Утром четвертого сентября 1910 года жители селения Энмын, расположенного на берегу Ледовитого океана, услышали необычный грохот. Это не был треск раскалывающегося льда, грохот снежной лавины или камнепада со скалистого мыса Энмын.
В этот миг Токо стоял в чоттагине[1] и натягивал на себя белую камлейку.[2] Он осторожно просовывал руки в широкие рукава, касался материи лицом, вдыхал запах — резкий, чужой. И думал, что не придется в этой камлейке ходить на песцовую охоту, пока она не выветрится на студеном ветру. Иначе все, к чему он будет прикасаться: капканы, винчестер, лыжи-снегоступы, — все пропитается этим запахом.
Грохот ударил в уши. Токо быстро просунул в пройму голову и одним прыжком выскочил из чоттагина.
Там, где еще вчера стоял корабль белых, медленно расходилось облако, а под ногами у Токо хрустели осколки льда.
В грохоте был повинен корабль белых.
Из всех двенадцати яранг высыпали люди. Они стояли в молчании, обратив лица к кораблю и гадая о причине странного взрыва.
Подошел Армоль.
— Наверно, они пытались расколоть лед вокруг корабля.
— Я тоже так думаю, — согласился Токо, и оба охотника быстрыми шагами направились ко вмерзшему в лед кораблю.
Облако над кораблем развеялось, и в утреннем сумраке уже можно было различить яму во льду под бушпритом. Ноги все чаше натыкались на обломки льда, густо разбросанные вокруг корабля.
На палубе слышались возбужденные голоса, и в желтом свете иллюминаторов метались длинные быстрые тени.
Токо и Армоль замедлили шаг. К ним подошли остальные.
— Кровь! — воскликнул Токо, наклонившись к следам, ведущим от ледяной ямы к кораблю.
— Кровь! — повторили люди, глядя на пятна на льду и палубной надстройке.
Из деревянного промерзшего чрева корабля послышался долгий, протяжный стон, похожий на вой раненого волка.
— В корабле беда! — крикнул Токо и одним прыжком оказался на палубе.
Осторожно отворив дверь, он увидел белых моряков, столпившихся посреди каюты. Под низким потолком корабля плыл пар от дыхания. Жестяные коптилки, заправленные тюленьим жиром, едва горели.
Вместе с Токо в каюту ворвался морозный воздух, долговязый моряк с замотанной цветастым шарфом шеей крикнул что-то сердито и резко. Токо не знал языка белых людей, но понял, что его гонят отсюда. Он выскочил из каюты, чувствуя спиной занесенный над ним кулак.
Люди селения Энмын стояли у борта корабля. Они молча, взглядами, спросили Токо о случившемся, но он только покачал головой и присоединился к толпе.
Корабль пришел в Энмын дней десять назад. Должно быть, он забрался далеко на Север, за пролив между Невидимой землей[3] и берегом материка, и теперь торопливо удирал от надвигающихся ледяных полей, собравшихся занять свое место на всю долгую зиму. Но льды все же загнали корабль и прижали его к скалистому берегу Энмына.
Белые люди сошли на берег. На их лицах была печать уныния и усталости. Они ходили по ярангам и, в отличие от своих предшественников, спрашивали не меха, не китовый ус и моржовые бивни, а теплую одежду и оленье мясо. Оленьего мяса не было, и белые не побрезговали и моржовой печенкой.
За одежду они давали скудную цену, но все же товары были добротные и нужные — иглы, топоры, пилы, котлы.
Капитан с клочками волос на щеках и длинным жестким костлявым лицом, туго обтянутым сухой, шершавой кожей, разговаривал с Орво, который когда-то плавал на китобойной шхуне и даже жил в Америке, расспрашивая про дорогу в пролив Ирвытгыр и с тоской глядя на затянутый плотным льдом горизонт.
Орво было жаль его, и он пытался втолковать, что не раз уже бывало так: задует сильный южак и отгонит лед от берега. Такое случалось не только в начале зимы, но даже и в середине, в темные дни, когда солнце бродило за линией горизонта, не смея высунуть лицо на мороз.
Капитан молча сосал пустую трубку и тяжело вздыхал.
Два дня назад потянуло с юга. С вершин погнало снег на припай, и недалеко от судна белых пролегла широкая трещина, ведущая к большому разводью.
Моряки повеселели и не покидали корабль, надеясь не упустить благоприятный момент.
В такой ветер слегка разгоняло лед за мысом Энмын, и с припая можно было бить нерпу, пополняя летние припасы.
Охотники уходили на заре, чтобы захватить во льдах начало короткого дня, и возвращались, волоча тяжелую добычу. В чоттагинах пылали костры, сытые люди пели песни, и глухие удары яраров[4] доносились до вмерзшего в лед корабля.
Зима обещала быть спокойной: мясные ямы были заполнены доверху: вперемежку лежали моржовые кымгыты,[5] свернутые вместе с кожей, целые тюленьи тушки, с которых были сняты лишь шкуры и отрублены ласты. Хорошо поохотились жители Энмына в это лето, хорошо поторговали, и запасы табаку и чая были так велики, что даже Орво, знающий истинную цену изделиям белых людей, расщедривался иной раз и угощал щепоткой табаку нищего капитана с вмерзшего в лед корабля.
Орво подошел к Токо.
— Надо было им немного подождать, — сказал он глухо, кивая по направлению к кораблю. — Будет южный ветер.
— Стонет человек. Ходил я туда, да меня криком прогнали.
— Может быть, и не прогнали, — предположил Орво. — Белый человек иной раз самое ласковое слово так скажет, словно крепко обругается.
— Может, снова подняться? — спросил Токо.
— Погоди, — удержал его Орво. — Как понадобится наша помощь, так позовут. Самим соваться не стоит. У белых есть такой сход — суд. Я видел в Номе. Сидят люди, одетые в черное, целуют раскрытую книгу и решают: кого удушить веревкой, кого заточить в сумеречный дом.
— Такие у них наказания? — ужаснулся Армоль.
— Да ведь и вина велика бывает, — со вздохом проговорил Орво.
Громкий стон заставил вздрогнуть собравшихся. Высветился четырехугольник двери, и на палубе показался капитан. Всмотревшись в серевшую толпу, он выкрикнул:
— Орво!
— Йес! Итс ми! — с готовностью отозвался Орво и заковылял к широкой доске, заменявшей трап.
Войдя в кают-компанию и присмотревшись, он разглядел на низкой койке распростертого человека. Поверх окровавленного одеяла лежали руки, обвязанные белой материей. Это был молодой парень, которого все звали Джон, а жители Энмына по своему — Сон.
Джон лежал с закрытыми глазами и тихо стонал. Мокрые светлые волосы прилипли ко лбу, и тонкие ноздри трепетали, словно ловили возбуждающий запах. Под сомкнутыми ресницами лежала тень, как под снежным козырьком.
Капитан показал на раненого, на его руки.
— Джон паф!
Орво смотрел на лежащего и без объяснений капитана начинал догадываться о том, что случилось. Нетерпеливые моряки решили взорвать ледяную перемычку, отделявшую их корабль от разводья. В бытность моряком Орво видел и такое. Во льду бурили углубления, вставляли в них большие бумажные патроны, поджигали тонкую веревку, по которой быстро бежал огонь. Лед взрывался, и взметывались высоко в небо осколки. Иногда это помогало. Но сегодняшний грохот был попусту. Взрыв не родил ни одной трещины.
— Надо было подождать, — рассудил Орво. — Может, будет ветер и лед отгонит от берега.
Капитан закивал и сделал знак, чтобы столпившиеся около раненого расступились. Орво подошел ближе. Видать, парню попало в обе руки, точнее говоря, в кисти…
— Орво! — позвал капитан.
Старик оглянулся и увидел на столе небольшую металлическую флягу.
— Есть еще семьдесят долларов. Вот они, — капитан положил на стол смятую кучку бумажных денег, к которым Орво относился без особого доверия, хотя хорошо знал, что эти деньги берут не хуже металлических. — Надо отвезти Джона в больницу. Иначе он умрет.
Услышав эти слова, раненый громко застонал и поднял веки. Орво стоял близко и увидел потускневшие от боли голубые глаза.
— Далеко больница, — вздохнул Орво, — в Анадыре. Сон может не доехать.
— Другого выхода нет, — пожал плечами капитан. — Надо помочь парню.
— Помочь надо, — согласился Орво. — Буду говорить с товарищами.
Толпа у борта корабля не расходилась. На востоке за острыми вершинами дальних торосов разгоралась заря, но звездный свет не слабел и созвездия мерцали с той же яркостью, как и среди ночи.
Орво медленно спускался по обледенелой доске-трапу.
— Что случилось? — первым спросил Токо.
— Сону разбило руки, — сообщил Орво. — Худо ему. Надо в Анадырь везти.
— Куда? — переспросил Армоль.
— В Анадырь, — повторил Орво. — Там при уездном начальнике есть русский доктор.
— Кто же повезет его в такую даль? — усомнился Токо. — А вдруг по дороге помрет?
— Помереть он и здесь может, — заметил Орво и, помолчав, добавил: — Платить им нечем. Только и есть, что бутыль дурной веселящей воды да ворошок бумажных денег.
Мужчины опустили глаза и долго рассматривали носки своих торбасов. В наступившей тишине через тонкие деревянные стенки каюты доносились стоны раненого.
— Кто он нам? — нарушил молчание Армоль. — Чужой человек, белый. Пусть сами обходятся как знают. Не мы его ранили, не наша и забота.
— Армоль говорит верно, — подтвердил Токо. — А что они нам хорошего сделали? Табаку и того у них нет. Сгоняем собак до Анадыря и обратно — это же надо без малого всю луну мотаться! Сколько корму уйдет! Некогда будет на охоту ходить, кто тогда, будет кормить оставшихся в яранге?
— И ты, Токо, тоже прав, — согласился Орво.
Он стоял, широко расставив ноги, и напряженно думал. Люди верно говорят: с какой стати они будут помогать белому человеку, у которого и свои шаманы, и свои обычаи, и своя земля?
Когда он был на Аляске и кашель сгибал его пополам, кто помог ему? Кто помог ему, бродившему у мусорных ям и вступавшему в драку с собаками за объедки? Да и на корабле ему было не лучше. Никогда его не сажали вместе со всеми. После обеда кок выносил ему полное ведро, где всего было вперемешку — и кости, и мясо, и сладкое, и горькое, и соленое. Он ел, а белые смотрели и смеялись. Когда на плавающей льдине увидели белую медведицу и убили ее, а медвежонка взяли на борт, матросы корабля к зверю относились с большей заботой, чем к человеку, к Орво, который бил и моржей, и китов, и этих же белых медведей…
Стоны становились громче. Кругом понемногу светлело, и из тьмы проступал засевший во льдах корабль с заснеженной палубой, с ледяными сосульками на снастях и с желтыми пятнышками света в затянутых толстым льдом иллюминаторах.
— Ступайте все в Энмын, — сказал Орво и первый зашагал к ярангам, повернувшись спиной к кораблю.
За ним потянулись остальные. Скрип снега под множеством подошв из лахтачьей кожи заглушили стоны раненого.
Но не успели люди достичь берега, как до них донеслись крики капитана.
— Орво! Орво! — кричал капитан, появляясь из морозной мглы, — Подождите! У меня есть к вам дело.
Он схватил старика за рукав и потянул за собой.
Орво стряхнул руку капитана и с достоинством произнес:
— Мы пойдем втроем: Токо, Армоль и я.
— Хорошо, хорошо, — закивал капитан и потрусил обратно к кораблю.
Раненого, видимо, перенесли в другое место. В кают-компании его не было. На том месте, где он лежал, Орво увидел три винчестера, цинковый ящик с патронами и большую стальную двуручную пилу.
— Если вы отвезете его в Анадырь и привезете оттуда бумажку, что доставили его туда в целости и сохранности, эти винчестеры будут ваши, — заявил капитан.
Токо, у которого в жизни никогда не было хорошего оружия, лишь плохонькое ружье, тут же кинулся к винчестерам. Это была неслыханно щедрая цена! Три винчестера с патронами за месячную поездку!
— И он отдаст эти ружья сразу же? — спросил Токо у Орво.
— Сейчас узнаю, — Орво заговорил с капитаном по-английски.
Спорили и разговаривали они долго. Потом капитан схватил винчестер и протянул его Орво.
— Он говорит, что готов нам отдать только один винчестер, а остальные — когда вернемся.
— А не обманет? — засомневался Токо.
— Так мы и поверили ему, — Армоль сплюнул в сторону. Капитан недовольно посмотрел на него, потом перевел взгляд на пол, куда упал желтый комочек слюны.
Токо толкнул товарища в бок и шепнул:
— Нехорошо плеваться в деревянной яранге.
Капитан подошел к винчестерам, взял один из них и почти насильно втиснул в руки Орво. Из двух других винчестеров он вынул магазины и передал их Армолю и Токо. Потом он сказал что-то с важным видом, и Орво тут же перевел:
— Капитан клянется головой, что эти винчестеры будут нас ждать на судне, покуда мы не вернемся. А в залог он отдает нам гнезда для патронов.
Армоль и Токо переглянулись, и Токо сказал:
— Мы согласны.
Все трое вышли из каюты и спустились по трапу на лед. Толпа снова вернулась к борту и в ожидании вестей молча стояла на морозе.
Орво, Армоль и Токо шли рядом, направляясь к ярангам. Позади них следовала молчаливая толпа, отдаляясь от обледенелого корабля.
— Надо было попросить у них еще маленькую деревянную лодку, — с сожалением проговорил Армоль.
— Они дали хорошую цену. Обижаться нечего, — рассудительно заметил Орво. — Вот взять у них маленькую матерчатую ярангу — другое дело. Раненый не привычен ночевать в тундре, да и матерчатая палатка — хорошая вещь. Глядишь, нам она потом и достанется. На камлейки можно будет разрезать.
Токо вошел в свой чоттагин. Жена уже все знала. Она достала из кожаного мешка одежду для дальней дороги — широкую кухлянку мехом наружу, пыжиковую нижнюю кухлянку, двойные штаны, три пары торбасов, рукавицы, камлейку из оленьей замши, окрашенную охрой, малахай с густой опушкой из неиндевеющего росомашьего меха и кусок медвежьей шкуры — подстилать под себя.
Токо снял с крыши зимнюю нарту с березовыми полозьями, разыскал длинный лахтачий потяг и ушел ловить ездовых собак, вольно гуляющих по селению.
Джон ни на минуту не терял сознания, но боль в кистях была так сильна, что, кроме нее, он ничего не чувствовал, и ему казалось, что между ним и остальным миром зыблется сплошная завеса страдания.
Каждое резкое движение вызывало в памяти ослепительный фейерверк, вспыхнувший перед его глазами несколько часов назад…
Проглотив большую кружку кофе со сгущенным молоком, Джон почувствовал необыкновенный прилив сил и даже с некоторым удивлением обнаружил, что никогда за последние дни он не был так уверен в благоприятном исходе своего первого арктического путешествия.
Выйдя из тесной, прокуренной кают-компании, Джон всей грудью вдохнул морозный воздух и даже ласково взглянул на пустынный скалистый берег, где темными пятнами выделялись на снегу хижины местных жителей, называемых чукчами. Острая радость пронзила его при мысли о том, что он, Джон Макленнан, рожден вдали от этих ужасных мест. Чувство, похожее на сочувствие к обездоленным, шевельнулось у него в груди, когда он кинул мгновенный взгляд на сгрудившиеся жилища и на столбики дыма, еле видимые в сумраке.
Джон Макленнан родился в Порт-Хоупе в семье библиотекаря на берегу великого американского озера Онтарио. Улица, на которой стоял их дом, спускалась к берегу, а вдали покачивалась небольшая яхта «Счастливого пути». Но не яхта, а книги позвали младшего Макленнана в далекие моря. Стихи Киплинга, туманные намеки бывалых мореплавателей о далеких землях, о ночных бурях, об утренних берегах, на которые не ступала нога цивилизованного человека.
Проучившись два года в Торонтском университете, Джон, несмотря на увещевания отца и матери и на полные мольбы глаза своей невесты Джинни, милой Джинни, маленькой учительницы, пустился в дальний путь. Он пересек материк по железной дороге. Из Ванкувера он перебрался в Ном, а там… Там-то уж судов хватало.
Китобойцы, торговые корабли «Гудзон бен Компани», какие-то немыслимые посудины, кое-как приспособленные для плавания в арктических морях, белоснежные яхты из Соединенных Штатов заполняли обширную гавань.
В портовом кабачке Джон Макленнан быстро нашел своего будущего хозяина Хью Гровера, почти земляка, владельца торговой шхуны. Капитан, он же и судовладелец, был родом из Виннипега и, подобно Джону, заразился морем еще в юношестве, наслушавшись рассказов своего дяди, который когда-то плавал по Гудзонову заливу. Хью Гровер оказался единственным наследником дяди, когда тот умер, упав возле своего дома прямо на зеленеющий газон, подстриженный собственноручно всего лишь несколько минут назад.
На корабле, заполненном разношерстной командой, большинство из которой даже не могли припомнить, где их родина, Джон сразу же занял привилегированное положение, и, хотя по штату капитану помощника не полагалось, Джон стал им, а кроме того, и ближайшим другом Хью Гровера.
Все шло прекрасно. Пробираясь на север, вдоль побережья Ледовитого океана, делая короткие остановки для торговли с аборигенами, Хью и Джон мечтали поставить рекорд и достичь устья далекой сибирской реки Колымы. Это было бы событием в истории мореплавания по русской Арктике, и имена Джона Макленнана и Хью Гровера могли быть увековечены на карте, подобно именам Франклина, Фробишера, Гудзона и других великих белых, покорявших снежную тишину.
Увлекшись славой первооткрывателей, Хью и Джон не слышали ропота команды и позабыли про календарь, который неумолимо отсчитывал дни короткого северного лета.
За проливом Лонга, когда устье великой сибирской реки уже было совсем рядом и на воде то и дело попадались принесенные ее течением стволы таежных деревьев, искалеченные волнами, на горизонте появилась внешне безобидная, однако самая страшная, какая только может быть в Ледовитом океане, белая полоска.
Только тогда пришел в себя капитан Гровер и круто положил штурвал, повернув назад «Белинду».
К вечеру белая полоска превратилась в ясно видимое ледяное поле. Капитан приказал поднять паруса и крикнул в машинное отделение, где стоял Джон, чтобы выжали всю мощность, какая только могла быть в стареньком моторе.
Трое суток шли безостановочно, удирая от неумолимо надвигающегося ледяного поля. По вечерам, когда тьма опускалась над морем и льда не было видно, сердца моряков наполнялись надеждой, что удалось уйти от гнавшейся за ними белой смерти.
Но утром, едва занимался бледный рассвет, начинал светиться светлее утреннего неба лед и стоявшие в удрученном молчании моряки слышали далекий треск и шорох льдин.
Вскоре лед догнал «Белинду» и заключил в свои объятия. Теперь корабль двигался вместе с ледяным полем, не имея ни возможности пристать к берегу, ни изменить курс.
Ни машина, ни парус теперь не были нужны. Скорость «Белинды» зависела от скорости северо-восточного ветра, который гнал ледяное крошево к Берингову проливу. Корпус судна трещал, но еще держался.
Оставалась единственная надежда, что лед вынесет судно на чистую воду Берингова моря через пролив. Эта надежда крепла с каждым днем, но когда до желанной цели осталось совсем немного, всего лишь сутки хорошего хода, лед стал на виду у мыса Энмын, и корабль прижало к припаю.
— Будем зимовать, — мрачно сказал капитан Гровер. — Не мы первые, не мы последние. Хорошо, хоть туземцы на берегу есть.
Однако отношения с туземцами завязывались туго. Дикари никак не могли поверить, что на корабле нет вещей для обмена, что все давно выменяно, что трюмы заполнены тюками с песцовыми шкурками и моржовыми бивнями.
Среди туземцев был человек, который немного говорил по-английски. Он был чем-то вроде старшины или вождя, но почему-то обитатели хижин не оказывали ему никаких видимых почестей: казалось, что уважение к этому человеку было основано на чем-то ином. Звали его Орво. В отличие от других труднопроизносимых имен местных жителей, имя Орво звучало вполне сносно, и не надо было ломать язык, как, скажем, когда Джон пытался произнести имя его дочери — Тынарахтына.
Орво посеял надежду среди мореплавателей, высказав предположение, что может еще подуть южный ветер и отжать лед от берега, открыв путь к Берингову проливу.
Намеки на перемену погоды появились позавчера. Началась легкая подвижка льда, и прямо по курсу судна появилось длинное широкое разводье, трещина от которого почти вплотную подходила к «Белинде».
После короткого совещания решено было попробовать расширить перемычку взрывчаткой.
Матросы пробили во льду шурфы.
Ранним утром, после завтрака, Джон Макленнан спустился на лед. Постояв недолго возле борта и полюбовавшись разгорающейся зарей, он медленно двинулся к ледяным шурфам, неся в руках взрывчатку со шнуром. Он вложил в шурфы большие бумажные патроны, закопал их и для верности крепко притоптал. Отвел в сторону шнуры и поджег главный. Голубой огонек, шипя, побежал к заряду.
Джон отошел к судну и уселся на ропак. Он мысленно отсчитывал секунды. Раздался один взрыв. Против ожидания он был какой-то глухой и слабый. Но лед дрогнул. Джон почувствовал ногами, как едва заметно заколебалось, казалось бы, навечно припаянное к скалистому берегу ледяное поле. Три других взрыва были погромче. После каждого грохота на Джона сыпались ледяная пудра и мелкие осколки.
Джон ждал пятого взрыва. Интересно, что сделала взрывчатка с трещиной? Стала ли трещина шире, как предполагали они с капитаном Гровером? Однако незачем было смотреть, пока не прогремит пятый взрыв.
Прошли положенные секунды, еще столько и еще раз столько.
Джон выглянул из-за своего укрытия. Ни дымка, ни огонька. Выждав еще немного и решив, что предыдущими взрывами завалило и погасило шнур, Джон медленно двинулся к трещине. Она не стала шире, и, по-видимому, взрывчатка оказалась бесполезной. Четыре заряда проделали лишь небольшую ямку во льду и даже не пробили его до воды. А трещина показалась Джону прежнею.
Пятый патрон был завален битым льдом и снегом. Снаружи торчал хвостик обгорелого шнура и слегка дымился. Не думая о том, что делает, Джон опустился на колени и принялся отгребать в сторону снег, пытаясь добраться до патрона.
И в это мгновение раздался взрыв. В первую секунду Джон увидел перед собой ослепительный свет, словно перед ним родилось полярное сияние. Потом в уши ударила воздушная волна, вдавив внутрь барабанные перепонки. Джон упал и лежал до тех пор, пока не ощутил в руках и на лице резкую боль, пронизывающую до костей. И тогда он закричал. Он кричал, не слыша самого себя, и держал перед собой окровавленные клочки меховых рукавиц, обрывки собственных пальцев и какие-то синевато-красные нитки, с которых большими каплями стекала на снег горячая яркая кровь.
На лед сбежались наблюдавшие с палубы матросы. Длинными прыжками их опередил капитан Гровер.
— Что ты наделал, мальчик! — кричал он, осторожно приподнимая Джона. — Помогите мне! Поддержите его!
Матросы нерешительно подошли к Джону, опасливо косясь на остатки шнура и клочки картонного патрона от взрывчатки.
— Не бойтесь, — прохрипел Джон, — все заряды взорвались.
Пока его несли на корабль, он отчетливо чувствовал, как вместе с потоком крови из него истекала жизнь. Это было удивительное ощущение, переходящее в ужас. И когда его клали на диван в крошечной кают-компании, он застонал и попросил:
— Остановите же кровь!
Кто-то из матросов оказался догадливым и перетянул ему руки жгутом. Кровь перестала хлестать, и Джон теперь чувствовал, как все его тело наливается огнем, и горячий поток пульсирует в запястьях, в кончиках пальцев ног, и рот наполняется слюной с противным железным привкусом.
— Я умру? — спросил он Хью, который стоял в изголовье и нервно теребил бакенбарду.
— Не умрешь, Джон, — ответил Хью, — я все сделаю, чтобы тебя спасти. Тебя отвезут в больницу. В Анадырь. Там есть доктор.
— Вы меня подождете здесь? — умоляюще спросил Джон.
— Как ты можешь задавать такой вопрос другу? — возмутился Хью. — Мы так крепко приросли к этому берегу, что, если бы даже захотели, не смогли бы двинуться отсюда ни на дюйм.
— Спасибо, Хью, — вздохнул Джон. — Я всегда считал тебя настоящим другом.
— Эх, была бы чистая вода до Номы, через три дня ты бы уже лежал в госпитале! — сокрушенно заметил Хью. — Даю тебе слово честного человека — мы тебя подождем.
Джон смотрел на мужественное лицо капитана, и от его дружеского участия, от внимательного, заботливого взгляда уменьшались боль и жар, пылающий во всем теле.
— Поедешь на собаках до Анадыря. Я устрою так, что чукчи будут относиться к тебе хорошо, — пообещал Хью.
— А они ничего не сделают со мной? — спросил Джон.
— Кто? — не понял Хью.
— Да дикари эти, чукчи, — ответил Джон. — Их лица не внушают мне доверия. Очень уж несимпатичный народец. Грязный и невежественный.
— Они люди верные, — успокоил друга Хью, — особенно если им хорошо заплатить.
— Ты уж ничего не пожалей для них, Хью, — с мольбой в голосе сказал Джон. — Отдай все, что ни попросят… Сочтемся потом, в Порт-Хоупе.
— Какой может быть разговор! — возмутился Хью. — Что за счеты между друзьями?
Когда на пороге каюты появился Токо и капитан грубым окриком выставил его на палубу, Джон заметил:
— Не надо так с ними, Хью. Будь поласковей.
— Извини, Джон. Ты, пожалуй, прав, — смущенно пробормотал Хью и велел позвать Орво.
Джон почти не слушал, о чем говорили капитан и Орво. Чукча изъяснялся на таком чудовищном английском, что без напряжения его невозможно было понять.
Джон закрыл глаза и с отвращением почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Он едва дождался, пока Орво ушел, стесняясь почему-то при нем показать свою слабость.
Капитан приказал перенести Джона в другую каюту и прибрать в кают-компании.
Матросы перенесли раненого и притащили теплую одежду для дальней дороги. Осторожно сняли с Джона старую и стали облачать раненого в чистое белье. Поверх надели шерстяную рубашку, толстые суконные брюки и двойные вязаные носки, а потом облачили его в недавно купленную у чукчей зимнюю меховую одежду. Хью притащил сундучок Джона и огромный мешок со съестным.
— Тут кофе, галеты, сахар, консервы, сгущенное молоко и фляга с водкой, — деловито перечислил Хью. — А в сундучок я положил еще пару белья, твои документы, письма и фотографии родных.
— Спасибо, Хью, — через силу улыбнувшись, поблагодарил Джон. — Только напрасно ты принес сундучок. Надо думать, я пробуду в Анадыре недолго.
— Бумаги и деньги тебе понадобятся, — решительно заявил Хью. — Тебе же надо будет заплатить за лечение.
— Ты прав, Хью, — ответил Джон. — Как хорошо, что ты оказался рядом со мной в такую трудную минуту. Я никогда не забуду твоей доброты. Ты мне стал в это утро роднее брата, роднее отца с матерью. Спасибо тебе, Хью…
Капитан Гровер, человек далеко не чувствительный, вынул из кармана платок и вытер уголки глаз: он был искренне растроган. Этот мальчик определенно ему нравился. Он обратил на него внимание еще там, в Номе, в портовом баре, и подумал, что Джон будет ему хорошим компаньоном в далеком плавании по арктическим морям и скрасит ему одиночество среди этих грубиянов и отъявленных разбойников, из которых состояла его команда.
Гроверу пришлось потратить много слов, чтобы доказать Джону, как наивны его взгляды на этот жестокий мир, где каждый ищет себе теплое местечко да кусок пожирнее и побольше. Он вел долгие душеспасительные беседы в часы, когда команда хитростью заманивала несколько женщин на борт. Он ласково гладил по плечу дрожавшего от негодования Джона и говорил, и говорил, вызывая сострадание к этим обездоленным, у которых одна радость на земле — напиться, когда закончится рейс и добыча будет поделена, или урвать себе в этом долгом и изнурительном плавании хотя бы любовную утеху.
Джон, приготовленный в дорогу, лежал на спине и думал о том, сколько доброты и искреннего участия у человека, который казался ему поначалу сущим циником и дельцом… В чем-то Хью, безусловно, прав. И даже во многом. Но уж очень он циничен и прямолинеен. С какой презрительностью он отзывался о чукчах, а тут вынужден обратиться к ним за помощью. Конечно, заплатит им хорошо, но если бы между этими дикарями и людьми с «Белинды» была крупица доверия, куда легче и спокойнее было бы Джону отправляться в далекий неизведанный путь, в незнакомый русский город Анадырь.
Три упряжки подъехали к борту «Белинды», и каюры, вбив в лед остолы,[6] поднялись на палубу, приглашенные капитаном Хью Гровером.
Трое чукчей вошли в прибранную кают-компанию, и капитан вежливо и дружелюбно подвел их к столу, на котором стояли три внушительные серебряные чарки с ромом.
Джон полулежал на диване. Одетый в меховую кухлянку, меховые штаны и торбаса из оленьих камусов,[7] в опушенном росомашьим мехом малахае, он почти не отличался от каюров.
Гровер подал каждому каюру чарку и, сделав знак, чтобы они не сразу пили, произнес маленькую речь:
— Вам вверяется жизнь белого человека. Вы должны доставить Джона Макленнана в целости и сохранности в русский город Анадырь, дождаться там его выздоровления, а затем вернуться сюда вместе с ним. Вы знаете, как дорога нам жизнь нашего друга, — он кивнул в сторону Джона, — и вы будете головой отвечать за него, если что с ним случится. — Сделав паузу, капитан продолжал совсем другим голосом: — А если все будет в порядке, то вас ждет щедрая награда. Орво, вы знаете, о чем я говорю, и можете перевести мою речь своим товарищам.
Пока Орво переводил, Токо разглядывал раненого. Ему не понравились его льдистые, холодные глаза. Они имели странную способность смотреть как бы сквозь человека, словно он пустое место.
Токо физически ощущал, как Джон пронзает его своим взглядом, от этого возникала в желудке странная прохлада, которую не смогла разогнать даже чарка огненного рома.
Орво перевел речь капитана Гровера всего лишь несколькими словами:
— Будь проклят тот час, когда я согласился! Опутал меня, хитрец! Польстился я на винчестеры. А что теперь делать? Придется везти его. А он — как голодная вошь. Случись с ним что, так и нам всем не поздоровится… Как вы думаете? Поедем, а?
Орво обратился к Армолю, но тот, слушавший вполуха перевод речи капитана, ничего не понял, кроме последнего слова, и молча кивнул:
А Токо, поколебавшись, сказал тихо:
— У меня сроду не было настоящего хорошего винчестера.
Раненого осторожно вынесли из каюты и опустили на нарту Орво, где был приготовлен шалашик из оленьих шкур. На две другие нарты были погружены провизия, корм для собак, сундучок Джона и запасная одежда. Кроме того, к нарте Токо увязали маленькую матерчатую ярангу на случай ночевок в тундре.
Можно уже было давно трогаться, но каждый матрос считал своей обязанностью прислониться своим лицом к лицу Джона и сказать ему несколько слов. Дольше всех это делал капитан Гровер, до тех пор, пока по щекам Джона не побежали слезы. Странно было видеть, как плачет взрослый мужчина.
Токо уставился на глаза-льдины, которые таяли большими мутными слезами, и чувство, похожее на жалость, смешанное с торжеством, шевельнулось у него в душе. Джон поймал его взгляд, отвел глаза и сердито смахнул нависшие на ресницы слезы огромными оленьими рукавицами, в которые были всунуты искалеченные руки. При этом лицо его напряглось от боли.
Орво прикрикнул на собак, и нарта медленно тронулась вперед. Белые побежали за нартой, выкрикивая во всю глотку прощальные слова и еще больше растравляя Джона, который все ниже опускал голову, пока не скрыл полностью лицо за пушистой оторочкой теплого пыжикового малахая.
Нарты поднялись на берег, оставив позади корабль и лед. Когда проезжали мимо яранг, Токо слегка притормозил свою упряжку и поглядел на жену, которая стояла снаружи и смотрела на проезжающие нарты. Глаза их встретились, и на этом прощание было окончено. Токо вспомнил, как прощались белые моряки, и с грустью подумал, что все-таки было бы не так уж плохо прижаться лицом к женину лицу, вдохнуть родной запах и держать его в памяти на все время долгой поездки в далекий Анадырь, где он никогда не был.
Собаки бежали по льду лагуны. Снегу еще было немного, и большие пространства чистой ледяной поверхности тянулись от одного берега до другого. Собаки норовили бежать по снежным полосам, наметанным пургой, чтобы не скользить лапами, а каюры поворачивали их на лед, где полозья сами катились, настигая коренных собак.
Токо смотрел назад, на яранги, которые понемногу исчезали в снежной дали, растворяясь в ранней наступающей мгле, на знакомые скалы, очерчивающие горизонт. Он цепко держал глазами свою ярангу, которую он строил собственными руками, собирая под скалами плавник и дожидаясь своей очереди, когда при дележе добычи ему достанется моржовая кожа на крышу. Он копил нерпичий жир, сливая его в кожаные тюленьи мешки, резал лахтачьи ремни, чтобы отдарить своих друзей-оленеводов и получить с них шкуры на полог…[8] Яранга получилась ничуть не хуже, чем у других, а Токо и Пыльмау она казалась еще лучше и уютней, потому что была их собственным жилищем. Женаты они всего три года, а словно прожили долгую жизнь, и желания одного стали угадываться другим без слов и долгих объяснений.
Исчезло из поля зрения очертание родной яранги. Горизонт стал ровен и пустынен, без признаков жилья и живого. Теперь все равно — что смотреть назад, что вперед, что по сторонам: везде одно и то же.
Нарта Токо шла последней. Впереди прокладывал дорогу Армоль. А посредине ехал Орво, везший больного.
Шалашик был устроен так, что Джон смотрел не на дорогу, а назад. Это было сделано, чтобы вылетающий из-под собачьих лап снег не попадал в лицо раненому и ветер не забирался под опушку малахая.
Белый сидел с открытыми глазами и смотрел на бегущих собак. Его голубые глаза потемнели то ли от боли, то ли от усталости. А может быть, ему было и впрямь грустно расставаться со своими товарищами и пускаться в этакую дальнюю дорогу? Кто знает, какие мысли рождаются в голове, покрытой такими светлыми волосами, что с непривычки они кажутся ранней сединой. Надо же родиться с такими холодными глазами!
Джон почувствовал на себе пристальный взгляд туземца, который ехал за ними. Какие у него странные и узкие глаза! Что можно разглядеть за этими щелочками, похожими на прорези в бабушкиной копилке? Но если пристально приглядишься, так словно в бездонную пропасть падаешь. Там полнейшая неизвестность, которую никому не дано разгадать. Интересно, о чем думает этот молодой чукча?
На спокойной глади лагуны нарта перестала подпрыгивать, и боль в руках унялась. Джон долго держал в поле зрения мачты «Белинды», эти две черные черточки на фоне потухающего неба, связывавшие с привычным миром. А там, куда бежали собачьи упряжки, его ждала неизвестность и надежда на жизнь…
Но вот исчезли мачты. В голове пустота, словно все мозги растряслись, пока нарты переваливались через ледяные торосы от корабля к берегу. Только где-то в глубине сознания таился страх, страх перед этим чудовищным простором без конца и края, перед холодом, который уже начал забираться под кухлянку, страх перед людьми, которые его везли, перед этими бездонными черными глазами, которые так и следят за ним — словно идешь по замкнутому кругу и каждый раз, подходя к краю, видишь пропасть.
А что осталось от кистей и пальцев? Иногда Джон пытался пошевелить ими, и ему казалось, что они целы и только боль почему-то отдает в локоть и в предплечье, хоть там не только не было никаких ран, но даже царапин. Страшась боли, Джон старался думать. Думать о чем угодно, лишь бы не было этого ощущения утраты самого себя. Неужели так действует на человека пространство, что как бы вбирает его в себя и растворяет, не оставляя от него ни плоти, ни капли крови, ни мыслей…
Убедившись, что лучше всего сидеть с закрытыми глазами — по крайней мере не видишь этого бесконечного белого пространства, — Джон прислонился спиной к сложенным позади него оленьим шкурам и попытался заснуть, уйти от этого удручающего вида местности, от мрачных мыслей и ноющей боли в кистях обеих рук.
Едущий впереди Армоль притормозил нарту и остановился. Это означало, что Токо теперь должен ехать впереди и прокладывать дорогу.
Токо прикрикнул на собак и обогнал обе нарты. Снег был мягкий, не такой, как в середине зимы, когда он плотно прибит ураганными ветрами и разглажен шершавой ладонью ледяной пурги. По такому снегу легко полозьям, да тяжело собакам. Иногда они проваливались по брюхо в мягкий сугроб, снег налипал на шкуру и на лапы.
На подъемах и в глубоких сугробах Токо спрыгивал с нарты и бежал рядом, придерживаясь одной рукой за баран.[9] Было тепло, и Токо ударом скидывал назад малахай вместе с капюшоном и бежал с непокрытой головой, пока волосы не покрывались инеем.
Потом он с размаху плюхался на нарты, так что стонали лахтачьи ремни, которыми были стянуты деревянные части, и вожак упряжки с укором оглядывался на каюра.
Орво был погружен в собственные мысли и в собственную одежду так глубоко, что со стороны невозможно было не только догадаться, о чем он думает, но даже как следует разглядеть его лицо. Орво еще раз мысленно прослеживал свои поступки за последние несколько часов и убеждался, что поступил неверно, поддавшись наихудшему чувству — жадности. Да, слов нет, хороши винчестеры, которые обещает дать капитан Гровер. Но ведь жили и без них, как жили предки Орво без табаку, чаю, дурной веселящей воды, тканей, металлических иголок и обходились на охоте луками да стрелами. Эти новые вещи, принесенные белым человеком на берега, населенные чукчами, только усложнили жизнь. В сладком сахаре оказалась и горечь. И что тут делать — ума не приложишь. Пожил Орво в огромных селениях белых людей, но что он может сказать, если видел только грязные портовые кабаки да помойки?
Тот мир был ему не по душе, но кто поручится за то, что белым людям нравится, как живут чукчи? Всяк живет по-своему, и нечего другого человека перекраивать на свой лад, переделывать его обычаи и привычки. Если не совать носа в чужую жизнь, а только дела делать к обоюдной выгоде, тогда и неладов не станет. Беда, когда белый человек входит в жизнь жителей ледового побережья… Мысли так и лезли в голову, не давая покоя. И зачем только он согласился везти этого калеку? И взгляд у него недобрый, и лицо словно у человека, лишившегося последних капель крови…
Просветлел горизонт на востоке, и на небе остались только самые яркие звезды. Дальний хребет, за которым шла долина Большой реки, ведущей в Анадырь, проступал на фоне голубизны зазубренными вершинами, лишенными снега и зловеще поблескивающими от лучей невидимого, крадущегося за горизонтом солнца.
Орво выглянул из своего малахая и крикнул Токо:
— Остановимся, повойдаем полозья!
Не успел Токо притормозить нарту, как передовой вожак остановился, а за ним стали и остальные собаки.
Услышав Орво, Джон открыл глаза. Прекратилось мерное покачивание нарты на ровной снежной дороге.
Он снова встретился глазами с чукчей, который ехал следом, и подивился тому, как тот резко переменился и даже покрой одежды у него стал другим. И глаза не те, и смотрит иначе… Что это такое? И только когда подошел Токо, Джон догадался, что каюры поменялись местами. Он подумал о том, как мало они различаются по внешности и ему будет нужно учиться отличать их друг от друга.
Токо подошел ближе, обменялся несколькими словами со спутниками и необычно посмотрел на Джона. Тот различил нечто вроде улыбки на смуглом, как обивка старинного кожаного кресла, лице. Он улыбнулся в ответ, с трудом растянув застывшие на морозе губы.
— Глядите, смеется, — с удивлением заметил Токо, бесцеремонно показывая на Джона пальцем.
— Что же ему не улыбаться? — заметил Орво. — Тоже ведь человек. А что улыбается, так, стало быть, не так уж ему плохо. Может, еще довезем его живьем до Анадыря и обратно и получим за него винчестеры…
— Да, беречь его надо, — сказал практичный Армоль. — Может, пора покормить? Спроси-ка его, Орво.
Орво показал на свой рот, потом на рот Джона и пожевал губами.
Джон не чувствовал голода, но было время ленча, и поэтому он в знак согласия кивнул головой. Орво пошел к нарте, где лежали личные припасы Джона, а другие каюры тем временем опрокинули нарты вверх полозьями и принялись наводить на них лед, водя по ним мокрыми шкурами. Воду они выпускали изо рта, предварительно забрав ее из плоских бутылочек из-под шотландского виски, которые они держали на голом животе под меховой одеждой. Израсходовав воду, каюры набили снегом бутылки и опустили их в широкий ворот.
Представив, как ледяное стекло касается голого тела, Джон вздрогнул и зябко передернул плечами.
Тем временем Орво принес заботливо упакованный капитаном Гровером мешок с припасами, раскрыл его и знаками стал спрашивать Джона, чего тот хочет. Джон выбрал бутерброд с солониной и кусок сахару.
Армоль и Токо, закончив свое дело, подошли ближе и с интересом принялись наблюдать за кормлением белого человека.
— Зубы-то у него какие! — восхищенно произнес Армоль. — Белые, острые, как у горностая.
— Да, — отозвался Токо. — Такой вцепится, не оторвешься.
— Железо разгрызет, не то что кость, — добавил Армоль.
Джон перестал жевать. От бессилия, унижения и обиды у него пропал аппетит.
Орво почувствовал его состояние и тихо сказал товарищам:
— Отошли бы в сторону. Не видели, что ли, как ест человек? Он нас стесняется!
— И то! — сказал Токо и позвал товарища: — Пошли, пусть белый ест.
Джон одарил Орво благодарным взглядом и, проглотив последний кусок, хрипло произнес:
— Сэнк ю!
— Йес! Йес! — закивал Орво и продолжал на чукотском языке: — Теперь можно и дальше ехать. К ночи надо добраться до хребта. Там у Ильмоча и переночуем в теплом пологе, и оленьего мяса наедимся.
Джон вдруг почувствовал, как ему нестерпимо хочется пить. Сухая, холодная еда не оставила ни капли слюны, и во рту было шершаво от иссохшего языка.
— Пить, — попросил Джон у Орво и показал движениями рта, словно он глотает некую жидкость, запрокинув голову.
Орво сразу же догадался и полез за пазуху. Он извлек оттуда в точности такую же бутылочку, что и у его товарищей, выдернул собственными зубами грязную тряпицу, заменяющую пробку, и с готовностью протянул Джону.
Джон не смог сдержать гримасы отвращения, и ему пришлось крепко зажмуриться, прежде чем прикоснуться губами к горлышку бутылки. Он пил теплую воду жадными глотками, торопясь, задыхаясь, невероятным усилием воли отгоняя мысль о том, что эта теплота от тела старого каюра. Когда он отнял от губ горлышко, то увидел перед собой улыбающееся плоское лицо Орво, удивительно похожее на стилизованное изображение эскимоса в Национальном университетском музее в Торонто.
Джон улыбнулся. Он хотел сделать это в знак благодарности, но что-то иное родилось в глубине души, и улыбка вышла искренняя, а не вымученная.
Каюры заняли свои места, и собаки потянули упряжки навстречу горному хребту, который неумолимо надвигался на путников, занимая все большую и большую часть горизонта и изламывая линию соприкосновения неба и земли.
Воздух все больше голубел, словно, кто-то невидимый и огромный сгущал синеву. Синели снега, протянувшиеся вдаль, и бугры, пригорки, сугробы, синело небо, высвечивая яркие звезды, синева наливалась в следы от полозьев нарт, синели собаки, и ременной потяг, и лицо Токо, обрамленное мехом из росомахи.
Ночная пора спускалась на тундру.
Сгущающийся мрак приглушил звуки и скрип полозьев по снегу, убаюкивал. Под мерное покачивание нарты и уютное поскрипывание ременных креплений Джон подремывал, вспоминал последнюю осень на родине, огненные костры облетающих кленов. Забытые мелочи обретали значение символов, и воскрешение их в памяти было сладостным и неожиданно приятным.
Тропинка, почти незаметная в траве, вела в тенистый уголок, гордо именуемый городским парком. В нем можно было по пальцам пересчитать все деревья. На зеленой лужайке стояли ярко раскрашенные качели, и Джон с Джинни любили забираться на них и раскачивать друг друга под неодобрительные замечания гуляющих в парке мамаш. А когда качели все же приходилось уступать детям, часами лежали на траве и наблюдали, как резвятся на ветках белки.
Трубный звук возвращал их к действительности: это отец дул в морскую раковину, созывая домочадцев к позднему обеду…
Дорога заметно пошла в гору. Собакам было тяжело, и каюры, щадя их силы, сошли с нарт. Теперь был черед Токо замыкать караван. Он шагал рядом с нартой, держась за баран. На склоне лежал глубокий снег, ноги проваливались, и все время хотелось присесть на нарту или хотя бы встать ногой на полоз и немного проехать, остужая глубоким дыханием разгоряченное сердце.
Токо смотрел на дремлющего белого человека, уютно пристроившегося на нарте, и чувствовал у себя в душе глухое раздражение. Теперь он не боролся против этого чувства, не уговаривал себя, что на нарте сидит несчастный и больной человек, жизнь которого находится в их руках. Усталью, голодный и раздраженный ум видел в этом белом человеке лишь причину всех невзгод. Токо вспоминал крепкие белые зубы, с хрустом разгрызающие твердые галеты, белое горло, по которому перекатывалась жадно глотаемая вода, льдистые голубые глаза и подобие улыбки… Но за всем этим маячил новый винчестер, оружие, которое сделает его жизнь достойной настоящего мужчины. Тогда ни один зверь не уйдет от него, и он больше не будет чувствовать себя униженным перед самим собой, когда добыча ускользает из-под самого носа. Хорошим винчестером можно бить песца в тундре. Вот в такой белизне снега острый взгляд поймает иной оттенок — значит, песец крадется, ищет мышиный след в снегу. К весне винчестером десятка три песцов можно добыть. Хорошенько выделать и вывесить на сухой студеный ветер, который еще больше отбелит и распушит нежный мех.
А когда лед разойдется и вдали покажется парус корабля белых, можно не торопясь спускаться к берегу, чувствуя у себя за спиной развевающиеся белые хаосты. И вспыхнет алчный блеск в глазах у торговца, и вцепится он в песцовые шкурки. Тогда можно будет попросить вдоволь табаку, хорошую трубку, купить нож и большие стеклянные бусы жене.
А можно корабль и не ждать. Сесть на нарту и пуститься в далекий путь на Ирвытгыр, в большое старинное селение Уэлен, где живет торговец Карпентер, ставший почти сбоим человеком на берегу, потому что взял в жены эскимоску и прижил с ней детей. Торгует он хорошо, справедливо и никогда не пытается всучить тундровому человеку ненужную вещь.
Хорошая вещь винчестер, и не жаль за такое оружие везти белого человека в дальнюю даль — в Анадырь.
Джон уже почта не видел измученного, разгоряченного лица Токо. Сгущающаяся тьма заполнила тенью круг, очерченный густым росомашьим мехом малахая. Идущий впереди Армоль громко покрикивал на собак, щелкал бичом. Невидимый Джону старый Орзо тяжело и шумно дышал, то и дело присоединяясь к громким понуканиям Армоля.
Вдруг собаки рванули, хотя нарты продолжали карабкаться по пологому подъему. Джон почувствовал, как под тяжестью подпрыгнувшего Орво застонали ременные крепления, но скорость нарастала. В вихре снега, поднятого воткнутым между копыльями остолом, промчался Армоль. Он тормозил изо всей мочи, но собаки неслись так, словно и не было долгого дневного перехода по глубоким тундровым снегам.
Послышались человеческие голоса, и на помощь к Орво кинулся незнакомец в длинном балахоне из оленьей замши. Он вцепился в баран, и нарта замедлила бег, пока не остановилась перед неведомо откуда возникшей ярангой.
Превозмогая боль, Джон высунулся из своего укрытия и с любопытством огляделся. Яранга резко отличалась от береговой. Она была меньше, без деревянных стен. Крыша, сшитая из множества коротко остриженных оленьих шкур, переходила в стены и была прижата к земле большими камнями, а для крепости еще и плотно утоптана снегом. Над крышей торчал частокол деревянных жердей и вился уютный теплый дымок.
Это было стойбище оленных чукчей. Джон слышал о них и даже видел одного оленевода в Энмыне. Тот не решился подняться на палубу корабля и издали разглядывал белых людей, ке скрывая ни своего любопытства, ни своего изумления. По-видимому, он немного боялся.
А здесь олениые люди, перекинувшись несколькими словами с приезжими., тотчас окружили карту Орво и уставились на Джона. Они громко переговаривались и бесцеремонно тыкали грязными пальцами в сторону белого человека, беспомощно сидящего на нарте.
— Сидит, как мерзлый ворон!
— Щеки-то шерстью обросли!
— А усы-то совсем белые…
— Да просто заиндевели…
— Укутался ровно старуха.
— Отойдите, отойдите! — прикрикнул Орво на самых настырных.
Джон не понял ни единого слова, но почувствовал, что над ним насмехаются.
Глухая злоба, подобно темной мути, поднималась у него в душе. Он зашевелился, разминая затекшие во время долгого сидения на нарте суставы, поднялся с нарты и встал на ноги. Он с трудом поверил самому себе, что может самостоятельно передвигаться. Это была такая радость, что он едва не испустил радостный крик. Сдержавшись, он лишь победоносно огляделся и сделал несколько шагов на ослабевших, все еще дрожащих ногах.
— Глядите, — удивился Токо, — зашагал!
Он посмотрел в глаза Джону и вдруг увидел, что в ледяных голубых глубинах горит теплый желтый свет. Так манит и зовет путника и охотника, пробирающегося через торосистый припай, береговой огонек, зажженный в жировой каменной плошке.
Это был взгляд измученного человека, вдруг нашедшего желанный берег, место, где он мог расправить плечи, ощутить своими ногами твердь земли. Это был взгляд человека, ощутившего радость.
И Токо улыбнулся ему.
Орво позвал Джона и повел за собой в ярангу.
Джон покорно последовал за ним, осторожно вытянув вперед забинтованные руки. У входа в ярангу пришлось низко нагнуться. Еще издали Джон почувствовал уютный запах теплого дыма, и, войдя в хижину, он очутился в парком дымном воздухе. Против ожидания дыма было не так уж много. Он поднимался от костра, собирался под куполом, образуемым шкурами, и там выходил наружу через отверстие, в которое заглядывало потемневшее вечернее небо.
Орво провел Джона в глубь жилища и усадил на низкое сиденье, оказазшееся длинным бревном, покрытым оленьими шкурами. Сидеть на нем было довольно неудобно, и Джон долго примащивался, пока не нашел нужного положения.
Помещение было довольно просторное. Невдалеке у входа ярко горел костер, н света его было достаточно, чтобы внимательно осмотреть ярангу. Над огнем висел большой закопченный котел явно заморского происхождения. В нем булькало варево, и сквозь горьковатый запах дыма проголодавшийся Джон почувствовал аромат вареного мяса.
При отблесках пляшущего пламени хлопотали две голые до пояса женщины. Они походили на русалок с лоснящимися покатыми плечами и обнаженной грудью и длинными черными космами волос, свисающих на лица. Нижняя половина их туловищ была заключена в неуклюжие меховые коконы с невероятно пышными штанинами и меховой обувью, расшитой орнаментом.
Женщины кинули испуганный взгляд на Джона и перешли на шепот. По пытливым, кидаемым изредка взглядам нетрудно было догадаться, что они заговорили о странном госте.
Вдоль стен по всей окружности яранги были расставлены кожаные мешки, очевидно, с припасами, деревянные сосуды, тюки с оленьими шкурами. В одном углу кучей лежали свежеободранные оленьи ноги со свисающими сухожилиями. Мутными, безжизненными глазами смотрела скальпированная оленья голова, приготовленная, видно, для варки.
Джон постарался перевести взгляд в другое место. Наверху, на поперечных перекладинах, висели оленьи окорока, и легкий дым от костра обволакивал их.
Позади, за спиной, был расположен меховой полог с четырехугольными стенками из сшитых оленьих шкур. Передняя стенка была приподнята, и вся внутренность полога была видна, но там ничего не было, кроме погасшего жирового светильника.
Б низкую дверь заглядывали любопытные. Сначала появились ребятишки. Закутанные в меха, с капюшонами, обрамленными густой опушкой, они походили на мячики, и только пуговки носов и блестящие маслинки глаз выдавали в них живые существа. То и дело их отталкивали взрослые, по преимуществу женщины, совали головы внутрь хижины и что-то спрашивали у хозяйки, но при этом смотрели только на Джона, силясь получше разглядеть его при свете костра.
Послышались мужские голоса. В ярангу вошли Орво, Армоль и Токо. Следом за ними шли незнакомые мужчины, очевидно жители стойбища. Токо тащил на спине припасы Джона, а Орво нес его сундучок.
— Тут будем спать, — сказал Орво Джону. — Ветер спускается с гор, будет плохо.
— Мне бы хотелось ненадолго выйти, — смущенно пробормотал Джон.
Сначала Орво не понял его. Джону пришлось несколько раз повторить свою просьбу. Токо следил за ним пристально и вдруг, хотя не понимал ни слова, сказал Орво:
— Да тут переводить не надо! И так ясно.
И поманил за собой Джона.
Они стояли в тишине необозримого небесного купола, густо усыпанного крупными звездами. Джон раньше никогда не думал, что звезды могут быть такими яркими. Оки мерцали в вышине, обозначая знакомые с детства очертания созвездий. Он смотрел на небо и старался не думать о прикосновении холодных пальцев Токо. Он думал о том, что надо пересилить себя ради того, чтобы уцелеть, пересилить себя и обрести способность мыслями уходить отсюда в дали, не доступные этому дикарю, который никак не может справиться с такой простой вещью, как обыкновенная пуговица.
Токо что-то говорил вполголоса, должно быть произносил свои чукотские ругательства, но какое это могло иметь значение, если все равно не понять слов?
Какая, однако, величественная тишина! Упругий ветер, дувший без порывов, походил на студеный поток, рожденный ледником. Над дальними хребтами вставала луна, и грани горных вершин сверкали таинственно и странно… Как жаль, что в молодости человек так мало обращается к богу, надеясь на свои силы! Наверное, это и есть то мгновение, когда душа ведет свою беседу с тем, единственным…
Токо справился наконец с пуговицами. И к чему столько пуговиц там, где проще простого обойтись одной? Поистине эти белые скупятся там, где можно быть щедрым, и расточительны в совершенно непонятных случаях. Запахнув кухлянку, Токо взглянул в лицо Джона. Тот стоял, запрокинув голову, и в блестящих льдистых глазах его отражался небесный свод. На всем его лице была странная печаль, словно вместо Джона, пока Токо возился с его пуговицами, возник другой человек, и у человека этого появилось странное, шаманское выражение лица. Обеспокоенный Токо слегка подтолкнул Джона.
Белый встрепенулся, глаза его снова наполнились живым теплом, и он произнес короткое, ласковое, должно быть поблагодарил Токо.
В хижине Орво предложил Джону войти в меховой полог, передняя занавесь которого была опущена. Пришлось ползти на брюхе. В квадратном помещении горел жировой светильник. Пламя его было ровным и светлым. Перед светильником на корточках сидела женщина и палочкой, похожей на дирижерскую, управляла пламенем. Токо помог Джону занять удобное положение и стянул с него верхнюю одежду. В пологе было тепло и светло. Раздробленные кисти почти не болели. Боль ощущалась где-то в самой глубине костей, и если на нее не обращать внимания, то ее словно и не будет.
За меховой стенкой слышались голоса, топот мягких торбасов по земляному полу. Край меховой занавески приподнялся, и просунулась голова. С трудом Джон узнал старого Орво. Рядом с головой Орво пристроилась голова Армоля, затем показался мужчина, который встречал путников. Вскоре перед Джоном и Токо, занимая пространство от угла до угла, выстроились в ряд косматые головы. Они враз и вразнобой разговаривали с Токо, порой обращаясь через Орво к самому Джону.
Джон односложно отвечал на вопросы о своем самочувствии и с некоторым раздражением следил за этим множеством голов, которые не спускали с него глаз. Это было вроде некоего чудовища с девятью головами.
Раздражение Джона усиливал все более и более обостряющийся голод. Наконец, не выдержав, он обратился к Орво и попросил его достать из мешка припасы.
— Не торопись, — спокойно ответил Орво. — Сейчас будет настоящая еда.
Голова его исчезла, и тотчас на ее место просунулось длинное деревянное корыто, заполненное дымящимся вареным мясом. Запах был так силен и ароматен, что Джон не выдержал и судорожно глотнул слюну.
Орво, возникший следом за блюдом, издал торжествующий возглас и отдал приказ Токо, видимо, говоря, как накормить безрукого белого человека.
Токо схватил с блюда огромную кость с мясом и протянул ее прямо к лицу Джона. Теплое мясо коснулось губ, и Джон отпрянул назад, разгневанный такой бесцеремонностью.
