, от которой в прошлом году муж ушел… Кстати, ты ему тоже в долг давал…
— Ну и трепач! — багровеет Матрос.
— Верно, давал… — начинает сомневаться Дима.
— Честное слово, не на водку! — клянется Матрос. — Вчера Дора говорит, давай купим стиральную машину в кредит. Я ей говорю, зачем в кредит? Не люблю эту бумажную волокиту. Купим сразу. Ну, пошел и купил.
— Какую машину? — спрашивает Дима. Я заронил в его душе червь сомнения.
— «Ригу-пятьдесят», — не сморгнув, отвечает Матрос.
— Если не врешь, Валька, — говорю я, — могу тоже червонец подбросить.
Валька долго молчит. Сосредоточенно закручивает гайку. Он все-таки рассердился на меня. Особенно за нормировщицу Наденьку. Иногда он в самом деле заворачивает к ней.
— Обойдусь, — наконец говорит он.
Снова показалась лобастая голова Карцева. На скуле — мазутное пятно. Наш бригадир всегда трудную работу делает сам.
— Все возитесь? — спрашивает он.
— Леха, ты нам надоел, — говорит Матрос и бросает в ящик инструмент. Вслед за ним заканчиваем и мы с Димой.
Бригадир открывает рот, но чем он нас хотел порадовать, мы так и не услышали: мощный заводской гудок плотно заткнул уши.
Над городом раскатился гулкий лопающийся звук. Черная неровная трещина расколола Широкую пополам. Из трещины радостно хлынула вода. Во все стороны разбежались еще десятки трещин поменьше. Река охнула и, поднатужившись, вспучила лед. Огромные льдины вздыбились и, сверкая острыми краями, с громким всплеском ушли под воду.
Лед тронулся. В ярких солнечных лучах синеватые льдины тыкались носами друг в друга, крутились на одном месте. Неповоротливые, тяжелые, они грузно подминали под себя свинцовую воду, налезали одна на другую, трещали и разламывались.
На высоком мосту стояли люди и смотрели, как идет лед. Громкий треск и мощные всплески заглушали голоса. Река шевелилась, урчала, далеко выплескивалась на берег. Одна большущая льдина наткнулась на бетонный волнорез и полезла вверх. Края ее блестели, как лезвие сабли. Поднявшись метра на два, льдина развалилась на куски и рухнула в воду. Взметнулись брызги. Я поймал ладонью холодную каплю и слизнул.
Глядя, как по реке плывут льдины, я почему-то начинаю сравнивать их с человеческими судьбами… Вот идут две льдины рядом, бок о бок, сталкиваются, затем расходятся. Одна устремляется вперед, другая крутится на месте. А вот другие две льдины с такой силой ударяются, что осколки дождем летят. Маленькие льдины разбиваются о большие и прекращают свое существование. А большая льдина даже не вздрогнет, не остановится: какое ей дело до маленьких? Плывет себе вперед, расталкивая других острыми краями. Вслед за большой льдиной спешат, торопятся обломки. Они то и дело уходят под воду и снова всплывают, как поплавки, стараясь не отстать. Но вот приходит черед разбиться вдребезги большой льдине. Превратившись в обломки, она в свою очередь ищет большую льдину, вслед за которой будет плыть и плыть…
Это, наверное, с каждым случается. Когда снег начинает таять, когда огромные белые с желтизной сосульки срываются с карнизов и с пушечным грохотом падают на тротуар, когда влажный ветер приносит с полей запах прошлогодних листьев и талого снега, мне хочется плюнуть на все и уйти куда-нибудь далеко-далеко. Один раз я так и сделал: надел резиновые сапоги, черную куртку из кожзаменителя, за спину забросил вещевой мешок с хлебом и рыбными консервами и ушел из города. Я тогда в театре плотником работал. В первый день я отшагал двадцать километров. Как ребенок радовался солнцу, облакам, зайцу, который вымахнул из-за куста и пошел наискосок по травянистому бугру. Вечером я увидел в небе вереницу птиц. Они высоко пролетели надо мной и исчезли за сосновым бором.
А потом пошел дождь, завернул холодный ветер. Я натер ногу и уже ничему не радовался. Куртка из кожзаменителя набрякла и стала пропускать воду. Меня подобрал на шоссе грузовик, весь пропахший рыбой. Шоферу, наверное, стало жаль промокшего до нитки парня с вещмешком, и он притормозил.
Этот поход в солнечную даль не прошел даром. Меня уволили из театра. Я не только плотничал, но и на сцене играл. В массовках. Потом мне все это надоело. Ходишь по сцене взад-вперед, как велел режиссер, и вся работа. Ну, иногда можно говорить что-нибудь. Не одному, конечно, а всем сразу. Так, чтобы публика не разобрала. Я в «Анне Карениной» играл. Офицера на скачках. Режиссер велел мне на скамейке сидеть, хлопать в ладоши и орать по команде. А вставать не разрешил, так как я выделялся из толпы, у меня рост метр восемьдесят пять. Я был почти на голову выше Вронского. И потом, белый мундир был мне маловат. Руки почти по локоть торчали из рукавов, а на спине всякий раз шов лопался. Так что мне нельзя было поворачиваться. Все это было еще терпимо, но вот когда меня заставили играть в массовках стариков, я наотрез отказался. Бороду и усы приклеивали чуть ли не столярным клеем, не дай бог на сцене отвалится! Все лицо стягивало. Я уже не слышал, что говорят кругом, думал лишь о том, когда наступит блаженный миг и я избавлюсь от этой проклятой бороды. Кстати, ее отодрать тоже не так-то просто. Отдираешь, а из глаз градом слезы сыплются.
Знакомые мне тоже не давали покоя. Они стали узнавать меня на сцене даже с бородой. А потом посмеиваются: дескать, вид у тебя, Андрей, представительный, шагаешь по сцене как хороший гусак, а ничего не говоришь. Охрип, что ли? Холодного пива после бани выпил?
Я не жалел, что меня турнули из театра. Невелика потеря для искусства.
Люди на мосту зашевелились, загалдели: по реке на льдине плыл простоволосый парень в вельветовой куртке. В руках у него был длинный шест, которым он расталкивал льдины. Течение несло парня прямо на бетонный бык. Когда льдина накренилась, черпая краем воду, люди на мосту заахали. Но парень хорошо держал равновесие.
— Шалопай! — кричали с моста. — Утонешь!
Парень, прищурив от солнца глаза, задрал голову и улыбнулся. Лицо у него широкое и веселое.
— Есть дураки на свете, — сказал пожилой человек в коричневой меховой шапке и сердито сплюнул.
Между тем льдина приближалась к быку. Парень пытался обойти его, но соседние льдины не пускали.
— Надо немедленно вызвать пожарную команду, — сказала коричневая шапка, не трогаясь с места.
Когда льдина оказалась совсем близко у моста, парень выставил вперед шест, как копье, и уперся в бык. Я видел, как покраснело от напряжения его лицо. Длинный шест согнулся. Льдина ткнулась в покатый бок быка, и край ее обломился. Парень, бросив шест, стал руками отталкиваться от быка. Это ему удалось. Вот он исчез под мостом, а немного погодя его стремительно вынесло с другой стороны. Прыгая с льдины на льдину, он благополучно сошел на берег почти у самой плотины.
— Нет, вы скажите, зачем этот кретин забрался на льдину? — спросил человек в коричневой шапке.
— Вы меня спрашиваете? — Я взглянул на пожилого человека. Он был небрит. Глаза маленькие, недружелюбные. Такое впечатление, будто он забыл утром умыться.
— Была бы моя воля, я бы им показал… — брюзжал он.
— Что вы сказали? — спросил я.
Человек засунул руки в карманы зимнего пальто и, искоса посмотрев на меня, отодвинулся.
Большой лед прошел. Как идет шуга, смотреть неинтересно. На каменной стене крепостного вала стояли мальчишки. Внизу бегала рыжая собака с задранным хвостом и лаяла на них. Над неспокойной рекой застыли безмятежные облака.
Я спустился с моста и пошел к площади Павших Борцов. Это главная площадь в нашем городе. С реки в спину дул ветер. Меня обогнал обрывок газеты. Он, шелестя, протащился по асфальту, затем голубем взмыл вверх и упал на садовую скамейку.
Марина снова опаздывает. Это начинает надоедать. Прямо с завода, еле отодрав мыльнопемзовой пастой трудовую грязь с рук, я как угорелый прибежал в парк, а ее нет. Кинофильм давно начался, а ее нет. И я дурак дураком сижу с билетами в кармане и жду.
Выбрасываю в урну ненужные билеты и ухожу. Даже не смотрю на автобус, который остановился напротив лужи.
Бесцельно бреду по улице. Настроение паршивое. Конечно, мне не хотелось бы всерьез ссориться. Я знаю, что она не нарочно. Она вечно всюду опаздывает. Часы у нее всегда врут. Когда она идет на свидание, ее непременно задержат на работе или порвется чулок. Бывает, что как раз в этот момент мать заболеет. Единственно, куда она не опаздывает, — это на работу. Марина — терапевт. Измеряет кровяное давление. Щупает чужие животы, выслушивает сердца. Выписывает порошки и пилюли. Лишь до моего сердца ей нет никакого дела…
Впереди вышагивает здоровенный детина. Он на две головы возвышается над всеми. Детина напялил на себя свитер необыкновенной расцветки. Широкие красные, черные и белые полосы словно обручи обхватили могучий торс. На голове у детины берет с белым помпоном.
Что-то в этой фигуре было знакомое. Я пригляделся да так и ахнул: это был Валька Матрос. Но почему в таком странном наряде? Этого свитера я никогда у него не видел. И тут я вспомнил одну историю, которую рассказывал Валька… Когда он служил на флоте, он в каком-то заграничном порту участвовал в спортивных соревнованиях с шотландскими моряками. Валька выжал там самую тяжелую штангу. Ну и получил приз: свитер, берет и клетчатую шотландскую юбку. От юбки Матрос отказался. Правда, потом жалел. Юбка пригодилась бы Доре. Но тогда Матрос был холостяком и ему в голову не приходило, что он когда-либо женится.
Хотя походка у Вальки твердая, но по тому, как он держит голову, я понял, что Матрос на взводе. И я решил не подходить к нему.
Когда Матрос идет по городу в обычной одежде, и то на него обращают внимание. А тут еще свитер и берет с белым помпоном. Почти каждый встречный, увидев Матроса, останавливался и, открыв рот, глазел на него.
Почему он надел этот свитер, я догадывался: поругался с Дорой. И, чтобы досадить ей, влез в трехцветный свитер и отправился на прогулку.
Рядом со сквером, у кинотеатра «Спутник», был пивной ларек. Мимо Матрос, конечно, пройти не мог. Четыре совсем юных парня в коротких пальто и ярких пушистых шарфах пили пиво.
В сквере стояли две девчонки. Судя по всему — из этой компании. Парни, увидев Вальку, чуть не попадали в обморок. Размахивая пивными кружками, они окружили его, стали бурно выражать свой восторг. Матрос сначала не обращал на них внимания. Это еще больше подхлестнуло ребят. Матрос взял кружку. «Не треснул бы он этой кружкой кого-нибудь по голове…» — подумал я. Валька выпил пиво, поставил кружку на прилавок. Он хотел уйти, но парни загородили дорогу. Их было четверо, в сквере ждали две симпатичные девчонки, и, видимо, пиво ударило парням в голову, иначе вряд ли они прицепились бы к Матросу.
Я видел, как Валька засунул руки в карманы. Брюки на его бедрах вздулись, будто в карманы положили два кирпича. Я понял, что будет драка. Вернее, не драка, а избиение младенцев. Матроса не смогли бы свалить с ног и восемь таких юнцов. Я бросился к пивному ларьку.
Чернявый парнишка схватил Вальку за свитер и потянул. Матрос сгреб его в охапку, приподнял и швырнул в сквер, туда, к девчонкам. Трое остальных бросились на Вальку. И тут же один за другим закувыркались по земле. У Валькиных ног остался красно-голубой шарф.
— Воюешь? — спросил я.
Матрос посмотрел на меня злыми прищуренными глазами.
— А… это ты, — сказал он.
Пивной ларек стоял в стороне от тротуара, и поэтому вокруг еще не успела собраться толпа, но кое-кто уже заинтересовался. Буфетчица высунула из ларька круглое равнодушное лицо и громко спросила:
— А за пиво будет платить дядя?
Парни у дерева о чем-то совещались. Они поглядывали на нас, на шарф и на девчонок, которые все еще стояли в сквере и хлопали глазами, не понимая, что произошло. Чернявый ползал на коленях возле садовой скамейки.
— За пиво заплатил? — спросил я.
— Ваши дружки не заплатили, — сказала продавщица.
— Дружки! — хмыкнул Матрос.
Военный совет под деревом закончился. Один из парней, опасливо поглядывая на Вальку, поднял шарф и подошел к ларьку. За пиво платить. Матрос опустился на корточки и стал носовым платком счищать грязь с нового желтого ботинка. В это время на него кинулся чернявый. В руке зажат камень. Я перехватил чернявого и, спросив, куда это он разбежался, ударил. Чернявый, выронив камень, полетел на землю. И тут ко мне подлетела одна из девчонок и, привстав на цыпочки, два раза хлестнула по щекам.
— Легкая кавалерия, — сказал я, отступая.
В этой сумятице я толком не рассмотрел девчонок. И вот одна передо мной. Девчонка очень рассержена. Глаза блестят, щеки порозовели. Она хорошенькая, и ее лицо мне кажется знакомым… Девчонка привстала на цыпочки и снова замахнулась.
— Я могу нагнуться, — сказал я.
Девчонка опустила руку. Лицо у нее было уже не сердитое, а удивленное.
— Андрей Ястребов… — сказала она. — Здравствуйте.
Теперь и я ее узнал. Оля Мороз. Та самая девчонка, которой ногу в автобусе прищемило. Она сегодня совсем другая: в коричневом пальто, с роскошной копной каштановых волос, остроносые сапожки.
— Две встречи — две пощечины, — усмехнулся я.
— Не будьте мелочны, — сказала она.
Я покосился на ее приятелей. Они что-то оживленно обсуждали. Чернявый тоже присоединился к ним. Верхняя губа у него вздулась и наползла на нижнюю. Он стал похож на тапира. Эта смешная зверюшка, кажется, в Южной Америке водится.
— Это чудовище ваш друг? — спросила Оля, кивнув на Матроса, который стоял у ларька и курил.
— Тапир первый привязался к нему, — сказал я.
— Тапир? — удивилась она.
— Вон тот, черненький… Вылитый тапир, — с удовольствием повторил я. Это из-за него она налетела на меня.
И тут появился старшина милиции. Рядом с ним невысокий гражданин в кепке и черных валенках с галошами.
Старшина подошел к компании чернявого. О чем он говорил, я не слышал, но зато видел, как старшина повернулся и посмотрел на Матроса, потом на меня.
— Теперь нас арестуют, — сказал я.
— Их тоже? — спросила она.
— Тапира обязательно, — сказал я. — Он зачинщик.
Когда старшина стал выяснять суть дела, поднялся шум, гам. Компания чернявого не дала нам слова сказать, а тут еще гражданин в светлой кепке так и налетал на нас, выкрикивая, что все видел собственными глазами.
Мне надоел этот гражданин. Он заглядывал старшине в рот и тараторил:
— Я все видел, товарищ старшина… Сначала он подошел к тому, а тот как стукнет его, а потом подскочил этот… (Это я.) Ясное дело, хулиганы… Всех их нужно за решетку!
Старшина молчал. Ему было неинтересно.
В этот момент Тапир попытался смыться, но Матрос поймал его за воротник.
— Без тебя, приятель, нам будет скучно, — сказал он добродушно. У Вальки вся злость прошла. И хмель тоже. Матрос был парень не злой.
Прохожий в светлой кепке вывел из терпения даже задумчивого старшину.
— Помолчите минуточку, — сказал он. — У вас есть друг к другу претензии? — Это он обратился к нам.
— Нет, — сказали мы с Валькой.
То же самое ответил и Тапир со своей компанией.
— Товарищ старшина, вы посмотрите на этого… — сказал прохожий и вцепился в рукав Тапира.
— Где это вас, гражданин, так угораздило? — спросил старшина.
Тапир сверкнул на меня злыми черными глазами и буркнул:
— Поскользнулся…
— Под ноги, гражданин, надо смотреть, — сказал старшина.
— Ладно, — ответил Тапир.
— Я вас больше не задерживаю, — сказал старшина.
— Бандитов отпускают! — ахнул прохожий.
— Свитер у вас… — сказал старшина.
— А что? — спросил Матрос.
— Красивый, говорю, свитер.
Вся компания направилась прочь от пивного ларька. Тапир жестикулировал и оглядывался. Остальные не слушали его. Рады, что дешево отделались.
Я смотрел им вслед. У Оли красивая фигура: длинные ноги в светлых чулках, узкая талия. И приятельница ничего, только очень высокая и худая. Оля взяла Тапирчика за руку и что-то сказала, тот вырвал руку. Мне стало грустно. Я вспомнил, как однажды сказал мой приятель Глеб Кащеев: «Когда я вижу хорошенькую девчонку с другим, у меня такое чувство, будто меня обокрали…» Нечто подобное и я сейчас испытывал.
И тут меня словно кто-то подтолкнул: я сорвался с места, догнал их и взял Олю за руку. Все уставились на меня. Чернявый так и сверлил злыми глазами.
— Я вас догоню, — сказала Оля.
Мы остались вдвоем на тротуаре. Я смотрел в ее темно-серые глаза и молчал.
— Я вас не больно ударила? — спросила она.
— Ударьте еще раз и назовите ваш телефон.
— Старая песня, — сказала она. — Вы забываете, что мы с вами две враждующие стороны… И я не хочу быть изменницей…
— Оля, кончай! — услышали мы.
— Вы испытываете терпение моих друзей, — сказала она.
— Я узнаю телефон в справочном.
— Гениальная догадка! — засмеялась она. — Теперь я могу идти?
— Я позвоню…
— Отпустите мою руку!
— Завтра же, — сказал я.
Матрос хмуро тянул пиво и смотрел на меня.
— Щемит тут, Андрюха… — сказал он и потыкал пальцем в полосатую грудь. — Никак прошла она…
— Кто?
— Понимаешь, раньше была, я чувствовал, а теперь вот нет… Не чувствую, хоть тресни!
Я ничего не понимал. Но по Валькиному лицу видел, что говорит он всерьез.
— А как без этого жить-то?
— Без чего?
— Этой… любви нету. Чужая она стала мне, понимаешь?
— Поругался?
— В том-то и дело, что нет! Когда поругаешься, понятно, а тут другое.
— С чего ты взял, что нет ее… любви?
— Рябая какая-то стала… На лице пятна. Пузо горой. Сидит у окна и смотрит, а ничего не видит. Со мной почти не разговаривает, как будто я виноват…
— А кто же еще?
— Вот дела, — сказал Валька.
Я не особенно разбирался в этих вопросах. Почему женщины перед родами не любят своих мужей?
— Говорит, рожу и уйду от тебя, изверга, — продолжал Валька. — Почему так говорит?
— Не уйдет, — сказал я.
— Нет, ты скажи: почему так говорит?
— Вот родит тебе сына или дочку…
— Сына, — сказал Матрос.
— …и все пройдет. И эта… любовь вернется.
— Не подпускает она меня…
— Побойся бога! — сказал я. — Ведь ей скоро…
Мы стояли у ларька и разговаривали. К прилавку подходили люди, пили пиво и уходили. И лишь один чернобородый карапузик застрял у прилавка. Он стоял рядом с Валькой, и на них без смеха нельзя было смотреть: гигант Матрос и кроха — Черная борода. Борода медленно тянул пиво из толстой кружки и, задирая голову, в упор разглядывал Матроса.
— Где вы свитер достали? — спросил он.
Валька с высоты своего роста посмотрел на него и угрожающе засвистел носом.
— Английская королева подарила, — сказал он.
— У вас насморк? — вежливо спросил парень. Он был без шапки, и черные короткие волосы опускались на лоб.
— Послушай, приятель… — начал Матрос.
— Мы не познакомились, — перебил чернобородый. — Аркадий Уткин. — Он протянул руку. Глаза у парня чистые, и он вполне дружелюбно смотрел на нас. Я пожал ему руку. И вдруг почувствовал, что парень сжимает мои пальцы. Я тоже напряг мышцы. Хватка у него железная.
Аркадий Уткин попробовал таким же манером поздороваться и с Матросом. Я видел, как Валькины брови удивленно полезли вверх. Потом он усмехнулся и стиснул чернобородому руку.
— Сдаюсь, — сказал Уткин.
Мы выпили еще по кружке. Парень оказался скульптором. Вот почему у него пальцы такие сильные.
Уткин приехал из Ленинграда в наш город полгода назад. Он рыбак, а вокруг полно озер. Если Валька не возражает, то Уткин рад будет познакомиться с ним поближе. Ему нравится Валькино лицо.
— Возражаю, — сказал Матрос.
Но Уткин оказался упорным малым. Он сказал, что это не к спеху и с Валькой ничего не сделается, если немного попозирует.
— Приходите на той неделе в любое время. Я вам покажу свои работы.
Уткин, в общем, нам понравился. Мы попрощались и ушли. На этот раз наши рукопожатия были легкими и дружескими.
— Он будет лепить меня? — спросил Матрос.
— Заставит раздеться догола, возьмешь в руки стокилограммовую штангу и будешь неподвижно стоять два часа…
— Со штангой? — удивился Валька.
— Курить и читать не разрешается.
— Вылепит какого-нибудь урода, а потом всем на посмешище выставит, — сказал Валька. — Теперь черт знает чего лепят…
— Зайдем к нему, посмотрим.
— Разве что посмотреть, — сказал Валька.
Мы доехали до вокзала. Матрос жил недалеко от завода. От дома до проходной — одна выкуренная папироса, так Валька определяет расстояния.
На станцию прибыл пассажирский. Лязгнув сцепкой, от состава отвалил локомотив. Зеленые бока лоснились. Над круглой башней вокзала медленно расползлось выдохнутое паровозом облако. По железному карнизу лениво бродили голуби. Они равнодушно смотрели на суетящихся по перрону пассажиров. Голуби привыкли к поездам, которые приходят и уходят, к шумливой толпе людей, свисткам кондукторов, лязганью автосцепки и змеиному шипению тормозов.
Выйдя из цеха после гудка, я у проходной увидел знакомый «Запорожец». Он стоял близ высоких железных ворот. Одно колесо в сверкающей луже. В луже отражались небо, весенние облака и решетчатые ворота с большими латунными буквами — ПВРЗ. Расшифровывается это так: паровозовагоноремонтный завод. Здесь я работаю.
В машине сидели мои приятели Игорь Овчинников и Глеб Кащеев. Стекло опустилось, и Кащеев, высунув черную лохматую голову и делая вид, что не замечает меня, громко спросил вахтера:
— Знатный слесарь-автоматчик товарищ Ястребов еще не выходил?
— Кто? — удивился дед Мефодий, который уже много лет исполнял обязанности вахтера.
— Ай-яй, — сказал Кащеев. — Товарищ Ястребов — гордость вашего завода, а вы не знаете…
— Чего встали у самых ворот? — рассердился дед Мефодий.
— Мы ждем товарища Ястребова, — в том же духе продолжал Кащеев. — Он приглашен в горсовет на званый обед… Кавиар зернистый, судак-орли, цыпленок табака с чесночным соусом… Тут со мной английский лорд… Скажите что-нибудь по-русски, лорд?
— Иди ты к черту, — буркнул Игорь Овчинников.
— Вы слышали? — сказал Кащеев. — Лорд в восторге от рашен стронг водка…
— Мы за тобой, — сказал Игорь.
С превеликим трудом он выбрался из машины, чтобы пропустить меня. У Игоря Овчинникова рост метр девяносто два. О Кащееве я уж не говорю: когда он влезает в крошечный «Запорожец», мне всегда кажется, что машина раздается вширь.
Когда мы, три огромных парня, усаживались в «Запорожец», нас окружала толпа. Со всех сторон слышались веселые шуточки. Игорь был невозмутим, я делал вид, что занят управлением, а Глеб Кащеев нервничал. Он был самый представительный из нас, и шуточки в основном были направлены в его адрес.
Дед Мефодий, вахтер, тоже не вытерпел и, покинув свой боевой пост, вышел посмотреть.
— Она теперь с места не крянется, — сказал дед.
А когда мы благополучно тронулись, заулыбался в бороду:
— Техника пошла… Со спичечный коробок, а, гляди, везет!
Бегал «Запорожец» исправно. Один раз только подвел: мы ехали через площадь Павших Борцов, и как раз напротив монументального здания обкома партии «Запорожец» остановился. Сам по себе: шел, шел и вдруг встал как вкопанный. За рулем сидел Кащеев. Он чуть аккумулятор не посадил, но мотор так и не завелся. Глеб, чертыхаясь, стал вылезать из машины. А на это стоило посмотреть: сначала он поворачивался на сиденье боком, затем, упираясь лохматой головой в крышу, высовывал одну ногу, плечо, руку и лишь потом вываливался весь. А в это время бедный «Запорожец» кряхтел, стонал, весь сотрясался.
Мы думали, Глеб, выбравшись на волю, откроет капот и будет смотреть мотор, но он размашисто зашагал по тротуару. Игорь посигналил ему, но Кащеев даже не оглянулся.
Пришлось вылезать мне. Оказывается, отскочил провод от катушки высокого напряжения.
Глеб поджидал нас на углу. Мы проехали мимо. Кащеев что-то крикнул вслед, взмахнул руками, побежал, но мы и не подумали остановиться. Потом он честно объяснил свое недостойное поведение. Оказывается, Кащеева в обкоме многие знают, и ему не хотелось с кем-нибудь встретиться… Мы молча смотрели на него. Стащив с толстого носа очки в черной оправе, Глеб запыхтел, а потом послал всех нас к дьяволу и сказал, что, в общем, он свинья.
Мы простили его. Тем более что такого раньше за ним не водилось.
После этого случая Глеб стал нас уговаривать, что, мол, хорошо бы занавески на окна сделать… Солнечные лучи не будут мешать, и вообще… Игорь, который ни слова бы не сказал, если бы мы сделали на крыше люк, чтобы удобнее было вылезать, тут вдруг стал категорически возражать. Он сказал, что занавески в машине — типичное мещанство, а если знаменитому журналисту Кащееву не к лицу ездить на этой вполне приличной машине, то пусть пешком ходит или надевает паранджу, которую, вероятно, еще можно раздобыть в Средней Азии…
Я был рад, что ребята заехали за мной. Денек выдался отличный. Солнце греет, как летом. Загорать можно.
Глеб небрежно вел машину. Водитель он был ничего, но пофорсить любил.
Показались светлые корпуса завода высоковольтной аппаратуры. Постройки остались позади, замелькали по сторонам голые кусты. В придорожной канаве поблескивала вода. С полей снег сошел. Черная вспаханная земля лоснилась. В глаза ударил ослепительный блеск. Ударил и пропал. Это осколок стекла.
Мы въехали в деревню. Четыре белые утки гуськом пересекали шоссе. Глеб притормозил. Даже совсем близко от колеса последняя утка не прибавила шагу. Знает: если шофер переедет ее, заплатит штраф. За деревней начался лес: высокие стволы и голые ветви.
Кащеев свернул с асфальта на проселочную дорогу. В днище машины гулко застучали комки грязи. Грязная пенистая вода выплескивалась из глубокой колеи на обочину.
Углубившись подальше в лес, мы остановились под высокой сосной.
Расположились на полянке, усыпанной сухими листьями и желтыми иголками. Достали из багажника брезент и выложили на него ящик пива, огромный кулек красных раков и сверток нарезанной в магазине колбасы. А вот хлеба забыли прихватить.
Игорь пил пиво из небольшой эмалированной кружки, на которой был нарисован глухарь. Он у нас эстет и никогда из бутылки пить не будет. Закусывали раками. Кащеев вдруг стал молчаливым и грустным. На ветке галдели снегири.
— Хватит галдеть, — сказал Глеб. Схватив пустую бутылку, он запустил в них. Снегири улетели.
Хорошо в лесу, тихо. Пахнет лиственной прелью, нераспустившимися почками. Над головой — сияющая голубизна. Мы развалились на брезенте и долго молчали. Говорить не хотелось.
Глеб протянул руку и взял из ящика последнюю бутылку. Отколупнул о сосновый ствол белую металлическую пробку и, поглядев на свет, сказал:
— У меня приятель есть, геолог… Вернется из экспедиции — ударюсь с ним куда-нибудь на полгода. В Хибинские горы или на Памир. Он давно зовет меня.
— Тебе полезно жир растрясти, — сказал Игорь. Он старательно обсасывал большого рака.
— Второй фельетон зарезали за этот месяц.
— Пиши положительные очерки, — посоветовал я. — Или театральные рецензии.
— Могу снабжать тебя информацией для уголовной хроники, — сказал Овчинников.
— Придется, — сказал Кащеев.
Глеб два года назад закончил Ленинградский университет и теперь работал в областной газете. Писал очерки, фельетоны. И, надо сказать, писал остроумно и хлестко.
— Мой шеф хочет, чтобы тот, про кого фельетон, собственноручно подписал его — мол, все факты правильные, я есть законченный негодяй…
— Заставь, — сказал Овчинников.
Глеб поднялся и тяжело зашагал в глубь леса. Вот он нагнулся, поднял сухую палку и с размаху трахнул по стволу. Палка разлетелась на куски.
Голые осины и березы стыдливо ежились на весеннем ветру. Лес просвечивался насквозь, но Кащеева не было видно. Большой ворон опустился на сосновый сук. Презрительно посмотрел на нас, возмущенно каркнул и улетел. Сверху посыпались тоненькие сучки. Черный мудрый ворон. Говорят, вороны по триста лет живут. За три века и осел станет мудрым. На толстой березе я заметил разоренное ветром гнездо. Оно прилепилось к развилке и раскачивалось вместе с веткой. Сухие травинки и черные прутики свисали вниз. Куда разлетелись птенцы из этого гнезда? В какие бы дальние страны они ни улетели, сейчас готовятся в обратный путь. Сюда, в этот пронизанный солнцем лес.
— Хенде хох! — рявкнул кто-то рядом. За сосной стоял Кащеев и целился в нас из какой-то железяки. Пальто у него расстегнуто, черные волосы спустились на лоб.
— Автомат? — спросил Овчинников.
— Немецкий, — сказал Глеб.
Автомат пролежал в земле двадцать с лишним лет. Он проржавел насквозь. Все, что могло рассыпаться в прах, — рассыпалось. Остался один красноватый остов. Глеб повесил автомат за рукоятку на сук, а ладони вытер листьями.
— Мы совсем забыли, что была война, — сказал он.
— Вон след от осколка! — кивнул я на сосну. Я давно заметил на стволе этот зарубцевавшийся шрам, но мне даже в голову не приходило, что это военная отметина.
Кащеев, взлохмаченный и серьезный, стоял под сосной и смотрел на брезент, на котором были раскиданы пивные бутылки и скорлупа от раков.
— Люди здесь кровь проливали, а мы… За что они, я вас спрашиваю, кровь проливали? За то, чтобы мы пиво дули тут?
— Может быть, и за это, — сказал Игорь.
— Ты пошляк, — сказал Глеб. — Для тебя ничего святого нет… На развилке дорог нужно установить монумент с мемориальной доской и золотыми буквами начертать: «Здесь воевали наши отцы и деды… За нас с тобой, товарищ, сложили они свои головы. Вечная слава нашим отцам-героям!»
— У моего два ордена, — сказал я. — Зато медалей семь штук. Он был сапером.
— А твой? — спросил Кащеева Игорь.
— Я смотрю шире… Отец, брат… Не в этом дело. Я говорю о том, что нужно преклоняться перед подвигами наших отцов.
— Мы преклоняемся, — сказал я. — Только учти — когда люди хотят выразить свою скорбь, они не болтают, а снимают шапки и минуту молчат… А ты шпаришь как из газетной передовицы…
— А все-таки, где воевал твой отец? — спросил Игорь.
— Мой не воевал, — нехотя ответил Глеб.
Мы зарыли в листьях бутылки и скорлупу. Молча уселись в машину и поехали. Я хотел сесть за руль, но Кащеев опередил, первым втиснулся на место водителя. Разговаривать никому не хотелось. По-прежнему светило солнце, весело сверкали на дороге лужи. Мы догнали телегу. Колеса забрызганы грязью. На телеге сидела старуха в резиновых сапогах. На голове зимняя мужская шапка, в одной руке старуха держала вожжи, в другой — длинный прут. Глеб вплотную шел за ней и беспрерывно сигналил. Старуха дергала вожжи, изредка стегала прутом коричневую лошадь, а на нас внимания не обращала. Выбрав удобный момент, Глеб вывернул на обочину и впритирку обогнал телегу.
— Оглохла, старая?! — крикнул он.
Старуха улыбнулась морщинистым ртом, показав светящийся желтый зуб, и ткнула прутом прямо перед собой.
— Так прямехонько и поезжай, сынок, — сказала она. — До большака тут рукой подать.
Кащеев крякнул и в зеркало посмотрел на нас. Мы молчали.
Мы все трое из одной баскетбольной команды. Из сборной города. Сейчас мы уже не играем: пришли другие ребята, помоложе. В сборной мы играли с год, а потом по одному выбыли. Первым Кащеев, он стал неповоротливым — шутка ли, сто десять килограммов весу, потом Игорь — его повысили по службе, времени стало в обрез. Был рядовым патологоанатомом, стал главным врачом судебно-медицинской экспертизы. Вскрывает трупы злодейски убитых, самоубийц.
Я ушел из сборной города последним, после того как сломал на мотокроссе правую руку.
