© Мишаткин Ю. И., 2018
© ГБУК «Издатель», оформление, 2018
© Волгоградское региональное отделение общественной организации «Союз писателей России», 2018
О необычной, счастливой и в то же время трагической судьбе истинно народной певицы Плевицкой я знал довольно много (но далеко не все) из воспоминаний русских эмигрантов первой волны, довоенных публикаций газет Парижа, Берлина, но главная, тайная, тщательно скрываемая от посторонних жизнь Надежды Васильевны осталась спрятанной за семью печатями.
Почти четверть века я, автор ряда книг и пьесы о чекистах, литературной записи воспоминаний начальника Сталинградского УНКВД, добивался допуска к материалам Иностранного отдела ОГПУ — НКВД СССР 1930–1939 годов о Н. Плевицкой и ее муже Н. Скоблине, не раз обращался с ходатайствами в пресс-центр на Лубянке, но неизменно получал отказ: писать об интересующих меня лицах нецелесообразно по оперативным соображениям, материалы составляют государственную тайну, затрагивают частную жизнь и достоинство проходящих по делу лиц, и в соответствии с законодательством подобные сведения не подлежат разглашению.
Прошла вереница лет. Комитет государственной безопасности страны был преобразован в Межреспубликанскую службу безопасности, Агентство Федеральной безопасности, Министерство безопасности, затем в Федеральную службу безопасности России, и я наконец-то получил долгожданные документы.
На обложках серых папок Объединенного Государственного политического управления СССР с грифом «Строго секретно» было выведено каллиграфическим почерком: «ЕЖ-13 — «Фермер», «Фермерша».
Аккуратно пронумерованные, подшитые агентурные сообщения разведчиков-нелегалов из Парижа, Варны, Риги, Нью-Йорка, копии отправленных из Москвы инструкций, приказы с очередными заданиями, справки, вырезки белоэмигрантских газет о шумном политическом процессе 1938 года. Последними в папке были ходатайства о получении советского гражданства бывшего генерала Николая Скоблина и его жены Надежды Плевицкой, чей чарующий, завораживающий голос сохранили старые граммофонные пластинки фирм «Патэ» и «Амур».
Горек хлеб изгнанья
И круты чужие лестницы.
Это казалось весьма странным, даже диким, но ко второму году заключения узница одиночной камеры женской каторжной тюрьмы во французском городке Ренн привыкла к несвободе.
Когда от одиночества, чувства безысходности становилось совсем невмоготу, хотелось кончить счеты с жизнью — затянуть на шее поясок халата, осколком оконного стекла перерезать на запястье вены, заключенная № 9202 прогоняла страшное желание. Начинала мерить камеру шагами и восстанавливать в тускнеющей день ото дня памяти пережитое, где были охапки цветов многочисленных поклонников, гром аплодисментов зрительного зала, восторженные рецензии в газетах, журналах, любовь и измена, бегство из объятой Гражданской войной России в пугающую неизвестность, гастроли в странах Европы, Америки, четыре замужества… Одновременно с греющими душу воспоминаниями о радостном, истинном женском счастье всплывало печальное, впрочем, без печали жизнь показалась бы неполной, обделенной. № 9202 старалась не думать о том, что привело к пропаже мужа, а ее на скамью подсудимых и в тюрьму (не желала бередить раны изболевшейся души), гасила все тщательно утаенное от следствия:
«Моя тайна не принадлежит мне, тайну следует позабыть, чтобы не дай бог ненароком не проговориться во сне. Обязана вычеркнуть из памяти все, что знала «Фермерша», — имена товарищей, явки, адреса, пароли и, главное, шифр! Все это должно умереть вместе со мной».
Каторжанка мысленно представляла, что находится в своем любимом загородном доме в Озуар-ля-Ферар, где уютно, до слез все трогательно. В такие минуты приходила необходимая в тюремном одиночестве безмятежность, которая ненадолго помогала забыть о зовущих в могилу мыслях. Единственное, что продолжало мучить, было непроходящее беспокойство о муже: где Коля, что с ним, раз не попал на скамью подсудимых, приговорен заочно, значит, сумел покинуть Францию, быть может, добрался до Москвы?