Но вместо выражения вины на лице у Токо возникли изумление и вопрос. После минутного раздумья его лицо тронула мысль, и он позвал:
— Сон! — и, схватив зубами мясо, отрезал кусок у самых губ, едва не задев лезвием кончик носа.
Он нарочито громко чавкал, показывая, как вкусно мясо.
Но Орво, то ли знал, что белый человек ест по-другому, то ли догадавшись, нарезал мелкими кусками мясо на деревянном блюде, насадил кусок на кончик ножа и поднес ко рту Джона. Кормление началось.
Мясо было вкусное, нежное, сочное, но совершенно несоленое. После двух-трех кусков Джон попытался объяснить Орво, что хозяйка, видимо, забыла посолить мясо, но Орво, поняв, произнес решительно:
— Соль нет!
Тогда Токо довольно бесцеремонно раскрыл вещевой мешок Джона и с помощью его обнаружил небольшой холщовый мешочек с драгоценным белым порошком.
Орво аккуратно посолил мясо, предназначенное Джону, и даже посыпал им бульон, которым завершилось обильное пиршество.
После еды начались приготовления ко сну. Хозяйка внесла свернутые рулонами оленьи шкуры. Джону досталось место у задней стенки, рядом с жирником. Поблизости от Джона поместился Токо. От жирника и от испарений горячего мяса в пологе стало совсем тепло, даже жарко. Токо ловким движением скинул с себя нижнюю пыжиковую кухлянку и остался по пояс голым. Но через некоторое время ему и этого показалось много, и он стянул нижние штаны, оставшись совершенно нагишом, лишь набросив между ног заботливо поданный хозяйкой кусок оленьей шкуры.
Когда его примеру последовали и остальные мужчины, Джон попросил Орво помочь ему освободиться хотя бы от теплой меховой рубашки и меховых брюк.
Снятую с Джона одежду Токо уложил позади него, соорудив нечто вроде высокой подушки. Джон откинулся на нее и прикрыл глаза. Блаженная истома охватила тело. Путешествие оказалось не таким уж страшным, как он думал.
Джон лежал на спине. Вокруг него гудел приглушенный непонятный разговор. Он действовал усыпляюще, словно тихий морской прибой или журчание ручья.
Перед тем как погрузиться в глубокий сон, в сознании Джона мелькнуло доброе, родное лицо капитана Хью. Только почему-то он был острижен и обрит наподобие чукотского оленевода. Но Джон не успел удивиться — его охватил спокойный сон.
Орво медленно набил крохотную чашечку трубки табаком и, сделав глубокую затяжку, передал хозяину яранги Ильмочу.
Ильмоч взял трубку и бережно воткнул мундштук в узкую щель между редкими зубами, не раскрывая рот широко, боясь упустить хоть одну частичку драгоценного табачного дыма.
Армоль следил за действиями стариков, но не решился попросить себе хоть бы одну затяжку.
— Три дня будете карабкаться вверх до перевала, — почти не разжимая губ, говорил Ильмоч. — Три дня и три ночи на студеном ветру, без укрытий, без дров, без глубокого снега. Корму взять много не сможете, придется поголодать и вам, и собакам.
Слизывая с мундштука табачный сок, Ильмоч наконец передал трубку Армолю. Парень судорожно вцепился в трубку и сделал полагающуюся ему глубокую затяжку.
Когда очередь дошла до Токо, Ильмоч уже обычным голосом продолжал:
— Белого надо отвезти в Анадырь, тут уже ничего не поделаешь. Вернуться — капитана разгневаешь, а умрет — так кто знает, что вам за него будет… И то сказать — в тяжелую работу запряглись.
Орво покосился на спящего Джона и признался со вздохом:
— Пожадничал я. Да ведь три ружья и за пять лет не заработаешь. На китовый ус спросу мало, платят плохо, белым опять подавай песца. А ты ведь знаешь, что на нашем берегу лучше всего бить песца в море, когда он ходит вслед за белым медведем и подбирает объедки. На льду капканы не поставишь — унесет.
— Ружье — это очень хорошо, — согласился Ильмоч и с вожделением поглядел на потухшую трубку Орво.
Перехватив его взгляд, Орво потянулся за кисетом.
Токо поглядел на спящего Джона. С закрытыми глазами белый человек не производил отчуждающего впечатления. Просто спящий человек с очень светлыми волосами и плотно сжатыми веками, за которыми дрожит зрачок, видящий неведомый сон.
— Дадим вам корму, — сказал Ильмоч, внимательно наблюдая за тем, как Орво уминает табак в чашечке трубки. — Осенью в первую пургу у нас много оленей пало. Мяса хватит… Если будет хорошая дорога, так, глядишь, и перевал легко одолеете. А оттуда уже все вниз да вниз — в долины. Там уже кочуют кереки и кривоногие каарамкыт.[10]
— Те, что на оленях верхом ездят? — спросил Армоль.
— Они самые, — кивнул Ильмоч. — Нищий народ. Вот только жрать горазды.
— Ехать через их стойбища — одна мука, — продолжал Ильмоч. — Корма не допросишься, яранги у них холодные.
В пологе на некоторое время воцарилось молчание. Окрепший к ночи ветер захлопал шкурами яранги.
— С гор идет, — проронил Ильмоч. — К утру заметет.
Все затаили дыхание и прислушивались к шуму ветра.
Пламя в жирнике угасало. Женщины, закончив хлопоты по дому, укладывались спать, снимая с себя все и забираясь под одеяла из оленьих шкур.
Ильмоч пососал пустую трубку и передал ее Орво.
— Спать будем.
Среди ночи Джон проснулся от смутного беспокойства. Поначалу он не мог сообразить, где находится. Только что во сне он рубил дрова в подвале родного дома в Порт-Хоупе, предвкушая приятные часы перед камином у потрескивающего огня. Он рубил, и вокруг него росла куча дров. Поленья громоздились одно на другое, образуя высокий штабель, грозивший вот-вот обрушиться на него. Руки ныли, болели плечи. Джон поглядывал на неустойчиво сложенные поленья, но почему-то не переставал рубить, до тех пор пока на него не хлынул дровяной поток. Он сделал усилие, чтобы выбраться из него, — и проснулся.
Сначала он подумал, что находится в своей каюте на борту «Белинды», но в следующую секунду нарастающая боль в руках вернула его к действительности.
За стенами яранги грохотал ветер, колотя в стены из оленьих шкур, грозя сорвать хрупкое на вид жилище и унести его в бескрайние дали тундры. Но жилище крепко вцепилось в землю. Тряслось, стонало, но оставалось на месте. Должно быть, это и была та страшная пурга, о которой Джон читал в книгах полярных путешественников и слышал в портовом кабачке в Ванкувере, а затем в столице прибрежной Аляски, в Номе.
Иногда порывы ветра бывали так сильны, что Джон отчетливо чувствовал, как жилище явственно приподнимается с земли, готовое улететь вслед за ураганом.
Однако обитатели яранги и гости крепко спали, несмотря на грохот ветра, заглушавший могучий храп.
Джон заворочался на своем ложе. Было душно, хотелось пить. Грохот ветра назойливо лез в уши. Кисти рук, о которых Джон успел забыть, напоминали о себе острой болью, и боль эта поднималась вверх, переходила через локти и поднималась к плечам, а оттуда молотила по голове в такт с ударами сердца.
Воздух в пологе был так сперт, что явственно ощущался щекой как нечто осязаемое, почти жидкое. Он обволакивал тело, и дышать было трудно.
Джон вспомнил, что совсем недалеко, на расстоянии трех шагов от него, находится меховая занавеска, которую можно приподнять. Взяв направление в темноте, он стал тихонько пробираться ползком к передней стенке полога. Он натыкался на голые тела, пока не нащупал лбом свободно свисающую занавеску. Помогая головой локтям, он высунул лицо в холодную часть яранги и с наслаждением вдохнул холодный, пахнущий отсыревшими шкурами воздух.
Грохот бури здесь был слышен сильнее, чем в меховом пологе. Мельчайшие снежинки проникали внутрь и падали на лицо. Передвижение по темному пологу стоило Джону большого труда, он устал и чувствовал себя разбитым. Странный жар охватывал все тело, наливал кости горячей кровью, и единственное, что умеряло боль и нестерпимую жажду, был холодный воздух. Так, высунувшись из полога, Джон снова задремал под вой ветра. Он часто просыпался, и это был не сон, а скорее дремота с короткими промежутками бодрствования. Его будили собаки, то и дело облизывая ему лицо шершавыми языками, и острая боль, пронзающая насквозь его кости.
К утру жажда стала нестерпимой, и Джон решил дотянуться до тонкого слоя снега, покрывшего земляной пол яранги. Он медленно подтягивал тело, перегибаясь через деревянное изголовье, и чувствовал в темноте, как все ближе и ближе холод снега, и даже ему казалось, что он уже видит перед глазами белизну, но это был далекий отблеск метели, светивший в дымовое отверстие яранги.
Потеряв равновесие, Джон навалился телом на раздробленные кисти и громко застонал от дикой боли, охватившей его, как огнем.
Разбуженный стоном, Токо бросился к нему и помог ему вернуться на прежнее место.
Спавшие в пологе зашевелились. Женщина выскользнула из-под мехового одеяла и, чудом найдя свободное пространство среди множества раскинутых ног и обнаженных тел, принялась добывать огонь.
В спокойном положении боль немного утихла, и Джон с любопытством уставился на дикую дочь Прометея, которая в полутьме полога с поразительной ловкостью крутила палочку. Конец палочки был уставлен в углубление, сделанное в широкой доске. Вскоре из этого углубления посыпались искры, а немного погодя показался синий язычок пламени, который тут же был перенесен в жирник и весело занялся на моховом бугорке, соприкасавшемся с топленым жиром.
Обитатели жилища выбирались из-под меховых одеял, облепленные приставшим оленьим волосом. Наскоро потерев ладонями лица, они тут же быстро одевались. Исчез из полога старый Ильмоч, за ним последовал Орво, Токо и женщина.
Джон остался один в пологе рядом с мерцающим пламенем жирника. Не в силах сдержаться, он позвал Орво.
Старик просунул свое лицо в меховую занавесь и вопросительно уставился на Джона.
— Принеси воды, — попросил Джон.
Вместо Орво воду принес Токо. Осторожно придерживая оловянный сосуд, когда-то бывший обычным ковшиком, но потерявший ручку, Токо лил воду в широко раскрытый рот Джона и ласково, с нескрываемым сожалением смотрел на больного.
Джон откинулся назад и поблагодарил Токо. Тот широко улыбнулся и сочувственно покачал головой, показывая на забинтованные руки Джона.
Джон сделал страдальческое лицо, показывая, что ему больно. Токо хотел еще что-то сказать, но не было слов, да и в жестикуляции он был далеко не силен, поэтому он попросту подошел к Джону и слегка ободряюще погладил его по плечу.
Весь день Джон пролежал в пологе. После обильного завтрака переднюю меховую стенку приподняли, и, таким образом, он мог наблюдать за жизнью в яранге.
То и дело входили пастухи, облепленные с ног до головы снегом, внося каждый раз с собой порцию снежной бури и заставляя вздрагивать и трепетать пламя неугасающего костра. Куда-то уходили и спутники Джона и возвращались озабоченные. Они долго очищали от снега каждую волосинку на своей одежде и с сочувствием смотрели на Джона.
К вечеру буря достигла предельной силы., Раз даже весьма ощутимо содрогнулась яранга: видимо, что-то оборвалось. Мужчины с громкими криками выбежали наружу, и их возбужденные голоса доносились сквозь грохот ветра.
Перед вечерней едой хозяин яранги выбрал из кучи несколько ободранных оленьих ног и небрежно швырнул их гостям. Встретив громкими одобрительными возгласами этот дар, гости вынули свои охотничьи ножи и проворно принялись за работу, очищая кости и соскребывая с них сухожилия и остатки мяса. Все это они отправляли в рот, громко причмокивая, не скрывая своего наслаждения.
Очистив оленьи ноги, едоки принялись осторожно выстукивать их, пытаясь расколоть. Первому это удалось Токо. Он извлек из костяных обломков розоватый мозг и, откусив половинку, предложил остаток Джону. Даже не предложил, а просто сунул ему в рот. Джон не успел отвернуться, не ожидая такого быстрого угощения. Ему не оставалось ничего другого, как разжевать и проглотить мозг. Он оказался не только вполне съедобным, но даже вкусным.
После Токо все наперебой старались угостить Джона, предлагая ему самые толстые и самые розовые куски мозга. Орво придвинулся ближе и зазел разговор о погоде: ветер такой сильный, что наверняка оторвало от берега лед у Энмына.
Это известие поразило Джона. Если случилось то, о чем говорил Орво, — значит, для «Белииды» открылся путь в Берингов пролив. Теперь единственное, что может удержать Хью Гровера, — это отсутствие Джона. Как жаль! А может, вернуться обратно? Ведь они не проехали, судя по всему, и пятой части пути. Если вернуться, то на «Белинде» за трое суток хорошего хода можно добраться до Нома. А там есть госпиталь.
— Орво, мы должны немедленно вернуться! — взволнованно сказал Джон.
Ему пришлось несколько раз повторить эти слова, прежде чем Орво что-нибудь уразумел. Лицо его вытянулось, и Джон решил, что старик беспокоится об обещанной награде.
— Все, что обещал Хью, вы получите, — горячо заверил его Джон. — И даже больше. Я обещаю дать вам больше.
Джон так разволновался, что вдруг ощутил, как тяжелая волна жара поднимается в груди, теснит дыхание и заполняет слезами глаза.
— Подумаем, — уклончиво ответил Орво. — Время есть. Пока не утихнет ветер, никуда не поедем.
Орво отвечал Джону на чукотском языке. Спохватившись, он перешел на английский. Он объяснил Джону, что, конечно, они повернут обратно, как только убедятся в том, что лед оторвало от берега. Орво наблюдал за выражением глаз Джона и видел, что парню худо. И не от известия, что взломало лед, а оттого, что началось то, чего больше всего опасались.
Это называется почернением крови. Такое часто бывает у людей, которые отмораживают конечности. По прошествии нескольких дней кожа на пораженных участках чернеет, словно бы обугливается на невидимом огне. Таинственное пламя пожирает человека, выедая внутренности. Смерть наступает быстро.
Единственное спасение — отсечь пораженный орган. На своем веку Орво перевидал много людей с отрезанными пальцами ног и рук: ведь мороз — обычное дело на Севере. Большинство сделали эту операцию собственноручно и таким образом спаслись… Однако на отсечение кистей или стопы и даже всей ноги могли решиться только настоящие энэныльын,[11] обладающие большим опытом, передаваемым из поколения в поколение.
Орво подозвал Ильмоча и показал ему на воспаленные глаза Джона.
— У него начинает чернеть кровь, — сказал он вполголоса, словно канадец мог понять чукотский разговор.
Ильмоч молча приложил свою широкую шершавую ладонь ко лбу Джона и подтвердил:
— Как чайник на огне.
Джон начал сердиться: неужели его считают сумасшедшим только потому, что он хочет вернуться на корабль? Или они не понимают, что ему лучше трое суток плыть на корабле в Ном, чем трястись на собачьей нарте бог весть сколько времени до какого-то призрачного Анадыря, которого, может быть, и на свете нет!
Он принялся сердито и торопливо объяснять это Орво, но старик, казалось, пропускал мимо ушей все его слова, занятый своими мыслями.
Пурга продлится не менее трех суток. Этого вполне достаточно, чтобы черная кровь поднялась до сердца и сожрала человека. Белого человека, отданного на сохранение Орво и его товарищам. А когда умрет Джон, им лучше не возвращаться на побережье, ибо белые за одного своего соплеменника могут погубить все селение. Так было несколько лет назад, когда нешканцы убили моряка-насильника, обесчестившего малолетнюю девочку. Белые подвели корабль ближе к берегу и открыли ружейный огонь по ярангам. Те, кто не успел убежать за лагуну, погибли от пуль. Потом моряки сошли на берег, обчистили опустевшие яранги и на прощание подожгли. И это за одного убитого белого человека.
Орво поднял глаза и почти с ненавистью посмотрел на Джона. Джон содрогнулся: никто еще до этого так не смотрел на него.
— Ружья будут ваши, — повторил Джон и почувствовал, как сухо у него во рту и туманом наполняется голова, затемняя сознание. Собрав последние силы, он попытался заглянуть в глаза Орво. — Вы получите большую награду, — прохрипел он, валясь на бок.
— Беда, — сказал Орво, вернувшись в чоттагин. — У него началось горение.
— Что будем делать? — испуганно спросил Армоль.
— Не знаю, — глухо отозвался Орво. — Будем ждать, пока не помрет. А потом выждем, пока не уйдет корабль.
Токо молча поднялся со своего места и подошел к больному. Джон лежал на боку. Глаза его были полузакрыты, и он что-то бормотал на своем языке, часто-часто повторяя: мэм, мэм, — должно быть, звал свою мать.
Токо положил его поудобнее. Больной на секунду приоткрыл глаза, но не узнал его.
Джон дышал тяжело, дыхание со свистом вырывалось из его широко открытого рта, и даже на расстоянии чувствовалось, какое оно горячее.
Токо вернулся к сидящим в отдалении мужчинам. Орво дрожащими пальцами уминал табак в крохотной головке трубки.
— Надо его спасти, — сказал Токо.
— Спасти можно, если отрезать черное мясо, — ответил Орво.
— Хотя бы так, — медленно проговорил Токо. — Будет жив. Лучше привезти его обратно безрукого, чем мертвого.
Орво судорожно затянулся трубкой и раздраженно произнес:
— А что ты ответишь белым, если они скажут, что не было нужды отсекать черное мясо? Как их ты сможешь убедить, что надо было? Ты не знаешь этот народ: они родятся с убеждением, что всегда правы и что мнение человека иного цвета кожи не может быть верным.
— А что же все-таки делать? — подал голос Армоль.
— Может быть, сделаем так: не будем думать, кто он, а словно беда случилась с кем-нибудь из нас? — осторожно спросил Ильмоч.
— Но возвращать-то его надо! — почти выкрикнул Орво. — Какими глазами я посмотрю на капитана, когда привезу ему обрубок человека. Он даже есть не сможет, не то что на охоту ходить!
— Белый человек не только охотой живет, — возразил Токо.
— Можно позвать Кэлену, — задумчиво проронил Ильмоч. — Она сможет отсечь черное мясо. Она уже делала такое. Знаешь Мынора? — обратился он к Орво.
— Знаю, — кивнул Орво, — он на коленях ходит.
— Это Кэлена отсекла ему ступни, — почти с гордостью заявил Ильмоч. — Пусть и здесь поможет нам.
— Она все еще имеет силу общаться с теми? — Орво движением глаз показал на дымовое отверстие яранги.
— Еще лучше прежнего, — подтвердил Ильмоч. — Особенно когда гадает по оленьей лопатке. Будто перед ней голая истина. Сильный она человек.
Орво посмотрел на своих спутников, словно искал у них поддержки. В глазах его бегали огоньки растерянности и страха. Ни Токо, ни Армолю никогда еще не доводилось видеть старика таким.
— Все будет хорошо, — утешая самого себя, проговорил Токо. — Главное — мы вернем его. Живой лучше, чем мертвый. Его можно спросить, почему так случилось, и отвлечь от нас подозрения.
— А пожалуй, ты прав, — нерешительно произнес Орво и кивнул Ильмочу. — Зовите Кэлену.
Кэлена откинула рукав кэркэра[12] и обнажила до половины тощую высохшую грудь, болтавшуюся, как пустая кожаная сумочка. Она велела внести в полог еще пару жирников, чтобы было достаточно света. Мужчины беспрекословно повиновались ей: расстилали тщательно вымытый кожаный ковер, Орво сосредоточенно оттачивал особые ножи, принесенные шаманкой.
Кэлена приблизилась к больному. У нее было длинное худое лицо. Линии татуировки терялись в глубоких морщинах, как тропинки в гористой тундре. Из широких ноздрей торчали жесткие волосы. Но поразительны были ее руки и глаза. Токо смотрел на ее пальцы не отрываясь и дивился тому, какие сильные руки, могут быть у женщины. В глазах Кэлены горел желтый огонь, словно там был спрятан сильный жирник. Казалось, когда шаманка обращала взгляд в темный угол, то освещала его глазами, словно маленьким факелом.
Несмотря на непривлекательную внешность, Кэлена не вызывала отвращения и страха. Потому, быть может, что от ее высокой и тощей фигуры исходило столько уверенности и силы, что люди невольно проникались к ней чувством доверия и уверенностью, что эта большая и добрая женщина обязательно поможет.
— Чтобы спасти человека, надо заколоть собаку, — тихо, но решительно сказала она Ильмочу.
— Возьми у Орво, — отозвался Ильмоч.
— Но нам еще далеко ехать, — возразил Орво.
— Армоль, принеси щенка из моей яранги, — распорядилась Кэлена.
Пока Армоль ходил за щенком, больного передвинули ближе к середине полога, а жирники подняли на высокие подставки, чтобы свет падал наискось сверху. Кэлена разложила на отдельном кусочке выбеленной нерпичьей кожи свои инструменты: остро отточенные ножи, иголки и кости, туго скрученные нитки из оленьих жил, лоскутки шкур и длинные полосы мягкой и чистой оленьей замши.
Армоль внес барахтающегося щенка в полог.
— Ильмоч, Орво, будете мне помогать, — приказала Кэлена. — Надо заколоть собаку.
Ильмоч взялся за щенка, а Орво принялся помогать шаманке развязывать туго забинтованные руки Джона.
— Вы, молодые, не уходите далеко, — приказала Кэлена, — можете понадобиться. Если он вздумает кричать и вырываться, наваливайтесь на него и держите крепко.
— Ладно, — кивнул Токо и почувствовал, как сухо стало у него во рту.
Кэлена скинула кэркэр и осталась в одной узкой кожаной набедренной повязке. Откуда-то в руках уже появилась маленькая бутылочка. Зубами она вытащила пробку, попробовала осторожно кончиком языка и, разжав стиснутые зубы Джона, влила содержимое ему в рот. Джон рванулся, задергался, но Кэлена надавила коленом на грудь и придержала его.
Через некоторое время Джон лежал спокойно и, даже дыхание у него, казалось, стало ровнее.
Затем шаманка тщательно осмотрела отточенные лезвия, плюнула на каждое, растерла плевок ладонью и осталась довольна. Обратив лицо кверху, она ненадолго замерла и с полузакрытыми глазами шептала заклинания. Странное дело, но Токо показалось, что она говорила на языке белых людей. Может быть, оттого, что она собиралась лечить белого?
Закончив все приготовления, Кэлена принялась осторожно разматывать повязки на руках Джона. Там, где они присохли и отдирались с трудом, шаманка мочила повязку свежей собачьей кровью. По мере того как обнажалась почерневшая кожа, сладковатый запах гноя заполнял полог и дыхание людей становилось короче и труднее.
То, что предстало глазам, трудно было даже назвать остатками человеческих рук. Все было перемешано — обрывки меховых рукавиц, раздробленные фаланги пальцев, лоскутки кожи и кости. Не в силах видеть это, Токо отвернулся.
— Больше крови, больше крови! — громко приговаривала Кэлена. — Пусть щенячья кровь отмоет твои раны и вольет в тебя собачью выносливость.
Пересилив себя, Токо снова посмотрел туда, где орудовала Кэлена. Обмыв раздробленные кисти Джона, она взялась за нож. Действовала она уверенно и быстро, словно имела дело не с человеческими руками, а с тюленьими ластами или оленьими ногами. Лезвие скользило по суставам, отделяя кости и оставляя большие, свисающие лоскутки кожи. Отбросив в сторону отрезанную кисть, Кэлена взялась за иголку с оленьими сухожилиями. Ровный, красивый шов ложился на культе, и маленькие капельки крови отмечали путь иглы.
Обильный пот выступил на лице шаманки. Изредка нетерпеливым движением она смахивала локтем пот и громко шмыгала носом. Покончив с одной рукой, она принялась за вторую.
И тут случилось то, чего опасались все: Джон пришел в чувство. Сначала он в недоумении уставился на шаманку, склонившуюся над ним с ножом в руке. Потом его лицо исказила гримаса страха и отвращения, он закричал страшным голосом и рванулся прочь.
— Держите его! — воскликнула Кэлена. — Держите крепко!
Токо и Армоль набросились на бедного Джона и навалились иа него. Однако белый был силен и ловок. Ему несколько раз удалось отбросить Армоля и Токо. Но что может поделать безрукий? На помощь пришли Орзо и Ильмоч.
— Главное, чтобы он не мог пошевелить рукой! — распоряжалась шаманка. — Ты, Армоль, держи его за руку, и вы не давайте ему шевелиться.
Наконец удалось так прижать Джона, что он не мог двигаться. Токо почти лежал на нем, лицом к лицу, чувствуя иа себе его горячее дыхание.
В больших синих глазах Джона застыл ужас. Из переполненного синего озера выкатывались большие слезинки и быстро стекали по щеке куда-то за ухо, в заросли светлых волнистых волос, склеившихся от испарины.
Джон что-то говорил. Быстро и торопливо. В его словах чувствовалась мольба, страх, обещание, боль, гнев…
Токо отвечал ему, не понимая ни единого слова:
— Ты потерпи немного. Все будет хорошо. Эта женщина спасает тебе жизнь, не бойся ее… От твоей боли мне тоже больно, но надо терпеть. Ради жизни потерпеть надо. Ведь ты хочешь увидеть свою землю, свою мать, своих близких? И жена, поди, есть у тебя? Ты вернешься к ним живой. Не беда, что без рук. У белого народа есть много работы, когда руки не нужны. Вот и будешь такую работу делать. Да и хитры вы на выдумки, сумеете что-нибудь на место рук приделать. Вот до чего вы умом дошли: большие огненные лодки, как обломки скал, плавают по морям, огонь заперли в плошечку, и там он горит синим шумным пламенем. Придумали ружья, разную еду в жестянках… Все будет хорошо, Сон…
— Возьмите его покрепче, — услышал Токо ш. аманкин голос, — сейчас начну шить.
Токо налег плотнее на Джона и, стараясь перекрыть его голос, продолжал:
— Кэлена умеет шить. Она сделает тебе такой шов, что будешь гордиться и перед друзьями хвастаться. Нитки из оленьих жил крепкие, не порвутся… Не дергайся, осталась самая малость. Утихнет пурга, обратно поедем. Двух дней не пройдет, как приедем в Энмын, и ты увидишь своих друзей. Лед ушел, дорога чистая. Вы уплывете… Потерпи малость. Мне ведь тоже нелегко смотреть тебе в глаза…
Или Джон снова впал в забытье, или решил, что сопротивление бесполезно, но Токо почувствовал, что ему стало легко держать белого.
Сквозь полузакрытые ресницы, на которых дрожали слезы, Джон видел своих мучителей. Когда в поле зрения попала эта ужасная баба с отточенным ножом в руках, он решил, что его собираются съесть. И тотчас в его памяти всплыли рассказы о каннибалах, о пожирателях человеческого мяса, о дикарях, которые поджаривают свою добычу на тлеющих угольях. Он уже чувствовал запах собственного горелого мяса, паленой шерсти отросшей за эти дни бороды.
Он рвался и кричал, пытаясь дотянуться зубами до темного, покрытого капельками пота лица Токо, подлого и кровожадного туземца, который поил и кормил его из собственных рук, заботился о нем, чтобы потом вот так запросто навалиться на него и держать, пока остальные не отрежут по лакомому куску…
Но силы были слишком неравны. Токо лежал на нем камнем, и удивительно было, как много весу в этом на вид щупленьком парне. Сопротивляться было бесполезно. И тогда Джона охватила такая жалость к самому себе, что он не мог удержать слез. Они катились по его воспаленной щеке, вызывая чувство великой горечи и безысходности. Никогда он не был таким беспомощным. Может быть, только где-то в туманных далях детства, в жизни, оставленной навсегда. Но жаль было не того, что прожито, что осталось, а того, что он не вернулся домой, не появился на пороге отчего дома покорителем ледовитых морей. Все радости мира достанутся другим, тем, кто в этот час и не помышляет о смерти. Их познает до дна и Хью Гровер, друг, единственный, быть может, кто надеется на его возвращение. Бедный, милый Хью! Он мерзнет на обледенелом суденышке, казавшемся таким надежным и крепким, и ждет друга.
Словно не человек на нем лежит, а каменная глыба навалилась. Глыба, испускающая мерзкий запах пота, прокисшего тюленьего жира и еще чего-то грязного и невыносимого.
Тошнота подступала к горлу. Ощущение боли притупилось, и почему-то боль переселилась в сердце. А может быть, он уже мертв и все, что с ним происходит, уже не имеет никакого значения? А тяжесть — это тяжесть могильного камня, плиты, положенной на последнее его прибежище. Джон закрыл глаза и старался не открывать их, чтобы не видеть перед собой ненавистную рожу, блестящую от жира и пота. Он чувствовал какую-то возню. Они что-то делали с его руками! Но что?
Джон открыл глаза. Странное дело — он всегда был уверен, что у этих чукчей узкая прорезь глаз, а у этого огромные черные зрачки, и в глубине их затаилось человеческое выражение сочувствия.
— Что вы со мной делаете? — закричал Джон. — Отпустите меня! Вы ответите за свои действия!
— Еще немного потерпи, — услышал он голос Орко. — Недолго осталось терпеть.
— Что вы со мной делаете?! — изо всех сил заорал Джон.
— Руки тебе делаем! — закричал в ответ Орво. — Черное мясо снимаем, спасаем тебе жизнь!
— О бог мой! — застонал Джон. — Руки мои. Руки!
Он не чувствовал, как шаманка Кэлена осторожно завязала ему изуродованные кисти мягкими полосками оленьей замши. И вдруг он понял, что эти дикари отрезали ему пальцы, преградив путь гангрене. Какое варварство! Ведь хороший хирург мог бы оставить хоть два-три пальца на каждой руке… А они… Что, если эта страшная ведьма оттяпала кисти на обеих руках?
Джон открыл глаза и увидел, что Токо отвалился от него и сидит рядом, всматриваясь в его лицо.
— Ожил! — радостно молвила Кэлена. — Глазами водит.
— Что вы со мной сделали? — тихо спросил Джон, обращаясь к Орво.
— Спасли тебе жизнь, — устало ответил старик.
— Что вы сделали с моими руками?
— Так надо было, — ответил Орво. — У тебя почернело мясо. Смерть вплотную подошла к тебе, и ты бы навеки закрыл глаза. И один только выход был — убрать черное мясо с почерневшей кровью. И это сделала она, — Орво кивнул в сторону шаманки, которая устало набивала трубку с огромным, пузатым чубуком.
— О, господи! — зарыдал Джон и, не стесняясь никого, залился слезами. — Кому я нужен без рук!
Кэлена обтерла окровавленные руки тряпочкой, смоченной в воде, поправила себе выбившиеся волосы и с улыбкой посмотрела на причитающего Джона.
— О чем он вопит? — спросила она Орво.
— Плачет над своими руками, — ответил старик.
— Оно понятно, — кивнула шаманка.
Она приблизилась к Джону и осторожно погладила его по голове.
Ощутив прикосновение, Джон резко обернулся и увидел перед собой ужасное лицо старухи. Кожа словно пропечена на сильном огне. В воспаленных ее глазах теплилась нежность. Это было ужасно — нежность и уродство!
Он сделал движение, чтобы оттолкнуть старуху, но в это мгновение сознание покинуло его, и он отвалился назад на разостланные шкуры.
Кэлена уложила его поудобнее и сказала:
— Долго будет спать.
Собрав свои инструменты и сложив их в особую кожаную сумку, она принялась убирать на лоскут оленьей шкуры останки щенка и то, что она отрезала ножом.
Оглядевшись, она удовлетворенно хмыкнула и позвала Орво:
— Поможешь мне.
В чоттагине клубками свернулись собаки. Из дымового отверстия сыпалась снежная пыль, и свет пурги мерцал тускло и таинственно.
Кэлена сняла камень, поддерживающий шкуру у входа, и тотчас ветер ворвался в ярангу, вздыбив шерсть у собак. Шкура металась и вырывалась из рук.
Орво поспешил на помощь старухе.
Оказавшись на воле, Орво и Кэлена были тотчас же подхвачены ураганом. Орво побежал вслед за старухой, которая неслась куда-то вслед за ветром. Орво уже стал опасаться, как бы не уйти далеко от яранг, но вдруг шаманка остановилась как вкопанная. Она стояла, как обломок скалы, неожиданно возникший на пути ветра. Пурга обходила ее стороной, и через минуту вокруг живого неподвижного идола образовалась снежная воронка. Постояв некоторое время и пошептав заклинания, Кэлена вырыла глубокую яму в снегу и опустила в нее останки щенка и отрезанные пальцы рук белого человека.
— Руки и кости… — говорила Кэлена. — Одни лишь руки и кости. Белый человек вернется на свою землю. Может быть, ему сделают там новые руки, но те, что остались здесь, да не будут помехой нашим людям. Мы — люди тундровые, и жизнь у нас иная, чем у того, чьи руки остались здесь. Им будет покойно в снегу, а весной, когда солнце откопает их, придут вороны и поступят с ними на свой лад. Они мудрый народ, знают, что делать.
Кэлена повернулась к Орво:
— Повторяй за мной! Ты, кто не видит, но слышит нас! Пронеси мимо нас гнев белого человека, как проносится пурга весной. Мы спасли ему жизнь. Вразуми его и сделай так, чтобы он понял нас.
Орво повторял вслед за старухой слова, и ветер врывался ему в глотку, задерживал дыхание, забивал снегом рот. Орво плевался, но послушно повторял каждое слово старухи.
Странно, те заклинания, которые до сих пор знал Орво, чаще всего были набором непонятных слов, похожих то на корякские, то на эскимосские и даже на эвенские… Обычный человек не мог понимать их, даже если эти заклинания принадлежали ему и были получены в полную собственность от какого-нибудь шамана. А тут шаманка говорит обыкновенными словами, да еще в такой момент, когда хоронит части рук белого человека.
Закончив обряд, старуха притоптала снежный холмик и двинулась обратно, против ветра. Она шла, рассекая своим длинным тощим телом упругий, затвердевший воздух, шла ровно и упрямо, не сбавляя шага. Орво следовал за ее спиной, дивясь силе старухи.
Очищая себя от снега в чоттагине, Кэлена спросила Орво:
— Что вам обещали белые люди?
Орво перечислил будущую плату и добавил:
— Только боюсь, что ничего нам не будет. Не довезли парня до Анадыря.
— Да, — сочувственно протянула Кэлена. — Никогда не понять нас белому человеку.
Пурга утихла среди ночи. Проснувшись, Джон не услышал воя ветра и шелеста снега по крыше яранги. За кожаными стенами, за пологом из оленьих шкур, где храпели спящие, распростерлась тишина.
Джон с наслаждением прислушивался к тишине, к собственному душевному спокойствию, к постепенному приливу сил. Он чувствовал, что уже выздоровел: послеоперационная горячка прошла благодаря заботам старой Кэлены.
Шаманка часто наведывалась к больному, приносила какие-то снадобья, настои. Убедившись, что эти люди не желают ему зла, Джон доверился их заботам и сам теперь удивлялся, как он скверно о них думал. Правда, на его вопросы, что же сделала с руками шаманка, Орво отвечал уклончиво, ссылаясь на плохое знание английского языка. Джон пытался разговорить Токо, но тот отворачивался, едва только начинал догадываться, о чем спрашивал белый.
В пологе проснулись все разом. Женщина подошла к жирнику, сделала несколько энергичных движений зажигательной палочкой, и ровный свет мха, горящего в оленьем жиру, осветил меховой спальный полог.
— Вот поедим — и в дорогу! — весело сообщил Джону Орво. — Надо торопиться на побережье, пока лед обратно не подогнало. На таком ветру море чистое бывает до самого американского побережья… А вчера ты зря обидел Кэлену… Она сделала все, что смогла. И даже больше. На левой руке у тебя осталось два пальца, а на правой — половина мизинца и еще обрубочек среднего. Не совсем ты безрукий…
Одевшись с помощью Токо, Джон вышел из полога. На морозе он едва не задохнулся от свежести и невольно зажмурился от ослепительной белизны, хотя солнца не было и лишь по краю изрезанного дальним хребтом горизонта была разлита молочно-белая полоса — признак полярного зимнего дня.
Хозяин уже подогнал оленье стадо. Рогатые животные испуганно шарахались в сторону, едва человек приближался к ним. Чукотские олени отнюдь не были ручными. Поймав арканом упитанного бычка, хозяин подтянул его. Два молодых парня накинулись на оленя, повалили его на снег и вонзили ножи в шею. Женщина подставила под алую струю кожаный сосуд.
Оленя быстро освежевали. Джон пристально наблюдал за действиями кочевников, и хотя зрелище было не из приятных, Джон утешал себя мыслью о том, что это их образ жизни, их способ существования.
На нарте мальчишки подвезли прозрачный речной лед, женщины повесили над разгоревшимся костром огромный котел и разожгли еще костер. Помогавший свежевать оленя Орво бережно вскрыл желудок и вылил все, что в нем было, в котел. Женщина разбавила кровью содержимое котла и принялась перемешивать его руками, погружая их по локоть в кровавое месиво.
Несмотря на изрядный мороз, все мужчины ходили с непокрытой головой, женщины для удобства опускали рукава меховых кэркэров, выставляя наружу почти половину туловища.
Закололи еще несколько оленей поющее на корм собакам. Покончив с делом и приготовив нарты в дорогу, все вошли в чоттагин, освобожденный от собак, и уселись поближе к огню в ожидании еды.
Как обычно, перед Джоном лежал его сундучок и матерчатый мешок с запасами. Джон попросил Токо выложить все из мешка и из сундучка на низкий деревянный столик. Обитатели яранги явно заинтересовались неведомыми и странными вещами: кусковым сахаром, твердыми галетами, похожими на белые дощечки, и жестяными банками с консервированной едой.
Джон попросил позвать старуху Кэлену.
Шаманка пришла и уселась против Джона.
— Пусть она выберет то, что ей нравится, — сказал Джон.
Орво перевел, а Кэлена пристально поглядела на белого человека и погладила его по светлым волосам.
— Дашь то, что сам вздумаешь, — сказала Кэлена. — За мои труды не платят, ведь человеческую жизнь не продают и не покупают. Либо она есть, либо ее нет. По-другому не бывает. Каждый должен спасать жизнь другому. Правда, какой ты человек! Ты не сможешь прожить с нами, потому что не можешь добывать на жизнь для себя и будущих потомков. Но у своих ты, видно, не последний, потому что вон какие у тебя глаза — гордые да умные. Да, остался ты без рук, зато ума не лишился. Если он тебе поможет выжить в ваших краях — стало быть, я сделала доброе дело… А мы такие — шаманы. Нам велено делать людям добро — лечить, предсказывать погоду, усмирять злые силы. Трудная у нас жизнь. Мало радости, разве что когда видим, что человек поправляется или Наргикен жалует нам добрую погоду, теплую весну и тихую зиму. Будь счастлив, беленький. Попал ты к нам, к настоящим тундровым людям, ровно бурый медведь к белым…
Орво кое-как перевел слова старухи на английский.
Джон внимательно выслушал шаманку и старика, потом указал на пачку чая, иглы, сахар и, торжественно наклонив голову, велел все это взять шаманке.
Кэлена с достоинством приняла подарки.
Потом Орво разлил по чашкам бутылку водки.
— Дурная веселящая вода, — пояснил он и живо опрокинул чашку в широко раскрытый рот, а за ним — и остальные.
Токо протянул Джону его чашку.
Подали вареное мясо и кровавую похлебку.
Повеселевший от водки, Джон решил во всем следовать примеру своих спутников. Хозяин яранги принес костяную ложку и ловко прикрепил ее к культе шнурком из оленьих жил.
Кровавая похлебка слегка пригарчивала, но была вполне съедобна. С каждой ложкой вливались сытость и сила. Когда очередь дошла до мяса и свежего костного мозга, желудок Джона уже был переполнен. Однако спутники не только съели по нескольку огромных кусков оленьего мяса, оставив рядом груды добела обглоданных костей, но у них еще хватило сил опорожнить огромный чайник с круто заваренным чаем. С сахаром, однако, все обращались крайне бережно. Джон вытаращил от изумления глаза, когда Кэлена, вылив в себя чашек пять-шесть, закончила чаепитие и вынула изо рта тот самый крохотный кусочек, который перед тем откусила, и теперь старательно завернула его в тряпицу.
— Вот тебе на! — не удержался Джон и дал шаманке еще два куска сахару из своих запасов.
Отдохнувшие за пуржистые дни собаки хорошо тянули, и нартовый караван вскоре оставил далеко за собой стойбище и гостеприимную долину у подножия горных хребтов. Джон долго смотрел назад и видел в голубых сумерках дымы яранг. Какое-то новое, незнакомое чувство шевелилось у него в душе: то ли чувство благодарности к оставшимся людям, так тепло и участливо отнесшихся к нему, то ли предстоящая радость свидания с Хью Гровером, ожидающим его у мыса Энмын, или сознание того, что удалось увернуться от костлявой, которая уже совсем было занесла над ним кулак…
Токо сидел бочком на нарте и тоже радовался возвращению в родное селение. Если даже капитан и не выдаст награду, черт с ним, с винчестером, могло быть и хуже. А вдруг Сон умер бы в дороге или после того, как ему отрезали пальцы? Тогда пришлось бы забыть дорогу в родное селение и искать другое место, пришлось бы, пожалуй, прятаться в тундре. Тундровики, что и говорить, живут богато, особенно если у них такое большое стадо, как у Ильмоча. Еда сама ходит вокруг яранги, только и заботы, что приглядывать за оленями в пургу, чтобы не разбегались, да от волков оберегать. Но все время кочевать! Не успеешь привыкнуть к месту, как сворачивай ярангу и переходи на другое… Токо думал об оленеводческой жизни, сравнивал ее с жизнью морского охотника и решительно склонялся к тому, что хоть и не ходит еда на четырех ногах возле яранги прибрежного жителя, а все-таки жизнь у него куда лучше. Выйдешь рано поутру из яранги и видишь одну и ту же линию горизонта.
Нет ничего лучше, как ехать в такую погоду, после долгой и сильной пурги, когда усталая природа как будто отдыхает, наработавшись за эти несколько дней. Тишина висит на всем пространстве от горизонта до горизонта, звук, рожденный скользящим полозом, прерывистым дыханием собак или голосом человека, разносится далеко и блуждает в воздухе, отскакивая от ледяных скал и снежных заструг.
Мороза почти нет. Плюнешь — и слюна долетает до снега, не успев превратиться в белый твердый комочек. Можно подолгу сидеть на нарте и не соскакивать на снег, чтобы согреться короткой пробежкой.
Сделав за один перегон путь, разный почти половине расстояния от подножия до Энмына, Орво дал знак сделать привал — и самим отдохнуть, а главное, дать собакам отдышаться.
На берегу занесенной снегом реки разбили лагерь, поставив брезентовую палатку. Палатка была тесна, и, только сбившись в кучу, в ней можно было поместиться втроем. Палатка вообще-то полагалась одному Джону, но он решительно потребовал, чтобы в палатку вошли все втроем.
Орво чудом удалось где-то набрать несколько сухих веточек и разжечь костер. На ночь каждый получил по кружке горячего чаю, сильно разбавленного водкой.
Токо сделал Джону пышную постель, притащив для него все оленьи шкуры, какие нашлись на трех нартах.
— Я теперь такой же здоровый, как и все, — заявил Джон. — У меня не должно быть никаких преимуществ.
Улеглись все вповалку.
Поворочавшись, Джон спросил у Орво:
— Вам нравится такая жизнь?
— Какая? — поначалу не понял тот.
— Которую вы ведете здесь, в снегах, на морозе? — пояснил Джон. — Ведь есть другие земли, где жить людям удобнее. Там и теплее, и зверя больше, и нет таких ужасных снежных бурь, как та, которую мы только что пережили. Можно вытерпеть одну пургу, от силы две-три, но всю жизнь! Это невозможно! Вот вы, Орво, вы видели другие страны и другую землю. Разве они вам не понравились? А?
— Понравились, — нерешительно ответил Орво.
— Вот видите. Значит, ваш край менее удобный, — заключил Джон.
— Может, и так, — согласился Орво и повернулся поудобнее, намереваясь заснуть, но Джон, видимо, решил сегодня наговориться за все дни молчания.
— Так в чем дело? — спросил Джон. — Вы посмотрите: весь американский материк заселен людьми, которые пришли из других стран. Эти люди преодолели огромные расстояния в поисках лучшей жизни, в поисках лучшей земли.
— Нам это ни к чему, — ответил Орво. — Мы считаем, что живем на самой лучшей земле в мире. Тем она и хороша, что больше никому не нужна, кроме нас… Я видел, как наших соседей-эскимосов сгоняли с побережья, потому что там нашли золото.
Джон помолчал, потом задумчиво произнес:
— А может быть, вы и правы. Может быть, именно потому, что чукчи и эскимосы заняли самые скверные земли, они избежали уничтожения.
У Орво от таких вопросов пропал сон, и он, как ни ложился, ни вертелся то на бок, то на спину, все не мог заснуть. Убедившись, что и Джон тоже не спит, что не спят и Токо с Армолем, Орво решил коснуться самого волнующего и важного вопроса, который по своей значительности не мог сравниться ни с одним из глубокомысленных вопросов Джона.
— Как вы думаете, — спросил Орво Джона, — отдаст нам капитан обещанное вознаграждение?
— А почему не отдаст? — удивился Джон.
— Потому что мы не довезли вас до Анадыря. А то, что должен был сделать русский доктор, сделала шаманка Кэлена.
— Это неважно, — отмахнулся Джон. — Да мне только стоит сказать, как Хью вам отдаст не только все, что обещал, но и больше. Можете не сомневаться — награда вас ждет.
— Вы слышите? — не выдержал Орво. — Он говорит, что нам заплатят все сполна!
— Значит, у меня будет новый винчестер! — воскликнул Токо.
— Будет! — подтвердил Орво.
Джон смотрел на взволнованных спутников и снисходительно улыбался. Как мало нужно для счастья такому дикарю! Всего-навсего старый винчестер, который в другом мире годится лишь на свалку.
Сообщение о том, что вознаграждение будет вручено им полностью, так взбудоражило спутников Джона, что в тесной палатке долго не смолкали разговоры, а Орво обещал Джону, что они сделают все, чтобы как можно быстрее доставить его на корабль.
За всю ночь Джон почти не сомкнул глаз.
Стоило ему смежить веки, как перед ним вставал силуэт корабля на фоне черных скал Энмына, доброе мужественное лицо Хью, слышались голоса товарищей и милая английская речь вместо этой варварской тарабарщины, в которой не поймешь, когда кончается одно и начинается другое слово.
Утро обозначилось легкой алой полоской на восточной стороне горизонта. Наскоро перекусив, путники тронулись в дорогу, держа направление на побережье.
Каюры бежали рядом с нартами, чтобы не дать утомиться собакам и сохранить силы для долгого непрерывного пути.
Когда в небе заполыхало полярное сияние, нарты достигли южного берега лагуны. Прислушавшись уже можно было различить голоса в селении, глухой лай собак, крик ребенка.
Почуяв родное жилье, собаки бежали без понукания. Токо обошел Армоля, Орво и вместе с Джоном вырвался вперед. Собаки хотели было свернуть к яранге, но Токо прикрикнул на них и направил путь к берегу моря, к тому месту под скалами, где стояла «Белинда».
Люди, разбуженные собачьим лаем, выбежали из яранг. Оки бежали за картой, что-то кричали, но в бешеной скачке собачьей упряжки трудно было различить слова.
Нарта неслась вдоль берега. Джон с радостью и нежностью смотрел на открытое море, терявшегося за темным горизонтом. Ни льдинки — ураган вычистил морской простор: плыви куда душа желает.
Но там, где должна была стоять «Белинда», было пусто. Токо придержал, но Джон крикнул что-то нетерпеливое и показал рукой вперед, в темноту, под скалы. Токо тронул нарту и осторожно поехал, боясь свалиться в воду с высокого припая.
Джон до боли в глазах всматривался в темноту, пытаясь разглядеть знакомые очертания корабля. Он просил, умолял Токо подъехать поближе к воде, но в море было пусто. Пусто было и под скалами.
Радость начинала сменяться беспокойством и страхом: что с ними случилось? Кораблекрушение? Но кто-то, хоть один, должен остаться в живых?
Собаки медленно, ощупью, чуя открытую воду, продвигались вперед. Все слышнее становились крики тех, кто бежал следом за нартой.
— Вернитесь! — кричали люди. — Корабль давно ушел! Ничего там нет, вернитесь!
Токо посмотрел на Джона. Но тот, не понимавший чукотской речи, с каким-то отчаянием вглядывался в пустые черные просторы открытой воды. Встретившись с глазами Токо, он вздрогнул.
— Это правда? — спросил подошедшего Орво.
— Да, — низко склонив голову, ответил старик. — Они уплыли в первый же день, как море очистилось ото льда. Они очень торопились и даже не сошли на берег попрощаться.
— Этого не может быть! Этого не может быть! — закричал Джон и, обратившись к морю, взвыл: — Хью-ю-ю! Хью-ю-ю! Почему ты мне не отвечаешь! Ты меня бросил! О-о-о, боже, но это невозможно!
Джон соскочил с нарты и побежал к кромке припая.
— Держите его, он свалится в воду! — испуганно крикнул Орво.
Токо догнал белого и обхватил его сзади.
Джон брыкался, вырывался, но Токо держал его крепко.
— Хью, вернись за мной! Не покидайте меня, не оставляйте этим дикарям! О, Хью-ю-ю!
Джон упал сначала на колени, потом навзничь. Он уже не мог произносить слова. Тело его содрогалось от рыданий, и из горла его исходил протяжный, похожий на звериный, вой — плач белого человека, обманутого своими соплеменниками.
Чукчи, наблюдавшие за горем белого человека, стояли неподвижно, и никто из них не проронил ни слова, пока Джон не замолк, прижавшись ко льду.
Все затихло. И людям казалось, что над ними шелестят цветные занавеси полярного сияния.
Токо медленно подошел к нему. Глаза белого были широко открыты и устремлены вдаль. Казалось, далеко отсюда он видел что-то такое, что никогда не будет дано увидеть ни Токо, ни его землякам и соплеменникам. В уголках губ запеклась желтоватая пена, а лицо приобрело странное выражение. Словно пролетело над человеком незримое число лет, и Токо даже почудилось, что в волосах, выбившихся из-под меховой шапки, сверкнул седой волос.
— Веди его в ярангу, — услышал Токо тихий голос Орво.
Обхватив Джона, Токо приготовился поднять его со льда. Но неожиданно для Токо Джон, хотя и медленно, поднялся сам и, ведомый под руку Токо, заковылял к ярангам, темневшим на снегу при свете сполохов полярного сияния.
Люди медленно удалялись от черной морской воды, пока их фигурки не слились с приземистыми, словно вросшими в землю ярангами.
А с севера безмолвно, без ветра и волн, с едва слышным шорохом надвигались ледяные поля, чтобы закрыть неширокий водный путь, недавно открытый ураганом.
Джон Макленнан поселился в яранге Токо.
Сначала он помещался вместе со всеми в пологе, потом Токо, видя, как белый человек мучается от соседства с ними, отгородил в чоттагине уголок, сделав ему нечто среднее между собачьей конурой и крохотной комнатушкой. Токо расщедрился и смастерил подобие кровати, положив на китовые позвонки несколько грубо оструганных досок и застелив их оленьими шкурами. Правда, в этом жилище было холодно, а в пуржистые ночи становилось просто невтерпеж, и тогда Джон смущенно влезал в полог и пристраивался возле жирника, протягивая к жаркому пламени замерзшие культи.
Он разглядывал их и поражался мастерству, с которым были наложены швы. Оленьи жилы сами по себе отпали через некоторое время, и ровные строчки выделялись на белой коже запястий. На левой руке был почти цел мизинец, а средний лишился только ногтя. На правой сиротливо шевелился мизинец и жалко торчал наполовину укороченный средний палец.
Поначалу Джон не мог без слез смотреть на свои изуродованные руки, потом привык и даже удивлялся, не обнаруживая в душе прежней жалости к самому себе.
Живя в пологе, Джон открыл для себя нехитрое, но важное правило — хочешь выжить, не упускай возможности лишний раз поесть. Очень может статься, что завтра будет нечего есть и обитатели яранги будут глодать полусгнившие ремни, вычищать мясные ямы, соскабливать со стенок деревянных бочек остатки жира и мяса.
Не раз он ловил на себе презрительные взгляды хозяина яранги, но не обращал на них внимания и торопливо запихивал себе в рот куски чуть недоваренной нерпятины и огромными глотками пил сваренный с кровью бульон.
Жена Токо Пыльмау относилась к белому лучше других. Во всяком случае, она не была так бесцеремонно любопытна, как остальные жительницы Энмына, которые словно бы в насмешку, но на самом деле с вполне серьезными намерениями сдергивали с Джона одеяло и старались подсмотреть, когда он переодевался.
Пыльмау была молодая, очень здоровая женщина с круглым, румяным, лоснящимся от жира лицом. Она была вечно в хлопотах — варила еду, толкла в каменной ступе тюлений жир, выделывала шкуры, замачивая их в лохани с застоявшейся мочой и затем растягивая на снегу. На ней лежала забота о жилище, собаках и ребенке, которого она постоянно носила на спине, снимая его лишь изредка — покормить и сменить ему кусок мха, заменявший ему пеленки.
Токо уходил на охоту ранним утром. Скорее это была еще ночь, ибо наступление рассвета охотник должен был застать уже на льду и воспользоваться коротким проблеском дневного света, чтобы увидеть в темной воде разводья тюленя и убить его.
Джон с любопытством наблюдал, как снаряжался Токо на лед. Охотничий белый балахон, сшитый из грубого светло-серого холщового мешка для белой муки, всегда висел в наружном помещении — чоттагине, и от него пахло студеным ветром, морским соленым льдом и свежестью надвигающейся пурги.
Тут же, рядом с балахоном-камлейкой, покоилась в чехле из выбеленной нерпичьей кожи-мандарки самая большая драгоценность яранги — старенький винчестер 30 х 30 с аккуратно оструганным ложем и постоянно зафиксированным прицелом. Рядом с винчестером — акын, деревянная груша с острыми крючьями на длинной кожаной бечеве. Ею достают убитых зверей из полыньи. К стене прислонены два посоха — один с острым наконечником для определения прочности льда, второй — обычный, с кружком-снегоступом. Наконец — лыжи-снегоступы, которые Джон поначалу принял за теннисные ракетки.
Все это снаряжение Токо надевал на себя каждое утро в определенном порядке. Кроме перечисленного, на нем находились вещи, имеющие, по всей вероятности, большое значение, но угадать их роль и назначение для Джона было затруднительно. Среди них были крохотные фигурки морских зверей, отрезки ремня, костяные пуговицы.
Эти фигурки, как предполагал Джон, имели некоторую связь с такого же рода предметами, которые гнездились в укромных местах яранги. Иногда Токо вел с ними долгие задушевные беседы. О чем были эти разговоры — Джон мог только догадываться. Даже потом, когда он стал понимать по-чукотски, он ничего не мог понять в этих иносказаниях, увещеваниях и мольбах. То были разговоры с богами, личные сердечные беседы, в которых понимали друг друга только непосредственные собеседники, а вмешательство третьего лица было ни к чему.
Пока Токо примерял на себя охотничье снаряжение, Пыльмау готовила завтрак. В хорошее время, когда в мясных ямах был некоторый запас, утром подавалось замороженное толченое мясо и несколько кусков тюленины вчерашней варки. Все это запивалось несколькими кружками кирпичного чая, который Токо острым ножом настругивал на чистой доске.
Еда подавалась на длинном деревянном блюде весьма сомнительной чистоты. Первое время Джон перекладывал еду на свою оловянную тарелку, но потом рассудил, что гораздо выгоднее есть из общего корыта, когда быстрота и крепость зубов решают дело.
Наконец Токо напяливал на себя холщовый балахон, обвешивался снаряжением, брал в одну руку один посох, в другую — второй и широкими шагами уходил к розовеющему горизонту, постепенно растворяясь в предутренней густой синеве.
Обычно в это время Джон молча стоял у яранги и долго глядел вслед кормильцу, пока тот не скрывался в прибрежных торосах.
Он возвращался в ярангу и усаживался возле тлеющего жирника, предаваясь полудреме и размышлениям. Он старался не вспоминать прошлого, отгонял мысли об оставленных друзьях, о зеленых садах Порт-Хоупа и теплой, ласковой воде Онтарио. Со злорадством, обращенным к самому себе, он думал о том, что стал почти таким же, как окружающие его дикари, и первые мысли его — о еде, тепле и сне. С внутренним злобным торжеством он замечал, как постепенно с него облетают, как ненужная шелуха, приобретенные с детства привычки. Он довольно скоро перестал ощущать неудобство от того, что перестал чистить зубы и умываться. Истлевшее от грязи и пота белье он давно заменил на пыжик.
Первое время Джона возмущал домашний вид Токо, когда тот, вползши в полог, раздевался догола и символически прикрывался жалким лоскутом пыжика.
А Пыльмау разгуливала в тонкой набедренной повязке, и ее большие груди, налитые молоком до такой степени, что на кончиках темных, почти черных сосков всегда висела теплая белая капля, мерно и важно покачивались.