Из сборной мы ушли, а встречаться по старой памяти продолжали. А тут еще Игорь нежданно-негаданно выиграл по лотерее «Запорожца». Мы сначала думали, что он нас разыгрывает, но все было правильно: номер и серия совпадали. Это было удивительно. Такой крупный выигрыш еще никому из моих знакомых не выпадал. По радио я слышал и в газетах читал, что люди выигрывают автомобили, а вот в глаза их не видел. Как сейчас помню маленькую заметку в «Известиях»: «Слесарь-инструментальщик Мошенников не успел распаковать пианино, как в следующую лотерею узнал, что может получить «Запорожец»… С такой фамилией не мудрено выиграть и «Волгу», а вот Игорь Овчинников — это невероятно!
Как бы то ни было, а «Запорожец» он выиграл. Маленький, смешной автомобиль. Игорь не хотел его брать, предпочитал получить деньгами, но мы с Кащеевым уговорили его. Правда, уговаривать пришлось долго: целую неделю. Игорь говорил, что «Запорожец» ему и даром не нужен, если бы еще «Москвич»… Мы твердили, что дареному коню в зубы не смотрят. И потом — чем «Запорожец» не автомобиль? Четыре колеса, руль… Правда, маловат немного, но это не беда. Как-нибудь втиснемся… Дело в том, что Игорь по натуре не автомобилист. Он никогда в жизни за руль не садился. И самое главное, не имел никакого желания и впредь садиться. Правда, в глубоком детстве он ездил на велосипеде. И то лишь на трехколесном. Эта деталь его биографии и решила судьбу «Запорожца».
Экзамен на шофера-любителя Игорь сдавал шесть раз. Теорию он вызубрил, а на практической езде все время срывался. У него оказалась плохая реакция. И кроме того, в самый ответственный момент вместо педали тормоза он старательно жал на газ. Первая самостоятельная поездка закончилась плачевно: Игорь попытался сдвинуть с места огромный автобус, который смирно остановился перед красным светофором.
С тех пор он предпочитал ездить на своем «Запорожце» в качестве пассажира. Водил машину я, а иногда Кащеев.
Из нашей компании Игорь самый молчаливый. И вид у него всегда мрачный. Наверное, поэтому от него девушки шарахаются. Я его знаю больше двух лет и еще ни разу не видел ни с одной женщиной. Кто не знает Овчинникова, может подумать, что это скучный, неинтересный человек. На самом деле это не так. Когда Игорь в компании, он незаметен. Не то что Глеб Кащеев, который всех заслоняет своей мощной фигурой и не умолкает ни на минуту. Игорь сидит где-нибудь в сторонке и смотрит исподлобья то на одного, то на другого. Тот, кто ему понравился, удостаивается поощрительных взглядов; к кому он равнодушен, на того больше и не посмотрит ни разу. В незнакомой компании иногда за вечер он и десятком слов не обмолвится. Нюх у него на хороших и плохих людей поразительный. Бывает, встретится нам какой-нибудь веселый, обаятельный парень. Мы с Глебом в восторге, а Игорь коротко бросит: «Типичный фанфарон!» И точно: впоследствии так оно и окажется. Встретив интересного человека, Игорь оживляется, вступает в разговор и, случается, подарит этому человеку обаятельную улыбку. Улыбка преображает Игоря: он сразу становится мягким, добрым. Но, к сожалению, Овчинников редко улыбается. А кто не видел, как он улыбается, тот вообще не видел Игоря.
А то, что он мрачный… такая уж у него профессия: не располагает к веселью. Он мало рассказывает о своей работе, но мы-то знаем, что это такое. Игорю иногда приходится анатомировать трупы, которые долгие месяцы пролежали на дне реки или в земле. Конечно, не только этим занимается Игорь, но остальное — тонкости профессии.
Когда Кащеев раскрывает рот, Игорю хочется уши заткнуть. Я вижу по его лицу. Глеб оглушает новостями, свежими анекдотами, историями о своих многочисленных любовных приключениях. Игорь как-то сказал Кащееву, что когда он появляется на пороге, такое впечатление, будто в окно влетела стая ворон. Глеб расхохотался и, достав блокнот, записал. Он имел привычку бесцеремонно записывать понравившиеся ему сравнения, меткие словечки. Даже те, которые срывались с его собственного языка. Такое тоже случалось. Блокнот у Кащеева был толстый, кожаный. И красивая шариковая ручка. Впрочем, ручки он часто менял. Стоило кому-нибудь вытащить из кармана шариковую ручку, как Глеб налетал на него и, раскритиковав в пух и прах, тут же предлагал поменяться.
Когда Кащеев надоедал Игорю до чертиков, тот задавал Глебу на первый взгляд вполне невинный вопрос:
— Как там, в клубе собаководства, кончился траур?
Или:
— Покойному спаниелю еще не воздвигли монумента?
Глеб сразу умолкал и начинал пыхтеть.
За этим крылось вот что. В купе, в котором он ехал, сидели три охотника, на полу смирно лежала длинноухая спаниелька. У Глеба оказалось верхнее место. Он вежливо попросил охотников уступить ему одно нижнее, так как наверх ему трудно забраться. Шутка ли, больше центнера весу. Охотники не отнеслись к просьбе Кащеева с должным вниманием. И пришлось ему, кряхтя и отдуваясь, забираться на верхнюю полку.
Под вечер, когда охотничьи рассказы были в самом разгаре, Глеб зашевелился на своей полке. Возможно, он просто хотел повернуться на другой бок, но тут поезд стал резко тормозить, и Кащеев рухнул на пол, где безмятежно почивала высокопородистая спаниелька.
Свидетели утверждают, что собака даже не пикнула. Смерть ее была легкой и мгновенной… Но это обстоятельство не смягчило охотников. На скандал сбежался весь вагон. Спаниелька оказалась чуть ли не гордостью советского охотничьего собаководства. У нее было столько медалей, что на выставках хозяин носил их на специальной подушечке, так как низкорослому псу это было не под силу. В общем, они заломили такую цену, что Глеб глаза вытаращил и стал яростно торговаться. Ударили по рукам на пятидесяти рублях. Тридцать Кащеев каким-то непостижимым образом в поезде раздобыл, а двадцать ему поверили в долг. Причем охотники пригрозили, что если в срок не отдаст деньги, то напишут про него в «Известия» фельетон…
Глеб — парень с юмором, но почему-то не любил, когда ему напоминали про эту историю.
Вечером, после работы, мы играем с Игорем в шахматы. Он сильный игрок, и мне приходится туго. Я уже две партии проиграл. Надо бы бросить, но проклятое упорство… Я уже вижу, что и эта партия уходит от меня.
Мы сидим на бревнах у ветхого сарая. Ветер с реки треплет соломенные волосы Овчинникова. Он сосредоточен, лоб нахмурен. Думает. Чего тут думать: я проиграл партию!
— Ну их к черту, шахматы… — сказал я.
— У тебя есть шанс.
Деревянный дом, в котором Овчинников снимает комнату, стоит на берегу Широкой. Два огромных клена заслонили фасад. Их ветви царапают белую трубу. Летом здесь рай: прямо под окном плещется река, желтый пляж рядом, тут же под боком лодочная станция. Бери лодку и плыви куда хочешь.
«Запорожец» стоит у сарая. Гаража нет, но это обстоятельство нимало не тревожит Игоря. В гараж нужно загонять машину, а это чревато последствиями: можно промахнуться и вмазать в косяк или вышибить заднюю стену…
Нас пригласили поужинать хозяева Игоря — Калаушины. Хозяин, еще крепкий старик с загорелой лысиной, рыбак. Он недавно вернулся с озера.
Из приоткрытой двери доносится аппетитное шипение: жарятся свежие окуни.
Я опрокидываю на доске фигуры: бесполезное дело!
— Упустил шанс, — говорит Игорь, спокойно собирая фигуры.
О каком же он шансе твердит? Куда ни пойди — шах и шах. А через три хода — мат.
— У тебя есть что-нибудь к ухе? — спрашиваю я.
— Тащим жребий, — говорит Игорь.
— Не мог захватить оттуда?
— Короткая спичка — проиграл, — говорит Игорь.
В его кабинете в шкафу под замком стоит огромная бутыль со спиртом. Для нужд производства. И хранитель этой заветной бутыли Игорь. Узнав про эту бутыль, мы с Кащеевым атаковали его, но безуспешно. У хранителя твердый характер. И мы давно махнули рукой на эту пузатую искусительницу.
Жребий идти в магазин выпал Игорю. Это справедливо: я все-таки только что три партии проиграл в шахматы.
Длинный, с желтыми волосами, в сером пальто, Игорь зашагал по тропинке, чтобы через старый мост выйти на площадь, где большой гастроном. Как обычно у очень высоких людей, плечи у него немного ссутулены. Кепка почему-то засунута в карман. Он снял ее, как только снег стал таять. А вот зачем таскает в кармане — неизвестно.
Я сижу на старом сосновом бревне. Пахнет смолой. Запоздало вскакиваю: так и есть — прилип! На брюках будет пятно. Рассудив, что теперь терять нечего, снова усаживаюсь на бревно. Река течет в каких-то десяти шагах от меня. Широкая вспухла, вода все прибывает. Чего доброго, из берегов выйдет, зима в этом году была снежная. В мутных красноватых волнах мелькает белая щепа, иногда проплывает целая чурка. Измочаленные кусты, вырванные с корнем, цепляются за берега, не хотят плыть.
Возвращается Игорь и присаживается рядом. Мимо нас по тропинке проходит девушка. Волосы русые, синее пальто расстегнуто. Ноги у девушки крепкие, в туфлях на низком каблуке. Мы провожаем ее взглядом.
— Женился бы ты, — просто так говорю я. — Представляешь, приходишь с работы домой, а жена тебя встречает… Горячая от плиты, в фартуке, руки в муке. И румянец во всю щеку. А на плите жарится-парится всякая вкусная еда… Запахи! — Я даже сглотнул. — Жена улыбается, подставляет тебе щечку, ты чмокаешь ее…
— Жалкое сюсюканье, — говорит Игорь.
— Пообедал, лег на диван, ноги вытянул, а жена тебе уже несет свежую газету…
— Вот шляпа, — говорит Игорь. — Опять позабыл выписать «Науку и жизнь»!
— …Садится рядом, аппетитная такая… и рассказывает…
— Как поругалась с соседкой! — перебивает Игорь.
— Тебе не хочется после обеда волноваться, и ты обещаешь устроить соседу скандал вечером… А потом с женой под ручку идешь в кино… На какое-нибудь «Милое семейство». Жена в восторге, а ты…
— Обычно вкусы жены и мужа совпадают, — говорит Игорь.
— Ну и сиди на бревне… Вечно голодный, нестиранный! Жди, когда добрые люди позовут на ужин…
— Погоди, — говорит Игорь и прислушивается. — Можешь зайти на кухню и посмотреть небольшую сценку из семейной жизни моих хозяев.
Из приоткрытой двери явственно доносятся раздраженные голоса. Потом что-то падает на пол, и, зазвенев, выкатывается на крыльцо крышка от кастрюли. Распахивается дверь, и вслед за крышкой вылетает Павел Михайлович Калаушин. Лицо красное, волосы взъерошены. Увидев нас, он сразу приосанивается и, приглаживая пятерней ежик, степенно проходит мимо.
— Далеко собрались, Пал Михалыч? — спрашивает Игорь.
— Жарко в доме, — отвечает Павел Михайлович. — Натопила, понимаешь, мать…
— Проветритесь, — говорит Игорь.
Я с трудом удерживаюсь от смеха, а Игорь даже глазом не моргнет.
Павел Михайлович размеренным шагом удаляется.
— Продолжай, я тебя слушаю, — говорит Игорь. — Да, на чем ты остановился? Итак, вы с любимой женой возвращаетесь из кино.
— Ну тебя.
— Моя хозяйка — суровый человек, — говорит Игорь.
— Пойдем, пожалуй, в столовую? — предлагаю я.
— Посмотрю, не уха ли загремела на пол, — говорит Игорь и сует мне в руки бутылку. Судя по всему, Игорь тоже побаивается хозяйку.
Павел Михайлович, который мрачнее тучи прогуливался неподалеку, увидев нас, просиял. И тут на пороге появился Игорь.
— Хозяйка приглашает всех к столу, — торжественно возвестил он.
Поднимаясь на крыльцо, Павел Михайлович радостно сказал:
— Анисья, у нас гости!
Игорь улыбнулся и шепнул мне:
— За что люблю старика, так это за оптимизм…
Мой путь из общежития на завод лежит через вокзал. Каждое утро без четверти восемь я поднимаюсь на железный виадук. Длинный, почти с километр, виадук начинается от шоссе и кончается у нашего завода. Металлические опоры поддерживают его. С виадука, вниз к платформам, спускаются лестницы. Я люблю идти по виадуку. Поскрипывает деревянный настил. Внизу подо мной проплывают составы. Дым из паровозной трубы на мгновение все заволакивает. Стоишь как в теплом облаке. Паровоз проходит, едкий дым рассеивается. На путях мигают маневровые светофоры, сигналят фонарями составители. Желтый отблеск мерцает на рельсах. Негромко посвистывают маневровые «кукушки», подают сигналы стрелочники. Будто рожок пастуха звучат ранним утром эти сигналы.
Поднимаясь утром на виадук, я иногда вижу, как распахиваются тяжелые металлические ворота и на волю резво выбегает свежевыкрашенный лоснящийся локомотив. Он радостно пыхтит, шумит, выдыхает из своих застоявшихся недр облака пара. Погромыхивая на пересечениях путей, паровоз неуверенно пробует голос. Голос немного дребезжит, срывается, как у молодого петуха, впервые пытающегося известить мир о наступлении дня.
Паровоз вышел на обкатку. Один, без вагонов, он помчится по вздрагивающим рельсам через поля, леса и реки. И весенний ветер будет обдувать его горячие бока. Бежит отремонтированный локомотив вперед, радуется простору, свободе, а машинист придирчиво прислушивается к его дыханию, пульсу. Все ли хорошо подогнано, нет ли посторонних шумов в сердце, не жмет ли новая обувь, нет ли каких изъянов в железном организме?
Блестят в будке машиниста медные отполированные краны и рукоятки, мельтешат стрелки приборов, тоненько свистит пар. Из жерла топки пышет жаром. Рука машиниста дотрагивается до рукоятки регулятора, и паровоз замедляет ход. Хорошо ли работают автотормоза? Еще и еще раз поворачивает он кран. Тормозные колодки впиваются мертвой хваткой в колеса. Машинист испытывает мою работу. Это я ремонтировал автотормоз. Притирал золотники и клапана. И вот, если сейчас пропустит золотник или откажет клапан, локомотив снова будет стоять на запасном пути, котел его остынет, сердце остановится. А мы, бригада слесарей-автоматчиков, будем разбирать неисправный узел и заново ремонтировать. За мою небрежность будет расплачиваться вся бригада. И бракоделом буду не я, а вся бригада. Ни Лешка Карцев, ни Дима, ни Валька Матрос — никто не скажет мне худого слова. Никто не скажет и хорошего. Прощай, премиальные. Молча мы будем работать…
Вот какая у меня тонкая и сложная работа. Из-за маленького паршивого золотника можно сорвать план не только бригады, но и цеха.
Вот почему, когда ранним утром распахиваются заводские ворота, я радуюсь и немного волнуюсь.
На заводе я работаю второй год. Наш завод и за день не обойдешь. Громадина из кирпича, железа и стекла. Сюда паровозы и вагоны попадают чуть живые, едва дышат. А выходят новенькие, мощные, приятно смотреть. Завод мне нравится, это не какая-нибудь шарашкина контора, вроде радиомастерской, где я полгода работал. Я побывал в трех цехах: котельном, колесно-бандажном и, наконец, в арматурном. Сейчас я слесарь-автоматчик. Ремонтирую самую сложную локомотивную аппаратуру. Работа тонкая и интересная. Не то что в котельном. Я чуть не оглох. Там, в этом цехе, не разговаривают, сам себя не слышишь, не то что других. Я уже собирался сбежать с завода. И днем и ночью в моих ушах гремели пулеметные очереди пневматических молотков… И тут как раз Мамонт, начальник арматурного, забрал меня к себе…
А познакомились мы с ним так.
Взвалив на плечо тяжеленную деталь, я возвращался со склада. На путях, тянувшихся вдоль заводских цехов, работали два сварщика. Они варили тендерную тележку. Белые искры рассыпались во все стороны. За моей спиной покрикивал, подталкивая вагоны, маневровый. Кто знает, не оглянись я тогда, и неизвестно, чем бы все это кончилось. Но я оглянулся и увидел, что один товарный двухосный вагон спокойненько покатил по рельсам прямо на электросварщиков. Путь здесь был под уклон, и вагон постепенно набирал скорость. Я крикнул рабочим, чтобы они убирались с пути, но яростный треск электросварки заглушил мои слова. Тогда я швырнул деталь на землю и кинулся навстречу вагону. На пути оказалась почерневшая от мазута доска, я бросил ее под колеса: доска с треском переломилась, но вагон замедлил ход. До электросварщиков каких-то десять шагов. Упираясь ногами в шпалы, я попытался сдержать надвигавшийся вагон. Шаг за шагом я отступал. Мышцы окаменели. Где-то совсем рядом, за моей спиной, — оглянуться я уже не мог, — оглушительно трещала электросварка. Еще несколько мучительных шагов — и вагон расплющит меня вместе с рабочими о тендерную тележку… И тут я услышал чье-то дыхание, и рядом со мной кто-то встал на шпалы. Вагон еще немного продвинулся вперед и остановился… К нам бежали люди с ломами и лопатами. Откуда-то появился сцепщик с тормозным башмаком в руке. Раньше бы надо было…
Когда общими усилиями вагон откатили и подложили под колеса башмаки, я пришел в себя. Шея ныла от напряжения, руки стали тяжелыми, как чугунные болванки. Сварщики, опустив электродержатели, смотрели на меня. В их глазах запоздалый испуг.
Я нагнулся и оторвал державшуюся на честном слове подметку. Это я ее за шпалу зацепил.
— Как же это он… покатился? — кивнул один из электросварщиков на злополучный вагон.
— Вы что, оглохли, что ли?! — напустился я на них.
— Тебя можно использовать вместо маневрового… — ухмыльнулся тот, кто помог мне сдержать вагон.
— Как видишь, одной тяги оказалось маловато, — сказал я. — Не подоспей ты, тяжеловес, — и крышка!
Он сначала оторопело посмотрел на меня, потом рассмеялся:
— За словом в карман не лезешь!
Проведя пятерней по черным вьющимся волосам, он ушел, немного косолапя. Я уже почти полгода работал на заводе, а этого человека не видел. Если бы встретил — запомнил бы. Колоритная личность. Я спросил у одного из рабочих, кто этот человек.
— Ремнев-то? Новый начальник арматурного. Уже с неделю работает, — ответил тот.
Со всех сторон по широким дорогам и узким тропинкам стекаются люди к проходным. Завод большой, и рабочих много. Я киваю направо и налево, у меня здесь много знакомых. Лезу в карман за пропуском, но дед Мефодий, высокий, жилистый, кивает: «Проходи!» Вот память у деда! Тысячи людей идут мимо, и он каждого помнит. Этот старик знаменитый. Он работал на заводе еще при царе Горохе. И вот никак не может уйти на пенсию. У него в проходной электрическая плитка и маленький кофейник. Дед Мефодий на старости вдруг пристрастился к черному кофе. Пьет из большой алюминиевой кружки, и без сахара. У деда крепкое сердце и ясная голова.
В просторной раздевалке я переодеваюсь. Снимаю свитер, брюки и облачаюсь в пролетарский наряд: синий замасленный комбинезон и берет. У окна переодевается Дима. Он кивает мне и улыбается. У Димы розовое лицо и чистые глаза. Вот что значит вести праведный образ жизни. А у моего соседа по шкафчику лицо помятое, глаза мутноватые. Видно, вчера хватил лишку, а сегодня весь день будет маяться. И работа ему не в работу. Натянув на себя спецовку, мой сосед громко высморкался в угол и, тяжко вздохнув, поплелся в цех.
— Я за городом был. С отцом, — сообщил Дима.
Если бы с девушкой, я, конечно, удивился бы.
— Ты знаешь, снег уже сошел.
— Невероятно, — сказал я.
— Вечером был на дежурстве, — сказал Дима. — Одного интересного парня из ресторана вытащили… Он трубачу в инструмент вылил бутылку шампанского.
Застенчивый, как девушка, Дима, который и мухи не обидит, был дружинником. И, говорят, неплохо выполнял свои обязанности. Разговаривая с пьяницами и хулиганами, он краснел и смущался. И это, как ни странно, на многих действовало отрезвляюще.
— Ты тоже его тащил? — поинтересовался я.
— Мы с ним потом до самой ночи разговаривали, — сказал Дима. — Он, оказывается, в тюрьме сидел, недавно вернулся ну и отпраздновал…
— Ангел-заступник. О чем вы разговаривали?
— Он придет сюда, — сказал Дима. — Поступать на завод. Помоги ему. Ты ведь член комитета…
— Ладно, — сказал я. — Если от меня это будет зависеть… И если он придет.
— Конечно, придет, — сказал Дима. Он безгранично верил всем. По-моему, его смог бы провести пятилетний ребенок.
Мы вышли из раздевалки. Мне приятно разговаривать с Димой. Он умеет удивляться самым обыкновенным вещам. Два года работает на заводе, а мужественности, свойственной рабочему человеку, все еще не приобрел. В нашей бригаде в ходу было крепкое русское слово. Не ругался лишь Дима. За два года он наслышался всякого, но это его нисколько не изменило. Более положительных людей, чем Дима, я еще не встречал, и, наверное, не только я, потому что Диму на первом же году работы стали ставить другим в пример, писать о нем в газетах, выбирать в президиум, назначили дружинником. И Дима тянул лямку и никогда не жаловался.
И все-таки до стопроцентной положительности ему одного не хватало: он никогда не выступал на собраниях. Сидеть в президиуме — сидел, а вот на трибуну его на аркане не затащишь.
Карцев и Матрос пришли раньше нас. Они сидели на слесарном верстаке и разговаривали. У Матроса в руках бутылка с кефиром. Время от времени он, взболтнув, опрокидывал ее в рот.
Посреди цеха лежал компрессор, который называется компаунд-насос. Мы должны его разобрать и отремонтировать.
— Андрей и Дима — на разборку, — распорядился бригадир, — а мы с тобой, — он посмотрел на Матроса, — пойдем на паровоз устанавливать главный воздушный резервуар.
— Еще гудка не было, — сказал Валька.
— Подождем гудка, — усмехнулся Карцев.
Лешка был не очень общительный человек. Худощавый, жилистый, длинная шея всегда торчит из широкого воротника. Редкие светлые волосы зачесаны набок, и оттого голова кажется маленькой. Особенно по сравнению с покатыми плечами. Голос у Лешки густой, басистый. Рявкнет — за километр услышишь. Карцев вечно моргает, будто в глаза ему попала угольная крошка. Наверное, поэтому невозможно определить, какого они у него цвета. Дело свое Карцев знал досконально. У него был в бригаде самый высокий разряд.
Дружбы особой я с Лешкой не водил, но и не ссорился. За полтора года совместной работы всякое бывало: то опоздаешь, то раньше уйдешь, то еще какая-нибудь штука приключится. И надо сказать, Карцев ни разу не подвел. Хотя не один раз пришлось ему крупно разговаривать из-за нас с начальником цеха Ремневым. А когда они разговаривают, одно удовольствие послушать. Что у одного, то у другого — бас на весь завод.
Лешка Карцев учился в заочном Политехническом институте. На третьем курсе. В нашей бригаде не учился только Матрос. Еще до армии он закончил девять классов и на этом застопорил. Каждую осень он аккуратно посещал школу рабочей молодежи. Обзаводился учебниками, тетрадками. В обеденный перерыв сидел с бутербродом на верстаке и, задумчиво жуя, смотрел в книгу, но, как говорится, видел фигу. С месяц продолжалась эта комедия, а потом открывались городские и областные соревнования тяжелоатлетов, и Валька бросал школу. Его уже и на собраниях перестали ругать.
— Хорошая штука кефир, — сказал Валька и бросил бутылку в ящик для металлических отходов.
— Валь, а ты вообще перейди на кефир, — посоветовал Дима. — Или на лимонад.
— Дима, я сразу умру, — сказал Матрос.
Заревел гудок. Рабочий день начался.
В разгар работы пришел Сергей Шарапов, наш комсомольский секретарь. Его недавно выбрали на конференции. До этого он работал контролером ОТК в механическом цехе. Шарапов в сером, с искрой, костюме. И даже при галстуке. Из кармана торчит новенький коричневый блокнот. Только что обзавелся.
— Как жизнь? — жизнерадостно улыбаясь, говорит он.
На этот философский вопрос сразу невозможно ответить. Поэтому мы промолчали. Я притирал пастой золотник. Дима гремел ключами.
— Жизнь, говорю, как? — погромче спросил Шарапов. Улыбка на его лице стала кислой.
— А? — сказал Матрос.
— План выполняете?
— Чего? — снова спросил Матрос.
Хотя я и был членом комитета комсомола, но помогать Сергею Шарапову мне совсем не хотелось. Раз задает дурацкие вопросы, пусть сам и выпутывается.
Дима не выдержал паузы и хихикнул.
— Вам бы все хиханьки да хаханьки, — обиделся Шарапов. Он вытащил блокнот и что-то стал записывать. Раньше он был в цехе своим человеком, а тут не может найти места. И голубой в горошек галстук совсем не гармонирует с нашей обстановкой. Ладно, на часовом заводе можно работать в белом халате и при галстуке, но на ПВРЗ даже главный инженер ходит в черной куртке и серой рубахе. В конце концов дело не в галстуке. Сергей Шарапов был нормальным парнем, а вот стал секретарем и растерялся. А ведь неглупый парень.
— Будут у вас какие-нибудь сигналы? — спросил Сергей.
— А это что такое? — Валька скорчил удивленную рожу.
Дима опять хихикнул. Шарапов покосился на него и спрятал блокнот в карман.
— Черти полосатые, — сказал он. — Пришел как к людям, поговорить…
— Ну и разговаривай как человек, — заметил я.
— Верно, — поддакнул Дима.
Шарапов поискал, на что бы присесть, и, махнув рукой, плюхнулся на стальной буфер, который мы использовали вместо наковальни.
— Сбегу, — сказал Сергей. — Изматываюсь больше, чем в цехе.
— И у всех спрашиваешь про жизнь и сигналы? — полюбопытствовал я.
— Ты, говорят, классный шофер, — сказал Шарапов. — А я вот, черт подери, так и не сдал на права. Еще мальчишкой мечтал крутить баранку, но так и не довелось. — Шарапов задумчиво посмотрел в окно. — Шоссе, асфальт, а ты сидишь как бог за рулем… Красота!
— Субботник намечается? — спросил я.
— Горком направляет в область тысячу комсомольцев… На две недели. Весенне-посевная кампания. Средний заработок сохраняется… Поедешь?
— Ух ты! — сказал Дима.
— Получишь заводской грузовичок и — даешь богатый урожай!
Почему бы мне действительно не проветриться?
— Ну так как? — спросил Шарапов. — Тянется дорога, дорога, дорога… Крепче за баранку держись, шофер…
— Комсомольское поручение для меня — закон, — сказал я.
— Андрей, возьми меня на машину помощником, — скромно попросился Дима.
— Ты ведь не шофер, — сказал Шарапов.
Дима только вздохнул.
За час до конца смены я сбегал в красный уголок. Там репетировал ансамбль народных инструментов. Сплошные балалайки. Я снял телефон с письменного стола и поставил на пол. Схватив со стула газетную подшивку, накрылся с головой и набрал номер. Телефон был занят.
Ансамбль яростно наигрывал «Коробейников». Кто-то даже притопывал. Немного подождав, я снова позвонил. По моим подсчетам, Оля уже должна прийти из института. Длинные гудки. Один за другим, через равные промежутки. Это мои импульсы, которые я пустил по проводам. Кто-то там, на другом конце города, слышит эти гудки.
— Алло?
— Оля? Здравствуйте… Это я, Андрей Ястребов.
Снег выпал, когда никто уже не ждал его. Стояли солнечные дни, на газонах свежо зеленела молодая трава. На старых липах приготовились лопнуть почки. Вода в Широкой поднялась вровень с берегами. Возле моста размахивали удочками рыболовы. Какой-то раздетый чудак забрался на крышу загорать. И вдруг небо над Крепостным валом угрожающе потемнело. Подул северный ветер. На реке вздулись валы, вода стала выплескиваться на берег. Ветер с хулиганским свистом покатил по тротуару бумажные стаканчики из-под мороженого. В витрине гастронома звякнуло стекло, гулко захлопали двери. И вдруг мохнатое небо бесшумно опустилось на крыши домов. Повалил снег. Мокрый и крупный. Автобусы включили подфарники. «Дворники» не успевали сгребать с ветрового стекла снег.
За несколько минут город изменился. Он стал белым и праздничным. Все спряталось под толстым слоем снега: крыши домов, лотки продавцов, газоны. Снег уселся на провода, облепил деревья.
В город снова пришла зима.
Мы встретились с Олей у кинотеатра «Спутник». Сеанс уже начался, и мимо нас пробегали залепленные снегом парни и девушки. Наверное, в мире еще не было такого случая, чтобы люди не опаздывали в кино. Я спросил Ольгу, хочет ли она пойти в кино. После журнала нас бы впустили в зал. Шел какой-то детективный фильм с длинным названием.
— Андрей Ястребов, неужели вы утратили чувство прекрасного? — сказала Оля. — Может быть, вы не видите, что падает удивительный снег… Даже не снег, а…
— Тополиный пух, — подсказал я.
— Какая бедная фантазия!
— Как вата, — сказал я.
— Не надо стараться, — сказала она. — Тут уж ничего не поделаешь… Кому бог не дал…
— Этот снег напоминает белобородых гномов, спускающихся с другой планеты на парашютах…
— Ладно, — сказала она. — Беру свои слова обратно.
Снег все падал и падал, и казалось, ему не будет конца. Я подставил ладонь. На нее тут же опустился рой крупных снежинок. Они не сразу растаяли.
Оля нагнулась, зачерпнула пригоршню рыхлого снега и стала мять его.
— Это ведь настоящий снег, — сказала она. — Как вы думаете, Андрей, он долго продержится?
— К ночи растает.
— Я побежала, — сказала она. — До свидания. — И прямо по снежной целине быстро пошла к своему дому. Я растерянно смотрел ей вслед. Даже не нашелся что сказать. Погуляли, называется!
Я догнал ее.
— Забыли утюг выключить? — спросил я, шагая рядом.
— Не понимаю, зачем вы мне позвонили?
— Знаете, вам теперь от меня не отвертеться, — сказал я.
Мы остановились у подъезда. Снежные хлопья неслышно падали на нас. Пушистый платок на ее голове стал белым.
— Хорошо, подождите меня, — подумав, сказала она и скрылась в подъезде.
Из-за кучи щебня вышла черная кошка и направилась ко мне. Черная кошка на белом снегу — это было красиво. Кошка мягко окунала лапы в снег. Она подошла, изогнувшись, выразительно посмотрела на меня желтыми глазами. Я отворил ей дверь, и кошка, с достоинством неся свой хвост, величаво вошла в подъезд. От кучи щебня до двери протянулась ровная цепочка следов.
Ольга спустилась вниз с лыжами. Она протянула мне лыжи и тюбик с мазью.
— Я так обрадовалась, когда снег пошел, — сказала она.
Я смазал ей лыжи, помог застегнуть крепления. Она торопила меня, словно боялась, что снег сию минуту исчезнет.
— В парк? — спросил я.
Она кивнула и, вонзив палки в снег, к моему удивлению, легко заскользила по мокрому снегу. Я счел за благо больше не удивляться и зашагал по лыжному следу. Скоро я потерял ее из виду. Снег валил так густо, что в десяти шагах ничего не было видно. Где-то близко, за снежной стеной, шумели машины, слышались голоса. Лыжный след свернул в парк, и уличный шум смолк.
В белом парке никого нет. Рядом негромко всплескивает река. Я вижу смутное очертание берега. Ботинки тонут в снегу. Я сгребаю со скамейки снег и усаживаюсь. Снег на меня больше не падает, задерживается на кленовых ветвях. Прямо передо мной — карусель. На круглой крыше — сугроб. Озябшие львы, зебры, жирафы притаились в тени. Ждут лета, когда, скрипнув, тронется с места карусель и они помчат на своих жестких спинах замирающих от счастья мальчишек и девчонок. Немного в стороне стоят на деревянном помосте три разноцветные лодки, подвешенные к перекладине. Я поднимаюсь со скамейки и пробую сдвинуть с места одну из них, но она надежно застопорена доской. Толкаю вторую, третью. Наконец удается одну освободить от тормоза.
Я забираюсь в лодку и, расставив ноги, начинаю раскачиваться. Жалобно скрипят несмазанные уключины. Этот унылый звук разносится по парку. Все быстрее раскачивается лодка, и вот я уже взлетаю к самой перекладине. Чувствую, как мягкие хлопья прикасаются к моим щекам. Слизываю снег с губ. Становится жарко и весело. Я расстегиваю пальто и ору какую-то удалую песню. Даже не помню, когда последний раз качался на качелях. Наверное, давным-давно, когда был маленький. Голубая лодка летает в снежном вихре. Шуршит снег, и гудит перекладина…
Потом я отправился искать Олю. Поднялся на Крепостной вал — ее не видно. Сквозь снежную свистопляску проступил блеск воды. Смутной громадой вырисовывался вдалеке бетонный мост. Красные и белые огни сновали по мосту взад и вперед.