«Но тогда отчего молчит, не дает о себе знать, не подает сигнал, что товарищи с Лубянки ищут возможность вызволить меня из заключения, тайными тропами, несмотря на войны в Европе, доставить на Родину, как это успешно сделали с Сережей Эфроном?.. Почему Москва набрала в рот воды? Ведь «Фермерша» на допросах и процессе никого и ничего не выдала: ни известных ей адресов-явок, ни шифра — перед Родиной я безгрешна! Другая на моем месте давно ступила бы на тропу предательства, имела бы утешительный приговор, продолжала успешно вести концертную деятельность…»
Вспомнившийся Эфрон, муж поэтессы Цветаевой, тайный сотрудник ОГПУ, благополучно избежал во Франции ареста за участие в похищении (точнее, устранении бывшего агента-чекиста, ставшего невозвращенцем), чуть позже за ним в Москву уехали жена с сыном. По дошедшим слухам, Сергей получил престижный пост в Наркомате внутренних дел. Пребывая в полной изоляции от внешнего мира, каторжанка не могла знать, что в начале осени 1939 года арестовали дочь Цветаевой Алю, спустя два месяца пришли за Сергеем и расстреляли в Орловском централе, сын Георгий (Мур) погибнет в бою в первый год грядущей войны в России, дочь пробудет в заключении и ссылке семь лет…
Заключенная № 9002 отличалась от других обитательниц тюрьмы стойкостью и еще тем, что была единственной иностранкой, русской, эмигранткой. Но главное, получила срок не за банальное воровство, мошенничество, сводничество, торговлю наркотиками, а за шпионаж, участие в покушении на чужую свободу. Известная всему музыкальному миру, сумела в тюрьме сохранить шарм, который на свободе сводил с ума, заставлял совершать глупости многих мужчин, среди которых были даже коронованные особы.
В заключении долго не решалась взглянуть в зеркальце, опасаясь, что испугают появившиеся бледность, новые морщины, увядающая кожа. Радовало лишь похудение, чего безуспешно добивалась на воле.
Она тихо улыбалась, вспоминая взбитые сливки в Риге, рыбные фрикадельки в Мадриде, блины с икрой в русском ресторане в Париже, запеченные в тесте сосиски в Нью-Йорке, жареную осетрину в Берлине, горячий шоколад в Риме… «Знала, что сладкое, мучное вредно, но ничего не могла поделать и не отказывала себе в удовольствии полакомиться…»
Когда все же рискнула посмотреть в зеркало, расстроилась:
«А чего было ждать? Дышу спертым воздухом — прогулки лишь на полчаса, питаюсь одними кашами, картофельным супом, тушеной капустой. Скоро стукнет шестьдесят — годы не в силах скрыть никакой косметикой… Прознай толстушки, что тюрьма способствует избавлению от лишнего веса, и толпами бы повалили в мой Ренн!»
Беззвучно рассмеялась и стала вспоминать день недели и, главное, месяц, число.
«Ноябрь — это точно, а какое число, не скажу… А то, что нынче пятница и завтра суббота знаю без ошибки…»
По субботам в тюремной часовне проходила спевка хора, № 9202 в нем солировала, исполняла песнопения, при этом чувствовала себя приподнято, как бывало на сольных концертах, когда после каждого романса публика неистовствовала, требовала повторения, забрасывала цветами, выносила после концерта из театра к автомобилю на руках…
«Неужели все это осталось в прошлом, никогда уже не повторится?..»
За почти двухлетнее пребывание в тюрьме не получила с воли ни одной передачи, лишь один раз посетил адвокат, не сообщивший ничего утешительного.
«Доложил о неудачных хлопотах по снятию ареста с виллы и находящихся там вещей, чтобы сдать в скупку шубу, получить для меня деньги, необходимые для покупки в тюремном ларьке продуктов. Попытался хитростью выведать номер счета в банке, но я ловко ушла от ответа: адрес банка, счет на мое имя останутся тайной…»
В начале зимы 1940 года, когда Францию оккупировали германские войска, в Ренн с инспекцией женской тюрьмы прибыл обер-лейтенант. Первым делом ознакомился с личными делами обитательниц мрачного здания за высоким забором. Перелистал подшитые в папках документы, и скука, безразличие улетучились, стоило прочесть на деле четкую надпись:
П л е в и ц к а я (Винникова) Н а д е ж д а № 9202 двадцать лет каторги.