Все это стало довольно привычным для Джона, и он сам бы давно последовал примеру своего хозяина, если бы не белый цвет его кожи, который был резким контрастом смуглым телам и вызывал нездоровое любопытство. А легкий рыжий пушок на его груди вызвал такой вопль из уст Пыльмау, что Джон не на шутку перепугался. Тело Джона с его недостатками, в виде рыжего пуха и невероятной белизны, было излюбленным предметом разговора среди энмынских женщин на протяжении долгого времени.
День, несмотря на зимнее время, был довольно продолжителен. Чтобы как-то помочь Пыльмау, Джон иногда возился с ребенком, пел мальчику полузабытые колыбельные песни и даже рассказывал сказки.
В хорошую погоду Джон впрягался в санки, сооруженные из двух половинок моржового бивня и поперечных деревянных планок, сажал на них малыша и катал по лагуне, заходя по пути в соседние яранги Энмына.
Все селение насчитывало двенадцать яранг, а обитатели, как заключил Джон, были тесно связаны между собой родственными узами. Большинство женщин были родом из других селений, и среди них были даже эскимоски с мыса Дежнева. Правда, по внешности они ничем не отличались от чукчанок, и надо было знать хорошо язык, чтобы отличить их по произношению.
Особенно любил заходить Джон к Орво. Маленький Яко переходил на попечение старухи Чейвунэ, а Орво усаживал Джона перед собой и набивал ему трубку драгоценной смесью остатков табака с древесной стружкой. Мужчины курили и разговаривали. Обычно беседа состояла из вопросов Орво и пространных ответов Джона об обычаях и верованиях белых людей. В свою очередь, Джон пытался выяснить, какой власти подчиняются чукчи и каким богам поклоняются. То ли он не совсем хорошо понимал Орво, то ли это было действительно так, но никаких ни властей, ни чинов, ни даже вождя у чукчей Джон не обнаружил. Каждый жил сам по себе, и все важнейшие дела селения решались без особых споров, и мерилом были целесообразность и разумность. Люди дорожили мнением своих односельчан. По многим спорным вопросам люди обычно обращались к Орво. Авторитет Орво держался лишь на его опыте, ибо старик не обладал ни богатством, ни особой физической силой. Его яранга, пожалуй, была даже победнее, чем у других.
К полудню Пыльмау звала своего постояльца и подкармливала. К середине зимы полдень обозначался краешком солнца, выглядывавшим из-за дальнего горного хребта. Розовели снега, и мороз слегка отпускал, утихало постоянное студеное дыхание ветра.
В это время в пологе не было так жарко, потому что в целях экономии горел лишь один жирник, да и то половинным пламенем. Жир берегли. В этой полутьме Пыльмау ухитрялась не порезать пальцы, настругивая на деревянное блюдо-корыто куски копальхена — моржового замороженного рулета. Жир в копальхене бывал подтухший и зеленоватый. Джон долго привыкал к этой пище, однако впоследствии он даже находил некоторую остроту во вкусе слегка подгнившего копальхена.
Наступали ранние сумерки. Долгие и тихие. Шаги человека слышались далеко, и скрип снега под ногами Джона будил собак, развалившихся в истоме на сорокаградусном морозе. В чоттагияах зажигали плошки. Мерцающий свет падал на снег из широко распахнутых дверей.
Всходила луна, и тени заползали в человеческие следы, прятались за ледяными торосами. К тому часу, когда на незримой черте, отделяющей море от материка, показывался первый охотник, северная половина неба уже была покрыта цветными занавесями полярного сияния. В полной тишине, под высоким куполом неба, усыпанным крупными звездами, проходил таинственный и молчаливый танец чистых красок.
В эти минуты Джона охватывало странное состояние, словно он слушал оставшийся в недосягаемой дали орган. Звуков не было слышно, но чувства, рождаемые гигантской симфонией цветных сполохов, были сродни прежним и по величию, и по глубине.
Слезы закипали в глазах, душа замирала, а мысли обращались к добру и братству. Джон входил в ярангу Токо просветленный и ласково посматривал на Яко и Пыльмау. В эти минуты он находил молодую женщину весьма привлекательной и смущал ее непривычными взглядами и малопонятными словами.
— В тебе что-то есть, — говорил Джон, обращаясь к Пыльмау. — И имя твое — Начало Тумана — сулит не только ненастье, но и какую-то перемену в погоде. И если тебя умыть как следует да нарядить в платье, вместо раскисших торбасов обуть в туфли, — будет не так уж плохо, и тебя даже можно будет назвать миловидной…
В селение возвращались охотники. Не всегда с добычей. Джон издали, не хуже женщин, научился распознавать — тащит ли человек добычу или же идет налегке. Однако пока охотник не был ясно виден, наблюдатели остерегались высказывать вслух свои предположения.
За зиму было несколько счастливых дней, когда каждый охотник притаскивал добычу, а иные волочили целые вереницы нерп, оставляя на снегу длинные кровавые следы.
Удостоверившись в том, что Токо тащит тюленя, Пыльмау набирала в старенький прохудившийся ковшик воды, стараясь зачерпнуть в него льдинку, и торжественно выходила навстречу мужу.
Токо медленно подходил к яранге, твердо ступая по снегу, глубоко вонзая острие посоха. В полушаге от входа в жилище он останавливался и неторопливо отстегивал охотничью упряжь, которой тащил добычу. Освободившись, он тянулся к ковшику, но пил не сразу. Прежде всего он мочил водой морду тюленя, как бы давая ему напиться после долгой и утомительной дороги.
И только после этого сам прикладывался к ковшику и пил долго и с наслаждением. Однако, как бы ему ни хотелось пить, охотник оставлял на донышке несколько капель, которые он выплескивал в сторону моря, воздавая богам, которые наградили его щедрой добычей.
После этого обряда Токо из важного лица, преисполненного сознанием своей значительности, снова превращался в того, каким он всегда был, и подробно отвечал на вопросы встречавших о состоянии льда, о направлении ветров и течениях в Ледовитом океане.
Тем временем Джон помогал Пыльмау втаскивать тюленя в ярангу. Здесь зверя укладывали на кусок моржовой кожи и оставляли на несколько часов оттаивать.
Токо брал кусок оленьего рога и принимался выбивать снег из своей одежды. Он снимал свой холщовый балахон и бережно вешал на прежнее место, прочищал винчестер, аккуратно свертывал бечеву. Очистив от снега все до шерстинки в торбасах и кухлянке, Токо вползал в жарко натопленный полог и здесь уже снимал с себя все.
Начиналась вечерняя трапеза. Сначала появлялось деревянное блюдо, наполненное квашеной зеленью. Зелень уничтожалась мгновенно, но наготове уже были всякие мороженые деликатесы — тюленьи почки, печень, толченое замороженное до каменной твердости мясо. Все это поглощалось в огромных, по мнению Джона, количествах. После всего подавалась главная еда — вареное мясо. Оно наваливалось на блюдо огромными кусками, и вкусный пар наполнял тесный полог и рвался в чоттагин через отдушину, дразня собак.
Довольно скоро Джон перестал удивляться обилию еды, поглощаемой за ужином, и его аппетит мало уступал аппетиту Токо, проведшему целый день на торосистом льду Ледовитого океана.
Покончив с едой, Токо ложился на оленьи шкуры, играл с маленьким Яко, курил или молча наблюдал за действиями жены.
Пыльмау указательным пальцем щупала тюленя и, если он был готов для разделки, вынимала свой главный женский нож с широким остро отточенным лезвием. Проведя несколько надрезов, как бы обозначив будущие линии, она приступала к разделке, снимая шкуру вместе с жировым слоем. Ободранный тюлень с непривычки казался раздетым человеком, и первое время Джон отворачивался. Отделив шкуру, Пыльмау вскрывала брюшную полость и расчленяла тушу. Она отлично знала анатомию животного, и не было случая, чтобы острое лезвие женского ножа задело кость.
Когда свежего мяса не бывало, в день добычи устраивали внеочередное пиршество с тщательным обгладыванием костей. А под конец до боли в животе пили вкусный густой бульон.
Часто во время разделки туши в чоттагине раздавался легкий топот — этим пришелец давал знать о своем приходе хозяевам. Вслед за этим в полог просовывалась чья-нибудь лохматая голова. Обычно это была женщина. Разговор происходил самый пустячный, порой это была просто сплетня, без которой не может жить женщина даже в таких высоких широтах. Визит заканчивался тем, что Пыльмау совала в руки женщине изрядный кусок мяса и жира. Иной раз таких гостей в ярангу Токо за вечер приходило столько, что от нерпы оставались жалкие крохи, которых едва-едва хватало на две-три варки.
Но это был справедливый и великодушный обычай. Ни Токо, ни Пыльмау ни разу не пришло в голову отпустить с пустыми руками гостью.
Джон пытался разъяснить своим хозяевам, что можно давать и поменьше, если ничего нельзя поделать.
— Каждый человек хочет быть сытым, — отвечал Токо. — Если можешь накормить голодного — накорми.
— Но ведь человек живет не одним днем. Надо же и самим что-то оставить на будущее, — возражал Джон.
— А когда мне не повезет и я вернусь с пустыми руками, мне будет не стыдно пойти к тем, кого я кормил, — ответил Токо.
Ложились спать вповалку, на оленьи шкуры, головами к входной занавеси полога. Подушкой на всех служило длинное, хорошо оструганное бревно-изголовье. У Джона долго болели уши, пока он приноровился спать не на боку, а на спине.
Последней ложилась спать Пыльмау. Уменьшив пламя в жирнике, она кормила на ночь маленького Яко и что-то напевала, медленно раскачиваясь в такт нехитрой мелодии.
Угасал жирник, угасала колыбельная, мысли в голове Джона мешались, и он погружался в глубокий сон.
У себя в каморке Джон расположил вещи так, что жилище приобрело даже какое-то сходство с каютой. Это неожиданное открытие заставило его обратиться к Токо, и тот, поняв желание белого человека, вырезал в стене круглое отверстие, как бы иллюминатор, и затянул пузырем моржового желудка, который обычно шел на ярары.
Каждый день к Джону приходил Орво. Он мастерил кожаные накладки на культи. Сначала Орво сделал их из лахтачьей кожи, но она оказалась недостаточно твердой и пришлось поменять эти накладки на моржовые. В моржовых накладках были сделаны держалки для разных инструментов. Теперь Джон довольно свободно мог орудовать ножом, трехпалой вилочкой ловко поддевал еду с блюда-корыта.
На столике, сколоченном из планок старой, уже негодной нарты, Джон раскладывал свои немудреные, оставшиеся от прошлой жизни вещички. Среди них было несколько грубошерстных носков, связанных матерью. Он взял их в культи и молча приник к ним лицом. Он не чувствовал, что носки пахли матросским потом, для него это был родной дом, видение гостиной, мерцание догорающих углей в камине, тусклый блеск шелка на обивке грузного кресла, аромат старинных духов, пудры и маминых синевато-седых волос, пальцы с тщательно отполированными ногтями… Настенный барометр — подарок брата. А вот и часы с массивной крышкой. Стрелки давно остановились. Странно, но ни разу у Джона за все время проживания в Энмыне не было потребности в более точном времени, чем простая смена дня и ночи. Осторожно захватив часы держалками, Джон завел их и поднес к уху. Часы стучали громко и звонко, и звенящий жалобный стон пружины доносился эхом далекого ушедшего времени. Конечно, те, кто остался в Порт-Хоупе, живут уже иначе, но для Джона их образ жизни остановился в памяти.
Среди множества вещей, ставших такими ненужными и даже просто неуместными в теперешней жизни Джона, оказались несколько карандашей и почти чистый большой блокнот в толстом кожаном переплете. Когда-то Джон мечтал заполнить его описаниями своих необыкновенных приключений и потом опубликовать свои записки где-нибудь в «Дейли Торонто стар», а может быть, даже издать отдельной книгой, наподобие тех, которые хранились за толстыми стеклами университетской библиотеки в Харт-Хаусе.
Джон со снисходительной улыбкой взял двумя держалками блокнот и, поддув страницы дыханием, раскрыл. На первой красовалась торопливая запись, сделанная карандашом.
«…Наверное, я никогда не привыкну к спиртному. Это что-то ужасное и постыдное: пустое бахвальство, наглая самоуверенность, циничность. Смотришь утром на такого человека и сам же себе не веришь, что сам был таким и даже думал, что иным ты и не должен быть, а вот только таким… И эта женщина, которая ушла сегодня утром из моего номера. Кто она? Сказала ли она мне свое настоящее имя?.. Она плакала, рассказывая, что в забытьи я звал Джинни». Дочитав до этого места, Джон оглянулся, словно кто-то мог читать из-за его спины, затем кое-как ухватил держалками исписанную страницу и с треском вырвал. Листок упал на землю. Джон нагнулся и хотел было его поднять, но в это время в каюту втиснулся Орво. У него не было привычки стучаться.
— Тыетык! — громко возвестил он.
— Етти, — ответил Джон, с досадой вспомнив, что пришельца по чукотским обычаям должен приветствовать хозяин или тот, кто сидит в яранге.
— Тыетык! — повторил Орво и, ловко подхватив с полу листок, осторожно положил на столик.
— Записанный разговор! — уважительно сказал старик.
— Это уже ненужное, — сказал Джон. — Я хотел его выбросить.
— Выбросить? — с крайним удивлением спросил Орво. — Записанные слова выбросить? Как же можно?
Джон тоже удивился и пояснил:
— Они мне уже не нужны.
Старик искоса поглядел на Джона. Ему всегда казалось, что белые люди записывают на бумагу только самые дорогие, самые сокровенные слова. Их потому и записывают, что хотят сохранить, не дают затеряться или сгинуть вовсе. Вот так же и шаман наизусть заучивает заклинания, заговоры, весомые слова, которые бывают нужны в затруднительных случаях.
— Если они тебе не нужны, — медленно произнес Орво, — то позволь мне взять их.
— На что они тебе? — усмехнулся Джон. — Ты же все равно никогда не сможешь их прочитать.
— Может быть, никогда, — покорно согласился Орво. — Однако я думаю: нельзя просто взять да и выбросить записанные слова. По-моему, это — грех…
В голосе у Орво было что-то необычное. Джон посмотрел на старика, поколебался и кивнул:
— Хорошо, можешь взять себе эту бумагу.
Орво разгладил листок и внимательно стал рассматривать строки. И тут Джона поразило выражение его лица. Казалось, что старик читает слова и понимает написанное.
— Знаешь что, — Джон потянулся за листком бумаги, — пожалуй, ты прав. Нехорошо выбрасывать написанное. Отдай-ка мне этот листок назад, а уж если тебе так хочется иметь какую-нибудь записку, я напишу тебе другую.
— Будь по-твоему, — сразу же согласился Орво и вернул листок.
С трудом вложив его в блокнот, Джон вдруг вспомнил, что ему едва ли когда-нибудь удастся написать хоть слово — ведь у него нет пальцев. Орво перехватил его взгляд и сказал нерешительно:
— Попробуем сделать держалки и для карандаша. Попробуем.
— Ты думаешь, что-нибудь получится? — усомнился Джон.
— Ты научился есть маленькой острогой, умеешь орудовать ножом, сам одеваешься и раздеваешься, — перечислил Орво. — Авось и писать научишься.
Джон посмотрел на карандаш и блокнот и вдруг горячо и порывисто произнес:
— Если мне это удастся, я напишу тебе такие слова, которые и вправду надо будет хранить!
Орво не любил откладывать дела. На другой же день он принес кожаные держалки и прикрепил их к культе Джона.
— Да куда мне так много? — с благодарной улыбкой шутил Джон.
— Что не будет годиться — снимем, — ответил Орво.
По указанию Джона он отточил несколько карандашей и прикрепил один к кожаной держалке. На столе уже был открыт блокнот. Джон примерился к листу бумаги и провел черту. Она получилась кривая, а наконечник карандаша соскользнул с листа и сломался.
Орво внимательно наблюдал за действиями белого человека. Вытащив из держалки сломанный карандаш, он осмотрел приспособление и решительно заявил:
— По-другому надо сделать. А то словно ты собираешься побриться копьем. Карандаш надо укоротить, а держалку приделать к самой кисти. Тогда она будет вроде пальца.
Огорченный неудачей, Джон без особого интереса слушал Орво, и в душе его росла знакомая глухая злоба неизвестно на что и на кого. Он винил свое иногда слишком уже услужливое воображение, которое каждый раз очень живо показывало Джону его будущее. Он видел себя в университетской аудитории, склоненного над столом. Вместо рук — уродливые обрубки, и с помощью приспособления, изготовленного добрым Орво, он пишет. Он пишет, а все кругом смотрят на него, и в глазах затаилась жалость… Жалость, а может, даже и презрение.
Сердце дрогнуло, и Джон отвернулся.
А все, что нужно высказать собеседнику в условиях нынешнего существования, можно сделать с помощью обыкновенной человеческой речи. И проще, и лучше. Смешно было бы, скажем, если бы он, Джон, отправил любовное письмо Пыльмау, а та бы ответила ему на надушенном розовом листочке. Представив Пыльмау с конвертом в руках вместо женского ножа, Джон невольно усмехнулся и сказал Орво:
— Ничего не надо делать. Было бы лучше, если бы мне удалось научиться стрелять.
— А и верно: это попроще будет, чем учиться снова писать слова, — ответил Орво. — А может, все-таки попробуем?
— Ну скажи, Орво, на что мне это здесь? — ответил Джон. — Может быть, я не собираюсь возвращаться в мир, где пишут и читают, а здесь у вас — кому нужна грамота?
— Покуда, пожалуй, и не нужна, — медленно проговорил Орво. — Но сдается мне, что придет время, и нашим людям понадобится разговор на бумаге, а нашему языку — значки, как и вашему.
— Вряд ли вы этого дождетесь, — досадливо заметил Джон. — И потом — к чему? Какой в этом смысл? Ваш образ жизни не требует ни грамоты, ни книг: вот и живите как жили. Может быть, это и есть самая лучшая и правильная жизнь… Пусть ты не полностью поймешь меня, но я тебе вот что скажу: чем ближе человек стоит к природе, тем он свободнее и чище как в мыслях, так и в поступках. Когда я учился в Торонтском университете — это такая большая школа, где человека накачивают всевозможными, большей частью ненужными знаниями, — у меня был друг, который говорил, что появление человека — ошибка эволюции, ибо только человек вносит разлад в биологическое равновесие природы…
Джон взглянул на Орво и оборвал себя:
— Извини, Орво. Я вижу, ты ничего не понимаешь, — и засмеялся. — Чем дальше вы будете держаться от белого человека и его привычек, тем лучше будет для вас.
— Может, это и правда, а может, и неправда, — со свойственной ему прямотой заметил Орво и прибавил: — Однако ружье, из которого ты опять стрелять собираешься, придумали белые люди.
Настал день, когда Орво, Токо и Джон отправились на припай, захватив с собой винчестер.
Через сотню шагов яранги уже исчезли из глаз. В северном направлении, насколько хватал взгляд, простиралось покрытое льдами море. Чудовищные нагромождения торосов возвышались на десятки метров. Изредка попадались обломки голубеющих айсбергов.
У горизонта скалистый берег тянулся к небу и отвесные берега, изъеденные морским прибоем, чернели в белых снегах. Мрачные скалы местами были прочерчены по вертикали оледенелыми водопадами, а над уступами нависли тяжелые козырьки будущих снежных лавин.
Отвесные берега переходили на материке в пологие холмы. На одном из них среди снежного однообразия высились китовые челюсти, накрепко врытые в землю.
— Что там? — спросил Джон, кивая в сторону темневших костей.
— Могила Белой Женщины, — ответил Орво.
— Белой Женщины? — удивился Джон.
— Не совсем белой, — поправился старик. — Так ее прозвали, потому что родилась она и жила на берегу белого от льда и снега моря.
— Говорят, что все, кто живет на побережье, ее дети. А стало быть, и мы, — добавил Токо.
Пройдя немного по морскому льду, люди остановились и принялись сооружать мишени. Их было три — одна другой меньше.
Орво прикатил обломок льдины, обтесал ее охотничьим ножом, превратив в щит с бойницей и упором для винчестера. Токо занял боевую позицию и опробовал оружие. Малая мишень от первого же выстрела разлетелась на мелкие куски.
— Добро, — удовлетворенно произнес он и поманил Джона. — А теперь ты.
Вчера на кожаном наручнике ко многим приспособлениям прибавилось еще одно — маленькая петелька, устроенная так, что Джон мог ею зацепить спусковой крючок винчестера. Удобно пристроившись за ледяным щитком и крепко упершись ногами в лед, Джон прицелился. На «Белинде» он считался неплохим стрелком. Но сейчас сердце так колотилось, словно в грудной клетке ему вдруг стало очень просторно. Мушка подпрыгивала. Джон опустил приклад и несколько раз глубоко вздохнул. Встретясь глазами с Орво, он поймал сочувственный и ободряющий взгляд.
Отдышавшись, Джон снова прицелился. Грянул выстрел. От напряжения глаза затянулись слезной пеленой, и Джон ничего не видел.
— Постарайся не дергать плечом, — услышал он спокойный голос Орво.
— Пуля прошла чуть выше, — уточнил Токо. — Ты целился правильно, да плечом дернул.
Токо показал на пальцах, на каком расстоянии от мишени прошла пуля. И хотя было весьма сомнительно, каким образом он мог поймать глазом пулю, Джон поверил ему и на этот раз целился уже спокойнее.
По звуку Джону стало ясно — пуля попала в цель.
— Одна нерпа есть! — обрадовался Токо.
Жаркая радость прихлынула к сердцу Джона: он может стрелять! В глазах этих дикарей он больше не дармоед. Он способен самостоятельно добывать пищу и может смело смотреть в глаза не только Пыльмау, но и Токо, Орво и ехидному и злоязычному Армолю.
— Попробовать еще? — спросил он Токо.
— Надо беречь патроны, — сказал Орво, забирая винчестер. — Придет лето, приплывут корабли белых людей, и ты добудешь свое собственное ружье.
На обратном пути Джон ступал твердо и уверенно. Теперь он настоящий человек! И, быть может, зря он мечтает о возврате к своим соплеменникам. Оставшись здесь, он станет таким же добытчиком, как Токо, Орво, Армоль и другие жители Энмына. Вся его жизнь будет мериться степенью наполнения желудка. Придет время, и он женится на одной из представительниц этого племени, наплодит целый выводок детей, которым подавай и еду, и одежду, а когда не будет удачи на промысле, будут они тихо умирать в пологе, где ни тепла, ни света. Он усвоит обычаи этого племени и, возможно, даже уверует в здешних духов и богов… И ни разу больше не порадует его глаза цвет зеленого леса, не будет теплая вода ласкать его тело, а сердце не замрет при виде красавицы. Он приобретет облик чукчи, а внутренним своим миром не будет сильно отличаться от тех животных, которые обитают в здешних холодных краях…
Но кто скажет, какая жизнь истинна и необходима человеку? Та, которой живут оставшиеся в том, почти недоступном, мире, куда уплыл Хью, бросив своего соплеменника, человека, которому он клялся в верности и дружбе?
Или эта, с которой Джон соприкоснулся в несчастье и которой он живет, порой забывая о том, что он неполноценный человек. Счастлив ли он будет, вернувшись на родину далеко не таким, каким его ждут, а потом всю жизнь будет слышать слова утешения, слова жалости., одним словом — калека?
Конечно, обольщаться не следует. Очень возможно, что здешняя жизнь кажется привлекательной только внешне и поначалу. Может быть, окунувшись в нее глубже, Джон узнает и неприятные вещи. Но, с другой стороны, он достаточно здесь пожил, чтобы убедиться в чистоте и искренности этих детей снега и холода…
В грудах проходили дни. Едва только Орво или Токо возвращались с промысла, как тут же брали Джона и отправлялись в торосистое море пострелять. Одна за другой разлетались на куски льдины, зимнюю тишину раскалывал звук выстрела, и каждый выстрел вселял в Джона уверенность в себе.
Вечерами он садился за шаткий столик и пытался писать. Буквы получались огромные, налезали друг на друга, но это уже были буквы, а не бессмысленные каракули.
А когда ему удалось вывести на листочке бумаги имя Джинни, он испытал настоящий восторг и крикнул в чоттагин:
— Смотри, Токо, что я сделал!
Токо просунул в дверь встревоженное лицо.
Джон показал ему листок бумаги, где огромными детскими буквами и криво было нацарапано дорогое ему имя.
— Видишь, это я написал! — взволнованно сказал Джон. — Понимаешь, вот этими руками написал!
С большим трудом Токо догадался, о чем идет речь. Ну, если мерить мерками того мира, то, наверное, Сон достиг большого. А для Токо самым важным было то, что белый научился стрелять, а стало быть, уже не умрет голодной смертью.
Возвращение к жизни радовало Джона, но все чаще и чаще заставляло обращаться его к когда-то мелькнувшей мысли остаться здесь навсегда, стать таким, как Токо, Орво, не испытывать никогда забот и усложненностей искусственного мира, откуда он, по несчастью, явился сюда. Иногда Джон как бы становился на место своих новых друзей, их глазами смотрел на себя и себе подобных, и сомнение охватывало его. Да, может быть, здесь и есть она, эта истинная жизнь, жизнь, достойная человека.
Орво пришел починить оторвавшийся держак для спускового крючка. Они сидели в каморке Джона, и старик сосредоточенно шил кожаную петлю прямо на кожаной культе Джона.
— Слушай, Орво, — тихо сказал Джон, — что бы ты сказал, если бы я решил навсегда остаться с вами?
— Мы были бы рады такому брату, — не задумываясь, ответил Орво.
По тому, как быстро ответил старик, Джон понял, что тот не воспринял всерьез его слова.
— Это серьезный разговор, Орво, — сказал Джон. — Я хочу услышать, что ты скажешь об этом, какой будет твой совет.
Орво пригнулся к руке Джона и зубами отгрыз нитку.
— Что я тебе скажу? — задумчиво проговорил Орво. — Чайки живут с чайками, вороны с воронами, моржи с моржами. Так положено природой. Правда, человек не зверь… Но тебе будет нелегко. Тебе ведь надо будет слать таким же, как мы. Не только стрелять, рыбачить, одеваться и говорить, как мы… А зачем ты меня спросил об этом?
— Мне нравится, как вы живете, — ответил Джон. — Мне кажется, что ваша жизнь есть настоящая жизнь, достойная человека. Потому я и хочу остаться среди вас. А что скажешь ты, что скажут твои соплеменники?
Орво молчал. Но по его лицу было заметно, что мысль его работает и он борется с противоречивыми чувствами.
— Хорошо ты похвалил наш народ. Но я тебе еще раз говорю: трудно тебе будет… Мы рады принять тебя в свою семью, но ты не один на белом свете. У тебя есть родные. Они еще дождутся тебя. И еще скажу, Сон. Теперь ты видишь нашу жизнь в самом лучшем виде, потому что нам повезло на осенней охоте, а летом мы набили вдосталь моржей и даже кита загарпунили. Вот уже несколько лет к нам не жаловали болезни. Люди здоровы, сыты, веселы, потому тебе и кажется, что жизнь у нас хорошая. Погода и та помогает тебе: не припомню такой тихой и теплой зимы, как нынешняя. А теперь подумай про жизнь нашу, когда осенний промысел бывает худой и запасов не наготовишь. Да еще зима выдастся пуржистая и морозная, а море будет все во льдах, не будет ни одной щели, нерпе просунуть некуда голову… Вот тогда наступает голод. А с голодом приходят в гости болезни. Люди мрут, что мухи в заморозки. Будешь ты есть очистки из мясных ям, тухлое мясо и лахтачьи ремни варить, чтобы хоть как-нибудь набить брюхо. Я еще раз говорю тебе, Сон, мы полюбили тебя, но не выдержать тебе нашей жизни…
Джон долго думал над последними словами: если и Орво считает его не совсем полноценным человеком, то каково же ему будет у себя, в Порт-Хоупе?..
Но однажды Орво, как бы между прочим, обронил:
— А если тебе приглянулось у нас — нечего торопиться. Поживи у нас.
Произошли события, которых Джон не мог постичь. Иногда среди ночи или ранним утром Токо вскакивал со своей оленьей шкуры и выходил наружу, где тихо скрипел снег под торбасами его друзей. Осторожные шаги удалялись по направлению к морскому берегу. Чем длиннее становился день, тем чаще бывали отлучки Токо. Иногда он исчезал до вечера и возвращался, когда долгое солнце садилось за темные скалы западных мысов.
— Куда он уходит? — осмелился все же спросить Джон у Пыльмау.
— С богами поговорить, — просто ответила Пыльмау, словно боги были ближайшими соседями и с ними можно было запросто общаться.
— О чем же они толкуют?
— Женщине это знать не положено, — отвечала Пыльмау и, подумав, продолжала: — Однако думаю, что говорят о тюленях, моржах и погоде.
— Важные разговоры, — заметил Джон.
Но озабоченному и замкнувшемуся Токо вопросов он не задавал.
В дни, когда не было ранних отлучек, они отправлялись на промысел. Солнце вставало рано. Длинные тени от торосов и береговых скал быстро укорачивались. Ослепительно блистал снег. Чтобы не заболеть снежной слепотой, Токо и Джон пользовались своеобразными очками — тонкими кожаными полосками с узкими прорезями для глаз. Такие «окуляры» сильно ограничивали кругозор, зато можно было не опасаться коварных солнечных лучей.
Буквально за несколько дней все открытые солнцу части тела Джона так загорели, что цветом своим почти не отличались от цвета кожи Токо.
— Я стал почти такой же, как ты, — говорил ему Джон, показывая на потемневшие участки своей кожи.
— Твоя правда, — соглашался Токо и чувствовал в душе удовлетворение.
Сон — так называли в селении Джона, — этот беспомощный, жалкий человек, не имевший ни малейшего понятия о том, как должен жить настоящий мужчина, начинал становиться человеком в подлинном смысле. Он даже изменил походку и идет чуть пружинящим шагом, а ногу ставит так, что она не поскользнется. И не хватает снег, как в первые дни. Узнал, что лучше потерпеть до возвращения. От снега жажда только усиливается… Пройдет еще немного времени, и Сон ничем не будет отличаться от настоящих людей. Его можно будет брать не только на охоту, но и на торжественные жертвоприношения, на которые по утрам уходил Токо. Скоро будет самое главное священнодействие. Перезимовавшие кожаные байдары снимут с высоких подставок, унесут к морю и зароют в снег, чтобы тающим снегом смочить высохшие за зиму покрышки байдар — моржовые кожи. В это утро все боги получат подарки, и к ним будут обращены торжественные слова, а мужчины словно обретут новые силы, ибо приближается пора, когда моржи появятся в море, а охота на них требует много сил. Иногда по нескольку дней придется дрейфовать в море, изредка вылезая на льдины, чтобы разделать добычу, передохнуть и сварить еду на пламени моржового жира… И сейчас можно взять Сона на жертвенное сборище, но Орво сказал, что не время еще…
Токо учил его охотничьему искусству, а Пыльмау исправляла его речь. Каждый раз, прежде чем сделать замечания, она заливалась звонким смехом, и смех преображал ее лицо. Она превращалась в очаровательную женщину, и Джон усилием воли отгонял от себя мужское волнение. К тому же Пыльмау в пологе носила лишь узкую набедренную повязку. Отливающее темным блеском ее тело казалось выточенным из красного дерева, полные груди были еще упруги. Он старался не оставаться наедине с Пыльмау в пологе… А потом еще эти ночные вздохи и тяжелое дыхание… Ведь все это происходило на расстоянии вытянутой руки.
Воображением своим он вызывал образ Джинни, старался вспоминать все, даже самые незначительные мелочи, но каждый раз на месте белого личика, обрамленного светлыми волосами, возникало улыбающееся лицо Пыльмау, ее полные губы и белые зубы, хотя, как заметил Джон, она ни разу при нем не чистила их…
Наступило утро главного священнодействия. Накануне Токо и Джон запоздно вернулись с моря. Каждый волок по три нерпы. Оба они измучились — путь был тяжелый и долгий: то и дело приходилось обходить разлившиеся снежницы,[13] ноги проваливались в ноздреватый подтаявший снег, холодная вода заливала низкие нерпичьи торбаса.
Рано утром Джон открыл глаза, но Токо тихо сказал:
— Спи и отдыхай. Я не скоро вернусь.
У жирника хлопотала сонная Пыльмау, разогревая вчерашнее мясо. Джон перевернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся вторично и уже окончательно, Пыльмау мяла оленью шкуру. Ярко горели три жирника. Пыльмау сидела совершенно голая, пятками упираясь в размягченную мездру. Сквозь полуоткрытые веки Джон наблюдал за ней. При свете жирников ее кожа, несмотря на смуглость, казалась розоватой. Это было похоже на загар, но когда загорала Джинни, груди ее оставались белыми, и когда она, обнаженная, шла навстречу ему, они даже в темноте светились… А здесь цвет кожи был ровный, матово-смуглый, теплый. Так и хотелось провести ладонью, ощутить теплоту. Желание было таким сильным и мучительным, что причиняло физическую боль, и Джон не сдержал стона.
Пыльмау прекратила работу и пристально вгляделась в Джона. Джон притворился, что спит, и крепко зажмурился. И вдруг он почувствовал прикосновение руки Пыльмау и открыл глаза.
Пыльмау сидела рядом, на оленьей постели.
— Плохо тебе? — участливо спросила она.
Не в силах сказать ни слова, Джон только моргнул.
— Знаю, что плохо, — сочувственно продолжала Пыльмау. — Ты редко спишь спокойно. Разговариваешь по-своему, зовешь кого-то. Я тебя понимаю. Когда Токо взял меня в жены и привез сюда, ох как мне было плохо! Будто сердце у меня оторвали и оставили на родине…
— Разве ты не здесь родилась? — спросил Джон.
— Нет, я издалека, — ответила Пыльмау. — С другого побережья. Приехали однажды в наше селение энмынские, и среди них Токо. Поглядела я на него, а он на меня. И позвал он в тундру, там, где мягкая трава А когда собрались уезжать, я сказала родителям, что отправляюсь с Токо. С тех пор и живу здесь. Первый год так жалела, так плакала!
— А ты… а тебе… — Джон замялся, он хотел спросить Пыльмау, любит ли она Токо, но не знал, как по-чукотски слово «любить», поэтому он сказал так: — Тебе хорошо с Токо?
— Очень хорошо! — не задумываясь, ответила Пыльмау. — Это такой человек! Добрый, ласковый, сильный! Даже в темные зимние ночи, когда кругом стоит темнота да мороз, мне с ним светло и радостно. И сын наш Яко, как маленькая круглая луна, — Пыльмау ласково поглядела в угол, где посапывал во сне мальчик.
Она по-прежнему держала свою теплую ладонь на лбу Джона. От ее тела исходил слабый запах пота. Говоря о Токо, она прижмуривала глаза и тихо качала головой.
Джон подумал, что еще несколько секунд, и случится нечто ужасное и непоправимое. Резко сбросив со лба руку Пыльмау, он рывком сел, быстро натянул на себя одежду и выскочил в чоттагин.
Пыльмау в удивлении поглядела ему вслед и даже тихо позвала:
— Сон!
В ответ хлопнула наружная дверь.
Трудно парню привыкать к чужой жизни, к чужой речи, к чужой пище… Надо же случиться такому, что оказался он хорошим человеком, хоть и белым. Первое время Пыльмау никак не могла привыкнуть к его светлой коже и рыжей бороде, которая занимала половину лица. Удивительное дело — у Джона борода росла даже на груди да еще курчавилась!
Не раз ранним утром, глядя, как мужчины досыпают последние мгновения сладкого сна, Пыльмау застывала в оцепенении и долго смотрела то на одного, то на другого. Порой где-то из глубин сознания всплывала шальная мысль: а почему не быть женой двух мужчин? Ведь есть же такие мужчины, у которых по две жены? Вот Орво уже сколько лет живет с Чейвунэ и Вээмнэут. Двух его жен даже трудно представить друг без друга. Они всегда вместе и за долгие годы совместной жизни стали схожи не только их голоса, но даже внешность… В том селении, откуда была родом Пыльмау, двоеженцы были не в редкость. Друг отца, оленный человек Тэки, имел даже трех жен! Но, видно, так и будет все века и времена: что можно мужчине, будет недоступно женщине.
Пыльмау тяжело вздохнула и со злостью и остервенением принялась пинать и мять грубыми мозолистыми пятками невыделанную оленью шкуру.
Между чистым небом и заснеженной землей в тишине раннего утра резко звучали человеческие голоса. На краю селения, там, где кончался ряд яранг, у Священных Китовых Челюстей виднелась толпа. Джон медленно направился к ней. Прихваченный ночным морозом наст со звоном рушился под его ногами. Под затвердевшим снегом чувствовался мягкий податливый слой, который уже не может держать нагруженную карту.
Байдары были сняты с высоких подставок и лежали вверх килем на снегу. Эти диковинные лодки — дерево, моржовая кожа и лахтачий ремень — поразили Джона. Ни одной металлической части, ни гвоздика или шурупчика. Три человека могли легко поднять и перенести судно, поднимающее полтора десятка человек или двух-трех моржей. При всем уважительном отношении к удивительным лодкам у Джона холодок пробегал по спине, когда он представлял себе, как это сооружение из хрупкого дерева и кожи пробирается меж плавающих льдин, каждая из которых может запросто проделать пробоину в борту.
Джон подошел ближе. Армоль держал в руках нечто похожее на большое деревянное блюдо. Потом Джон увидел, что у многих мужчин были такие же блюда. Только у одних побольше и напоминали подносы, а у других — просто крохотные деревянные мисочки. Меж людей сновали собаки. Они вели себя удивительно тихо, не лаяли, не рычали, словно понимали значение священного обряда.
Орво Джон узнал с трудом. Старик был одет в длинный замшевый балахон светло-коричневого цвета, увешанный множеством полосок из цветных тканей, кисточками белой оленьей шерсти, тонкими кожаными нитями с бусинками на конце, с колокольчиками, медными и серебряными монетами. На спине болтался снежно-белый горностай с черным кончиком хвоста.
Орво говорил, обратив лицо к морю. Речь, по всей видимости, предназначалась богам, потому что люди не слушали старика и, в свою очередь, иногда перебрасывались между собой словами. Произнеся несколько слов, Орво брал у стоящего поблизости блюдо или миску, черпал горсть священной еды и бросал на Восход, на Закат и на Север, Юг. Собаки осторожно подбирали жертвоприношения и безмолвно следовали за стариком.
На снегу лежали три байдары. Орво медленно обошел каждую из них. Возле носа он останавливался и подолгу бормотал, прикасаясь руками к пересохшей моржовой коже. Иногда он повышал голос, но как ни прислушивался Джон, он не мог разобрать ни одного слова. Порой ему казалось, что Орво говорит на каком-то ином языке, а не на чукотском.
Среди взрослых находились и мальчишки. Они были преисполнены важности и чинно следовали за процессией, которая обходила байдары. Высокое небо, дальние темные скалы, подсиненные далью, неподвижная, словно прислушивающаяся к молитвам тишина, все это неожиданно для Джона подействовало на него, и он с болью в груди вспомнил воскресную проповедь в Порт-Хоупской церкви, нарядных прихожан и торжественное, проникающее в самые сокровенные глубины души, пение органа.
Джон с юношеских лет не признавал бога и не ходил в церковь. Отец считал, что каждый человек имеет право жить так, как хочет, и не должен мешать другому. Родители Джона ходили в церковь, но Джон сильно подозревал отца в том, что тот не верит в бога и посещает воскресное богослужение только потому, что было так принято.
А здесь, на берегу Ледовитого океана, Джону вдруг захотелось войти в прохладный полумрак собора и вместо этого бездонного неба увидеть купол и радужную пыль, пляшущую в разноцветных солнечных лучах, льющихся через цветные витражи.
Разговор с богами закончился. Орво обратился к людям. Мальчишки, подставив подолы, обходили тех, кто держал в руках блюда с жертвенным угощением. Наполнив подолы, ребятишки наперегонки кинулись к своим ярангам, чтобы обрадовать своих матерей и сестер остатками с божественной трапезы.
Токо заметил Джона и что-то сказал Орво, кивнув в его сторону. Старик поманил Джона.
— Скоро спустим байдары в море, — с радостью в голосе произнес Орво. — Смотри туда, — он показал на покрытое снегом и торосами море. — Смотри выше, на небо. Видишь темную полосу? Это чистая вода отражается. Далеко еще, но задует добрый южак, и море станет ближе к Энмыну…
— И за тобой придет корабль, — добавил Токо.
— Ну, пока придет корабль, я еще с вами похожу на охоту, а глядишь, и моржа застрелю, — весело ответил Джон.
Вокруг них столпились люди. Джон с любопытством заглянул в одно из блюд. К его разочарованию, пища богов ничем не отличалась от человеческой. Это были кусочки вяленого оленьего и нерпичьего мяса, аккуратно нарезанные кубики сала, какие-то травы. Орво набрал в свою заскорузлую ладонь жертвенного угощения и протянул Джону.
— Теперь мы перенесем байдары к морскому берегу и плотно обложим снегом, — громко чавкая, объяснял он Джону. — Солнце понемногу будет топить снег, а вода смочит кожу. Она станет мягкая и упругая. А когда байдары будут готовы, лед уйдет с наших берегов…
— Но как вы узнаете, когда именно надо спускать байдару? Почему не вчера, не завтра, а именно сегодня?
— Это очень просто, — улыбнулся наивному вопросу Орво. — Ровно через шесть дней, как изнутри на заструге, с той стороны, что глядит на солнце, появляются тонкие ледяные иголки…
Джон продолжал допытываться:
— А осенью, когда еще нет сугробов, как угадать день, что довольно плавать по морю?
— Это и ребенок знает, — засмеялся Орво. — Когда созвездие Одиноких Девушек[14] станет наискось от Песчаной Реки.
— Ясно, — уверенно сказал Джон, не желая выглядеть перед чукчами невеждой, хотя ровным счетом ничего не понял.
Шагая к ярангам вместе с Токо, он думал о том, что этот народ далеко не так прост, как ему показалось вначале. У них и свой календарь, и свое представление о движении небесных светил. А что касается медицины и хирургии, тут остается только восхищаться. Джон усмехнулся про себя, вспомнив, с каким недоверием он отнесся к шаманке, спасшей его от верной смерти, вспомнил он и о том, как путал Токо с Армолем и как все чукчи Энмына казались ему на одно лицо. Да, у них была своя культура, приспособленная к выпавшим им на долю суровым условиям. Эти люди сумели сохранить все лучшие человеческие черты там, где не всякий зверь мог бы выжить…
Джон поглядел на Токо и попытался представить его в другой одежде, в другой обстановке. Он посадил его в Порт-Хоупском католическом соборе, одетого в вельветовый жакет, в брюках, башмаках и в белом воротничке. Но получилась такая нелепая и смешная картина, что он не смог сдержать улыбку.
— Весело тебе? — спросил Токо.
— Скажи мне, — обратился к нему Джон, — ты бы мог жить в другом месте?
— В каком другом? — не понял Токо.
— Например, в той земле, откуда я родом.
Токо молча шагал. Вопрос был задан всерьез, и надо было ответить на него основательно.
— Если не будет ничего другого, — медленно произнес Токо. — Когда нельзя найти другого выхода. А может быть, и не выжил бы.
— Ну почему же? — возразил Джон. — Вот я ведь живу на вашей земле.
— Потому что у тебя есть надежда, что ты вернешься, — ответил Токо. — Ты здесь как в гостях. Придут корабли, увезут тебя на теплую родную землю, к родным и близким. Пройдет время, и твоя жизнь здесь будет тебе как смутный сон. Знаешь, бывает такой сон, который плохо помнишь… Сон в начале тумана…
— Сон в начале тумана? — переспросил Джон и, подумав, возразил: — Нет, того, что я здесь пережил, я никогда не забуду… Токо, я хотел спросить тебя: что бы ты сказал, если бы я навсегда решил остаться с вами, на вашей земле?
— Ты бы мог жить и с нами, — задумчиво ответил Токо, — но у тебя есть надежда возвратиться, и у ближних твоих она тоже не пропала. Потом, быть может, ты вернешься к нам. Нам нужна дружба с белыми, потому что они знают и умеют больше нашего. Они выдумали такие вещи, которые облегчают жизнь человеку.
— Я боюсь, что общение с белыми людьми, кроме дурного, ничего не принесет вашему народу, — жестко произнес Джон.
— Вот сколько я ни общаюсь с тобой, а ничего плохого от тебя не слышал, — с улыбкой ответил Токо.
В чоттагине пылал костер. Пыльмау натаяла снежной воды и подала Джону для умывания. Двумя короткими деревянными держалками, заменявшими пальцы, Джон взял чистую белую тряпочку, намочил в воде и несколько раз обтер лицо. Умылся и Токо, обретший эту привычку от своего белого друга.
После умывания мужчины принялись завтракать.
— Нужен лахтак, — все чаще повторяла Пыльмау, обращаясь к мужчинам. — Ничего нет на подошвы. Если не добудете лахтака, босыми будете ходить.
Охотники уходили на припай. Долгожданный южный ветер заблудился в других краях, и лед прочно держался у скалистых берегов.
Полетели утиные стаи через дальнюю косу.
Токо разбудил Джона ранним утром. Они позавтракали холодным нерпичьим мясом. На дорогу Пыльмау положила им в кожаный мешок несколько кусков вареной нерпятины. Джон удивился и спросил:
— Как же так — еду берем? А в море идем — маленького кусочка не можем прихватить.
— Таков обычай, — ответил Токо. — На утиную охоту запас еды берем, а в море — грех.
— А не думаешь ли ты, что некоторые ваши обычаи попросту мешают вам жить? — спросил Джон, помогая запрягать собак.
— Есть такие правила жизни, что одному человеку мешают, зато всем вместе нужны, — глубокомысленно ответил Токо, отбив охоту у Джона к этому разговору.
Дорога шла берегом моря. Джон и Токо выехали далеко не первыми — на снегу уже образовалась накатанная полозьями дорога. Приближаясь к проливу Пильхын, охотники нагнали нарты. Армоль прихватил с собой младших братьев. Мальчишки держали на коленях эплыкытэты[15] и перебирали костяшки из моржовых зубов. Они с улыбкой смотрели на Джона, увешанного двумя эплыкытэтами.
— Эй, Токо, как же он закинет эплыкытэт в стаю? — крикнул Армоль со своих нарт.
— Закинет, — успокоил его Токо. — Он уже пробовал на льду лагуны.
Несколько дней Джон под наблюдением Токо овладевал искусством метания эплыкытэта. Это оказалось куда труднее, чем научиться стрелять из винчестера. Первая же попытка чуть не кончилась печально для Токо. Сорвавшиеся с культи эплыкытэты просвистели на расстоянии полупальца от головы Токо. А один раз Джон даже ухитрился попасть в самого себя. Отчаявшись приручить непослушное орудие ловли птиц, Джон заявил Токо, что отказывается от уток. Но Токо решительно произнес:
— Настоящий мужчина должен уметь все!
— Не повезу же я в Порт-Хоуп эти костяшки! — Джон потряс эплыкытэтом. — У меня дома есть хороший дробовик.
— Ружьем убить птицу — не хитрость, — возразил Токо. — А ты вот этим попробуй.
И он снова терпеливо принялся показывать, как раскручивать над головой пучок моржовых зубов на длинных бечевках из тонкого лахтачьего ремня, пока не научил Джона запускать эплыкытэт в нужном направлении.
Кое-где снег уже сошел с галечной косы, и издали темные пятна проталин походили на заплатки на бесконечном белом полотне. На этих заплатках и располагались охотники, высматривая утиные стаи, летящие с противоположной стороны лагуны.
Токо облюбовал себе бугорок с просохшей галькой, отвел упряжку на морской берег, чтобы собаки не видели уток и лаем не пугали их. Неподалеку со своими братьями расположился Армоль.
— Когда стая подлетит ближе, надо лечь на землю и не шевелиться, — наставлял товарищ Токо. — Вскакивать надо, когда утки будут над головой.
Джон слушал и молча кивал, чувствуя, как его охватывает знакомое каждому настоящему охотнику возбуждение.
Некоторое время Токо и Джон тихо разговаривали, всматриваясь в линию горизонта. Стаи пролетали или левее или правее от того места, где расположились Токо и Джон.
— Может, переберемся на другое место? — предложил было Джон.
— Терпи. Утки и к нам прилетят, — спокойно ответил Токо.
Терпение охотников было вознаграждено. Огромная стая летела прямо на Джона и Токо. Шум крыльев нарастал с каждой секундой. Гул был, как у Ниагарского водопада.
Стая летела низко, стелясь над покрытой снежницами лагуной. Темная плотная полоса скорее походила на стремительно несущуюся ураганную тучу, нежели на птичью стаю.
Токо и Джон прижались к холодной гальке.
У берега утки резко взметнулись вверх, но все же они были так низко, что Джон почувствовал ветер, поднятый тысячами крыльев. Взметнулись эплыкытэты. Их было не два, а четыре. Каким-то образом рядом оказался Армоль с братишкой. Три утки, опутанные тонкими бечевками, камнем упали на припай.
Джон бросился к ним, но его опередили Армоль и Токо.
Армоль с язвительной улыбкой подал Джону его эплыкытэт.
— Мимо, — сказал он.
Джон смутился. Почему-то каждый раз, сталкиваясь с Армолем, он чувствовал странное беспокойство и часто ловил себя на том, что разговаривает с парнем подобострастно и даже как-то виновато. И на этот раз Джон тихо сказал:
— Не умею еще.
— Белому человеку трудно дается наше дело, — изрек Армоль, связывая крыльями двух уток.
Вторая стая была намного больше первой. Оказавшись над галечной косой, она затмила солнечный свет. На этот раз повезло и Джону. Его эплыкытэт опутал большого жирного лылекэли.[16]
— Удача пришла к тебе, — сдержанно похвалил Токо.
— Повезло, — произнес Армоль.
Честно говоря, уток было столько, что эплыкытэт можно было бросать с закрытыми глазами.
К тому времени, когда солнце перешло на западную сторону неба, у Токо и Джона уже было около трех десятков уток.
Разгоряченный удачей, Джон обещал Токо:
— Вот как вернусь к себе в Канаду, так сразу же пришлю тебе дробовое ружье. Один раз выстрелишь в такую гущу — и можешь возвращаться с полной нартой!
— Буду ждать, — не очень уверенно ответил Токо. — А теперь пора домой.
Когда нарта выехала на проторенную дорогу, Токо уселся поудобнее и затянул песню. Джону и раньше доводилось слышать чукотское пение, но особого удовольствия от тоскливой и унылой мелодии он не испытывал. Ему казалось, что каждый поет одну и ту же песню. Слов почти не было, и можно было только догадываться о чувствах, переполнявших поющего.
Собакам было тяжело. За солнечный день снег подтаял, стал рыхлым, и полозья скользили плохо. Джон и Токо то и дело соскакивали с нарты и помогали собакам.
Вдали показались Челюстные Китовые Кости, нартовый след стал тверже, и теперь можно было передохнуть на нарте.
— Почему вашу прародительницу называют Белой Женщиной? — спросил Джон, вспомнив, что под этими костями, по преданию, похоронена та, что дала жизнь чукотскому народу.
— Так прозвали, — ответил Токо.
— И почему именно китовые кости над ней?
— Так ведь она рожала не только людей, но и китов, — ответил Токо таким тоном, словно это само собой разумелось.
— Китов? — удивился Джон и хотел было сказать Токо, что это вздор, но вдруг ему на память пришли нелепости Библии, и он лишь попросил: — Ты можешь мне рассказать что-нибудь о ней?
— Это сказание помнит каждый ребенок, — сказал Токо, — да и ты тоже должен знать, потому что, может, и ты тоже китов брат.
— Китов брат? — удивленно переспросил Джон.
— Ну так слушай, — сказал Токо и поудобнее устроился на нарте. — Сказывают старики, что на этом берегу давным-давно, в далекие времена, жила молодая девушка. И такая она была красавица, что даже великое солнце на нее заглядывалось и не уходило с неба, а звезды среди дня загорались, чтобы увидеть ее. Там, где она ступала, вырастали красивые цветы и начинали бить ключи с чистой водой.
Красавица часто приходила на берег моря. Любила она глядеть на морские волны и слушать их шум. Засыпала под шепот ветра с волной, и тогда морские звери собирались у берега взглянуть на нее. Моржи выползали на гальку, тюлени, не смаргивая, смотрели круглыми глазищами на девушку.
Как-то проплывал мимо большой лыгиргэв.[17] Заметил он у берега толпу морских зверей, разобрало его любопытство и подплыл он ближе. Увидал красавицу и так пленился ее красотой, что забыл, куда и зачем плыл.
Когда усталое солнце присело отдохнуть на линию горизонта, кит вернулся к берегу, тронул головой гальку и обернулся стройным юношей. Увидела его красавица и потупилась. А юноша взял девушку и повел в тундру, в мягкие травы, на ковер из цветов. И так повелось — каждый раз, как солнце садилось на линию горизонта, кит приплывал, оборачивался человеком и жил с красавицей как с женой. Пришел срок, и она почувствовала, что скоро ей родить. Тогда человек-кит построил просторную ярангу и поселился вместе с ней и больше не плавал в море.
Появились на свет китята. Отец поселил их в небольшой лагуне. Захотят китята есть — и плывут к берегу, а мать навстречу им выходит. Росли китята быстро, и скоро им стало тесно в маленькой лагуне, и стали они проситься на вольный морской простор. Жалко было матери расставаться с ними, да что поделаешь: киты — морской народ. Уплыли дети в море, а женщина снова забеременела и родила на этот раз не китят, а детей в человеческом обличье. А дети-киты родителей не забывали, часто приплывали к берегу и играли на виду у отца с матерью.
Шло время. Росли дети, старели родители. Отец уже не выходил на охоту, сыновья еду добывали. Перед первой охотой в море отец созвал их, сказал напутное слово:
— Сильному и смелому — море кормилец. Но помните: живут там и ваши братья — киты и дальние ваши родичи — дельфины и косатки. Не бейте их, берегите…
Вскоре отец помер. А мать уже была так стара, что не могла провожать сыновей на морскую охоту. Разросся китовый народ, сыновья переженились, и у каждого было по многу детей. Все больше нужно было еды, и стали китовы потомки приморским народом — чукчами да эскимосами, на морского зверя охотниками.
Выдался однажды такой год, когда мало было зверя у берега. Забыли моржи водную тропу в селение, а нерпы ушли к далеким островам, и охотникам приходилось забираться далеко в море, одни погибали во льдах, другие — в морской пучине.
Только киты всякий раз весело и шумно играли у берега. И сказал тогда один из охотников, сын Белой Женщины:
— А почему мы не бьем китов? Смотрите — тут горы жира и мяса. Одна туша прокормит всех нас вместе с собаками всю зиму.
— Или забыл ты, что они наши братья? — отвечали ему.
— Какие же они братья, — усмехнулся охотник. — Живут они в воде, а не на земле, тело у них длинное да громадное, и не знают они ни одного человеческого слова.
— Так ведь по преданию… — вразумляли люди охотника.
— Бабкины сказки для малых ребят, — отрезал охотник и снарядил большую байдару, взяв самых сильных и ловких гребцов.
Кита добыть не стоило трудов. Сам он подплыл к байдаре, как и делал всегда, когда видел, что братья вышли в море. Но эта встреча была ему на погибель.
Загарпунили кита и долго тащили к берегу, а чтобы на берег вытащить, пришлось созвать всех жителей селения, даже женщин и малых ребят!
Тот, который кита добыл, пошел в ярангу к матери сказать ей, какое богатство он людям добыл. Но мать уже знала об этом и умирала с горя.
— Я убил кита! — воскликнул охотник, войдя в ярангу. — Целую гору мяса и жира.
— Брата своего ты убил, — ответила мать. — А если ты сегодня убил брата только за то, что он был на тебя непохож, то завтра…
И тут от нее отлетело последнее дыхание.
Токо умолк.
Молчал и Джон.
— С тех пор и пошло все, — нарушил молчание Токо, — теперь даже когда один человек убивает другого человека, никто больно-то и не удивляется.
В селении было оживленно. В каждой яранге пылал костер, и синие дымы отвесно вздымались к ясному небу. В воздухе плыли перья и пух — в чоттагинах щипали уток, кипели котлы и валил вкусный пар, возбуждая аппетит у людей и собак.
Пыльмау разожгла большой костер в чоттагине. Она тут же, прямо с нарты, взяла уток и принялась стряпать.
Джон и Токо распрягли собак, убрали нарту на подставку, нарубили копальхену и покормили собак. Войдя в чоттагин, сняли охотничью обувь. Осматривая торбаса Джона, Токо обнаружил крохотную дырку на подошве и показал Пыльмау.
— Лахтак нужен, — сказала Пыльмау. — Босыми останетесь на лето, нет кожи на подошвы.
— Завтра уйдем на припай, — ответил Токо.
Джон уединился в своей каморке. Несколько минут он лежал на постели. Закрывая глаза, он видел мелькающие бесконечные утиные стаи, и в ушах все звучал голос Токо, повествующий старинное предание.