Лыжный след уходил вниз к реке и назад не возвращался. Спустившись, я увидел Ольгу. Обхватив руками колени, она сидела на берегу и смотрела на воду. Без платка, спина в снегу. Рядом валяются палки и лыжи. Она повернула голову — копна волос колыхнулась — и сбоку посмотрела на меня.
Я сел рядом и стал смотреть на реку. Вода была черно-свинцовая. Она медленно катилась вниз к плотине.
— Я никак не могу уловить тот момент, когда снежинка тонет, — сказала она. — Это, наверное, оттого, что их очень много, настоящее столпотворение.
Волосы у Оли каштановые и удивительно густые.
— Вы не туда смотрите, — сказала она.
У нее красивый голос с множеством самых различных оттенков. Сейчас в ее голосе звучали грустные нотки. Она умолкала, и казалось, что ее голос все еще негромко звучит, как в лесу эхо. И я снова ждал, когда она заговорит. Я с трудом удерживался от желания потрогать ее красивые волосы или хотя бы положить ладонь на плечо. Но я сидел и не двигался.
Она снова сбоку, как птица, взглянула на меня и, помолчав, сказала:
— Завтра утром проснемся, а снега уже не будет. Будут мутные лужи. И грязь. Мне жаль, что снег растает. А вам?
— Мне не жаль, — сказал я.
— Я люблю зиму.
— А я лето.
Она с интересом посмотрела на меня.
— Вы странный парень, Андрей, — сказала она. — Вам, наверное, с девушками не везет?
— Они бегают за мной.
— А вы за ними?
— За некоторыми, — сказал я.
Мне все больше нравилась эта девушка. Как только спрыгнула с автобуса и я ее увидел, она мне сразу понравилась. Я не думал о ней, но во мне после той встречи поселилось какое-то непонятное беспокойство. Вспоминал нашу встречу на автобусной остановке, вспоминал ее голос, глаза… А потом вторая неожиданная встреча. Две звонких оплеухи… Это были первые оплеухи, заработанные от девчонки.
Обычно я разговорчив с девушками, а тут разговор не клеится. Мне не хочется говорить.
Я бы с удовольствием помолчал и послушал ее. А говорить что-то надо, а то ей станет скучно, заберет свои лыжи-палки и уйдет. Черт бы побрал эти первые встречи с незнакомыми девушками! Они молчат, присматриваются, а ты лезь из кожи, показывай свой интеллект. Иначе твоя песенка спета.
— Оля… — Я взял ее за плечи и повернул к себе. Большие серые глаза с насмешливым любопытством смотрели на меня. И все наспех придуманные слова, которые уже вертелись на языке, вдруг показались ненужными.
— Все, что ты хочешь сказать, Андрей, и все, что я тебе отвечу, — все это старо как мир… Посмотри, как медленно падает снег. Он так же падал с неба до нас и будет падать, когда нас не станет…
— Как мрачно, — сказал я.
— Как все чисто и бело вокруг. Твои гномы поселились на нашей планете…
— Ну их к черту, гномов, — сказал я и придвинулся к ней ближе.
Она сгребла ладонями снег с земли, скатала в ком и протянула мне.
— Это тебя остудит, — сказала она. — И еще то, что я сейчас скажу… Есть на свете один человек. Он живет в этом белом городе. Он для всех невидимка. И только я знаю, что он делает вот сейчас…
— Интересно, — сказал я.
— Помолчи, пожалуйста… Этот человек сейчас стоит у окна и, раздвинув шторы, смотрит, как падает снег… Он в замшевой куртке с большими пуговицами. У него покрасневшие, усталые глаза. На лбу морщины. За его спиной — письменный стол, зажженная лампа, книги. Вот он достает из куртки сигареты, блестящую зажигалку и закуривает… Этот человек все делает красиво.
Она замолчала. Глаза широко раскрыты, смотрят прямо перед собой. И сейчас они не насмешливые, а задумчивые.
— И это все? — спросил я.
— Мне бы хотелось хотя бы минуту постоять рядом с ним, — сказала она.
— С невидимкой?
— Да.
— Я читал Уэллса, — сказал я, — и знаю, как бороться с невидимками.
— Это бесполезно, — сказала она. И голос ее мне на этот раз не показался таким уж чарующим.
— Вставайте, — грубовато сказал я. — Простудитесь!
Она быстро взглянула на меня и послушно поднялась. И снова глаза ее стали насмешливыми. Подставив ладони, она улыбнулась и сказала:
— А снег-то кончился…
Я ничего не ответил.
Мы молча дошли до ее дома. У подъезда я отдал ей лыжи.
— Такой вечер угробил, — сказал я. Мне хотелось ей досадить, но не тут-то было.
— Я с удовольствием покаталась, — сказала она. — Это был прекрасный вечер…
Засмеялась и ушла. Я увидел ее тень в лестничном пролете. Тень еще раз мелькнула и пропала. Откуда взялся этот невидимка в замшевой куртке?..
Я с сердцем сорвал с шеи галстук. Идиот несчастный, зачем напялил? Галстуки я не любил и надевал лишь в самых критических случаях.
Я размашисто шагал по белому тротуару. На улицах зажглись фонари. Над высоким зданием кинотеатра ядовито сияла неоновая надпись «Спутник». За поворотом пыхтел, фыркал автобус. Я не стал его ждать и зашагал к мосту.
На площади Павших Борцов увидел маленькую лохматую собачонку. Я узнал ее и остановился. Собачонка обнюхала мой ботинок, сверкнула веселым блестящим глазом и засеменила впереди.
— Лимпопо, — позвал я. Собачонка оглянулась, помахала коротким хвостом и побежала дальше. А где же старичок в белых валенках, который назвал меня Сережей?
Скоро появился и старичок. На голове вязаная шапка с козырьком, такие носят лыжники. Старичок, моргая, смотрел мимо меня на улицу.
— Где ты, Лимпопо? — спросил он, озираясь. В руках у него была авоська с длинным батоном.
Лимпопо стоял на краю тротуара, сверля двумя коричневыми бусинками кошку, которая, вздыбив шерсть, выгнулась дугой на той стороне улицы. Мимо проносились машины. Лимпопо воинственно тявкнул и, задрав куцый хвост, храбро бросился вперед. Я услышал горестный возглас старичка. Прямо на черный мохнатый мячик надвигалась красно-желтая громада автобуса.
— Эй! Стой! — заорал я водителю и бросился за Лимпопо.
Совсем рядом взвыли тормоза. Большой ослепительный глаз вспыхнул у самого лица — шофер включил фары. Прижимая собачонку к груди, я поспешил убраться с дороги. Шофер, бешено округлив глаза, что-то кричал, но я не слышал.
Молодец, хорошая реакция. А будь за рулем какой-нибудь раззява, мог бы зацепить.
Старичок, не сразу надев очки в блестящей оправе, стоял у витрины гастронома и смотрел на меня. Автобус, скрежетнув передачей, проплыл мимо. В окна на меня глазели пассажиры. Шофер уже успокоился. Сколько у него за смену разных происшествий!
— Отчаянный пес, — сказал я. — Чуть автобус не опрокинул.
Прохожие, которые столпились было на тротуаре, услышав призывный скрип тормозов, разочарованные, стали расходиться. Пожилая женщина, проходя мимо, презрительно сказала:
— Вам бы, молодой человек, у горнила стоять. (Почему у горнила?) А вы с собакой шляетесь!
— Вот из-за таких все и случается, — прибавила вторая.
— Ничего, скоро доберутся и до них… — присовокупила третья.
Старичок протянул обе руки к Лимпопо. Словно не веря, что он жив и невредим, ощупал его, погрозил пальцем и лишь потом посмотрел на меня.
— Я вас узнал, — сказал он. — Здравствуйте, Петя.
До конца обеденного перерыва оставалось двадцать минут. Матрос и Карцев пошли в красный уголок сразиться в бильярд. Только вряд ли им удастся: там всегда очередь. Рабочие с удовольствием гоняют по грязно-серому полю небольшого бильярда блестящие металлические шары.
Дима с нами в столовой сегодня не обедает. Ему мама положила в целлофановый мешочек бутерброды с маслом и сыром, холодные котлеты домашнего приготовления, бутылку молока. Дима съедает свой скромный обед в сквере, на скамейке, напротив портрета Лешки Карцева. Наш бригадир похож на боксера, только что одержавшего победу на ринге. Немного подальше красуется Димин портрет. Дима напоминает мальчика-гимназиста: тоненькая шея и смущенный взгляд. Как будто Дима извиняется, что вот его тоже угораздило отличиться. Уписывая бутерброд, Дима старательно не смотрит на свой портрет.
В обеденный перерыв огромный завод непривычно затихает: не слышно треска электросварки, мощных ударов паровых молотов, пыхтенья паровозов, разноголосого шума станков. Другие звуки окружают меня — воробьиное чириканье, шорох ветра в ветвях заводских тополей, собачий лай за каменным забором.
На тополе, под которым я сижу, устроили возню синицы. Откуда прилетели сюда обманутые временной тишиной эти лесные пичужки? Синицы навели меня на мысль о деревне. В этом году что-то весна затянулась. Не отправляют все еще нас в колхоз, говорят — весенний сев задерживается из-за заморозков.
Дни стоят теплые, а ночью прихватывает мороз. Тетя Буся, жена коменданта общежития, толкует, что во всем виновата водородная бомба, которую взорвали под землей, на воде и в небе. От нее, говорит, проклятой, произошли нарушения в климате и все стихийные бедствия: наводнения, землетрясения и прочие ужасы.
Сипло вздохнув, густо заревел гудок. Две маленькие синицы, будто листья, подхваченные вихрем, исчезли, растворились в этом могучем реве.
— Пришел! — воскликнул Дима, выглянув к концу смены в широкое цеховое окно.
— Кто пришел? — спросил Карцев.
— Я говорил, он придет, — сказал Дима и, вытерев руки, выскочил за дверь.
Я посмотрел в окно. Под чахлым тополем стоял широкоплечий парень и пил из горлышка пиво. Вот он оторвался от бутылки, увидел Диму и снова запрокинул голову. А Дима стоял рядом и с улыбкой смотрел на него.
Парень стоял ко мне боком, но что-то в его облике показалось мне знакомым. Чуть наклонив коротко подстриженную голову, он снисходительно слушал Диму. Когда парень, хлопнув Диму по плечу, заразительно расхохотался, я сразу узнал его… Это Володька Биндо, мой старый знакомый… Давненько мы не виделись…
С Володькой Биндо я познакомился, когда мне было четырнадцать лет. Отец строил большой бетонный мост через Широкую. Летом мать посылала меня на стройку с судками, в которых была горячая еда. Отец страдал язвой желудка, и мать готовила ему диетические блюда. Один раз я не принес отцу обед.
Вот как это случилось.
На самом берегу стоял большой старый дом. Он каким-то чудом сохранился еще с довоенных времен. Мой путь на стройку лежал мимо этого дома. И вот однажды я увидел на крыльце мальчишку. Волосы светлые, а глаза удивительно прозрачные, как вода в Широкой.
Он был в клетчатой ковбойке и синих парусиновых штанах. Руки засунуты в карманы, спиной он прислонился к перилам. Чувствовалось, что мальчишке скучно. Увидев меня, он обрадовался. Есть на ком злость сорвать, так я понял, когда он сказал:
— Послушай, клоп, хочешь в лоб закатаю?
Такие вопросы мне не часто задавали, а клопом вообще обозвали впервые. Я остановился в замешательстве, затем поставил судки на тропинку и сказал:
— А ну-ка, попробуй!
Когда мальчишка поднялся со ступенек, я увидел, что он выше меня почти на целую голову и шире в плечах. Ему было лет шестнадцать. Но отступать было поздно.
Мы подрались. Как я ни старался, устоять на ногах не смог. Мальчишка дрался со знанием дела. Он поставил мне под глазом синяк, пустил из носа кровь и дважды свалил на землю. Пока я, спустившись к реке, сморкался и умывался, он расставил судки на крыльце и с аппетитом стал есть.
— Жратва приличная, — сказал он, когда я вернулся, — только мясца маловато.
На следующий день я долго стоял перед старым домом. Соображал: идти прежним путем или обойти кругом. Упрямство взяло верх, и я отправился к мосту опять мимо крыльца. Мальчишка ждал меня. Я поставил судки на тропинку и сжал кулаки.
— Чего ты? — миролюбиво спросил он.
— Вставай, чего уж там, — угрюмо сказал я.
— Я не хочу, чтобы твой батька с голоду помер! — засмеялся он.
Я взял судки и отправился дальше. Мальчишка догнал меня.
— Ты мне нравишься, — сказал он. — Давай знакомиться. Меня зовут Биндо…
Через несколько дней я уже гордился дружбой с ним. Оказывается, Биндо был знаменитый человек. Его многие знали в городе. Я смотрел Володьке в рот и выполнял все его мелкие поручения. Я был горд, когда взрослые ребята подходили к нам и жали руки сначала Биндо, потом мне. Они разговаривали с нами как с равными.
У Биндо водились деньги. Иногда я видел его самоуверенным, нагловатым, а иногда и бледным, испуганным. Случалось, Биндо пропадал, правда ненадолго. Я проходил мимо знакомого молчаливого дома. На крыльце никого не было. Я ни разу не переступил порог этого дома, никогда не видел родителей Биндо. Я не хотел напрашиваться к нему в гости, а он не приглашал. Встречались мы всегда у крыльца. А признаться, мне хотелось побывать внутри этого старого дома. Я ни разу в жизни не слышал сверчков. А в этом доме должны были водиться сверчки. Ну хотя бы один. Мне очень хотелось услышать сверчка. Наверное, с тех самых пор, когда я прочитал «Золотой ключик, или Приключения Буратино»…
Однажды Биндо позвал меня на вокзал. Было уже поздно, и я не совсем понимал, что в такое время можно делать на вокзале. У пакгауза нас встретили три парня. Лет по восемнадцать — двадцать. Биндо о чем-то пошептался с ними, и мы, прячась в тени вагонов, зашагали по шпалам.
— Ты будешь стоять на шухере, — сказал Биндо. — А мы…
— Что вы? — спросил я.
— Увидишь дядю с дурой — ударь камнем по рельсу… Понял?
— Мне все это не нравится, — сказал я. — Вот что, я пойду домой.
Парни вопросительно уставились на Биндо. Он куснул нижнюю губу. Светлые глаза зло прищурились.
— Ты ведь знаешь, — сказал он, — я отчаянный…
Парни с любопытством смотрели на нас. У одного из внутреннего кармана пиджака выглядывал небольшой лом.
— Не нравится мне это, — повторил я. Повернулся и зашагал вдоль вагонов. Воровать, голубчики, я не буду, хоть лопните от злости! На этот счет у меня были крепкие убеждения. Всего один раз в жизни я украл… И всего один раз на эту тему мы беседовали с отцом. Этого оказалось вполне достаточно. Больше чужое никогда не привлекало меня. Отец не бил меня, даже не ругал. Он вместе со мной отправился в школу, где я украл из физического кабинета микроскоп, и там перед тысячным строем ребят я вручил украденный предмет директору школы… Я очень просил отца, чтобы он разрешил мне перевестись в другую школу. Он не разрешил.
Я уже миновал состав и вышел на освещенный перрон. И тут меня догнал Биндо. У него были сухие бешеные глаза и бледные скулы.
— Продашь? — спросил он, шагая рядом, так как я не остановился.
— Ну тебя, — сказал я.
Мы поравнялись с небольшим серым зданием, на котором было написано: «Кипяток». На перроне ни души. Сразу за этим домиком лестница на виадук. Я перейду через мост и сяду в автобус. Тогда мы жили в центре. Но я не дошел до виадука. Биндо схватил меня за грудь, рванул на себя. Рубаха треснула.
— Ах ты, сука…
И в следующее мгновение я почувствовал острую боль в плече…
Я провалялся в больнице с неделю. По тогдашним мальчишеским законам я никому, даже матери, не сказал, кто меня пырнул ножом. Рана зажила, но шрам остался на всю жизнь. И обида. Я до сих пор не могу понять: зачем он это сделал? Не думаю, чтобы он боялся, что я их выдам. До такой высокой сознательности я тогда еще не дорос. Я бы не стал их выдавать, просто ушел и все. Думаю, это он от жестокости. Я ведь помню, с каким удовольствием он отрывал бедным голубям головы, резал кур, убивал деревянной колотушкой красноглазых кроликов. Жестокость была у него в крови.
А потом я услышал, что Биндо посадили. Не за то дело. Возможно, оно тогда и сорвалось. Ведь они надеялись на меня. Наверное, хотели вагон раскурочить. Пронюхали, что там лежат какие-нибудь ценности. Погорел Биндо на другом. Угнал со своими дружками чужой автомобиль и сбил старушку. Не до смерти, но покалечил. Ему дали пять лет. Брать на поруки — тогда еще такой моды не было. Там, на суде, вспомнили ему и старые грехи. Он давно был у милиции на учете. Его бы досрочно освободили, но в тюрьме с ним приключилась какая-то история, и ему еще добавили. В общей сложности он отсидел семь лет. Освободили год назад, но в город сразу Биндо не вернулся. Работал где-то в тайге на лесозаготовках, деньгу зашибал. И вот наконец заявился… Много воды утекло с тех пор. Внешне очень изменился Биндо, я с трудом узнал его. Вот, значит, кого повстречал наш Дима-дружинник. И я должен помочь Биндо устроиться на завод. В мою обязанность, как члена комитета комсомола, входило наставление на стезю добродетели таких «заблудших овечек», как Володька.
Старый дом все еще стоял на берегу Широкой. Здесь, в центре, он, пожалуй, один сохранился с давних времен. Скоро пойдет на слом. Из боков выпирают круглые ребра, крыльцо, как беззубый рот, ощерилось — провалилась одна ступенька. Из почерневшей трубы вывалился кирпич. Белые каменные дома обступили старика. Асфальт и гранит набережной подошли к нему со всех сторон. И нет на этом доме мемориальной доски, которая оправдывала бы его жалкое существование. Не жил в этом доме великий человек, оказавший потомству неоценимую услугу. И в войну этот дом обошла слава. Не послужил он никому опорным пунктом. Не строчили автоматы из его покосившихся окон, не летели под танки гранаты. Нет у старого дома никаких заслуг перед городом. Стоит он, окосевший на все окна, и терпеливо ждет бульдозера, который подцепит его за трухлявые бока, и он, крякнув, рассыплется в прах, взметнув в небо вековую пыль.
На окнах белые занавески, цветочные горшки. И совсем не вяжется с обликом дома новенькая табличка с номером и названием улицы. Старое крыльцо, голубой почтовый ящик. На верхней ступеньке перочинным ножиком вырезаны моя фамилия и инициалы. В доме тихо. В таких домах по ночам скрипят сверчки, а под шестком шуршат тараканы.
Я постучался в гулкую рассохшуюся дверь. Звонка не было. Цивилизация тоже обошла этот дом стороной. В сенях скрипнула дверь, послышались быстрые, легкие шаги. Скрежетнул засов, и на пороге появился Биндо.
Мы молча смотрели друг на друга. Биндо, конечно, меня сразу узнал, я видел, как что-то мелькнуло в его прозрачных глазах, но затем лицо снова стало равнодушным. Он плечистый, талия узкая. Надень он бешмет, папаху да кинжал с узеньким поясом — солист из чечено-ингушского ансамбля песни и пляски.
— Будка что-то знакомая… — первым заговорил Биндо. Голос у него не очень уверенный.
«Хочешь, клоп, в лоб закатаю?» Теперь вряд ли у него что-либо вышло. Был он на голову выше меня, а теперь — я выше. Ровно на голову.
— Ястребов! Какой лоб вымахал! А раньше был сдыхля… Ткни пальцем…
— Пальцем? — усмехнулся я.
— …и упадет. Гири толкаешь?
— А чем ты занимаешься? — спросил я.
— Гляжу, будка знакомая…
Он шевельнул плечом. По-видимому, хотел поздороваться, но воздержался, видя, что я не проявляю особой радости.
— По такому случаю надо бы заделать полбанки, — сказал он.
— Не надо.
Биндо взглянул на меня, усмехнулся.
— С блатными, понимаешь, сидел… Не на курорте… Никак не могу от разных словечек отвыкнуть.
— Мне наплевать, — сказал я.
Биндо присел на перила, достал пачку «Беломора». Протянул мне.
— Я — сигареты, — сказал я.
Он закурил и стал с удовольствием пускать дым в небо. А я смотрел на него и думал: каким Володька вернулся оттуда? Еще более озлобленным и жестоким? Или там, в колонии, оставил свой старый багаж? Глаза у него ничего не выражают. И раньше такие же были. На скуле под глазом шрам. И еще один на лбу. Этот был. Из рогатки голубятники влепили. А под глазом там заработал… Протянуть ему руку? Вернулся человек, отсидел что положено. Может быть, решил начать новую трудовую жизнь. На завод устраивается. Человеком хочет стать. А я не желаю руку протянуть! Я пошевелил пальцами, но тут вспомнил финку. За что он меня тогда ударил?..
Нет, не могу я этому человеку протянуть руку. Как говорится, и рад бы, да рука не поднимается.
— Слышал, ты на завод устраиваешься?
— Кто не работает, тот не ест, — сказал Биндо.
— На одном заводе, выходит, будем работать.
— Завод большой…
— Может быть, в одном цехе.
Биндо холодно посмотрел на меня.
— Если по делу — говори. Не тяни резину.
Я потрогал ступеньку, на которой вырезана моя фамилия, и вдруг пожалел, что нет с собой ножа. Надо бы сострогать.
— Может, за то… имеешь ко мне что-нибудь? — спросил он и настороженно взглянул на меня.
— Чудак, — сказал я.
— С лихвой отсидел. За все, что было, и за пять лет вперед.
Я вспомнил, как тогда в больнице представлял себе встречу с Биндо: я подкарауливаю его у этого самого крыльца, выхожу как привидение из сырой ночной тени и навожу на него дуло пистолета.
Сейчас у меня нет зла на Биндо… А пришел к нему просто так, захотелось посмотреть на него. Правда, все равно рано или поздно встретились бы.
— Вот ты много лет провел черт знает где…
— На Камчатке, — сказал он.
— С пользой или как? — напрямик спросил я.
Биндо глубоко затянулся и долго не выпускал дым. Потом выдохнул и повернул ко мне злое лицо.
— В газетах пишут, в кино показывают… Надо с осторожностью подходить к таким ущербным личностям, как я… Так сказать, с детства погрязшим в пороке. Надо воспитывать, помогать, чуткость проявлять… А ты напролом в душу лезешь. Так я тебе и раскололся! Сходи в отдел кадров, погляди на мои ксивы… пардон, бумаги.
— Я тебя и так знаю, — сказал я.
— Столько воды с тех пор утекло… Может, я там все воровские академии прошел! Может, паря, я теперь неисправимый… Мне теперь тюрьма — мать родная. Может, меня не перевоспитали, а наоборот? Откуда тебе знать, что у меня там внутри? — он постучал кулаком по груди. — Может, там один пепел…
Он, ухмыляясь, смотрел на меня. Думал, что вызвал на дешевый спор. Но мне не хотелось больше разговаривать. По узкой тропинке я пошел наверх, к мосту.
— Ястребов! — окликнул Биндо. — Ты по линии комсомола зашел или как?
— Я люблю сверчков слушать, — сказал я, оборачиваясь. — Дай, думаю, зайду, может у вас в доме сверчок есть?
— Понятно, комсомол тебя командировал… Так это про тебя толковал этот парнишечка с завода? Ну, красивенький такой…
— Вот видишь, — сказал я. — Комсомол проявляет к тебе чуткость.
— Так бы сразу и сказал. Я комсомол уважаю… Заходи, найдется бутылка. И закусить есть чем.
— Не пью, — сказал я.
Поднявшись на мост, оглянулся. Он стоял на крыльце и курил. Красноватый огонек описал дугу и исчез в лопухах, что росли у крыльца. Слышно было, как Биндо сплюнул.
Мы живем на первом этаже. Одно окно выходит на улицу, из второго видна лишь высокая белая стена соседнего дома. Мы слышим, как вечером, возвращаясь с танцев, влюбленные договариваются о свидании. И всякий раз внизу, под нашим окном, целуются. Сашка Шуруп иногда не выдерживает и, отворив форточку, кричит: «Бог в помощь!» Даже с прикрытой форточкой мы слышим все, что происходит на улице. Комендант общежития говорит, что у нас исключительно звукопроницаемый дом. Другого такого в городе нет.
Солнце редко заглядывает к нам. Оно неожиданно появляется во второй половине дня на белой стене соседнего дома. И большая комната наполняется розовым светом.
Это очень красиво: солнце на белой стене. Круглое чердачное окно отражает заходящее солнце на стену.
Наша улица самая длинная в городе. Она начинается от автобусной остановки, которая в центре, и тянется до окраины. На окраине расположено новое кладбище, а еще дальше, за ним, аэропорт. В городе есть еще и старое кладбище, у железнодорожного моста. Оно очень живописное, с церковью, памятниками и даже фамильными склепами.
Синереченская — так называется наша улица. По ней в последний путь провожают на кладбище покойников. Бывало, услышав траурный марш, мы подходили к окну, а теперь не подходим. Неинтересно смотреть на покойников. Эти похоронные процессии навевают грустные мысли. Видя, как медленно движется машина с красным гробом, как плачут близкие, невольно представляешь себе точно такую же картину, где главным действующим лицом будешь ты… Нехорошо все-таки жить на улице, которая упирается в кладбище. В общем-то мы знаем, что все там будем. Но зачем тебе каждый день напоминают об этом?
Сегодня воскресенье, и мы с Сашкой дома. Шоссе мокрое и блестит, плотные облака обложили небо. На стеклах мерцают прозрачные капли. Напротив, через дорогу, мокнет на веревке чье-то белье. Слышно, как шелестят плащами прохожие.
Я сижу на подоконнике и смотрю на улицу. Надо бы к приятелям сходить, но лень вставать, одеваться, выходить на дождь и мокнуть у автобусной остановки. Сашка Шуруп тупым ножом вскрывает консервную банку. Он может сутки напролет что-нибудь жевать.
Сашка — мой сосед по комнате. Вот уже полтора года мы живем вместе. И работаем на одном заводе, только в разных цехах. Сашка Шуруп здешний. Родителей у него нет. Он никогда не рассказывает, что с ними произошло. Самым родным человеком он считает дедушку, которому сейчас около восьмидесяти лет. Дед — старый коммунист, получает персональную пенсию. Живет в деревне. Лет пять назад, когда со здоровьем стало плохо, дед уехал из города в Дроздово к дальним родственникам. Это отсюда километров шестьдесят. На праздники Сашка всегда уезжает к деду.
Шурупу девятнадцать лет. Он очень подвижный, живой, невысокого роста, хорошо сложен. Короткая светлая челка и светлые веселые глаза. Его еще в школе прозвали Шурупом. Наверное, за то, что нос сует в каждую дырку. Сашка — удивительно любопытный человек. Первое время он задавал мне бесконечное число самых различных вопросов. Его интересовало все: сколько лет вратарю Яшину и какую среднюю скорость развивает дельфин. Кто все-таки убил Кеннеди и почему возникает взрыв, когда реактивный самолет преодолевает звуковой барьер? Он доводил меня своими вопросами до изнеможения. Ему ничего не стоило разбудить меня ночью и спросить, правда ли, что Пушкин изменял своей жене. Однажды я набрал в библиотеке кучу книг «Географиздата» и принес Сашке. Это была гениальная мысль. Шуруп с жадностью принялся читать и оставил меня в покое.
У Сашки отличный аппетит, и он почти никогда не унывает. Бодрость духа у него поддерживает гитара. Она висит над его койкой. Шуруп знает много песен и с удовольствием исполняет их. У него приятный голос. Вот и сейчас, расправляясь с банкой шпрот, он напевает под нос: «У незнакомого поселка, на безымянной высоте…» Эти слова он снова и снова повторяет.
На заводе Шуруп работает электромонтером. Уверен, что в будущем станет знаменитым артистом.
— «У незнакомого поселка, на безымянной высоте», — мурлычет Шуруп.
— Да замолчи ты наконец! — говорю я.
— Хочешь шпрот? — предлагает Сашка.
— Я их ненавижу.
— Зря, — говорит Сашка. — Великолепная штука.
И немного погодя снова:
— «У незнакомого поселка-а…»
— Запущу чем-нибудь, — говорю я.
— «…на безымянной высоте…»
Когда люди долго живут вместе, они надоедают друг другу. Это старая истина. У каждого вдруг открывается куча недостатков, о которых раньше и не подозревал. Мне не нравится, что Саша много ест. Он может спокойно за завтраком съесть банку шпрот и полбуханки хлеба. Другие консервы еще куда ни шло, но шпроты? Меня раздражает Сашина привычка все время напевать что-нибудь под нос. Причем бубнит одно и то же. Я не могу заснуть, когда кто-нибудь храпит. А Шуруп, если выпьет, обязательно храпит. Я бросаю в него что под руку попадется, а если и это не помогает, встаю и переворачиваю его на бок. Наверное, и у меня есть недостатки. Но что поделаешь? Раз живем вместе — нечего портить друг другу настроение. По крайней мере об этом я стараюсь все время помнить.
Я смотрю в заплаканное окно, но спиной чувствую, что делает Сашка. Прикончив банку шпрот и полуметровый батон, он пришел в блаженное состояние. Сейчас поковыряет спичкой в зубах и начнет задавать вопросы…
— Андрей, ты смог бы съесть целого барана?
Я молчу.
— В Средней Азии узбеки запросто съедают… Их еще батырами зовут… Как ты думаешь, я бы съел барана?
— Вместе с потрохами, — отвечаю я.
— Надо бы попробовать, — говорит Саша.
Завернув пустую банку в промасленную газету, он бросил ее в мусорную корзину и улегся на койку. Это я приучил его к порядку. А не говори ничего Шурупу, пораскидает эти банки по всей комнате. Утром ему никогда не найти носков или ботинок. Единственно, с чем Сашка бережно обходится, это с гитарой. Заботливо ухаживает за ней, пыль стирает, настраивает и всегда вешает над койкой. Иногда ночью гитара сама по себе издает глухой тягучий звук.
Когда Шуруп берет гитару и выходит на улицу, вокруг него сразу собираются парни из общежития и девушки. Если это летом, то все идут в сквер, который напротив нашего общежития, и там горланят песни до поздней ночи. А зимой приглашают в чью-нибудь комнату. У Шурупа везде друзья-приятели. Когда у него хорошее настроение, он наигрывает серьезные мотивы и поет. А когда не в духе — самые веселые и разухабистые песни. Впрочем, не в духе Шуруп редко бывает. Обычно он весел. Друзей у него много, а вот девчонки нет. Сегодня с одной, завтра с другой, — в общем-то ни с кем. А относятся к нему девушки хорошо. Я отдаю белье в стирку тете Бусе, жене коменданта. А Шурупу белье девчата стирают. Так сказать, в порядке шефства.
Одна из Сашкиных приятельниц очень хорошенькая. Ее зовут Иванна. Она работает на строительстве нового здания отделения дороги, в двухстах метрах от общежития. Иногда после работы Иванна заходит к нам. Она просит Сашку поиграть на гитаре и спеть что-нибудь новенькое.
Сашка берет гитару и поет. Она смотрит на него какими-то удивительными глазами — таких я больше ни у кого не видел. Глаза у Иванны миндалевидные, вобравшие в себя все оттенки неба и моря. Цвет глаз меняется от ее настроения: когда смеется, глаза светлеют, становятся светло-голубыми, когда задумывается — наполняются синевой, так заволакивает горизонт перед грозой; а уж если Иванна сердится, глаза ее сужаются, они уже не миндалины — две грозные амбразуры, откуда в любой момент может вырваться огонь, испепеляющий врага.
Мы с Сашкой любим подтрунивать над ней. Мне нравится смотреть на эту диковинную игру глаз. По-моему, Иванна даже не догадывается об этой своей редкой особенности.
Она приходит к нам в комбинезоне и залихватской кепке, снимает огромные резиновые перчатки и с достоинством хлопает о стол. Я всегда удивляюсь, как эти перчатки держатся на ее маленьких исцарапанных руках. Иванна работает электромонтажницей. Когда ее первый раз ударило током, она решила, что пришел конец, смирно улеглась на пол и зажмурилась, но, чувствуя, что смерть почему-то не приходит, раскрыла потемневшие от страха глаза и увидела вокруг рабочих.
— Что с тобой, Иванна? — стали спрашивать ее.
Она поднялась с пола, вытащила из-за пояса резиновые перчатки, которые позабыла надеть, всунула в них руки и ответила:
— По системе йогов я теперь каждый день буду лежать на этом самом месте… Ровно пять минут.
И действительно, дня три в одно и то же время Иванна ложилась на пол и закрывала глаза. А потом, когда любопытных посмотреть на ярую последовательницу йогов стало слишком много, прораб отругал как следует монтажницу и велел прекратить это занятие.
Сашка был совершенно равнодушен к Иванне. Знакомы они давно, кажется в школе вместе учились. Мне было завидно, когда Иванна смотрела своими удивительными глазами на Сашку, но этот белокурый чурбан ничего не замечал.
Вчера Иванна забежала после работы и сообщила, что в клубе строителей идет замечательный польский фильм «Пепел и алмаз».
— Откуда это известно, что замечательный? — спросил Сашка.
— Наши девочки смотрели…
— Девочки, — ухмыльнулся Сашка. — Что они понимают?
Иванна выхватила из кармана комбинезона два билета, разорвала на мелкие кусочки и выбежала.
— Достукался? — сказал я.
— Догнать бы надо, — сказал Шуруп, но догонять не стал.