«Русская во французской тюрьме? Статья не уголовная, а политическая, такую дают шпионам. Фамилия знакома, надо припомнить, где встречал прежде…»
Немец изъявил желание увидеть русскую, прошел с сопровождающим по длинному коридору, поднялся по узкой лесенке и перешагнул порог никогда не проветриваемой камеры, настоящего каменного мешка.
— Мадам Винникова?
С койки поднялась небольшого роста женщина.
— Правильнее сказать, Плевицкая, как значилась на афишах, Винниковой была до первого замужества в девичестве.
— Обладаю довольно цепкой памятью, и она говорит, что фрау была певицей, которую называли «Русской шпионкой», «Тайным агентом советской полиции».
— А также «Курской соловушкой», — грустно напомнила заключенная.
— Газеты писали, что вы способствовали похищению в центре Парижа высокопоставленного русского генерала, — продолжал обер-лейтенант.
— Не стоит во всем доверять прессе: у репортеров, как правило, богатая фантазия, могли назвать и палачом, колдуньей, виновной в разных грехах, в том числе абсурдных. Журналисты врали без зазрения совести. Вынуждена разочаровать: к шпионажу, похищению не имею касательства, о чем заявляла на следствии и в суде.
Обер-лейтенант потер переносицу, точно будил спящие воспоминания.
— Газеты писали, что исчезнувший генерал был вождем русской эмиграции, главнокомандующим покинувших Россию вооруженных сил, тяготел к Германии, так как был немцем.
— Генерал Миллер, как и его предки, родился в России, являлся, так сказать, обрусевшим немцем. Была с ним хорошо знакома, а с женой даже дружила. — Плевицкая умолкла и подумала, что германец странным образом хорошо информирован о ее прошлом. — Меня можно осудить за любовь к славе, расточительство, наконец за непостоянство в любви или иные грехи, но только не за шпионаж.
Обер-лейтенант изучал заключенную, точно желал разглядеть тщательно скрываемое. Бывшая певица говорила совсем не то, что немец желал услышать, не переступала невидимую черту-границу, за которой прятала сокровенное.
«Умна и хитра как лиса».
Спросил о муже, который избежал ареста, но Плевицкая сослалась на отсутствие информации и подумала, что немец бесцеремонно лезет в душу, спрашивает не из праздного любопытства: «По всему, имеет приказ выведать секреты, надеется услышать то, что осталось неизвестно французам. Буду контролировать каждое свое слово…»
— Отчего вас держат в захолустной дыре, а не в более комфортабельных условиях в Париже? Вы не воровка, не фальшивомонетчица, не содержали притон, были весьма популярны, имели связи в правительстве…
— Пыталась добиться перевода в столицу, но прошения оставили без последствий.
Представитель оккупационных властей задал еще пару вопросов, получил обтекаемые ответы и потерял интерес к русской шпионке.
В конце лета 1940 года Плевицкая подала очередную апелляцию о пересмотре приговора, просила не помилования, а снижения срока и вновь не дождалась ответа.