Джон встал с кровати, достал записную книжку, раскрыл ее на чистой странице и написал:
«21 (?) мая 1911 года. Селение Энмын. Сегодня ходил на уток и пользовался орудием, которым ловил птиц еще человек каменного века. И я чувствовал себя таковым и относился к своему другу Токо соответствующим образом. Но то, что он мне рассказал, далеко от примитивизма. В этой легенде заключена такая глубокая мысль, что сомневаюсь, понимает ли сам Токо то, что рассказывал. Заповеди Евангелия — жалкий лепет перед мыслью о высокой поэзии, заключенной в этом рассказе…»
И тут Джон записал предание, стараясь припомнить все мельчайшие подробности.
«Однако подозреваю, что Токо рассказал мне легенду не без умысла. Быть может, именно таким образом, аллегорически, он преподносил мне идею всеобщего братства, эту несбыточную мечту человечества, уходящую корнями в самые истоки истории».
Перечитав написанное и внимательно исследовав почерк, Джон с удовлетворением заметил, что стал писать лучше, ровнее и буквы почти перестали вылезать из строки. Полюбовавшись, Джон воткнул карандаш в держалку и записал:
«Если бы кто-нибудь год тому назад сказал, что я буду находить бесспорные прелести у туземных женщин, я бы назвал его безмозглым дураком и оскорбился. Видимо, женщина прекрасна каждая на своем месте. В этой хижине при всем своем воображении я не могу представить Джинни, так же как Мау неуместна в гостиной нашего дома. И все же обе они — и Джинни, и Мау — достаточно хороши, чтобы волновать мужчину. Пребывание среди этих людей явно пошло мне на пользу. На многое я стал смотреть проще, а значит, и точнее, и шире. Я чувствую, что мне будет трудно расстаться с ними, а там, в родном Порт-Хоупе, в моих ушах долго будет звучать чукотская речь и сниться здешние сны… Сны в начале тумака. И еще я чувствую, хоть и довольно сильно оброс грязью, а словно что-то сошло с меня, какая-то кора, которая не давала мне ощущать чужие радости, горести и мысли…»
— Сон, есть будем! — услышал он голос Токо. — Иди сюда!
Джон посидел с минуту над раскрытым блокнотом, захлопнул его и вышел в дымный чоттагин, где в отблеске костра хлопотала Пыльмау.
Большое деревянное блюдо, заполненное утиным мясом, она поставила на низенький столик. На этот раз не было ножей — птичье мясо легко поддается зубам.
Когда утолили первый голод и глаза начали выискивать лакомые кусочки, Токо заговорил:
— Надо добывать лахтака. Если будет кэральгин,[18] пойдем на лед. Пойдем налегке, без собак. Нерпу бить не будем. Запасы у нас есть, все бочки жиром заполнены, скоро пойдут моржи — куда все это денем? Будем искать только лахтака.
— Удивительно, что среди всей зимы именно нам не попался ни один лахтак, — сказал Джон.
— Бывает, — отозвался Токо. — Одному повезет, другому нет. Лахтака добыть — большая удача. Часть кожи можно поменять у оленных людей на пыжики…
Пыльмау не вмешивалась в мужской разговор. Время от времени она вставала, подкладывала утятину и украдкой переводила взгляд с одного на другого. А в голове у нее настойчиво стучала мысль: почему женщина не может поступать так, как мужчина? Почему дозволенное им не дозволено ей?
Морской лед избороздили трещины, покрыли снежницы с промоинами, в которых дышала океанская вода. На поверхности льда почти не осталось снега, и ноги, несмотря на толстую подстилку из сухой травы и меховые чижи,[19] больно ощущали ледяную твердь.
Идти было жарко. Джон чувствовал, как по спине, по позвоночной ложбинке, щекоча кожу, течет струйка пота. Впереди шагал Токо. Он шел, не сбавляя хода, ровно и быстро. Напрягая последние силы, Джон тянулся за Токо. Висевший за спиной в белом кожаном чехле винчестер с каждым шагом становился тяжелее, и даже деревянный акын[20] казался уже чугунным. Только самолюбие не позволяло Джону просить передышки. Он сопел и уже стал спотыкаться, как вдруг Токо остановился возле подтаявшего тороса.
— Посмотрим, что дальше, — сказал он и показал на вершину тороса.
— Смотри, — отозвался Джон, — я здесь подожду, внизу.
— Ладно, — Токо вынул охотничий нож и принялся вырубать во льду ступени.
Прозрачные осколки долетали до Джона. Он поймал несколько льдинок и положил в рот, чтобы унять сухой жар.
Токо вскарабкался на торос и, приставив ладонь к глазам, тщательно осмотрел горизонт. Спустившись, он удовлетворенно сообщил:
— Открытая вода совсем близко. Пойдем.
И, даже не дождавшись ответа, снова зашагал вперед.
Плетясь за ним, мокрый от пота, Джон с досадой думал о том, что вполне мог он проходить и в этих торбасах до прихода первого корабля. Новые торбаса ему уже не понадобятся. Разве лишь как память о пребывании на далекой чукотской земле. Он их повесит в гостиной, чтобы каждый, кто зайдет, мог их видеть. И будет рассказывать, как торбаса шила чукотская красавица Пыльмау (на этот раз он назовет ее полным именем, а не так, как привык, — Мау), как она зубами придавала нужную форму подошвам-галошам, и он встанет, снимет со стены торбаса и покажет следы зубов Пыльмау, отпечатавшиеся на кожаной подошве. Надо будет захватить не только торбаса, но и кухлянку, охотничье снаряжение, вороньи лапки — лыжи-снегоступы. Некоторые вещи можно преподнести в дар Национальному музею в Торонто, а матери и Джинни не забыть заказать расшитые бисером тапочки. Он видел такие у Пыльмау.
Открытое море показалось как-то вдруг неожиданно. Вода сливалась с небом, и дальше плавающие льдины трудно было отличить от облаков. Водная гладь как бы приподнималась к краю неба, и такой открывался простор, что захватывало дух. К чувствам Джона примешивалась еще и мысль о том, что это дорога домой, к родному дому, к тому миру, где он родился и вырос и которому принадлежал.
— Пришли, — удовлетворенно протянул Токо и несколько раз глубоко вздохнул.
Сочтя, что это вполне достаточный отдых, он принялся мастерить укрытие.
— Хорошо бы тебе устроиться чуть подальше, — сказал он Джону. — Так мы скорее убьем лахтака.
— Ты прав. Только как я узнаю лахтака? — засомневался Джон.
— Да ведь ты видел их.
— Только мертвых, убитых, — ответил Джон.
— В воде лахтак примерно такого же вида, как и нерпа, — стал объяснять Токо, — только он больше и усы у него грубые и почти всегда черные.
— Давай не будем гадать, — предложил Джон. — Я буду стрелять подряд, а потом уже разберемся, где лахтак, а где нерпа.
Токо почесал в затылке, поморщился и нехотя согласился:
— Ну ладно. Только уж смотри, чтобы много нерп не было. Что зря бить зверя?
Он помог Джону смастерить укрытие, и охотники разошлись в разные стороны.
Тихо дышал океан. Вода плескалась у толстого излома синего льда. Токо посмотрел на восточную сторону небосклона, туда, где дальний мыс далеко уходил черным пальцем в морской простор. Небо над скалами было чисто, ничто не предвещало перемены погоды. Но весной надо быть начеку. Ветер может измениться неожиданно, а испещренный трещинами лед от легкого дуновения может рассыпаться на отдельные льдины, и охотников унесет в открытое море.
Медленно текло в ожидании лахтака время, отмеряемое громкими звуками капель, падающих со льда на водную поверхность океана.
То и дело показывались нерпы. Они плыли неторопливо и порой так близко оказывались от Токо, что он мог дотянуться до них багорчиком.
Выстрел рванул воздух. Токо вскочил на ноги и бросился к Джону, который уже разматывал над головой акын. В растекающемся пятне крови плавал мертвый лахтак. Джон закинул акын чуть подальше зверя, подтянул и, сделав рывок, зацепил.
Вдвоем едва вытянули на лед мертвого лахтака. Токо не нужно было рассматривать зверя, чтобы убедиться, что кожа у него как раз такая, какая требовалась для охотничьей обуви, — крепкая и толстая.
— Ты добыл лахтака! — воскликнул Токо, бросая на Джона взгляд восхищения и благодарности.
— Я его с трудом узнал, — с улыбкой признался Джон. — Вернее, не узнал, а как-то почувствовал: какой-то странный зверь. Решил, что это и есть лахтак, и выстрелил.
— Молодец! — похвалил Токо. — Теперь тебе осталось загарпунить моржа, поохотиться на кита и заколоть копьем умку — белого медведя…
— С меня довольно нерпы, уток и лахтака, — с грустью в голосе ответил Джон, — и то слишком много для меня.
— Хочешь, переходи на мое место? — предложил Токо. — Рядом будем сидеть, не так скучно тебе будет.
— Разве нам мало одного лахтака? — спросил Джон.
— Вообще-то нет, да ведь мы только пришли, — глядя куда-то в сторону, ответил Токо.
Джон почувствовал в его словах оттенок обиды. Действительно, картина возвращения будет не очень приятной: белый человек, можно сказать, безрукий, с добычей, а Токо — пустой.
Токо ловко надрезал усатые губы лахтака, продернул буксировочный ремень и подтащил лахтака к своему укрытию, сделанному из обломка льдины.
Токо занял свое место, а Джон расположился рядом, держа в руках заряженный винчестер со взведенным курком.
Вдали показалась нерпа, медленно направляясь к охотникам. Джон смотрел ей в глаза. Заметив его движение, нерпа нырнула.
— Почему у нерпы такие человеческие глаза? — спросил Джон. — Может быть, она тоже родственник какому-нибудь народу?
— А почему бы нет? — отозвался Токо. — Каждый зверь имеет родственников среди людей. А те из нас, кого уносит ветер и долго держит в плену во льдах, понемногу превращаются в тэрыкы, в оборотней. Человек дичает и не может жить людской жизнью. Он бродит по тундре, по горам, нападает на зверей и ест мясо сырьем.
— А ты видел этих тэрыкы? — спросил Джон.
— Один раз видел, — ответил Токо.
Джон повернулся к нему, думая, что Токо шутит. Но лицо чукчи было серьезно.
— Тогда я был еще очень молодой, неженатый. Охотился вот так весной на лахтака. Увидел зверя на льду. Стал к нему подкрадываться. Долго полз, застудил руки и колени. А как собрался прицелиться — вижу тэрыкы. Вылупил на меня глазища и улыбается. Вскочил я на ноги и бежать. До самого селения бежал, без передышки.
— Ну и каков он собой? — спросил Джон.
— Гладкий. Совсем голый. Только тонкая красноватая шерсть на теле… Поглядеть — страшно!
Послышался всплеск. На ровной гладкой поверхности воды показалась усатая голова.
— Тс-с, — Токо прицелился. — Ты не стреляй, я буду. Джон опустил ствол винчестера.
Лахтак быстро приближался к ледяному берегу. Видимо, он намеревался вылезти на лед и погреться в лучах весеннего солнца. От усатой головы в разные стороны расходились две гладкие волны. Джон подивился его скорости. Зверь был совсем близко, когда грянул выстрел. Пуля ударила в голову. Смерть была мгновенной, но лахтак по инерции еше плыл к припаю.
Токо схватил легкий багор и кинулся к краю ледяного обрыва. Он попытался достать лахтака железным крючком, но багорчик оказался короток. Не хватало самой малости, на длину указательного пальца. Токо перегнулся через край ледяною барьера, повиснув над водой. Он уже почти достал лахтака и хотел было сделать рывок, чтобы зацепить тушу, как вдруг заскользил сам по льду и с громким плеском, подняв фонтан брызг, плюхнулся в воду. И сразу же скрылся с головой. Вынырнув, с искаженным от ужаса лицом, он неуклюже забарахтался в воде.
Вспомнив, что чукчи совершенно не умеют плавать, Джон кинулся к краю припая, протягивая утопающему первую попавшуюся под руку вещь — винчестер.
Токо поймал граненый ствол и крепко ухватился. Острая мушка врезалась в ладонь и не давала соскользнуть рукам.
Джон напряг все силы и, пятясь назад, наполовину вытащил Токо. Из намокшей одежды струилась вода. В общем-то невысокий и далеко не тучный Токо стал удивительно тяжел.
Токо перегнулся через край ледяного обрыва. Джону стало легче. Он посмотрел на свои руки, и на голове зашевелились волосы: с его культи медленно сползало намертво прикрепленное толстое кожаное кольцо… Но Токо почти весь уже был на льду. Джон перенес все усилие на левую руку, где кольцо держалось крепко и попытался передвинуть правую руку чуть дальше, за спусковую скобу…
И тут грянул выстрел! Джон в удивлении обернулся, не понимая, что винчестер выстрелил в его руках. Когда догадка пронзила его мозг, а глаза увидели расплывающееся алое пятно под поникшим Токо, он не мог сдержать вопля ужаса.
— Токо! Токо! Неужели это мой винчестер?
— Ты в меня попал, — тихо произнес Токо. Он выпустил ствол, и тело его начало медленно сползать обратно в море, оставляя на льду широкий кровавый след.
Джон прыгнул и навалился на Токо, вцепился в его камлейку зубами и потащил от края ледяного обрыва. Убедившись, что опасности снова свалиться в воду нет, Джон перевернул Токо на спину.
Смуглое лицо покрыла мертвенная бледность. Токо медленно, с трудом открыл глаза и пересохшими губами прошептал:
— Кровь выходит из меня…
Джон перевел взгляд на рану. Окаймленное большим кровавым пятном, на камлейке чернело отверстие. Оно было совеем небольшим, даже пальца не просунуть. Из него неровными толчками хлестала кровь.
— Снегом закрой… Снегом, смоченным водой…
Джон бросился собирать скудные остатки не успевшего растаять рыхлого сырого снега. Он соскабливал кожаными культями снег, и клал на рану. Осторожно разрезав камлейку и кухлянку, обнажил грудь Токо. Снег быстро пропитывался кровью и таял. Тогда Джон стянул с себя камлейку и зубами разорвал ее на широкие полосы. Этими полосами он постарался туго перевязать грудь Токо.
Раненый тихо стонал и не открывал глаз. Закончив перевязку, Джон наклонился к лицу Токо и спросил:
— Как тебе?
— Холодно и пить хочется…
Джон вложил в раскрытый рот горсть снега.
— Как же мне тебя дотащить до дому?
— Оставь меня здесь, иди за нартой — проговорил Токо.
— Нет, я тебя не оставлю.
— Сон, ты не виноват. С каждым может такое случиться. Ты не виноват.
Джон с ненавистью посмотрел на лахтака, лежащего чуть поодаль, словно виноват был он, и вдруг догадка осенила его:
— Токо! Я тебя дотащу на лахтачьей коже!
Не теряя времени, Джон вытащил нож, воткнул в держалку и принялся разделывать лахтака. Он снимал кожу вместе со слоем жира, чтобы раненому не было жестко.
— Осторожнее, — предостерег Токо, — не продырявь кожу.
Джону никогда не приходилось разделывать добычу. Вскоре он весь покрылся кровью. Наконец отделил кожу лахтака от мяса и откатил в сторону ободранную тушу. Расправив кожу, он осторожно перетащил на нее Токо, завернул кожу и закрепил несколькими стежками, использовав кусок ремня от акына.
Нацепив на ноги лыжи-снегоступы, чтобы подошвы торбасов не скользили по обнаженному льду, Джон, надев на грудь лямку, двинулся по направлению к берегу. Он торопился, но, помня о раненом, он обходил ропаки и торосы, стараясь ступать только по ровному, гладкому льду. Со стороны могло показаться, что ничего особенного не случилось: просто идет охотник и тащит за собой убитого лахтака. Иногда Джон останавливался и подходил к Токо.
— Как ты чувствуешь себя?
— Ничего. — силился улыбнуться Токо. — Положи мне в рот еще снегу. А лучше отколи ножом кусок льда. Холодно и пить хочется…
— Потерпи, — дробя ножом лед, говорил Джон, — немного осталось до берега.
Солнце стояло низко. От торосов и прибрежных скал и человека тянулись длинные синие тени.
Порой Джону казалось, что сердце вот-вот вырвется из груди. Оно колотилось где-то возле самой глотки, воздуха не хватало, но Джон не мог остановиться и передохнуть. В голове не было ни одной здравой мысли, лишь упорно и настойчиво в ушах звучала нелепая и странная фраза:
— Я убил кита!.. Я убил кита!.. Я убил кита!..
Берег медленно приближался. Вот уже можно различить Челюстные Китовые Кости…
— Я убил кита! Я убил кита!
Джону вдруг показалось, что Токо уже мертв. Он торопливо скинул лямку и наклонился над раненым. Собственное дыхание Джона было шумным и прерывистым, глаза застилали слезы, перемешанные с соленым потом. Тогда он приблизил свои губы к губам Токо. Они были теплые и даже вздрогнули.
Джон с новой силой потянул лямку. Он не чувствовал, как упряжный ремень перетер кухлянку. Показались яранги. С такого расстояния они еще не были похожи на человеческие жилища и скорее напоминали нагромождение огромных валунов. Но Джон уже мог точно сказать, где чья яранга стоит, и даже мысленным взором увидеть обитателей их.
Он мог увидеть глаза Пыльмау, грубое, словно высеченное из темного камня лицо Орво, маленькие круглые глазки Армоля… Он даже мог представить себе, как, собравшись возле яранги Токо, охотники передают из рук в руки бинокль…
Но ведь выстрелило его ружье и его пуля сидит в груди Токо! Если Токо умрет, неизвестно еще, как отомстят жители Энмына чужеземцу. Скорее все они потребуют его жизнь за жизнь охотника. Жизнь за жизнь — такое правило существует не только в мире дикарей. В цивилизованном обществе оно облечено в форму закона. Правда, при судебном разбирательстве учитываются всякие обстоятельства, смягчающие вику подсудимого. Бывает, что обвиняемого оправдывают. Но ведь Джон не знает, что за суд у чукчей и есть ли он вообще у них. И если Токо умрет, уже никто не подтвердит рассказа Джона.
Джон снова остановился.
Токо дышал, он даже приоткрыл глаза и опять попросил льду.
— Осталось совсем немного, — успокаивал его Джон, осторожно вкладывая льдинки в его рот. — Еще чуть-чуть. Ты ведь скажешь, что это несчастный случай? Да? Скажешь?
Токо устало закрыл глаза.
— Почему ты мне не отвечаешь? — Джон потряс Токо за плечи, не сознавая, что причиняет ему боль.
Токо застонал и открыл глаза.
— Это был несчастный случай? Да?
Глаза Токо смотрели прямо в небо. Они еше были живы, но видели уже иной мир, удивительный тем, что он был такой же привычный, в каком оставались все близкие и родные. Все тут было такое же — и лица людей, и разговор их, и пища, которой было вдосталь. Главное — в лицах людей другого мира не было печали: они не знали, что такое голод, изнурительный труд, страдания, холод и боль. Был лишь один недостаток — здесь мало воды, и это была единственная драгоценность, которой дорожили люди. Но поскольку в этом мире жили главным образом морские охотники, привычные переносить жажду, они не очень страдали и обходились тем, что доставалось на их долю…
Чувствуя, что за его спиной происходит нечто страшное и непоправимое, Джон уже не разбирал дороги и шел напрямик, прямо к ярангам. Он карабкался на торосы, помогая себе руками, на ровном месте даже пытался бежать. Он плакал навзрыд, выл и стонал, глотал пот, перемешанный со слезами, а в голове все стучали слова:
— Я убил кита! Я убил кита!
Толпа возле яранги уже совсем близко, но лиц не различить, это сплошные раскрытые рты, которые кричали ему:
— Если ты убил сегодня брата только за то, что он непохож на тебя!..
Когда среди торосов показалась фигурка охотника сдобычей, все, кто стоял возле яранги Токо удивились, почему идет только один человек и куда девался второй.
Орво приставил к глазам бинокль и долго изучал походку охотника.
— Это идет Сон, — твердо сказал он, протягивая бинокль стоящему рядом Армолю.
— Похоже, что тащит лахтака, — заключил Армоль, передавая бинокль Тнарату.
— Но почему идет один? — задал вопрос Орво.
— Глядя на него издали, не скажешь, что белый человек идет, — заметил Армоль, и по его тону невозможно было понять: говорит ли он это с одобрением или с насмешкой.
— Человек, какой он ни будь, белый или темный, ко всему привыкает, — отозвался Орво и изящным, слегка небрежным движением, перенятым у капитанов китобойных шхун, приставил к глазам окуляры старинного, тяжелого бинокля.
Ожидание возвращающегося с промысла охотника растягивается иной раз на долгие часы, но дольше всех ожидает жена. Она начинает ждать уже с той поры, когда за мужем закрывается наружная дверь яранги. Лишь в середине дня она, занятая хлопотами по дому, ненадолго отвлекается от мыслей об ушедшем на неверный морской лед охотнике, но к вечеру, когда ранние зимние сумерки опускаются на землю, к ожиданию начинает примешиваться тревога, достигающая наибольшей силы к тому времени, пока глаза не увидят мелькающую среди торосов фигурку. И какой бы ни была зимняя погода — жестокий мороз, пурга, — женщина стоит у порога своего жилища и ждет мужа. В летние дни, когда охотники уходят в море на байдарах, все женщины выходят на берег и молча, неподвижно стоят, словно изваянные из камня, устремив свои взгляды в океанскую даль.
В ожидании приятнее всего бывает, когда глаза видят возвращающегося с добычей охотника. Охваченная радостным волнением жена гадает, какую добычу несет в дом муж, а сердце наполняется гордостью, и она ловит на себе восхищенные взгляды подруг, изрядно приправленные завистью.
Когда Пыльмау убедилась, что человек в торосах — Сон и что он идет с добычей, она вернулась в чоттагин и набрала в ковшик воды, чтобы оросить голову убитого зверя и дать напиться охотнику.
Теперь уже невооруженным глазом легко было узнать Джона и его добычу. Только в походке охотника было что-то необычное, непривычное глазу. Орво напряженно всматривался в Джона и никак не мог понять, что же с ним случилось.
— Странно идет Сон, — не выдержал и вслух произнес старик.
— Может, заболел он и Токо послал его домой? — отозвался Армоль.
— Больные так быстро не ходят, — заметил Орво и, еще раз приглядевшись, добавил: — Даже слишком быстро.
— Ошалел от радости, что добыл лахтака, — предположил Армоль. — Когда я добыл первую нерпу, так всю дорогу плясал от разводья до селения.
— Сон не такой дурак, как ты, — подал голос молчаливый Тнарат. Такой уж он был человек: если что и скажет, то так, что надолго воцаряется неловкое молчание.
На этот раз молчание продолжалось особенно долго.
Джон уже перебрался с морского льда на снег, покрывавший берег, и шел к яранге. Он был без камлейки, с непокрытой головой. Сначала люди обратили внимание на выражение его лица и непорядок в одежде, а потом взгляды притянул странный лахтак… Там, где должна была находиться звериная усатая голова, виднелось нечто вроде человеческой головы.
Эта человеческая голова неведомого зверя носила малахай Токо. Сначала это заметила Пыльмау, а потом и все остальные. И все это было так непонятно и невероятно, что никто из ожидающих не осмеливался хоть что-то сказать, выразить вслух хоть какое-нибудь предположение.
В голове Орво проносились самые чудовищные догадки: среди них одна страшная и нелепая — Джон убил тэрыкы, загадочного, сказочного оборотня, соединившего в своем облике зверя и человека.
И только в то мгновение, когда Джон вплотную подошел к людям, все увидели, что это Токо, зашитый в лахтачью кожу.
Джон подтащил его к ногам Пыльмау и упал перед ней на колени, бормоча на смешанном английском и чукотском языке:
— Я не виноват!.. Бог свидетель, я хотел его спасти!.. Ружье выстрелило нечаянно…
Пыльмау слушала эту непонятную речь, а из опущенного ковшика на лицо мертвого мужа лилась тонкая струйка холодной, чистой воды.
— Он сам скажет, что я не виноват! — кричал Джон, ползая в ногах Пыльмау. — Он обещал мне, что скажет!
Орво вытащил из ножен остро отточенный нож, перерезал ремни, откинул края лахтачьей кожи, и перед людьми предстало мертвое тело Токо, вымазанное в лахтачьем жиру и крови, грудь была плотно перевязана разорванной камлейкой Джона.
— Он уже ничего никогда не скажет, — произнес каким-то чужим голосом Орво и распорядился: — Внесите тело в ярангу!
Джона оттеснили в сторону, словно он не был больше человеком. Он сидел на снегу в окружении любопытных собак и смотрел, как осторожно вынимали из лахтачьей кожи Токо, как деловито и тихо распоряжался Орво, как Пыльмау с окаменевшим от горя лицом безмолвно распахнула и держала дверь, пока в темном провале чоттагина не исчезло тело ее мужа. И надо всем этим — синяя, глубокая тишина, да бесконечное пространство вокруг, и в высоком небе стаи птиц, летящие на далекие острова.
Джон побрел в сторону. Он с трудом сделал несколько шагов: ноги стали ватными, и он почувствовал такую усталость, что был готов растянуться прямо на снегу. Сделав усилие, он сел на камень. Холод проникал до самого сердца, Джон весь дрожал, хотя мороза почти не было. Каждый раз, когда кто-то выходил из яранги, он втягивал голову в плечи. Он не сомневался в том, что ему осталось жить совсем немного. Страх рождал холод, сердце превратилось в кусок льда, а разум торопил: скорее бы избавление от мучительного ожидания.
За тонкими стенами яранги слышались приглушенные голоса. Никто не плакал, не кричал, будто не произошло ничего особенного. Люди проходили мимо Джона, избегая смотреть на него: он уже перестал существовать для них… Как жестоко жизнь обошлась с ним! Сначала несчастье с руками, предательство Хью Гровера, и вот теперь… Но почему именно с ним? Тысячи, миллионы счастливых людей живут на земле, — разве не было бы справедливым тяжесть всех переживаний переложить равномерно на плечи всех? И тогда не было бы несчастных и обездоленных, а немного горечи никому бы не повредило. От усталости, от этих мыслей, от жалости к самому себе Джон заплакал. Он громко всхлипывал, размазывая по лицу слезы, а собаки удивленно смотрели на него и зевали.
Солнце опустилось. Холодом потянуло от нерастаявшего снега и промороженных за долгую зиму камней. Дрожь не унималась, она стала сильнее. Какой-то парень вышел из яранги Токо, неся с собой таз, сшитый из моржовой кожи. Он направился к мясной яме, отодвинул служащую покрышкой китовую лопатку и крюком зацепил кымгыт. Он крепко вгонял топор в копальхен, и голодные спазмы стягивали желудок Джона. Он не выдержал, приковылял к парню и попросил кусок. Парень молча протянул ему копальхен, и Джон с жадностью вонзил зубы в мерзлый, слегка горчащий жир. Он быстро сжевал копальхен и с надеждой посмотрел на парня. Так собаки смотрят на хозяина, когда хотят получить добавочную порцию корма.
— Сон!
Это был голос Орво. Старик поманил Джона.
«Сейчас свершится суд», — подумал Джон и поплелся в ярангу. У порога он остановился. Орво взял его за плечо и ввел в чоттагин. Глаза не сразу привыкли к полутьме. Джон слышал приглушенный говор, потрескивание дров в костре, а ноздри ощущали запах вареного нерпичьего мяса.
Когда глаза привыкли, Джон увидел в чоттагине почти все население Энмына. Люди сидели на китовых позвонках, на бревне-изголовье. Некоторые устроились прямо на земляном полу, подстелив под себя оленьи шкуры. Переднюю стенку полога приподняли, и в глубине спального помещения виднелось тело Токо. Покойного успели обрядить в погребальные одежды: в белую кухлянку, белые камусовые торбаса. Кухлянка была подпоясана, и на поясе висел охотничий нож.
— Сейчас будем спрашивать покойного, — сказал Орво, обращаясь к Джону. — Белые люди незнакомы с этим обрядом, потому я тебе немного расскажу о нем… Слушай. Мы верим, что есть мир, куда живые не попадают. Чтобы перейти в него, надо перестать жить. И мир этот так далек, что тот, кто уходит, уже больше не вернется. Простой человек не может ходить туда и обратно. Только великие шаманы могут. Среди нас таких нет. Но Токо еще с нами, хотя он не говорит и не дышит. Но он слышит нас и готов сказать, чего хочет. Вот смотри.
Орво показал Джону недлинную, гладко отполированную палку, похожую на черенок старой лопаты.
— Я кладу конец этой палки Токо под голову и спрашиваю. Еслион говорит «да», голова легко поднимается. Когда он не может согласиться, голова тяжелее, и ее почти невозможно приподнять, — объяснял Орво. — Никого не было с вами. Единственный свидетель сейчас нам и скажет все…
Джон и Орво вошли в полог и уселись по обе стороны головы покойного. Токо лежал, будто спал. Лицо его было чисто и светло, глаза неплотно закрыты, словно он вот-вот откроет их. И от мысли, что он больше никогда не откроет глаза и не взглянет каким-то своим, только одному ему присущим взглядом и не разомкнет губ, чтобы тихонько позвать «Сон:», тихие слезы покатились из глаз Джона и сердце сжалось.
Орво с серьезным и важным видом просунул конец палки под голову покойника, а середину положил на собственное колено, устроив нечто вроде рычага.
— Нет ли у тебя зла на оставшихся? — тихо спросил Орво и подождал. Затем тронул палку, и голова легко приподнялась. — Хочешь ли кого-нибудь взять с собой? Родных, друзей? — Старик напряг мышцы, но голова осталась припечатанной к полу. — Винчестер берешь?
Токо ответил согласием. Он пожелал также взять с собой полное охотничье снаряжение.
— Что же, — заметил вслух Орво, — он еще совсем молодой и не хочет даже там сидеть без дела. Нет ли у тебя зла на белого человека, которого зовут Сон? — спросил Орво достаточно громко, чтобы вопрос слышали и те, кто находился в чоттагине.
Сердце у Джона замерло. Самое удивительное было в том, что он верил, верил во все, что делал Орво, и не сомневался, что Токо в самом деле отвечает на вопросы. Да и трудно было ожидать от Орво, чтобы он занимался шарлатанством.
Джон уставился в лицо Токо: что ты скажешь? Поймет ли тебя правильно Орво, не истолкует ли иначе твой ответ?
Палка вздрогнула, и голова Токо осталась неподвижной. Джону на мгновение показалось, что покойник приоткрыл глаза и ободряюще кивнул ему.
Джон глубоко вздохнул.
— Я не виноват, — сказал он Орво. — Токо упал в воду, и я его хотел достать. Под руку попался винчестер, и я протянул ему ствол. А эти, — он показал на приспособления на своей культе, — зацепились за спусковой крючок…
— Я уже все знаю, — нетерпеливо ответил Орво. — Можешь выйти из полога. Ты свободен.
Джон вернулся в чоттагин и огляделся. У костра возилась Пыльмау. Ее лицо казалось каменным, и по нему, как ручейки по склонам гор, бесшумно текли слезы. Рядом с ним испуганный происходящим и ничего не понимающий стоял маленький Яко. Он изредка всхлипывал, вздрагивая всем телом, и мать проводила ладонью по голове, утешая и успокаивая его.
— Опустите меховую занавесь, — приказал Орво.
Оленьи шкуры, аккуратно сшитые рукой Пыльмау, скрыли из глаз покойного и Орво. Старик долго находился наедине с Токо. Когда он вышел из полога, лицо его было спокойным, и в глазах его светилась радость, отнюдь не уместная, по мнению Джона, в такой печальной обстановке.
— Токо жил достойно и достойно уходит от нас, — торжественно произнес Орво, и голос его потонул в плаче присутствующих женщин, словно все только и ждали этих слов. Зарыдала и Пыльмау. Она говорила какие-то слова, но Джону было невмоготу слышать это, и он вышел на улицу.
Хоть и пришло от слов Орво облегчение, сознание своей вины все равно не уходило.
Солнце уже начинало свой новый круг по небу, когда Орво разыскал Джона и мягко сказал:
— Иди поспи. Токо будем хоронить рано, когда солнце станет над мысом.
Джон перебрался через переполненный чоттагин в свою каморку и, как был в одежде, повалился на кровать. Он боялся, что не сможет уснуть, но едва он закрыл глаза, как провалился в глубокий, без сновидений сон.
Орво разбудил его в назначенное время.
У порога уже стояла нарта, снаряженная в далекое путешествие. На ней лежали винчестер без чехла, акын, отрезки ремня для буксировки убитых тюленей, трубка, легкий посох и багорчик. Не было только лыж-снегоступов.
Орво, Армоль, Тнарат и Гатле вынесли покойного и осторожно положили на нарту. Потом Орво жестом подозвал Джона и надел на него упряжь, поставив его рядом с собой. Впряглись и остальные мужчины, и печальная процессия тронулась в путь через покрытую снежницами лагуну.
Снег слепил глаза, солнце палило, тихо шелестели полозья о зернистый снег, и никто не произносил ни слова. Лишь громкое, тяжелое дыхание людей, везущих покойника, терялось в густой напряженной тишине.
Джон старался идти в ногу с Орво. Для него это путешествие было воспоминанием вчерашнего, когда он волочил в лахтачьей коже умирающего Токо по торосам и сам готовился к смерти. Он вспоминал вчерашний день, самого себя, и странное чувство охватывало его. Джон пугался этого чувства, отгонял его, но ничего не мог с ним поделать. У него даже мелькнула мысль: не тронулся ли он умом от всего пережитого? А ощущение было такое, будто вчерашний Джон был совсем другой человек, настолько чуждый сегодняшнему, что на него можно было глядеть со стороны и судить о нем как о постороннем. Сегодня Джон смотрел на вчерашнее свое «я» с презрением и жалостью: и постыдная слабость, и трусость, и животный страх перед смертью — все это принадлежало теперь другому. Даже от вчерашней усталости не осталось и следа: дышалось легко, голова была ясная, и лишь на сердце лежала светлая, как нераскрывшееся утро, печаль от потери близкого человека.
На противоположном берегу лагуны находилось чукотское кладбище. На плоской вершине холма ровными грядками камней были обозначены обиталища тех, кто навсегда покинул этот мир. От многих остались лишь белые черепа и кости. Возле могил лежали копья, наконечники гарпунов, расколотые фарфоровые чашки американского происхождения и среди полуистлевших предметов чукотского обихода выглядели нелепо. Снег с кладбища уже сошел, и нарту было трудно тащить по голой каменистой почве. Наконец Орво по каким-то известным ему приметам выбрал место и остановился. Быстро собрали камни и сложили символическую оградку вокруг покойника, которого перенесли с нарты и положили головой в сторону восхода.
Затем началось непонятное для Джона. Тнарат топориком принялся крушить и ломать нарту, а Орво, острым ножом разрезав одежду на теле покойника, совершенно обнажил его, а лоскутки сложил б кучу и завалил большими камнями. Обломки нарты также были аккуратно собраны вместе. Рядом с оградкой, с внешней ее стороны, Орво положил винчестер, предварительно погнув ствол, копье со сломанным наконечником, а посохи и багор переломил пополам. Поймав недоуменный взгляд Джона, Орво пояснил:
— Таков обычай… Нарту сломали, чтобы он, — Орво кивнул в сторону покойного, — не вздумал вернуться на ней обратно. А ружье и посохи ломаем, чтобы злые люди не воспользовались. Раньше не ломали… А когда к нашим берегам начали приходить белые люди, они принялись грабить даже мертвых. Уносили остовы байдар, копья, луки и стрелы… Видишь, здесь уже нет ни стрел, ни луков — ваши позабирали…
Закончив похоронный обряд, все стали рядом с Орво. Старик пробормотал заклинания, а потом отряхнул над покойником свою одежду, приговаривая:
— Унеси, Токо, все мои будущие несчастья, недуги и болезни…
За ним проделали то же самое остальные.
— И ты иди и сделай так, Сон, — позвал Орво.
Джону ничего не оставалось, как повиноваться.
Обратно шли другой дорогой. Орво нес в руках небольшую дощечку от разрушенной нарты покойного.
Тнарат, Армоль и остальные мужчины шли впереди. Орво велел Джону идти рядом и немного отстал.
— Мне нужно кое-что тебе сказать, Джон, — начал старик, глядя ему прямо в глаза. — Когда я остался в пологе один на один с Токо, он мне сказал важное и просил передать тебе… Слушай, у нас есть такой обычай: когда женщина теряет кормильца своих детей, то заботиться о ней должны братья и ближайшие друзья. Чаще всего один из деверьез женится на ней. У Токо никого не было — он был сирота. Ближайший его друг — это ты. Я не неволю тебя, а только сказываю про волю покойника. Он хотел, чтобы ты заботился о Пыльмау и маленьком Яко. Я свое сказал, а ты думай.
Орво прибавил шагу и догнал шедших впереди.
Джон шел сзади, и мысли его были светлы и радостны. Остаться здесь навсегда? Забыть и никогда уже не вспоминать прошлое? А почему бы и нет? Эти люди сделали ему столько добра и проявили такое великодушие, какое трудно было бы ожидать в том мире, откуда пришел он. Конечно, вчерашнему Джону ни за что было бы не принять такого решения, но сегодняшнему…
Джон догнал Орво, тронул его за плечо и тихо сказал:
— Я все понял. Я согласен.
Лед обломился у самого берега. Лишь узкая полоска еще оставалась напротив селения. Ураганный южный ветер отжал плавающие льды далеко за горизонт. Утром Орво уходил на высокий мыс и наблюдал в бинокль морскую поверхность, надеясь увидеть первые стада моржей. Стояли наготове две снаряженные байдары со сложенными веслами, парусами, остро отточенными гарпунами.
На одной байдаре старшим был Армоль, а на другой — Орво. Старик взял к себе Джона, сказав ему, что будет стоять на носу байдары стрелком.
— После того, что было, не смогу взять в руки оружие, — отказался было Джон.
— Неразумное говоришь, — спокойно заметил Орво. — Чем будешь кормить Пыльмау и маленького Яко? Или думаешь побираться и за чужой счет жить? Конечно, можно прожить и так, да только мужчине это срам.
В ответ Джон только вздохнул: в самом деле иного выхода не было. Первое время после смерти Токо жители его яранги питались старыми запасами. И Пыльмау, и Джон еще не оправились от перенесенного потрясения и почти не разговаривали друг с другом.
Большую часть времени Джок проводил в своей каморке и лежал на кровати. Когда лежать становилось невмочь, он уходил в весеннюю тундру и бесцельно шагал по пружинящим кочкам, вспугивая стада куликов и линяющих куропаток. Раньше с борта судна тундра казалась ему пустыней. На самом деле она оказалась полной жизни, а некоторые небольшие долинки были так живописны, что трогали окаменевшее сердце Джона. Во время этих долгих прогулок он с удивлением обнаруживал У себя рождение новых мыслей. Он думал о том, что надо перестроить ярангу, сделать ее просторнее, чтобы в ней было удобно и Пыльмау, и ему, Джону, сохранившему многие привычки прошлой жизни. Но иногда приходили воспоминания о прошлом. Со временем Джон привык относиться к ним с достаточной твердостью и усилием воли угонял тоску в глубину сознания… Теперь Джон знал, что у него одна забота — построить свою жизнь здесь, на этом берегу, жизнь вместе с людьми, которых он совсем еще недавно презирал, ненавидел и боялся.
Пришел день, когда Орво объявил, что на льдинах появились первые моржи. Можно выходить на промысел.
Ранним утром Орво постучался в дверь Джоновой каморки. Джон встал, оделся и вышел в чоттагин. Здесь уже пылал костер и над огнем висел котел. Сбоку к горячим угольям прислонился черный, закопченный чайник и фыркал на пламя струей пара. У деревянного блюда возилась Пыльмау, аккуратно нарезая пекулем[21] холодную закуску. Для Джона был приготовлен таз с водой для умывания. На бревне-изголовье сидел старый Орво и молча наблюдал.
Джон умылся, утерся чистым лоскутом и взглянул на Пыльмау. Сегодня в ее лице было что-то необычное, и это было не выражение глаз и не подчеркнуто аккуратная прическа. Джон вдруг догадался и внутренне улыбнулся — Пыльмау сегодня умывалась!
— Охотиться будем у Ирвытгыра, — Орво говорил деловито. — Там моржи густо идут. Устроимся жить на берегу, в палатке. В Ирвытгыре живет веселый народ — айваналины.[22] Хорошо поют. Если повезет — услышим и увидим их песни и пляски.
Пыльмау приготовила для Джона новые кэмыгэт[23] с подошвами из той самой лахтачьей кожи, на которой Джон притащил ее мертвого мужа. В просторную кожаную сумку было сложено все необходимое — запасные рукавицы из нерпы, чижи, гремящий, засохший за зиму плащ из моржовых кишок… Многие из этих вещей принадлежали Токо.
Джон сиял со стены винчестер и посмотрел в ствол на свет — металл блестел. Пыльмау отвернулась и с подчеркнутым усердием принялась заталкивать в кожаный мешок подстилки из сухой травы для торбасов.
— Пора, — сказал Орво и тронул Джона за плечо.
Джон перекинул на спину мешок, сунул в чехол винчестер и у выхода из яранги в нерешительности остановился. Надо бы попрощаться с Пыльмау ведь он уезжает на много дней, быть может даже на месяц. Но как это делается у чукчей? И вообще, полагается ли у них прощаться и какая при этом соблюдается церемония? Когда покойный Токо уходил на охоту, он даже не оглядывался на жену. Но Токо покидал ярангу лишь на несколько часов, а тут… Надо хоть что-то сказать ей, а тут еще Орво ждет.
— Я сейчас приду, — сказал Джон и вошел в свою каморку. Здесь зачем-то он взял давно остановившиеся карманные часы, блокнот и карандаш.
Орво все еще торчал в чоттагине. Тогда Джон быстро подошел к Пыльмау, взял обеими культями ее правую руку, пожал и произнес:
— Жди меня.
— Ну, пошли, — сказал Орво и вышел из яранги. За ним последовал Джон.
Охотники уже собрались возле байдары. Когда Джон присоединился к ним, он внешне ничем не отличался от них. В такой же, как и они, камлейке, в нерпичьих штанах, заправленных в кэмыгэт.
По команде Орво охотники взялись за борта байдар и потащили их через ледяную полосу к морской воде. Осторожно спустили суда на зеленую воду и уселись каждый у своего весла. Джон не знал, куда пристроиться, пока Орво не показал ему место рядом с собой, у кормового весла.
Носовой оттолкнул байдару от ледяного берега, длинные весла в ременных уключинах взметнулись над байдарой и ушли в воду. На берегу стояла толпа провожающих: женщины, старики, ребятишки. Никакого особого обряда прощания Джон не заметил, словно охотники отправлялись всего лишь на полчаса за дровами на другой берег лагуны. В толпе Джон увидел Пыльмау. Рядом с ней, держась за материнский подол, стоял маленький Яко.
Выйдя на морской простор, подняли парус, и байдара пошла ходко, с шумом рассекая воду носом.
По правому борту высились скалистые берега чукотской земли с заплатками нерастаявшего снега. Кое-где море вплотную подступило к берегу, начисто поглотив недавно казавшийся нерушимым ледовый припай.
Охотники негромко переговаривались между собой. Орво рассказывал Джону о моржах:
— Морж для нашего народа — все. Он дает пищу и жир для жирников, кормит собак всю зиму. Кожей моржовой мы покрываем яранги, обтягиваем байдары. Вот эти толстые ремни тоже из нее. Плащи шьем из кишок, а в старину, когда чукчи не знали железа, из бивней мастерили наконечники к копьям и стрелам. Высушенный моржовый желудок натягивали на бубен, хорошая, туго натянутая кожа так гремит, что воздух качается, а человеческий голос ударяется о поверхность бубна, усиливается и разносится далеко…
Охотимся мы так. Когда моржи спят на льдинах, то надо подходить тихо, чтобы не спугнуть. Лучше всего, когда дует несильный ветер, чтобы можно на парусе подплыть. Сон у моржа чуткий, и он может издали услышать даже легкий всплеск весла. Подходим ровно так, чтобы наверняка насмерть поразить зверя. Иначе уйдет, свалится в воду. Стрелять надо под левую лопатку, прямо в сердце. А голова у моржа крепкая, не всегда пуля берет ее… На плавающего так идем. Носовой или я смотрим вокруг. Как завидим стадо или одинокою — бросаемся за ним на всех веслах и парусах. Морж — зверь ходкий, иной раз его трудно догнать. Стрелки стоят и ловят его на прицел. Тут выбирать не приходится — над водой только голова. Раненый уже не так быстро уходит. Тогда байдара подплывает, и охотник кидает в него гарпун… Вот так.
— Гарпунить я не смогу — значит, мне остается быть стрелком, — заключил Джон.
— Ты верно меня понял, — улыбнулся Орво.
На исходе первого дня сделали привал на песчаной косе. Сварили убитую по пути нерпу и, поев как следует, завалились вповалку в тесной палатке.
Джон проснулся рано и, пока товарищи спали, обошел косу. Его поразило обилие плавника. Здесь были обломки досок, огромные бревна, части обшивки кораблей со следами медных заклепок.
Вернувшись к палатке, Джон радостно сообщил Орво:
— Здесь столько лесу, что можно построить настоящий большой дом!
— Кончим охоту на моржа, привезем тебе столько бревен, сколько надо, — ответил Орво. — Строй себе дом, какой тебе нравится.
— Отличная мысль! — воскликнул Джон.
Попутный ветер гнал байдару на восток. То и дело в воде показывались черные круглые нерпичьи головы, но никто не стрелял: берегли патроны для главного зверя — моржа. Орво попросил у Джона листочек бумаги, карандаш и довольно точно нарисовал береговую линию от Энмына до Берингова пролива.
— Мы прошли вот эти мысы, — показывал Орво с видом учителя географии. — К вечеру прибудем в Инчовин, а там уже рукой подать до Ирвытгыра…
— Корабль! — крикнул носовой.
Из-за скалистого мыса медленно выплывал большой корабль. У него не было парусов. Из большой трубы валил черный дым. Орво схватился за бинокль и долго молча всматривался в судно. Джону не терпелось взглянуть на корабль, но не хотелось обнаруживать перед Орво свое нетерпение.
— По-моему, это не американское судно, — медленно произнес Орво, передавая бинокль Джону.
Это было паровое судно со специальными ледовыми обводами по ватерлинии. На носу можно было различить в бинокль его название, но Джон никак не мог прочитать его, пока не догадался, что буквы русские. Чуть ниже их уже латинскими литерами было выведено: «Vaigach».
— Это русское судно, — сказал Джон, возвращая бинокль Орво.
Он не чувствовал никакого волнения и сам дивился своему спокойствию. С каким-то безразличием он подумал о том, что, случись это некоторое время назад, его радости не было бы предела: ведь появление судна означало бы для него возвращение в привычный, так называемый цивилизованный мир.
Уже можно было различить на капитанском мостике фигурки людей, приставивших к глазам бинокли и подзорные трубы. Они разглядывали байдару с не меньшим любопытством, чем чукчи — судно. «Вайгач» лег в дрейф. Русские махали руками, подзывая к судну байдару. Орзо повернул рулевое весло. С борта «Вайгача» спустили веревочный трап. Орво ловко поймал конец его и полез на корабль, бросив Джону:
— Иди за мной.
С трудом поднявшись по ускользающему веревочному трапу, Джон ступил на палубу и поздоровался:
— Еттык!
— Етти, — улыбнулся чукча из команды корабля, очевидно служивший переводчиком и проводником.
Старший офицер «Вайгача», пристально вглядываясь в Джона, сказал рядом стоящему мичману:
— По-моему, он беловат для чукчи.
— Мне тоже так кажется, — согласился мичман и прибавил: — У прибрежных чукчей и эскимосов нередки совсем белесые. Ведь какие только корабли не заходят в чукотские стойбища! Блондин — это еще не так удивительно. Говорят, возле залива Святого Лаврентия есть селение, где жители — сплошь потомки негров!
— Начальник Русской географической экспедиции хочет знать ледовую обстановку до мыса Биллингса, — переводчик обратился к Орво.
— Могу показать на карте, — вежливо ответил Орво.
В капитанской рубке на стене висела большая гидрографическая карта северо-восточного побережья азиатского материка. Орво подали указку, и он коротко и толково показал скопления льдов и даже дал прогноз ледовой обстановки.
Капитан был доволен и велел подать Орво чарку водки.
— Отчего такой светлый твой товарищ? — спросил у Орво переводчик.
— Он белый, — коротко ответил Орво, осторожно принимая чарку, наполненную до краев огненной жидкостью.
— Что вы говорите! — удивился переводчик и перевел слова Орво капитану.
Тот на хорошем английском языке обратился к Джону с вопросом, кто он такой и откуда.
— Мое имя Джон Макленнан. Я живу в селении Экмын. Там находится и моя семья. Сам я родом из Порт-Хоупа, из провинции Онтарио в Канаде, — учтиво ответил Джон.
— Извините нас, что мы не оказали вам достойного приема. Мы это немедленно исправим, — смущенно произнес капитан и отдал какое-то приказание на русском языке.
— Благодарю вас, — Джон слегка наклонил голову. — Мы и не ожидали иного приема. Когда я служил на одном из канадских судов, наше отношение к аборигенам было нисколько не лучше. Чарка водки за ценные сведения — это достаточная награда для туземца. Не правда ли?
Джон еще раз поклонился и с высоко поднятой головой вышел на палубу.
Орво замешкался, но Джон не стал его дожидаться и с помощью товарищей, сидевших в байдаре, спустился по веревочному трапу.
Старик появился, увешанный подарками. Из накладного кармана камлейки торчала бутылка с дурной веселящей водой. Часть подарков, чтобы не растерять, он осторожно бросил с палубы и только потом полез по трапу.
Русские сгрудились у борта. Они что-то кричали, махали руками.
На мостике с рупором показался капитан. Направив черную пасть трубы на байдару, он прокричал на английском языке:
— Желаю вам, мистер Макленнан, счастливого путешествия и удачного промысла! Если зайдем в Энмын, передадим привет вашей семье. До встречи на обратном пути с острова Врангеля!
Джон в ответ помахал культей правой руки.
Охотники оттолкнулись от русского судна и подняли парус.
Кроме бутылки водки, русские дали Орво три связки черкасского листового табака, пять плиток чаю, великолепный нож из шеффильдской стали и набор граненых швейных игл. Орво порылся в глубинах своей кухлянки и извлек бутылку старого шотландского виски.
— Это капитан велел передать тебе, — сказал Орво, передавая Джону бутылку.
— Спасибо, — ответил Джон. — Но вся эта добыча принадлежит всем нам вместе! Не правда ли?
— Ты рассудил, как луоравэтльан![24] — с улыбкой произнес Орво и присоединил шотландское виски к остальным подаркам.
Инчовинцы сердечно встретили гостей из Энмына. Они хотели увести охотников в яранги, но Орво воспротивился и сказал, что останутся все ночевать в палатке.
— Ведь все ваши мужчины там, куда и мы направляемся, — лукаво пояснил Орво. — Как бы чего не случилось с вашими женщинами.
Действительно, в Инчовине оставались лишь старики и женщины. Поздно вечером, когда на берегу запылал костер, вокруг огня сгрудились гости и энмынцы. Пили заваренный до черноты чай, шотландское виски и водку. Щедро набитые русским табаком трубки не гасли. С непривычки все быстро захмелели. Кто порывался петь, а кто вел бесконечный разговор, путался в мыслях и словах.
У Джона кружилась голова, и все сидящие вокруг казались ему необыкновенно приятными. Он обнимал Орво и спрашивал:
— Скажи честно, когда ты беседовал с покойным Токо, ты ведь сам выдумывал ответы? Да?
Орво серьезно посмотрел на Джона и сердито сказал:
— Грех тебе сомневаться!
Джон не ожидал такого ответа. Он даже был уверен, что Орво по-приятельски сознается: да, мол, выдумал все, прости, что так уж случилось… Но серьезность старика обескуражила Джона. Ему ничего не оставалось, как предложить старику выпить за удачу в будущей охоте.
— И все-таки я должен знать, — заговорил Джон, отдышавшись после изрядного глотка. — Ты сомневался во мне? Да? Ты думал так: вот этот белый человек никогда не оценит по достоинству нашей доброты и великодушия. Он должен быть наказан. И ты до сих пор думаешь, что наказал меня, заставив кормить Пыльмау и Яко… А я не хочу, чтобы ты так думал! Знай, что решил-то я это раньше, чем ты мне сказал. Этим я облегчил свои душевные страдания, снова почувствовал сгбя человеком. Откровенно скажу: я боялся встречи с белыми людьми на корабле. Видишь — выдержал и это испытание, даже сам себе удивляюсь…
— Люди, которые живут на холодной земле, должны греться теплом доброты, — в ответ тихо заговорил Орво. — Я думаю, таким должен быть каждый человек. Доброта — это точно так же, как ноги, нос, голова… Множество народов живет на земле. У каждого из них есть маленькое недоверие к человеку иного племени. Часто один народ не считает других даже за настоящих людей. Думаешь, у чукчей такого нет? Есть. Не знаю, хорошо ли, плохо ли, но каждый чукча в душе уверен, что он-то и живет правильно, что нет лучше языка чукотского и нет никого краше его на белом свете. Мы называем себя луоравэтльан — настоящие люди; разговор наш — луоравэтльан, подлинный язык, даже обувь — лыгиплекыт, подлинная обувь… Иные люди презирали тебя в Энмыне, пока ты не доказал, что даже без рук ты можешь добывать себе на жизнь. Тебе поверили… Но твои соплеменники еще очень далеки от того, чтобы их назвать луоравэтльанами. Я долго жил среди белых и знаю, что они не могут поладить даже между собой, а нас так и вовсе не считают за людей. За вами это водятся. Да, по правде говоря, белым легче не считать нас за людей, ибо у вас есть сила — ружья, большие корабли и многие диковинные вещи, которые вы умеете делать. Но ваше высокомерие — это беда, которая вас же и может погубить.
— Зачем ты мне это говоришь, Орво? Или ты забыл, что я тоже белый человек? Все было бы слишком просто, если б зависело только от цвета кожи, — ответил Джон и отошел прочь от костра.
Солнечные ночи в Беринговом проливе измотали охотников. Джон потерял счет суткам, проведенным на байдаре в море. Он привык устраиваться на ночлег на зыбкой поверхности дрейфующей льдины, разделывать моржей, выбивал бивни из моржовых голов, ел сырую печень, пил крепкий отвар и боролся со сном. Глаза воспалились от долгою разглядывания сияющей морской поверхности, кожа задубела и загорела так, что почти не отличалась цветом от кожи товарищей по байдаре. Лишь волосы были по-прежнему светлы, и седина, появившаяся за зиму, почти не была заметна.
Энмынцы устроили склад моржозого мяса на большом леднике, сползающем в море. В снег закопали моржовые кожи со слоем жира, нерпичьи тушки, кожаные пузыри с топленым жиром.
Изредка энмынцы устраивались на берегу среди множества палаток, поставленных охотниками, прибывшими из разных уголков Чукотского полуострова.
У кого не было палаток, ночевали под байдарами. Среди обтянутых кожей судов необычно выглядел единственный деревянный вельбот, принадлежащий какому-то зажиточному эскимосу.
В туманные и ненастные дни десятки костров коптили небо. Охотники ходили друг к другу в гости, делились новостями, табаком, угощались чаем. Русские подарки быстро растаяли, и теперь Орво мешал табак со стружками и тщательно собирал нагар и никотин в своей трубке.
Эскимосское селение располагалось на крутом склоне горы, обрывающейся к проливу. Хижины были выбиты в скалах, а двери их обращены к морю, в сторону восхода. Улицы в селении шли террасами, одна над другой, а переулками служили вырубленные в скалах ступени. В конце селения, на ровной площадке с большими, похожими на столы, плоскими камнями, эскимосы устраивали песенные вечера. Хрипловатыми голосами они пели навстречу ветру, били в бубны, и звуки празднества разносились далеко, смешиваясь с криком птиц на птичьем базаре, шумом волн и ревом моржей, проходящих в тумане.
Джон ходил по хижинам эскимосов, знакомясь с их бытом. Если орудия лова и байдары ничем почти не отличались от чукотских, то внутреннее убранство эскимосских жилищ и само устройство их было несколько иным: пологи были поменьше, и в иных обычны были различные вещи заморского происхождения. В одном из жилищ Джон даже обнаружил большой громко тикающий будильник. Обрадовавшись, он хотел по нему поставить свои часы, пока не убедился, что стрелки будильника показывают какое-то странное время. Будильник был экзотическим украшением, наподобие индийских тотемов, которыми так любят украшать свои жилища торонтские интеллигенты.
Хозяин хижины оказался человеком до некоторой степени образованным. Он хорошо говорил по-английски и, к удивлению Джона, протянул руку для приветствия.
— Как вам нравится наше селение? — учтиво задал вопрос эскимос, представившись Татмираком.
— Откровенно говоря, мне бы не хотелось оказаться в зимнюю бурю на таких крутых тропах, — ответил Джон.
— Ничего, можно привыкнуть, — снисходительно улыбнулся Татмирак. — Когда наши дети впервые попадают в равнинные селения, им непривычно, и они жалуются, что трудно ходить… Не хотите ли кофе? — неожиданно предложил Татмирак. Джону показалось, что он ослышался.
— Я бы не отказался… Право… Я даже забыл его вкус…
Татмирак отдал какое-то приказание на эскимосском языке и с вежливой улыбкой снова повернулся к гостю:
— Извините.
— Вы хорошо усвоили обычаи белых людей, — заметил Джон.