Сашка лежал на койке и грустил. Внезапно он вскочил, быстро натянул рубашку-джерси, толстый пиджак из твида, сам себе подмигнул в зеркало и направился к выходу.
— Андрюха, собака друг человека? — спросил он, держась за ручку двери.
На такие вопросы я не отвечал. Впрочем, это Сашку нисколько не смущало.
— Хочешь, я собаку приведу?
— Лучше козу, — посоветовал я. — Вместо шпрот по утрам будешь молоко пить. Козье, говорят, полезное.
— Мне друг нужен, — сказал Сашка. Светлые глаза его погрустнели.
— Тогда, конечно, приводи собаку…
— Вот комендант обрадуется, — сказал Шуруп и, улыбнувшись, ушел.
Я один в четырех стенах. Раньше в этой большой сумрачной комнате стояли четыре кровати, а теперь только наши. У стены квадратный стол. На скатерти пятна. За этим столом мы едим, занимаемся, письма пишем. На окнах полотняные занавески. Их стирают к праздникам. Скоро снимут, на носу Первомай.
На моей тумбочке гора учебников. Садись к столу и занимайся. В июне сессия. А сейчас конец апреля. Еще, как говорится, горы можно свернуть. Сегодня мне не хочется горы сворачивать. Нет настроения. Скорее бы в деревню отправляли. Заберу туда учебники, там на лоне природы буду заниматься. Я по радио слышал, что в северных районах области снег с полей еще не сошел. Как сойдет, сразу двинем. От нашего завода поедут в деревню человек двадцать. А вот Диму не взяли, как он ни просил. Шарапов сказал, что из одной бригады двух человек не полагается брать.
Сидеть на подоконнике и глазеть на мокрую улицу надоело. Позвонить Марине?..
Дверь без стука отворилась. В комнату вошли комендант общежития и рослый незнакомый парень в плаще и синем берете. В руке чемодан, за плечами огромный рюкзак.
— Это хорошая комната, — сказал комендант. — Большая.
Я с любопытством рассматривал нового жильца. Он улыбнулся и немного запоздало поздоровался. У него длинное лицо, прямой нос, небольшие карие глаза. Когда он разделся и повесил на вешалку свой плащ, я слез с подоконника, и мы познакомились. Парня звали Вениамин Тихомиров. Он только что закончил Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта и получил направление на наш завод. На лацкане серого пиджака новенький голубой значок, который называют поплавком.
Мы притащили койку и поставили за шкафом. Комендант сам принес чистое постельное белье, полотенце.
— Андрей, — сказал комендант, — расскажешь товарищу инженеру, что к чему… Надо бы вам с дороги помыться. Душевая сегодня не работает, тут баня имеется поблизости.
— И парная есть? — спросил Тихомиров.
— Первый класс, — сказал комендант. — Заходите ко мне — дам березовый веничек.
Комендант ушел. Что-то уж очень ласковый… Веничек, говорит, дам. Березовый. Вот что значит инженер! Комендант из кадровых военных и любит чистоту и порядок. Заставляет заправлять койки как в армии. А когда приходит в общежитие кто-нибудь из профсоюзного начальства, он становится «во фрунт» и начинает рубить: «есть, так точно, слушаюсь!..»
Вениамин аккуратно разложил свои пожитки: одно в тумбочку, другое в шкаф. Приготовил чистое белье, мочалку, мыло. Завернул в газеты и положил в коричневый кожаный портфель. Все это он делал с удовольствием, по-хозяйски.
— Это ваш инструмент? — спросил он, кивнув на гитару.
Я ответил, что эта гитара Сашки Шурупа.
Вениамин ушел в баню, я из окна показал ее. Березовый веничек он все-таки захватил у коменданта, не забыл.
Вернулся Тихомиров через час, довольный, раскрасневшийся. От побывавшего в деле веника приятно пахло горячей парной и разомлевшим березовым листом. Вениамин извлек из портфеля бутылку сухого вина, нарезанную любительскую колбасу, батон.
— По случаю моего прибытия в этот древний город и нашего знакомства, — сказал он, приглашая меня к столу.
Повод был солидный, и, достав из Сашкиной тумбочки банку трески в масле, я присоединился к нашему новому жильцу.
Через полчаса мы стали говорить друг другу «ты». Вениамин мне определенно нравился. Он здорово разбирался в футболе, знал по имени всех знаменитых игроков мира. Родом Венька из Сызрани. Там у него родители: мать учительница, отец хирург. Венька хотел тоже пойти по медицинской линии, но отец отговорил. Профессия инженера-тепловозника Веньке очень нравится. И он стал расспрашивать меня про завод: сколько цехов, какая техника, когда начнем ремонтировать тепловозы, каковы производственные мощности?
Обычно меня трудно раскачать, но тут я разговорился. Рассказал о заводе, о нашей бригаде. Пока мы ремонтируем вагоны и паровозы, но к концу года начнем перестраиваться: первый тепловоз придет на капитальный ремонт ровно через год.
Мы не заметили, как стало смеркаться. Мимо дома прошли девушки в плащах-болоньях. Наверное, на танцплощадку.
— А этот… Шуруп, что за парень? — спросил Венька.
— Артист, — сказал я. — Потрясающий парень… Тысяча достоинств и всего три недостатка: храпит по ночам, обжора и любит вопросы задавать…
— Храпит? — спросил Венька.
— Есть одно верное средство, я тебя потом научу.
— Сходим куда-нибудь, проветримся? — предложил Венька.
Мы вышли на улицу. Дождь кончился. Влажный ветер ударил в лицо. Пахнуло талым овражным снегом и навозом, который вывозят на поля. В доме через дорогу молодая женщина, стоя на подоконнике, мыла окна. Черная юбка спереди подоткнута, белая косынка сползла на затылок. Женщина водит мыльной тряпкой по стеклу. Толстые белые икры забрызганы грязной водой. Невесть откуда взявшийся одинокий солнечный луч заигрывает с ней.
Венька засмотрелся на женщину, даже шаги замедлил.
— Какая фигура! — сказал он. — Как будто с полотна Рафаэля…
— Уж скорее Рубенса, — заметил я.
— Есть тут у вас клуб или что-то в этом роде?
— Я тебя познакомлю…
— С красивой женщиной? — ухмыльнулся Венька.
— …с моими приятелями…
— А с приятельницами?
Венька с интересом оглядывался на встречных женщин. Рядом со мной шагал уверенный в себе парень, который собирался завоевать этот древний, незнакомый город. Он шагал как победитель и на встречных женщин и девушек смотрел как на своих пленниц.
Я немного завидовал ему: вечные студенческие хлопоты, лекции, экзамены — все это позади. Он был в том счастливом состоянии, когда институт за плечами, диплом в кармане, значок на груди, а производство — незнакомая крепость, которую придется брать приступом, но уже заранее знаешь, что эта крепость обречена.
— Мне нравится ваш город, — сказал Венька.
— Что? — спросил я.
Я думал о себе. Я старше Веньки на три года. Университет еще не закончил. И жизнь моя сложилась совсем не так, как у Вениамина Тихомирова. А ведь если бы я не встретил на своем пути этого удивительного бородача, все бы могло быть иначе…
В отличие от моих сверстников, я, наверное, половину своей сознательной жизни провел на колесах. Дело в том, что мой отец выбрал очень беспокойную профессию: он начальник мостопоезда. Строит мосты и новые железные дороги. Случалось, мы по два-три года жили в большом городе, а потом наш мостопоезд забирался в такую глушь, где и нога-то человеческая не ступала.
Мой бывший дом — это локомотив, рельсоукладчик, пять платформ, несколько товарных и пассажирских вагонов.
Выложат строители рельсы на десятки километров, построят небольшую станцию или путевой разъезд, и по этим рельсам дальше…
Где сейчас мои старики? Последнее письмо пришло из-за Байкала. Есть такая станция Олений Рог. На карте ее нет. Да и станции еще нет. Тайга, озера, медведи и маленькая строительная площадка.
Мать каждый год собирается начать оседлый образ жизни. Ее тянет сюда, в город, где я родился. Но, услышав призывный паровозный гудок, она безропотно увязывает узлы и вместе с отцом на месяцы поселяется в «семейном» купе пассажирского вагона.
Я вырос на мостопоезде, учился в школах разных городов и сёл. Отец очень хотел, чтобы я стал железнодорожником. Мой младший брат пошел по стопам отца: закончил железнодорожный техникум и сейчас водит тяжелые грузовые составы по степям Казахстана. Он помощник машиниста тепловоза. Давно я не видел своего младшего братишку.
А я — так уж получилось — сошел с мостопоезда на одной из остановок.
Это было летом. Наш мостопоезд медленно продирался сквозь вырубленную в глухой тайге просеку. Мы тянули узкоколейный путь к новому леспромхозу. Я только что закончил девять классов и, как всегда, работал в бригаде. Такая доля мне выпала с седьмого класса. Я был рослым мальчишкой и ворочал шпалы и рельсы наравне со взрослыми. Это была хорошая закалка и потом здорово пригодилась мне в армии.
Вечером над нами низко пролетел вертолет. В этих краях вертолеты — не редкость. Но этот замер в воздухе неподалеку от нас и стал снижаться. Вот он затерялся меж пышных кедровых вершин, лишь доносился стрекот моторов. А потом и мотор умолк.
Часа через полтора вертолет снова поднялся и улетел в сторону заката. Машина, облитая желтым блеском, с огромным серебристым диском, казалось, уходила по тайге, по макушкам кедров и сосен.
Я люблю тайгу и не боюсь заблудиться в ней. Я в большом городе хуже ориентируюсь, чем в дремучем лесу. После работы, не дожидаясь ужина, я отправился в ту сторону, где приземлялся вертолет.
Когда из-за толстых кедровых стволов в сумраке забелела выгоревшая на солнце палатка, я почувствовал волнение и, стараясь не выдать себя, стал подбираться ближе. Напротив палатки негромко потрескивал костер. У огня сидел человек и что-то быстро записывал карандашом в блокнот. Иногда он поднимал голову и долго, не щурясь, смотрел на горящие сучья. Глаза у человека большие, синие. Он в задумчивости сверлил карандашом подстриженную русую бородку.
Из палатки доносился храп, на широком пне в ряд выстроилось несколько пар кирзовых сапог, портянки были развешаны на сучьях. Люди поужинали и завалились спать, кроме этого бородача в зеленой брезентовой куртке с капюшоном.
Сидеть, как дикарь, за деревом надоело, я негромко кашлянул и вышел к свету, отбрасываемому костром. Бородач поднял голову и с минуту смотрел, как мне показалось, сквозь меня, потом улыбнулся. Я заметил, что у него верхние зубы неровные, но улыбка все равно была приятной.
— Сосед? — спросил он.
Я кивнул.
— Как и мы, грешные, землепроходцы?
Я снова кивнул. В то время я был робок с незнакомыми людьми. Месяцами видишь одни и те же лица. Мне нужно было сначала привыкнуть.
— Гм, — сказал бородач. — Молчание, конечно, золото…
Понемногу он растормошил меня, и мы разговорились. Звали его Вольт Петрович. Я и виду не подал, что удивился, хотя такое имя услышал в первый раз. Вольт Петрович — начальник археологической экспедиции. База — в ста пятидесяти километрах южнее. Их группа прибыла сюда для пробных раскопок, они надеются, что в этом районе — радиус 30 километров — есть древнее городище…
Он увлекся и стал рассказывать про великое переселение наших предков, про их древнюю культуру, быт.
Иногда камни с изображениями, черепки от посуды, предметы домашнего обихода помогают раскрывать тайны, над которыми ученые всего мира бьются десятилетиями…
Он достал из кармана черную корявую трубку и протянул мне.
— Этой штуке две тысячи лет, — сказал он.
Я с осторожностью подержал окаменевшую трубку в руках и отдал Вольту Петровичу.
Домой я вернулся поздно, мать уже стала беспокоиться.
А ночью мне снился красивый древний город, который, словно зачарованный, веками спит глубоко под землей. Мы вдвоем с Вольтом Петровичем идем по белым безмолвным улицам, и окаменевшие чудовища провожают нас пустыми глазами…
Едва дождавшись конца работы, я снова помчался к палатке. Но Вольта Петровича не было. Беловолосый неразговорчивый парень готовил еду: вскрывал банки с мясной тушенкой, концентраты. Я натаскал веток, разжег костер. Беловолосый подобрел и сказал, что они на раскопках, вот-вот объявятся.
Они пришли усталые и сразу набросились на еду. Я смотрел на них, и мне до смерти хотелось быть своим среди них. Вместе с ними искать это древнее городище и обязательно найти его… И моя работа на рельсоукладчике показалась совсем неинтересной. Бродить по земле, искать то, чего никто никогда не видел…
Когда прилетел вертолет, я поднялся в воздух вместе с ними. Я был здоровый парень, а в экспедиции не хватало рабочих рук. Отец отпустил меня на два месяца. К этому сроку у археологов заканчивались разведывательные раскопки.
Кто знает, если бы мы не нашли это древнее поселение, я тоже, как и брат мой, стал бы железнодорожником. Но мы нашли его в тайге под толстым слоем земли. Это был не белый город, всего-навсего жалкое кочевье. Но когда твои руки первыми касаются предметов, которые несколько тысяч лет назад держали другие люди, это прикосновение запоминается на всю жизнь.
Я до сих пор в память о своей первой экспедиции храню каменный топор. Вольт Петрович после некоторого колебания разрешил мне взять его с собой.
Вернувшись из армии, я поехал в Москву, чтобы разыскать Вольта Петровича и записаться в очередную экспедицию. Я нашел его в Москве без бороды, в красивом сером костюме и при галстуке. Я даже сразу не узнал его. Да и он не мог поверить, что это я — тот самый подросток, который два месяца прочесывал с ними тайгу. В армии я вытянулся, окреп. Вольту Петровичу приходилось задирать голову, чтобы посмотреть мне в лицо. Он заканчивал аспирантуру и готовился к защите диссертации. Когда мы заговорили о сибирской экспедиции, он оживился, заходил по комнате. Я видел, что ему до чертиков надоела эта кабинетная тягомотина. Он готов был хоть сейчас надеть брезентовую куртку с капюшоном, на плечи рюкзак и — в туманную даль…
Но только через два года он сможет это осуществить, а пока… диссертация, черт бы ее побрал!
Я с месяц пожил в его маленькой холостяцкой комнате, готовился к экзаменам в университет, на исторический факультет. Этот факультет в свое время закончил Вольт Петрович. Он помог мне подготовиться. Я сдал экзамены, но на следующий день уехал в родной город. Вольт Петрович был возмущен до крайней степени.
— Я тебя, балбеса, натаскивал по всем предметам целый месяц! Слава богу, сдал! Так учись, кретин! — кричал он на меня и вырывал из рук чемодан.
— Пять лет… — сказал я. — Не выдержу, дорогой Вольт… Ей-богу, сбегу!
— Через два года чтобы разыскал меня, дубина стоеросовая. В Среднюю Азию — на полгода! Самарканд, Хорезм — азиатская романтика! Вот там ты увидишь свои волшебные белые города…
— Разыщу, если снова бороду отпустишь, — сказал я.
Мы обнялись, и я уехал. А в университете я перевелся на заочное отделение. Сейчас уже перешел на четвертый курс. Правда, многие мои знакомые удивляются: какое отношение имеют паровозы к разбитому кувшину или к наконечникам от стрел?
Я люблю технику. Еще в школе научился ремонтировать приемники. Это меня выручило сразу после армии, когда я поступил в радиомастерскую. В армии я любил ковыряться в танковых дизелях и разных моторах. И это мне пригодилось. Я работал в гараже слесарем, потом с полгода вкалывал на МАЗе и ЯЗе. Возил из карьера щебенку. Я и сейчас готов с утра до ночи провозиться с неисправным мотоциклом или автомобилем.
Мне нравятся паровозы. В этих громадных железных махинах есть что-то романтическое. Это, наверное, осталось у меня с детства, когда мимо нашего мостопоезда-тихохода с шумом и горячим ветром пролетали красивые черные и зеленые быстроходные локомотивы с бесконечной вереницей разнокалиберных вагонов. Эти вечные странники стальных магистралей волновали меня… Когда я иду мимо вокзала, всегда с удовольствием вдыхаю резкий паровозный дух. Я могу по голосу узнать любой локомотив.
Все это работа, пусть интересная работа. Но любая работа надоест, если ты не отдохнешь от нее. Наверное, для этого придуманы отпуска. Редкий человек в отпуске останется в том городе, где работает. Ему хочется уехать. И там, вдали, пребывая в праздной лени, он снова начинает скучать по своему дому.
Я еще ни разу не был на курорте или в санатории, я не знаю, что это такое. Когда стану немощным стариком, то поеду на какие-нибудь лечебные грязи или минеральные воды, а пока для меня нет желаннее отдыха, чем нехоженая бесконечная тропа в тайге или пустыне, зной, дождь, ветер, палатка и костер. А как передать то ощущение, которое испытываешь после долгих раскопок, наткнувшись на почерневший кусок дерева или хрупкий черепок — предвестник иногда значительного археологического открытия?
Несколько месяцев назад меня пригласили в наш краеведческий музей. Директор откуда-то узнал, что я учусь в университете, бывал в археологических экспедициях. В общем, мне предложили должность научного сотрудника.
Я с интересом осмотрел все экспонаты — признаться, до этого я никогда не был в местном музее, — так, для порядка, спросил, какая зарплата, а потом откланялся.
Директор, милый человек, ужасно смутился и сказал, что он обещает еще кое-какой приработок. Он меня не понял. Ставка научного сотрудника была вполне приличной, но я и недели бы не выдержал в этом пропахшем нафталином и формалином каземате.
Я любезно поблагодарил директора и вернулся к своим дорогим паровозам. Согласись я на эту работу, они с презрением гудели бы мне вслед.
На эти размышления навела меня встреча с Вениамином Тихомировым, с которым мы пешком отправились по нашей Синереченской в центр города. Там жили мои друзья — Игорь Овчинников и Глеб Кащеев. С ними-то я и собирался сегодня познакомить своего нового соседа по койке Веньку Тихомирова.
Спустившись с виадука, я увидел Марину. Она стояла у газетного киоска и листала журнал. Светлые волосы уложены в большой узел. Я вижу маленькое розовое ухо с черной красивой сережкой. Зеленый плащ схвачен тонким поясом. Марина среднего роста, у нее немного полные ноги. Когда она сидит на скамейке или в автобусе, я всегда с удовольствием поглядываю на ее красивые колени.
Марина не смотрит в мою сторону, я знаю, она сердится. Я неделю ей не звонил. Она привыкла, чтобы я по часу ждал где-нибудь в сквере или на автобусной остановке.
Она все еще делает вид, что не замечает меня, ждет, когда я брошусь к ней. Не выйдет! Я пройду мимо. Но едва я миновал киоск, как она повернулась и, сделав удивленные глаза, произнесла:
— Вот так встреча… Я думала, ты тяжело заболел, у тебя постельный режим и ты даже не можешь доковылять до телефона…
— Что интересного пишут? — как можно равнодушнее спросил я.
Марина захлопнула журнал и улыбнулась.
— Я подругу провожала… В Москву, на онкологическую конференцию… А ты, конечно, подумал, что я тебя здесь караулю?
— Это была бы слишком большая честь для меня.
— Представь себе, я ждала тебя, — сказала она. — Доволен?
Марина смотрела на меня, и я видел: она встревожена. Я всегда был для нее незыблемым поклонником, таким же незыблемым и постоянным, как этот каменный вокзал.
— Влюбился? — чуть заметно усмехнувшись, спросила она.
— Угу.
Марина вдруг успокоилась, не поверила, конечно, и, заплатив за журнал, сказала:
— Я хотела с тобой в кино сходить или посидеть где-нибудь… Но если ты занят…
— Нет, отчего же! — сказал я.
Надо бы забежать в общежитие и переодеться, но я решил, что и так сойдет. На мне был толстый черный свитер и вполне еще приличные брюки.
В кино мы не пошли. Взглянув на афишу, я сразу решил, что фильм никуда не годится. У меня на плохие картины особенный нюх. Марина не возражала. Я чувствовал, ей хочется поговорить со мной. Мы зашли в кафе. У меня в кармане было пять рублей. Это все, что осталось до зарплаты, которую получу лишь через три дня.
Кафе просторное, во всю стену фотография. На ней изображено Черное море и где-то вдали белый пароход. Очевидно, эта картина должна символизировать счастье. Дескать, что бы с тобой ни случилось, товарищ, помни, что есть на свете райский уголок, где ласковое море катит свои зеленые волны и по волнам, нынче здесь — завтра там, плывет белый корабль, всегда готовый принять тебя на борт.
Мы заказали сосиски с зеленым горошком и кофе.
— Давно мы с тобой не танцевали, — сказала Марина.
Она сидит совсем близко и смотрит на меня. Глаза ее карие, чуть выпуклые. Марина блондинка с темными глазами. Я чувствую, как ее нога прикасается к моему колену. Она соскучилась по мне, да и я тоже. У нее белая нежная кожа. Марина сильная, здоровая женщина, наверное поэтому, когда с ней целуешься, ощущаешь запах молока.
Нам принесли сосиски и кофе. Я молчал, и Марина снова стала грустной.
— Ты мне ни разу не сказал, что любишь, — сказала она.
— Разве?
— У тебя нет ни капли нежности… Тебя, наверное, когда-то женщина обманула, которую ты очень любил?
— Ешь сосиски, остынут, — сказал я.
— У меня сегодня был один больной… У него гастрит. Принес, чудак, огромный букет роз… Инженер с «Электроприбора». Я страшно удивилась, откуда весной живые розы? Оказывается, он был в Тбилиси в командировке.
— Хочешь, я тебе елку из леса притащу? — предложил я.
— Ну чего я привязалась к дураку такому? — сказала Марина, покраснев.
— Да… ты про розы говорила… И какие они?
— Красные…
— Надо же, — сказал я. — Красные розы весной…
— Налей мне кофе, — сказала Марина, не глядя на меня.
Я взял блестящий кофейник и с осторожностью налил ей в маленькую чашечку. Не нравились мне все эти микроскопические кофейнички, чашечки, блюдечки, ложечки. Кофе — один глоток, а разной ерунды полный стол.
В кафе приходили и уходили люди. За соседний столик сел худощавый человек в хорошо сшитом костюме. Благородная внешность, виски чуть тронуты сединой. Я обратил на него внимание, потому что он с любопытством посмотрел на Марину.
— Сколько лет твой свитер не стирали? — спросила Марина.
— Не помню, — ответил я.
— И брюки не выглажены.
— Ты уж прости, — сказал я.
Симпатичный мужчина за соседним столиком повернулся к двери и заулыбался. Я тоже посмотрел туда и… увидел Ольгу Мороз! Она прижала кончики пальцев к порозовевшим щекам и стала таращить свои большущие глаза. Тоненькая, длинноногая, с копной каштановых волос, она сразу обратила на себя внимание. На ней была светлая шерстяная рубашка и черная узкая юбка. Она взглянула на меня, потом на Марину. На пухлых губах мелькнула улыбка и тут же исчезла. Мужчина в хорошо сшитом костюме поднялся ей навстречу. Теперь она улыбалась ему, радостно и немного смущенно. Он галантно посадил ее на стул, потом сел сам. Так вот это кто: человек-невидимка…
Она сидела боком ко мне, и я видел ее профиль. Длинные, загнутые вверх ресницы, вобравшие в себя мягкий свет плафона волосы, которые с трудом сдерживали шпильки и заколки. Она что-то негромко говорила ему. Наклонив голову и улыбаясь, он внимательно слушал.
Им принесли такой же блестящий кофейник.
Марина что-то сказала, но я не расслышал. Она дотронулась до моей руки и спросила:
— О чем ты?
— Не понимаю я этих девчонок, — сказал я. — Цацкаются со стариками!
Марина удивленно взглянула на меня, потом на них.
— О каких стариках ты говоришь?
— Дома жена и дети ждут, — не унимался я. — Наверное, сказал, на партийное собрание…
— Что с тобой сегодня? — спросила Марина.
В самом деле, чего это я? Есть у нас, парней, глупая и самодовольная привычка: познакомившись с девушкой, считать ее чуть ли не своей собственностью. А как она жила до встречи с тобой, с кем встречалась, может быть, у нее есть кто-нибудь, — все это не имеет значения. Раз появился я — остальные не существуют. У любой девчонки до встречи с тобой есть прошлое, и с ним приходится считаться. Вот оно, прошлое Ольги Мороз, сидит рядом с ней, улыбается и маленькими глотками отхлебывает из фужера шампанское. Впрочем, какое прошлое? Это настоящее. А прошлое — наша встреча на автобусной остановке. Я вспомнил, как держал ее на руках, нес к скамейке. Тогда я еще и не подозревал, что она мне так нравится.
Они ушли первыми. Оля еще раз взглянула на меня и на Марину. На этот раз без улыбки.
Лучше бы я их не видел. Вдруг сразу все вспомнилось. Как первый раз встретились, как сидели на берегу, а снег падал и падал с неба… Лучше бы я их не видел сегодня.
Мы уже собрались уходить, ждали официантку, когда в кафе ворвался Глеб Кащеев. Огромный, лохматый, в черных очках, он сразу устремился к нашему столику. Сунул мне свою лапу и уставился на Марину. Потом сгреб свободный стул и без приглашения уселся рядом.
— Ну и фрукт! — зашумел он. — Такую женщину от нас прятал… Типичная Синяя Борода — вот кто ты… Познакомь скорее!
Он сначала пожал Марине руку, потом вскочил и приложился к ладони толстыми губами и лбом. Этого, признаться, я от него не ожидал. Тем более что сделал он это всерьез.
Марина с любопытством смотрела на него. Когда-то давно я рассказывал ей о Кащееве, и потом, она знала его по очеркам и фельетонам, которые Глеб печатал чуть ли не в каждом номере. До конфликта с редактором.
— Сижу, понимаешь, — рассказывал Глеб, — и стучу на машинке, как дятел… Задумал я, Андрюша, одну штуку для толстого журнала. Не знаю, что получится, но если напечатают… В общем, рано еще говорить об этом.
— Вот именно, — сказал я.
— Что вы пишете? — спросила Марина.
— В своем эссе я хочу поставить ряд современных проблем…
Я понял, что для меня сегодняшний вечер погиб. Если Глеб начнет рассказывать, то его никакими силами не остановишь.
— Игоря видел? — перебил я.
— Как-то заходил… Так вот, когда я был в отдаленном районе в командировке, наткнулся на одного агронома… Ну, это я вам скажу, личность!
— Какую мы уху ели в воскресенье! — сказал я.
— Уху? — переспросил озадаченный Глеб. — Ладно, я об этом дам информацию в газете… Так вот, слушайте, Марина, живет в глуши образованнейший человек…
— Да, дружище, как закончилась твоя, помнишь, та самая командировка? — спросил я.
Глеб снял очки и стал протирать их носовым платком. Любое напоминание об истории с собакой приводило его в бешенство. Как у большинства близоруких, лицо его, лишившись очков, стало растерянным. Помаргивая круглыми, как у совы, глазами, он с неудовольствием смотрел на меня. Надел очки и, сразу став воинственным, сказал:
— Какого черта ты меня перебиваешь?
— Ты будешь заказывать что-нибудь?
Он сверкнул на меня очками и уткнулся в меню.
— Что же случилось с вами в командировке? — спросила Марина.
Кащеев заерзал на стуле, засопел, но при Марине не решился высказать, что обо мне думает.
— Командировка как командировка, — сказал он.
— Говорят, в поезде произошло какое-то страшное убийство? — невозмутимо спросил я.
— Убийство? — У Марины стали большие глаза.
— Не слышал, — сказал Глеб и наградил меня яростным взглядом.
— Кто кого убил? — спросила Марина.
— Глеб крепко спит в поездах, — сказал я, — он мог и не знать этого.
— Какая-нибудь очередная утка, — сказал Глеб. — Чего только люди не наговорят!
— Из верных источников, — ввернул я.
Глеб не спускал глаз с Марины, он готов был в лепешку расшибиться, чтобы понравиться ей. А я не давал ему развернуться.
— Вам очень идет эта кофточка, — сказал Глеб. — Японская?
— Тебе ужин несут, — сказал я.
Мы распрощались с поскучневшим Глебом и встали. Он незаметно показал мне кулак. Когда мы оделись, он выскочил в гардероб и остановил нас.
— Я слышал, вы работаете в поликлинике? — обратился он к Марине. — Давно собираюсь написать очерк о врачах… Я тебе, кажется, говорил, — он взглянул на меня.
— Первый раз слышу, — сказал я.
— Мне редактор все уши прожужжал, когда же на столе появится очерк. — Глеб отвернул от меня свою наглую рожу и елейным голосом сказал Марине: — Мне необходима будет ваша консультация…
— Консультация? — спросил я.
Кащеев потрогал себя за толстый нос и, окончательно обнаглев, выпалил:
— В общем, дайте ваш телефон!
Ну и нахал!
— Вряд ли я смогу помочь, — ответила Марина.
— Сможете! — с жаром воскликнул Глеб.
— Ну что ж… — Марина нерешительно посмотрела на меня. — Андрей знает мой телефон.
— Не исчезай, старина, — сказал я и протянул руку.
На улице сумрачно. С Широкой порывами дует ветер. Поскрипывают в парке деревья. Над городом, добродушно мурлыча, высоко прошел пассажирский самолет. Из Риги в Москву. Он всегда в это время проходит. Когда мы поднялись на мост, на темной неспокойной воде увидели лодку. Она тихо плыла вниз по течению. Вдоль бортов журчала вода, с весел срывались капли.
В лодке сидел человек — черная сгорбленная фигура в плаще. Куда понесло его, на ночь глядя?
— Твой приятель очень внимательный, — сказала Марина. — Сразу обратил внимание на мою новую кофточку… А ты и не заметил.
— Ты ему, конечно, дашь консультацию? — спросил я. — Заодно и о кофточках поговорите… Он в этом деле соображает.
— А почему бы и нет?
— Ради бога, — сказал я.
— Ты никак ревнуешь?
— Что ты, — сказал я.
Мы остановились под уличным фонарем. Круглый матовый шар освещает коричневые ветки клена. Уже кое-где распустились почки.
Над нами, на втором этаже, распахнулось окно, и Анна Аркадьевна — мать Марины — сверху вниз посмотрела на нас. Сколько раз я говорил себе, что нужно останавливаться у другого подъезда! И всегда забывал.
— Ты скоро, Мариночка? — спросила она.
Меня зло разобрало.
— Мы будем стоять до утра, — сказал я.
Марина изумленно посмотрела на меня.
— Андрей!
— Тебе не шестнадцать лет, — сказал я.
— Мариночка, чай на столе. — Окно с треском захлопнулось.
Если бы ее не было дома, я пошел бы сегодня к Марине. Иногда Анна Аркадьевна уезжает в Москву к сыну. Он учится в военной академии. Вот тогда я каждый день навещаю Марину и остаюсь у нее до утра. Этой весной Анна Аркадьевна что-то не спешит к сыну.
Марина огорченно посмотрела на меня.
— Она и так…
— …не терпит меня, — подсказал я.
— Я ее взгляды не разделяю.
— Иди, чай остынет, — сказал я.
Марина посмотрела мне в глаза и, сухо обронив «спокойной ночи», пошла в подъезд. Напрасно я ее обидел. Так уж неудобно устроен мир. У женщины, которую ты, допустим, любишь, есть сварливая мать, которая тебя ненавидит. В твоей комнате непременно кто-нибудь посторонний живет или рядом отвратительные соседи. Если ты в кино положишь руку на колено любимой или, упаси бог, попытаешься поцеловать в потемках, тут же кто-либо закашляется и зашипит, что, мол, вот она, современная молодежь… И скитаются бедные влюбленные по пустынным паркам да скверам, мокнут под дождем, зябнут в лютый мороз в холодных подъездах, прячутся в темных углах от любопытных глаз прохожих.
Я догнал Марину на лестничной площадке. Взял ее холодные влажные щеки в ладони и поцеловал.
Мы стоим в пролете между этажами. Внизу и наверху горят лампочки. Железное ребро батареи вдавилось в мою ногу, но я не хочу шевелиться. Марина прильнула ко мне. Глаза ее полуприкрыты. Теплая близкая женщина, которая, наверное, любит меня… Ее дыхание щекочет шею. Для того чтобы поцеловать ее, мне нужно нагнуться. Ее руки обвивают мою шею, притягивают к себе. И снова на ее губах я ощущаю запах молока… Я могу взять ее на руки и понести… Но куда? До дверей ее квартиры? Позвонить и передать из рук в руки Анне Аркадьевне?..
Наконец мы расстаемся.
— Я позвоню, — говорю я.
— Конечно, — отвечает она.
— А Глебу не дам твой телефон.
— Конечно, — говорит она.
Ее щеки порозовели, стали теплыми, карие глаза блестят. Я понимаю, она не хочет, чтобы я уходил. Она касается легкими пальцами моих волос, гладит лицо. Мне бы нужно сказать ей что-нибудь приятное, например — как хорошо, что мы встретились и как она мне сильно нравится, но я молчу. Почему-то трудно лезут из меня всякие хорошие слова. Где-то на полпути застревают…
— Уже без шапки? — говорит она и снова притягивает к себе…
Я сбегаю вниз, ногой распахиваю дверь и подставляю ветру лицо.
Денек выдался горячий. Не успели закончить монтаж автотормозной аппаратуры, как из разборочного цеха привезли паровозный насос. Начальник цеха Ремнев, как всегда, был краток:
— Этот подарочек — кровь из носу — нужно отремонтировать сегодня… Месяц кончается, а насос для сдаточного локомотива… На вас вся страна смотрит!