«Наберусь сил, злости, соберу волю в кулак — ничего другого не остается, не перестану ждать весточки от Коли или товарищей из Москвы…»
Ближе к зиме почувствовала себя хуже — началась бессонница, стало давить в груди, ухудшился аппетит, ослабли ноги, появились боли в суставах. Плевицкая изъявила желание встретиться со священником. Надзирательница доложила начальнику тюрьмы, тот удивился: не была № 9202 на последнем издыхании, чтобы перед уходом в загробный мир каяться. Плевицкая была настойчива, обещала в случае неудовлетворения прошения пожаловаться в Париж. Начальник не желал неприятностей, запросил столицу, и спустя сутки в Ренн прибыл человек с благообразной бородкой, зачесанными на затылок, тронутыми сединой прядями. У начальника тюрьмы приезжий достал из чемодана и облачился в рясу, надел на шею цепь с крестом. Отказался от завтрака и поспешил к русской. Осенил ее крестным знамением и заговорил тихо, вкрадчиво:
— Благодарю рабу Божью за оказанное доверие открыть душу, проститься со всеми греховодными мыслями и чаяниями, которые приходят от неверия во Всеведущего. Дерзость мысли следует умирять, дабы не впасть во искушение, ибо разнузданная, не связанная верой мысль есть острейшее орудие дьявола. Разум от плоти, сила же души — частица духа Божьего, откровения даруется праведному через созерцание. С вниманием выслушаю все, что пожелаете поведать, постараюсь понять и простить прегрешения, кои совершили, в том числе нарушение заповедей, произнесенных Иисусом перед народом в Нагорной проповеди…
— Спасибо за отклик на мой призыв, — смиренно опустила голову Плевицкая. — Безмерно рада видеть и говорить не просто с русским, а слугой Господа нашего.
— Внемлю, сестра, всему, что поведаете. Откройте душу не мне, а Господу нашему на небесах, который все видит и слышит, готов прийти на помощь страждущей в минуту ее печали. Покайтесь в содеянном грехе, тем самым облегчите душу.
— По приговору пробуду тут еще восемнадцать лет. Вряд ли дождусь свободы, видно, помру под чужими небесами. Не раз в жизни оступалась, совершала непозволительные ошибки, шла не туда и не с теми, но в главном старалась быть твердой, не пятиться… В четырех стенах, с дверью под запором время тянется медленно, есть возможность вспоминать, осуждать или оправдывать себя, ведь в многотрудной, отнюдь не праведной жизни бывало все, начиная с полуголодного деревенского детства до признания и славы…
Плевицкая умолкла, точно собиралась с силами перед трудной и дальней дорогой в прошлое.
«Выговорюсь, и чуть полегчает, избавлюсь от непосильного груза. Расскажу о пережитом и, конечно, ни слова о том, что не принадлежит мне — тайну унесу с собой в могилу, чтобы не пострадали курьер «Сильверстов», содержатели явок и, главное, «Фермер», хотя он вне опасности…»
— Простите, батюшка, что моя исповедь будет долгой, но постараюсь не утомить. Итак, раба Божья Надежда Винникова, известная в артистическом кругу и среди почитателей народной песни как Плевицкая и еще «Соловушка», явилась на свет 17 сентября 1884 года в глуши Курской губернии, в деревеньке Винниково, которая дала фамилию многим тамошним крестьянам. Рождение пришлось на день святых Софии, Веры, Надежды и Любови, посему при крещении нарекли Надеждой, но на улице звали Дёжкой…
Цветут тюльпаны синие
В лазоревом краю,
Там кто-нибудь на дудочке
Доплачет жизнь мою.
В большой и дружной семье она была последышем. Мать родила семерых, но выпестовать, поставить на ноги, отправить в большую жизнь смогла лишь пятерых.
Радостей в детстве испытала мало, больше было всякой работы по дому, на огороде, в поле. Ласковость матери Акулины Фроловны скрашивала многое, помогала не горевать, забывать об усталости, недоедании, о чем спустя вереницу лет, простившись с уличным прозвищем, вспомнила:[1]
Бывало, сидит моя мать за прялкой и тихо поет, а у самой слезы. Пела она для себя, уходила печаль песни, а я, бывало, выбегу на поляну в вешний день, осмотрюсь кругом на Божий мир, и нахлынет вдруг на душу пресветлая радость, и зальет сердце счастьем. И не знаешь, откуда такое счастье взялось, кого благодарить, какими словами — душа возликует, и сама зальешься радостной песней. А слушают только цветики-травы, светлый простор да птицы щебечут, точно наперегонки славят Того Деятеля Радостей, кто наполняет всю вселенную такой красотой…
Полные хлопот дни начинала в потемках и завершала с заходом солнца, когда ноги от усталости не держали, подгибались, спина не разгибалась, руки каменели, в рот не лез кусок хлеба. Добредя до палатей, валилась точно убитая на лоскутное одеяло. Но услышав за окнами переборы гармошки, вскакивала (куда девалась усталость?) и тайком от матери, сестер убегала на пустошь, где молодежь лузгала семечки, перешучивалась, парни ходили гоголем, девки жеманились.