— Я учился в миссионерской школе на острове Крузенштерна, — с оттенком гордости заявил Татмирак. — Я умею считать до двадцати и говорить по-английски… К сожалению, читать и писать не научился.
— Почему?
— Времени не хватило. Отец Патрик держал меня у себя дома. Я должен был прибирать в комнатах, носить воду, стряпать и каждый вечер носить горячую воду в металлическую лохань, где, словно морж, плескался отец Патрик. На грамоту очень мало времени оставалось.
Женщина подала две чашки ароматного дымящегося кофе.
Джон не сдержался, торопливо схватил чашку и, обжигаясь, отпил глоток.
— По правде сказать, мне это надоело, и я вернулся дймой, — продолжал рассказ Татмирак, — женился. Но я многому научился на американском острове. Понял: прежде всего надо иметь доллары. Теперь у меня немного есть. У меня вельбот с подвесным мотором…
— Так это ваш вельбот на берегу? — перебил Джон.
— Мой, — важно подтвердил Татмирак и продолжал: — Если иметь голову на плечах, так эскимос или чукча могут жить не хуже белого человека. Нужно дружить! Вот мы дружим с мистером Карпентером. Он мне дает товары, а я на них меняю пушнину у чукчей и эскимосов. Езжу по стойбищам на собаках. Мистер Карпентер дает мне долю и позволяет самому торговать с белыми. На своем вельботе я могу за полдня доплыть до Нома, а там цены на песцовую шкуру в двадцать раз больше, чем у Карпентера.
— Мистер Карпентер живет в Номе? — спросил Джон, допивая чашку кофе.
— Нет, он живет в Кэнискуне, — ответил Татмирак. — Хотите, я вас свезу туда на своем вельботе?
— Это далеко?
— Совсем близко. Два часа.
Джон сказал Орво, что едет в Кэнискун на свидание с мистером Карпентером.
— Возьми у него патронов для винчестера, — попросил Орво. — А в уплату отдашь вот это…
Старик подал несколько отлично выделанных пыжиковых шкурок.
Моторный вельбот Татмирака с ревом несся на юг. Эскимос сидел на кормовой площадке и крепко держал румпель в руках.
— Мне рассказали твою историю, — наклонившись к Джону, прокричал он. — Ты молодец, настоящий парень!
Заметив приближающийся вельбот, кэнискунские чукчи высыпали на берег. На холме, высившемся за галечным берегом, Джон насчитал полтора десятка точно таких же, как в Энмыне, яранг. Чуть ниже бросалась в глаза необычная для этих мест постройка — длинное здание из оцинкованного гофрированного железа.
В толпе чукчей на берегу выделялся высокий крепкий мужчина в оленьей кухлянке и брезентовой шляпе, которую обычно носят ньюфаундлендские рыбаки.
Едва Джон ступил на берег, как он бросился к нему с возгласом:
— Хэлоу! Как я рад вас видеть! Я много слышал о вас, и мне приятно убедиться, что вижу вас таким, каким представлял себе. Идемте со мной!
Карпентер потащил Джона за собой, не переставая при этом говорить:
— Слухи о вас дошли до меня еще зимой. Хотел снарядить нарту и проведать, но дела… Отложил до весны. А весной — сами видите: туземцы на промысле моржа, и их не уговорить ни за какие блага отвезти меня. Даже Татмирак и тот теряет всю свою респектабельность, едва заслышит рев моржа. Это у них в крови. Я знаю их вот уже пятнадцать лет. Хороший народ, добрый, отзывчивый. Есть у них и свои предрассудки, возможно даже пороки, но по сравнению с тем, что мы имеем в нашем так называемом цивилизованном обществе, — это детские шалости… В общем, самое разумное — относиться к ним как к детям. Вот вам Татмирак. Молодец! Усвоил основы коммерции, со временем из него выйдет неплохой коммивояжер в масштабе Берингова пролива. Говорит по-английски, учился в школе, здраво рассуждает, хотя порой поступает так, что руками разводишь. Помню, лет пять назад приехал я к нему, зашел в хижину. Полог у него отделан ситцем, вместо жирников большие керосиновые лампы. А на стене, представляете, висит древний засаленный амулет, какое-то страшилище из моржовой кости. Рядом гравированный портрет генерал-майора Дикса из журнала «Харперс Уикли». Мало того, перед генерал-майором Соединенных Штатов горит свеча, и вся физиономия бригадного генерала закопчена. Оказалось, что всю эту иллюминацию Татмирак устроил, чтобы угодить мне: он видел в анадырской церкви горящие свечи перед иконами и молящихся казаков… А вот и мое скромное жилище!
Снаружи это была обыкновенная яранга, только раза в два больше. Пригнувшись, Джон вошел в просторный чоттагин, который выглядел, как хорошо обставленная гостиная. На южной стороне яранги было прорезано окно, и дневной свет беспрепятственно проникал внутрь. Поближе ко входу стояла чугунная плита с трубой, выведенной через крытую моржовой кожей крышу. Посреди чоттагина — круглый стол со стульями, а над ним висела керосиновая лампа со стеклянным резервуаром. Справа виднелся обыкновенный чукотский полог, а слева — дверь с ручкой, выточенной из моржового бивня.
— Это спальня моей жены, — сказал Карпентер, показывая на полог, а это, — кивнул он в сторону двери, — моя.
Карпгнтер выволок из темного угла довольно потрепанное мягкое кресло и придвинул Джону.
— Садитесь, пожалуйста… Мери, Катрин, Элизабет! — он хлопнул в ладоши.
Из полога вынырнули две смешные девчушки лет по двенадцати-тринадцати, а следом за ними появилась и жена Карпентера — миловидная круглолицая эскимоска.
— Элизабет — моя жена, — небрежно бросил Карпентер и заговорил с нею по-эскимосски, отдавая ей приказания.
Энергия так и била из мистера Карпентера. Ему было далеко за сорок, но он сохранил юношескую стройность фигуры. Высокий рост, громкий голос, остатки огненно-рыжих волос на голове, довольно густая борода и пышные усы придавали ему достаточно внушительный вид, чтобы вызывать у местных жителей почтение.
— Мистер Карпентер, насколько я понял, вы уже пятнадцать лет живете здесь? — спросил Джон.
— Четырнадцать с половиной. Поселился здесь еще в прошлом веке, — ответил Карпентер и добродушно предложил: — Не будем церемониться. Зовите меня просто Боб. Ваше имя в чукотской транскрипции звучит Сон, а как же на самом деле?
— Джон Макленнан.
— Отлично! — воскликнул Боб. — Я буду называть вас Джон, а вас прошу обращаться ко мне — Боб. О'кей?
— О'кей! — согласился Джон.
Женщина безмолвно и бесшумно накрывала на стол. На цветную скатерть она положила лососевые консервы, икру, холодные тюленьи ласты, сгущенное молоко, консервированный мармелад, ветчину в фирменных банках чикагской компании «Свифт». На большой тарелке подала поджаренный хлеб.
— Хлеб — тоже консервированный? — не удержался от вопроса Джон.
— Элизабет печет, — небрежно бросил Боб. — Я ее научил. Муки у нас вдосталь, закваску для теста привезли мне из Нома. В духовке у нас можно выпекать даже сдобные булочки. Если останетесь переночевать, Элизабет постарается вас угостить.
Карпентер встал, подошел к стенному шкафчику, запертому на висячий замочек, и вынул бутылку ямайского рома.
— Спиртное держу взаперти, — сказал Боб, разливая ароматный ром в стеклянные стаканы. — Здешний народ питает пристрастие к крепким напиткам. Виноваты-то, конечно, мы, белые торговцы, но все же, — Боб дружелюбно улыбнулся Джону, — приходится теперь держать бутылки на замке.
Карпентер не без интереса следил за тем, как Джон брал своими держалками стакан.
— Невероятно! — восхищенно воскликнул он. — Со стороны посмотреть — ни за что не скажешь, что у вас почти нет рук! Операция сделана великолепно! Как в лучшей мельбурнской клинике!
Джону не хотелось говорить о своих руках, и он попытался перевести разговор на другое:
— Вы бывали в Австралии?
— Не только бывал, но и родился там, — заявил Боб. — Где я только не был! Можно сказать, исколесил весь мир! Некоторое время учился в метрополии, но потом надоело, и я нанялся на корабль, шедший в Южную Америку. Оттуда перебрался в Штаты, после Штатов — на Гавайские острова. Несколько лет бил котика на Командорах. Вернулся в Штаты почти богатым человеком, но ветер странствий гнал меня дальше. Когда кончились деньги, подался я на Аляску мыть золото. Здесь я познакомился со Свенсоном, арктическим гением Штатов. Сейчас я представитель и совладелец торговой компании на Азиатском побережье России. Женился на эскимоске, дети растут. Другими словами, сам стал местным жителем…
— И за все эти пятнадцать лет вы ни разу не побывали ни в Штатах, ни дома? — спросил Джон.
— Иногда бываю на Аляске, — ответил Боб. — Но ненадолго. Отвык от шума. А потом — там столько лицемерия и неискренности. И от этого я отвык. Все нужные товары привозят мне корабли Свенсона… Поверьте мне, Джон, ваше намерение остаться на Чукотке меня обрадовало. Будем обмениваться письмами! Ха-ха! Первая почтовая связь в диком краю России!..
Боб Карпентер опьянел. Он отдавал приказания же-, не, хвастался красотой своих дочерей и подолгу рассуждал.
— Нужна ли христианская религия эскимосам и чукчам? — вопрошал он, отхлебывая из стакана. — По-моему, христианство — религия исключительно для белых. И зря тратятся силы и деньги на обращение дикарей. Занялись бы лучше миссионерской деятельностью среди самих белых. Именно они нуждаются в слове божьем и в наставлении на путь истинный… Послушайте, Джон, почему вы так медленно пьете? Вообще мало пьете? Ну, поживете здесь — научитесь пить так, что годовой запас за три месяпа выпивать будете…
Убедившись, что Джон — плохой компаньон по выпивке, Карпентер велел подать суп. Впервые за долгие месяцы Джон ел ложкой и вилкой. Потребовалось некоторое время, чтобы заново приспособиться к ним.
Вдруг Джон услышал бой часов. Чистый звон доносился из комнаты Карпентера. Часы пробили семь раз, и отзвук их еще долго стоял в ушах Джона.
За десертом, состоящим из консервированных ананасов, Боб придвинул свой стул к креслу Джона и неожиданно спросил:
— Чем вы думаете заняться здесь?
— В каком смысле? — не понял Джон.
— Собираетесь открыть какое-нибудь дело? Покупать пушнину, продавать местным жителям товары из Америки? — уточнил вопрос Боб.
— Честно говоря, не думал об этом, — откровенно признался Джон.
Карпентер недоверчиво посмотрел на него.
— Когда я тут начинал, — сказал он, — чукчи и эскимосы не производили почти ничего, что представляло бы интерес для делового человека. Я положил много сил и труда, чтобы приучить их охотиться на песца, лису… Раньше они считали, что песцовый мех никуда не годится: он непрочен и боится воды. С тех пор как у них появился металл, они потеряли интерес к моржовым бивням. Мне удалось возродить этот интерес, и теперь охотники не выбрасывают моржовые головы в воду…
Послышался стук, и в чоттагин вошел Татмирак. Он уже не выглядел таким самодовольным, как на своем вельботе. Он как-то боком приблизился к столу и заискивающим голосом, словно он был виноват в этом, сказал:
— Погода портится. Придется остаться на ночь.
— Отлично! — воскликнул Карпентер и налил ему стакан рому.
Татмирак облизнулся и, зажмурившись, одним духом выпил содержимое довольно объемистого стакана. Утершись рукавом камлейки, он произнес по-английски:
— Сэнкью вери мач!
— Ладно, — махнул Карпентер. — Ступай! Дорогой Джон, — обратился он к гостю, продолжая прерванный разговор, — рано или поздно вам захочется принять участие в торговле. Ничем другим вы здесь заняться не сможете. Золота нет. Вообще-то есть, говорят знающие люди, да взять его трудно. О сельском хозяйстве в тундре смешно и думать. Не собираетесь же вы охотиться на моржей и тюленей вместе с чукчами и эскимосами? Значит, остается одно — торговать. Я человек деловой и предлагаю службу в нашей компании. Там, где вы теперь живете, территория перспективная, почти не освоенная. Изредка туда заходят суда с торговцами, которые ничего общего не имеют с честной коммерцией. Они спаивают туземцев, обирают их. Вы сделаете доброе дело для аборигенов, если станете нашим представителем. Подумайте над этим. Но предупреждаю: не стоит начинать дело на свой страх и риск, не забывайте, что находитесь на территории Российской империи. Торговля без лицензии здесь карается строго. Если вас поймают, то сошлют в Сибирь, на цинковые рудники. Оттуда живьем не выберетесь… простите меня за откровенность, но я чувствую к вам симпатию и по-дружески предостерегаю… У вас есть время подумать до утра. Не торопитесь. Я только должен добавить, что, сотрудничая с нами, вы сколотите неплохое состояние… А теперь предлагаю принять ванну.
— Ванну? — с удивлением переспросил Джон.
— Да, ванну, — с загадочной улыбкой ответил Боб. — Правда, она километрах в двух отсюда, но прогулка по берегу — одно удовольствие.
Джон и Карпентер шли вдоль берега. Хмурое небо было затянуто облаками. Сильный, ровный ветер поднял волны, и соленая пыль долетала до путников. Карпентер, посасывая потухшую сигару, мечтал вслух:
— Еще год-два, и я уеду отсюда навсегда. В Сан-Францисском банке у меня лежит солидная сумма, вполне достаточная для того, чтобы безбедно прожить остаток жизни. Куплю дом во Флориде, открою отель и буду жить в свое удовольствие.
— Но каково будет вашей семье? — спросил Джон, — Им будет трудно привыкать к чужой земле, к чужому образу жизни.
— Разумеется, — согласился Карпентер и вздохнул: — Жаль, но им придется остаться здесь. Было бы жестоко, негуманно везти их с собой во Флориду, из Арктики в субтропики. Конечно, я позабочусь о том, чтобы им тут жилось безбедно…
В небольшой бассейн, вырытый в чистой песчаной почве, впадало два ручья. От одного из них шел попахивающий сероводородом пар.
Раздевшись, Джон и Боб влезли в пузырящуюся теплую воду. Карпентер стонал и выл от наслаждения. Джон плескался, мылся, соскребал с себя многомесячную грязь и думал о том, что, видно, самое трудное для него будет — это привыкнуть к недостатку горячей воды.
В спальне Боба Карпентера Джону уже была приготовлена постель.
Джон разделся донага и с наслаждением растянулся на чистых прохладных простынях. Засыпая, он слышал, как часы пробили двенадцать раз, и последний чистый звук тянулся долго, войдя вместе с ним в бархатный сон.
На следующий день Джон на вельботе Татмирака уехал обратно з Берингов пролив. За пыжиковые шкурки Карпентер отвалил достаточно и патронов, и множество других припасов.
В середине лета, когда прервался ход моржей, охотники стали возвращаться на родные стойбища. Повернули домой и байдары Энмына.
Когда вырвались за последний мыс, скрывавший от глаз Энмын, и показались яранги, радостное возбуждение охватило охотников.
В селении заметили байдары. Заметались, засновали фигурки у яранг. На берег потянулись люди и собаки. Мальчишки бежали сломя голову, и их громкие крики доносились до байдар, тихо плывущих под парусами.
— Вон мой сын! Как вырос! — закричал гарпунер Тнарат, показывая рукой на берег. Как он ухитрился увидеть маленького трехлетнего малыша на таком расстоянии, одному ему ведомо.
— Посмотри на Энмын, — сказал Орво, протягивая бинокль Джону. — Разве не радость — домой вернуться?
Джон молча кивнул, взял бинокль и направил на толпу. Он не сразу узнал Пыльмау. Она была в новой камлейке, густые черные волосы были аккуратно заплетены в две толстые косы и падали на грудь. Рядом стоял Яко и что-то говорил матери, показывая на байдару.
Байдары причаливали к берегу, и десяток рук ухватились за причальные концы. Охотники выскочили на берег. К удивлению Джона, никаких объятий и поцелуев не было. Самое большое, что позволили себе охотники, — это потрепать по плечу малышей да перекинуться двумя-тремя словами с женами и стариками.
Джон сошел с байдары и, чувствуя неловкость от взгляда Пыльмау, подошел к ней, погладил по щеке маленького Яко и спросил:
— Как здоровье?
— Хорошо, — ответила Пыльмау и засмеялась.
Джон окончательно смутился и поспешил присоединиться к остальным охотникам, вытаскивавшим моржовые кожи и мясо на берег. А перед этим мясо тщательно мыли в морской воде.
Основная часть добычи осталась на берегу Берингова пролива, в природном хранилище-леднике. Летом ее постепенно перевезут в Энмын. А пока охотники привезли лишь самые лакомые кусочки и моржовые кожи, которые надо срочно сушить, пока солнце в силе и нет дождей.
Орво стоял на берегу и распоряжался, указывая, куда складывать мясо. На берегу росли кучки по числу охотников в байдаре — доля каждого. Все доли были равные, только возле одной лежали две моржовые кожи и десяток бивней. Джон решил, что это доля Орво, как владельца байдары.
Орво взял Джона за локоть и поставил как раз возле этой кучи. Затем кивнул остальным, и каждый охотник встал подле той доли, которая ему приглянулась.
— Ну зачем мне столько? — возразил Джон. — Человеку, который меньше всех работал?
— Бери и не разговаривай, — перебил его Орво. — Таков обычай. Сегодня тебе дали большую долю, потому что ты только начинаешь жить. Это вроде помощи от всех нас, и мы хотим, чтобы ты нам был добрый друг. Чем сердиться, лучше сказал бы — спасибо.
Джон смутился и невнятно пробормотал:
— Вэлынкыкун!
Пыльмау уже хлопотала возле доли Джона. Она резала на куски мясо и складывала его в огромный кожаный с лямками мешок, похожий на гигантский рюкзак.
Орво кликнул мужчин:
— Помогите Сону отнести рэпальгит![25]
Мужчины скатали серые моржовые кожи так, как скатывают ковры, и взвалили на плечи. Уложив их возле стены яранги, завалили камнями и дерном, чтобы не достали собаки.
Пыльмау в кожаном мешке таскала мясо с берега в мясную яму. Джон предложил было помочь, но Пыльмау замотала головой.
— Люди будут смеяться, — объяснила она. — Смотри — мясо таскают только женщины.
— Пусть смеются, — махнул рукой Джон. — Не годится мужчине заставлять женщину таскать такую тяжесть.
— Не годится мужчине носить кожаный мешок, — терпеливо объясняла Пыльмау. В ее голосе звучали слезы. — Он женский.
— Лучше помоги мне взвалить его на плечи, — попросил Джон.
Мешок весил фунтов двести. Идти с ним по скользкой от жира и крови гальке было трудно. Ноги разъезжались, а мешок то и дело переваливался то на одну, то на другую сторону. И только толстые ременные лямки не давали ему окончательно свалиться со спины.
С трудом Джон дотащил мешок до ямы, вывалил мясо и опустился на землю передохнуть. Отдышавшись, вернулся на берег. Пыльмау сидела возле кучи мяса и плакала.
— Что с тобой, Мау? — встревоженно спросил Джон. — Почему ты плачешь? Обидели тебя?
— Да, обидели, — всхлипывая, ответила Пыльмау.
— Кто?
— Ты, — сказала Пыльмау и подняла залитое слезами лицо. Ты меня позоришь…
— Но тебе же тяжело! Я и то еле донес мешок до ямы, — ответил Джон.
— Позор снести труднее, — сказала Пыльмау и жалобно попросила: — Ступай домой. Я сейчас приду. Ну, прошу тебя.
— Хорошо, — согласился Джон и крикнул мальчику: — Яко, пошли домой!
Войдя в чоттагин и еще не оглядевшись, Джон уже почувствовал, что здесь что-то не так, как было, когда он уезжал на промысел моржа.
Земляной пол тщательно выметен, очаг обложен ровными, хорошо пригнанными друг к другу камнями. Яко побежал вперед, и Джон услышал медный звон. Невдалеке от того места, где обычно висело охотничье снаряжение, он увидел медный рукомойник с тазом! Это было так неожиданно и удивительно, что он не сдержался и воскликнул по-чукотски:
— Какомэй![26]
— Мзм принесла с большого корабля белых людей, — важно пояснил Яко, продолжай звенеть сосочком рукомойника.
Джон обследовал этот необычный для яранги предмет и обнаружил на нем выпуклые буквы «Вайгач».
Джон сходил к ручью, принес воды и налил в рукомойник. Приобретая рукомойник, Пыльмау не догадалась попросить у русских моряков кусок мыла. Но умывание даже без мыла доставило подлинное наслаждение Джону. Затем он помыл своей тряпочкой на держалке лицо маленькому Яко, который отнесся к этой процедуре без особого восторга, но тем не менее похвастался матери, когда та пришла:
— Мы с Соном мыли лица!
В родной яранге Пыльмау вела себя совсем иначе, чем на берегу моря. Там она лишь раз или два мельком взглянула на Джона, а здесь не знала, куда и посадить его. Передняя стенка полога была приподнята, к бревну-изголовью приставлен коротконогий столик, а в глубине полога расстелена белая оленья шкура.
— Ты садись туда, — Пыльмау показала на шкуру. — Отдыхай. Сейчас будем есть и пить настоящий русский чай.
Пыльмау носилась по чоттагину. Повесила котел над огнем, приготовила деревянное блюдо, достала из большого ящика, заменявшего шкаф, сверток и выложила перед Джоном две плитки черного плиточного чая, пачку курительного табака, несколько больших кусков сахару и бутылку водки.
— Все это я выменяла на русском корабле. Отдала за них четыре пыжиковые шкуры, а за это, — Пыльмау кивнула в сторону умывальника, — русские спросили только два моржовых клыка. Как ты думаешь, я не очень переплатила?
— Ты молодец, Мау! — улыбнулся Джон, притянул к себе женщину и поцеловал в губы. — Лучшего подарка ты бы не могла для меня придумать!
Пыльмау, пораженная поцелуем, удивленно посмотрела на Джона, дотронулась пальцами до своих губ и нерешительно спросила:
— Это и есть поцелуй белого человека?
— Да, — ответил Джон. — Не нравится?
— Чудно… — тихо произнесла Пыльмау, — словно ребенок, заблудившийся в поисках груди.
Пыльмау отказывалась выпить, но Джон настоял. Рюмка водки разрумянила смуглое лицо Пыльмау, но она вдруг погрустнела и замолчала.
— Почему ты молчишь, Мау? — спросил ее Джон.
— О чем говорить? — пожала плечами Пыльмау, глядя куда-то в сторону.
— Ну рассказала бы про корабль.
— Приплыли, ходили по яранге, меняли товары… Спрашивали у стариков про лед. Никак не понимали, что я хочу взять у них умывальник. Недолго пробыли здесь, торопились на север, на Невидимый остров… Вот и все, — совсем угасшим голосом закончила рассказ Пыльмау.
— Тебе плохо от водки? — сочувственно спросил Джон.
— Нет, — почти шепотом ответила Пыльмау. — Только мне очень захотелось, чтобы ты меня еще раз поцеловал, как ребенок, заблудившийся в поисках груди…
Джон улыбнулся и медленно поцеловал Пыльмау в твердые горячие губы.
Разморенный обильной едой и водкой, Джон заснул в пологе. Среди ночи он почувствовал, как Пыльмау раздевала его, а потом, потушив жирник, дрожащая от волнения, прилегла рядом. Джон обнял ее. Пыльмау что-то говорила, но Джон каждый раз закрывал ее рот поцелуем. Потом он лежал с широко открытыми в темноту глазами, и в сердце его входили мир и успокоение. «Я нашел себя и свое место на земле», — думал он, ощущая рядом горячее женское тело.
Когда Джон проснулся, ни Пыльмау, ни Яко в пологе уже не было. Прислушавшись, он услышал пение Пыльмау.
Джон высунул голову в чоттагин:
— Мау!
— Эгей, — отозвалась Пыльмау и вбежала в чоттагин.
— Где мои… — Джон не знал, как назвать по-чукотски часы. Вчера он забыл их завести и боялся, что они остановятся. — Они у меня были в кармане. Круглые такие…
— Стукалка, похожая на глаз? Со стеклом? — догадалась Пыльмау, нашла и подала часы.
Стрелки показывали двенадцать.
— Будешь чай пить или сначала умоешься? — заботливо спросила Пыльмау.
— Сначала умоюсь, — ответил Джон и лукаво добавил: — А я знаю, о чем ты пела.
Пыльмау покраснела и концом рукава прикрыла глаза.
— Я очень боялась… — смущенно пробормотала она. — Я боялась, что у тебя и все другое такое же чудное, как поцелуй… Но оказалось, ты человек как человек! Потому я и радовалась.
Такая неожиданная откровенность заставила покраснеть Джона, и он заспешил к умывальнику.
С этой ночи Джон уже не покидал полога и занял место, которое до него занимал Токо.
Через несколько дней охотники принялись перевозить добычу с Берингова пролива в свои домашние мясные хранилища. Иногда с ними ездил и Джон, но чаще всего он оставался дома, занятый переделкой яранги. Он решил сделать древнее жилище более удобным. На небольшой байдаре он ездил на противоположный берег лагуны и буксировал оттуда плавниковый лес. Однако когда возле яранги выросла внушительная груда бревен и досок, Джон обнаружил, что ему ничего не удастся сделать, поскольку у него нет ни одного гвоздя. И Орво подтвердил, что без гвоздей не обойтись.
На исходе лета в Энмын пришел «Вайгач». Когда энмынцы проснулись, корабль уже стоял на рейде.
Джона и Орво на корабле встретили как старых знакомых. Капитан подчеркнуто вежливо поблагодарил Орво за ценные сведения о ледовой обстановке.
— До мыса Биллингса ваш прогноз был совершенно точен, — сказал капитан. — Должен отметить, что в этом году обстановка на редкость благоприятная, и нам без особых приключений удалось добраться до острова Врангеля.
В капитанском салоне, отделанном светлыми деревянными панелями, был сервирован стол. С интересом разглядывая Джона и понимающе перемигиваясь по поводу того, что Орво правильно понял назначение столовых приборов, руководители экспедиции наперебой потчевали гостей. Наполнив рюмки, капитан сказал:
— Плывя вдоль этих унылых и пустынных берегов Российской империи, мы убедились, что господь не оставил своими милостями далекий край, населив его выносливым и смышленым племенем, способным выжить в самых суровых условиях. Просвещенные посетители этой земли с удивлением взирают на людей, которых только невежда может причислить к дикарям. Позвольте еще провозгласить гост за присутствующего за этим столом представителя чукотского племени Орво.
Переводчик переводил речь капитана, и Орво внимательно слушал. Ни один мускул не дрогнул на его лице, словно ему были привычны и эта обстановка, и высокопарные тосты в его адрес. В знак благодарности он слегка наклонил голову и чокнулся с капитаном.
Выпили и за Джона Макленнана. Капитан, провозгласивший тост за него, сравнил его с Миклухо-Маклаем, о котором Джон не имел ни малейшего понятия. Когда ему растолковали, кто был этот человек, Джон решил внести ясность и заявил, что он поселился среди чукчей отнюдь не для того, чтобы изучать их. Он просто хочет жить их жизнью, ибо убедился, что общество, в котором живут так называемые цивилизованные люди, далеко от совершенства и не дает возможности человеку проявлять его истинные человеческие качества. Речь Джона озадачила присутствующих, но капитан вышел из положения, предложив выпить за канадских мореплавателей, внесших большой вклад в освоение Арктики.
— Джентльмены, — обратился к присутствующим Джон, — я очень рад познакомиться с вами, с представителями великого русского народа и русского правительства. Должен вам заявить, что лучшим проявлением заботы со стороны правительства о своих подданных, населяющих северные районы, было бы ограждение их от грабителей в лице торговцев и всякого рода скупщиков пушнины. Чем меньше чукчи и эскимосы будут общаться с белыми, тем для них будет лучше… Я знаю, что Аляска была продана вашим правительством Соединенным Штатам Америки. Некоторое время я жил там и видел эскимосов, которые вместе с собаками копались в отбросах на окраинах городов. Я с ужасом думаю, что будет с этими людьми, если и Чукотку постигнет участь Аляски.
— Мистер Макленнан, — ответил Джону капитан, — мы понимаем ваше волнение. Но оно преувеличено. Прежде чем до Чукотки дойдет какая-нибудь цивилизация, пройдет не меньше столетия. Что же касается охраны государственной границы, то со следующего года намечено крейсирование военного корвета для охраны территориальных вод. Некоторое зремя тому назад предполагалось проведение транссибирской телеграфной линии через Берингов пролив на Американский материк, но с успешным завершением прокладки трансатлантического кабеля надобность в этом отпала, и эта оконечность Азии, кроме научного интереса, других помыслов не возбуждает. Так что будьте спокойны и живите той жизнью, которую избрали…
В последних словах капитана прозвучала ирония, которая начисто исчезла в переводе на чукотский для Орво.
Капитан спросил Джона, в чем он нуждается.
— Благодарю вас, — ответил Джон. — Я обеспечен всем, что мне нужно… Но если вы будете так любезны, я бы попросил у вас немного гвоздей.
— Мы пошлем шлюпку с гвоздями, — сказал капитан и сердечно попрощался с Орво и Джоном.
К вечеру обещанная шлюпка приплыла к берегу. Матросы принесли к яранге Джона три ящика гвоздей, зерновой кофе, четыре двадцатифунтовых мешка муки, мешок сахару и множество разных нужных мелочей, при виде которых Джон удивился, как ему удалось до сих пор обходиться без них. Здесь были молоток, пила, мыло, фланелевые матросские рубахи, отрезы яркого ситца, явно предназначенные Пыльмау, и даже несколько шерстяных одеял.
К подаркам было приложено письмо капитана «Вайгача».
«Уважаемый мистер Макленнан!
Прошу Вас принять эти подарки от имени Русской гидрографической экспедиции и от меня лично. Мы сделали бы для Вас больше, но возможности наши ограничены. Делимся с Вами тем, что имеем, и надеемся, что те скромные вещи, которые мы посылаем, окажутся Вам полезными. Благодарю за приятное общество и надеюсь встретиться с Вами еще раз.
Капитан ледокольного парохода "Вайгач"».
Джон прочитал письмо и написал ответ капитану, где благодарил за щедрость и выражал готовность всегда оказывать помощь русским морякам, если им случится оказаться у берегов Энмына.
Больше всех подаркам была рада Пыльмау. Она носилась от мешка с сахаром к отрезам яркого ситца, примеряла их на себя, ворошила табачные листья, нюхала плитки чаю и говорила Джону:
— Этакое богатство! Никогда еще у нас в яранге не было столько разных диковинных вещей! Даже не верится, что все это наше. Если все тратить понемногу, надолго хватит. На целый год, а то и больше!
Джон слушал ее и улыбался. Когда первый порыв восторга у Пыльмау прошел, Джон сказал:
— Все это не твое и не мое. Это общее энмынское.
Пыльмау изумилась.
— Все это? — переспросила она, широким жестом обводя подарки с парохода.
— Да, — твердо заявил Джон. — Мы все это поделим, как делят добытого моржа.
— Но чай, сахар и мука — это тебе не морж! — решительно заявила Пыльмау. — Наши люди хорошо живут и без этого. Делят только то, без чего человек может умереть.
— Но почему я должен иметь все это, а остальные нет? — спросил Джон.
Пыльмау ласково и жалостливо посмотрела на Джона и тихо произнесла:
— Ну хорошо. Можешь немного дать Орво, Тнарату и Армолю… Но все раздавать — глупо. Ты белый человек, и эти вещи тебе нужнее.
От этих слов Джона передернуло. Он сердито посмотрел на Пыльмау и сказал:
— Если хочешь, чтобы я не сердился, не называй меня белым человеком.
Такие дни выпадают поближе к осени, когда уже ночи темны, и в безлунные ночи морская волна светится.
В безоблачном небе единственный хозяин — солнце. Оно встает из морской пучины, чистое, большое и красное. В середине дня на берегу Ледовитого океана стоит зной — даже в летней легкой кухлянке жарко, и люди обливаются потом.
Гирлянды прозрачных моржовых кишок — материала для непромокаемых плащей — шуршат на легком ветру. На солнцепеке сидят женщины и широкими некулями расщепляют моржовые кожи. Сырая кожа плотно прилегает к деревянной подставке. Нужно особое чувство меры, чтобы по обе стороны подставки ложились две половинки равной толщины.
На солнечной стороне Орво и Армоль режут лахтачью кожу на ремень. Прежде чем кожу нарезать, ее несколько дней вымачивали в крепком настое человеческой мочи, чтобы удалить из нее остатки жира и сделать мягкой. Армоль держит обеими руками вонючий, выскальзывающий из пальцев кусок кожи, а Орво остро отточенным ножом вырезает ровную полоску ремня, который кольцом ложится у его ног. Мужчины лишь изредка, во время перерывов в работе, обмениваются словами, ибо дыхание режущего должно быть ровным, чтобы линия получалась прямая и ремень был одинаковой толщины.
Разговор начал Армоль. Он поначалу не знал, как приступить к нему, но теперь почти не умолкал, и Орво приходилось часто останавливаться, чтобы не испортить ремень.
— Почему бы не прогнать его? — спрашивал Армоль. — Пускай уходит туда, откуда пришел, или селится в другом селении, где люди привыкли к белым людям.
— А как же Пыльмау? — говорит Орво, принимаясь точить отражающее солнечный луч лезвие ножа.
— Ей всегда можно найти мужчину, — небрежно бросает Армоль. — Кто-нибудь возьмет ее второй женой.
Орво перестает точить нож и пристально смотрит на Армоля. Тот, не выдержав взгляда, опускает голову.
— От чужого человека может плохо быть нашим людям, — упорно твердит Армоль.
— Что опасного в безруком? Уж не боишься ли ты его? — насмешливо спрашивает Орво.
Армоль вспыхивает и бросает кусок кожи в деревянную кадку.
— Я бы его не боялся, будь у него даже четыре руки! — кричит он. — Но я не хочу таиться, когда мне нужно общаться с нашими богами, не хочу, чтобы чужие глаза, которые не понимают нашей жизни, насмехались над нами, когда мы соблюдаем наши обряды. Вспомни, Орво, как он смотрел на нас, когда мы приносили великую жертву на льду у Берингова пролива? Не наш он человек!
— У всякого народа есть свои обычаи и привычки. Может быть, так и смотрел на наш обряд Сон, но я то этого не приметил. Зато все слышали, как ты громче всех хохотал, когда первый раз увидел, что Сон чистит щеткой зубы и полощет рот водой, словно днище байдары после перевозки свежего мяса. Ведь было так? — Орво с улыбкой смотрит на Армоля.
Армоль, не слушая, продолжает:
— Пусть так, но я о наших людях забочусь. Мне дела нет до Сона и его соплеменников. Есть они — хорошо, нету их — обойдемся и без них! Веками жили!
— Жили — это верно, — соглашался Орво. — Но сегодня мы живем не так, как вчера, а завтра будем жить совсем иначе, чем сегодня. И мне кажется, что за последние годы даже дни укорачиваются… Нам, людям, которые живут вдалеке от больших народов и их дорог, тоже надо поспевать за временем… И еще тебе скажу, Армоль: человек всегда есть человек, какими бы дикими ни казались другим его обычаи и привычки, каким бы непривычным ни был его вид. Не смотри на внешность человека, гляди в глубину его глаз и чувствуй его сердце — там его суть.
— Ты защищаешь его, потому что сам жил среди белых людей и набрался всякой дряни от них, — говорит Армоль. — Я не хочу тебя обидеть, Орво. Но когда собака побудет в волчьей стае, а потом вернется к человеку, то бывает, что она нет-нет да и завоет по-волчьи… Я знаю, ты надеешься, что Сон станет таким же луоравэтльан, как и мы. Но слушай! Позавчера он получил столько подарков от своих соплеменников, сколько нам с тобой даже не снится, когда наши яранги бывают увешаны песцовыми шкурками. Поделился он с тобой хоть щепоткой табаку? Дал твоему внуку кусок сахару? Или подарил старухе твоей лоскут красной ткани? Если он не соблюдает главной заповеди — делись всем, что у тебя есть, — он не наш!
— Даже собаке научиться выть по-волчьи нужен срок, а Сон — человек, — убежденно возражает Орво. — Он пришел из того мира, где не любят делиться друг с другом. Там все наоборот: каждый старается отнять даже последнее у другого. Как же ты хочешь, чтобы он сразу же перенял наши привычки?.. Вот ты говоришь, что тебе не по сердцу, когда он смотрит, как мы совершаем наши обряды. А подумал ты о том, как ему самому трудно переломить себя, переделать всю свою жизнь заново и отказаться от того, что ему дорого. Мы еще не знаем, чем пожертвовал Сон, чтобы помочь Пыльмау и маленькому Яко.
— Очень-то нам нужна его помощь, — ворчит Армоль. — Обошлись бы и без него.
Приставив к глазу лезвие, Орво любуется на свою работу и делает знак Армолю, чтобы тот взял из кадки кожу. Но Армоль даже не шевелится. Он смотрит куда-то за спину старика и с раскрытым ртом за кем-то следит. Орво оборачивается и видит идущего к ним Джона.
— Ковыляет к нам, — цедит сквозь зубы Армоль. — Сытая рожа так и сияет: накурился и напился крепкого сладкого чая.
— Перестань! — прикрикивает на него Орво.
— Етти! — весело здоровается Джон.
— Етти! — бросает Армоль, глядя куда-то в сторону.
— Етти, етти, — ласково произносит Орво и замечает: — Сон, сколько раз я тебе говорил: «етти» говорит не тот, кто приходит, а тог, кто встречает. Такой у нас обычай. Чужака сразу же видно, если он торопится сказать «етти».
— Так он и есть чужак, — с кривой усмешкой замечает Армоль.
Джон усаживается на камень и достает несколько листьев табаку.
— Закурим, — предлагает.
Орво с готовностью вынимает свою трубочку, сделанную из моржового бивня с головкой из срезанного винчестерного патрона. Армоль свертывает жвачку и осторожно кладет за щеку. Он с интересом смотрит, как Джон зажигает спичку.
— Эти зажигательные палочки ловко белые люди придумали, — уважительно произносит он, бережно беря коробок в руки.
— Вы знаете, — говорит Джон, — что мне подарили много разных вещей. Но я живу с вами, и все, что прислал мне капитан русского парохода, принадлежит поровну всем энмынцам.
Джон достает листок бумаги, густо исписанный с обеих сторон.
— В Энмыне живет четыре раза по двадцать и еще семь человек в двенадцати ярангах, — Джон прочитывает имена глав семей. Некоторые имена он произносит неправильно, и Орво поправляет его. — Всю муку, сахар, чай и табак я разделил на четыре двадцатки и семь долей и разложил на двенадцать кучек. Теперь я спрашиваю вас: верно ли я поступил?
Армоль не сводит глаз с бумаги. Дрожащим от волнения голосом он спрашивает, показывая на листок:
— И мое имя тут записано?
— Да, — отвечает Джон, ищет глазами, замечает ногтем и показывает: — Вот Армоль. Женат, двое детей, старуха мать, всего пять долей.
— Но как ты все это узнал? — удивляется Армоль.
— Пыльмау мне помогала.
— Женщину-то ни к чему было брать в помощницы. Позвал бы меня, — говорит Армоль и сплевывает густую табачную коричневую слюну.
— В следующий раз непременно позову тебя, — обещает Джон и продолжает: — Но материю и другие вещи мы не стали резать: очень маленькие лоскутки получаются. Может быть, будет лучше, если мы вместе решим, кому больше всех нужна новая камлейка? Тому и дадим целиком, чтобы не резать.
— Верно говоришь, — замечает Орво.
— Тогда пойдем к нам в ярангу, посмотрим, что кому отдать, — предлагает Джон.
— Ладно, — соглашается Орво и спрашивает: — А можно помыть нам руки в твоей моечной лоханке? А то они у нас больно грязные.
— Конечно, — отвечает Джон. — У меня теперь даже мыло есть!
Пыльмау уже приготовила чайник, и на низеньком столике, придвинутом к бревну-изголовью, стоят кружки и чашки. На большом деревянном блюде горкой сложены только что испеченные на нерпичьем жиру лепешки.
Джон наливает в умывальник воды и подает Армолю кусок мыла. Кусок белого, никогда доселе не виданного вещества скользит в руках, и Армоль хихикает так, словно его кто-то щекочет:
— Как живой! Убежать хочет! Не привык еще к чукотским рукам. Дикий…
Под руководством Орво он намыливает руки и усердно трет их.
Старик советует заодно вымыть и лицо.
— А белый зверек не укусит? — спрашивает Армоль, показывая на мыло.
— Сначала сделай пену на ладонях, намажь лицо, потри и смой, — говорит Орво.
Армоль делает все так, как сказал старик. Аккуратно размазав мыльную пену по лицу, он вдруг испускает истошный крик:
— И-и-и! Кусается! В глаза вцепился!
Армоль мечется по чоттагину, сбивая расставленные китовые позвонки и натыкаясь на столбы, держащие свод яранги.
— И-и! — кричит он. — Глаза ест!
Орво ловит Армоля и силой подводит обратно к умывальнику.
— Смой как следует пену — все пройдет! — говорит он. — Промой глаза хорошенько.
Пока Армоль носился по яранге, Пыльмау звонко хохотала. Не удержались от смеха и Джон, и Орво.
Когда Армоль смыл мыло и резь в глазах утихла, он обрел былую самоуверенность и сердито огляделся.
— Что смеешься! — ворчит он на Пыльмау. — Тебя бы так!
— И у меня такое было, пока Сон не научил, — дружелюбно отвечает Пыльмау.
Мужчины усаживаются за коротконогий столик, и Джон предлагает:
— Может быть, сначала выпьем дурной веселящей воды?
Армоль и Орво переглядываются.
— Пропустить немного можно, — решает Орво.
Пыльмау приносит бутылку, и Джон разливает водку по чашкам.
— Мау, можешь выпить с нами? — Джон протягивает ей чашку.
— Не буду, — качает она головой. — Вы пейте, а я не стану мешать мужскому разговору.
Пыльмау уходит, и в чоттагине остаются одни мужчины.
Джон хозяйничает за столом, разливает чай, предлагает гостям отведать лепешки на нерпичьем жиру. Вытянув губы трубочкой, гости с шумом пьют чай. Выждав некоторое время, Джон обращается к ним:
— Друзья, я бы хотел посоветоваться с вами…
— Мы слушаем тебя, Сон, — отвечает Орво.
— Я хочу жениться на Пыльмау…
Удивленные таким заявлением, Орво и Армоль словно по команде ставят чашки на столик.
— Да, я хочу жениться на Пыльмау и усыновить Яко, — продолжает Джон, — но не знаю, как это сделать…
Армоль и Орво недоуменно переглядываются. Армоль, заикаясь от смущения, спрашивает:
— Ты что же, хочешь, чтобы мы тебя научили, как это сделать?
— Вот именно! — восклицает Джон, обрадованный тем, что его так легко и быстро поняли.
— Я тебя уважаю, Сон, — растерянно говорит Орво, — но я уже не гожусь, разве вот Армоль сможет.
Армоль растерянно смотрит на Джона и напрямик спрашивает:
— А чья вина — твоя или ее?
— Вины никакой нет, — отвечает Джон. — Пыльмау согласна… По правде говоря, мы уже с ней живем, как муж с женой, еще с того дня, как мы вернулись с Берингова пролива. Спим в одном пологе, на одной постели…
— Ну! — нетерпеливо прерывает его Армоль. — А дальше?
— А дальше вот что: говорит она, что у нас будет ребенок. Я, конечно, очень рад, но ребенку нужен отец, а Пыльмау — настоящий муж.
— Ничего я не понимаю, — говорит Армоль, обращаясь к Орво.
— Я тоже, — пожимает плечами Орво и спрашивает Джона:
— Ребенок, который будет, — твой?
— А чей же еще? Конечно, мой. Тут уж и сомневаться нечего, — отвечает Джон.
— Какая же еще женитьба тебе нужна, когда ты и так уже женат, — разводит руками Орво.
— Вы меня, видно, не так поняли, — смущенно говорит Джон. — Дело в том, что у белых людей мужчина и женщина считаются женатыми лишь тогда, когда они предстают перед священником…
— Священник — это у белых людей шаман, который может общаться с богом, — поясняет Армолю Орво.
— Или если они записываются в особую книгу у самого главного человека в селении, — говорит Джон, — это считается за самое важное.
— Не знаю, не понимаю, — мотает головой Армоль. — Мне в женитьбе важно совсем другое. То, отчего дети бывают. Я так думаю, Сон, ты давно женат на Пыльмау, еще с того дня, как мы вернулись с Берингова пролива, если я тебя верно понял. А то, что у нас нет человека, который может общаться с богом белых людей, и книги, и даже главного человека в селении, — тут уж мы тебе никак не поможем.
— Сон, если ты решил жить по нашим обычаям, такты уже женился, — заключает Орво. — Больше ничего не надо.
— Правда? — обрадованно восклицает Джон.
— А как же иначе? — отвечает Орво.
— Значит, я могу называть Пыльмау своей женой?
— Давно можешь, — говорит Армоль и сам наливает в чашки водку.
Джон показал подарки, присланные русским капитаном. Орво и Армоль одобрили, как Джон разделил их. Посудив-порядив, ткань решили отдать в семью Гувата, который долго болел.
Три матросские фланелевые рубахи Орво посоветовал Джону оставить себе, однако Джон с этим не согласился и подарил их Тнарату, Орво и Армолю.
— Все нужное, — сокрушенно произнес Орво, оглядывая подарки. — Нам надо и подвесной мотор, и новые винчестеры, патроны. Хорошо бы достать и деревянный вельбот. Очень хорошо на нем во льдах плавать. Но стоит дорого. Наверное, надо три двадцатки моржовых клыков или ус с целого кита отдать… — Он обратился к Армолю: — А ты вот говоришь, что можно обойтись безо всего этого и жить по древним правилам и со старинными орудиями. Согласился бы ты сегодня выйти в море с одним копьем или луком со стрелами?
— Будем надеяться, что сумеем купить и вельбот, и подвесной мотор, — сказал Джон и спросил Орво: — А платят чукчи какую-нибудь дань русскому правительству?
— Кто хочет, тот и платит, — небрежно ответил Орво.
— Как? — не понял Джон.
— По доброй воле у нас платят дань, — пояснил Орво. — Это как бы подарок Солнечному Владыке — Русскому царю.
— Очень интересно! — удивленно произнес Джон.
— Ничего интересного, — заметил Орво. — Отдают всякую дрянь, ненужную в хозяйстве.
Когда разносили подарки, в каждой яранге Орво, Армоля и Джона встречали с радостью и старались угостить. Люди жили по-разному. Были и вовсе бедняки, У которых покрышки яранг были рваные, а пологи представляли собой полусгнившие лохмотья оленьих шкур.
В одной яранге жили два старика. Полуослепшие и грязные, они ползали в зловонном и грязном чоттагине. Посреди стояла деревянная лохань, из которой одновременно ели собаки и старики.
Вопросительно взглянув на Орво, Джон заметил смущение на его лице и спросил:
— Разве нет никого, кто бы мог помочь этим несчастным?
— У них нет родни, — сказал Орво. — Сердобольные люди приносят им еду, иногда прибирают в яранге.
Уже на улице, по дороге в другую ярангу, Орво сказал:
— Им давно надо уходить за облака. У нас такой обычай: если человек уже не может прокормить себя или начинает приносить меньше, чем стоит его жизнь, он по своей доброй воле уходит за облака. Но у Мутчина и Эленеут вышло так, что сыновья их, которые могли помочь им уйти в другой мир, уже умерли. Теперь некому совершить обряд, и старики будут маяться, пока не угаснут.
— Как жестока жизнь! — не сдержался Джон.
— Да, — согласился Орво. — Не повезло старикам. Были бы живы сыновья, они бы не мучились и уже жили в ином мире.
Снег выпал неожиданно. Три дня кряду лил беспрерывный мелкий дождик, а в одно утро вдруг превратился в снегопад. Сначала снежинки таяли на черной земле, но их было так много, что к полудню земля была покрыта пушистым снежным ковром, и Энмын с побелевшими ярангами и холмиками мясных ям неожиданно обрел праздничный веселый облик.
Ранним утром Яко разбил ковшиком лед в ведре и удивленно произнес:
— Затвердела вода!
А отяжелевшая Пыльмау сказала:
— Зима пришла.
По первому снегу Джон начал учиться управлять упряжкой. За лето собаки разжирели и обленились. Некоторые вообще забыли дорогу к дому, и их приходилось разыскивать по всему селению. Дело осложнялось еще и тем, что Джон их не знал «в лицо», и Пыльмау бегала вместе с ним в поисках.
Когда наконец упряжка была собрана и запряжена, Джон уселся на нарту и храбро крикнул:
— Гу!
Нарта не двинулась с места. Собаки продолжали обнюхивать друг друга, не выразив никакого желания повиноваться команде. Повторив несколько раз «гу», Джон разразился потоком ругательств. Вожак медленно обернулся и как бы с укоризной посмотрел на незнакомого каюра. Пришлось позвать Пыльмау. Она что-то сказала собакам, а потом спокойно и деловито произнесла:
— Гу!
Джон едва успел прыгнуть на нарту. Сделав круг по лагуне и освоив команды «кх-кх» и «поть-поть» — направо и налево, — он направил нарту к яранге. Притормозив и произнеся протяжное: «Гэ-э-э!» — Джон крепко вбил остол в еще неокрепший снег и спросил Пыльмау:
— Что же ты сказала собакам такое, что они сразу же пошли?
— Да ничего такого, — ответила Пыльмау. — Сказала, чтобы слушались тебя, потому что теперь ты им хозяин.
— И все? — с недоверием спросил Джон.
— А что еще им говорить? Теперь они знают, что делать.
Однако на деле оказалось далеко не так. Упряжка упорно не двигалась с места, а вожак выражал полное безразличие к командам Джона. Это была большая лохматая собака с умным задумчивым взглядом. Во взгляде ее было столько презрения к Джону, что он наконец-то не выдержал, схватил бич и дважды огрел собаку. Уселся на нарту и сердито крикнул: «Гу!»
Вожак оглянулся, но пошел.
К вечеру, измученный больше собак, Джон ввалился в ярангу и торжествующе заявил жене:
— Мау! Я все же заставил их слушаться. Они меня признали своим хозяином.
— Иначе и не могло быть, — сказала Пыльмау, — ведь я им об этом сказала.
В осенние ненастные дни Джон перестроил ярангу. Иногда ему помогали Орво, Армоль и Тнарат. Сейчас это было странное, но удобное жилище. Джон не слепо копировал ярангу Карпентера из Кэнискуна. Карпентер не держал собачью упряжку, а Джону она была нужна, поэтому он расширил чоттагин и разделил его на две половинки: одна — для людей, другая — для собак. Эти половинки отделялись одна от другой невысокой перегородкой, похожей на забор. В предназначенной для людей части стоял грубо сколоченный стол с таким же неказистым табуретом, большой ящик, прислоненный к стене, — шкаф, полки, привязанные к стене обрывками лахтачьего ремня. Каморку свою Джон тоже расширил раза в два. Теперь она превратилась в настоящую комнатку с широкой постелью, устланной отборными белыми оленьими шкурами. Труднее было с отоплением. Пришлось поставить в комнату обыкновенные каменные жирники. Правда, этим достигались сразу же обе цели — отопление и освещение.
В одной стене чоттагина Джон прорезал квадратное отверстие и вставил полупрозрачный пузырь — высушенный и особым образом обработанный для арара желудок моржа. В чоттагине сразу посветлело, и энмынцы приходили в ярангу Джона, чтобы заглянуть в окно.
Полог больших изменений не претерпел. Только в одном углу поблескивал медный рукомойник. Он висел вместо бога удачи, который смущал Джона ироническим выражением деревянного лика и жирным неопрятным ртом, облепленным засохшей жертвенной кровью и жиром. А бог занял место умывальника в чоттагине. Пыльмау сначала возражала против его переселения, но Джон решительно заявил, что богу гораздо приятнее висеть на свежем воздухе, чем в духоте. Что же касается рукомойника, то замерзшая вода может его разорвать.
Приручив упряжку, Джон мог теперь вместе с другими охотниками ездить в тундру. Орво показал, в каких местах охотился на песца Токо, и сказал:
— Теперь это твои места. Можешь пока выложить подкормку, а когда песцовый мех станет белый как снег, поставишь капканы. Я покажу, как это делать.
Для подкормки возили чуть подпортившееся мясо и выброшенные морем звериные туши, которые уже не годились в пищу человеку.
Море еще не совсем замерзло. Переменчивый ветер то отжимал ледяное крошево от берега, то снова пригонял, и в бурные ветреные ночи на яранги падали выбрасываемые волнами ледяные бомбы.
Ранним утром мужчины выходили за морскими дарами. Джона больше интересовали хорошие доски, хотя он собирал и морскую капусту. По вкусу она напоминала свежепросоленные огурцы.
Джон вышел из яранги задолго до рассвета. В темноте светились волны и с глухим звуком разбивались о мерзлую гальку. Идти было скользко: то и дело под ноги попадали ледяные глыбы. Джон шел на запад. На найденных бревнах и досках Джон ставил метку — клал камень. Идущий за ним будет знать, что опоздал, что у досок и бревен уже есть владелец. Бледный рассвет застиг его невдалеке от узенького пролива, ведущего в лагуну. Можно уже было поворачивать обратно: дальше идти не имело смысла — за проливом находились крутые скалы, обрывающиеся прямо в воду.
Джон присел передохнуть. Он глубоко дышал, ноздри щекотал студеный, пахнущий морскими ветрами воздух. Рассвет с трудом пробивался сквозь плотные, как мокрые занавески, облака. Все, что мерещилось в сумерках и казалось странным, стало привычным и знакомым.
Лишь один темный предмет не давал покоя Джону. Что-то в нем было необычное: в волнах невдалеке от пролива перекатывался огромный черный предмет. Поначалу Джон думал, что это просто большая волна. Но она отличалась от других волн удивительным постоянством.
Джон двинулся туда. Чем светлее становилось, тем загадочнее выглядел предмет. Только подойдя совсем вплотную, Джон сообразил, что перед ним огромный кит. Туша почти наполовину была на суше. Черную лоснящуюся китовую кожу облепили ракушки, испещрили трещины. По всей видимости, кит был мертв. Может быть, его смертельно ранили китобои, а может, кит своей смертью умер. Морской великан был бездыханен и слегка вздрагивал под ударами волн.
Смутно догадываясь, что эта находка представляет огромную ценность для энмынцев, Джон заторопился в обратный путь. Чтобы легче было идти, он поднялся на травянистую полосу. Вдали показалась человеческая фигурка. Подойдя ближе, Джон узнал Тнарата. Тнарат со смаком жевал длинные стебли морской капусты.
— Рано встаешь! — крикнул он Джону с плотно набитым ртом и похвастался, показывая куски черной моржовой кости. Эта кость особенно ценится американскими коллекционерами, и иногда за один такой небольшой обломок можно получить целую плитку жевательного табаку. — А чем ты похвастаешься, рано встающий?
— Я нашел кита, — ответил Джон.
— Что-что нашел? — переспросил Тнарат.
— Кита.
— Видно, ты спутал белуху с китом, — не поверил Тнарат.
— Настоящего огромного кита! — крикнул Джон. — Я тебя не обманываю. Сходи сам, посмотри.
— Посмотрю, — недоверчиво произнес Тнарат и быстро зашагал на запад.
Потом встретился Армоль. Выслушав Джона, он не выразил вслух, как Тнарат, сомнения, но все-таки пожелал лично удостовериться в правдивости слов Джона.
В этот день, казалось, все мужчины Энмына решили попытать удачи в поисках даров моря. И каждому встречному Джон сообщил о своей находке, но ни один не принял всерьез его слова. Многие переспрашивали и высказывали предположение, что это не кит, а морж и даже лахтак, а скорее всего — белуха.
Уже на подходе к селению Джон услышал за собой громкие крики. Он обернулся и увидел Тнарата и Армоля, которые мчались, словно состязались в беге.
— Эй, Сон! — крикнул Армоль. — Ты прав! Это настоящий кит!
— Громадина! А такого на моей памяти никогда не добывали в Энмыне, — подтвердил Тнарат.
Они обогнали Джона и помчались в селение.
Когда Джон подошел к ярангам, все селение уже было на ногах. Из яранги в ярангу передавалась радостная весть: Сон нашел ритлю![27] Кита! Такого огромного, какого никогда не было в Энмыне. Люди запрягали собак, готовили огромные ножи с длинными рукоятками.
Орво встретил Джона восклицаниями:
— Ты принес счастье нашему селению! Найти такого ритлю — великая удача!
Пыльмау, не дожидаясь мужа, уже запрягала собак и грузила на нарты большой кожаный мешок-рюкзак.