Лешка взглянул на нас. Дескать, что будем делать, хлопцы? Мы знали, Никанор Иванович зря просить не будет. Значит, действительно работа срочная и нужно делать. Карцев понял.
— В крайнем случае задержимся, — сказал он.
— Надеюсь на вас, ребята, — сказал Ремнев.
Этот громогласный человек мне нравился. Невысокого роста, но широкий, лохматый, с большим прямым носом, он походил на пирата. Брови — два черных ерша, на широком лбу глубокие морщины, которые косо пересекал красноватый рубец. Старое ранение. Весь квадратный, массивный, Ремнев обладал большой физической силой. Когда в нашем цехе завалился на бок автокар с тяжелой деталью, Ремнев, оказавшись поблизости, первым бросился на помощь автокарщику, которому придавило ногу. Без особого труда он поставил автокар на место и даже взвалил на него многопудовую деталь.
Ремнева за глаза звали в цехе Мамонтом. Недавно его избрали членом парткома, и в его обязанности входило заниматься персональными делами. Человек скрупулезной честности, он не любил разбирать эти дела. И поэтому, когда к нему поступало персональное дело коммуниста, он ходил по цеху мрачный как туча. Очевидно, ему горько было разочаровываться в людях. На собраниях он выступал редко. Не любил с трибуны говорить. Хотя с таким басом, как у него, можно было выступать с любой сцены.
Рабочие относились к нему с уважением. Была у него одна привычка, которой он стеснялся. Мамонт любил нюхать табак. У него была желтая деревянная табакерка, которую он носил всегда с собой. Время от времени отворачивался в сторону и поспешно заряжал широкие ноздри табаком. Потом тупо смотрел на кого-нибудь, помаргивая, и наконец оглушительно чихал. Иногда дуплетом. Так примерно стреляет охотничье ружье шестнадцатого калибра. Когда он чихал, слышали все. И тут же, улыбаясь, кричали: «Будьте здоровы, Никанор Иванович!» Мамонт встряхивал головой, утирал с крепкой щеки слезу и поспешно уходил в конторку. Немного погодя оттуда снова раздавались три-четыре «выстрела».
Этот чертов насос нужно разобрать, отремонтировать и собрать. Еще неизвестно, сколько проторчим после конца смены, а я договорился сразу после работы встретиться с Мариной. Она сказала, что возьмет билеты в кино, а потом зайдем к ней. Анны Аркадьевны не будет дома. Она уйдет к приятельнице. В преферанс играть. Она по средам всегда в карты играет. Я, конечно, не возражал, если бы она каждый день дулась в преферанс. Без выходных. Но она почему-то предпочитала среду. И поэтому я расстроился. Мне очень хотелось повидать Марину.
Когда Мамонт ушел, Матрос пнул насос:
— Никак с неба свалился?
Мы молча принялись за работу. Может, я еще успею. Я вспомнил, что в обед Шарапов сказал, чтобы я зашел в партком в три часа. Всех, кто направляется в деревню, на посевную, собирали в партком. Мы должны были выслушать напутственное слово. Уходить из цеха в этот момент было неудобно. Это походило бы на дезертирство. И хотя на моих часах было без пяти три, я остался. Обойдусь без напутственного слова.
— Этот художник с черной бородой вчера приперся ко мне, — стал рассказывать Валька, орудуя ключами. — Притащил бутылку и стал уговаривать, чтобы я ему позировал… Лепить меня хочет.
Я вспомнил этого парня. Аркадий Уткин, скульптор. По Валькиному тону я понял, что Уткин все-таки уговорил его.
— Позировал? — спросил я.
— Говорит, в моем лице что-то такое есть… Дора чуть не лопнула со смеху. Это в ее-то положении… Я, говорит, думала, что он урод, а его лепить хотят. Лепите, говорит, на здоровье, только потом отдайте мне этот портрет…
— Скульптуру, — поправил Дима.
— Отдайте, говорит, мне эту скульптуру, я ее в огород поставлю… А то галки одолели. Я так думаю, это она от зависти. Ну и попросил Уткина тут же на месте изобразить ее, какая есть. Так она даже из дому ушла… А он все одно изобразил ее. Я этот портрет на стену повесил. «Материнство» называется. Главное в этом портрете — живот… Руки-ноги тоже есть, но это так, между прочим… Погоди, я что-то не помню? Нарисовал этот черт бородатый ей голову?
— Ну и как, понравился Доре портрет? — спросил я.
— Я ей не сказал, что это она.
— А тебе-то нравится?
— Пускай висит, — сказал Матрос.
— Все ясно, — сказал Дима. — Валя напоролся на абстракциониста.
— Мне-то что, пускай лепит.
— Он тебя изобразит в виде молота и наковальни, — сказал я.
— Вот и хорошо… Никто не узнает.
Я по глазам понял, что Валька расстроился. Жалеет, что сгоряча согласился позировать. А теперь не откажешься…
Пришел Мамонт. Мы уже разобрали насос и подгоняли компрессионные кольца большого поршня. Возможно, успеем до гудка все сделать. Самое большее — на полчаса задержимся.
Мамонт был в хорошем расположении духа. За насос он не беспокоился, знал, что все будет в порядке. Двигая густыми черными бровями, он насмешливо смотрел на Вальку, который усердно шлифовал крохотный золотник.
— Карцев, как же так получается? — сказал Ремнев. — Самый здоровенный в бригаде — балуется с золотниками, а вот бедный Дима ворочает пудовый кран?
Карцев взглянул на Мамонта — не шутит ли начальник? — потом на Диму.
— Матрос, помоги.
— Сам справлюсь, — запротестовал Дима.
Валька был у нас незаменимый мастер подгонять золотники. Работа эта тонкая и сложная. И, как правило, Карцев поручал это дело Вальке. Я видел, как у Матроса побагровела от возмущения шея.
— Это я балуюсь с золотниками? Ну вы и сказанули, Никанор Иванович! Профессор лучше не сделает, чем я…
— Профессор, говоришь? — ухмыльнулся Мамонт. — Давай любой золотник — вмиг подгоню!
Матрос взял со стенда позеленевший золотник воздухораспределителя и его корпус.
— Прошу, — сказал он и подмигнул нам: дескать, сейчас посмеемся.
Мамонт снял кожаную куртку и, засучив рукава серой рубахи, с азартом принялся за дело. Мы молча работали и поглядывали на него: справится или нет?
— Проверяй, — сказал Ремнев. На толстом носу у него высыпали мелкие капли пота.
Валька долго возился у стенда.
— На то вы и начальник цеха, — наконец сказал он.
— Я вот к чему завел этот разговор, — сказал Ремнев, надевая куртку. — Вы должны подменять друг друга. Уметь делать все. Здесь специализация ни к чему. Вот заболел сегодня профессор…
— Я не болею, — ввернул Валька.
— …и заминка вышла бы. Кто из вас быстро смог бы подогнать золотник?
Мы молчали. Крыть было нечем.
— Вас бы позвали, — нашелся Карцев.
— Месяц вам сроку на переподготовку, — сказал Мамонт. — Чтоб все стали профессорами, как Матрос… Учтите, проверю.
В этом мы не сомневались. Мамонт не из тех, кто забывает завтра то, что говорит сегодня.
— Совсем забыл, — сказал Ремнев. — Из комитета комсомола звонили. Требуют тебя.
Я взглянул на ребят. Они молча работали. Если я уйду, им придется на час задержаться, а может быть, и больше. Не могу я сейчас уйти.
— Я человек сознательный, — сказал я. — Обойдусь без благословенья…
— Ладно, скажу, что у тебя срочная работа.
Мамонт ушел.
— В прошлое воскресенье я нашел в лесу подснежник, — сказал Дима.
— Подарил бы кому-нибудь, — посоветовал я.
— Зиночке, например, — ввернул Матрос. Мы подозревали, что Дима неравнодушен к молоденькой официантке Зиночке. Когда она обращалась к нему, Дима краснел. Других доказательств у нас не было.
— Отец нечаянно сел на подснежник, — сказал Дима. — А жалко. Красивый цветок.
— Еще найдешь, — утешил я.
— И обязательно подари Зиночке, — посоветовал Валька. — Это они любят.
— При чем тут Зиночка? — обиделся Дима.
Валька обнял его здоровенной ручищей за плечи.
— Я же тебя люблю, муха ты цокотуха! Тронь тебя кто-нибудь пальцем… Голову оторву!
— Ну тебя, Валька, — сказал Дима.
— А Зиночка хороша… И того… неравнодушна к тебе.
После гудка — мы уже заканчивали работу — пришел Вениамин Тихомиров. Я удивился: он еще ни разу не заходил сюда. Вот уже полмесяца, как Венька работает на заводе. Его назначили инженером в цехе сборки. Должность неплохая. Венька с головой окунулся в работу. Уходил утром, а возвращался в сумерках. Иногда не вылезал из цеха по две смены. Я сам видел, как он вместе с рабочими ковырялся в паровозном брюхе. Домой приходил чумазый, быстро переодевался, ужинал — и за книжки по ремонту паровозов. Венька закончил тепловозный факультет, а у нас все еще ремонтировали допотопные локомотивы, вот ему и пришлось на ходу перестраиваться.
Сашка Шуруп хвалил его: говорил, что с рабочими держится без зазнайства, не козыряет своим институтским образованием, не стесняется спрашивать, в чем сам не разбирается. Конечно, полмесяца невелик срок, но в цехе Венька уже пользуется уважением. Даже ухитрился придумать какую-то штуку, которая здорово облегчила демонтировку котла.
Мы с Сашкой тоже не могли пожаловаться на Тихомирова. Он был покладистым парнем, за годы учебы в институте прекрасно усвоил все общежитейские законы: никогда не досаждал нам, не портил настроения, не отлынивал от уборки, если возвращался ночью — не шумел и не включал свет. И даже не храпел, что особенно было мне по душе.
Какое дело привело Вениамина в наш цех? Я не мог бросить работу, мы соединяли части насоса, а он терпеливо ждал. Закончив сборку, я подошел к нему.
— Вот зашел за тобой, — сказал Венька. — Сегодня освободился пораньше.
Он уже побывал в душевой: темные, зачесанные назад волосы блестели. Указательный палец правой руки забинтован.
Я быстро помылся, переоделся, и мы вышли в проходную.
— Чего не пришел на партком? — спросил Венька.
— И ты едешь?
— Не нравится мне это дело, — сказал Венька. — Тут с работой еще не освоился, и на тебе — посылают в какую-то сельскую глушь… Я думал, только в институте такая мода — на картошку посылать. Оказывается, у вас тоже?
— Какая картошка? — засмеялся я. — Даешь посевную кампанию!
— Некстати все это, — сказал Венька.
Он расстроился, а мне не хотелось его утешать — я еду в деревню с удовольствием. Каждый день слушаю последние известия, вчера сообщили, что в южных районах области сев яровых идет полным ходом.
— Чего же ты не отказался? — спросил я.
Венька взглянул на меня, снисходительно усмехнулся, — дескать, какой ты быстрый, не так-то просто на парткоме отказаться, — и спросил:
— Долго продлится эта… посевная кампания?
Я ему ответил, что недели две, а может быть, и месяц. Венька совсем расстроился.
— Сколько напрасно выброшенного времени, — сказал он.
— Человек, который построил дом, посадил березовую рощу или вспахал целину и снял урожай, — может умереть с чистой совестью, он уже что-то после себя оставил.
— Андрей Ястребов, — сказал Венька. — Ты сочинил стихотворение в прозе… Пошли в «Известия», используют в сельскохозяйственной подборке как шапку…
— Циник, — буркнул я.
— Ты поосторожнее, — сказал Венька. — Между прочим, я назначен старшим вашей группы.
— Прошу прощенья, начальник, — сказал я.
Я все-таки опоздал. Марина сидела на той самой скамейке, где я ее не раз дожидался. Один журнал лежал у нее на коленях, другой она держала в руках. Марина неравнодушна к иллюстрированным журналам. Покупает все без разбору.
Солнце остановилось над Крепостным валом. Блестели лужи. Днем прошел дождь. Самая большая лужа была у автобусной остановки. И как в тот день, когда я повстречал здесь большеглазую девчонку в лыжном костюме, люди, выбираясь из автобуса, попадали прямо в лужу. Ни шоферы, ни пассажиры, ни председатель горсовета (он, правда, мог и не знать про эту лужу, так как ездит на персональном ЗИМе) — никто не мог догадаться перенести остановку на пять метров дальше. Там было сухо. Настроение у меня было приподнятое, и я, спрыгнув с автобуса, решил услужить человечеству. Взвалив на плечо серебристую трубу, закрепленную на чугунном автомобильном диске, я потащил ее на новое место. На трубе был щиток, обозначавший автобусную остановку.
Раздался знакомый внушительный свисток. Я остановился. Ко мне, поддерживая кобуру, трусил маленький краснощекий милиционер. Откуда он взялся? Кое-кто из прохожих остановился. Марина подняла голову от журнала и увидела меня. Лицо ее стало изумленным. Я помахал ей рукой и улыбнулся.
— Силу девать некуда? — спросил милиционер, зачем-то открывая коричневую полевую сумку.
Я стал ему объяснять, что решил сделать доброе дело. Ведь это не порядок, когда люди прыгают из автобуса в лужу?
Милиционер между тем достал из сумки книжечку, полистал ее и оторвал страничку. Задумчиво взглянул на меня и оторвал вторую.
— Рубль, — коротко сказал он.
Мне не жалко было рубля, но захотелось убедить блюстителя порядка. Пока я доказывал, он со скучающим видом смотрел мимо меня. Белые бумажки трепетали в его руке. Закончив свою прочувствованную речь, я повернулся, чтобы уйти, но милиционер остановил меня.
— Платить будете? Или в отделение пройдем? — спросил он.
Я протянул рубль, а когда он, вручив надорванные посредине квитанции, хотел уйти, хлопнул его по плечу. Милиционер так и присел. Глаза у него в первый раз стали удивленными.
— Молодец, старший сержант, скоро майором будешь, — сказал я.
— Никак выпивши? — спросил милиционер.
— Чего с ним разговаривать? — сказала какая-то решительная женщина, наблюдавшая за этой сценой. — За шкирку — и в милицию… Будет знать, как…
— Что как? — полюбопытствовал я.
— Глазищами-то так и сверкает, — сказала женщина и демонстративно отвернулась.
— Что он сделал? — спросил мужчина в белой кепке.
— За такси не заплатил, — ответила решительная женщина, которой не понравились мои глаза.
Милиционер, свято выполнив свой долг, не спеша удалился. Разговоры прохожих ему давно прискучили. Проходя мимо трубы, которую я метра на три успел оттащить, он остановился, сунул руку в карман и снова достал маленький блестящий свисток. Но так как я был рядом, свистеть не стал.
— Нужно поставить на место, — сказал он, не глядя на меня.
— А как же рубль? — спросил я.
— Я ведь выдал квитанции.
— Два раза за одно и то же не наказывают, — сказал я. — Надо, младший сержант, читать устав.
Милиционер немного подумал и сам обхватил руками железную трубу. Но поднять ее оказалось ему не под силу.
— Помоги же! — наконец человеческим голосом попросил он.
— Гони назад рубль, — сказал я.
— А пять суток получить не хочешь?
— Тащи сам… А вообще, оставь лучше на месте.
— Давай не учи… — пробурчал милиционер и, повалив на себя трубу, покатил диск по асфальту на прежнее место. В лужу.
Это был молоденький милиционер. Еще не опытный. Другой бы так с нарушителем не разговаривал. Для ревностного блюстителя порядка автобусная остановка — закон. Может быть, это граница его участка. А я мало того, что нарушил эту границу, так еще передвинул ее, и, возможно, не в ту сторону.
Марина сидела на скамейке строгая и осуждающе смотрела на меня.
— Андрей, когда ты станешь серьезным? — спросила она.
— И ты против меня? — сказал я.
— Я взяла билеты в кино.
— У меня идея — давай возьмем лодку и поплывем по течению… Где-нибудь ведь кончается Широкая?
— До начала семь минут, — сказала Марина.
У кинотеатра мы столкнулись с Венькой. Все билеты были проданы, и он охотился за лишним.
— Какая досада, — сказал он. — Перед самым носом кончились!
Венька с любопытством рассматривал Марину. Он даже забыл про билет. А тут как раз пожилой мужчина продал лишний билет. Венька бросился к нему, но было уже поздно: билет перекочевал к худенькой девушке в очках.
— И тут прошляпил! — сказал Тихомиров.
Я познакомил его с Мариной. Венька стал что-то говорить, но Марина, едва взглянув на него, повернулась ко мне:
— Мы опаздываем.
Венька проводил нас до самых дверей, и видно было, как ему хотелось пройти в зал вместе с нами, но толстая контролерша выросла на его пути.
— Не отчаивайся, — сказал я. — Вечером в общих чертах расскажу…
Фильм был про войну и любовь. И заканчивался он, в отличие от большинства кинокартин, трагически. Она попала в плен, и ее повесили, а он погиб в последний день войны. У Марины грустное лицо и покрасневшие глаза.
Еще сумерки прятались за Крепостным валом и заходящее солнце, рассеченное узкими черно-синими тучами, красноватым отблеском озаряло крыши домов, но на небе, тронутом легкими барашками облаков, уже ярко сияла полная луна. На площади зажглись фонари, и свет их в этот час был бледным и невыразительным. Нас обогнал высокий человек в побелевшем на сгибах брезентовом плаще. На плече, дулом вниз, охотничье ружье, в руке позвякивал поводок. Пятнистый сеттер бежал далеко впереди. Охотник звучно протопал в подвернутых болотных сапогах и свернул за угол. Я позавидовал ему. Человек провел день за городом. Видел, как взошло солнце, дышал лесным ветром, бродил по желтой прошлогодней траве, слышал пение птиц, трогал руками березу. Может быть, и зайца встретил. Правда, добычи я у него не заметил.
Я сказал, что завтра утром уезжаю на полмесяца в деревню.
— Жаль, — сказала Марина. — Мама наконец собралась в Москву.
Ничего не поделаешь. Мою поездку отложить нельзя. Что ж, Анне Аркадьевне будет приятно узнать об этом.
Марина спросила, далеко ли я уезжаю и смогу ли хоть изредка наведываться в город. Я ответил, что вряд ли.
— Нам с тобой везет, — вздохнула Марина.
Мы молча шли рядом. Мрачное настроение, навеянное фильмом, проходило. Я представил, как мы сейчас придем к ней домой и она убежит в маленькую кухню, чтобы поставить на плиту кофейник. Я включу приемник, сяду на широкую тахту, поверх которой пушистый плед, и буду ждать ее. Мы немного потанцуем, если я поймаю хорошую музыку. Но когда мы остаемся вдвоем, мне не хочется танцевать и пить кофе. Когда мы остаемся вдвоем, я себя чувствую счастливым человеком. Мне еще ни с кем не было так хорошо, как с Мариной. А когда она, встав у затемненного длинной шторой окна, начинает снимать платье и я слышу, как трещат крючки, щелкают резинки, шуршат капроновые чулки, мне трудно усидеть на месте.
Навстречу нам попался какой-то тип в вязаной шапочке. Он еще издали, восхищенный, стал улыбаться Марине. Она сбоку взглянула на меня, мол, чувствуешь, каким успехом пользуется твоя Марина. Этот улыбающийся кретин все время оглядывался, чтобы поглазеть на ее ножки. Я заложил руку за спину и показал ему кукиш. Тип сразу перестал оглядываться и пошел своей дорогой.
— Твой Кащеев был у главврача, — сказала Марина. — Он действительно собирается что-то писать.
— Роман, — сказал я.
— Какой он огромный, — сказала Марина. — Человек-гора… Главврач от него в восторге. Говорит, он такой остроумный. И похож на Пьера Безухова.
— Глеб-то?
— Я не знаю, про кого он будет писать…
— Про тебя, — сказал я. — Вот увидишь.
Марина с улыбкой посмотрела на меня.
— Отчего ты мрачный, Андрей? — спросила она.
— Жалко мне этого парня, которого в последний день войны ухлопали, — сказал я.
Мы подошли к ее дому, поднялись на третий этаж. Марина достала ключ. На цементный пол со звоном упала монета. Я поднял.
— Какое счастье, что на свете существует преферанс, — сказал я.
Марина не успела ответить: дверь распахнулась, и мы увидели Анну Аркадьевну.
— Мама? — только и сказала Марина.
— Вот жалость, наша пулька сорвалась, — затараторила Анна Аркадьевна. — Петр Игнатьевич заболел.
Я молчал. И вид у меня, наверное, был глупый.
Мне нужно было войти, но я столбом стоял на площадке. Анна Аркадьевна, ядовито улыбнувшись, прикрыла дверь.
— Он, бедняжка, не может с постели встать, — услышал я ее мерзкий голос. — Спазмы в кишечнике! Я обещала ему позвонить. Назови скорее лекарство, Мариночка!
— Лекарство? — переспросила Марина. — Какое лекарство? Ах, спазмы… Ему необходим карболен, мама. Кар-бо-лен!
Я медленно спустился вниз. Выйдя на улицу, разжал руку: в ладони монета. Решка. Я подбросил ее вверх. Снова решка. Я сунул гривенник в карман и зашагал к автобусной остановке.
Мой грузовичок бежит по шоссе, покряхтывает. Километров через двадцать я начинаю ему доверять. Попробовал на всех режимах — ничего, тянет. Немного раздражает гудение в заднем мосту. Или нигрола маловато, или подносилась «сателлитка». Есть такая шестеренка. На место приеду, нужно будет посмотреть.
В кузове ребята горланят песни. Если в машине больше пяти человек — жди песен. Это уж закон. Дальняя дорога располагает к пению.
Я в кабине один. Предлагал Веньке со мной сесть, но он отказался. Не захотел отрываться от масс. Я приглашал девушек, но их было четыре, и, чтобы никому не было обидно, все забрались в кузов. Еще бы — там двенадцать молодцов!
Один человек сам попросился в кабину, но я его не взял. Это был Володька Биндо. Он тоже едет с нами в колхоз. Биндо поступил на завод токарем в механический цех. Не понадобилось моей рекомендации, его и так приняли. Дима провернул. Он горой за Биндо. Говорит, уговорю его поступить в вечернюю школу. Володька где-то ухитрился закончить восемь классов. Там, наверное, в колонии.
Я слышал, что он на заводе, но вот что поедет с нами — не ожидал. Это все штучки Сереги Шарапова!
Сначала говорил, что в деревню поедут только комсомольцы, что это ответственное поручение, и все такое. А под конец стал записывать в бригаду всех, кого начальники цехов предлагали. А начальник цеха хорошего работника сплавлять не будет.
Я увидел Володьку у заводских ворот. Он уже успел сойтись на короткую ногу с ребятами и что-то им травил, те только со смеху покатывались. Увидев меня за баранкой, Володька удивился. Он сразу замолчал и что-то спросил у рослого парня в желтой футболке. Его, кажется, Мишкой зовут, из кузнечного цеха.
Когда все забрались в кузов, Биндо подошел и, ухмыляясь, сказал:
— Дорога большая… Одному скучно будет. Возьми в плацкартное купе — я тебе разные байки из тюремной житухи выдавать буду.
— Ребята обидятся, — ответил я. — Им тоже интересно послушать… Так что полезай наверх.
Я сказал это добродушно, без желания задеть его. Я понимал, Володька идет на сближение, ему хочется сгладить нашу встречу у старого дома. Но мне не хотелось ехать с ним вдвоем. И слушать воровские байки.
— Вас понял, — сказал Биндо. — Все правильно.
Глаза у него светлые, непроницаемые. Он поднял с земли свой небольшой рюкзачок и, крикнув: «Держи шмотки!» — швырнул в кузов. Затем, едва коснувшись заднего ската, легко перемахнул через борт.
Я так и не понял: обиделся он или нет?
Большая черная баранка удобно скользит в ладонях. Шоссе не очень широкое, местами выбито. По сторонам чахлый кустарник. Листья еще маленькие, и красноватые кусты просвечивают насквозь. Трава на буграх зеленая и свежо блестит. За кустами черные, распаханные поля. Там ползают тракторы, копошатся люди. Впереди подъем. Несмотря на то что я разогнался и дал полный газ, машина сбавляет ход.
Сзади засигналили. Я взглянул в зеркало: ЗИЛ наступает на пятки. В кузове полно парней и девушек. Тоже в деревню. Много сегодня машин держат туда путь. Не хотелось мне уступать дорогу, но ЗИЛ все равно не даст житья. У него скорость не чета моей. Сейчас пропущу, и поднимется радостный гам.
Так оно и случилось. Как только передо мной замаячил задний борт грузовика, пассажиры загоготали, замахали руками. Кто-то даже язык показал.
Сразу за поселком нас обогнал порожний самосвал. Он пролетел мимо, как громовой раскат. В железном кузове каталась железная бочка. Шофер гнал как угорелый.
К шоссе придвинулись березы. И сразу будто светлее стало. Белые, с коричневыми родимыми пятнами стволы. Легкая, как кружева, молодая листва. И бегущие вслед солнечные пятна на облепленных прошлогодними листьями кочках.
А в кузове слаженно пели: «Качает, качает, качает задира ветер фонари над головой…»
На семидесятом километре в железный верх кабины замолотили кулаками: требуют остановиться. Облюбовав впереди симпатичный ельник, я притормозил и свернул на обочину. Мотор несколько раз дернулся, звякнул металлом и затих. Слышно, как бродит вода в радиаторе. Опустив на колени руки, я почувствовал, как заломило в том месте, где спина соединяется с шеей. Это с непривычки. Давно не сидел за баранкой.
Машина охнула, закачалась: ребята с грохотом посыпались из кузова на землю.
Погромыхивает грузовик по шоссе. Лесные озера отражают в своей темной воде высокие ели и сосны. И облака. Тихие, спокойные озера. Без лодок, без рыбаков. Пейзаж все время меняется: зеленые равнины, лесистые холмы, рощи, сосновые боры.
Венька (он после перекура сел в кабину) с удовольствием смотрит по сторонам. Он в клетчатой куртке с кожаными пуговицами, на ногах новые резиновые сапоги. Это комендант его уважил. Он явно симпатизирует Тихомирову. Недавно поставил ему новую пружинную кровать, принес специально для Веньки несколько лишних распялок для костюмов и рубашек. И вот отыскал резиновые сапоги…
— Обрати внимание вон на ту старуху, — показал Венька.
Мы как раз проезжали маленькую деревню: каких-то два десятка почерневших домишек. Старуха в грубых мужских сапогах и рваной телогрейке стояла на обочине, опершись на желтую суковатую палку. Она задумчиво глядела на дорогу. Черный платок домиком надвинут на глаза. Больше я ничего не заметил — и старуха и деревушка остались позади.
— Старуха как старуха, — сказал я.
— У нее безразличные глаза… Всю жизнь проторчать в такой глуши. Ну что она видела? Изба, огород, корова, ребятишки… Наверное, в кино-то ни разу не была. И вот живут в таких деревнях люди: день-ночь — сутки прочь.
— Побывав в большом городе, эта старуха скажет: как там только люди жить могут? Каменные громады, мчатся машины, шум, гам, все куда-то торопятся… Господи, я и недели бы там не выдержала!
— Ты хочешь сказать, каждому овощу свое место?
— Когда-нибудь на старости лет поселюсь в такой глуши и буду себе жить…
— Я к тебе в гости приеду, — сказал Венька. — На два дня.
— Мой дом будет стоять на берегу озера, рядом глухой лес, где полно всяких грибов. В камышах деревянная лодка, на жердинах сохнут сети…
— И приплывет к тебе золотая рыбка и спросит: «Чего тебе надобно, старче?»
— Я ей отвечу: «Мне надобно, чтобы земля вращалась, как всегда, чтобы светило солнце, лето сменялось осенью, а зима — весной… Чтобы на земле были леса, озера, моря, а на небе — облака…»
— Ты не пробовал стихи писать? — спросил Венька. — В тебе пропадает лирик… Правда, об этом уже было… Как это?.. «Пусть всегда будет солнце…»
— Было, — сказал я.
— А я бы попросил у золотой рыбки таланта, — сказал Венька. — Вертится у меня в голове один потрясающий проект… Еще в институте кое-какие наметки сделал, а вот всерьез браться за него побаиваюсь: вдруг таланта не хватит? Если удача, то будет у меня все, что может пожелать молодой подающий надежды инженер. А что человеку нужно? Наверное, деньги, хорошая квартира, общественное положение… Допустим, мой проект принят. Начальник отделения дороги присылает приветственную телеграмму… И премию. Начальник завода на блюдечке с голубой каемочкой преподносит ключи от квартиры… Живите, дескать, Вениамин Васильевич, и творите впредь на благо родного завода…
Я сбоку взглянул на него. Венька, подавшись вперед, задумчиво смотрел на шоссе, черные брови сошлись вместе, глаза прищурены, на губах улыбка. И не поймешь: всерьез он говорит или шутит. Мне было интересно, что он еще скажет. И я подхлестнул его:
— Ну, получишь хорошую квартиру…
— Вот мы говорили про старуху… Я не лирик, как ты, не вижу поэзии в русской печи, телятах, навозе… Человек должен жить красиво. Человека должны окружать красивые, изящные вещи… А это может дать город, цивилизация. Наконец-то за это взялись всерьез! И постановления, и в газетах… Мне приятно держать в руках красивую вещь: будь то пневматический молоток или электробритва. Ты обратил внимание, — некоторые вещи у нас теперь стали делать гораздо изящнее. И упаковка, и качество… Кануло в Лету то время, когда налаживание быта считалось мещанством. Да, я хочу иметь отдельную квартиру со всеми удобствами… Пришел с работы, пустил горячую воду, забрался в кафельную ванну…
— Я предпочитаю баню, — сказал я. — Брызгайся, сколько хочешь, тут тебе и парная…
— Дремучий ты человек, — улыбнулся Венька. — У каждого свои запросы и потребности… Один любит ананасы, а другой шпроты… Вот я инженер, а что имею? Несколько рубашек, две пары туфель, выходной костюм и железную койку с солдатским одеялом в общежитии.
— Ты инженер-то всего два месяца!
— Между прочим, я бы мог свободно остаться на кафедре, — сказал Венька. — Все-таки получил диплом с отличием…
— Что же тебя толкнуло на тернистый путь инженера-производственника? Такая блестящая перспектива: молодой ученый, кандидат, профессор… Или не захотел быть чистой воды теоретиком? Сейчас ученый, не знающий производства, пустое место. Хороший инженер-производственник запросто заткнет за пояс такого теоретика… Кстати, талантливый инженер — желанный гость в институте. Читай лекции, доклады, при желании можно ученую степень получить.
Венька, улыбаясь, с интересом слушал.
— Молоток! — сказал он. — Все верно.
— А с кафельной ванной придется подождать…
— Далась тебе эта ванна, — сказал Венька. — Это я так, для красного словца…
— Что же у тебя за проект? — помолчав, спросил я.
— Тема моего диплома: «Реконструкция паровозовагоноремонтного завода». Ваш завод… — Венька запнулся: — Я хотел сказать, наш… Так вот, через год-полтора наш завод будет ремонтировать тепловозы. Я был в конструкторском бюро и видел типовой проект… Предполагается остановить производство и строить целый огромный комплекс…
— А старые цеха — на слом? — спросил я.
— Кое-что используем для второстепенных цехов, как например кузнечный, литейный… Остальное — ломать к чертовой бабушке!
— Богато живем, — заметил я.
— Соображаешь… — снисходительно улыбнулся Венька. — Походил я по заводу, по цехам и вот пришел к какому выводу: можно, не останавливая производства, строить новый комплекс на базе старого завода… Подсобные цеха сгруппированы вокруг основного — цеха сборки — а это главное! Ну, ты представляешь себе, как будут ремонтировать тепловозы?
— Ты давай дальше, — сказал я. Венькин проект всерьез заинтересовал меня.
— Маневровый пригоняет к дверям разборочного цеха неисправный тепловоз, а выходит он из дверей цеха сборки после экипировки исправный и новенький, как юбилейный рубль… Весь ремонт производится в едином комплексе. Не то что сейчас: бедный паровоз разбирают на части и детали транспортируют в разные цеха: в котельный — котел, в арматурный — приборы управления, в колесно-бандажный — колесные пары. На одну транспортировку уходит до черта времени.
— Я не пойму одного: как ты мыслишь все объединить? И ремонт паровозов и реконструкцию?
Венька взглянул на меня и улыбнулся.
— Гениальное всегда просто, — сказал он. — Тысячу раз ты проходил по старой ветке, разделяющей паровозосборочный цех и колесный — самые крупные на заводе.
— Ну, проходил… И тысячу первый пройду, но при чем здесь этот проезд?
— Вот что значит не иметь технического воображения, — сказал Венька. — Это огромное пустое пространство между цехами можно…
— Перекрыть! — воскликнул я.
— Слава богу, — рассмеялся Венька. — Сообразил! Нужна крыша и две торцовые стены. И мы имеем на пустом месте огромный цех. Это и будет основной сборочный цех. Кстати, места хватит для цехов ремонта и сборки тележек, колесных пар, электроаппаратуры… Котельный, примыкающий к сборочному, будем реконструировать под цех по ремонту электрических машин…
— А паровозосборочный нетрудно реконструировать в цех по ремонту дизелей, — подсказал я.
— Попал в небо пальцем! — засмеялся Венька. — Цех сборки будет продолжать ремонтировать паровозы. Параллельно. В этом и сила моего проекта, чудак!
— А где же будет дизельный цех? — спросил я.
— Можно временно использовать вагонный…
— Это ведь далеко от сборочного! И рабочие, как и раньше, будут транспортировать за тридевять земель многотонные дизели?