Наконец все рассаживались на пригорке под кривой березой. Гармонист играл пару-другую прибасок (наигрышей) и переходил к спевке.
Старшие подруги подталкивали Дёжку, дескать, не тушуйся, покажи на что способна — голос ангельский. И младшая дочь государственного крестьянина (в дореформенные времена такие считались свободными, жили на казенных землях, платили ренту) отводила тоскующую по песне душу:
Рассыпался дребен жемчуг, рассыпался,
Подсыпался к красным девкам, к карагоду —
Поиграйте, красны девки, поиграйте,
Пошутите вы, молодушки-молодые,
Приударьте во ладони, приударьте,
Чтоб ревнивые жены выходили,
За собой молодых мужей выводили…
На пустоши все застывали: чистый сильный голос завораживал парней и девушек. Много лет позже повзрослевшая Дёжка довольно часто вспоминала милое сердцу Винниково и песни Курского края:
Хорошо радоваться и горевать с песней наедине, но еще лучше стоять вот так перед толпой и рассказывать людям про горькую долю-долюшку горемычную, о том, как «гуляюшка-голубок, сизы крылья, перья голубок» подслушал тоску девичью, что отдают за постылого…
Стоило умолкнуть, как молодежь, не сговариваясь, в один голос требовала петь еще, и девчушка с пухлым лицом, черными, как спелые ягоды черники, глазами не отказывала.
Ой да на речке, на реченьке,
На пенечке, на камушке,
На беленьком самородушке
Селезень косицы вьет,
А утица купается, серым щеголяется…
Дёжка любила слушать церковный хор в соседнем Осташково — вместе с хоровым пением в сердце входила неуемная радость. А возвращаясь из церкви, неизменно сворачивала в рощу Липовцы, где березы казались невестами в подвенечных нарядах.
Вы комарики-комарики мои,
Комарушки-мушки маленькие,
Всю ночку на лужочку провели,
А мне, молодой, спокою не дали…
Пела, и голос улетал за рощу, холмы, заставлял умолкать и слушать лесную живность, вроде промышляющего в чащобе филина…
Маленький концерт Дёжка завершала песней про спешащего на ярмарку ухаря-купца. В роще, без свидетелей, пелось легко, песни взмывали к небесам и отзывались эхом… Днем из-за нескончаемых работ по хозяйству для песен не находилось времени, как и для учебы, поэтому девушка проучилась в церковно-приходской школе лишь три года, всю жизнь писала с ошибками, не могла проверить приходящие из магазинов счета, правильность гонораров, начисление налогов — все это перепоручала другим, то ли мужу, то ли антрепренеру.
Как-то ранней весной, не дотянув до пятидесяти лет, в одночасье преставился отец Василий Абрамович. Прощаясь с усопшим, мать неутешно причитала:
— И на кого покинул нас, сирот? Как теперь прикажешь одной выводок дочерей поднимать, с хозяйством управляться? Неужто придется с сумой по миру пойти, подаяние просить?
Наплакавшись у гроба и свежей могилы, мать била у киота поклоны Николаю Угоднику, жаловалась на ожидаемую нищенскую полуголодную жизнь, просила совета, помощи и заступничества. И святой на старой, от времени потемневшей иконе внял мольбе — вскоре одна из дочерей вышла замуж и уехала в Киев, другую приняли на работу в красильную мастерскую, третья стала подпаском, за труды получала молоком, сметаной, маслом, четвертая оставалась при матери, а пятая, Дёжка-Надя, твердо решила идти в монастырь.
— Не плети чепуху! Выбрось блажь из дурной головы! Зачахнешь среди монашек иль со свету сживут. За монастырской стеной вовсе не рай, а почти каторга; изволь от зари до заката спину гнуть, как на барщине. Ко всему прочему будешь поститься, неделями, а то месяцами на одном хлебе да воде сидеть, ты же любишь вкусно поесть — от курятины за уши не оттащишь, — увещевала Акулина, но Дёжка стояла на своем.
— Не отговаривайте, маменька, же…