Упряжки бежали одна за другой. Пыльмау сидела спиной к спине с мужем и почтительно молчала. Караван собачьих упряжек, спешащих к киту, протянулся вдоль берега моря. Да, Джону неслыханно повезло! Прав был Орво, воскликнувший, что с его появлением в Энмыне счастье перестало обходить это затерянное на Ледовитом побережье селение. За теми, кто ехал на нартах, шли пешие. Пыльмау видела толпу, тянувшуюся за нартами, и ей казалось, что весь Энмын вышел из яранг и тронулся к проливу. По обычаю, найденное на берегу моря принадлежит тому, кто первый увидел. Выходит, ее муж сегодня — самый богатый человек в Энмыне. Сегодня даже те, у кого сильные руки, не могут потягаться с этим белым человеком, который еще совсем, недавно считался достойным лишь жалости и презрения. Таким поначалу было отношение и самой Пыльмау. Когда Джон поселился в яранге, она смотрела на него как на забавное существо. И как его можно было считать человеком и тем более мужчиной, когда он даже не мог одеться и раздеться? Сон был беспомощнее малого ребенка, и, кроме жалости, она и не испытывала к нему иных чувств. Все пришло позже. Его упорство, воля к жизни и гнев, когда он замечал, что его жалеют и пытаются ему облегчить жизнь, — это было удивительно и похоже на Токо. Таким она узнала Токо, сиротой, который своим упорством добился того, что его стали уважать в Энмыне. Иногда Пыльмау, внутренне трепеща, находила черты покойного у Сона. Порой это сходство оказывалось таким сильным, что Пыльмау беспричинно окликала Джона, чтобы услышать его голос и убедиться в том, что это не Токо. Вот и сейчас она ощущает спину Сона, а, оглянувшись, видит камлейку, которую носил Токо…
— Сон!
— Что, Мау? — откликается Джон.
— Нет, ничего, — говорит Пыльмау.
— Скоро приедем, — говорит Джон. — Вон уже кита видно.
Пыльмау живо обернулась. Даже издали можно было заметить копошащихся возле кита людей. Словно мухи облепили кусок мяса.
Прибывшие ранее мужчины уже кромсали китовую тушу, вырезая квадратные куски кожи вместе с беловато-желтым жиром. Измазанные лица лоснились, челюсти не переставая работали.
— Итгилыын![28] — Пыльмау жадно кинулась к куску китовой кожи с жиром, отрезала изрядную порцию и протянула Джону. Кожа напоминала подошву поношенной резиновой калоши, и Джон вежливо отказался:
— Потом…
Орво сразу же взялся руководить. Он велел всем, вместе с собаками, отойти подальше.
— Из желудка может так выстрелить, что замарает с ног до головы, — объяснил он Джону.
Кит лежал на спине. Его брюхо круто возвышалось. Армоль вскарабкался на самый верх и сделал глубокий надрез. Затем спустился и связал вместе два копья-ножа. Примерившись, он издали ударил по брюху. С громким шипением из кита ударил зловонный фонтан. Брюхо опало. Приступили к разделке.
Работа продолжалась до глубокой ночи. Джон проголодался. Среди этого необыкновенного изобилия он был единственным человеком, испытывавшим голод. Все не переставали жевать. Собаки давно спали в сытой истоме, повизгивая и причмокивая во сне. Притомились и детишки. Их уложили у огромного костра. Измученный голодом, Джон наконец решился взять кусок китовой кожи с жиром. Кожа почти не имела вкуса, точнее говоря, был еле уловимый привкус. Жир был как жир, но по мере того как Джон жевал его, он становился все слаще. Незаметно для себя Джон съел один, другой кусок, и вскоре его лицо также покрылось слоем сала и сажи от чадного костра, в котором вперемешку с кусками жира горели огромные китовые ребра.
Армоль добрался до китовой пасти, и вдруг темноту ночи прорезал торжествующий крик:
— Ус цел!
Повозившись, он притащил к костру длинные упругие пластины. Уса было столько, что образовалась внушительная куча.
— Напо![29] — воскликнула Пыльмау, и это слово повторили другие женщины, принимаясь соскабливать белый налет с китового уса. Дали попробовать напо и Джону. Белое вещество имело вкус устриц.
Вместе со всеми Джон уносил от кита жир и мясо, складывая в кучу, отдирал от туши крепкие, похожие на большие жердины, ребра, и под утро так устал, что в изнеможении опустился у костра. Рядом с ним уселся Орво.
— Это целое богатство, — сказал Орво, поглаживая рукой очищенный от напо китовый ус. — Я не очень-то надеялся, что в пасти будет ус. Я думал, что этого кита убили зверобои на шхуне. У них всегда так — убьют кита, вырежут из него ус, а тушу выбрасывают. Так же и с моржами — выбьют клыки, а туши назад в море… Но ус цел! Удача сопутствует в начале твоей жизни с нами. Это хороший знак, Джон. Радуюсь за тебя.
— Спасибо, Орво, — Джон наклонил голову в знак благодарности.
— По обычаю нашего народа то, что найдено на морском берегу, принадлежит тому, кто первый увидел, — продолжал Орво. — Но даже если бы ты захотел взять себе всего кита, одному тебе за год не перетащить бы и жир, и мясо в Энмын. А вот китовый ус — весь твой. Это древнее правило. Но я хотел бы спросить тебя: что ты думаешь делать с таким богатством?
Поколебавшись, Джон признался:
— Честное слово, не знаю. Сам по себе ус, как я понимаю, здесь не имеет особой цены. На что он годится?
— Китовый ус идет на разные поделки — делают из него леску рыболовную, подполозки для нарт, разные мелочи, посуду, — перечислил Орво. — Но только глупец будет нынче делать из китового уса посуду и подполозки, когда на него можно купить металлическую посуду и стальные полозья.
Орво помолчал, поглядел в пляшущее пламя.
— Так что ты собираешься делать с усом? — повторил он вопрос.
— Поделим его так же, как делили подарки с русского судна, как делим всего кита, — сказал Джон.
— Если ты так поступишь, — медленно произнес Орво, — твои новые земляки не одобрят этого.
— Но согласись, Орво, ведь мне просто повезло, что я первый увидел кита. Встань я попозже — и кита нашел бы Тнарат, который шел следом за мной.
— Но ты встал раньше всех, не слал нежиться с молодой женой. Ты пошел в холодное утро, хотя и мог остаться дома. — Орво говорил серьезно и медленно, — Везенье бывает тому, кто сам идет к нему навстречу… Не в том дело, кому владеть китовым усом. Он твой, и это так же верно, как и то, что скоро будет утро и взойдет солнце.
— Хорошо, — согласился Джон. — Я возьму себе этот ус. А летом мы продадим его торговцам и купим то, что нужно нашим людям.
— Продавать и покупать не так-то просто, — заметил Орво. — На китовый ус можно купить сугробы муки и горы листового табаку. Можно одеть в цветные матерчатые камлейки всех энмынцев… Но я дам тебе дельный совет. Не знаю, правда, примешь ли ты его. На моей памяти еще не было такого, чтобы чукча давал совет белому человеку.
— А кто дал совет капитану «Вайгача»? — напомнил Джон.
— Это не совет. Я сказал то, что было на самом деле… А здесь я Еправду хочу тебе посоветовать. Капитан не мог поступить иначе, а ты можешь не делать по-моему.
— Почему же не последовать разумному совету? — пожал плечами Джон.
— Купи-ка ты на этот китовый ус деревянный вельбот, — сказал Орво таким голосом, словно он выражал свою самую сокровенную мечту. Возможно, так оно и было. Орво мечтал о крепком деревянном вельботе, способном плавать во льдах.
— Хорошо, — согласился Джон, — Мы купим на ус не только вельбот, но и мотор.
— На мотор может не хватить, — засомневался Орво.
— Хватит, — твердо сказал Джон. — Я знаю цены.
— Но у Карпентера свои цены, — напомнил Орво.
— А мы не будем спрашивать Карпентера, — отрезал Джон. — Сами поедем в Ном и купим вельбот там.
— Хорошо придумал! — воскликнул Орво и встал. — За работу, друзья! Давайте перевозить мясо и жир в Энмын.
Несколько дней собачьи упряжки занимались перевозкой жира и мяса в Энмын. Старые мясные хранилища оказались малы, и пришлось спешно сооружать новые, вырубая их в мерзлой земле. Часть мяса и жира закопали в толще нарастающего снега на северном склоне горы Энмын.
От кита остался огромный скелет с клочьями мяса и жира.
— Сюда потянутся песцы, — сказал Орво и велел всем, у кого есть канканы, приготовить их.
Пыльмау вынула из кладовки тронутые ржавчиной железные капканы. Джон очистил их, выварил в топленом китовом жиру и несколько дней держал на воздухе, чтобы вытравить из них железный запах.
В самые темные зимние дни, когда солнце уже не показывалось над горизонтом, на бессчетных тропах, протоптанных песцами, энмынские охотники насторожили капканы.
Зима этого года была гораздо суровее прошлой. Пурги начались сразу же, как только мороз сковал лед на море. У берега образовались огромные торосы, и на первую охоту в море энмынские охотники шли пешком — никакая упряжка не смогла бы пройти через чудовищные нагромождения льда.
Стихал один ветер, а на смену ему задувал другой. Весь Энмын занесло снегом. Едва успевали откапывать входы в яранги. Первое время после каждой пурги Джон освобождал от снега единственное окно своей яранги с моржовым пузырем вместо стекла, но потом махнул рукой, и свет в чоттагин проникал лишь через дымовое отверстие.
В редкие дни затишья охотники шли проверять капканы, и каждый раз возвращались с богатой добычей. Орво сокрушался:
— Если бы у нас было побольше капканов!
Казалось, что возле ободранной китовой туши кормились все пушные звери Чукотки. Нередко в капканы попадали лисы-огневки, зайцы и росомахи. Однажды Джон привез домой росомаху. Пыльмау обрадовалась и заявила, что росомаший мех намного лучше песцового.
— А торговцы думают не так, — сказала она. — Росомаший мех не боится сырости, не индевеет на самом сильном морозе и очень прочный. Не сравнить с песцовым: тот чуть намокнет, и готово — уже мнется.
Пыльмау ловко обдирала песцовые шкурки, а Джон соскабливал с мездры оставшийся жир, натягивал их на деревянные распорки. Распорок не хватило, и он мастерил новые. Высушенные шкурки по несколько дней болтались на морозном ветру, обретая девственную белизну.
Так жили в Энмыне зимой 1912/13 года. Жили уверенно, спокойно, потому что в мясных хранилищах лежали моржовое мясо и китовый жир. В пургу в пологах было тепло и светло.
Как-то обнаружив в своей комнате, которой он почти не пользовался, блокнот, Джон с улыбкой перечитал свои записи, взял карандаш и написал:
«Дорогой мой дневник. Долго я тебя не видел и, если бы случайно не встретил, так к не вспомнил бы о тебе. Что тебе сказать? Ничего. Жизнь идет своим чередом, человек дышит, любит, кормится, наслаждается теплом в этом царстве холода и жгучих морозных ветров. Обыкновенное теплое пламя, теплый воздух жилища обретают здесь такую ценность, какой они не имеют в любом другом месте. Человек идет к теплу, как на праздник. Итак, слава теплу и хорошему настроению!»
Джон положил карандаш и задумался. В последние дни его беспокоило состояние здоровья маленького Яко. Мальчик осунулся и похудел, стал плохо есть. Джон приписывал это недостатку свежего воздуха: из-за пурги Яко почти все время проводил в яранге. А сегодня малыш не встал со своей постели и, постанывая, остался лежать.
Встревоженная Пыльмау предлагала мальчику самые лакомые куски, достала припрятанные куски сахару, но Яко мотал головой и грустно смотрел пожелтевшими глазами на синее око отдушины.
Так прошло два дня. На третий Пыльмау робко предложила мужу:
— Давай позовем Орво, посоветуемся с ним.
— Конечно, — сразу же согласился растерявшийся Джон.
Он сам сходил за стариком, рассказал о болезни мальчика, и Орво обещался прийти этим же вечером.
Как бы прислушиваясь к человеческому несчастью, под вечер ветер приутих, и небо очистилось от облаков. Когда Джон вышел покормить собак, во всю северную половину неба полыхало полярное сияние и крупные звезды дрожали в морозном небе.
Орво пришел с какими-то непонятными принадлежностями. Старик был молчалив, серьезен и имел очень озабоченный вид. Ни с Пыльмау, ни с Джоном он почти не разговаривал, обращался лишь к больному мальчику, ободряя его и осведомляясь о его самочувствии.
Закончив приготовления, Орво попросил Джона и Пыльмау удалиться в чоттагин.
— Что он собирается делать? — шепотом спросил Джон у Пыльмау, прислушиваясь к звукам в пологе.
— Лечить будет, — с надеждой в голосе произнесла Пыльмау. — Ведь Орво — энэныльын. Только он не любит, если к нему приходят по-пустому, когда живот заболит или еще что-нибудь другое. Он берется лечить, когда человек помереть может.
Значит Орво, кроме того, еще и шаман. Джону оставалось лишь подивиться разносторонности этого человека. Он и глава охотничьей артели, и искусный резчик по моржовой кости, и верховный судья, и свод законов, и глава селения, а тут еще и врачеватель…
Но оказалось, что Орво никто не выбирал и не назначал, и он вовсе не глава селения Энмын. Просто люди его уважают и советуются с ним, как могут посоветоваться с любым другим человеком. И еще — почти все энмынцы в разной степени доводились родственниками Орво, и в этой родословной путанице, которую Джону безуспешно пытались растолковать, старик занимал почетное место, будучи самым старшим и опытным.
…Из полога послышалось тихое пение, сопровождаемое ритмичными ударами бубна. Хрипловатый голос Орво изредка прерывался невнятной декламацией, но как ни прислушивался Джон, он не мог разобрать ни слова.
— Что он говорит? — спросил Джон у жены.
— Я тоже ничего не могу понять, — ответила Пыльмау. — Он разговаривает с богами. Простым людям не дано понимать этот разговор…
Пение и удары бубна становились все громче. Слова заклинаний грохотали в чоттапше, эхом отскакивая от стен. Голос энэныльына перемещался по пологу, выходил через отдушину в чоттагин, слышался позади Джона, заставляя его поворачиваться. Человеческий голос вдруг перекрывался птичьим криком, ревом неведомых зверей. В пологе работал умелый подражатель, и, если бы не испуганное и благочестивое выражение лица Пыльмау, Джон отогнул бы занавесь и непременно посмотрел бы, что выделывает старый Орво.
— Пыльмау! — голос донесся из дымового отверстия яранги, спустившись со звездного неба.
— Токо! — воскликнула Пыльмау, закрывая рукавом лицо.
Джон глянул вверх, но в дымовое отверстие глядели одни лишь звезды. Странно! Однако голос Токо продолжал:
— Тоска моя по сыну вселилась в Яко. Я знаю, причиняю вам страдания, но разве вы не сжалитесь над моими муками? Пыльмау, жена моя, где ты?
Липкий страх охватил Пыльмау. Дрожащим от волнения голосом она крикнула прямо в дымовое отверстие яранги:
— Токо! Если это ты, так явись нам!
— Как же я могу явиться, если вы похоронили меня? Нет теперь в этом мире у меня тела и дыхания… О, Яко, сынок мой единственный и любимый! Только в тебе я и живу, но тоска гложет меня, и я хочу видеть тебя!
Пыльмау забилась в истерике. В чоттагине завыли собаки. Призрачный свет полярного сияния мерцал в дымовом отверстии яранги.
— О Яко, иди ко мне! — взвыл голос Токо.
Джон понимал, что все это — необыкновенное актерское умение Орво, однако же и он покрылся холодным потом. Он вспоминал прочитанную еще в студенческие годы книгу о первобытной религии, где описывались камлания. Иной шаман обладал такими гипнотизерскими способностями, что заставлял толпы людей повиноваться ему, и иллюзиям, которые он создавал, поддавались даже сами исследователи. Орво скромничал, когда отказывался признать себя великим шаманом, и Джон теперь понимал, что шаманские таланты Орво играли далеко не последнюю роль в его власти над людьми Энмына. Джону пришлось призвать всю свою волю, чтобы не поддаться чарам Орво и собраться с силами, чтобы подойти к пологу.
Джон бросился к занавеси полога и рывком отвернул мех. При свете потухающего жирника на кожаном полу лежал распростертый Орво и недвижными глазами смотрел прямо вверх. Джон двинулся к нему.
— Орво! — затормошил он старика. — Что с тобой?
Джон схватил руку старика, нащупал пульс. Биение было слабое.
— Орво! Орво! Что ты тут натворил! — закричал Джон и кинулся к больному мальчику. Он был поражен, что Яко крепко спал и дышал ровно и глубоко.
Орво зашевелился и со стоном вздохнул. Джон зачерпнул холодной воды и разжал плотно стиснутые зубы старика.
— Это ты, Сон? — слабым голосом спросил Орво.
— Я, — ответил Джон. — Ну и спектакль ты тут устроил! Теперь лежи и отдыхай. А я пойду к Мау.
С помощью Джона ослабевшая от слез и потрясения Пыльмау перебралась в полог. Дрожащими пальцами она поправила пламя в жирнике.
Орво поднялся, сел и собрал свои шаманские принадлежности.
— Мальчик поправится, — сказал Орво тоном опытного врача. — Не давайте ему жирного, пусть почаще высовывает лицо в чоттагин и дышит свежим воздухом… Токо я убедил, что мальчику хорошо здесь и что Сон ему как родной отец. И еще сказал я ему, чтобы он не тревожил вас больше, потому что вы ждете ребенка. А я устал и пойду к себе.
И правда, мальчик стал быстро поправляться, а Джон еще долго помнил камлание Орво.
На переломе зимы, когда над горизонтом начал показываться краешек красного солнца, мальчик стал выходить из яранги. Однажды он вбежал в чоттагин с возгласом:
— С запада идет нарта!
С запада в эту пору гостей не ждали. Середина зимы. Трудное время, когда нерпу надо искать вдали от берегов. А день короток, светлого времени совсем не много — не успевает рассвести, как небо темнеет, и тень от прибрежных скал наползает на ледяные торосы и тундру.
Джон вышел на улицу и присоединился к мужчинам, собравшимся у последней яранги. Из рук в руки переходил бинокль Орво. Каждый пытался угадать гостей.
— Не одна, а даже две нарты! — сообщил Армоль, отнимая от глаз бинокль.
— Кто бы это? — произнес Орво. Он поднес к глазам бинокль и долго изучал упряжки. — Тихо едут… Издалека. Груз у них большой. На одной нарте сидит белый человек. Очень уж много надел на себя. Посмотри!
Орво подал бинокль Джону.
Да, это были две упряжки. Они действительно ехали медленно, но отличить белого человека при всем своем старании Джон не смог, и он вернул бинокль Орво.
— Правда, что там едет белый человек? — спросил Орво.
— Возможно, — уклончиво ответил Джон. — Мне трудно было его разглядеть.
— Если белый, то не иначе как к тебе, Сон, — сказал Армоль. — А вдруг вести с родины?
Тем временем упряжки настолько приблизились, что невооруженным глазом уже можно было различить пассажиров.
— Важный гость едет, — заключил Орво и сказал Джону: — Вели жене поставить большой чайник.
Упряжки подъехали к крайней яранге. С последней нарты легко вспрыгнул тщательно закутанный в меховую одежду человек и направился прямо к Джону.
— Хэлоу, Джон! — крикнул он издали. — Не узнаете?
Гость откинул отороченный густым росомашьим мехом капюшон, и Джон тотчас узнал лысеющую голову мистера Карпентера.
— Мистер Карпентер! — удивленно воскликнул Джон. — Куда это вы держите путь в такую пору?
— К вам, дорогой Джон! К вам! — сказал Карпентер, пожимая руки сначала Джону, а потом и остальным.
— Какомэй, Поппи! — говорили охотники. — Етти!
— Ии! — с улыбкой отвечал Карпентер, фамильярно хлопал по плечу знакомых и, вглядываясь в лица, называл их. Создавалось впечатление, что в Энмын прибыл долгожданный гость, которому все рады.
В сущности, так и было: Карпентер приехал не с пустыми нартами, а у энмынцев было чем торговать с американцем.
— Сон, — обратился к Джону Орво, — принимай своего гостя, а об остальных мы позаботимся.
Карпентер распорядился перенести груз в ярангу Джона и пошел за ним.
— Вы меня простите, — смущенно сказал по дороге Джон. — Но я, право, не ожидал гостей. Приготовьтесь к тому, чтобы оказаться в обыкновенной чукотской яранге. У меня нет таких удобств, как в вашем комфортабельном доме в Кэнискуне и тем более ванной…
— Бросьте мне эти церемонии! — прервал его Карпентер. — Я в восторге, застав вас в добром здоровье и в великолепной форме. Я вижу, вам идет на пользу пребывание в Арктике и простая жизнь среди туземцев.
Войдя в чоттагин, Карпентер с укоризной сказал Джону:
— А вы скромник! За такой короткий срок превратить ярангу в такую прелесть!.. Извините меня, но для безрукого человека — это больше чем подвиг!
— Что вы, мистер Карпентер! — смутился Джон. — Мне тут многие помогали. Капитан русского гидрографического судна, энмынцы и особенно моя жена…
Из полога в чоттагин вышла Пыльмау. Она успела причесаться, надела новую яркую камлейку, а на шею — серебряный американский доллар на тонкой, свитой из оленьих жил ниточке.
— Знакомьтесь, моя жена Пыльмау, — представил ее Джон.
— Очень приятно! — воскликнул Карпентер. — Роберт Карпентер, для друзей — Бобби или еще проще, как зовут меня чукчи и эскимосы, Поппи!
Гость пожелал поподробнее осмотреть ярангу и, очутившись в комнатке Джона, не сдержал возгласа восхищения:
— Вы тут устроились, как в отеле «Принц Альберт»!
Пока Пыльмау готовила угощение, Карпентер предложил Джону немного выпить. Порывшись в своем громоздком багаже, он достал походный погребок, в котором все было предусмотрено, от изящного штопора до серебряных стаканчиков.
— За ваше здоровье!
Проследив за тем, чтобы Джон выпил, Карпентер придвинулся ближе к собеседнику и заговорил несколько витиевато:
— Мой визит к вам, дорогой Джон, вызван дружескими чувствами к вам и деловыми интересами. Не думайте, что вы живете оторванными от остального мира. Даже в этом краю, где человеческие поселения разделены огромными расстояниями и нет ни телеграфа, ни почтовой связи, существуют незримые и иной раз непонятные каналы, по которым информация достигает нужного адреса. В данном случае я имею в виду вашу небывалую удачу — кита и успешный песцовый промысел. Я даже знаю некоторые подробности, — Карпентер хихикнул и заговорщически подмигнул Джону. — Кита нашли вы, и я не могу отказать себе в удовольствии поздравить вас с такой неслыханной удачей! Я предлагаю выпить за это, а разговор о ките отложим до завтра. Ну, а сегодня мне бы хотелось раздать некоторые подарки жителям вашего Энмына. Позвольте мне для этого воспользоваться вашим чоттагином?
— Пожалуйста, — с радушием ответил Джон.
Пыльмау подала вареные оленьи языки, студень из тюленьих ластов и густой суп из нерпичьего мяса.
Карпентер ел с аппетитом и похваливал кушания.
— Вы обходитесь без соли? — спросил он Джона.
— Как-то получилось так, что я довольно быстро привык есть без соли. — ответил Джон. — Сейчас я совершенно не испытываю потребности в ней. Когда я обедал у капитана «Вайгача», все, что я там ел, казалось мне страшно пересоленным.
— О, я вам сочувствую, — кивнул Карпентер. — Мне тоже приходится страдать, когда обстоятельства вынуждают переходить на европейский стол.
Пыльмау убрала со стола и послала Яко оповестить всех о том, что гость желает оделить жителей Энмына подарками.
Карпентер принялся распаковывать свой багаж.
На разостланный брезент легли куски плиточного чаю, сахар, расфасованная в двухфунтовые мешочки мука, иглы, плиточный жевательный табак, табак курительный, ярко раскрашенные леденцы, куски ткани, бусы, цветные бумажные нитки…
У Пыльмау запестрело в глазах от такого изобилия. С раскрытым ртом она уставилась на разложенные товары, и Джону пришлось незаметно для гостя шепнуть ей, чтобы она занималась своим делом.
Первыми явились ближайшие соседи. Карпентер сердечно приветствовал их. Главе семьи он вручил муку, чай и табак. Жене его — горсть бисера и цветные нитки. У Карпентера было приготовлено ровно столько подарков, сколько было семей в Энмыне. Ни один человек не был забыт, и Джон был поражен, когда Карпентер не только вспоминал, кто какой табак любит, но и кому какой бисер требуется.
Орво, Армолю и Тнарату он заявил:
— Вам я привез кое-что особенное. Прошу вас подождать, пока я закончу раздачу.
Мужчины уселись возле низкого столика и принялись за чаепитие.
Орво с тревогой думал, поможет ли Джон в торговле с Карпентером или же будет сторонним наблюдателем? По лицу Джона трудно было угадать его намерения. Он молчал, прихлебывая крепко заваренный чай, и тоже наблюдал за действиями Карпентера.
Наконец ушел последний счастливчик, обрадованный даровыми подношениями. В чоттагине остались лишь Джон, Карпентер, Орво, Армоль и Тнарат. Пыльмау заварила свежий чай и наполнила чашки.
— Перед чаем мы выпьем дурной веселящей воды, — торжественно объявил Карпентер и достал бутылку. — Я знаю: Орво любит этот напиток.
После выпивки Карпентер раздал персональные подарки. Орво получил трубку с трубочным табаком и отрез на камлейку, по куску ткани досталось и всем остальным и, кроме того, по мешку муки и сахару. Подарки были щедрые.
— А теперь начнем деловой разговор, — сказал Карпентер, отодвинул в сторону чашки и положил на стол толстый засаленный блокнот в кожаном переплете. — Я знаю, что в вашем селении добыто десять двадцаток и четырнадцать хвостов песца. Кроме того, восемь двадцаток лис-огневок, не считая зайцев и росомах. Я согласен взять всю эту пушнину немедленно и частично оплатить имеющимся у меня товаром. Остальные вы закажете мне, я запишу вот сюда, — Карпентер хлопнул по блокноту, — и я привезу все в середине лета, когда придет корабль из Америки. У меня есть с собой мука, чай, сахар, табак, ткань, патроны и два винчестера шестьдесят на шестьдесят. Таким образом, вам не придется дожидаться лета. Товар сам пришел к вам, — Карпентер захлопнул блокнот и широко улыбнулся.
Армоль, Тнарат и Орво посмотрели на Джона.
— Что ты скажешь? — обратился к нему Орво.
— Мне трудно что-нибудь советовать, — пробормотал Джон. — Я впервые присутствую на таком торге, незнаком с ценами…
— Цены обычные, — вставил Карпентер, — с учетом, конечно, транспортных расходов.
— Нам нужно много, — медленно произнес Орво. — Поэтому нам надо сначала посоветоваться между собой.
— Хорошо, — согласился Карпентер. — Посоветуйтесь. Но я должен вас предупредить, времени у меня мало и послезавтра уже собираюсь обратно в Кэнискун.
— До завтра мы и подумаем, — обещал Орво.
— А чтобы ваши головы хорошо соображали, возьмите это с собой. — Карпентер протянул Орво недопитую бутылку водки.
— Вэлынкыкун![30] — учтиво поблагодарил Орво и спрятал бутылку за пазуху.
После их ухода Карпентер покачал головой и подозрительно глянул на Джона.
— Что-то они стали разборчивы… Не ваша ли это работа?
— Я здесь никакого влияния не имею, — ответил Джон. — Хотя от всей души желаю, чтобы они приняли разумные решения.
— Что вы имеете в виду? — насторожился Карпентер.
— Я бы хотел, чтобы песцовые шкурки пошли на покупку действительно нужных вещей.
— Может, вам известно, чего они хотят? — осторожно спросил Карпентер.
— Им нужно деревянный вельбот. Ну, а деревянному вельботу, само собой разумеется, полагается и подвесной мотор.
— Они с ума сошли! — воскликнул Карпентер. — Я еще понимаю желание иметь деревянный вельбот, но с мотором! Дикари, которые не имеют понятия даже о простых механизмах, хотят владеть двигателем внутреннего сгорания! Смешно!
— Я ничего смешного здесь не вижу, — возразил Джон. — Мотор значительно облегчит им жизнь. Они смогут добывать больше зверя — значит, у них будет больше еды.
— Вы определенно повлияли на них. А еще отказываетесь! — сердито произнес Карпентер. — В таком случае почему вы не хотите стать нашим компаньоном? — Он помолчал и вкрадчиво произнес: — Я еще раз вас дружески предостерегаю: будете действовать в одиночку — вам не поздоровится. Вы даже представить не можете, чем пахнет здесь единоличная торговля, без солидной поддержки.
— Я не собираюсь никому противопоставлять себя! — устало проговорил Джон. — И если уж дело дошло до взаимных предупреждений, я должен вам откровенно заявить, что не позволю грабительской торговли в Энмыне. Я попрошу вас, мистер Карпентер, не обижать моих земляков.
— Ну что вы говорите, милый Джон! — улыбнулся Карпентер. — Я с ними имею дело полтора десятка лет. Спросите их, найдется ли хоть один человек, кто бы пожаловался на несправедливое отношение с моей стороны? Больше того, добрая половина охотников от Кэнискуна до мыса Биллингса приобрели огнестрельное оружие у меня. И не за наличные, а в кредит! Причем многие из них еще далеки до того, чтобы выплатить полную стоимость.
— Извините, мистер Карпентер, но я кое-что понимаю в коммерции, и вы никогда не убедите меня в том, что торгуете себе в убыток, из чистой благотворительности.
Карпентер растерянно пробормотал:
— Коммерция есть коммерция…
— Давайте отложим деловые разговоры до завтра, — предложил Джон. — Вы устали с дороги, вам надо как следует отдохнуть.
Он проводил гостя в комнатушку, где Пыльмау уже приготовила постель и натопила помещение пламенем жирника.
Джон забрался в полог и только разделся, как из-под приподнятой меховой занавеси показалось красное лицо Карпентера.
— Извините меня, Джон, — сказал он смущенно. — Но я не смогу уснуть до тех пор, пока вы меня не убедите, что за вашей спиной никто не стоит… Я буду предельно откровенен с вами: если кто-то есть за вашей спиной, кто может предложить большую долю, чем я имею сейчас, я готов сотрудничать с вами. У меня опыт и, как вы сами могли убедиться, большое влияние на туземцев.
— Даю вам честное слово, что никто не стоит за моей спиной! — устало и раздраженно отрезал Джон. — Спокойной ночи!
Но не успел Джон сомкнуть глаз, как его осторожно растолкала Пыльмау и шепнула:
— За тобой пришел Орво.
Джон высунул голову в чоттагин.
— Что еще случилось?
— Не можем мы без тебя, — тихо сказал Орво. — Я очень прошу тебя, идем к нам. Ты же понимаешь, как это нам важно.
Ворча себе под нос, Джон оделся и последовал за Орво.
В чоттагине пылал костер, и над ним пыхтел чайник. У верхнего отверстия клубился дым от костра и трубок. За широкой доской с чайными чашками сидели Тнарат и Армоль.
Орво придвинул Джону китовый позвонок, и тот сел. Бабушка Чейвунэ тут же подала чашку с крепко заваренным чаем.
— Вот о чем наш спор, — начал Орво. — Я советую собрать у всех песцовые шкурки и купить то, от чего нам всем жителям польза, — вельбот и мотор. Вот только мы не знаем, хватит ли нашей пушнины на покупку.
— Вы забываете еще китовый ус, — напомнил Джон.
— Если добавить китовый ус, так уж наверно сможем купить вельбот, — обрадованно произнес Орво.
— А чей будет вельбот? — спросил Армоль. — У меня пять двадцаток песцовых шкурок, у Тнарата только две двадцатки.
— Вельбот будет общий, — заявил Орво. — Весь Энмын будет ему хозяин.
— Я не согласен, — сказал Армоль. — Может, мне этот вельбот и не нужен вовсе, может, мне нужны совсем другие вещи?
— А что тебе нужно? — спросил Орво.
— Это мое дело, — сердито отрезал Армоль.
— Вот что, друзья, я еще раз говорю вам: китовый ус и все мои шкурки — их, конечно, не так много, как у Армоля, — я передаю вам. Распоряжайтесь ими, как найдете нужным. А по-моему, Орво прав. Вельбот откроет дорогу в дальние места, к скоплениям моржей. Мы можем бить зверей, где захотим…
— А кто будет управлять мотором? — спросил Армоль. — Никто из нас никогда не имел с ним дела.
— Я смогу, — заявил Джон.
— Послушается ли он безрукого? — выразил сомнение Армоль.
— Послушается, — уверенно ответил Орво. — Значит, согласны?
— Согласны, — ответил Тнарат.
— До утра есть время подумать, — уклончиво ответил Армоль.
Поднявшись чуть свет, Карпентер явился к завтраку, обойдя все селение. Веселый и довольный, он шумно плюхнулся на грубо сколоченный табурет.
— В коммерческих делах, как и охотничьем промысле, удачлив тот, кто рано встает! — громко провозгласил он, вонзая зубы в вареное нерпичье мясо.
За чаем он обратился к Джону.
— А как вы думаете поступить с этим? — он кивнул в сторону китового уса, сложенного у одной из стен яранги.
— Этот китовый ус общий, — сказал Джон.
— У вас тут прямо одна семья! — раздраженно заметил Карпентер.
— Поэтому, — спокойно продолжал Джон, — я не могу единолично решать. Знаю, что мои земляки хотели бы получить за него вельбот.
— Да что вы тут все помешались на вельботах? — воскликнул Карпентер. — Я еще понимаю, когда невежественные чукчи проявляют вполне объяснимый интерес к этому новшеству. Но вы-то могли уже убедиться в том, что лучше кожаной байдары для этих мест нет? Байдара привычное, веками опробованное судно. А за вельботом нужен уход, да и под веслами он не так быстроходен, как байдара.
— Мы имеем в виду моторный вельбот, — уточнил Джон.
— А кто будет заводить мотор? — спросил Карпентер. — Да знаете ли вы, что эти чукчи в первые же минуты, как только увидят его, разберут по частям? Это такой любопытный народ. Вы видели в яранге Татмирака будильник? Не успел эскимос принести его домой, как решил узнать, «что там стучит внутри». Разобрал, а собрать не смог. Еле-еле починил механик из Нома.
— Это хорошо, что они любопытны, — улыбнулся Джон. — Значит, их нетрудно будет обучить обращаться с мотором.
— Вы неисправимый утопист! — сказал Карпентер.
— Я хочу добра этим людям, — ответил Джон.
— Странно вы рассуждаете, — другим тоном заговорил Карпентер. — Если говорить откровенно, какое вам дело до жизни этих дикарей? Вы поживете и уедете. На моей памяти здесь перебывало много желающих жить первобытной жизнью, однако все они рано или поздно покидали этот край. И с вами то же будет. Поэтому я советую вам позаботиться о себе. Хотите — везите сами свой китовый ус в Ном, я вам препятствовать не буду, но не мешайте мне торговать в Энмыне.
— Я не мешаю вам торговать, — спокойно ответил Джон. — Я только прошу учесть пожелания чукчей и продать им вельбот.
— Хорошо, будет им вельбот, — подумав, пообещал Карпентер. — Но я не ручаюсь за последствия.
Остаток дня Карпентер посвятил распродаже привезенных товаров. В чоттагине толпились увешанные песцовыми, лисьими и росомашьими шкурами покупатели. Женщины принесли украшенные бисером и белым оленьим волосом тапочки, вышитые замшевые перчатки.
Карпентер брал шкурку, встряхивал в руках, продувал ее, вытягивая толстые губы вдоль ости и кидал в общую кучу. Покупатель спрашивал нужный товар, и Карпентер тут же выкидывал требуемое. Если не было того, что хотелось покупателю, Карпентер записывал заказ в блокнот. В чоттагине перебывали почти все энмынцы. Торговали преимущественно мужчины, но были и женщины. Орво и Армоля среди покупателей не было. Но жены их приходили.
Тнарат купил новый винчестер и, виновато глядя на Джона, уплатил за него двадцать песцовых шкурок.
Торг закончился поздно. Еще часа два после этого Карпентер сидел над своими записями. С шумом захлопнув блокнот, видимо довольный результатами, он весело воскликнул:
— А теперь и выпить можно! Дело сделано!
Пыльмау бесшумно подала закуску и удалилась в полог.
Мужчины остались в чоттагине наедине у догорающего костра.
— Как же вы решили поступить с китовым усом? — повторил вопрос Карпентер.
— Я воспользуюсь вашим советом: поеду в Ном и там попробую купить вельбот, — ответил Джон.
— Я дам вам рекомендательные письма.
— Спасибо.
— Таким образом, в вашем селении будет два вельбота, — с улыбкой сказал Карпентер.
— Вы думаете, за ус дадут два вельбота? — с сомнением спросил Джон.
— Этого я не знаю, — ответил Карпентер безразличным тоном. — А что касается одного вельбота — его покупает Армоль. Задаток — сто четырнадцать песцов и двадцать огневок — он уже внес…
«Значит, общая покупка вельбота не состоялась», — с грустью подумал Джон.
— По-моему, получилось даже лучше, — бодро произнес Карпентер. — Вместо одного у вас будет два вельбота.
— Да, пожалуй, так будет лучше, — задумчиво ответил Джон.
— Вы меня великолепно принимали и сделали все, что было в ваших силах, — с благодарностью произнес Карпентер. — Прошу принять от меня скромные подарки.
Торговец встал, подошел к своему багажу и отделил оттуда двадцатифунтовый, непочатый мешок муки, мешок сахару и новенький винчестер 60х60 с тремя ящиками патронов.
— Это вам, милый Джон.
— Это непохоже на подарок, — пробормотал Джон, — сразу столько. Нет, я не могу взять.
— Вы меня обидите. Смертельно и на всю жизнь обидите, — лицо Карпентера выражало искреннее огорчение, и голос его дрожал.
— Подождите, — Джон нырнул в полог и через несколько минут появился в сопровождении Пыльмау.
— В таком случае, — сказал он, — примите и от меня подарок.
Джон положил к ногам Карпентера роскошную шкуру белого медведя.
— Этого зверя я убил поздней осенью, — сообщил Джон. — Он забежал к нам в селение и постучался в нашу дверь.
— О, большое спасибо! — Карпентер был растроган. — Позвольте вашей очаровательной супруге преподнести особый подарок.
Пыльмау получила набор иголок, цветных ниток и отрез на камлейку.
Рано утром Карпентер уехал.
Зимние дни похожи один на другой, как близнецы. В тихую погоду Джон уходил на лед, а в ненастные дни работал по дому. Когда непогода затягивалась на несколько дней, он проводил долгие зимние вечера в яранге у Орво, слушая его рассказы о древней жизни чукотского народа, о пребывании в Америке.
Иногда от старика попахивало спиртным, и Джон терялся в догадках, где Орво мог доставать выпивку. Однажды Джон прямо спросил об этом старика.
— Сам делаю, — с оттенком гордости заявил Орво.
В кладовке, рядом с пологом, был устроен примитивный самогонный аппарат. Это было удивительное сооружение. Резервуаром служил довольно большой сосуд, сплетенный из бересты. Он был так искусно сделан, что был совершенно герметичен. Змеевиком служил ствол винчестера 60х60. В деревянном резервуаре днище было металлическое, и под ним тихим пламенем горел обыкновенный жирник. Из конца ствола, откуда должна вылетать пуля, медленно капала мутноватая жидкость с явно сивушным запахом.
— Сам додумался? — спросил Джон.
— Я видел такие на американском берегу. Правда, они сделаны по-другому… Но я хорошо понял, как они работают. Главное, чтобы была мука и сахар. А этого добра у меня много. На все песцовые шкурки купил. Не вышло с вельботом, так пусть хоть дурной веселящей воды вдоволь попью…
Неудача с покупкой общего вельбота опечалила Орво. Часто, набравшись «винчестерной жидкости», как он называл самодельную водку, старик долго жаловался Джону на несовершенство человека.
— Может быть, зря ум дан человеку? — спрашивал он Джона. — Я знаю, что пьянствовать нехорошо, так ум мне говорит, а пью. Ум говорил Армолю: ты должен жить вместе со всеми и вельбот надо купить сообща, а сделал он наоборот — себе купил. Многое мы делаем вопреки разуму и чаще всего живем не так, как велит разум… Выходит, не нужен он, человеческий разум? А? Что ты скажешь, Джон Макленнан?
Когда Орво начинал так величать гостя — это означало, что старик сильно пьян, хотя по его внешнему виду этого нельзя было сказать.
Пришел настоящий светлый день в Энмын. Краешек солнца показался над линией горизонта, залив розовым светом снега и торосы на море.
— Солнце проснулось, — говорили в ярангах и благодарно мазали идолов жиром и жертвенной кровью.
— Солнце проснулось, день начался, — шептала Пыльмау перед деревянным ликом идола, поменявшимся своим местом с умывальником. — Пусть новый день принесет счастье всему нашему селению, всем людям. Пусть удача не оставляет наших охотников, и особенно мужа моего Сона. Ведь он безрукий и больше других нуждается в твоей защите и помощи…
Пыльмау размешала в деревянной чашке кровь с жиром и помазала идолу рот. Лоснящееся лицо бога улыбалось, и с чувством неловкости Джон часто ловил его довольный, умиротворенный взгляд.
А когда пришли Длинные Дни и надо было совершить обряд Спуска Байдар, Джона неожиданно позвали на утреннюю мужскую сходку.
Пыльмау сама разбудила мужа и в чоттагине, прежде чем он открыл дверь на улицу, торопливо мазнула его по лицу холодной нерпичьей кровью. С окровавленной физиономией, в сопровождении маленького Яко, Джон отправился к высоким подставкам из китовых костей, на которых покоились байдары.
Юноши развязали ремни, прикреплявшие байдары к стойкам, и осторожно опустили кожаные суда на снег, поставив их носами в море, а кормой к тундре.
Так же как и в прошлом году, Орво ходил с деревянным блюдом вокруг судов, произнося заклинания, разбрасывал жертвенное угощение в сторону Заката, Восхода, Севера, Юга. Так же собаки подбирали пищу богов, но вели себя тихо, словно чувствуя торжественность момента.
Высокое солнце заливало блеском Энмын и людей, справляющих обряд. Небо было так ярко и глубоко, что даже снег казался голубым, а в тени голубизна была такой, словно она выплеснулась на снег с неба.
Ходить на охоту стало удовольствием: длинный день и тепло, льющееся с неба. Многие охотники брали с собой мальчишек, приучая их к охотничьему искусству. Яко просился с Джоном, но был еще слишком мал.
— Вот полетят утки, тогда возьму тебя на косу. Покидаешь эплыкытэт в стаю, — обещал ему Джон.
— Обязательно возьмешь, атэ?[31] — спрашивал малыш.
— Возьму, сынок, — отвечал Джон.
Прошла утиная охота. Конечно, трехлетний Яко ничего не поймал, но был безмерно горд, что отец взял его с собой. Сама Пыльмау не меньше мальчика была рада этому. Разговаривая со своими подругами, она не упускала случая упомянуть о том, что «Яко ходил с отцом на уток».
Джон пристрелял новый винчестер, подаренный Карпентером, а Орво обтесал ложе и приклад, сняв лишнее, по его мнению, дерево. Винчестер приобрел странный вид, но стал намного легче.
Охота была удачная. Почти каждый день Джон притаскивал домой одну или две нерпы, и раздобревшая Пыльмау подносила ему ковшик воды с плавающей льдинкой. Иногда, прежде чем лечь спать, Джон уходил в свою каморку и писал в блокноте.
«Кончается вторая зима моей жизни на Чукотке. Воспоминания о прошлой жизни больше не волнуют меня. У меня такое чувство, словно я умер для прошлого, и если в самом деле существует потусторонний мир, то, наверное, люди, оказавшиеся там, вспоминают о земной жизни с таким же ощущением, как и я. Скоро у Пыльмау родится ребенок, и корни мои глубоко уйдут в народ, который волею судьбы поселился на самом краю планеты. У этих людей, слава богу, нет многих привычек, вконец запутавших жизнь так называемого цивилизованного человека. Жизнь их проста и безыскусна, они честны и правдивы. Когда они встречаются, у них нет никаких усложненных церемоний приветствия. Просто один говорит другому: «Пришел?» А тот отвечает: «Ии», что значит «да». И все же иногда и сюда проникают дурные ветры того мира. Иначе откуда взяться привычке к стяжательству у Армоля? Почему он решил изменить извечному правилу этих людей — иметь все сообща и добытое богатство считать достоянием всех? Нет никакого сомнения в том, что злой дух здесь — мистер Карпентер. Но чукчи уже не могут обходиться без многих вещей, изобретенных в мире белых людей. Чем меньше мои новые земляки будут общаться с белыми людьми, чем дольше не будут они принимать законы, создающие иллюзию порядка, а на самом деле лишь усложняющие жизнь, — тем дольше они сохранят свое духовное и физическое здоровье…»
Однажды вместо Пыльмау навстречу вышла бабушка Чейвунэ и, подавая ковшик, сообщила Джону:
— В вашу ярангу прибыл важный гость.
— Карпентер? — удивился Джон.
— Этот гость не мужчина, а женщина. И она важнее и красивее десятка Поппи!
Джон сделала движение, чтобы быстро войти в ярангу, но старуха загородила вход.
— Сперва надо очиститься от скверны! Подожди…
Чейвунэ прошептала несколько слов заклинания и только потом разрешила войти в чоттагин. Джон уже начинал догадываться о том, что произошло.
— Значит, в гости пришла женщина? — уточнил он у Чейвунэ.
— Да. Красавица с волосами, как утренняя заря, — ответила Чейвунэ.
«Рыжая, в деда Мартина», — решил Джон и осторожно приподнял меховую занавесь полога.
— Что ты делаешь?! — закричала бабка. — Осторожнее! Гостья боится холода.
Не обращая внимания на причитания старухи, Джон вполз в полог. И когда глаза после солнечного света привыкли к полутьме полога, разглядел у задней стенки жену. Она лежала на боку, обнажив большую набухшую грудь. Возле нее в пыжиковых шкурках копошилось что-то живое, маленькое и розовое.
— Сон! — голос у Пыльмау был хрипловат. — Посмотри, какая красивая!
Поначалу Джон ничего красивого не нашел в этом крохотном комочке жизни. Редкие волосики ребенка вправду были рыжеваты. Но чем больше он вглядывался в сморщенное крохотное личико, смешно и жадно сосущее грудь существо, в груди у него стремительно росла незнакомая огромная нежность. На глаза навернулись слезы, и Джон, обращаясь к новорожденной, прошептал:
— Здравствуй, Мери!
— Она тебе нравится? — спросила Пыльмау.
— Она — прелесть! — ответил Джон. — Я ее назвал Мери. Так зовут мою мать.
— А я назвала ее по-чукотски Тынэвиринэу, — сказала Пыльмау.
— Ну и пусть у девочки будут два имени: одно Мери, а другое Тынэвиринэу.
— Верно! — обрадовалась Пыльмау. — Как у белого человека. Ведь у тебя тоже два: Джон Макленнан.
— Тогда у Мери будет даже три имени: Мери-Тынэвиринэу Макленнан. — улыбнулся Джон.
— А три еще лучше! — с восторгом согласилась Пыльмау.
В полог вползла Чейвунэ и начала выгонять Джона:
— Хватит, хватит! Посмотрел и уходи. Не полагается мужу видеть роженицу десять дней, ну да уж ладно, пустили тебя, как белого человека. А теперь ступай и готовь подарки: ведь гость, поди, не с пустыми руками приехал?
— Иди, Сон, — ласково сказала Пыльмау. — Подарки лежат в деревянном ящике, в мешке из нерпичьей кожи.
В чоттагине уже толпились люди. Орво шагнул навстречу и показал мизинец. Джон недоуменно посмотрел на искривленный, с синим ногтем палец. Рядом возник второй мизинец — Тнарата, за ним — Армоля. Вскоре Джон оказался в окружении разнообразных мизинцев, обладатели которых наперебой поздравляли его с прибытием долгожданной и желанной гостьи.
— Ничего не понимаю, — пробормотал Джон.
— А это значит, — пояснил Орво, по-прежнему держа мизинец перед его лицом, — что ты должен оделить нас подарками от имени гостьи — новорожденной.
Джон достал кожаный мешок, о котором говорила Пыльмау. Да, жена предусмотрела все. В маленьких сверточках лежали щепотки табаку, куски сахару, чай, лоскутки цветной ткани, иголки, нитки и даже пара выкроенных подошв на торбаса.
— Сразу видно, с какой стороны прибыла гостья, — сказал Орво, принимая табак. — Табаком славна его сторона.
Джону хотелось вернуться в полог, побыть вместе с Пыльмау, но гости приходили один за другим, показывали мизинец, а те, кто уже получил подарок, не торопились уходить и усаживались вокруг коротконогого столика пить чай.
— Хорошо, конечно, что девочке сразу дали имя, — рассуждал вслух Орво, — но все-таки надо было спросить богов.
— Если это так важно, — сказал Джон, — так еще не поздно сделать.
— Давайте все-таки спросим, — предложил Орво и послал мальчика за своей гадательной палкой. В ожидании инструмента старик распорядился, чтобы из яранги ушли те, кому уже нечего делать. Из мужчин остались Джон с Орво да маленький Яко.
— Ты теперь должен хорошо смотреть за собой, — строго наказал Орво Джону. — Неужто у тебя не хватило терпения попозже взглянуть на новорожденную? А еще вот: ты не должен был прикасаться к жене десять дней, а ты взял да и вполз в полог, даже не сняв охотничьей камлейки. Ты рассердил богов, и одно только, может, спасет тебя: они простят тебе, как человеку, который только начинает новую жизнь. Помни, твои промахи не по сердцу не только богам…
Мальчик принес гадательную палку, и Орво уселся прямо под дымовым отверстием, рядом со светлым кругом. Наставив один конец палки на светлое пятно, он стал легонько приподнимать и опускать другой конец, шепча священные слова. Так он действовал несколько минут, потом отложил гадательную палку и весело объявил Джону:
— Все в порядке! Я с ними договорился!
Поздней ночью гости разошлись. В яранге остались две женщины, которые должны были ухаживать за роженицей. Джон хотел было войти в полог, но Чейвунэ решительно воспротивилась и разрешила лишь поговорить через меховую занавесь.
Маленького Яко куда-то увели, а Джону пришлось устраиваться на ночлег в своей комнатушке.
Он долго не мог уснуть, прислушиваясь к звукам, доносящимся из полога. Сначала слышался приглушенный разговор женщин, а потом тишину ночи прорезал плач новорожденной. Это было так неожиданно, что Джон соскочил с кровати и рванулся к двери. Но крик тут же умолк. Джон прислушался и медленно улегся на кровать. «Ведь это мой ребенок кричал, — думал он, лежа с открытыми глазами. — Мой первый ребенок. Человек, который продолжит мою жизнь и будет носить мои черты лица, в ее жилах будет течь моя кровь даже тогда, когда я уйду за облака. Какой она будет? Что ее ждет впереди? Неужели она проживет всю свою жизнь — и молодость, и зрелые годы, и старость здесь, на этих пустынных берегах?» И давно не испытываемая тоска по прошлой жизни сжала сердце Джона, у него перехватило дыхание. Он вдруг заметил, что плачет. И ему так захотелось еще раз взглянуть на дочь, на Пыльмау, что он встал и, не обращая внимания на ругань Чейвунэ, прополз в полог.
Старуха держала над огнем что-то напоминающее кусок изношенной подошвы. Подошва пахла горелым деревом. Образовавшийся пепел Чейвунэ осторожно соскабливала ножом и собирала на лоскут чистой замши.
Пыльмау лежала, а маленькая Мери, крепко зажмурив глазки, спала, сладко посапывая носиком, и делала сосательные движения губами. Возле изголовья Джон заметил кожаный, похожий на кисет мешочек.
— Как ты себя чувствуешь? — шепотом, чтобы не разбудить младенца, спросил Джон.
— Хорошо, — виновато взглянув на Чейвунэ, ответила Пыльмау.
— Не могу спать, — сказал Джон и повернулся к Чейвунэ: — Нельзя ли жечь эту штуку в чоттагине? Пыльмау и новорожденной трудно дышать в таком дыму.
— Ну что ты говоришь, Сон! — укоризненно произнесла Пыльмау. — Бабушка все делает как надо. Этим пеплом мы присыпаем пупочек Тынэвиринэу-Мери, чтобы он побыстрее зажил.
— Прости, я не знал, — смутился Джон.
— А вот здесь лежат самые бесценные сокровища нашей девочки, — Пыльмау показала на кожаный мешочек.
— Что такое? — спросил Джон.
— Пуповина и каменное лезвие, которым она была перерезана. Все это надо очень и очень беречь, — сказала Пыльмау.
— Хорошо, будем беречь, — и Джон, несмотря на сердитые взгляды бабушки Чейвунэ, коснулся губами румяной щеки Пыльмау.
Десять дней Джон томился под своеобразным домашним арестом. Он не смел ничего делать: ни ходить на охоту, ни работать по дому — все это могло навлечь неприятности со стороны незримых, но вездесущих богов.
Без него байдары ушли на весеннюю моржовую охоту.
А когда кончился «карантин», как назвал свое священное бездействие Джон, он обнаружил себя единственным мужчиной в Энмыне. К нему шли со всякими просьбами помочь, разрешить какой-нибудь спор и просто за советом.
Пыльмау уже все снова делала по хозяйству, а Джон с удовольствием сидел на солнце и смотрел на спящую Тынэвиринэу-Мери, которая с каждым днем становилась похожей одновременно и на старшую Мери, и на Пыльмау, и на рыжего Мартина. Это необычное сочетание забавляло Джона и скрашивало дни вынужденного безделья.
Со дня на день ждали возвращения охотников. Долгожданную новость принес в ярангу Яко, почувствовавший себя совсем взрослым человеком после рождения сестренки.
— Идут две байдары и еще вельбот! — крикнул он и убежал.
Вместе с женщинами и стариками Джон спустился на берег.
Да, это были энмынские байдары и белый с черной линией по борту вельбот: значит, Армоль вправду стал владельцем деревянного судна.
Безветрие вынуждало охотников идти на веслах, и суда медленно приближались к селению. Новый вельбот буксировал тяжело груженную байдару.
Наконец байдары и вельбот причалили к берегу.
— Еттык![32] — кричал Джон, кидаясь навстречу сходящим на берег охотникам.
— Ии! Мытьенмык![33] — отвечали охотники. Лишь один Орво, нарушив обычай, подошел к Джону и, как это водится у белых людей, крепко пожал ему руку.
— Как поживает дочка?
— Отлично! — ответил Джон. — Ждет тебя сегодня в гости.
— Приду, приду, — ответил Орво.
Сгрузили на берег свежее моржовое мясо, и Орво занялся распределением долей. Несмотря на то, что Джон не принимал участия в промысле, ему выделили мясо и жир в таком же количестве, как если бы он вместе со всеми ездил на охоту.
— Так полагается, — пояснил Орво. — Если я заболею или кто-нибудь другой, мои товарищи сделают точно так же.
Все были рады свежему моржовому мясу, но наибольший интерес, разумеется, вызывал новый вельбот Армоля. Его вытянули на берег, подкладывая под киль костяные катки, чтобы не повредить днище.
Армоль важно расхаживал вокруг вельбота, отдавал распоряжения, сам помогал ставить подпорки под борта, чтобы судно не завалилось набок.
Джон обошел вельбот со всех сторон, заглянул внутрь и даже провел культями по обитому железным полозом килю.
— Славный вельбот, — сказал он Армолю, который с ревнивым видом следил за Джоном.
— Хороший, — согласился Армоль, едва сдерживая выпиравшую из него важность. — Мотор бы к нему теперь. Да не было у Карпентера мотора. Обещал на следующий год. Вот если бы ты стал у меня на вельботе каюром мотора, мы стали бы самыми удачливыми охотниками. — Армоль выжидательно посмотрел на Джона.
— Я сам собираюсь покупать вельбот, — ответил Джон.
Вечером пришел Орво. Старик взял на руки новорожденную и сказал, обращаясь к ней:
— Расти большая и красивая!
— Орво, — сказал старику Джон, — теперь мы должны поехать за нашим вельботом. Прямо в Ном. Кроме китового уса, у меня есть и песцовые шкурки.
— Малость отдохнем и поедем, — согласился Орво.
Почти месяц прошел с тех пор, как уехали в Ном на байдаре Орво, Джон и Тнарат и еще несколько энмынских охотников. От них не было никаких вестей, и Пыльмау гнала от себя тревогу, загружая себя работой и возней с маленькой Тынэвиринэу-Мери.
Пристроив ее за спиной, в сопровождении Яко она уходила в тундру собирать съедобные листья и корни. Брали с собой еду и, если была ясная погода, проводили весь день в тундре, иногда добираясь до становища оленеводов, пригонявших стада поближе к морскому ветру, чтобы уберечь их от гнуса и оводов.
Глава стойбища Ильмоч приглашал их в свою ярангу и угощал лакомствами: вареными языками, костным мозгом из оленьих ног, палеными губами и просто свежим вареным оленьим мясом.
— Ты скажи мужу, — наставлял старик Пыльмау, — что я желаю стать ему другом.
Быть другом оленного человека значило иметь постоянный источник для пополнения запасов оленьих шкур для постелей, полога и одежды; а в том случае, когда истощался зверь на море, друг-оленевод мог всегда прийти на помощь.
Возвращаясь домой, Пыльмау старалась идти горной дорогой, чтобы издали увидеть берег Энмына. Но каждый раз глаза видели лишь вельбот Армоля и его байдару.