— Ты руками-то не размахивай, — сказал Венька. — Впереди автобус…
Его проект мне очень понравился. Не зря у нас учат в институтах! Ай да Венька!
Начальство руками и ногами ухватится за этот проект. Шутка ли, не снижая производительности труда, реконструировать завод… А мы-то уже боялись, что придется переквалифицироваться в каменщиков и штукатуров.
Я хотел еще потолковать о проекте, но Венька не поддержал. Наверное, ему, инженеру, неинтересно обсуждать со мной этот вопрос. А может, просто о другом задумался.
— Я не специалист, — сказал я. — Но проект твой… Это… Это потрясающе!
Венька улыбнулся — он уже остыл — и спросил совсем о другом:
— Ты знаешь этого парня… Ну, он еще к тебе подходил?
Я понял, о ком речь.
— А что?
— Он мне не нравится. Пока мы стояли, они с Зайцевым смотались в лес… Вернулись такие веселенькие. Наверное, втихаря бутылку хлопнули.
— Все равно на всех не хватило бы, — сказал я.
Венька достал из кармана записную книжку, полистал.
— У меня даже фамилия не записана, — сказал он. — Шарапов прислал его перед самым отъездом.
— Владимир Биндо, — сказал я. — Двадцать семь лет от роду. Беспартийный. Токарь из механического.
— Зайцев так ему в рот и заглядывает. Боюсь, этот Биндо ребят будет баламутить…
— Он не дурак, — сказал я.
Крякушино раскинулось на двух холмах, между которыми протекала узенькая речка. Сразу за деревней начинался глухой сосновый бор. С правой стороны, за холмом, синело большое с островами озеро. В нем, наверное, водятся знаменитые крякуши. Иначе с какой стати деревня называется Крякушино?
На полях разлеглись огромные камни-валуны. Они обросли лишайником. Камни спят здесь с ледникового периода. На одном из них я увидел матерого ястреба, облитого солнцем. Он равнодушно взглянул на меня и отвернулся. Ястреб был похож на мудреца, погрузившегося в глубокое раздумье.
Мы только что приехали. Я остановился у правления колхоза «Путь Ильича». Там уже стоял знакомый ЗИЛ, который меня обогнал. Значит, лучшие квартиры заняты…
Венька ушел разыскивать председателя, которого десять минут назад видели на скотном дворе, а я отправился по центральной улице знакомиться с окрестностями. Позади гоготали наши заводские: Зайцев встал на четвереньки и, вытаращив глаза, пошел в наступление на гуся. Гусь оказался не из робкого десятка, он изогнул шею, зашипел и, сделав великолепный бросок, щипнул Зайцева за руку. К человеческому гоготу присоединился гусиный.
Деревня небольшая, десятка четыре старых изб. Новых не видно. На отшибе — белая аккуратная часовня, окруженная дощатой изгородью. Там кладбище. Над могилами, утыканными белыми и серыми крестами, колышутся ветви высоченных елей, берез и кленов. Над этим зеленым островом смерти плывут белые облака.
Сады и огороды спускаются к речке, в которой полощутся гуси да утки. Ребятишки бегают купаться на озеро. На берегу стоят несколько почерневших бань. У одной дверь распахнута, а из трубы валит дым. Мне вдруг захотелось помыться в такой бане. Плеснуть на раскаленные голыши ковшик горячей водицы да забраться на желтый скользкий полок с душистым березовым веничком! И хлестать себя по чему попало, — вот красота-то!
Из отворенной двери повалил пар, послышались девичьи голоса, и из облака пара степенно вышла молодая розовотелая женщина с рыжей копной мокрых распущенных волос. За ней другая, третья. Исхлестанные веником бедра и белые груди блестели. Пар клочками отрывался от плеч. Я столбом стоял неподалеку, вытаращив глаза. Одна из них заметила меня и, ничуть не смущаясь, что-то сказала своим подружкам, и все они разом засмеялись. А потом та, рыжая, певучим голосом сказала:
— Ой, залетка, гляди ослепнешь!
Подталкивая друг друга, они со смехом побежали к речке и, взметнув брызги, поплюхались в воду. Сельские русалки…
Совершенно обалдевший, я продолжал свой путь, поминутно оглядываясь. Но женщины барахтались в воде и не обращали на меня внимания.
Когда я вернулся, у правления шел разговор. Ребята расселись на толстых неотесанных бревнах. Председатель, светловолосый парень лет тридцати, расхаживал вдоль бревен и вводил прибывших в курс дела. В Крякушине расположена центральная бригада, остальные две отсюда километрах в трех и шести. Наша группа должна разделиться пополам: одни останутся здесь, другие сейчас же отправятся в третью бригаду, — это которая в шести километрах. Деревня называется Бодалово, но бояться нам не следует, так как в Бодалове нет ни одного быка… Наш ГАЗ и ЗИЛ, который привез студентов, будут базироваться в центральной бригаде. Так как здесь зерно, сушилка, веялка и так далее. Студенты пединститута тоже разделены на две группы. Одна остается здесь, другая уже отправилась во вторую бригаду — деревню Дедово. Стариков там хватает, ничего не скажешь! Не то что молодых!
Группы поступают в распоряжение бригадиров полеводческих бригад. Руководители групп подчиняются непосредственно председателю. Работа нам предстоит самая разнообразная: сортировать зерно, веять, возить на поля навоз и удобрения, сеять злачные культуры. В колхозе людей мало, поэтому вся надежда на нас.
Председатель мне понравился. Да и не только мне — всем. Молодой, энергичный, он не так уж намного старше нас. Вот только зачем он рыжие усики отпустил? По-видимому, для того, чтобы казаться постарше. Одет председатель в синий шерстяной костюм, под ним зеленая офицерская рубашка. На ногах новенькие полуботинки. Он больше на сельского учителя смахивал, чем на председателя.
Я завел машину — нужно парней отвезти в Бодалово. Венька сказал, что пойдет устраивать остальных на квартиры. В кабину забрался председатель. Я резко взял с места, грузовик даже крякнул.
— Машину могли бы и получше дать, — заметил председатель.
— Есть такая пословица: дареному коню…
Председатель рассмеялся и сказал:
— Уел!
Мы ехали вдоль озера. Желтый прошлогодний камыш полег, а молодой еще не распрямился как следует. На середине озера — лодка. Парень в соломенной шляпе и ватнике неподвижно сидит на корме. В руках удочка. Голубоватый дымок тянется вверх от папиросы.
— Ваш работничек? — спросил я.
— Хороший тракторист, — сказал председатель. — На мелиоративной станции работает. Зову к нам — не хочет. Знает, каналья, что у нас с удочкой на озере не посидишь…
— У вас всегда голые женщины возле бань разгуливают? — поинтересовался я.
Председатель сказал, что в этой деревне старинный обычай: после горячего пара выкупаться в реке или поваляться в снегу.
— Ну и как наши девчата? — спросил он.
— Я, понимаешь, отвернулся.
— У нас есть красотки, — оживился он. — Постой, а ты женат? Мы тебя тут в два счета оженим!
— Чего это ты меня сватаешь?
— Мне во как хороший шофер нужен… Ну и чтобы на тракторе. Умеешь на тракторе? Слушай, друг, мы тебе и дом построим. Будешь на окладе. У нас новенький ГАЗ-51.
— Бодалово, — сказал я. — Приехали!
— Мне бы десяток хороших парней, и колхоз загремел бы на весь район, да что на район — на область!..
Из Бодалова я возвращался один. По обе стороны неширокой дороги — поля. Нежная поросль озими слегка волнуется, играя оттенками. Камни-валуны, насмерть вросшие в поля, напоминают лбы доисторических животных, погребенных под землей. На покатых лбах греются стрекозы и ящерицы.
Я останавливаю машину и иду к огромному камню. Коричневая ящерица скользнула вниз и исчезла. Я сажусь на камень и дотрагиваюсь до него ладонями. Он теплый и молчаливый. Вокруг тихо, нет никого. Я, камень и небо.
Для меня деревня — это желтые колыхающиеся поля пшеницы и ржи, которые я с детства видел из окна вагона. Это почерневшие избы и разгуливающие у плетня курицы и поросята. Это полуденная лень жаркого дня, когда все засыпает и становится неподвижным. Это гул пчел на лугах и полях, угрожающее жужжание свирепого рыжего слепня. И комары по вечерам. И конечно, пыль за околицей, хлопанье бича, мычание коров, запах парного молока, навоза.
Я не верю тому, кто говорит, что равнодушен к природе. Таких людей не существует. В каждом человеке, пускай даже неосознанно, живет тоска по траве, лесу, солнцу. И каждый человек рано или поздно возвращается к земле. Природа зовет человека. Это зов из глубины веков. И человек всегда приходит…
Когда солнце опустилось на холм, поросший орешником и рябиной, я тронул грузовик с места. Желтая, исхлестанная тележными колесами дорога тянулась вдоль берега озера. Лишь кусты и молодые березы отделяли дорогу от воды. Тракторист в соломенной шляпе все так же сидел в лодке. Приподнятый конец его удочки жарко горел в последнем луче заходящего солнца.
Кусты впереди раздвинулись, и на дорогу вышли две девушки в брюках. Студентки! Деревенские девчата брюк не носят. Девчонки, о чем-то болтая, шагали впереди, и им никакого дела не было, что сзади машина. Я залюбовался той, что поменьше: у нее гибкая фигура. Брюки сидят как влитые, рукава черной рубашки засучены. Волосы стянуты белой лентой. Вторая была длинная и черная, как галка.
Я подъехал вплотную и дал сигнал — решил напугать их. Обычно при этом маневре пешеходы вскрикивают и шарахаются. Эти красотки даже не обернулись. Как будто им на пятки наступал не грузовик, а детский велосипед.
Девчонки совсем забыли, что существует такой неписаный закон: пешеход обязан уступать дорогу машине. Они преспокойно шагали перед самым радиатором и не обращали на мои беспрерывные сигналы никакого внимания. Поддать бы им слегка бампером по обтянутым задам, да не хочется связываться. Еще крик поднимут.
Я вывернул машину на вспаханное поле, обогнал их и, встав поперек дороги, выскочил из кабины.
— Леди, извините, что я осмелился прервать вашу глубокомысленную беседу, но…
Я замолчал: передо мной стояла Оля Мороз. Она ничуть не удивилась, увидев меня.
— Нонна, мы с тобой леди! — сказала она.
— Продолжайте, пожалуйста, — сказала ее подруга. — Вы очень красиво говорите…
Но я молчал. Эта встреча меня ошарашила. Вот уж не ожидал встретить здесь Ольгу. Я вспомнил, председатель говорил, что студенты пединститута уже несколько лет шефствуют над колхозом. Почему же мне в голову не пришло, что среди студентов, приехавших сегодня на ЗИЛе, может быть и Оля?
— Я видела тебя за рулем, на дороге, — сказала она. — Думала, обозналась… Кто же ты, Андрей Ястребов, дантист или шофер?
— Дантист? — спросила Нонна.
— Садитесь, подвезу, — сказал я.
Это было смешно: до деревни рукой подать.
— Я боюсь ездить с незнакомыми шоферами… — сказала Нонна. Она, улыбаясь, смотрела на меня.
— Познакомьтесь же, — сказала Оля.
Мы церемонно пожали друг другу руки. Ладонь у Нонны длинная и узкая.
Когда мы втроем забрались в кабину, Оля спросила:
— С какой стати ты за рулем?
— Удобнее гоняться за незнакомыми девушками, — сказал я.
Нонна — она уселась между нами — стала трогать рычаги и рукоятки. Ее черные волосы щекотали мне щеку. Я отодвинулся подальше.
— Какие странные камни, — сказала Оля. — Они напоминают уснувших зверей.
— А это что за штука? — спросила Нонна, дотронувшись до рычага ручного тормоза.
— Черт его знает, — сказал я.
Нонна улыбнулась и положила руки на колени. Я бы проехал деревню и повез их дальше. Туда, где на большом невспаханном поле спят окаменевшие звери из заколдованного царства. Но у правления меня ждал Венька. Он уже успел умыться и переодеться. Свежий такой, в белой рубашке и синих брюках.
Рядом с Тихомировым — невысокий человек в тренировочном костюме и белых кедах. Он тоже, щуря глаза, смотрел на машину. Этого человека я где-то видел…
— Приехали! — сказал я и так надавил на педаль тормоза, что машина юзом пошла по песчаной дороге, а мои пассажирки чуть носы не расплющили о лобовое стекло.
— В твоей машине не хватает одной вещи — пристежных ремней для пассажиров, — сказала Оля.
Я не ответил. Я узнал его, человека в спортивной форме. Это с ним Оля была в молодежном кафе.
Я вылез вслед за девчонками из кабины и зачем-то открыл капот.
— Познакомьтесь, — сказал Венька. — Руководитель студенческой группы… Сергей Сергеич.
Меня определили на постой к угрюмому мужику, который жил на отшибе. От его избы до леса — сто метров. Мужика звали Климом. Был он широк в кости, прихрамывал на правую ногу — старое ранение — и весь зарос коричневым с сединой волосом. Бороду он редко подстригал, и она росла клочьями.
Клим мне сразу не понравился, в его угрюмой молчаливости было что-то враждебное, но я рассудил, что детей мне с ним не крестить, а ночевать не все ли равно где. Зато жена его была миловидная женщина лет сорока пяти. У нее смуглое лицо и карие глаза. Она работала в овощеводческой бригаде и все успевала делать по дому. Эта редкая работоспособность деревенских женщин меня всегда поражала. Трудиться в поле, ухаживать за скотиной, вести большое хозяйство. А сенокос? Грибы, ягоды?
Клим работал кладовщиком. Детей у них двое: сын в армии и взрослая незамужняя дочь. Ее я еще не видел, но, судя по мутной любительской карточке, вставленной в общую раму, она пошла в отца. Такая же широкая и некрасивая.
Жили они неплохо. Во дворе полно всякой живности: корова и тучный боров, куры, утки, гуси. О питании можно было не думать, об этом позаботился председатель. Климу отпускали на меня продукты. Вернее, Клим сам себе отпускал — он ведь хозяин кладовой.
Тетя Варя — так звали его жену — показала маленькую комнату, но я попросился на сеновал.
Хозяйка проводила меня. Сеновал был просторный. Под самым потолком окошко. Кое-где крыша просвечивает. Пахнет сосновыми досками и сенной трухой. На толстой балке висит связка березовых веников.
— Подойдет, — сказал я, осмотрев новое жилище.
— Я тулуп принесу, будет мягко, — сказала тетя Варя. — Настя спит здесь до первых заморозков.
Настя — это хозяйская дочь.
Тетя Варя прислонилась к косяку. Ей хотелось поговорить. Деревня дальняя, и не так уж часто сюда наведываются из города.
— Почему вашу деревню назвали Крякушино? — спросил я, чтобы поддержать разговор.
— Крякушино и Крякушино, — сказала она. — И при дедушке моем была Крякушино.
— Я думал, у вас уток много.
— Никак охотник? Мой-то тоже охотник… Видал медвежью шкуру на полу? В позапрошлом году свалил мишку. Две кадки мяса насолила. Мясо как говядина. Жестковато, правда. Медведь-то старый был.
Солнце спряталось за лесом. Еще минуту назад оно, огромное, красное, до половины висело над вершинами деревьев. А сейчас лишь желто-красное пламя плескалось над лесом. Я сел на теплый камень, ноги свесил к самой воде. Берег озера пологий, песчаный. А там, где кусты подступили к воде, — обрывистый и неровный. Растопырились в разные стороны облезлые прошлогодние камышовые метелки. Когда дует ветер, из шишек вылетает пушистый рой. Помельтешив над водой, желтый пух медленно опускается.
Хорошо здесь, спокойно, но мысли у меня невеселые. Я должен был жить с Венькой у председателя колхоза. Но пришлось отказаться, потому что гостем председателя был и Сергей Сергеевич. Мне не захотелось жить вместе с доцентом, хотя, по словам Веньки, он остроумный и веселый человек. Ему что-то около сорока, но выглядит гораздо моложе. У него жена учительница и двое ребятишек. Но это не останавливает студенток, им нравится моложавый доцент. Это тоже Венька рассказывал.
Плещется вода о берег. Рядом в кустах устраиваются на ночь птахи. Слышно, как в деревне тягуче скрипит ворот — кто-то достает из колодца воду. Ярко зажглась над озером звезда, будто кто-то там наверху повернул выключатель. Я сижу на камне и слушаю лесные шорохи.
Еще издали я услышал громкие голоса. Спорили наши и деревенские. В сумерках мерцали красные огоньки папирос. У клуба кучкой стояли девчата, дожидались, чем кончится перебранка.
Не хотелось мне влезать в это дело, но и пройти мимо нельзя: чего доброго дойдет до драки, а это совсем ни к чему. Нам жить здесь еще две недели.
Из дома председателя вышел Венька. Он был раскрасневшийся — видно, только что от жаркого самовара отвалился. Увидев меня, Венька подошел.
— Чего они разорались? — спросил он, кивнув в сторону клуба.
— Пошли, а то сцепятся, — сказал я.
— Идиотская привычка — доказывать что-то при помощи кулаков…
— Как будто ты не дрался!
— Это не мой принцип выяснять отношения.
— Ни разу не дрался? — удивился я.
Мы подошли к клубу. Пять наших парней во главе с Володькой Биндо перебранивались с деревенскими. Рослый парень в синем плаще, вращая белками хмельных глаз, наступал на Биндо.
— Мы вас не звали, — бубнил он. — Гляди, живо завернем оглобли…
— Замолкни, тля! — сквозь зубы отвечал Биндо.
— По домам, ребята, — сказал Венька. — Завтра рано вставать.
Рослый парень изловчился и сцапал Биндо за ворот. Рубаха треснула. Володька хмыкнул и замахнулся, но тут я вклинился между ними.
— Погудели и хватит, — сказал я. — Бойцы!
— Пусти, я ему, подлюге, врежу… — стал вырываться Биндо, но я его оттер в сторону.
Рослый парень в плаще косо посмотрел на меня.
— Понаехали тут… Гляди, на горло наступают!
— Дай я ему, фраеру, в лоб закатаю… — шумел за моей спиной Биндо. — Еще за грудки, гад, хватает… Пуговицу оторвал!
— Не от штанов ведь, — сказал я.
Кто-то засмеялся. Негромко так, осторожно. Потом еще кто-то. И я почувствовал, как накалившаяся враждебная атмосфера разрядилась. Зайцев, который сначала неодобрительно поглядывал на меня, ухмыльнулся и, подняв с земли крошечную пуговицу, протянул приятелю.
— Есть тут одна рыжая… — ухмыльнулся он. — Попроси — пришьет.
Ребята еще немного беззлобно потрепались и разошлись. Я так и не понял, из-за чего разгорелся сыр-бор. То ли этот рослый в синем плаще прицепился к Биндо, то ли наоборот.
Поравнявшись с домом председателя, где светились за занавесками два окна, Венька сказал:
— Умеешь ты с ними разговаривать…
— С ними?
— Зайдем к нам? Председатель — отличный мужик.
— А этот… Сергей Сергеевич дома? — спросил я.
— Они дуют чай и спорят о смысле жизни.
— В другой раз когда-нибудь, — сказал я.
В среду в Крякушине объявился Шуруп. Пришел он к вечеру, запыленный, усталый. В новом пиджаке, белой рубашке с бабочкой и серой фетровой шляпе. За спиной гитара в чехле, на плече вещмешок.
Я только что поужинал и сидел у плетня под старым разлапистым кленом с учебником древней истории.
— Знаешь такую пословицу: век учись — дураком умрешь? — услышал я знакомый голос. — И еще: встретились два мудреца. Один говорит: «Я пришел к выводу, что ничего не знаю!» А другой в ответ: «А я и этого не знаю».
На тропинке стоял ухмыляющийся Шуруп. Загорелое лицо, из-под шляпы выглядывает желтая челка.
— Какими судьбами? — поинтересовался я.
— Захотелось к вам, на курорт, — сказал Сашка. — А потом, не могу спать в пустой комнате… Вижу кошмарные сны, будто куда-то бегу, а меня кто-то догоняет, и ноги у меня такие ватные… К чему бы это, а?
— Пойдем к тете Варе, у них есть свободная комната, — сказал я.
— А ты где спишь?
— На сеновале.
— Я с тобой.
— Храпишь ведь, черт!
— Господи, что он такое говорит? — возмутился Сашка.
Я привел его в дом. Хозяева не возражали: пускай живет. Тетя Варя стала собирать на стол: человек с дороги, проголодался. Клим молча рассматривал Шурупа. Цепкие глаза его ощупали Сашку с головы до ног. Он долго смотрел на бабочку с красной булавкой. Мохнатые брови при этом шевелились.
— Гляжу, будто не заводской и не студент?
— Артист, — с достоинством ответил Шуруп.
— Пляшешь али поешь?
— На все руки от скуки…
— Дом не подожги, артист, — сказал хозяин и, покачав головой, ушел.
Я отправил Шурупа к Веньке. Пусть покажется, потом надо зайти к председателю, чтобы на довольствие поставил.
— Я попрошусь к тебе на машину, — сказал Шуруп.
— Ладно, — ответил я. Вот удивится Венька, когда его увидит!
Нас будит тетя Варя. Только-только солнце взойдет, а она уже стучит в гулкую бревенчатую стену. Глаза не разлепить, хочется спрятаться подальше от этого неумолимого стука. Зарыться в желтый тулуп и спать, спать, спать. В городе никогда так рано не встают. Я поднимаю голову, хлопаю глазами. В сарае полумрак. Чмокает во сне Шуруп. Я окончательно просыпаюсь и с удовольствием запускаю подушкой в Сашку. Он любит поспать еще больше, чем я. Подушкой Шурупа не прошибешь. Я встаю и, схватив его за ногу, стаскиваю с сена на пол. Шуруп трясет головой, отмахивается, потом вскакивает и, нашарив одежду, начинает быстро одеваться.
— Домой… В город! — бормочет он. — Немедленно! Я думал, здесь санаторий, а они вон что выдумали — такую рань будить! Где мои штаны, проклятье?
Я помираю со смеху. Все это Шуруп говорит с полузакрытыми глазами. На щеке багровое пятно — след жесткой подушки.
Мы плещемся у колодца. Там всегда стоит большая деревянная бочка с водой. Но я достаю бадьей ледяную, колодезную. С удовольствием обеими пригоршнями брызгаю на грудь, лицо. Сон снимает как рукой. Сашка боится холодной воды. Он черпает белой алюминиевой кружкой из бочки и осторожно льет на шею.
Над озером густой молочный туман. Роса, как кипятком, обжигает ноги. Прохладно. Но деревня не спит. Скрипят ворота, выпуская на волю скотину. В чистом утреннем раздолье слышны голоса. Кудахчут куры, бубнят гуси. Хлопают крыльями утки, крякают. Их не видно: над речкой тоже туман.
— Доброе утро! — слышу певучий голос. Поднимаю голову, но ничего не вижу: мыльная пена залепила глаза. Я фыркаю и прямо из бочки брызгаю на лицо, а звонкий девичий смех горохом рассыпается по двору. Наконец открываю глаза и вижу статную рыжеволосую девушку. Она в сером халате, завязанном тесемками на спине, и переднике. На ногах резиновые сапоги. Девушка смеется, и ее белые зубы блестят. Лицо чистое, свежее. Это она, рыжая русалка, которую я видел у бани…
— Здравствуйте, — с опозданием отвечаю я.
Шуруп прикладывает руку к голой груди и кланяется.
Так это и есть Настя? А кто же тогда изображен на фотокарточке в общей семейной рамке? Настя совсем не похожа на отца. Зато от матери что-то есть в ней.
— Полить? — спрашивает она.
Шуруп подставляет руки. Настя черпает из бадьи ледяную воду и щедро льет Сашке на спину. У того даже пупырышки выскочили на коже. Он передергивает плечами, но виду не подает и криво улыбается.
— Ого водичка! — стуча зубами, говорит Шуруп.
— Вы правда артист? — спрашивает Настя и опрокидывает Сашке на шею полную кружку воды.
«Артист» так и подпрыгивает.
— Спасибо! — кричит он, заметив, что она снова окунула запотевшую кружку в бадью.
— Выступите в нашем клубе? Ладно?
Сашка сосредоточенно вытирается жестким полотенцем. Он набивает себе цену.
— В субботу, — не отстает Настя.
— А как у вас зал? — спрашивает Шуруп. — Акустика и все такое?
— У нас Александрович выступал, — отвечает Настя.
— Гм, я подумаю, — говорит Сашка.
— В субботу, — говорит Настя и поворачивается к нам спиной. Походка у нее как у павы. Не идет, а плывет по воздуху. И волосы блестят жаркой медью.
— Эх, пропала моя молодость! — говорит Шуруп, с восхищением глядя ей вслед.
Я вожу на поле минеральные удобрения. Они свалены в коричневых бумажных мешках у зернохранилища. Ребята грузят мешки в кузов. Среди них и Шуруп. Венька с председателем уехал в третью бригаду.
От зернохранилища до вспаханного поля ровно четыре километра. Проверено по спидометру.
Парни бросают в кузов тяжелые мешки. Зеленая суперфосфатная пыль припорошила их лбы и щеки. Биндо не смотрит в мою сторону: зуб имеет за вчерашнее. Не дал, видишь ли, ему показать себя перед ребятами. Таскает мешки с ленцой, не по нутру ему эта работа. Вон как кривит губы и нос воротит в сторону.
Машина нагружена. Я сажусь в кабину и жму на поле. Там ждут меня студентки. Среди них только три парня. Один еще ничего, может мешки ворочать, а двое никуда не годятся. Один тощий и долговязый, в очках, а другой маленький, узкоплечий. Правда, без очков. Венька сказал, что длинный — чемпион города по шахматам. Человек привык дело иметь с пешками да ладьями, а тут суперфосфат!
Я еще издали вижу черные жирные борозды, припорошенные зеленым порошком. По полю двигаются тоненькие фигурки девушек. В руках у них корзины. Они высыпают удобрения на землю. Оля в черной рубашке и брюках. Взглянула в мою сторону и отвернулась. Рядом с ней длинная Нонна. Она поднимает руку и, улыбаясь, машет. Нонна не прочь поближе познакомиться со мной.
Сегодня вечером зайду к ним и приглашу Олю погулять. На дню по десять раз встречаемся, поздороваемся, ну, бывает, перекинемся двумя-тремя незначительными словами — и все…
— Трогай! Ямщик! — грохнул кулаком по железной крыше кабины долговязый. Я и не заметил, как они разгрузили машину. Иногда помогаю им, а тут вот задумался.
Я вылез из кабины, подошел к ним. У ребят жалкий вид. Порошок облепил их потные плечи. У долговязого даже на очках пыль. Я попросил закурить. Мои сигареты кончились по дороге. Из трех парней курил самый маленький. Причем курил «Казбек». А это первый признак, что он начинающий курильщик. Когда научится, перейдет на сигареты.
— Много там еще этой заразы? — спросил чемпион города по шахматам.
— Завтра сев, — сказал я.
Ребята повеселели. Им до чертиков надоело возиться с суперфосфатом. Зерно — другое дело. Зерно не лезет в нос, не щиплет глаза.
— Сергей Сергеевич сказал, на днях будем картошку сажать, — сообщил Малыш, затягиваясь до слез папиросой, которая торчала у него изо рта как белая камышина.
— Сергей Сергеевич… А кто это? — равнодушно спросил я, глядя на поле.
— Наш доцент, — сказал Крепыш.
— Что-то не видно его здесь… Наверное, все больше с девчонками?
— Они сами за ним бегают, — сказал Малыш.
— Он ведь седой.
— Дорогой мой, — снисходительно заметил Долговязый, — теперь девушки умные пошли… Какой прок им крутить любовь с нами? В ресторан не пригласишь: у бедного студента грош в кармане — вошь на аркане. А доцент — кандидат наук, у него одна зарплата триста рублей. Вот и липнут наши девочки к разным солидным дядям.
— Ты имеешь в виду свою Нельку? — спросил Крепыш.
— С Нелькой у нас все покончено, — сказал Долговязый.
— Она выходит замуж за директора мясокомбината, — пояснил мне Малыш.
— За колбасника, — презрительно сказал Долговязый.
— А Оля Мороз… Что у нее с доцентом? — спросил я.
— Все они одинаковые, — сказал Долговязый.
— Сравнил Олю и Нельку! — сказал Крепыш. — Твоя Нелька…
— Она не моя — запомни! — повысил голос Долговязый.
— И давно Оля с доцентом? — спросил я.
— Если хочешь знать, я сам порвал с Нелькой, — завелся Долговязый. — Еще до того, как она познакомилась с колбасником…
— Оля с доцентом! — усмехнулся Крепыш. — Оля ни с кем.
— Он за ней целый год потихоньку ухлестывал, — пояснил Малыш.
— Ты лучше помалкивай, теленок, — оборвал Крепыш.
— А что, неправда? — спросил Малыш.
— Кстати, Нелька приходила ко мне, — сказал Долговязый. — Если бы я захотел, она бросила бы этого колбасника.
— Я видел его — симпатичный парень, — сказал Малыш. — Год назад закончил финансово-экономический.
Мне надоело слушать их перепалку, я придавил каблуком окурок и полез в кабину.
В деревне, посредине дороги, стоял курчавый мальчишка лет шести и целился в меня из рогатки. Я остановился и крикнул:
— Ну-ну, не балуй!
Мальчишка рукавом вытер нос и, не опуская рогатку, спросил:
— Прокатишь?
— Как звать-то?
— Прокатишь, говорю? — спросил мальчишка и снова прицелился.
— Сдаюсь, — сказал я и распахнул дверцу.
Мальчишка был в ситцевой рубахе и разодранных на коленях штанах. Он подошел поближе, босой ногой постучал по скату, потом, сложив ладонь дощечкой, протянул.
— Я понарошке, — сказал он. — Не стал бы в тебя пулять, что я, дурак? Меня и так все катают…
Мальчишку звали Гришей. Как только машина тронулась, он с ходу стал выкладывать все новости: вчера лисица утащила у соседки с гнезда наседку, бригадир Сидоров поругался с женой и ушел спать в хлев. Овцы ему все лицо облизали. Вьетнамцы сбили пять американских самолетов. И скоро у Гриши будет младший брат — утром мамку в больницу увезли.
Навстречу нам попались доярки. Среди них я увидел Настю. Покачиваясь, она несла обвязанный платком подойник на сгибе локтя.
— Хорошая девка Настя? — спросил я.
— Девка как девка, — ответил Гриша. — А ты на нее не заглядывайся, не то Длинный холку намылит.
— Я тоже длинный, — сказал я.
— Он длиннее… Как даст, так с копыт долой.
— Серьезный у вас народ, — сказал я.
— В прошлом году к тете Мане сын приезжал из города, так Настя ему за что-то всю харю расцарапала.
— Ай да Настя!
— Она и тебе может.
— Мне-то за что?
— Мало ли за что, — сказал Гриша.
Сделав еще несколько рейсов с веселым парнишкой Гришей, я захватил с поля студенток, и мы вернулись в Крякушино. Гриша что-то рассказывал про глухую старуху, которая умеет заговорами бородавки выводить, но я не слушал. Там, в кузове, Оля… Сегодня приглашу ее погулять. Хорошо бы лодку раздобыть и поплавать по озеру.
Я поставил машину возле правления. На бревнах, умытые, в чистых рубахах, сидели наши ребята. Шуруп в центре. В руках гитара. При виде студенток глаза у парней заиграли. Биндо, принаряженный, причесанный, рядом Зайцев. Ишь как спелись!
Девушки отправились по своим квартирам. Им нужно умыться и тоже переодеться.
Насти дома не было. Тетя Варя пожаловалась, что она днюет и ночует на ферме. Там еще две коровы не отелились, ждут со дня на день. Вот она и живет там. Прибежит домой, на ходу перекусит — и опять на ферму. И ничего девке не делается — все такая же румяная с лица. Вот что значит молодость! Я сказал тете Варе, что уж ей-то грех на старость жаловаться. Сама еще хоть куда. Тетя Варя засмущалась, махнула рукой: «Куда уж нам… Пора на печку, уже песок сыплется…» Но по лицу было видно, что мой грубоватый комплимент пришелся ей по душе.
Я поужинал и вышел на улицу. Тетя Варя сказала, что Сашка схватил гитару и убежал в клуб. И даже ужинать не стал.
Вечер по-летнему теплый. Над головой жужжат майские жуки. Того и гляди, какой-нибудь ошалевший жук залепит в лоб. Навстречу попалась молодая женщина с двумя корзинами на коромысле. Белье на речке полоскала. Мимо со смехом прошли девушки. Держат путь к клубу. Там уже пиликает гармошка. Не усидит нынче Настя на ферме, прибежит поплясать.
А вот и дом древней старухи, где живут студентки. Плетень провис, скамейка покосилась. Высокая береза заслонила полдома. Майские жуки с лету шлепаются в листья и падают на землю. Немного повозившись в песке, распахивают жесткие красноватые крылья и снова взлетают вертикально вверх, как вертолеты.
На стеклах красный отблеск заката. Я слышу за окном девичьи голоса. Подождать, пока выйдут, или постучаться? Скрипнула дверь, послышался стук каблуков. Мне захотелось спрятаться за березу. Из сеней вышли три девушки. Оли среди них не было. Нонна, увидев меня, сказала:
— Я вас догоню, девочки!
Студентки с любопытством посмотрели на меня, переглянулись и, без всякого повода рассмеявшись — есть такая привычка у девчонок, — вышли на тропинку.
Нонна присела рядом.
— Ее ждешь? — спросила она.
— Позови, — попросил я.
Нонна вытянула длинную ногу и царапнула острым изогнутым каблуком землю. Прядь черных прямых волос спустилась на ухо. От нее пахло хорошими духами.