Однажды, наводя порядок в комнате Джона, она нашла толстый блокнот в кожаном переплете со страницами, испещренными значками, словно тысячи мух прошлись по белому полю и оставили свои следы. Пыльмау даже понюхала страницы — от них исходил еле уловимый чужой запах. Пыльмау знала, что на страницах запечатлен разговор, слова, звуки, имеющие смысл. Она вглядывалась в каждую строку, в хитросплетение линий каждой буквы и даже, затаив дыхание, прислушивалась к страницам, словно можно было уловить ухом запечатленный разговор. Интересно, о чем говорил Джон на белых, словно покрытых снегом, тонких листах бумаги? Какие мысли и рассуждения оставили здесь свой след? Может быть, вот этой, поникшей к концу строки буквой он выразил печаль о прошлой жизни, о близких, которые остались в далеком и неведомом ей Порт-Хоупе?.. Иногда длинными вечерами Джон принимался рассказывать о той земле, где родился и жил раньше. В его голосе слышалась тоска и волнение, и Пыльмау торопилась перевести разговор на другое. А теперь Джон недалеко от своего дома. Корабли оттуда не ходят прямо в Порт-Хоуп, но, как говорил Джон, можно сначала проехать в Ванкувер, а оттуда уже нетрудно добраться по железным полосам на нарте, запряженной в огнедышащую повозку… Когда Джон уезжал, Пыльмау, как и полагается жене охотника, не сказала ему ни слова. А как хотелось крикнуть ему: непременно возвращайся, помни, что я тебя жду, ждет тебя золотоволосая Тынэвиринэу-Мери и сын Яко! Но она только смотрела пристально, не сводя глаз, на мужа своего, и про себя произносила эти слова. А Джон словно слышал это и, прежде чем сесть в байдару, подошел к ним, стоящим на берегу, поглядел внимательно на Тынэвиринэу-Мери, на Яко и тихо сказал жене:
— Не волнуйся, береги детей. Скоро вернемся…
Но прошел месяц, а их нет.
Пыльмау уже казалось, что подруги косо на нее посматривают. А Чейвунэ однажды рассказала историю о том, как в Уэлене жил один белый человек, женился на чукчанке, прижил с нею четверых детей, а потом исчез навсегда, уехав к себе то ли в Америку, то ли в Россию.
— Зачем вы это мне рассказываете? — взмолилась Пыльмау.
Старуха смущенно поджала губы.
Пользуясь отъездом Орво, Армоль перетащил к себе аппарат для производства дурной веселящей воды и приспособил к нему ствол от своего винчестера.
Одурев, он спускался к берегу и пел песни, кружась вокруг белоснежного с черной каймой по борту вельбота.
Как-то сильно навеселе он зашел в ярангу Пыльмау. Она кормила девочку, а Яко доедал вяленое моржовое мясо, срезая его с ребра огромным охотничьим ножом.
— Етти, Армоль, — приветливо поздоровалась с гостем Пыльмау.
— Ии, — Армоль тяжело опустился на китовый позвонок и уставился на девочку.
Тынэвиринэу-Мери бросила грудь, вдруг широко улыбнулась и громко засмеялась.
— Какомэй! — удивленно произнес Армоль. — Как настоящая.
— А ты сомневался, что я могу родить настоящую девочку? — обиженно спросила Пыльмау.
— Не в тебе я сомневался, а в Соне…
— Почему же?
— Тебе, женщине, это трудно растолковать… Но я так думаю: может ли родиться дитя от белой куропатки и черного ворона? Будет ли такое дитя летать, если оно и родится?
— Сам видишь — дитя наше настоящее, и я уверена, что Тынэвиринэу-Мери будет летать.
— Не потянет ли ее книзу такое длинное и тяжелое имя? — Армоль нарочито медленно произнес: — Тынэвиринэу-Мери…
— Если хочешь знать, то к нему можно добавить и третье. Так водится у белых людей. И тогда девочка будет называться Тынэвиринэу-Мери Макленнан, — вызывающе произнесла Пыльмау.
— Кто пробует жить по обычаям чужого народа, похож на утку, которая каркать стала, — наставительно произнес Армоль.
— Что же делать? — пожала плечами Пыльмау. — Тынэвиринэу-Мери — дочь двух народов. Чем плохо, если она будет уметь и каркать по-вороньи, и крякать по-утиному?
— Тебя не переспоришь! — сердито сказал Армоль. — Ты осталась такая же, как до замужества. Такая же…
Армоль вдруг замолчал, словно что-то увидел вдали. Он уставился в одну точку и долго смотрел, и в это время на его лбу сдвигались и разглаживались глубокие складки.
— Он был мне лучший друг… И когда нам доверили носить острые охотничьи ножи, мы поклялись всегда быть рядом, помогать не только друг другу, но и близким своим… Ты знаешь, когда умирает друг, заботу о его жене берет на себя тот, кто остался в живых. Я должен был взять тебя в свою ярангу и сделать второй женой. Но ты выбрала другого. Того, кто убил твоего мужа…
В сердце Пыльмау вместе со страхом рождался гнев.
— Теперь я еще подумаю, прежде чем протяну тебе руку, — продолжал Армоль. — Сон давно должен возвратиться, а его нет, и я думаю, что не будет. Я хорошо знаю белых людей и вижу их насквозь. Они никогда не смотрят на нас как на ровню. Они презирают нас и смеются над нашими обычаями. Прикоснувшись к нам, они долго моют руки, а после разговора полощут рот водой и трут язык щеточками, насаженными на палочки. Ты можешь возразить — Сон. Да, он иной. Но будь он настоящим белым человеком — с руками, так сразу переменил бы голос и не стал жить с нами. А когда он остался без рук, гордости у него поубавилось, потому что он не мог жить как равный со своими, но среди нас он чувствовал себя даже несколько выше нас… А теперь он почувствовал силу — может стрелять, добывать себе еду и даже изображать значками речь на бумаге… Теперь он сравнялся со своими и…
— Армоль! — закричала Пыльмау, напугав маленького Яко так, что мальчик залился слезами. — Уходи и никогда больше не появляйся в нашей яранге! Никогда не приходи, вестник черных мыслей! С языка у тебя течет яд, и удивительно, как он не разъел тебе рот!
— Пыльмау! Опомнись! Подумай, что ты говоришь! — Армоль вскочил с китового позвонка и попятился к двери. — Валяться будешь у порога моей яранги — я тебе не отворю… Ведь ты одна останешься!
— Неправда! Неправда! — кричала Пыльмау, наступая на Армоля.
Пятясь, Армоль споткнулся о высокий порог и упал на спину, вывалившись из яранги. Пыльмау остановилась, чтобы перевести дух, и тут до ее слуха донесся незнакомый звук — не то комариное пение, не то звон тонкой металлической струны. Она перешагнула через распростертого Армоля и крикнула Яко:
— Беги за мной, сынок!
Незнакомый звук доносился со стороны моря. Напрягши глаза, Пыльмау увидела две черные точки на горизонте. Неужели это Джон возвращается? Она сбежала по галечной гряде и остановилась возле самой воды, не обращая внимания на волны, которые лизали ее торбаса.
Пыльмау изо всех сил напрягала взгляд, но слезы, внезапно хлынувшие слезы, мешали смотреть.
— Один вельбот и одна байдара! — крикнул кто-то сзади.
— Как они быстро едут!
— На моторе они! На моторе!
— А байдару на буксире тащат!
Пыльмау ничего не видела. Она сделала шаг, и тут ее кто-то обхватил сзади:
— Сумасшедшая! Так можно утонуть!
Пыльмау виновато обернулась, тщательно вытерла глаза рукавом камлейки и только теперь смогла разглядеть приближающиеся суда.
Вельбот несся по воде, как птица. Скорость была такая, что буксируемая байдара рыскала из стороны в сторону. Гул мотора становился громче, и люди Энмына слушали неведомый звук с любопытством и удивлением.
— Словно поет, — сказала старая Чейвунэ, становясь рядом с Пыльмау.
— Я вижу Орво! — крикнул кто-то. — Он сидит на руле!
— А вот там — Сон!
— Возле мотора сидит!
Вельбот был уже близко. Шум мотора стал тише, а потом и вовсе умолк. Судно плавно приблизилось к берегу. Тнарат соскочил с носа и прыгнул на гальку.
— Еттык! Пыкиртык![34] — слышались голоса со всех сторон, и мужчины с вельбота отвечали:
— Мытьенмык![35]
Пыльмау не сводила глаз с Джона и, повернув личико девочки в его сторону, показывала на него рукой и говорила:
— Вон твой отец! Вернулся твой отец! Сейчас он придет к нам на берег.
Джон вынул мотор из колодца и положил в вельбот.
Вытащили вельбот и байдару. Возвратившиеся мужчины нагрузили подарками своих близких и разошлись по ярангам.
Джон положил на середину чоттагина большой матерчатый мешок и два ящика — один поменьше, другой побольше.
— Какие вы стали большие и хорошие! — сказал Джон, оглядев жену и детей.
— Мы очень соскучились по тебе, — сказала Пыльмау. — Каждый день все на море смотрели.
— Смотрели, — подтвердил Яко.
Пыльмау глядела на Джона, и ей казалось, что он вернулся не совсем таким, каким уехал, и от этого ощущения было немного тревожно на сердце.
— Что ты так на меня странно смотришь? — удивился Джон.
— Да рада я очень, — вздохнула Пыльмау. — Ты уж не сердись на меня, но иногда я думала: а вдруг ты не вернешься… Оттуда ведь недалеко до твоего дома.
— Милая Мау! — Джон обнял жену и поцеловал ее. — Где бы я ни был, куда бы меня ни занесли ветры, самый близкий и самый родной мне дом — вот эта яранга, и самые близкие и родные люди — это ты, Мау, Яко и маленькая Мери.
— Тынэвиринэу-Мери, — поправила Пыльмау.
Пока жена готовила еду и разжигала костер в чоттагине, Джон вынимал из мешка подарки. Маленького Яко он одел в яркую куртку, на голову Мери нахлобучил матерчатый чепчик, выложил плитки чая, сахар, табак, а потом взялся за небольшой ящик красного дерева. Яко внимательно наблюдал за Джоном.
— Что ты мастеришь, атэ? — спросил он.
— Подожди, сейчас узнаешь, — ответил Джон.
А когда Джон приладил к ящику огромную трубу, похожую на ухо, и начал крутить ручку, Яко высказал догадку:
— Я знаю — это мотор!
— Ты почти прав, — сказал Джон и осторожно опустил блестящую головку с птичьей шеей на крутящийся круг, похожий на срез с обгорелого дерева.
Чоттагин наполнили необыкновенные звуки, и Пыльмау от неожиданности едва не выронила горячий чайник.
Потом запел женский голос. Собаки, лежащие в чоттагине, подняли уши и в недоумении уставились на широкий зев трубы. Женщина пела о чем-то очень дорогом и сердечном, и, слушая ее, Пыльмау чувствовала в груди щемящую тоску.
— Что это? — шепотом спросила она Джона, словно боясь спугнуть поющий голос.
— Граммофон, — ответил Джон.
Когда песня кончилась, Яко крадучись подошел к трубе и заглянул внутрь. Ничего не обнаружив, он обратился к отцу:
— А где она?
— Кто?
— Поющая.
— Она осталась далеко отсюда, а здесь только ее голос, — попытался объяснить Джон.
— Сама осталась, а голос приехал сюда? — в вопросе Пыльмау слышались ужас и удивление.
— Ну да, — ответил Джон.
— Бедная! — всплеснула руками Пыльмау. — Зачем ты это сделал? Разве может человек жить без голоса? Как же теперь она разговаривать будет?
Джон долго объяснял технику звукозаписи, но ни Пыльмау, ни тем более Яко так ничего и не поняли.
Когда он завел другую пластинку, Пыльмау спросила, слушая мужской голос:
— И этот немой теперь?
Тогда Джон принялся растолковывать, что люди, которые поют из широкой деревянной трубы, не лишились своих естественных голосов. Они как бы поделились своим голосом с этой пластинкой, похожей на тонкий срез с обгорелого пня.
— И голоса у тех людей даже не стали слабее? — спросила Пыльмау.
— Нет, — решительно ответил Джон.
Пыльмау успокоилась и с видимым удовольствием слушала музыку и пение, не испытывая больше жалости и сочувствия к лишенным голосов певцам. Однако нагляднее всего объяснил принцип записи звука Орво, когда в яранге Джона собрались почти все энмынцы, чтобы послушать граммофон.
— Это как бы замерзшее эхо, — обратился Орво к присутствующим. — Эта черная пластинка вроде отвесной скалы — отражает голос и звук. Только скала сразу же отдает звук назад, а пластинка держит и может ее много раз повторять.
Один Яко не совсем верил объяснениям взрослых людей. Ему все казалось, что самое убедительное объяснение — это то, что внутри ящика находятся человечки с маленькими музыкальными инструментами.
И когда в яранге никого не оказалось, кроме Тынэвиринэу-Мери, Яко, оставленный за няньку, выволок на середину чоттагина под световой круг музыкальный ящик. Труба легко снялась: Яко видел, как ее прикреплял отец. Тщательно обследовав ящик, он обнаружил шляпки гвоздей. Эти гвоздики были точно такие, как на винчестере, и, чтобы их вытащить из дерева, нужна отвертка. Но, когда нет отвертки, ее вполне может заменить кончик охотничьего ножа.
С замиранием сердца Яко снял верхнюю крышку… но внутри вместо ожидаемых человечков обнаружил металлические части. Яко отвинчивал их одну за другой, но человечков все не было. Горько было разочарование, и Яко с досадой запихал обратно разъединенный механизм граммофона, поставил крышку и унес музыкальный ящик на место.
— Нету там ничего, — сокрушенно сообщил он сестричке, таращившей круглые глазенки. — Человечков нет.
Когда в этот вечер энмынцы пришли послушать музыку, Джон обнаружил, что музыкальный ящик молчит. Ручка завода свободно проворачивалась в своем гнезде, а внутри деревянного ящика с грохотом перекатывались части механизма.
Яко сидел в углу ни жив ни мертв. Он понял, что испортил музыкальный ящик, хотя и старался, чтобы все внутренности поместились обратно.
— Что с ним случилось? — недоумевал Джон, вертя ручку и потряхивая ящик.
Глаза Пыльмау и сына встретились. Мать подошла, и Яко виновато сказал:
— Я искал человечков.
— Тебе же сказали — никаких человечков там нет! — закричала Пыльмау и схватила мальчика за ухо.
От страха и боли Яко завопил на весь чоттагин.
— Что ты делаешь? — Джон отобрал мальчика у разъяренной матери, — Успокойся, Яко. Ты хорошо сделал, что посмотрел. Молодец. Стараться узнать новое — в этом ничего плохого нет. Только в другой раз возьми меня в помощники. Хорошо, Яко?
Мальчик перестал плакать и в знак согласия кивнул.
Граммофон починили, и в темные осенние вечера по притихшему Энмыну разносились звуки духового оркестра. Негритянские певцы рвали сырой прохладный воздух своими резкими голосами.
Моторный вельбот принес радость и новый порядок жизни в Энмын. Теперь расстояния сократились, и поездка в Уэлен или Кэнискун не составляла большого труда. Единственное, о чем надо было заботиться, — это о горючем.
— Если бы мотор мог есть нерпичий или моржовый жир! — мечтал Орво. — Тогда мы бы уходили далеко в море, где еще никто не стрелял, где зверь не пуган.
Охотники побывали на Инчоунском лежбище, но в этом году моржа было немного, и вся надежда была на промысел у собственных берегов. Однако лед в эту зиму пришел рано.
С утра ледяная каша подошла к берегу Энмына. Высокие волны кидались на мерзлую гальку, швыряли на берег огромные куски льда. Некоторые долетали до яранг и даже пробили в крыше яранги Тнарата дыру.
Несколько дней шел мокрый снег. Тропы Энмына обледенели, и людям стоило большого труда добраться из одной яранги в другую. Собаки не высовывали носа из чоттагинов, да и люди без особой нужды не выбирались из теплых жилищ.
Когда Джон ходил за мясом в земляное хранилище, ему каждый раз казалось, что небо нависает все ниже и ниже, волны подбираются к ярангам и вся эта враждебная, чужая природа старается поглотить одинокое маленькое селение.
В одну из ночей ударил мороз, сухая снежная пелена покрыла землю и выровняла успокоившееся торосистое море.
Нацепив на ноги «вороньи лапки», охотники вышли на свежий лед. От каждой яранги протянулись тропы к морю, а под вечер они окрасились свежей нерпичьей кровью.
Джон сидел в пологе и чинил порванные ремешки на лыжах-снегоступах. В чоттагине послышалось притопывание — так гости давали знать о своем приходе.
— Етти! — крикнул через меховую занавесь Джон — Мэнин?[36]
— Гым,[37] — в полог просунулась голова Орво, а рядом с ним возникла другая.
— Ты его помнишь? — Орво кивнул на соседа. — Это Ильмоч, у которого ты жил, когда Кэлена лечила твои руки.
— Как же! — воскликнул Джон. — Отлично помню!
Пыльмау не надо было напоминать о том, что надо приготовить угощение. Выпив две большие чашки крепкого чаю, Ильмоч выжидательно посмотрел на Орво.
— Джон, — Орво обратился к хозяину, — Ильмоч много слышал о музыкальном ящике, и ему бы хотелось его послушать.
— Можно, — сказал Джон и крикнул: — Яко, давай заводи музыку! — Яко, совершенно голый, полез в угол и спросил отца:
— Женский голос заводить или мужской?
— Какой вы хотите? — спросил Джон у Ильмоча.
— Послушаем сначала мужской, — покосившись на Орво, сказал Ильмоч.
Кочевник слушал внимательно. У него было такое выражение лица, словно он понимал каждое слово лихой ковбойской песенки в исполнении Дина Моргана.
Когда пластинка кончилась, Ильмоч похвалил:
— Хорошо поет. Громко.
После мужского послушали женский голос и негритянский церковный хор. Гость остался очень доволен концертом.
— Я пришел к тебе, Сон, с подарком, — сообщил он.
— Это верно, — подтвердил Орво. — Ильмоч будет твой тундровый друг. Сейчас он тебе привез две оленьи туши, несколько шкур, камусы, пыжики и оленьи жилы для ниток. Все это он тебе дарит, как другу.
— О! Большое спасибо! — несколько растерянный таким неожиданным подарком произнес Джон.
Значит, не зря говорила Пыльмау о намерении Ильмоча стать его тундровым другом. Ну что же, иметь такого друга и лестно, и полезно. Вот только чем его отдарить? И надо ли отдаривать немедленно?
— Мы с Джоном скоро приедем к вам, пока вы не откочевали далеко от нас, — сказал кочевнику Орво.
Допив чай, гости ушли, и Джон сразу же спросил жену:
— Может быть, мне нужно было сразу отдарить Ильмоча?
— Нет, сразу нельзя, — ответила Пыльмау. — Не то получится не подарок, а вроде как бы торг. Вот как поедешь к нему в гости в стойбище, тогда и повезешь подарки.
Через несколько дней Орво и Джон, нагрузив нарты подарками для оленеводов, отправились в тундру. На нартах Джона лежали разные мелочи, купленные в Номе, — обрезки цветной ткани, белая бязь на камлейки, нитки, иголки, куски лахтачьей кожи на подошвы, ремни и два пузыря из нерпичьей кожи, наполненные топленым тюленьим жиром.
Первую ночь провели в тундре. Орво накопал из-под снега хворосту и разжег жаркий костер, на котором согрел чай. Поужинали холодным копальхеном, вареным нерпичьим мясом и, окруженные собаками, улеглись в снежной яме.
Погода была тихая. По звездному небу гуляли сполохи полярного сияния, на одной половине неба прорезывался узкий серпик молодого месяца. Полежав некоторое время с открытыми глазами, Джон окликнул Орво:
— Не спишь?
— Не сплю, — ответил старик. — Лежу вот и думаю: разве приходило мне на ум, что через две зимы и два лета мы снова поедем с тобой к Ильмочу? И не как белый человек и луоравэтльан, а просто как люди, которые живут одной жизнью… А ведь давно ли это было? Значит, наша жизнь не такая уж чужая для тебя?
— Когда я ехал сюда впервые, я тоже не думал, что это дорога к вам. Ты и не поверишь, как мне было страшно. Честно говоря, я на вас и не смотрел как на настоящих людей…
— Это мне знакомо, — отозвался Орво. — Когда я в первый раз попал на корабль к белым, так словно в другом мире очутился. Ни языка, ни обычаев я не знал. Надо мной смеялись, издевались, били кому не лень. Почему-то любили угощать мылом… О, сколько я съел этого мыла, прежде чем меня стали немного уважать! Орво тяжело вздохнул, и, как бы отвечая ему, вздохнул спящий вожак собачьей упряжки.
— Люди отделены друг от друга предрассудками и неверными представлениями о себе, — заговорил Джон. — Самая большая ошибка, пожалуй, вот в чем: каждый народ думает, что именно он и живет правильно, а все другие народы так или иначе отклоняются от этой правильной жизни. Сама по себе эта мысль безобидна. Она даже полезна для того, чтобы сохранить порядок внутри общества. Но когда какой-нибудь народ стремится устроить жизнь других народов на свой лад, вот это уже плохо. Милый Орво, если бы ты знал всю кровавую историю нашего цивилизованного мира!
— У нас никто не пробовал изменять нашу жизнь, — сказал Орво.
— А разве вы не пытались заменить богов? — спросил Джон. — Вот я знаю жизнь эскимосов и индейцев Северной Америки. Наши большие шаманы, служители белых богов, спят и во сне видят обращенных в свою веру «дикарей», как они называют эскимосов и индейцев.
— У нас тоже хотели изменить наших богов, — ответил Орво. — Ездили по стойбищам бородатые русские шаманы и раздавали металлические крестики и белые рубашки. А для этого надо было окунуться в воду и признать бога белых… Очень многие признали его.
— Как это — признали? — удивился Джон. — Значит, вы христиане?
— А жалко, что ли, было не признать? — продолжал в темноте Орво. — Такие вещи, как железный крест, из которого можно смастерить рыболовный крючок, в те времена было трудно достать. А взрослым вдобавок давали целую связку листового табаку. С какой стати за такое добро не признать белого бога? И мои сородичи признавали его и говорили, почему не быть и такому богу? И ставили его рядом со своими богами и так же обращались к нему с молитвами. Рассуждали они так: если бог, которого привезли белые шаманы, вправду всемилостив, всемогущ и всемудр, он не станет выгонять хозяев из того жилища, куда его приняли. Некоторое время жили такие боги вместе с нашими старыми, а потом и забылись. От них, правду говоря, не было никакого проку, ибо они не знали нашей жизни, не знали моря и оленей. Потом они не выдерживали нашей пищи…
— Как! — поразился Джон. — Вы еще и кормили их?
— А как же! — ответил Орво. — Бог тоже хочет есть. Но жир и кровь разъедали бумагу, и вскоре от священного лика оставались одни грязные клочки. Те, кому достались деревянные боги, держали их дольше, но потом тоже выбросили или отдали детям играть…
Джон не был верующим, но такое отношение к религии его покоробило, и он не без тайного смысла смутить Орво, спросил:
— А что бы ты сказал, если бы белый человек так же поступил с вашими богами?
— Пожалуй, он был бы прав. Нельзя навязывать чужих богов.
Джон поразился простому и верному ответу.
— Да, ты прав… Я много думал о нашей жизни. По-моему, чем меньше мы будем соприкасаться с миром белых людей, тем лучше будет. Ты согласен со мной, Орво?
— Я тоже об этом думал, — не сразу ответил Орво. — Совсем отгородиться от них мы не можем. Во всем остальном я с тобой согласен, Сон.
В стойбище Ильмоча путники прибыли в середине следующего дня. Джон старался припомнить знакомые места, но хоть и яранги были те же, однако окружающая местность не была знакома. Очевидно, кочевники расположили свои жилища в ином месте, чем в прошлом году.
Собаки рвались к оленям, но вожаки упряжки тянули их в сторону, к ярангам, где уже стояла толпа встречающих. Ильмоч выделялся своим ростом и нарядной замшевой одеждой. Он сердечно приветствовал гостей и, наказав пастухам посадить на цепь собак и покормить, повел Орво и Джона в свою ярангу.
Джон с любопытством оглядел внутреннее убранство кочевого жилища. Общее устройство было приблизительно такое же, как у береговых чукчей, но все части яранги оленевода отличались легкостью. Собственно, стен в яранге не было: шатер из оленьей замши или просто коротко стриженных оленьих шкур, натянутый на жерди, образовал внешнюю оболочку яранги, внутри которой висел тесноватый, на взгляд приморского жителя, полог. В просторном чоттагине горел костер.
— Я очень рад, что вы приехали ко мне, — торжественно заявил Ильмоч, — будьте у меня как у себя дома.
Джон преподнес подарки своему тундровому другу. Ильмоч их принял со сдержанным достоинством, лишь мельком взглянув на них.
— Вэлынкыкун! — сказал он и распорядился подарки убрать.
Выбрав удобный момент, Джон спросил у Орво:
— Ильмочу не понравились мои подарки?
— Понравились, — уверенно ответил Орво. — Просто между друзьями подарки — дело обычное и глазеть на них нехорошо.
— Ильмоч, — Джон обратился к хозяину, — можно ли мне повидать Кэлену?
— Можно, — кивнул Ильмоч, — Она будет рада видеть человека, которого спасла от смерти.
Старуха не замедлила явиться. Она шумно запричитала, увидев Джона:
— Кыкэ вынэ вай![38] Приехал спасенный! Кыкэ! Вон какой здоровый и красивый.
Джон преподнес ей отрез на камлейку, табак и граненые швейные иглы.
— Вэлынкыкун! — поблагодарила Кэлена и попросила позволения осмотреть руки.
Сухие жилистые пальцы старухи с ловкостью опытного хирурга исследовали каждый шов, каждую складку. Полюбовавшись на свою работу, Кэлена не удержалась и с восхищением произнесла:
— Хорошо сработано!
Орво и Джон поместились в яранге главы стойбища Ильмоча. Для них поставили второй полог. Среди ночи Джона разбудил шум ветра. Он лежал в темном пологе, и видения прошлого обступали его. Ему казалось, что время повернуло вспять и он снова очутился в том же положении, как два года назад. Ему даже почудилась боль в кистях.
Буря в жилище кочевника слышалась отчетливо — здесь стенки были тоньше и вся яранга меньше. До утра Джону так и не удалось заснуть как следует. Он то засыпал, то просыпался, явь перемешивалась со сновидениями. Услышав легкий шум в чоттагине, он высунул из полога голову и увидел тяжелую фигуру Ильмоча.
— Проснулся? — поздоровался Ильмоч и с сожалением сказал: — Пурга. Плохо.
Из отверстия, которым оканчивался конус яранги, в чоттагин сыпался снежок. Удивительное это сооружение — яранга. Джон заметил, если в стене яранги имеется малюсенькое отверстие — от гвоздя или от чего другого, даже в малюсенькую метель от него наметает в чоттагине целый сугроб снегу. А вот в дымовое отверстие, куда свободно может пролезть человек, сыплется лишь снежная пыль!
Ильмоч откинул оленью шкуру, заменявшую дверь, и скрылся в светящейся полутьме пурги.
Весь этот день Орво и Джон были единственными мужчинами в стойбище — все пастухи ушли к оленям. Ильмоч вернулся только поздно вечером. Он долго отряхивался в чоттагине, выбивая куском оленьего рога снег из кухлянки и торбасов.
— Пурга надолго, — сообщил он. — Тепло. Снег мокрый, липкий.
— Южный ветер? — спросил Орво.
— Он, — ответил Ильмоч.
— Плохой ветер, — Орво тревожно посмотрел на Джона. — Он может оторвать припай. А когда после пурги ударит мороз — снег затвердеет, и оленям трудно будет добывать корм.
— Как только стихнет, — сказал Ильмоч, — откочуем на другие пастбища, на южный склон хребта. Там ветер сдувает снег.
Три дня и три ночи яранга содрогалась от порывов ветра. На исходе третьей ночи ветер ослабел, и мороз стал крепче. В полдень в стойбище принялись сворачивать яранги. Не прошло и часа, как от них остались лишь черные круги и пепелища костров. Все снаряжение и хозяйственные вещи оленеводы уложили в нарты. Пастухи подогнали стадо и поймали ездовых животных — огромных большерогих быков с большими печальными глазами.
К полудню караван медленно двинулся к синеющим вдали горам. Ильмоч, попрощавшись с Орво и Джоном, на легкой, почти ажурной, нарте помчался за кочующим стойбищем.
Ветер дул в спину. Он надувал камлейки парусом, закручивал пушистые хвосты ездовых лаек. Отяжелевший снег не поднимался, и ураган полировал его, прижимая к земле. Никогда Джон не мчался с такой скоростью на собачьей нарте. Лишь один раз дали передохнуть собакам, покормили и сами подкрепились слегка подтаявшей олениной. На таком ветру невозможно было разжечь костер, и путники обошлись без чая.
К следующему полудню показались знакомые прибрежные горы. На латунный лед, где ураган оставил длинные заструги затвердевшего снега, нарты въехали в пору ранних сумерек. На ледяной глади ветер достигал такой силы, что гнал нарты быстрее собак, и коренным приходилось отвертываться в сторону от передка.
Селение, казалось, прижалось от ветра к земле, боясь быть унесенным в море. Джон и Орво пристально всматривались в яранги.
Острый глаз Орво сразу же приметил отсутствие покрышек на некоторых жилищах. Стойки для байдар были повалены.
Тревога холодком заползала в сердце. Такой ветер может наделать беды.
Джон нашел глазами свою ярангу и с удовлетворением отметил, что она цела. Лишь труба у пристройки была начисто срезана ветром.
Там, где снежная дорога поднималась от лагуны к ярангам, собирались встречающие. Их было всего трое. Они стояли, пригнувшись под ветром, еле держась на ногах на убитом до каменной твердости снегу.
Это были Тнарат, Армоль и Гуват.
— Беда! — еще издали крикнул Армоль. — Ураганом унесло вельботы и байдары!
Голос его дрожал и прерывался, и в потемневших глазах застыло горе.
Орво притормозил нарту:
— Как же это так случилось?
— Мы сделали все, чтобы спасти суда, — принялся рассказывать Тнарат. — Вморозили якоря в лед, обложили вельботы снегом, но не помогло. Ветер расшвырял снег и оборвал толстые ремни, словно это нитки матерчатые.
— Вельботы летели по воздуху, будто у них крылья выросли, — перебил его Армоль. — Все сразу снялись с места, словно решили улететь к себе на родину, а потом ударились о торосы и разлетелись на щепки… Ох, горе!
Джон направил упряжку к своей яранге. В жилище было печально, словно после смерти кого-то очень близкого и дорогого. Даже дети вели себя тихо и сдержанно, а маленькая Тынэвиринэу-Мери молча прижалась к мягкой курчавой бороде отца, будто понимала всю безмерность горя.
Пришедший к вечеру Орво сказал:
— Никто не мог предотвратить этой беды. Такой ураган бывает раза два за сто лет…
Ветер продолжал бушевать. Яранга содрогалась и скрипела, как корабль, застигнутый бурей в океане. Шальные воздушные струи неведомыми путями проникали в полог и колебали пламя жирников.
Пыльмау тихо баюкала Тынэвиринэу-Мери, и ее пение сливалось с пением урагана.
Джон прислушивался и дивился, как естественно вплетался голос жены в гудение ветра. Мелодии песни и урагана были одинаковы.
Орво долго сидел в задумчивости, вслушиваясь вместе с Джоном в пение женщины и урагана.
— Загордились мы, — тихо и медленно произнес Орво, — перестали чтить Наргинена.[39] Проучили нас Внешние Силы…
Джон хотел было разуверить старика, объяснить ему, что это стихийное бедствие, от которого никто не застрахован, но какое-то странное чувство беспомощности удерживало его. А в словах Орво угадывалось объяснение и утешение.
— Захотели мы жить не так, как велено природой, — продолжал Орво. — И у меня перед глазами словно радужный туман вырос. Перестал я правильно видеть. Все ведь было хорошо — зверя у берегов словно прибавилось против прошлых лет, море часто дарило нам ритлю, погода в меру была устойчива, везло нам и на промысле, и в общении с белыми людьми… Даже болезни нас обходили стороной несколько лет… И вот наказание за наши грехи… На моей памяти это бывало не раз. Поначалу все идет хорошо, и такая жизнь начиналась, что даже дряхлые старики, которых давным-давно ждут в заоблачном мире, не торопятся уйти с земли. Яранги полны радости, а хранилища — мяса и жира. Люди чаще собираются на веселые сборища, чем на священные жертвенные обряды, и человек начинает верить, что он самый сильный и самый умный и что он единственный хозяин на земле. До поры до времени все так и бывает. А потом природа, Наргинен, Внешние Силы, убирают все лишнее — людей, которые народились не по нужде, а от похоти. Они насылают болезни, голод, уничтожают запасы еды, рождающие лень у человека. Вот таким ураганом Внешние Силы уносят все, что может поставить человека выше их… Наргинен как бы напоминает: я здесь хозяин, и только по моей милости человек живет здесь…
В сознание Джона западали тяжелые, мрачные слова Орво, и в душе росло беспокойство.
— Как же жить дальше? — вырвалось у Джона.
— Наргинен сам укажет, как жить дальше, — отозвался Орво. — Пусть боги вернутся на свои места, а человек туда, где он был всегда.
Ураган бушевал еще несколько дней. Ветер отогнал лед далеко за горизонт. Странным и непривычным казалось зимнее открытое море. Это так же дико и невозможно, как если вдруг бы в пургу среди снега разгуливал обнаженный человек.
В воде отражалось синее небо и редкие, мчавшиеся под ветром облака. Люди с нетерпением ждали дня, когда утихнет ветер и можно будет выйти на промысел.
Раньше Джон не замечал, как много едят собаки. И хотя их достаточно было покормить раз в сутки, на двенадцать клыкастых пастей уходило столько же копальхена, сколько съедали три человека за два-три дня.
Когда Джон сам кормил собак, он старался урезать обычную норму.
— Ничего страшного не случится, если теперь собаки будут есть поменьше, — сказал он однажды жене.
Пыльмау удивленно посмотрела на мужа и заметила:
— Они и так полуголодные…
— Все равно теперь они ничего не делают, не добывают никакой еды…
— Теперь в Энмыне нет ни одного человека, который бы добывал еду, и все равно все хотят есть и едят, чтобы уцелеть, — возразила Пыльмау.
— Так то люди, а это — собаки, — сказал Джон.
— Какая разница? — пожала плечами Пыльмау. — Они и так едят что похуже.
Во всех ярангах, несмотря на катастрофически уменьшающиеся запасы, продолжали кормить собак, и такое расточительство повергало в изумление Джона. Однажды он даже предложил Орво сократить число собак в селении до необходимого.
— Может быть, ты сам начнешь? — иронически предложил Орво.
После урагана ударил такой мороз, что море замерзло почти мгновенно. Всегда торосистое, заваленное как попало обломками льдин, сейчас оно было необычно ровным и гладким.
Охотники не замедлили отправиться на промысел. Они мчались на санках, с полозьями из моржовых бивней. Оттолкнувшись палкой с острым металлическим наконечником, они катились по скользкому льду к разводьям, а под вечер возвращались с добычей. Запылали костры в чоттагинах, вкусный запах свежего мяса вытеснил из жилищ вонь прокисшего китового жира. Охотники торопились: первый же ветерок сомнет и разрушит зеркальную гладь и нагромоздит торосы.
Вскоре так и случилось, и море обрело привычный зимний вид, ощерившись торосами и ропаками. Подвижка подогнала к берегу старый лед и обломки айсбергов. Санки перешли к ребятишкам, и охотники запрягали отощавших собак, чтобы отправиться в далекий путь к полыньям.
Сильные морозы по ночам с треском раскалывали лед, но открытая вода уходила все дальше от берега, и надо было вставать почти среди ночи, чтобы застать короткий промежуток светлого времени у открытой воды.
Как-то вечером в ярангу вбежала взволнованная Пыльмау и сообщила, что Мутчин и Эленеут лежат мертвые в своей яранге.
Старики угасли несколько дней назад, и голодные собаки успели наполовину обглодать их тела. Джон не мог без содрогания смотреть на них и уклонился от участия в похоронах, сославшись на плохое самочувствие.
После похорон Орво собственноручно поджег опустевшую ярангу, и шумное чадное пламя высоко поднялось к небу.
— Каждый такой костер приближает время, когда весь наш народ уйдет за облака, — задумчиво произнес Орво, следя за пляшущим пламенем. — Ты не видел, сколько опустевших стойбищ и покинутых яранг истлевает по побережью? Иные поселения вовсе исчезли. Убывает наш народ быстро, и это пугает меня. Наши женщины рожают мало, а на детей смерть запросто охотится. Столько их у нас умирает, не успев даже к своему имени привыкнуть! А когда-то наш народ был велик и могуч!
— Не надо так мрачно смотреть на жизнь, — ответил Джон. — Человек не зря существует на земле. Не может быть такого, чтобы чукчи навсегда исчезли с лица земли…
Выпавший снег запорошил пепелище сожженной яранги, и имена умерших быстро стерлись в памяти людской. Джон думал, что несчастных потому так быстро забыли, что жители Энмына в глубине души чувствовали себя виновными в их смерти.
Он как-то сказал об этом Орво, но старик раздраженно заметил:
— В земном мире имеет право жить только тот, кто может добывать еду не только себе, но и своему потомству.
— А если несчастье случится с тобой? — Джон понимал, что задает жестокий вопрос.
С неожиданно спокойной улыбкой Орво посмотрел на Джона и твердо ответил:
— Когда я это замечу, то сразу же сам уйду за облака.
Промысел превратился в изнурительный и тяжкий труд. Мучительно было среди ночи вылезать из-под теплого одеяла на мороз.
Первой поднималась Пыльмау и готовила завтрак. Надо было накормить мужчину на весь долгий холодный день. В пологе жгли лишь один жирник. Его света и тепла было вполне достаточно, пока не наступили сильные морозы. Теперь в углах полога появились серебристые заплатки из инея.
Дети спали под оленьим одеялом, крепко прижавшись друг к другу.
Джон молча съедал завтрак и с зябким отвращением к морозу и голубому мерцанию лунного света переступал порог.
Снег громко хрустел под ногами, и этот единственный звук в морозном безмолвии разносился далеко вокруг, заполняя противным скрипом белое пространство. Он сопровождал охотника всю дорогу. А дорога была долгая, через высокие торосы, через нагромождения битого льда. В Энмыне давно не пользовались упряжками: отощавшие собаки одичали, добывая пищу самостоятельно, и не давались в руки.
Мороз сковал полыньи. Едва появлялось разводье, как его тут же затягивало молодым, прозрачным ледком.
Джон шагал от одной замерзшей полыньи к другой. Постепенно замерзали кончики пальцев на ногах, время от времени надо было постукивать одной ногой о другую, чтобы вернуть им чувствительность. Хорошо, что у Джона не было пальцев — он не знал забот с рукавицами, и своими держалками он мог зарядить и разобрать винчестер при любом морозе.
С трудом различалась граница между припаем и движущимся льдом, в котором было так мало разломов, что нерпы сами продували отдушины, чтобы глотнуть воздуха.
Джон торопился.
Медленно угасали звезды, разгорался короткий зимний день. Он продолжался часа два-три, и только в этот промежуток времени можно было увидеть темную голову нерпы на поверхности разводья. Темнело быстро, и Джон возвращался в Энмын при свете звезд и ярких сполохов полярного сияния.
Он шел мимо яранг с опущенной головой, стыдясь своей неудачи. Потом привык. Самым тяжким была встреча с голодными глазами маленького Яко. Но Пыльмау была неизменно спокойна и делала вид, что все так и должно быть. Неизвестно, из чего она ухитрялась готовить еду, и, насытясь, Джон валился на прохладные оленьи шкуры, чтобы завтра снова уйти на морской лед в поисках зверя.
Однажды он спугнул белого медведя. Зверь кинулся прочь через торосы и исчез в снежной белизне. На льду осталась его добыча — почти целая нерпичья тушка со вспоротым брюхом и ободранной головой.
Медведь подстерег нерпу, когда она высунулась в лунку. Надо обладать необыкновенным проворством, чтобы поймать и извлечь из узенького отверстия такое осторожное и ловкое животное. Джон с удивлением почувствовал, что завидует удачливости белого медведя.
Он осмотрел тушку и увидел, что она чуть повреждена и даже не успела застыть на морозе. Розовая печенка покрылась тонким слоем льда. Джон вынул охотничий нож и отрезал от нее несколько кусков. Подкрепившись, он продел в морду зверя ремень и поволок нерпу к берегу.
Поднимаясь от морского берега к ярангам, он засомневался: хорошо ли отнимать добычу у морских зверей, но, вспомнив голодные глаза Яко и заметно отощавшее тело Пыльмау, решительно зашагал к своему жилищу, стараясь как можно быстрее миновать другие яранги Энмына.
У порога уже стояла Пыльмау с ковшиком. Она молча полила голову нерпы и подала остаток воды Джону. Ковшик в ее руке слегка дрожал, и одинокая льдинка со звоном билась о жесть.
Когда нерпу вволокли в полог, Джон со смущением признался:
— Я отнял нерпу у умки. Не знаю — хорошо это или плохо…
— Я помню, Токо иногда так делал, — спокойно ответила Пыльмау. — Ты взял то, что принадлежало тебе по праву сильного. Боги будут довольны.
Сняв с себя охотничье снаряжение, Джон вполз в полог. Возле нерпичьей головы сидел Яко и жадно смотрел на полузакрытый глаз зверя. Джон вырезал охотничьим ножом глаз, проткнул его и подал мальчику.
Для маленькой Тынэвиринэу-Мери он отрезал кусочек печени.
Пыльмау разожгла второй жирник, и в пологе стало светлее. Сегодня жена была оживлена, радуясь удаче кормильца. Она громко и возбужденно разговаривала и часто кидала на мужа ласковые, чуть встревоженные взгляды.
При свете второго жирника Джон огляделся в пологе. Он смутно чувствовал, что в жилище произошли какие-то перемены, то ли чего-то убавилось или, наоборот, прибавилось. Джон медленно вел глазами по внутренности полога, пока его взгляд не остановился на угловом столбе, на котором вместо медного рукомойника висел деревянный идол!
— Видишь, он послал нам удачу, — виновато улыбаясь, произнесла Пыльмау. — Как только ты ушел в море, я его внесла с мороза, отогрела и долго упрашивала, чтобы он был к тебе милостив.
— А где рукомойник?
— Я его перевесила в чоттагин, гуда, где раньше висел. — Пыльмау нервно теребила край оленьей шкуры. — Я думала: ведь ты все равно почти не моешься… А бог должен висеть на своем месте…
И впрямь за последнее время Джон почти перестал следить за собой. Однажды утром, подойдя к рукомойнику, он вспомнил о жестоком морозе за стенами яранги, ярко ощутил, как холод тотчас стянет его умытое, лишенное защитного жирового покрова лицо, и не стал умываться… А потом он и вовсе перестал прикасаться к рукомойнику, и это нимало не повредило его здоровью.
— И еще вот почему бог должен быть здесь, — вкрадчиво продолжала Пыльмау. — Я хочу сына. Яко нужен товарищ, с которым ему будет не так трудно в жизни… Пусть уж бог будет с нами.
— Ладно, — Джон устало махнул рукой, — разделывай нерпу, я хочу есть.
Но не успела Пыльмау повесить над жирником котелок, как в ярангу потянулись гости. Никто ничего не просил. Приходили будто бы просто так или по какому-нибудь пустячному поводу, но ни один не ушел с пустыми руками.
Джон с тревогой видел, что от нерпы остается все меньше и меньше, и несколько раз он едва не крикнул жене: «Довольно!»
Поздно ночью в чоттагине послышался кашель Орво, и его седая голова просунулась в полог.
Старик поглядел на вернувшегося в полог бога и удовлетворенно хмыкнул.
— Надо ставить сети на нерпу, — сказал Орво. — Патроны кончаются, а открытой воды все меньше. Надо долбить лунки и ставить сети.
Джон впервые слышал, что нерпу можно ловить, как рыбу, сетями.
— Мы будем ставить сети, а ты поедешь к своему другу Ильмочу, — продолжал Орво. — Попросишь у него десятка три оленьих туш. Потом сочтемся. Он не должен отказать тебе — ты ведь его приморский друг. За своих не беспокойся — позаботимся о них.
Через несколько дней, собрав упряжку из самых сильных и выносливых собак Энмына, Джон отправился в тундру. Впервые он ехал один, но в душе не было тревоги: он был уверен, что доберется до стойбища. За пазухой он держал начерченную Орво карту, а на нарте под оленьими шкурами лежал спиртовый компас, одна из немногих вещей, оставшихся от купленного за китовый ус вельбота.
Путь лежал к Большому хребту Чукотского водораздела.
Долго блуждал Джон по тундре. Кончились взятые с собой в дорогу скудные припасы. Каждый вечер, останавливаясь на ночлег, он отводил в сторону самую слабую собаку и закалывал. Если поблизости оказывался кустарник, он разжигал костер и варил мясо. Остатки скармливал псам.
Джон обследовал все долины, указанные Орво, рыскал по низкорослому кустарнику, пересекал водоразделы, склоны холмов и даже поднимался на северный склон Большого хребта. Порой попадались следы оленьего стада — помет, как черная россыпь маслинок. Тогда в сердце рождалась надежда, и Джон гнал ослабевших собак по следу, пока не терял его где-нибудь в разлившейся наледи или в цепком, ломающемся на морозе кустарнике.
Вскоре следы исчезли совсем. И куда бы ни направлял нарту Джон — везде лежал девственный, синеватый от темного бессолнечного неба снег. Он спрессовался от мороза. Нарта могла идти по нему лишь с хорошо навойданными полозьями, и Джон часто останавливался, переворачивал нарту и наводил на них слой льда.
Когда в упряжке осталось всего восемь собак, Джон повернул упряжку обратно, на морское побережье.
Издали Энмын показался вымершим. Пока ослабевшие собаки почти два часа тащили нарту через неширокую лагуну, между ярангами не показалось ни одной человеческой фигурки, ни один столбик дыма не стоял над шатрами.
Джон ввалился в чоттагин своей яранги и, нащупав меховую занавесь, влез в полог.
Желтый язычок пламени жирника притянул Джона, и он услышал слабый голос жены:
— Это ты, Сон?
— Я, Мау.
— Привез что-нибудь?
— Я не нашел стойбища, — ответил Джон. — Только олений помет… Где дети?
— Здесь, — ответила Пыльмау. — Худые очень… Просят есть все время… Я уже варю старые торбаса. Выскребли дочиста мясную яму. Этим и держимся.
— Кто-нибудь ходит в море?
— Ходят, да толку мало, — ответила Пыльмау. — С того дня, как ты уехал, редко кто-нибудь с добычей приходил. Патронов нет.
Пыльмау палочкой развела огонь в жирнике и поставила над ним котелок.
Из-под вороха шкур выполз Яко и молча уставился на Джона. У мальчика резко выпирали ребра, а между ключицами и шеей виднелись глубокие впадины, словно дыры в смуглой шершавой от голода коже.
Тынэвиринэу-Мери лежала тихо. Она на минуту открыла синие глазенки и снова закрыла их, словно свет жирника был для нее нестерпимо ярок.
— Что с Мери? — встревоженно спросил Джон.
— Голодная, — сокрушенно ответила Пыльмау. — Даю ей грудь сосать, но и в ней ничего нет.
В котелке сварилась зловонная похлебка. Преодолев отвращение, Джон проглотил ее.
— Собак не ели?
— Что ты говоришь! — ответила Пыльмау. — Разве можно есть собак?
— Но все же получше, чем варить лахтачий ремень, выдубленный в человеческой моче, — возразил Джон.
Подкрепившись, Джон решил навестить старого Орво.
Возле яранги собаки с урчанием догрызали ременные крепления нарты. Увидев человека, они отбежали в сторону. Только теперь Джон заметил, что на всех ярангах моржовые покрышки обгрызены до высоты, до которой могли дотянуться собаки.
Орво лежал в темном пологе между двумя женами.
Он выслушал рассказ Джона и с горечью вымолвил:
— Сбылось то, чего я больше всего боялся: Ильмоч откочевал к Границе Лесов… Чуял старик, что мы придем к нему за помощью…
Дышал Орво коротко и прерывисто, в груди у него свистело и клокотало.
— Надо что-то делать, — помолчав, сказал Джон. — Нельзя покорно ждать конца.
— Что же ты можешь предложить? — вяло спросил Орво. — Охотиться уже сил нет. Пока найдешь полынью, темнеет, да и чистой воды почти нет.
— Можно часть собак съесть. Не понимаю: люди умирают с голоду, а кругом бегают животные, которые могут спасти нас. Едят же в иных странах конину, а собачина в некоторых странах на Востоке считается даже изысканным лакомством…
— Может быть, и дойдем до того, что будем есть собак, — устало ответил Орво, — но это уже последнее дело. После собак обычно берутся за покойников. Потом убивают и пожирают слабых… Пока человек не ест собаку, он еще может считать себя человеком…
— А вот я ел собак! — с вызовом заявил Джон. — Выходит, я лерестал быть человеком?
— Не надо так говорить, Сон, — с мольбой в голосе сказал Орво. — Посмотри мои сети. Может, что-нибудь попало?
С утра, с трудом проглотив вонючее ременное варево, Джон отправился на поиски сетей Орво. С месяц не было снегопада, и ранний снеговой покров затвердел, лыжи оказались ненужными. Ровная белая поверхность слепила глаза. Ведь по существу давно уже настали Длинные Дни, предвесенняя пора, а люди ее и не заметили, сидя в остуженных пологах в голодном оцепенении.
Сети старик поставил далеко, и лишь к наступлению поздних сумерек Джон дошел до них. Еще с час пришлось их выдалбливать изо льда. В первой снасти оказались выеденные морскими червями тюленьи кости, а во второй нерпа была почти цела. Обрадованный Джон очистил сети и поставил заново, намереваясь через день вернуться.
С грузом тюленьих костей из первой сети и початой тушей из второй Джон возвратился в Энмын.
Несмотря на слабость, Пыльмау вышла навстречу с неизменным ковшиком, в котором плавала льдинка.
Трудно было разложить добычу на двенадцать равных долей.
— Орво надо положить побольше, — сказал Джон.
— Нет, пусть каждая семья получит поровну, — возразила Пыльмау.
— С какой стати я должен кормить Армоля, который посильнее меня и давно мог посмотреть сети? — раздраженно заметил Джон.
— Не сердись, — понизив голос, сказала Пыльмау, — когда делят еду, нет места гневу. Пусть каждый получит свою долю. Солнце не смотрит, кому дать больше тепла и света, оно для всех одинаково.
— Я не хочу соревноваться в щедрости с солнцем! — сердито заявил Джон. — Прежде всего я хочу накормить своих детей, а потом уже остальных!
Он почти силой взял по куску мяса от каждой доли и бросил в котелок, повешенный над ожившим жирником.
Боясь, что Джон вовсе ничего не даст остальным жителям Энмына, Пыльмау сложила жалкие куски мяса и кости, и отправилась по ярангам.
Оставшись в пологе с детьми, Джон попытался прибавить пламя в жирнике. Он взял черную, сделанную из неизвестного материала палочку и принялся соскребать к краю каменной плошки намоченный в жиру мох. Пламя действительно увеличилось, но увенчалось огромным языком копоти. Джон, стараясь справиться с ним, окончательно потушил жирник. Полог погрузился в темноту. В наступившей тишине Джон вдруг услышал плач Тынэвиринэу-Мери. Нащупав дрожащее хрупкое тельце ребенка, Джон выпростал ее из-под вороха холодных шкур и прижал к себе. Тело малышки обожгло его огнем. Девочка была в забытьи и тихо плакала. Удивительно, откуда может быть столько жара в таком крошечном существе!
Джон качал и уговаривал плачущую девочку:
— Мери, дорогая, не плачь, подожди немного. Сейчас мама придет, зажжет свет, и мы будем есть свежее горячее мясо. Не плачь, моя доченька!
Джон баюкал девочку, и ему казалось, что она начинает дышать ровнее и жар спадает. Глаза понемногу привыкли к темноте: через многочисленные проплешины в шкурах внутрь полога проникало немного света.
— Птичка моя, горе ты мое… — шептал Джон, перейдя на английский. — Почему именно тебе выпала доля родиться в этом краю?.. Где-то тысячи счастливых детей улыбаются теплому солнцу, пахнут молочком, а ты, моя кровь, исходишь жаром в этом проклятом ледяном краю! Миленькая моя! Цветочек заполярный!.. Почему ты молчишь? Ты перестала плакать? Ну, поспи…
Джон разговаривал с девочкой, а в сердце росла тревога, словно черная туча застилала душу. Ожидание чего-то страшного и неумолимого наполняло тесный полог, вставало темными тенями в углах. Стараясь стряхнуть с себя тревогу, Джон возвышал голос:
— Родная моя! Не вечно будет зима, придет за ней весна, и мы еще увидим зеленую травку, наедимся досыта!..
Слабый луч протянулся от отдушины к угловому столбу, который подпирал полог. На столбе висел бог. На этот раз его лик не казался Джону бесстрастным. У бога появилось выражение какого-то мстительного злорадства.
Джон прервал разговор с дочерью. Взгляд бога ледяной иглой пронзил его насквозь, и холодный липкий пот потек между лопаток, вызывая озноб и страх.
— Эй, ты, идол! — закричал, не помня себя от ужаса, Джон. — Перестань! Все равно я тебе не верю и не признаю тебя!
Он положил ребенка на постель и кинулся к богу. Сорвав его с такой силой, что зашатался весь полог, Джон швырнул деревянного идола в пустой чоттагин.
— Вынэ вай! — услышал он голос Пыльмау. — Что ты наделал! Ох, бгда нам будет! Горе!
Джон выглянул в чоттагин и увидел жену на коленях перед поверженным богом.
— Встань! — закричал страшным голосом Джон. — Не смей унижаться перед ним! Ни один бог — ни ваш, ни наш — не стоит этого. Все они обманщики! Встань, Мау!
— Страшное горе ожидает нас, Сон, — притихшим от волнения голосом произнесла Пыльмау. — Как ты мог это сделать?
Пыльмау протянула руки к богу, лежащему на припорошенном изморозью земляном полу, и в это мгновение страшный раскат потряс ярангу, стряхнув иней с деревянных стоек. Ровный синий свет наполнил помещение.
Джон кинулся к входной двери. Большая шаровая молния, рождая мерцающие шарики, медленно катилась к морю. Ударившись о первый торос, она рассыпалась на множество искр и потухла. А там, где море соединялось с берегом, чернела трещина — источник грохота. Джон вернулся в чоттагин и нашел Пыльмау без чувств, прижимавшую к себе деревянного идола.
Джон еле-еле втащил жену в полог.
Очнувшись, Пыльмау добыла огонь, разожгла жирник, пристроила бога на место.
— Сон дрался с богом! — слабым голоском сообщил из-под груды оленьих шкур Яко.
— О, горе мне! Вот наказание! Смотри, Сон, угасает наша Тынэвиринэу-Мери! — Пыльмау взяла ребенка на руки и прижала к своей исхудавшей груди. — Умирает Спустившаяся с Рассвета!
Разгоревшийся жирник высветил бледное, уже почти неживое личико. Тынэвиринэу-Мери медленно разлепила ресницы и кротко и жалобно взглянула на отца. Из ее крохотной груди вырвался долгий, протяжный вздох и едва слышный стон.
— Сон! Иди к богу и проси у него прощения! — охрипшим голосом закричала Пыльмау. — О, Сон! Проси его заступиться за девочку, проси его… Сон, разве ты не хочешь, чтобы наша зорька жила? Или ты хочешь, чтобы она угасла, так и не став ясным днем?
Джон оцепенел от ужаса. Высвеченный дрожащим желтым пламенем жирника идол кривил рожу. Казалось, что неумолимый деревянный взгляд уставился на холодеющее тело Тынэвиринэу-Мери. В два прыжка Джон очутился возле углового столба, на котором висел бог, и неожиданно для себя зашептал:
— Не надо! Помилуй девочку! Обещаю больше не трогать тебя. Буду кормить самыми жирными кусками, и твой лик всегда будет блестеть от сала. Не надо, не надо, не надо…
Шепот перешел в громкое рыдание.
Заплакал под оленьими шкурами голодный Яко, и вскоре вся яранга наполнилась плачем и стонами.
Вдруг надрывающий душу вой Пыльмау оборвался, и она как-то удивленно произнесла:
— Она ушла за облака!
Тынэвиринэу-Мери запрокинула головку. Расширившиеся и застывшие голубые глаза уже подернулись туманом.
Джон молча принял из рук жены остывающее тело и осторожно положил на оленью шкуру. Натянул уже неподатливые веки на большие голубые глаза и поприжал их. Затем уткнулся лицом в ладони и застыл над девочкой.
Он не слышал, что происходит вокруг. Он ни о чем не думал, ничего не вспоминал, придавленный неизмеримой тяжестью горя, которая заполнила все его существо.
Он не слышал, как Пыльмау кормила маленького Яко, притихшего от встречи со смертью, не слышал, как пришел старый Орво, который, выслушав рассказ Пыльмау, долго шептался с богом.
Орво попытался заговорить с Джоном, но безуспешно.