— Ты танцуешь? — спросила она.
— А ну их, эти танцы, — сказал я.
Над головой зашумела береза. С озера подул ветер. И сразу стало сумрачно. Я взглянул на небо: на западе темнели тучи. Не было бы ночью дождя. С грозой.
— Она не пойдет на танцы? — спросил я.
— Ее нет, — сказала Нонна, глядя на острые носки своих модных туфель.
— Где же она?
— Ты сам знаешь…
— Вы все помешались на нем, — сказал я.
— Обаятельный мужчина… Но…
— Он уже занят…
— Я не это хотела сказать… Мне нравятся мужчины… ну, например, такие, как ты.
— Я должен встать и поцеловать тебе ручку… Понимаешь, у меня плохие манеры.
— Не нужно ручки целовать, — сказала Нонна.
Она сидела рядом, положив ногу на ногу. На губах непонятная усмешка.
— Чаще всего, Андрей, в жизни бывает так: если он ей нравится, она ему нет. И наоборот. Может быть, ты думаешь иначе?
Я повернулся к ней, обнял за узкие плечи и придвинул к себе. Глаза ее были совсем близко. И в них все та же непонятная усмешка.
— Хочешь, я тебя возьму на руки и унесу в поле? Туда, где эти большие камни… Я позову Сашку Шурупа, и он будет играть. Луна, поле, камни и мы. Мы будем танцевать до утра… Хочешь?
Она осторожно высвободилась из моих рук. Поднялась. Высокая, тоненькая. Ее талию можно двумя ладонями обхватить. Волосы короткие и прямые, как у мальчишки.
— У тебя нехорошие глаза, Андрей, — сказала она.
— Иди на танцы.
Нонна подошла к калитке, остановилась. Покачиваясь на каблуках, посмотрела на меня.
— Ты лучше иди в поле один, — сказала она. — Может быть, их там встретишь…
— Говори, говори… — сказал я.
— Я сказала, что мне нравятся такие мужчины, как ты, но это не значит, что именно ты мне нравишься.
Рассмеялась, стукнула калиткой и легкой тенью исчезла в лунных сумерках. У клуба под Сашкину гитару затянули песню… Какой-то бедолага-жук, увлекшийся погоней за своей жучихой, шлепнулся о дерево и свалился мне на голову. Я снял его и подбросил вверх. Жук включил мотор и полетел за первой попавшейся жучихой.
Я все-таки дождался ее. На этой самой покосившейся скамейке. Старуха давным-давно заснула, и ее переливчатый храп тревожил тишину старого дома. Гармошка перекочевала к речке. А гитара умолкла. Нонна и ее подружки еще не вернулись. Из темноты теплой ночи доносился девичий смех, свист, дробный топот.
Береза шумела надо мной, но гроза так и не собралась. Тучи прошли мимо, и в звездном небе величаво засияла луна. Она облила голубовато-серебристым светом крытые дранкой крыши домов, пронизала насквозь листву. Луна выкупалась в речке, вышла на берег и поочередно заглянула во все глубокие колодцы.
Первым пришел из леса он. Если бы я не смотрел в ту сторону, то ни за что не увидел бы его. Он был в плаще, как испанский идальго, и лишь лицо смутно белело. Он остановился, взглянул в ту сторону, где играла гармонь, и отворил калитку председательского дома. Глухо стукнула в сенях дверь, и все затихло.
А потом пришла она. Сначала из тени вымахнула кошка. Два зеленых светофора одновременно зажглись и погасли. Ольга шла быстро и легко. Она была в брюках и куртке с большими металлическими пуговицами. На каждой пуговице — маленькая луна.
Увидев меня, она села на скамейку и, откинувшись назад, долго смотрела на луну. Из леса донесся тоскливый крик.
— Как человек, — сказала она.
Я молчал. По лицу было видно, что она счастлива: глаза сияют, как звезды первой величины, губы улыбаются.
— Андрей, ты заметил, что деревья в лесу ночью кажутся в два раза толще?
— Ты даже это заметила?
Она взглянула на меня, улыбнулась.
— Почему бы тебе не поухаживать за Нонной? Ты ей нравишься…
— Мне нравишься ты, — сказал я.
— Я тебе очень сочувствую, Андрей… Мне тоже нравится один человек, а вот нравлюсь ли я ему — не убеждена.
— Нравишься.
— Ты добрый, — улыбнулась она.
На душе у меня было пусто. И этот теплый весенний вечер, майские жуки, шумящая береза — все это показалось неестественным, как декорации в театре. А я актер, с треском проваливший свою роль.
Снова в лесу крикнул филин. И как мне послышалось, очень сочувственно. А Оля сидела рядом, смотрела на звезды и улыбалась. Я понимал, что мне лучше всего встать и уйти. На старый сеновал. Закутаться с головой в тулуп и лежать. Можно пойти в клуб. Ребята найдут выпить, позову Нонну и буду бродить с ней по темным улицам и изливать свою горечь…
— Ты целовалась с ним? — спросил я.
— Не говори глупости… Посмотри, какая удивительная луна сегодня. А звезды смеются…
— Надо мной, — сказал я.
— Хочешь, поцелую?
— Как сестра или как мать?
— Напрасно стараешься — сегодня ты меня не разозлишь.
— А что, если я дам ему в морду?
— Вот что: уходи!
— Ладно, — сказал я, поднимаясь.
Она тоже встала. Я приблизился к ней и стал смотреть в глаза. Она спокойно выдержала мой взгляд. Припухлые губы чуть улыбались. Я вдруг вспомнил азиатскую пустыню, которую исколесил с экспедицией. Возьмешь в ладонь желтый песок, сожмешь кулак — и песок, просачиваясь сквозь пальцы, медленно уходит. Нечто подобное я испытывал сейчас, глядя в Олины глаза.
— Ты мне нравишься, Андрей, — сказала она. — Если бы ты стал ухаживать за Нонной, я, наверное, ревновала бы… Ну, поцелуй же меня!
Я ошеломлен. С минуту стою как чурбан.
— А как же он? — задаю я глупый вопрос.
Обеими руками она отталкивает меня и говорит:
— Этот мир населен мужчинами-дураками… Ты ведь любишь меня. Ну вот, я рядом. Я хочу, чтобы ты меня поцеловал… Не спрашивал ни о чем, а поцеловал!
Мне показалось, что она сейчас заплачет. Но я не мог ее поцеловать. Какой-то бес сидел во мне.
— Ты ведь была с ним, — хриплым, незнакомым голосом сказал я.
— Я люблю его, — шепотом сказала она. — Тысячу лет!
Я все-таки разозлил ее. Она метнула на меня полный презрения взгляд и побежала по тропинке к крыльцу. Отворив дверь, обернулась.
— Но я с ним еще не целовалась, дурак, — сказала она. — Ни разу.
Хлопнула дверь, и стало тихо. Звезды над головой смеялись. Хохотали до упаду. Послышался негромкий треск. Или жук стукнулся о ствол, или вылупился на свет божий запоздалый березовый лист.
Лунный свет нашел щель в крыше. Голубоватый луч блуждал по темному сеновалу. Где-то в углу, под полом, попискивали мыши. Сашка уже давно спал, а ко мне сон не приходил.
Послышались чьи-то шаги, голоса. Один певучий, девичий, другой медлительный, басовитый. Настя со своим кавалером. Гришка называл его Длинным.
Они сели на доски. Это совсем близко от сеновала. Парень кашлянул, потом спросил:
— Отелилась твоя Машка-то?
Настя засмеялась.
— Опять про коров? Эх ты, Вася…
Помолчав, парень обиженно сказал:
— Про коров нельзя, про трактор тоже… Про что же говорить?
— Ты лучше помолчи.
Парень долго молчал, потом сказал:
— Опять приходил Тимофеич… Зовет в колхоз. Может, согласиться?
— У самого голова на плечах.
— У вас, Насть, много не заработаешь… А на мелиоративной станции я больше сотни заколачиваю.
— То про коров, то про деньги…
Парень кашлянул и снова замолчал. Послышался шорох, скрипнула доска.
— Убери ручищу-то! — сказала Настя.
— Уж и обнять нельзя?
— Шел бы ты, Вася, домой…
— Городских-то много понаехало… Приглянулся небось кто-нибудь?
— Потише не можешь? — зашептала Настя. — На сеновале двое спят…
— Насть, пойдем за амбары, а?
— Чего я там потеряла?
— Неласковая ты стала… Настюха!
— Не лапай, говорю!
Но Вася, очевидно, не внял ее словам, потому что скоро раздалась звонкая затрещина. После чего парень обиженно заметил:
— Что за привычка драться?
— Видал, как ихние девчонки танцуют? — сказала она. — По-стильному. А наряды какие?
— Ты все равно красивее… Насть, пойдем, а?
— Ты на чем прикатил-то?
— На велосипеде…
— Садись на него и — до свидания! Пусти, говорю!
— Насть?
— Ну, что Насть? Что?
Доски заскрипели, зашуршала трава. Настя убежала домой. Я слышал, как щелкнула щеколда, потом скрипнула дверь в сенях. Ушла и не попрощалась. Да-а, плохи Васины дела!
Парень с минуту подождал, но ничто не нарушало ночную тишину. Он выругался и затопал по тропинке к калитке. Звякнул велосипедный звонок, скрежетнула цепь. А потом стало тихо. И я наконец уснул.
День стоял жаркий. Пока разгружали машину, железная кабина нагревалась. Крепыш, Малыш и Долговязый обливались потом, ворочали тяжелые мешки с зерном. Я принимал их внизу и сваливал на краю поля. Неподалеку тарахтел трактор с сеялкой. К блестящим гусеницам пристали коричневые комья земли. Желтое пшеничное зерно текло в узкие бороздки и тут же засыпалось землей.
Трактористу тоже жарко. Он разделся до пояса, а голову прикрыл носовым платком, завязанным по краям в узелки. Лицо у тракториста сонное, на лбу слиплись волосы.
Разгрузив машину, я мчался к складу, где меня ждали ребята с приготовленными мешками отсортированной пшеницы. Я обслуживал сегодня три бригады. Иногда по пустынной лесной дороге мы встречались с ЗИЛом. Шофер, белобрысый парнишка лет восемнадцати, широко улыбался и приветливо поднимал руку. У нас все еще не было времени остановиться и поболтать, как это делают настоящие шоферы, работающие на одной трассе.
Студентки перебирали картофель у овощехранилища. Проезжая мимо, я увидел Олю. Она была в синей косынке. Смуглые, красивые руки до локтей испачканы в земле.
На небе ни облака. Деревья стоят неподвижные, ни один лист не шелохнется. Посредине дороги замешкалась ворона. Большая и нахальная. Я подъехал вплотную, и только тогда, несколько раз подпрыгнув, она лениво взлетела. В черном клюве что-то белое. Уж не кусок ли сыра послал вороне бог?
До Бодалова шесть километров. Я чуть не уснул за рулем. Дорога однообразная, жарко. Пожалел, что не захватил транзистор. Включил бы и слушал себе музыку и последние известия. И мой друг Гришка что-то не появляется.
Я бы с ним не заснул. Он заменил бы и музыку, и последние известия. Наверное, пропадает на речке.
У околицы я нагнал Биндо и Клима. Они отступили на обочину и посмотрели на меня. Когда успели познакомиться?
Я посмотрел в зеркало: они, оживленно разговаривая, шагали по дороге. Молчаливый бородач Клим даже руками размахивал.
У правления меня встретил Венька. Он только что вернулся из бригады с председателем, которого студенты прозвали Клевер Тимофеевич. Венька загорел, клетчатая рубашка потемнела под мышками.
— Ты сейчас умрешь, — сказал он, размахивая свернутой в трубку газетой.
Я вылез из раскаленной кабины, поднял капот. Надо воды в радиатор залить.
— Я думал, тебе интересно, — сказал Венька и повернулся ко мне спиной.
— Что-нибудь про нас? — спросил я.
Венька улыбнулся и протянул газету. Я бросил ее на сиденье, — потом почитаю. Но Венька смотрел на меня и ухмылялся.
— Ты хоть разверни, — сказал он.
Я развернул газету, и, мой рот сам по себе открылся: на третьей полосе — портрет Марины. Она улыбается как кинозвезда. Очерк Г. Кащеева «Женщина в белом халате».
— Твоя Марина теперь знаменитость, — сказал Венька.
Я сложил газету и запихал в карман. Признаться, мне было не очень приятно. По-видимому, Марина заслуживает, чтобы о ней писали. Она хороший врач, я это знаю. Но пусть бы кто-нибудь другой, а не Глеб.
— А этот Кащеев — парень не промах, — сказал Венька.
— Зарабатывает на моих знакомых… Про Диму написал, теперь вот про Марину.
— Я не об этом, — сказал Венька.
— Хочешь, попрошу, про тебя напишет? Молодой, энергичный инженер внедрил одно рационализаторское предложение…
— Два, — сказал Венька. — Еще съемник маховика.
— Напишет, — сказал я.
— Я согласен, — улыбаясь, сказал Венька. — Пускай зарабатывает и на мне…
Это был сегодня мой последний рейс. Сгрузив мешки с зерном, я порожняком возвращался в Крякушино.
Он отступил с дороги и помахал рукой. Я остановился. После нескольких неловких попыток он отворил железную дверцу и забрался в кабину.
— Денек-то какой сегодня, а? — сказал он.
От него пахло хорошим одеколоном. Щеки гладко выбриты. Щурясь от солнца, он смотрел на дорогу.
— Жарко, — согласился я.
— Я, кажется, начинаю понимать рыбаков, — сказал он. — Такая природа, воздух, вода… По-моему, не важно, ловится рыба или нет, но сам факт, что человек наедине с природой, — это замечательно.
— Станьте рыбаком, — сказал я.
— Не хватает терпения! — засмеялся он. — Как-то прошлым летом ездил на озеро с ректором нашего института. Это настоящий фанатик. Он забывает все на свете, когда садится в лодку. Может сутки просидеть с удочкой и не вспомнит про обед. А я так и не проникся почтением к этому благородному занятию.
Я вспомнил, что в первый раз здесь, в Крякушине, увидел его в шерстяном тренировочном костюме, и спросил:
— Вы спортсмен?
— Когда-то серьезно занимался легкой атлетикой… — ответил он. — А сейчас тренирую институтскую команду гимнасток.
— Оля тоже в вашей команде? — спросил я.
Он взглянул на меня и, чуть помедлив, ответил:
— Вы имеете в виду Олю Мороз? Она способная спортсменка. Уже в этом году получит первый разряд. Разумеется, если будет систематически тренироваться. А вы ее знаете?
Я сбоку посмотрел на него: симпатичное лицо, нос с горбинкой. Такие носы римскими называют. Руки тонкие и белые, но сильные. Этими руками он подхватывает девушек, упражняющихся на снарядах. И Олю подхватывает. И ей это приятно. Под его руководством она и мастером спорта станет…
— Вы бы посмотрели, как она выполняет вольные упражнения с обручем, — сказал он. — Это великолепно.
— Не видел, — сказал я.
— Вы Олю давно знаете? — помолчав, снова спросил он.
— Мы вместе росли, — почему-то соврал я. А почему, и сам не знаю.
— Друзья детства, — улыбнулся он.
— Я, чего доброго, женюсь на ней, — сказал я. — Вот вы, ее преподаватель, тренер… советуете на ней жениться или нет?
Он сбоку посмотрел на меня.
— Так уж и жениться… — сказал он. — Потом, она сейчас вряд ли захочет выйти замуж… Во-первых, ни к чему ей, студентке, эти пеленки-распашонки…
— А во-вторых? — спросил я.
— Вы не обидитесь?
— Не стесняйтесь, — сказал я.
— Оля умная, тонкая девушка… Я убежден, она станет прекрасным педагогом… У нее широкий круг интересов.
— Спорт, например? — сказал я.
— Не только спорт… Она играет на рояле, очень начитанна…
— Мне такая жена подходит, — сказал я.
— А вы подходите ей? — спросил он. — Все-таки вы шофер… Наверное, еще и десятилетку не закончили? Я, конечно, понимаю, это ничего не значит. Вы еще молодой человек и при желании тоже сможете получить высшее образование. Но вот этот разрыв в культуре и образовании… Она все-таки из интеллигентной семьи. Я убежден, что люди, желающие связать свою жизнь, должны интеллектуально соответствовать друг другу.
— Я буду стараться, — сказал я. — Соответствовать…
— У нее острый язык… Она вспыльчивая, немного экзальтированная. Очень тонко чувствует, ее легко обидеть одним неосторожным словом…
— Вы всех своих студенток так хорошо знаете? — спросил я.
— Такая уж у меня профессия, — сказал он. Но я по лицу видел, что он смутился.
— Ей кто-то другой нравится, — доверительно сообщил я. — А кто — не говорит! Эх, если б я узнал…
— Любопытно, — сказал он.
— Я бы по-шоферски монтажкой отметелил! — сказал я. — Наверное, какой-нибудь паршивый женатик кружит голову девчонке… Попадись он мне — отбивную бы котлету из него сделал!
— Опасный вы человек, — улыбнулся он.
— Вы не знаете случайно, кто там в институте может за ней ухлестывать? Я бы его по-шоферски… Монтажкой!
— Не знаю, — сказал он. — Вот уж чего не знаю…
До деревни мы доехали молча.
Над Крякушином прошла гроза. Первая весенняя гроза с молнией и громом. Когда жара растопила беловато-мутную смолу на соснах и сделала дорожную пыль горячей как зола, горизонт стал наливаться синевой. Стало тихо и тревожно. Казалось, остановилось время. Птицы умолкли. Перестали трещать кузнечики, муравьи наперегонки бросились к своему дому. Небольшое розоватое облако на миг остановилось над деревней, а потом будто пришпоренное унеслось прочь. И эту напряженную тишину вдруг прорезал тягучий удар в колокол. Это мой приятель Гришка, забравшись на пожарную каланчу, ни с того ни с сего дернул за веревку. Когда дребезжащий звук замер, вдалеке слабо громыхнуло. Синева все сгущалась, заволакивала горизонт, и вот уже стали заметны зеленоватые трещины молний.
И будто после шока вдруг все живое засуетилось, забеспокоилось. Над избами низко пролетели две сороки. Они громко верещали. Курицы суетливо собрались вокруг петуха. Вдоль изгороди галопом промчался розовый поросенок. За ним с хворостиной гналась девочка в коротеньком платье.
Вот уже туча заняла полнеба. Громовые раскаты все громче и яростнее. Деревья встрепенулись, отряхнули пыль с листвы и с нарастающей силой зашумели. По улице прокатилась гремучая пустая консервная банка. Рыжий щенок, что забился под крыльцо, проводил ее взглядом, но догонять не стал. Банка, подпрыгнув, нырнула в крапиву и затихла. Порыв ветра взъерошил на крыше большой риги солому. Погас в небе последний солнечный луч, и стало темно.
Огромная зеленоватая молния расколола небо сразу в нескольких местах. На мгновение стало тихо, затем оглушительно грохнуло. Первые капли косо стеганули по речке и уткам, которые, не испугавшись грозы, остались в воде. Когда еще сильнее грохнуло, утки как по команде нырнули. Огнистые стрелы, вылетая из черного брюха тучи, жалили землю. Я видел, как стрела коснулась вершины дерева и ствол, вспыхнув, раскололся. С крыши хлынули тугие струи воды. Капли с шумом ударялись в широкие лопушины и отскакивали. На дорогах и тропинках зазмеились, запенились ручьи.
Пронеслась шальная гроза над деревней, сорвала крышу с амбара, опрокинула ветхий плетень и свалила в лесу огромную ель. На обугленном расщепленном стволе, словно слезы, выступили крупные капли смолы. Другой острый конец ствола с вершиной воткнулся в муравейник, и ошалевшие муравьи, позабыв страх, забегали по стволу взад и вперед, спасая свое имущество.
Хлесткий весенний дождь вымыл дома, заборы, прибил на дороге пыль. Лес стал мокрым и блестящим. На каждом листе, на каждой травине висела маленькая капля. И когда налетал ветер, капли срывались и вразнобой падали на землю. Грозовые облака торопились, догоняли тучу, ушедшую дальше. Туча спешила и даже не оставила после себя радуги.
Все живое снова зашевелилось, закопошилось. С неба на землю ринулись ласточки. Черно-белыми зигзагами заметались они над самыми лужами, хватая невидимых глазом мошек. Из скворечников на ветви высыпали и загалдели скворцы. Большая серая кошка сидела на крыльце и, умильно жмуря глаза, старательно умывалась.
Сашка Шуруп сидит на влажных досках и перебирает струны гитары. Белая челка слиплась. Сашка попал под дождь, рубаха и штаны мокрые. Наклонив набок голову, Сашка улыбается и негромко поет:
Снятся людям иногда
Голубые города.
Кому Москва, кому Париж…
Я люблю слушать, когда он поет. Но сегодня Сашка поет не для меня. Он поглядывает на дверь. Там, в доме, Настя. Наконец-то все ее коровы благополучно отелились, и она снова живет в своем доме.
Я сижу рядом с Шурупом и листаю учебник «Древние государства Востока». Но книжная премудрость не лезет в голову. Воздух с запахами дождя и соснового бора распирает грудь. А тут еще неподалеку засвистел соловей. Солнце мирно опустилось за лес. Небо высокое и чистое. Свистит, щелкает соловей. Сашка кладет ладонь на струны.
— У него лучше получается, — говорит он.
Я не возражаю. Сашку я слышу часто, а вот соловья давно не слыхал. К речке спускается негустой кустарник, среди которого белеют несколько берез. Где-то в ветвях одной из них прячется соловей. Еще два или три соловья пробуют состязаться с ним, но скоро, посрамленные, умолкают.
На крыльцо выходит Настя в синем, горошком, платье. Я вспоминаю берег речки, баню и ее, рослую и статную, появившуюся в облаке горячего пара…
Сашка, прищурив глаза, долго смотрит на нее. Трогает струны и напевает:
Я в тебя не влюблен,
Я букетов тебе не дарю,
На крылечко твое, на окошко твое не смотрю,
Я с тобой не ходил любоваться луной
И нечаянных встреч не искал…
Настя садится на перила и задумчиво смотрит на клен, который ощупывает своими длинными ветвями крышу. Платье приподнялось, и видны ее круглые белые колени. Настя вышла босиком. Мизинец на левой ноге обвязан бинтом.
— Что тебе спеть, Настя? — спрашивает Сашка.
Она улыбается и говорит:
— Хочешь, спою?
Сашка гладит гитару и выжидающе смотрит на нее. Настя, задумчиво улыбаясь, к чему-то прислушивается, словно песня у нее внутри.
Отчего у нас в поселке у девчат переполох,
Кто их поднял спозаранок,
Кто их так встревожить мог?
Голос у нее густой, приятный. Сашка сразу же подобрал аккорды. Я с удовольствием слушаю Настю. Вот она умолкла и, взглянув на меня, засмеялась:
— Тебе на голову спускается паук.
Перекинула ноги через перила и соскочила в траву. Подошла и, касаясь лица полной грудью, стала перебирать мои волосы. Шуруп отвернулся и ударил сразу по всем струнам.
— Вот он, — сказала Настя, протягивая мне маленького паучка. Я подставил ладонь. Паучок забегал по ней.
— Что с ним делать? — спросил я.
— Съешь, — посоветовал Шуруп.
— Жди письма, — сказала Настя. — Такая примета.
Она все еще стояла рядом и смотрела на меня. Глаза у Насти светлые, брови густые. В глазах смех и грусть.
— Пошли спать, — сказал Шуруп. Он положил гитару на доски и уныло смотрел на нас.
— Тут разве заснешь, — сказал я.
Сашка положил гитару на плечо и пошел на сеновал. Немного погодя что-то грохнуло в стену. Это он в сердцах запустил ботинком.
— Ну чего ты, залетка, — певуче сказала Настя. — Иди спать, только гляди не проспи весну.
Сказала и легонько толкнула меня в грудь. Я поймал ее за руку и потянул к себе. Настя на мгновение прижалась ко мне, ее рыжие волосы мазнули по лицу. Я почувствовал, как крепко и горячо ее сильное тело. Она оттолкнула меня и взбежала на крыльцо.
— Настя! — позвал я.
На сеновале кашлянул Сашка.
— Спой еще, — попросил я.
Она остановилась на крыльце. Над кленом взошла луна. Колеблющаяся тень коснулась Настиного лица. Широкая голубоватая полоса перечеркнула ступеньки. Там, где лунный свет упал на платье, отчетливо обозначились горошины.
— Теперь его время петь, — сказала Настя и кивнула на рощу, где заливался соловей.
Она отступила в сени, и ее не стало видно. Я взбежал на крыльцо, шагнул в темноту и наткнулся на кадку с водой. Настя тихонько засмеялась и сказала:
— Соловьи всю ночь поют…
И, отворив дверь, исчезла в избе.
А полная луна все плывет по небу. И смутные тени порой набегают на ее сияющий лик.
Мерцает листва на березах. Тень от плетня косой решеткой опрокинулась на желтую тропинку. У калитки маячит чья-то фигура. Уж не Вася ли прикатил на велосипеде? Я долго вглядываюсь в лунный сумрак и наконец узнаю столб от ворот.
Мигают яркие звезды. Я смотрю на небо, ищу комету. Вот уже много-много лет я ищу среди небесных планет и светил свою комету. Хвостатая комета с малолетства занимает мое воображение. Много летает комет в межзвездном пространстве. А я вот до сих пор ни одной не видел. Видел, как звезды падают, видел спутники, а хвостатая ведьма-комета не показывается мне на глаза.
А соловью наплевать на небо и на звезды. Он, поди, их и не видит. Соловей свистит, щелкает, пускает звучные трели. То грустная его песня, то радостная. Соловей пленяет соловьиху. И удивляется: чего она ждет? Почему не откликается? Разве есть еще на свете соловей, который поет лучше…
— Андрей! — сквозь сон слышу я. Тихий и очень знакомый голос. Я открываю глаза и снова крепко закрываю. Нет, не может быть… Это мне снится.
— Проснись же, Андрей!
Я сажусь и тру кулаками глаза. В углу сопит Шуруп. Иногда он причмокивает. Дверь сеновала отворена. В дверном проеме темная фигура. Она не шевелится.
— Ты?! — говорю я.
Темная фигура отступила в тень. Схватив рубашку и штаны, я выскакиваю на двор. На мокрой лужайке голубое сияние. Это луна купается в туманной росе.
Оля стоит под яблоней и смотрит, как я поспешно одеваюсь. Она закутана в капроновый плащ, копна волос пронизана серебристым светом. Оля серьезная и грустная.
— Андрей, я к тебе по делу, — говорит она. — Увези меня, пожалуйста, в город, домой… Увези, Андрей!
— В город? — спрашиваю я. Спросонья я плохо соображаю.
— Заведи, пожалуйста, свою машину и увези… Ну, проснись же наконец! — говорит она.
— Я рад, что ты пришла, — говорю я. Подхожу к ней и крепко обнимаю за плечи.
— Где твоя машина? Здесь? — спрашивает она.
Такой растерянной я никогда ее не видел.
Я хочу ее поцеловать, но она отрицательно качает головой. Я не слушаю ее и еще крепче прижимаю к себе. Она молча вырывается и, разбрызгивая по лужайке голубые огоньки, бежит к калитке. Я смотрю ей вслед, а затем бросаюсь за ней, догоняю. Мы оба тяжело дышим. Впереди мерцает желтый огонек.
Это электрическая лампочка на столбе.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Ты очень внимательный, Андрей, — говорит она. — Ты обо всем спрашиваешь… Интересуешься. Зачем я тебя разбудила? Ты уж прости… Я очень соскучилась по своей мамочке. Иногда вдруг людей неудержимо тянет домой… Ты мужественный человек, Андрей, и тебя никогда к мамочке не тянет. Ты борешься с любыми невзгодами один на один. А я — девчонка. Слабый пол… Я даже могу заплакать, мне это ничего не стоит…
Она смеется надо мной, но это смех сквозь слезы. Опять чего-то я не понял.
Я так обрадовался, что она пришла. И вот снова в дураках. Она ушла в себя, как улитка в раковину.
— Ладно, — говорю я, — поехали… В город, в Париж — куда хочешь!
— Я раздумала, Андрей, — говорит она. — Я уже не хочу к мамочке… Я завтра буду сажать картофель. И ты будешь привозить его на своей машине.
Я хватаю ее за руку и тащу прочь от дома. В ворохе темных волос белеет лицо с большими, полными лунного блеска глазами.
— Отпусти меня сейчас же! — спокойно и холодно говорит она.
И я останавливаюсь. Она вырывает руку. Высокая, гибкая, с растрепавшимися волосами, стоит она напротив, и из-под распахнувшегося плаща белеют длинные красивые ноги.
— Я хочу спать, — устало говорит она.
Мы молча идем по дороге. Она впереди в туфлях. Я, немного отстав, босиком. Ноги зарываются в холодную пыль. У дома старухи она останавливается.
— Ты прости, что я тебя разбудила.
Я себя чувствую последним дураком.
— Какой ты смешной был, — говорит она, — когда прыгал на одной ноге по этой мокрой лужайке…
Она поднимается на скрипучее крыльцо. Дверь не заперта. Я стою под березой и чего-то жду. Хрипловатый петушиный крик выводит меня из мрачной задумчивости.
Я смотрю на небо — там, где должно взойти солнце, играют желтые зарницы. Скоро рассвет.
Я сижу на досках, положив тяжелые, как поленья, руки на колени. Председатель раздобыл в РТС еще один трактор и пересадил меня с машины на него. В первой бригаде почему-то затянули сев, и я должен был срочно заделывать эту брешь. Два дня с утра до вечера таскал мой колесный «Беларусь» сеялку и две бороны. Вот только что засеяли последний гектар.
Завтра утром трактор заберут. Нам его дали ровно на два дня. Председатель долго объяснялся мне в любви и даже хотел пол-литра выставить, но я отказался.
На крыльцо вышел Клим с ружьем. На охоту собрался, что ли? Остановился на лужайке и задрал нечесаную бороду. Я тоже взглянул на небо. Над деревней кружил ястреб. Распластав мощные, с бахромой на концах, крылья, он спокойно парил в синеве. Вечернее солнце позолотило перья. Красив и величествен был ястреб. Клим поднял ружье и стал целиться. Помешал ему ястреб? Меня утешало, что на такой высоте дробью не достать птицу. Клим целился долго и тщательно. И когда ждать стало невтерпеж, грохнул выстрел.
Казалось, ястреб замер в воздухе. Все так же распластаны его красивые крылья, загнутый клюв смотрит вниз. Но вот птица покачнулась, взмахнула крыльями. Дернулась было в сторону, но одно крыло задралось, другое подломилось, стало вялым, и вот уже падает вниз растрепанный ком перьев. Ястреб глухо стукнулся о дорогу.
Клим удовлетворенно хмыкнул, прислонил ружье к плетню и отправился за добычей. Из ствола курился синий дымок. У моих ног валялся обожженный газетный пыж. Я взглянул на притихшее и сразу осиротевшее небо. Я не знаю, может быть, ястреб и вредная птица, но вот не стало его, и что-то в природе нарушилось. С чувством утраты я поднялся с досок и, забыв про ужин, который готовила тетя Варя, зашагал к озеру. Мне не хотелось встречаться с Климом. Поэтому я перемахнул через невысокую изгородь и пошел по огородам напрямик.
Я думал, мне первому пришла мысль выкупаться в озере, но еще издали услышал голоса, громкие всплески. Это купались наши ребята. На траве возле черных коряг как попало брошена одежда. Человек пятнадцать, не меньше, барахталось в воде. В сторонке, у поваленного в воду дерева, плавал Венька. На кустах развешаны выстиранные трусы, майка, носки. На плоском камне желтеет обмылок.
— Хор-рошо! — крикнул Венька.
Я поспешно стал раздеваться. Весь день припекало солнце, и на лопатках, наверное, соль выступила.
Я стоял в воде и озирался. С непривычки на теле выскочили мурашки. Шуруп незаметно подкрался сзади и обдал холодными брызгами.
— Вень, утопим его? — сказал я, бросаясь вслед за Сашкой.
Мы втроем поплыли к небольшому, заросшему осокой и камышом острову. Шуруп плавает хорошо, он ушел вперед. Я за ним, а Венька отстал. Я слышу, как он отфыркивается.
Остров маленький. На бугре растут сосны. Белеют среди красноватых стволов тонкие березы. У берега круглое угольное пятно — след рыбацкого костра.
Мы развалились на траве. С того берега доносятся голоса ребят. Они вылезли из воды и одеваются. Лесное эхо далеко разносит звонкий металлический стук. Это колхозный кузнец от души бьет тяжелым молотом по наковальне.
Шуруп вдруг ни с того ни с сего разражается громким хохотом. Скулы у него почернели и облупились, желтые волосы стали белыми. Сашка загорел и осунулся.
— Чего ты так развеселился? — спрашивает Венька. Он лежит на спине, и глаза прикрыты редкими ресницами. На длинном Венькином лице блаженство. Он устал, пока плыл до острова — это почти километр, — и теперь отдыхает.
— В детстве моя мама уронила меня на пол, — говорит Сашка, — и с тех пор я такой жизнерадостный…
— Они только что две бутылки распили, — говорит Венька. — Оттого он и жизнерадостный.
— Мы тебя звали, — говорит Сашка.
— Где они эту самогонку достают? — удивляется Венька.
— За хорошую работу передовикам выдают, — ухмыляется Шуруп. — Вместо премии.
— Скорее бы отсюда сматываться, — говорит Венька. — Надоело все…
— Мне здесь нравится, — говорю я.
— Мне бы за чертежом сидеть, а я здесь в дерьме ковыряюсь.
— Ты не ковыряешься, — говорит Сашка. — Ты руководишь.
Это верно. Вениамин все больше с председателем и доцентом разъезжает на газике по бригадам. А на погрузке или в поле его что-то не видно.
— Посмотри, — Венька показывает руки. — Видишь мозоли?
— Не вижу, — говорит Шуруп.
— Я вчера полдня сеялку ремонтировал.
— Ну и как? — спрашиваю я.
— Я ведь инженер, а не слесарь…
— Зайцев за полчаса отремонтировал, — говорит Шуруп. — Инженер только разобрал… И деталь какую-то потерял.
— Я толковал с председателем, — говорит Венька. — Посадим картошку, и по домам… Самое большее еще неделя осталась.
Сашка одним сильным рывком сразу встает на ноги. Он умеет разные акробатические штуки делать. Например, пройтись на руках, крутнуть сальто или кульбит.
— Чьи это голубые трусы висят на кустах? — спрашивает Сашка.
— А что? — приподнимается на локтях Венька.
— Симпатичный теленок приканчивает их… — спокойно говорит Сашка.
Венька вскакивает с травы. И верно: на том берегу черный с белыми пятнами теленок жует Венькины трусы, которые тот выстирал и повесил сушиться.
— Пшел вон, проклятый! — вопит Венька, бегая вдоль берега. Теленок и ухом не ведет. Он жует трусы и невозмутимо помахивает жиденьким хвостиком. Мух отгоняет.
— Плакали твои трусики, — говорит Сашка. — Телята еще рубахи уважают. Нейлоновые. И носки.
Венька бросается в воду.
— Ты его не бей, — кричит вдогонку Шуруп. — Он еще маленький…
Венька отчаянными саженками плывет к берегу.
— Не понравились ему Венькины трусы, — комментирует Шуруп. — За твои штаны принялся…
Я тоже вскакиваю. Сашка не врет: этот чертов теленок теперь жует штанину моих брюк. И на солнце весело блестит пряжка от ремня.
— Паспорт! — кричу я. — Он сожрет мой паспорт!
— Какая у него мордашка симпатичная, — говорит Шуруп.
Я прыгаю в воду. Венька уже на середине озера. Пыхтит, хлопает руками по воде. А теленок, освещенный солнцем, повернулся к нам черно-белым боком и, задумчиво глядя прямо перед собой, тщательно прожевывает мою штанину.
Я упал на спину и, дрыгая ногами, хохочу. Венька хлопает себя по тощим волосатым ляжкам и тоже ржет. А Сашка, пригорюнившись, в одних трусах стоит перед своей аккуратно сложенной одеждой и скребет желто-белую макушку. Этот разбойник теленок не забыл и его, оставил на одежде большую дымящуюся лепешку.
— Предлагаю эту бесстыжую скотину примерно наказать, — говорит Шуруп.
— Он еще маленький… — сквозь смех говорит Венька.
— И у него такая симпатичная мордашка, — добавляю я.
— Сволочи, — проникновенно говорит Сашка.
Я не стал дожидаться их. Венька не мог уйти, пока не высохнут его шмотки, а Сашка вообще застрянет у озера надолго. Ему нужно выстирать рубашку и брюки. И потом высушить. Не может ведь он в одних трусах возвращаться в деревню? Я отделался легче всех: теленок немного обмусолил одну штанину и все. До паспорта не успел добраться. Венька сухой веткой огрел его по хребтине.
Шел я бором. Под ногами шелестели сухие листья. Галдели птицы над головой. Молодые разлапистые елки хлестали по брюкам. Я перешагивал через них. И маленькие елки долго кивали вслед пушистыми макушками. В овраге я увидел подснежник. Он синим огнем горел в бурой листве. Я не стал его срывать, пусть стоит.
Ноги утопали в хрупком седом мху. Вокруг пней рос брусничник. По глянцевым листьям сновали красные муравьи.
Не люблю в лесу громко разговаривать, стучать палками по стволам. Когда один в лесу, у меня такое ощущение, будто за мной наблюдают десятки осуждающих глаз. Бродить по лесу в шумной компании не интересно. Лес располагает к одиночеству. В лесу хорошо думается. Вся земля исхожена вдоль и поперек. Куда бы ни отправился, всюду до тебя ступала нога человека. А вот в лесу этого не чувствуешь. Здесь кажется, что ты первый прокладываешь тропу сквозь чащобу. И порой неприятно наткнуться на пожелтевшую газету или пустую консервную банку.
И когда я увидел под толстой березой коричневую бутылку, то размахнулся ногой, чтобы поддеть ее, но тут услышал негромкий голос:
— Мешает?
Я обернулся и увидел за кустом бузины Биндо.
Он полулежал на усыпанной черными листьями и хвоей земле. В руках охотничий нож, которым Володька вырезал толстую палку. Белые стружки пристали к брюкам.
— А-а, Биндо, — сказал я.
Вот уж кого не ожидал здесь встретить! И тут я заметил, что в березовый ствол наклонно забит колышек, с которого капает в бутылку мутноватый сок.
— Хорошая штука, — сказал Володька. — Я пристрастился к нему на лесозаготовках… Еще там, на Колыме. И березовый гриб — чагу жрали. Говорят, кто этот гриб употребляет, от рака не окачурится.
— Пей сок, — сказал я, — сто лет проживешь.
— Ищешь кого-нибудь? — спросил Биндо.
— Серого волка, — сказал я. — Не встречал?
— Я думал, ее ищешь, — сказал он.
Володька обстругивал ножом палку и ухмылялся. Я подошел к нему и присел на корточки.
— Ты про кого? — спросил я.
Володька щелкнул ножом, спрятал в карман. Повертев в руках тщательно обструганную палку, сказал:
— Твоя красотка недавно тут проходила…
— А ты следил?
— Это тебе не мешало бы за ней поглядывать…
— Знаешь, — сказал я, — иди-ка ты с такими разговорами…
— Как-то обидно за тебя стало, — сказал Биндо. — Ведь корешами когда-то были.
— Я бы на твоем месте не напоминал об этом.
— Девочка больно хороша, — сказал Биндо.
— Ну тебя к черту, — сказал я.
— Мое, конечно, дело сторона, но за такую девчонку я любому горло перегрыз бы.
— Бутылка уже полная, — сказал я, заметив, что сок течет на землю.
Володька поднялся и подошел к березе. Заткнув бутылку деревянной пробкой, он сказал:
— Когда они тут проходили, в бутылке было соку на самом дне…
— Они? — спросил я.
— Они вдвоем были, — сказал Биндо. — Такой интеллигентный фраер… Он у них за главного.
У меня противно заныло в левом боку. Биндо не врал. Они совсем недавно прошли по этой, едва приметной тропинке. И Володька, лежа за кустами, видел их. Глядя на ухмыляющегося Биндо, мне хотелось вырвать у него бутылку из рук и… Но он-то при чем?
— Они там… — кивнул он в сторону огромной сосны с острым суком.
Я медленно двинулся по тропинке.
— Эй, пригодится! — услышал я насмешливый голос Биндо, и в следующий момент впереди меня ткнулась в мох палка, которую Володька только что вырезал из молодой березы. Я молча перешагнул через палку.
Мои шаги становятся все медленнее. Зачем я иду туда? Внутри щемящая пустота.
Где-то за моей спиной негромкий смех. Это Биндо смеется. Или мне кажется?
Я остановился как вкопанный. На тропинке змеей свернулся узкий коричневый пояс. Я поднял и долго смотрел на него. Из тишины пришли гулкие стуки. Это сердце. Я однажды видел ее в коричневом платье. И этот узкий пояс с пряжкой.
Лес тревожно шумел. Шевелились кусты, вздрагивали листья. Они где-то здесь, рядом. Может быть, это их шепот принес ветер? А этот вздох? Я мог бы убить его. Голыми руками. Я могу повалить небольшую сосну. Но то, что происходит там… я не могу остановить!
Третий лишний… И этот третий я.
Сжимая в руке пояс, я побрел прочь. Ударился плечом о ствол, но боли не почувствовал. Сучья трещали под ногами, колючие лапы торкались в лицо, царапали щеки. Треснул рукав. Я выскочил на поляну и увидел Володьку. Лицо его становилось то широким, то длинным. Он что-то говорил, я не мог разобрать, и протягивал бутылку с соком. Я шел прямо на него, и он отступил в сторону. Я успел заметить, что его прозрачные глаза стали большими, — он увидел пояс в моем кулаке и шепотом спросил:
— Застукал?
— Прочь! — заорал я.
Биндо отошел еще дальше. И снова за своей спиной я услышал негромкий смех…
Я бежал до самой деревни. Мимо, как в кино, мелькали стволы, кусты. Огромные валуны, казалось, поворачивались на месте и смотрели вслед. Я знал, что мне нельзя останавливаться. Иначе я поверну обратно в лес…
Забравшись на сеновал, я повалился на слежавшееся сено. Нащупал подушку и с силой нахлобучил на голову.
Ночью меня разбудил Шуруп. Я долго не мог взять в толк, что ему нужно.
— Клим Прокопыч топтыгина уложил, — говорил Сашка.
— Топтыгина?
— Привезти нужно, понял?
Я повернулся на другой бок, но Сашка за ногу стащил меня с тулупа.
— Надо помочь человеку, — сказал Сашка. — Заводи мотор!
Шуруп еще не ложился. Он с вечера околачивался с гитарой возле дома, поджидал Настю. От Шурупа попахивает самогоном.
Не хотелось мне ехать, но и отказать Климу неудобно. Все-таки на квартире у него. Машина стояла во дворе. Я ее днем заправил бензином.
Ворча на Сашку, я оделся и подошел к машине. У крыльца маячила приземистая фигура Клима. Во рту тлела цигарка. Клим в дождевике с капюшоном.
Мы втроем забрались в машину. Небо обложено облаками. Как мы в такой темноте найдем в лесу медведя?
У одного из домов Клим попросил остановиться. Я посигналил. Дверь отворилась, и на крыльцо вышел человек. Он, очевидно, нас ждал. Когда человек подошел поближе, я узнал Биндо. Ничего себе компания подбирается!
Биндо заглянул в кабину, нахально подмигнул мне и, ухмыляясь, забрался в кузов.
— Без него бы справились, — сказал я.
Клим промолчал. Сидел он рядом со мной и курил какой-то отвратительный крепкий самосад.
Фары освещали дорогу. Километров пятнадцать тряслись по проселку. Потом Клим велел свернуть прямо в лес. Облитые желтым светом сосновые стволы нехотя отступали в сторону. Валежник трещал под скатами. Грузовик медленно продвигался вперед, петляя меж деревьями. Иногда в рассеянном свете фар вспыхивали чьи-то зеленоватые глаза и тут же гасли. Ветви царапали верх кабины. Шаг за шагом отступала темнота, чтобы снова сомкнуться за машиной.
Клим командовал, куда ехать. Шуруп первое время клевал носом, а теперь сон как рукой сняло. Он крепенько приложился лбом о железную дверцу. Тер ладонью ушибленное место и тихонько ругался.
Стволы совсем сблизились, дальше ехать нельзя. Дальше сплошная стена леса.
— Приехали, — сказал я и выключил фары.
Мы вылезли из кабины. В скудном свете подфарников едва различаем друг друга. Шуруп огляделся и спросил:
— А у него… родственники не остались?
— Какие родственники? — спросил Клим.
— Медведица или как там их… Шатуны, что ли?
Мы медленно пробираемся по ночному лесу вслед за Климом. Машина исчезла за деревьями. Кругом беспросветный мрак. Я боюсь отстать от Сашки и почти наступаю ему на пятки. Биндо идет за мной.
— Клим Прокопыч, — почему-то шепотом спросил Шуруп, — для храбрости-то?
— Дело сделаем, — ответил Клим.
— Медведи такие, — сказал Сашка. — Один за одного горой…
— Захлопни свою коробку, — посоветовал Биндо.
— Клим Прокопыч, что же ты без ружья? — спросил Сашка.
— Вот зануда грешная! — сказал Биндо.
Сашка немного помолчал, а потом спросил:
— А топор?
— Какой топор? — невозмутимо спросил Клим.
— Ножик-то есть хоть у тебя? — завопил Шуруп. — Какой же ты, Клим Прокопыч, охотник без ружья?
Над головой покачиваются вершины. Ветер посвистывает в колючих сосновых и еловых лапах. А здесь, внизу, ветра нет. Мои глаза немного привыкли к темноте, я уже смутно различаю Сашкину спину. Биндо шагает позади неслышно, будто лесной зверь. Что-то мрачный Володька.
— Цел родимый… — слышу я наконец довольный голос Клима.
Мы вглядываемся в огромную темную массу. Я еще никогда не видел мертвых медведей. Клим достал из кармана бутылку, вытащил бумажную затычку и, выпив из горлышка, протянул Сашке. Тот изрядно отхлебнул и отдал мне. Я подержал теплую бутылку в руках и передал Биндо.
— Брезгуешь? — спросил Клим.
— Пейте, — сказал я.
Сашка с опаской нагнулся над медведем.
— Хлопнули черта косолапого… — сказал он. И вдруг отскочил в сторону: — Братцы, а у медведя-то копыта?!
Биндо хмыкнул.
— Как же нам его лучше взять-то? — сказал Клим.
— Вот так медведь! — сказал Сашка.
Клим и Биндо встали впереди, а мы сзади. Под тушу были подложены две толстые лесины. По команде Клима мы подняли тушу. Подошвы вдавливались в пружинистую землю, нас качало из стороны в сторону. Шуруп пыхтел рядом и чертыхался. Мелькнул тусклый свет. Это машина. Тяжело дыша, мы опустили тушу на землю. Шуруп прислонился к освещенной подфарником сосне и руки опустил.
— Помру, — сказал он. — Давай лекарство, Прокопыч!
На березовых лесинах лежал огромный бородатый зверь. Это был лось. Глаза прикрыты большими седоватыми ресницами, морда оскалена. Одно плечо потемнело от крови. В бороде застряли сучки и желтые сосновые иголки.
— Медведь с копытами, — сказал я.
— В долгу не останусь… — буркнул Клим.
— Медведь или лось, какая разница? — подал голос Биндо.
Мы с трудом своротили убитого лося в кузов. Когда я закрывал борт, лосиное копыто гулко ударилось в доску.
Клим вытащил из карманов одну начатую бутылку и вторую полную и огурцы. Все это разложил на капоте.
— Дело сделано, — сказал он, наливая полный стакан, который захватил с собой. Выпил, крякнул, отер рот рукавом и протянул стакан мне.
— За рулем не пью, — сказал я и забрался в кабину.
— В лесу милиции нет, — ухмыльнулся Клим, с хрустом откусывая пол-огурца.
Включив фары и открыв дверцу, я стал осторожно подавать машину назад. Шуруп командовал, в какую сторону крутить руль. И все-таки я зацепил бортом за толстый ствол. Посыпалась содранная кора. Кажется, одна доска треснула.
По старому следу я выбрался на проселочную дорогу. На кустах блестела роса. Деревья шумели, кругом мрак. В такое время только и обделывать темные дела…
— Давай на шоссе, — сказал Клим.
Я молча взглянул на него и тронул машину.
Вырвавшись на шоссе, я дал полный газ. Свет фар выхватывал у ночи изрядный кусок серого асфальта, придорожные кусты, стены и темные крыши домов. Ни встречных машин, ни огней. Иногда в желтом свете начинал клубиться туман. Это в низинах, с полей и перелесков на шоссе выползали бело-серые хлопья. Не снижая скорости, я врывался в туман, словно в дождевое облако, и, протаранив, вылетал на пригорок.
Мое плечо упиралось в плечо Клима. Шурупа прижали к дверце. А там, в кузове, вместе с мертвым лосем трясется Биндо. Куда же они хотят сбыть эту тушу? Возле моей щеки тлеет огонек. Это Клим сосет свою вонючую самокрутку. После этой канители с лосем Клим как-то обмяк и опьянел. Обычно молчаливый, он вдруг разговорился.
— Мало осталось лосей-то, — рассказывал он. — Прошлой зимой я четырех уложил… В нашем деле главное — это концы в воду. Не то в два счета погоришь. А эту матку я еще третьего дня заприметил. Недавно отелилась.
— А как же лосенок? — спросил я.
— Матку-то я свалил с первого выстрела. Ну, а он подбежал, тыкается мордой в вымя, тут я выхожу…
— Убил? — спросил я.
— Куды ж он без матки-то? Сосунок. Прирезал я его…
Я отодвинулся к самой дверце. Но его плечо по-прежнему толкалось в мое. Мне хотелось вырвать из его бородатого рта эту вонючую цигарку и выбросить вон. Клим рассказал, что лося он сдаст одному дружку из леспромхоза. Он в столовой заведующим работает. Ему положено принимать от охотников лосятину. Платят с пуда. Оформляют все это дело на чужую фамилию. А деньги выкладывают на кон наличными. Клим уже не одного лося ему сплавил. Ну, понятно, дружку тоже требуется подкинуть…
— Сколько до райцентра? — спросил я.
— Верст восемь, — ответил Клим.
Впереди мелькнул знак: «Внимание, дорожные работы!» Асфальт разрыт. На обочине чернеют дорожные машины. Блеснул сталью желтый каток. Я притормозил. Шуруп, который, как мне казалось, дремал, вдруг спросил:
— Как же это ты, Клим Прокопыч, а? Лосенка ножиком?!
— Богу на него молиться, что ли? — ответил Клим.
Показались постройки. Райцентр. Когда мы въехали в небольшой городок, Клим негромко сказал:
— Сразу за пожарной направо.
Я проехал мимо. Клим повернул заросшее черными волосами лицо ко мне.
— Теперь на площади разворачивайся, — сказал он.
Я остановился у большого магазина. На опрокинутом ящике дремал сторож в длинном брезентовом плаще. Из поднятого воротника торчал шишак шлема времен гражданской войны. Я подошел к бывшему красногвардейцу, растолкал и сказал, что магазин ограбили. Сторож вскочил и, схватив меня за грудки, стал трясти. Я сказал, что пошутил. А когда он успокоился, спросил: как лучше проехать к прокурору?
— Вот позову сейчас милицию… — пригрозил сторож.
— Зови, — сказал я.
Биндо выпрямился в кузове и молча прислушивался к нашему разговору. Из кабины выглянул Клим.
Наконец сторож объяснил, как найти районное отделение милиции. К прокурору в столь ранний час было ехать бессмысленно. Я забрался в кабину, включил скорость. Клим сбоку посматривал на меня.
— Вот какое дело, Клим Прокопыч, — сказал я. — Не поедем мы к твоему дружку заведующему… В милицию поедем.
— Ты серьезно, Андрей? — спросил Шуруп. Он окончательно протрезвел.
— Какие тут шутки, — сказал я.
— Ну и правильно, — согласился Сашка. — Маленького лосенка не пожалел…
— Вы что, сдурели? — зашевелился встревоженный Клим. — Я вам по тридцать рублей… По сорок?!
— Не торгуйся, Клим Прокопыч, — сказал я.
— Стой! — заорал Клим и схватился за руль. Я затормозил. Машина свернула с шоссе и правым колесом наехала на тротуар. Из кузова выпрыгнул Биндо и отворил дверцу.
— Что за шум, а драки нет? — сказал он.
— В свой дом пустил как людей, а вы?! — бушевал Клим.
— Не задаром же? — сказал Шуруп.
— А ты, комедиант, молчи! — рявкнул Клим. — Как жрать, так первый… Знал бы, расколол балалайку о твою башку!
— Не балалайку, а гитару, — поправил Шуруп.
— Ты не попрекай, — сказал Биндо. — Мало мы тебе делали? Кубометров десять казенного лесу на своих плечах перетаскали.
Мне было интересно: как в этой ситуации поступит Биндо? Судя по всему, он с Климом заодно, а теперь вроде отмежевывается.
— Везите! Сажайте, кляп вам в глотку! — шумел Клим. — Пусть все летит прахом! Моя дочка вам спасибо скажет…
— Ну его к черту, Андрей? — сказал Сашка. — Пускай уматывает!
— Говорил тебе, Прокопыч, — сказал Биндо. — Не затевай дело с машиной… Наших ребят дешево не купишь!
— Тебя вот купил, — сказал я.
— Ты мне дела не пришивай, — с улыбкой сказал Биндо. — Я лося не стрелял… А грузили на машину вместе. Я тоже думал, это медведь.
— Околпачил, как мальчишек, — сказал Шуруп.
— Так мне и надо, старому дураку, — глухо бормотал Клим.
Он понуро сидел в кабине и сморкался в грязный платок. На нас он не смотрел и больше не ругался.
— Настасье к празднику платьишко хотел… Девка на выданье. А у нас в колхозе разве много заработаешь? Пять тыщ штрафу дадут за лося, я знаю… Дом продавать, а баб на улицу?
— Отпусти его, Андрей, — сказал Сашка.
— Тут многие лосями промышляют, — прибавил Биндо.
Я молчал. Шуруп и Биндо смотрели на меня. Клим, сгорбившись, все сморкался в свой большой носовой платок.
— Ладно, — сказал я. — Уходи…
Шуруп распахнул дверцу и выскочил из кабины, чтобы пропустить его. Клим поднял голову и посмотрел на меня.
— А лось? — спросил он.
— Не твоя забота, — сказал я.
— Чего раздумываешь, Прокопыч? — сказал Биндо. — Вытряхивайся по-быстрому…
Клим кряхтя вылез из кабины. В сером утреннем сумраке он мне показался совсем старым и не таким могучим, как в лесу. Не говоря больше ни слова и не оглядываясь, он зашагал в темноту. Я подождал, пока не заглохли на пустынной улице его тяжелые шаги, потом включил мотор.
Шуруп забрался в кабину. Биндо тоже хотел было за ним, но я ему сказал:
— Что же ты приятеля оставил? Иди, утешай…
— Брось эти шутки, — нахмурился Биндо.
Я нагнулся и захлопнул перед его носом дверцу. Я думал, он на ходу вскочит в кузов, но Володька остался на тротуаре. Он молча смотрел нам вслед.
Грузовик мчится по мертвому шоссе. Свет фар желтым мячиком прыгает по серому асфальту, натыкается на мокрые взъерошенные кусты. Небо такое же серое, как и асфальт.
Закостеневший безжизненный мир летит под колеса, мелькает по обе стороны шоссе. Угрюмые избы с потухшими окнами, длинные, как товарные составы, скотники, костлявые остовы похудевших стогов, одинокие деревья на перепутье дорог — все это на один миг возникает перед глазами и исчезает в серой тьме. Сейчас самый глухой час, когда еще не кончилась ночь и не занялся рассвет. Даже привыкшие к бодрствованию ночные сторожа в этот час с трудом борются с дремотой. Полевая мышь и та не перебежит дорогу. Мотор тоскливо воет на одной ноте. Стрелка спидометра замерла на 90 км. На капоте и крыльях дрожат, но не срываются крупные капли. Выпала утренняя роса.
На повороте тусклый луч, ощупав мокрые кусты, скользнул по черной полянке. Голубым пламенем вспыхнули и сразу погасли подснежники. Я резко затормозил. Шуруп приоткрыл один заспанный глаз.
— Приехали? — спросил он.
— Спи, — сказал я.
Роса облепила подснежники мелкими блестящими каплями. Снег давно сошел, а подснежники все еще цветут. Я нарвал букет ломких голубых цветов, пушистых, как маленькие котята. Обернув их носовым платком, сунул за пазуху.
Небо и асфальт сливаются. Лес далеко отступил. На обочинах одни кусты. А за кустами чернеют вспаханные и засеянные поля. Сашка чему-то ухмыляется во сне. Счастливый человек, может в любом положении спать. Он даже не знает, куда мы едем. Ему это безразлично.
Там, в милиции, я решил не возвращаться в деревню, а ехать прямо в город. Всего два часа езды. Мне вдруг захотелось увидеть Марину. И это желание было таким сильным, что я едва дождался, пока дежурный лейтенант оформил акт. Я не сказал, что лося убил Клим. Мы с Шурупом сказали, что тушу увидели на дороге, чуть не наехали на нее. Глаза у лейтенанта были красные от бессонницы или усталости, и он не стал дотошно выяснять обстоятельства. Даже не спросил, как это мы вдвоем ухитрились многопудовую тушу взвалить в кузов. Составил акт, записал наши фамилии. А потом мы общими усилиями — пришлось позвать еще двух милиционеров — сгрузили лося во дворе.
— Ох, шалят браконьеры! — сказал лейтенант.
— А вы куда смотрите? — спросил я.
— У нас работы хватает.
Лося, наверное, утром сдадут в столовую. Возможно, тому самому заведующему — дружку Клима. Только на этот раз по закону, как полагается. День за днем будет ждать гостей из района Клим Прокопыч. А если пронесет на этот раз, то, может быть, глухой бор снова огласится воровским выстрелом, запахнет порохом… Но, как говорит сам Клим, «сколько веревочка ни вейся — быть концу!»
Когда один сидишь за рулем, а кругом раскинулся сонный мир, невольно задумываешься над жизнью.
Почему я не выдал Клима? Пожалел? Или Настя? Как он сказал… Дом продавать, а баб на улицу? Хорошая девка Настя. Очень Сашке нравится, но на все его ухаживания она отвечает смехом. Есть у нее парень, Вася. Он, кажется, все-таки решил перейти в колхоз… Не хватило у меня твердости, вот и отпустил Клима. Был у нас в автотранспортной конторе завгар. Сволочь, каких поискать. Знал я, что он вымогает у ребят деньги. Например, придут новые машины, завгар решает, кому отдать. Любому приятно на новую пересесть, до того старая калоша осточертеет. То одно полетело, то другое. Не ездишь, а ремонтируешь. Кто больше даст в лапу, тому завгар и вручит грузовик. И еще, паразит, в торжественной обстановке, как лучшему шоферу. Он и с меня хотел содрать деньгу, но я не дал. Тогда он за какую-то чепуху перевел меня с машины в автослесари, а ребятам по пьянке похвалялся, что вообще меня из гаража выживет. И выжил. Правда, я сам виноват. Не нужно было его по морде бить. А случилось вот что. Приехал в гараж его дружок — у него таких много было в городе, — вышел у «Волги» из строя задний мост. Сколько дружок заплатил завгару, я не знаю, но он мне велел снять с нашей исправной «Волги» почти новый задний мост и поставить вместо испорченного, а он потом спишет… Вот тут я и не стерпел: на глазах дружка закатал ему в лоб.
Я думал, ребята поддержат меня, но никто не захотел идти против завгара. В общем, пришлось мне уволиться «по собственному желанию». Я плюнул и ушел. Потом из-за этой гниды два хороших парня погорели. Это он их под обух подвел. Завгара наконец выгнали с работы. Попался все-таки! А доведи я тогда дело до конца — не отбывали бы парни срок.
Когда я начал выводить завгара на чистую воду, по гаражу пополз слушок, что я склочник. И это отвратительное слово охладило мой пыл… Потом ребята из гаража говорили — мол, ты прав был, надо было его так и этак, подлеца… Но, как говорится, после драки кулаками не машут.
Там не захотел прослыть склочником, а сейчас с Климом — неблагодарным. Как же, у него на квартире жил, ел-пил за одним столом…
Там, где должен показаться город, серое небо раскололось и неширокая голубая полоса засияла свежестью. За моей спиной вставало солнце. Бледные лучи, пробившись сквозь облака, заглядывали в заднее окно кабины.
На душе становилось светлее. До тех пор, пока я не наткнулся в лесу на узкий пояс Оли, я редко вспоминал Марину. И когда мне было очень плохо там, на сеновале, я подумал о ней. У меня есть Марина, женщина, которая меня любит, с которой мне было всегда так хорошо. Потом я понял, что Марина была для меня как для утопающего соломинка. Это потом, гораздо позже, а сейчас я с восторгом думал о ней. Какая она ласковая, добрая, такую женщину нужно на руках носить! И почему я до сих пор не женился на ней?..
С холма я увидел большой спящий город. Высоченная телевизионная вышка. На ней, как на новогодней елке, красные огоньки. На окнах длинных корпусов завода «Электроприбор» — багровый отблеск восходящего солнца. Железнодорожный переезд с опущенным шлагбаумом. И черная, окутанная белым паром громада паровоза.
Крутой спуск — и все это исчезло. Передо мной влажный выбитый асфальт и разъезженные глинистые обочины. Навстречу лениво ползет огромный самосвал. На радиаторе — белый бык. В кузове — гора угля. Это первая машина, которая попалась навстречу. У шофера кепка надвинута на самые глаза. Он жует что-то.
Через несколько минут я заторможу у дома Марины. Она, конечно, спит. Анна Аркадьевна все еще в Москве. В гостях у старшего сына. Что ж, теща у меня будет не первый сорт, но с этим придется примириться. И мне, и ей.
Глядя на полосатый шлагбаум, лениво разлегшийся над дорогой, я представил себе такую картину: взлетев на лестничную площадку, я прикладываю палец к черной кнопке звонка.
«Андрей? Наконец-то!..»
Она розовая ото сна, волосы распущены по плечам.
«Здравствуй, Марина!»
«Я сейчас приготовлю ванну…»
«К черту ванну! Когда открывается загс?»
«Загс?»
«В девять утра или в десять (черт его знает, когда загс открывается!) мы вступаем в законный брак… С сегодняшнего дня будем строить образцовую советскую семью! Как ты думаешь, сколько у нас будет детей? Двое? Трое?.. Или лучше пятеро?!»
«Я по тебе так соскучилась…»
Я нажимаю на черную кнопку. В прихожей приглушенно дребезжит звонок. Уже совсем рассвело, но на лестничной площадке в матовом колпаке ярко горит электрическая лампочка. За обитой коричневым дерматином дверью тишина. Крепко спит моя Марина! Я снова и снова нажимаю кнопку. В другой руке у меня подснежники. На них еще не высохла роса. Один цветок сломался.
Скрипнул паркет или пружины дивана, на котором она спит. Я отпускаю кнопку и жду. Но в квартире снова тишина. Наверное, одевается. Я жду. Минуту, другую. Мертвая тишина. Что за чертовщина! Я давлю податливую кнопку. Один длинный непрекращающийся звонок.
Явственный шорох у двери (наконец-то!) — и голос Марины:
— Мама, это ты?
— Марина! — негромко говорю я.
Нас отделяет друг от друга дверь. Несколько десятков миллиметров прессованного картона. С шорохом поворачивается в замке ключ, я нетерпеливо тяну ручку на себя, мои губы помимо воли складываются в радостную улыбку. Только сейчас я понял, как сильно соскучился по Марине…
— Я удрал… — говорю я. — К тебе… Вот примчался!
Она стоит на пороге, загородив вход. На ней шерстяная кофточка, наспех надетая поверх длинной ночной рубашки. Что с ней такое? Глаза у Марины огромные, и в них страх. Щеки бледные, как эта дверь, выкрашенная белилами.
— Пусти же, — говорю я.
Но она, не двигаясь, стоит на пороге.
— Нет, — говорит она. — Тебе нельзя… Уходи!
Я начинаю что-то соображать. Грубо отстраняю ее и вхожу в комнату. У окна стоит Глеб Кащеев, мой старый друг. Он в одних трусах. Черная шевелюра растрепана, на носу очки. Огромный волосатый мужчина в маленьких красных домашних туфлях, в которых помещаются лишь его пальцы. Эти шлепанцы принадлежат Анне Аркадьевне. Несколько раз я их надевал в ее отсутствие… Глеб съеживается и хлопает бесстыжими глазами.
— Мы тут к тебе в деревню собрались… — говорит он, переступая с ноги на ногу. Одна красная тапка падает. Глеб нащупывает ее и всовывает ногу. Пятки у него толстые и серые. В черных всклокоченных волосах колышется маленькое пуховое перо. По комнате гуляет сквозняк. Я вижу, как шевелятся портьеры… Моя рука с подснежниками сиротливо висит вдоль туловища. И эти голубые подснежники кажутся такими ненужными, что мне становится стыдно. Я прячу руку за спину.
— Можешь ударить меня, — говорит Глеб.
Тапка опять соскочила. И он елозит ногой по блестящему паркету, отыскивая ее. Я чувствую, что вот сейчас действительно изо всей силы ударю его в толстое лицо. Но в правой руке подснежники…
— Хочешь выпить? — спрашивает Глеб. Он все еще шарит по полу толстой, как у слона, ногой. Нащупывает этот идиотский шлепанец. — Мы, старик, понимаешь, с Мариной Сергеевной…
— Понимаю, — говорю я. И озираюсь: где же Марина? Ее нет в прихожей. А дверь отворена. Для меня. Дескать, можешь уйти. Из ванной комнаты снизу пробивается полоска света. Марина там. Закрылась в ванной.
Я пинком отшвыриваю красную тапку и выхожу на лестничную площадку. Из глубины комнаты доносится голос Глеба:
— Мы ведь мужчины, старик… И потом, ты сам виноват: как ты к ней относился?
— Ты учти мой горький опыт, — говорю я.
У меня уже нет злости. Одна смертельная усталость. Я слышу, как всхлипывает в ванной Марина. Никто не выходит закрыть за мной дверь. Я с силой захлопываю ее. Розовый кусочек штукатурки падает на зеленый резиновый коврик. Я спускаюсь по такой знакомой лестнице. Я знаю, что спускаюсь по этой лестнице в последний раз. У подъезда стоит пыльный грузовик. Слышно, как в радиаторе булькает вода. Еще бы, такой длинный путь… Шуруп, скорчившись, сладко спит на сиденье.
Я совсем забыл про цветы. Разжимаю руку: на горячей ладони пушистые розовые стебли и смятые голубые лепестки. Растерзанные подснежники падают на тротуар. Ветер подхватывает их и гонит по чистому асфальту.