Когда прошли сутки, Орво подтащил к яранге детские санки на полозьях из моржовых бивней. Пыльмау обтерла тело дочки и нарядила в белые погребальные одежды.
Орво хотел было вынести умершую, но Джон молча отстранил его и тихо сказал:
— Я сам.
Взойдя на Холм Захоронений и увидя обглоданные зверьем и оголодавшими собаками тела стариков Мутчина и Эленеут, Джон содрогнулся и заявил опешившему от неожиданности Орво:
— Я похороню дочку по нашему обычаю.
Не было еще ни в Энмыне, ни на всей Чукотской земле, чтобы человек, который ушел за облака, возвращался обратно: Джон принес в селение тело Тынэвиринэу-Мери.
Застывшая от ужаса Пыльмау ничего не могла сказать мужу, а старый Орво с горечью вымолвил:
— Обезумел от горя твой муж.
Джон вывалил содержимое своего морского сундучка, постелил на дно лоскут медвежьей шкуры и уложил дочку. Окоченевшее тело вытянулось и едва поместилось в окованном медными уголками ящике.
Из старой жестяной банки Джон вырезал пластину и гвоздем вычеканил надпись. Пластину он прибил к деревянной крестовине и только после этого в сопровождении верного Орво снова отправился на Погребальный холм.
Рядом с крестовиной на ящике лежали железный лом и лопата.
Джон выбрал место, и, прикрутив ремнями железный лом к своим культям, принялся долбить замерзшую до каменной твердости землю.
Орво присел поодаль на корточки. Иногда до него долетали крошки мерзлой земли и таяли на его изборожденном морщинами лице, стекая мутными ручейками. Джон долбил без устали. Орво смотрел на него и вспоминал молодого, с нежным румянцем паренька, напуганного своим несчастьем, то покорного, то необузданного, как молодой щенок. От прежнего Сона мало что осталось. Теперь это был человек, прошедший через испытания, через горе и уже не боящийся ничего. Его мягкая светлая борода заиндевела и не поддавалась ветру. В глазах небесного цвета застыло горе, и когда Орво встречался взглядом с Джоном, его передергивало от ощущения стужи.
Медленно поддавалась вечная мерзлота. Через несколько часов изнурительной работы Джон только по колено стоял в вырубленной могилке.
Когда скрылось позднее солнце, Джон и Орво опустили сундучок с телом Тынэвиринэу-Мэри в могилку, поставили в изножье крестовину с металлической пластиной и насыпали холмик.
Орво отошел в сторону, а Джон опустился на колени перед крестом и надписью: «Тынэвиринэу-Мери Макленнан. 1912–1914».
Орво разъял полозья санок и прислонил к холмику.
Долго спускались Джон и Орво с Погребального холма и молчали.
У подножия Орво, глянув на ледяной морской простор, толкнул Джона в бок и встревоженно произнес:
— Кто-то идет во льдах…
Джон и Орво остановились. Из-за торосов показались две фигурки, отдаленно напоминающие человеческие. Они медленно и неуклонно направлялись к берегу.
— Тэрыкы! — в ужасе прошептал Орво, намереваясь пуститься наутек.
— Постой! — поймал его за рукав Джон. — Если это и есть тэрыкы, то самое время познакомиться с ними.
— Иногда они едят людей, — с дрожью в голосе сказал Орво.
— Не думаю, чтобы они польстились на нас, — с дерзкой усмешкой ответил Джон и крикнул странным существам, уже приблизившимся на расстояние человеческого голоса:
— Кто вы такие? Откуда путь держите?
Фигурки остановились, и Орво с Джоном услышали ответ:
— Я капитан Бартлетт, член экспедиции Стефанссона. Со мной эскимос Катактовик.
У путников на нарте, которую они тащили за собой, были две лахтачьи туши. Пыльмау проворно втащила их в полог, отогрела и разделала. Накормив гостей, она постелила им возле жирника, где было теплее. Разговор между гостями и мужем шел только на английском языке. Пыльмау не понимала ни слова, но догадывалась, что путники эти не охотники и не торговцы. Обувь, которую они сняли, и одежда их свидетельствовали о долгом и трудном пути по торосам. От лахтачьих подошв почти ничего не осталось, и Пыльмау пришлось доставать остатки запасов, чтобы хоть как-то привести в порядок одежду и обувь нежданных гостей.
Один из них, которого Сон называл кэптэйном, был белый, а второй, который почти не принимал участия в разговоре, по внешности походил на чукчу, но скорее был эскимос, житель земли, находившейся по ту сторону пролива.
В хлопотах Пыльмау забывалась, двигалась, ни о чем не думая, но иногда резко останавливалась, словно наткнувшись на невидимое препятствие, и слезы сами собой потоком лились из глаз. В эти минуты Джон укоризненно посматривал на жену и голос его становился громче.
У гостей был небольшой запас чаю и кофе. Пыльмау разогрела над жирником пахучее варево и разлила по почерневшим от времени чашкам.
Разомлевший от сытости и тепла капитан Бартлетт излагал Джону задачи и цели огромной по размахам экспедиции Вильялмура Стефанссона.
— Кратко говоря, идея экспедиции Стефанссона заключалась в том, чтобы доказать цивилизованному человечеству возможность жить и существовать в просторах Арктики без помощи извне. Сломить укоренившееся мнение о том, что Арктика — безжизненная пустыня, неспособная прокормить человека…
Джон молча слушал и представлял мысленно, какие колоссальные средства понадобились для снаряжения экспедиции, сколько людей было оторвано для того, чтобы убедиться в наличии жизни на ледяных просторах Арктики.
— Сэр, — прервал Джон капитана, — я не совсем понимаю, зачем все это нужно. Ну хорошо, убедились в том, что полюс относительной недоступности населен живыми существами, — для чего? Разве само существование народов в арктических просторах не доказывало возможность существования человека в северных широтах?
— Но одно дело — привычный к стуже эскимос или чукча, и совсем другое — белый, — возразил капитан.
— Холод одинаково губителен как для тех, так и для других, — жестко произнес Джон. — Посмотрите на жилище обитателя Арктики, на его одежду — все сделано для защиты от холода. Я не отрицаю, что некоторая невосприимчивость у него с веками выработалась, но говорить о том, что выработался особый человеческий тип — это вздор.
— Мистер Макленнан, — вежливо выслушав Джона, заговорил Бартлетт, — я повторяю, задача нашей экспедиции — добыть сведения для цивилизованного человечества, а не решать спор о том, насколько близок к остальному человечеству обитатель Арктики. Я не отрицаю важности этой проблемы, и даже больше — я самого высокого мнения о физических и душевных качествах северянина. Задача нашей экспедиции — открыть для всего человечества Арктику, доказать возможность существования человека в этом районе без помощи извне.
— Зачем? — нетерпеливо выслушав капитана, спросил Джон.
— Для того чтобы объяснить вам, мне придется заново повторить все, что я вам только что сказал, — вежливо отвечал капитан Бартлетт.
— Насколько я понял, вся эта затея с дорогостоящей экспедицией предпринята для того, чтобы доказать жителям более южных широт возможность их существования в Арктике?
— Совершенно верно, — подтвердил капитан Бартлетт.
— Для того чтобы они могли безбоязненно двинуться в Арктику, — продолжал Джон.
— Да, — откликнулся капитан.
— А кто их зовет сюда? Почему они бесцеремонно лезут на ту землю, которая по самому высшему праву принадлежит народам, отказавшимся от местностей, более пригодных для человеческого существования, нежели арктические области? Почему открытия, принадлежащие этим народам, вы присваиваете себе, даже не упоминая о тех, кто сделал эти открытия задолго до так называемых героических полярных экспедиций? Мало того, вы даже меняете названия этих земель и преподносите так называемому цивилизованному человечеству как новооткрытые земли… С вами идет эскимос Катактовик. Он не только ваши глаза и уши, а еще и нянька, каюр и добытчик еды. Но я уверен — когда будете докладывать об итогах вашей экспедиции, скажем на географическом факультете Торонтского университета, Катактовику вы отведете лишь вспомогательную роль…
— Мистер Макленнан, — сдерживая себя, ответил капитан Бартлетт, — я не давал вам оснований высказывать такие предположения в мой адрес.
— Простите меня. — Джон опустил голову. — Сегодня я похоронил дочь. Она умерла от голода и неизвестной болезни. Она похоронена на той вершине, откуда я вас увидел… Простите меня.
— Мы глубоко и искренне сочувствуем вам, — в голосе капитана Бартлетта слышалось подлинное сочувствие. — Наше появление, когда вы в таком горе, оправдывается лишь исключительными обстоятельствами, в которых мы оказались…
— Еще раз прошу прощения, — Джон поднял голову и посмотрел в глаза капитану Бартлетту. — В том споре, который мы ведем, мне приходится задевать вашу личность, но еще раз прошу не обращать на это внимания. Проблема гораздо важнее. Речь идет о сохранении народов, и их право вести такую жизнь, которую они сами избрали… Помню, когда впервые я оказался здесь, я спросил старого Орво, чем объяснить, что он так любит эту землю, которая с точки зрения так называемого цивилизованного человека не представляет никаких удобств и не блещет особыми красотами. Он мне ответил тогда, что эта земля никому больше не нужна, кроме его народа… А теперь вот она понадобилась другим, и я боюсь за будущее людей, которые здесь живут.
Капитан Бартлетт выдержал взгляд Джона.
— Я понимаю и, более того, разделяю ваши чувства. Но я надеюсь, что в мире найдется достаточно разумных людей, чтобы воспрепятствовать силам, которые могли бы погубить арктические народы. В план нашей экспедиции входит задача широкого изучения языка, этнографии народов, населяющих окрестности полюса относительной недоступности.
— Изучение во имя чего? — перебил Джон.
— В первую очередь во имя науки, — секунду подумав, ответил капитан Бартлетт. — Возможно, что в итоге наших исследований мы дадим рекомендации нашему правительству.
— А вы спросили этих людей — нуждаются ли они во вмешательстве правительства, о котором они имеют самое смутное представление и которое они не выбирали? Может быть, самое лучшее — оставить в покое эти народы и обходить за многие сотни миль пространства, которые они освоили и назвали родиной?
— Мистер Макленнан, — голос капитана Бартлетта зазвучал торжественно и строго, — народы, населяющие северные территории Канады, являются частью канадского народа и не могут оставаться в стороне от того прогресса, который неизбежно придет и на эти земли. Дело заключается в том, чтобы путь, который предстоя) проделать этим племенам, не был мучительным и трагическим…
— Позвольте, однако, — прервал его еще раз Джон. — Желателен ли им тот прогресс?
— Мистер Макленнан, — ответил капитан Бартлетт, — честно говоря, меня политика мало интересует. Возможно, что вы правы, возможно, право и правительство Канады. Лично я — американец и нанят Вильялмуром Стефанссоном в качестве служащего, капитаном погибшего корабля «Карлук». Давайте оставим этот беспредметный для нас обоих и не имеющий никакой перспективы спор… Я очень рад нашей встрече, и если это не является секретом, мне бы хотелось узнать, как вы сюда попали и что вас держит здесь?
Джон, не вдаваясь в подробности, рассказал свою историю. Даже в сжатом и скупом пересказе она взволновала капитана Бартлетта.
— Я все понял, — задумчиво произнес капитан Бартлетт. — Но не имеют ли права ваши близкие, оставшиеся в Порт-Хоупе, знать о том, что вы живы? Ваша мать, ваши родные?
Джон опустил голову.
— Не знаю, — тихо проговорил он. — Возможно, что они свыклись с мыслью о том, что меня нет в живых. Для них я мертв, и это на самом деле так. Ведь я все равно не смогу вернуться к прошлому…
— Матери никогда не верят в смерть своих детей, если они теряют их вдали, — заметил Бартлетт. — Дайте мне адрес ваших родителей. Я только сообщу им, что вы живы, что вы нашли здесь свое счастье и не хотите возвращаться. Я думаю, что тогда им легче будет.
Джон поднял голову, обвел глазами свое жилище, стены, сшитые из оленьих шкур, лежащих в углу и затаивших дыхание Пыльмау и Яко и промолвил:
— Не стоит. Пусть все останется так, как есть.
Он отодвинулся от капитана Бартлетта, пожелал ему спокойной ночи и лег рядом с Пыльмау.
— Он звал тебя с собой? — тихо спросила Пыльмау.
— Спи, — откликнулся Джон.
— Я все поняла, — продолжала Пыльмау. — Он звал тебя, напоминал тебе мать… Я заметила, когда ты разговариваешь с белым человеком, ты становишься совсем чужой, словно вместо тебя появляется другой Сон… Что ты ответил ему?
Джон тяжело вздохнул:
— Ты же знаешь, что я могу ответить…
Пыльмау подхватила его вздох:
— А может быть, тебе и вправду вернуться на свою родину? Что у тебя здесь осталось? Холодная могила Тынэвиринэу-Мери и больше ничего…
— А ты, а маленький Яко?
— Что мы? — Пыльмау всхлипнула. — Мы здешние, здесь наша земля, усыпанная костями наших предков. Уезжай домой, Сон, где тепло, где всегда много еды, где твои родные. Когда ты уедешь, ты все равно останешься у меня в сердце, я тебя никогда не забуду. В темные вечера, когда не видно, с кем говоришь, буду разговаривать с тобой и радоваться, что тебе хорошо. Уезжай, Сон!
— Тише, — Джон положил руку на плечо жены. — Не могу я уехать отсюда. Это так же невозможно, как если бы я вздумал стать совсем другим человеком. Спи спокойно.
Просыпаясь среди ночи, Джон чувствовал, как сдержанно вздрагивало под ладонью тело Пыльмау — она плакала.
Тяжелый топот в чоттагине разбудил обитателей яранги.
Пришли Орво и Армоль.
— Сон! — взволнованно сообщил Армоль. — Утки полетели. С голодухи мы и не заметили, как пришла весна! Если у ваших гостей есть дробовики — мы спасены! В небе черно от утиных стай.
Прислушавшись, Джон уловил шелест тысячи крыльев над крышей яранги. Он торопливо оделся. За ним потянулись капитан Бартлетт и эскимос Катактовик. Они вытащили свои дробовики, и безмолвие голодного Энмына раскололось от грома ружейных залпов.
Утки летели такими густыми стаями, что можно было стрелять зажмурясь. С глухим стуком падали на снег убитые птицы. Безжизненный Энмын огласился громким лаем невесть откуда взявшихся собак, криками людей, бросавшихся в гущу дерущихся собак, чтобы отобрать от них уток. Собаки рвали на людях одежду, кусали их, но те не обращали на это внимания, сами колотили их, вырывали из пастей еще теплые утиные тела и уносили в яранги.
Джон бегал вместе со всеми, орал на собак, рычал. Руки его покрылись царапинами от собачьих зубов, одежда висела лохмотьями.
Когда стрельба прекратилась и поздние сумерки спустились на землю, в чоттагинах запылали костры и меж ярангами поплыл давно неведомый голодным людям запах вареного мяса, запах еды и жизни.
Нетерпение было так сильно, что женщины не ощипывали уток, а просто обдирали их. Над жарким огнем клокотали котлы.
— Ваше прибытие стало для нас спасением, — сказал Джон капитану Бартлетту. — Утятина прибавит силы тем, кто отощал, и мужчины смогут снова выйти на охоту. Спасибо вам большое.
— Не стоит благодарности, — ответил капитан Бартлетт, прочищая шомполом ружье и разглядывая ствол на свет от костра. — Я рад, что нам удалось помочь вам, что наши ружья наконец-то пригодились. Во время гибели «Карлука» в Ледовитом океане исчезли у нас запасы патронов для нарезного оружия. Остались только дробовые. С ними мы ходили и на белого медведя, и на тюленей.
Эскимос Катактовик с невозмутимым видом срезал с птичьих голов разноцветно оперенные шкурки. На его родине из них делают нарядные одежды, головные уборы, которые потом за большие деньги продают белым людям.
Пробыв еще два дня в Энмыне, капитан Бартлетт и Катактовик обеспечили жителей селения утятиной на несколько дней. На промысел уже вышли охотники. Армоль притащил двух нерп, сообщил, что лед испещрен большими полыньями и разводьями, в которых резвятся жирные весенние нерпы.
Гостям надо было отправляться дальше, к Берингову проливу, откуда они намеревались перебраться на свой, американский берег.
Джон поймал несколько десятков отощавших собак и собрал из них две сносные упряжки.
Ранним весенним утром, когда из-за дальних холмов поднялось ослепительное солнце, упряжки двинулись вдоль побережья к старинному чукотскому селению Уэлен. Второй нартой правил невозмутимый, еще более замкнувшийся в себе после долгой голодной зимы Тнарат. Он даже не покрикивал на собак, а лишь смотрел на них каким-то одному ему присущим пристальным взглядом, и вожак, встретившись с его глазами, съеживался, словно от удара, и тянул всех остальных собак.
Капитан Бартлетт сидел на нарте Джона. Его суровое, выдубленное северными ветрами лицо было озабочено. Он рассказал Джону, что на острове Врангеля остались люди, которые ждут помощи.
На пути в Уэлен останавливались в небольших селениях, где люди только начинали оправляться от долгой голодной зимы. Бедствие затронуло все пространство от Энмына до мыса Дежнева.
Между селениями Нешкан и Инчоун, на одной из кос, далеко вдающихся в Ледовитый океан, путники наткнулись на одинокую полузанесенную снегом ярангу. На лай собак никто не вышел. Когда, откопав вход, люди вошли внутрь, их глазам предстала страшная картина: из-под рухнувшего полога торчали полуобглоданные человеческие кости. Когда Джон осторожно приподнял шкуры, он увидел тела мужчины и женщины. Их глаза были выклеваны, а на лицах оставалась лишь тонкая кожа.
— Вот настоящее лицо Севера, — тихо молвил Джон капитану Бартлетту. — Смотрите и запоминайте. И когда будете делать доклады в географических обществах, не забудьте упомянуть об обездоленных, о людях Севера, которые могут быть не только послушными и верными проводниками, но и подлинными героями. Многие века они сражаются лицом к лицу с беспощадным врагом — арктической природой. Вместо памятников на земле остаются их кости, но они не отступают и упорно цепляются за эти холодные оконечности земли.
Упряжки медленно удалялись от одинокой яранги. В тишине весеннего вечера громко каркали вороны, кружившие над дымовым отверстием яранги.
— Это ужасно, — содрогнувшись, произнес Бартлетт. — Такой крохотный народец и столько людей теряет!
— Если бы те силы, которые вы затратили на доказательство возможности существования человека в Арктике и на поиск новых земель, вы направили на исследование души северного человека, весь мир и человечество обогатились бы гораздо более ценными приобретениями, нежели клочок ледяной пустыни, затерянный в Ледовитом океане, — тихо, но размеренно сказал Джон.
Голод затронул и жителей большого селения Уэлен, но все же не так сильно. Здесь не было теней, отдаленно напоминавших человека, которые встречались в иных селениях.
Перекочевав и накормив собак, путники двинулись в Кэнинскун к Роберту Карпентеру.
Торговец встретил гостей громкими восклицаниями и, не дав опомниться, гут же потащил их в свою природную ванну, на горячие ключи.
— Я читал в прошлогодних газетах об экспедиции Стефанссона! — заявил за ужином Карпентер. — Это грандиозная затея! Честное слово, она меня больше заинтересовала, чем начало военных действий в Европе!
Карпентер чувствовал себя среди гостей весело и непринужденно. Он громко говорил, то и дело отдавал приказания жене и дочерям, которые не успевали вносить угощения.
За отдельным столиком чуть поодаль расположились Катактовик и Тнарат. Они молча ели и даже не прислушивались к разговору белых людей.
Капитан Бартлетт, разомлевший после живительной ванны среди девственного снега, поднимал тост за тостом.
— Предлагаю выпить за мужественный народ Севера! — провозгласил он, обращаясь в сторону Катактовика и Тнарата.
— В таком случае им надо налить тоже, — заметил Карпентер и потянулся к ним с бутылкой в руке.
Договорились о том, что Джон и Тнарат дальше не поедут. Дальнейшую судьбу капитана «Карлука» брал на себя Роберт Карпентер.
— Возвращайтесь к себе, — отечески говорил торговец. — Я слышал, что вы пережили трудную зиму. Лишились вельботов… Суров Север, суров! — повторил он, делая озабоченное лицо. — С непривычки здесь трудно.
Джон и Тнарат взяли у Карпентера в кредит патроны, порох, немного чаю, сахару, табаку и пустились в обратный путь.
Капитан Бартлетт и Катактовик направились на юг вдоль скалистых берегов Берингова моря. Через некоторое время им встретился чиновник русского правительства барон Клейст, который помог им добраться до бухты Провидения. Отсюда Бартлетт отплыл на китобойном судне «Герман» в Сент-Майкель на Аляске и послал канадскому морскому ведомству уведомление о случившемся.
Русское правительство и Соединенные Штаты Америки, чьи берега были ближе всего к месту бедствия, взяли на себя задачу спасти остаток экипажа «Карлука», находившийся на острове Врангеля. Американское правительство направило к заполярному острову судно «Медведь», а русское правительство — ледокольные пароходы «Таймыр» и «Вайгач». Однако русские суда, уже находясь в виду острова, неожиданно повернули обратно, получив приказ в связи с начавшейся войной.
За Дальним мысом, на узкой галечной отмели, вылегли моржи. Зимнее благополучие зависело от того, сколько зверя удастся забить. По словам Орво, это лежбище долгие годы не посещалось моржами, с тех пор как какая-то американская шхуна решила там поохотиться. Моряки, спустив на воду с полдюжины вельботов, фронтом двинулись на мирно спящих животных и открыли огонь. В звонкой тишине осеннего воздуха загремели выстрелы, кровь фонтаном хлынула на прихваченную первым морозом гальку. Огромные животные одно за другим роняли клыкастые головы друг на друга и замирали навсегда. Прибрежный прибой окрасился кровью.
Расстреляв лежбище, моряки с криком бросились на берег. У каждого в руках был огромный топор, которым они вырубали клыки из полуживых моржей. Части животных все же удалось удрать, прорвав заслон из деревянных вельботов.
Когда корабль, нагруженный моржовыми клыками, ушел, на берег спустились молча наблюдавшие за побоищем энмынцы. На глазах у многих стояли слезы, а руки, сжимавшие теперь бесполезные копья, дрожали. «Тогда я кое-как удержал моих людей, иначе они напали бы на белых, — признался Орво. — А белые убивали нашу жизнь, наше будущее». От Орво Джон узнал, что моржи после осквернения лежбища могут надолго, а то и навсегда покинуть его и перебраться на другое место.
— То, что моржи вернулись на старое место, добрый знак, — сказал Орво, когда они вдвоем с Джоном поднимались на Дальний мыс, чтобы обозреть оттуда сотни вылезших на галечные отмели хрюкающих жирных туш. — Боги не оставили нас милостями и вознаградили нас за те муки, что выпали нам прошлой зимой.
Орво произносил эти слова торжественно, и с морского галечного берега ему отзывались старые моржи, резвясь и нежась в ледяных волнах прибоя.
С каждым днем число животных на галечной отмели увеличивалось, и скоро с высоты мыса, кроме хрюкающих тел, ничего не было видно.
В яранге Джона собрались мужчины обсудить будущие дела и распределить силы так, чтобы добыть на лежбище как можно больше моржей и обеспечить себе сытую, спокойную зиму.
Прошедшая зима наложила на каждого видимый отпечаток. Даже у гордого и самоуверенного Армоля появилось в походке что-то новое, словно в ножных суставах что-то испортилось. Люди за лето отъелись, обрели былую уверенность, но с приближением холодных дней воспоминание о недавних лишениях возникало у них все чаще в памяти.
Пыльмау, как это было принято, вынесла в чоттагин все чашки, которые только нашлись в яранге, и принялась потчевать гостей. От уэленских припасов еше оставалась мука, и каждому досталось по половине большой лепешки, жаренной на нерпичьем жиру. Чай пили шумно, громко прихлебывая из чашек. Поначалу все молчали.
Орво уставился на дно старой китайской фаянсовой чашки и внимательно разглядывал полустершиеся иеро глифы, словно что-то понимая в них.
Неожиданно для всех первым подал голос Гуват, беднейший и тишайший житель Энмына.
— Я наелся и напился, и если больше нечего делать, можно ли мне уйти домой?
Все повернули головы в его сторону.
Большой и нескладный, Гуват стоял посреди чоттагина и глупо ухмылялся.
— Если ты так думаешь, можешь идти! — жестко сказал Орво. — И все, кто согласен с Гуватом, могут отправляться по своим ярангам.
Орво обвел собравшихся потемневшими от гнева глазами.
— Когда же мы перестанем быть как дети и не думать о нашей будущей жизни? Когда я смотрю на Гувата, я вижу в нем всю нашу глупость и беззаботность. У нас одно желание — быть сегодня сытым. А сегодняшний жир застилает нам глаза, и мы не видим завтрашнего голода… Да! Сегодня мы сыты. Но вспомните-ка прошлую зиму, и у вас на языке будет вкус вываренного ремня! В ушах зазвучат предсмертные стоны ваших близких! Памяти у вас нет!
Орво сделал паузу, откашлялся и продолжал:
— Мы будем бить моржа все сообща и расставим людей так, чтобы ни один крупный зверь не ушел в море. Бить надо матерых зверей, а молодняк не трогать. Молодняк — это наш живой запас.
Стоящий поодаль Гуват тихо уселся опять на свое место.
Все внимательно слушали Орво, иные даже вставляли свое слово.
Когда все было решено и в чотгагине наступила тишина, вдруг заговорил молчавший до этого Армоль. Он как-то распрямился, развернул плечи, вдруг став на мгновение прежним лихим и удачливым анкалином,[40] которому нипочем и море, и тундра.
— Орво! Не та беда, что мы вперед не заглядываем. Беда — это корабли белых людей. Мы будем ждать себе, когда придет пора убоя. А белые приплывут, выстрелят пушки — и от нашего лежбища, от нашей надежды один пороховой дым останется.
— Что же ты посоветуешь? — спросил его Орво.
— Тоже завести пушки против белых людей, — криво усмехнувшись, пошутил Армоль и при этом успел бросить мимолетный взгляд на Джона.
— А послушаем-ка, что скажет сам белый человек! — предложил на всю ярангу Гуват, как бы стараясь этим предположением снять с себя обвинения Орво, что именно в нем сосредоточилась лень и беспечность народа.
Все повернулись к Джону и выжидательно уставились на него.
— Что я могу сказать? — пожал плечами Джон.
«А ведь никогда энмынцы не забудут, что я не такой, как они. И будут вспоминать каждый раз, когда беда придет от тех, кого они называют белыми…»
— Что я могу сказать? — повторил Джон. — Если волки бродят вокруг стада, что делает оленный человек? Он идет охранять стадо и берет оружие. Я думаю, что нам надо поступить именно так.
— Верно говоришь, — отозвался Армоль. — Но как ты догонишь на весельной байдаре быстроходный корабль с мотором? Они удерут, а то и огонь откроют.
— Я не думаю, чтобы на кораблях были одни разбойники, — возразил Джон. — Не надо думать, что все белые — одна сволочь. Многие из тех, кто добирается до наших мест, неплохие люди. Они изучают наши моря, течения, льды, открывают новые земли…
По мере того как Джон говорил, он начинал испытывать чувство неловкости — какое дело чукчам до научных интересов экспедиции Стефанссона? Им надо охранять собственные земли и морские угодья, и, конечно, самое разумное, что могли бы сделать белые, — это оставить жителей Севера в покое.
— Если вы не возражаете, я беру на себя охрану лежбища, — заявил Джон. — Случится что — жизнью своей отвечаю.
Никто не смел смотреть в глаза Джону. Опустив головы то ли в знак согласия, то ли в порыве неловкости, мужчины тяжело дышали.
— Это ты хорошо сказал, что будешь охранять наше морское стадо, — промолвил Орво и, обратившись к остальным, закончил: — Но помогать будем все.
Прежде всего надо было установить наблюдение за подходами к лежбищу. На все селение был всего один бинокль — у Орво, которым старик чрезвычайно дорожил. Порешили на том, что наблюдать будет сам Орво, но иногда будет отдавать бинокль другим, тем, кому он особенно доверяет.
Труднее было решить задачу быстрого подхода к кораблю, если таковой вздумает приблизиться к лежбищу.
— На веслах не угонишься, — нахмурился Тнарат. — А если еще на судне и мотор, тогда все пропало.
— У меня же остался мотор и запас горючего, — вспомнил Джон. — От вельбота. Может быть, его можно приспособить к байдаре? Я попробую.
Молчавший до этого Армоль встрепенулся, словно перед его глазами прошло видение его собственного белого деревянного судна, унесенного ураганом.
— Как же можно приладить железный мотор к кожаной байдаре? Это все равно что наделить зайца волчьими зубами, — мрачно сказал он.
— От зубов-то все и зависит, — глубокомысленно заметил Гуват. — Дайте зайцу оскалить волчьи зубы — звери убегут от косого.
«Попробовать надо сначала, — подумал Джон, — а потом уже показать. Может быть, Армоль и прав: байдара не выдержит мощности подвесного мотора и развалится на ходу».
Тнарат считался в селении лучшим мастером по дереву. Остовы всех пяти байдар Энмына были изготовлены либо его руками, либо под его наблюдением. Глядя на тонкую конструкцию без единого гвоздя, скрепленную лишь редкими деревянными шипами, а в основном — лахтачьими ремнями, трудно было подумать, что это чудо целиком и полностью рождено в голове. Нет ни клочка бумаги, ни одной линии этого удивительного проекта.
К Тнарату и обратился Джон, решившись посоветоваться с ним — нельзя ли укрепить байдару так, чтобы она выдержала тяжесть бензинового мотора.
Тнарат жил на краю селения, почти на берегу шумливого, сверкающего в лучах холодного солнца ручейка. Место для яранги было выбрано удачно. Вода неподалеку, а холмик, под которым протекал ручей, служил естественной защитой от зимних заносов.
Яранга не отличалась достатком, но все было прочное, ладно пригнанное к месту, и даже обитатели ее выделялись какой-то необыкновенной аккуратностью. Детей у Тнарата было восемь. Тут же жил старший женатый сын и еще какой-то обедневший кочевник — претендент на среднюю дочь Тнарата, красавицу Умканау.
Тнарат, как всегда, что-то мастерил, но тут же отложил гаттэ — поперечный топорик — и сдержанно, но с достоинством приветствовал гостя:
— Етти!
— Ии, — ответил Джон и уселся на услужливо придвинутый китовый позвонок с отполированной поверхностью. Джон сразу же заметил — берегут в этой многолюдной яранге одежду и отполировали сиденье, чтобы не рвать штаны.
Он прихватил с собой листок бумаги, вырванный из блокнота, и огрызок карандаша. Объясняя свою мысль, Джон чертил на листке.
Внимательно слушая, Тнарат низко наклонился над чертежом, и Джон чувствовал своим лицом его горячее дыхание.
— Железные лапки не смогут ухватить тонкие дощечки на корме, — говорил он, показывая карандашом…
— Да если бы ухватили, дощечки все равно не выдержат, — заметил Тнарат. — Но все это можно укрепить, сделать еще особую доску для мотора. Это просто. Вот так.
Он выдернул из держалки Джона огрызок карандаша и уверенно пририсовал новую, укрепленную для мотора корму.
— Вот так можно сделать, — заключил он и добавил: — Но первое дело — сама байдара. Когда кожаное судно идет по воде, так либо под парусом, либо на веслах. Мачта стоит в киле, на самом крепком месте байдары как бы на хребтине. Уключины по бортам, весла тоже равномерно тянут судно по воде… Надо подумать. Очень крепко подумать. Может выйти так, что бай даря от работы мотора сморщится, как пустой кожаный мешок. Думать будем, а ты думай над мотором. Он-то у тебя в порядке?
Вообще-то мотор был в порядке, но не мешало бы его перебрать заново, кое-где смазать и проверить магнето.
Джон извлек мотор из кладовой, где он пролежал всю зиму, заботливо укрытый мешковиной и шкурами, и положил на расстеленную посреди чоттагина моржо вую кожу. Весть о том, что Джон собирается «разделы вать» мотор, как разделывают убитого зверя, мгновенно распространилась по селению, и в ярангу Джона потянулись любопытные.
Чтобы не мешать, гости расселись чуть поодаль, оставив Джону с его мотором пространство посветлее, под круглым дымовым отверстием в крыше.
При всеобщем молчании, когда слышалось лишь металлическое звякание, Джон с трудом отделил маховик. Затаив дыхание, люди следили за его действиями. Когда на моржовую кожу лег тяжелый блестящий маховик с выпуклыми фирменными буквами «Дженерал моторс», какая-то старуха с непритворным ужасом произнесла:
— Голову отделил…
Это замечание послужило сигналом к замечаниям вслух:
— В мозгах копается…
— За ноги взялся, — сказал Яко, когда Джон отделил трехлопастный гребной винт.
Яко по просьбе отчима исполнял роль помощника. Он был безмерно горд и не забывал о том, что на него обращены десятки глаз.
Пыльмау приготовила ветошь и каждую отделенную от двигателя деталь тщательно протирала.
— Чистоту любит мотор, произнес один из зрителей.
— Все белые люди любят чистоту, — подтвердил другой.
— Но мотор — не человек, — возразил третий.
— Однако очень похож… Голова, плечи, ноги… Так и ждешь, что заговорит… — зябко вздрагивая, произнесла старуха.
— Да, когда мотор работает, он так гудит, словно долгую речь держит…
В общем-то все детали оказались в порядке. Пыльмау и Яко под руководством Джона смазали их, а Джон, ко всеобщему удивлению и удовольствию, заново собрал мотор.
— Какомэй! Кыкэ выкэ вай! — только и слышалось со всех сторон.
Однако самое ответственное дело было впереди — надо провести пробное испытание, а станины нет. Тут на помощь опять пришел Тнарат. С полуслова поняв, что нужно Джону, он в гот же день через несколько часов принес специальные деревянные козлы, наплотно скрепленные толстыми лахтачьими ремнями вместо гвоздей.
— А с водой так, — предложил Тнарат, — опустим моторовы ноги в бочку.
Джон не мог надивиться и нарадоваться неожиданно открывшемуся для него конструкторскому таланту молчаливого и скромного Тнарата.
Прежде всего надо было испробовать магнето. Попросив Тнарата подержать провод вплотную к цилиндру, Джон крутнул маховик. Тнарат с громким криком отлетел в сторону.
— Он меня ударил! — закричал он, показывая издали на мотор.
Джон расхохотался.
Тнарат недоуменно поглядел на него: человека ударили, а он смеется. Джон объяснил Тнарату происхождение удара, но тот, вежливо выслушав, наотрез отказался браться за провод. Решили, что Тнарат сам будет дергать за веревку маховика. Не без опасения приблизившись к мотору, Тнарат осторожно взялся за шнур, дернул его и тут же отбежал далеко в сторону, боясь очередного удара коварного мотора.
Искра была. В бак залили горячую смесь. Мотор должен завестись. Пять, десять, двадцать рывков сделал Джон, а мотор молчал. Болело плечо, ныла шея от многократного дергания, уже многие зрители разошлись по своим ярангам, а мотор все не заводился. Джон выворачивал свечи, регулировал зазоры между контактами, подливал в карбюратор горячую смесь, но мотор упорно молчал и лишь тупо и неохотно вздрагивал. Он был мертв.
— Видно, и человека, если разобрать по частям, а потом собрать, тоже не разбудишь, — веско заключил самый терпеливый зритель Гуват, отправляясь в свою ярангу.
Пока Джон возился с мотором, Тнарат укреплял байдару, подводя дополнительные шпангоуты, а корму сделал такой прочной — подвешивай хоть два мотора! Но мертвый двигатель не нужен байдаре.
Несколько дней Джон не отходил от него. Когда начинало темнеть, он накрывал молчаливый двигатель шкурами и разбитый отправлялся домой.
Пыльмау старалась не спрашивать ни о чем. Она молча подавала еду, помогала раздеваться, а когда муж вползал в полог, услужливо приносила напечатанную яркими буквами инструкцию о том, как пользоваться безотказным бензиновым подвесным мотором марки «Дженерал моторс».
Джону не хотелось смотреть на надоевшую рекламную брошюрку, но проходило немного времени, и он — который уже раз! — брался за нее. Строчка за строчкой читал он инструкцию, стараясь понять, в чем загвоздка. Он мысленно разбирал и собирал мотор, вместе с горючим потоком проходил от бака до цилиндров — и ничего не мог понять.
Он уже отчаялся что-нибудь поделать с упрямцем. Закончив оборудование байдары, Тнарат стал все чаще приходить на помощь Джону. Вдвоем они еще раз тщательно перебрали мотор — но никакого результата.
Однажды, когда Джон уже вернулся домой и допивал чай, в чоттагин ворвалось победное гудение. Это работал мотор! Только звук у него был какой-то странный, непривычный. В три прыжка Джон оказался на улице.
Трясясь на своей хлипкой подставке, связанной лахтачьими ремнями, мотор ревел, разбрызгивая во все стороны воду из подставленной под винт бочки. Чуть поодаль стоял Тнарат и со страхом смотрел на оживший и расходившийся двигатель.
— Кто его завел? — спросил Джон.
— Он сам, — неуклюже попытался соврать Тнарат и виновато добавил: — Я его только хотел немного потрогать.
Джон выключил мотор и снова дернул за шнур маховика. Мотор заработал с двух-трех попыток. Ожил!
— Так что ты с ним сделал? — спросил Джон.
— Честное слово, ничего, — оправдывался Тнарат. — Я его только чуть-чуть трогал так, как ты это делаешь.
В глазах Тнарата было жалкое, виноватое выражение. Джон счел нужным положить конец расспросам, чтобы окончательно не расстроить товарища, тем более на шум мотора стали собираться энмынцы.
— Ты прямо волшебник, — успел только шепнуть Джон обалдевшему от неожиданности Тнарату.
На следующий день испытывали байдару. На всякий случай решили сначала поплавать в лагуне.
Легкое суденышко снесли на берег и спустили на воду. Джон притащил мотор и с помощью Тнарата тщательно закрепил его на корме легкой байдары. Суденышко тотчас же осело на корму. В байдару забрались Тнарат и Армоль. Остальные пожелали остаться на берегу, чтобы оттуда понаблюдать, как будет себя вести теперь кожаное суденышко.
— Садитесь, садитесь! — напрасно приглашал Тнарат. — Чем глубже будет сидеть байдара, тем лучше.
— А вдруг она совсем глубоко сядет? — с невинным видом спросил Гуват, стоявший тут же в толпе, глубоко засунув руки в рукава своей стриженой оленьей кухлянки.
Тнарат бросил на него укоризненный взгляд и вопросительно поглядел на Джона.
— Поехали, — коротко произнес Джон.
На веслах байдару отвели подальше от берега и развернули ее на противоположный берег.
Джон дернул заводной шнур маховика. Мотор дернулся, но не завелся. Он взревел только с пятой попытки, рванул байдару с такой силой, что стоявший рядом Тнарат едва не вывалился за борт.
За кормой поднялся пенный вал и устремился вслед за убегающей байдарой, которая, высоко задрав нос, помчалась по лагуне, распугивая бакланов. Птицы едва не стукались о кожаную обшивку судна. Люди, оставшиеся на берегу, что-то кричали, махали руками, но их не было слышно — победная песня мотора заглушала все.
Джон специально приделанным кожаным кольцом держал рулевую рукоять мотора. Байдара хорошо слушалась, отзываясь на малейшее движение руки. Она вся мелко дрожала от киля до бортов, дрожала натянутая на остов судна кожа, рождая рябь, которая проносилась мимо, оставаясь далеко за кормой.
Моторная байдара шла раза в два быстрее деревянного вельбота. Промелькнули мимо яранги, Китовые челюсти, Погребальный холм. Джон развернул байдару и пронесся у берега, обдавая бензиновым запахом и брызгами стоявших на берегу.
Вырвавшись снова на широкий простор лагуны, Джон взял курс на пролив Пильхын, соединявший лагуну с океаном.
— Как ты думаешь, проскочим Пильхын? — прокричал он вопрос на ухо Тнарату.
— Проскочим! — уверенно ответил тот. — Только надо держаться ближе к правому берегу. У левого большой камень, и об него можно поломать ему ноги, — и Тнарат кивнул в сторону мотора, словно то было живое существо.
Проскочив в мгновение пролив, байдара вышла на океанскую гладь. Вода была густая, тяжелая, но и ее легко разрезал нос байдары. Джону казалось, что на этот раз байдара приподнялась еще выше и несется по воздуху, едва касаясь днищем поверхности воды.
«Хочешь повести судно?» — взглядом спросил Джон стоявшего рядом Тнарата. «Хочу», — ответил тот радостными глазами и протянул руку.
Ощутив живую мощь двигателя, Тнарат сначала вздрогнул, но потом его лицо приняло такое блаженное и умиротворенное выражение, что Джон даже отвернулся, чтобы скрыть невольную улыбку.
Плавно отводя рукоятку, Тнарат обходил редкие встречающиеся льдинки и снова направлял полет байдары, стараясь держаться строго прямой линии.
Не прошло и получаса, как показались крайние яранги Энмына, а затем и одинокая фигура старика рыбака, сторожащего сети. Пустынный берег удивил Джона, но потом он догадался, что их ждут на противоположной стороне галечной косы, на берегу лагуны.
Они успели причалить и вытащить байдару на берег, когда вдали показались бегущие энмынцы. Впереди, размахивая длинными руками, мчался Гуват.
— Как это вы здесь очутились? — с искренним удивлением прокричал он еще издали.
— По воздуху перелетели, — спокойно ответил Тнарат, бережно отвинчивая винты, крепящие мотор к байдаре.
— Да неужели? — широко раскрыл глаза Гуват. — Правда, правда! Я слышал, что белые могут и такое! Верно, а? — обратился он к Джону.
— Мы прошли в лагуну через Пильхын.
По лицу Гувата можно было догадаться, что он с недоверием встретил эти слова. Такая скорость, чтобы за полчаса можно было пройти путь до Пильхына, пройти пролив и вернуться морем в Энмын, просто не укладывалась у него в голове, и он был склонен поверить тому, что байдара просто-напросто перескочила через галечную косу.
Когда поднимались к ярангам, Армоль вдруг придержал за рукав Джона.
— Это очень важно! — горячо зашептал он. — Я теперь знаю, что мне нужно делать! Не надо покупать вельботы — надо иметь моторы! Главное сегодня — это быстрота! Смотри, мы объехали лагуну в пять раз быстрее, чем на веслах. Это значит, как будто пять байдар Шли, а не одна. Если у меня будет мотор…
Армоль даже запнулся от волнения. Он увидел себя за рулем на моторной байдаре, мчащейся по морю.
— Во льдах опасно, — заметил Джон. — Наскочишь при такой скорости на льдину — и сразу ко дну.
— А об этом я и не подумал, — с досадой произнес Армоль и быстро зашагал к своей яранге.
Однако в первое дозорное плавание Джону удалось выйти не сразу: Пыльмау родила сына. Это случилось как-то неожиданно. Возвратившегося с промысла Джона встретил Яко. Мальчик как-то неприкаянно топтался у яранги.
— Брат к нам приехал, — сообщил он голосом взрослого мужчины, возвещавшего об очень значительной новости.
— Что ты говоришь! — Джон обрадованно кинулся в чоттагин, но тут его встретило неумолимое каменное лицо старой Чейвунэ. Сухонькой, похожей на корявую ветку рукой она преградила дорогу в полог и строго произнесла:
— Подумай о будущем сына!
Несколько дней Джон провел в бездействии, уединившись в своей давно не используемой каморке. Он спал на жестком топчане, удивляясь самому себе, как переменились его собственные представления о комфорте. И даже подумалось о том, будь здесь его родной порт-хоупский дом, было ли ему так же хорошо и покойно в обширной гостиной перед камином в долгий зимний вечер, как в теплом, уютном пологе? Роясь в своих вещах, ставших бесполезными, Джон обнаружил блокнот и с улыбкой прочитал последнюю запись. И вдруг его осенило — а ведь это любопытно! Вот он читает старую запись, и перед ним встает совершенно другой человек, оставшийся в былом, а его мысли читает и даже произносит вслух совсем другой… Нет, это даже забавно! Джон взял карандаш, воткнул его в особую держалку и написал на чистой странице блокнота:
«Родился сын. Родной сын на этой бесплодной земле. Прошедшей зимой я похоронил дочь… Почему же так случилось, что я даже представить себе не могу, что покину этот берег? Ведь дело не в том, что здесь похоронена моя дочь, здесь родился сын, здесь живут близкие и дорогие мне люди. Так в чем же суть? Вроде бы каждый день отдаляет меня все больше и больше от того идеала человека, который был мне внушен воспитанием в детстве и учением в университете. Я даже по-своему поверил в этих идолов, точнее — не в них, а в силы, которые стоят за ними… Может быть, оттого, что здесь нужно остро чувствовать себя человеком каждый день, каждый час, каждое мгновение, чтобы выжить? Или, точнее говоря, я пытаюсь нащупать путь к тому идеалу человека, который является истинным. И вообще, что такое человек и для чего он живет? Что привело его в этот разумный, четко разграниченный мир и заставило грубо вторгнуться?.. Здесь не задают таких вопросов ни себе, ни другим — здесь просто живут. Родился сын. Он будет жить и бороться за право называться человеком в этом холодном краю, будет бить зверей, полюбит и будет продолжать род Макленнанов… Где-то в далеком будущем будет жить легенда о белом человеке, который остался среди них и от которых произошли странные чукчи, в роду которых иногда будут появляться необычные черты. И может быть, кто-нибудь из них когда-то почувствует в душе волнение, но он не будет знать, что вдруг вспомнились стихи Шелли или Первая баллада Шопена. Он их услышит в неслышном всплеске цветущей весенней тундры, в набегающей на мерзлую гальку студеной волне… Будь счастлив, мой сын Билл-Токо Макленнан!»
С ясного неба сыпались снежинки, а на море было чисто. Вода отяжелела, в ней уже не было летней легкости и упругости. Волна лениво накатывалась на замерзшую гальку и медленно уходила обратно, оставляя соленую наледь на замерзших камнях.
На берег осторожно снесли байдару. Легкое суденышко покоилось на плечах четырех человек, ступавших по скользким, покрытым наледью камням. Позади байдары шел с мотором на плечах Тнарат, а за ним с важным видом семенил Яко, волоча длинное весло с ременными уключинами.
Дозорные, стоявшие на высоком мысу, сообщили, что видели в плавающих льдах судно. Оно прошло далеко от берега, направляясь на Невидимый остров. Сообщение встревожило жителей Энмына, особенно тех, кому было поручено охранять лежбища — будущее зимнее благополучие людей.
Это сообщение заставило Джона поторопиться с выходом в море, несмотря на то, что карантин, наложенный обычаем на отца новорожденного, еще далеко не кончился. Он сам поговорил об этом со строгой Чейвунэ. Ее лицо было словно высечено из того черно-серого камня, из которых изготовляются чукотские светильники.
— Если ты заботишься о будущем моего нового сына, — с почтением в голосе сказал Джон, — то не лучше ли будет подумать о том, что он будет есть? Вспомни прошедшую зиму. Сколько унес жизней голод, сколько новорожденных ушло за облака, хотя при их рождении были соблюдены все обычаи и отцы их выдержали все сроки положенного затворничества?
— Эти обычаи не я устанавливала и даже не мои предки. Они родились вместе с нашим народом, — с неменяющимся выражением лица ответила Чейвунэ. — Как задумаешься над этим — разумно или неразумно, так сама жизнь окажется бессмысленной.
— И все же, верно, надо стараться делать так, чтобы обычай прежде всего шел на пользу людям. Ведь те, кто выдумал его или создал, думали ведь прежде всего о благе людей, — мягко возразил Джон.
Каменное выражение лица Чейзунэ не менялось, но в складках ее морщин что-то дрогнуло, в глазах сверкнул отблеск новой мысли.
— Если мы не отправимся навстречу кораблю белых людей, они могут разогнать лежбище, как это уже было один раз. Беда тогда будет всем энмынцам… Уж если Внешние Силы покарают меня за то, что я нарушил обычай, пусть лучше пострадаю один я, чем все. Разве это не разумно?
Чейвунэ молча склонила голову и шепотом сказала:
— Только не забудь перед выходом в море принести жертвы всем сторонам — Восходу, Северу, Югу и Закату. И своего домашнего бога не забудь.
— Хорошо, эпэкэй.[41]
— И повидайся с женой и сыном.
— Хорошо, эпэкэй…
С помощью Тнарата Внешние Силы были наделены крошками табаку, оленьим мясом и каплями крови. С домашним богом Джон справился сам, щедро помазав его лицо нерпичьим жиром и поводив по его губам жестким стеблем от листового табаку.
И вот теперь, спокойные, уверенные, они шли на берег, чтобы выйти в море навстречу неведомому кораблю белых. Джон поддерживал плечом борт байдары, и его глаза видели спину впереди идущего Гувата, берег, а за ним — морской простор, казавшийся отсюда таким спокойным и миролюбивым. Море было почти чисто ото льда, и трудно было поверить, что минет совсем немного времени и все это бескрайнее пространство закроет толстым льдом, загромоздит остроконечными торосами, а открытую воду придется искать далеко от берега, преодолевая иной раз десятки миль. Джон старался шагать в ногу с Гуватом, и даже покачивание корпуса у него было таким же, как у впереди идущего. Только у самого берега, когда оставалось сделать буквально последний шаг, Джон как бы внутренним взором взглянул на себя со стороны, на то, как он воздавал дары богам и даже шептал вслед за Тнаратом заклинания, как он идет со своими земляками, и какое-то новое чувство шевельнулось у него в груди, какая-то мысль блеснула в мозгу, но тут голос Гувата прервал его размышления:
— Ставим байдару!
Прибоя почти не было. Отяжелевшая от стужи вода лениво плескалась у берега, и радужные парашютики мелких медуз почти неподвижно висели над чистым дном, тихо покачиваясь в такт дыханию океана.
Яко отыскал в примерзшей гальке плеть морской капусты, носком торбаса выковырнул ее оттуда, откусил половину, а вторую протянул отчиму.
Морская капуста, к которой здесь пристрастился Джон, приятно освежала рот, и в ее вкусе было что-то далекое, знакомое, словно это было не морское растение, а свежий, только что сорванный с грядки слегка присыпанный солью огурец.
Тнарат деловито проверил крепление кормы и осторожно привинтил лапки мотора к специально сооруженной системе из толстых деревянных планок и лахтачьего ремня.
Винт мотора пока был высоко поднят, чтобы не помять его, когда байдару будут сталкивать в воду.
— А ведь мы неправильно все делаем! — вдруг подал голос Гуват, тоже разжившийся морской капустой и громко, на весь морской берег чавкающий от удовольствия. — Надо все делать наоборот.
Его пришлось довольно долго слушать, прежде чем удалось выудить кз его путаной речи действительно дельную мысль: безопаснее для винта столкнуть байдару не носом вперед, а кормой. Тогда он сразу же окажется в глубокой воде, да и охотникам будет сподручнее садиться.
— А ведь ты иногда тоже смекаешь, — с оттенком удивления произнес Тнарат.
Когда байдара закачалась на воде, первым в нее прыгнул Яко, за ним Джон. Последним, оттолкнув легкое суденышко от берега, взобрался Гуват и аккуратно свернул причальный ремень.
От берега решили удалиться на веслах, чтобы шум мотора не достигал лежбища и не отпугнул животных. Весла мерно опускались в тяжелую тягучую воду, и капли сочно шлепались, скатываясь с длинных лопастей. Тишину нарушал лишь скрип ременных уключин. Люди не разговаривали, и не потому, что каждый был занят своим делом, а так уж было заведено — без надобности охотники не раскрывают рта. Бесшумно, с легким всплеском выныривали нерпы, но оружия у охотников с собой не было — гром выстрелов также был нежелателен в этой девственной тишине, охранявшей великое скопище моржей.
Отсюда уже можно увидеть низкую галечную отмель. Собственно говоря, ее не стало — она вся покрыта серо-бурыми телами. Если скользнуть взглядом вверх по крутом каменистому спуску, то на самой вышине виднеются черненькие фигурки наблюдателей. Сегодня там стояли Армоль и Орво.
Джон подумал о старике. За последнее время Орво стал нелюдим и редко захаживал к Джону. А если и заходил, то все чаще говорил о своих недугах, о том, что в груди у него поселился какой-то зверек, который иногда по ночам будит его голодным писком. «Ест он мне нутро», — говорил Орво и начинал кашлять. Кашель сотрясал все его похудевшее, постаревшее тело, когда-то казавшееся Джону вырезанным из необычайно крепкой породы дерева. По словам Орво выходило, что ему немногим более пятидесяти лет, а выглядел он на все семьдесят. Да, нелегка здесь жизнь, и год, прожитый на берегу Ледовитого океана, стоит двух, а то и трех лет, проведенных, скажем, на берегу Онтарио.
— Атэ, смотри, лахтак, — громким шепотом Яко отвлек Джона от печальных размышлений.
Большая лоснящаяся круглая голова бесшумно плыла впереди байдары. Издали она казалась человеческой, особенно глаза — большие, черные, выразительные, заполненные такой глубокой мудростью, что в них невозможно долго смотреть. Время все лечит, даже такие раны, которые кажутся пожизненными отметками на душе и на сердце. Давно уже упоминание о лахтаке не будит у Джона тех страшных воспоминаний об ужасах, пережитых им, когда он тащил по припаю зашитого в лахтачью кожу умирающего Токо.
Теперь Токо снова пришел. Пришел в образе нового человека, которого выносила под своим добрым сердцем Пыльмау в самые тяжелые и мрачные дни трудной зимы. Да и зима уже не кажется такой темной с высоты сегодняшнего дня, который сулит сытые зимние вечера, когда в небе резвится и играет полярное сияние. И даже бушующая пурга, потряхивающая моржовые покрышки яранг, кажется приятной музыкой, музыкой, оправдывающей человека, сидящего в теплом пологе в окружении близких или предающегося слушанию далеких и туманных преданий. Сытость, уверенность в завтрашнем дне и долгий сон, когда начинает наползать зимний, пронизывающий туман. Уходишь в этот сон в самом начале тумана, а когда просыпаешься — уже занялся новый день и даже виден краешек зимнего солнца, крадущегося за горизонтом в долгой погоне за убегающей зимой.
Размышления прерывались лишь короткими командами Тнарата, который указывал Джону, куда поворачивать рулевое весло. Но команды были редки, и над огромным простором лишь звенели капли, скатывающиеся с лопастей весел, и скрипели ременные уключины древнего судна, несшего на корме последнее изобретение человека, которое заменяет ему руки, — бензиновый подвесной мотор фирмы «Дженерал моторс».
— Вижу парус!
Весла застыли над водой, затих скрип ремней.
— Корабль идет, на наш берег, — добавил Тнарат, приложив к глазам козырьком большую плоскую рукавицу из нерпичьей шкуры.
— Достаточно ли далеко отошли от берега, чтобы заводить мотор? — осведомился Джон, вынимая из воды рулевое весло и готовясь опустить вместо него винт и руль подвесного мотора.
Тнарат поглядел на берег, на далекое лежбище, которое отсюда казалось лишь неприметной узкой темной полоской, такой же, как и прочие галечные отмели на всем побережье Ледовитого океана. Байдара отошла далеко (очевидно, здесь было течение от берега, помогавшее гребцам), моржей уже нельзя было различить.
— Сейчас самый громкий звук для них — шум прибоя, да и сами они не молчат, — сказал Тнарат, отнимая от глаз рукавицу. — Не услышат.
Он перебрался с носа на корму, чтобы помочь Джону завести двигатель.
Остывший мотор долго не заводился. Он брезгливо отряхивался от прикосновения и молчал.
Вспотевший от усилий расшевелить сонный мотор, Тнарат передал заводной шнур Джону.
А корабль тем временем неумолимо приближался. Уже можно было разглядеть потемневший от воды такелаж и поцарапанный льдами корпус. Отчаянным усилием люди на байдаре пытались завести мотор. От Джона шнур перешел снова к Тнарату, от Тнарата к Гувату. Этот с таким усердием дернул два раза, что вздрогнула вся байдара. Но, к удивлению и удовольствию всех, мотор заревел, и Гуват, чудом перескочив в тесной байдаре через Тнарата и Джона, очутился на своем месте.
Байдара неслась к кораблю, как птица на взлете. Тугая вода плавно ложилась под днище, которое чуть подрагивало. Под полупрозрачной моржовой кожей хорошо была видна бегущая зеленая гладь воды.
Корабль вырастал на глазах. Прошло всего несколько минут, и Тнарат стал понемногу сбавлять газ. Корабль лег в дрейф.
Это была шхуна Канадского морского ведомства «Веаr», идущая с острова Врангеля вместе с остальными уцелевшими членами команды раздавленного в январе 1914 года «Карлука».
На мостике Джон увидел капитана Бартлетта, тот тоже узнал Джона и с радостью крикнул:
— Хэлоу, мистер Макленнан! Я очень рад видеть вас в добром здравии. Прошу вас подняться ко мне на палубу.
Шхуна низко сидела в воде, и людям с байдары ничего не стоило перебраться на борт деревянного судна, не прибегая к помощи штормтрапа. Ступив на палубу и еще раз поздоровавшись с капитаном Бартлеттом, Джон огляделся и, не находя рядом с собой Яко, обернулся.
Мальчик стоял в байдаре и широко раскрытыми глазами, в которых виднелись и страх, и любопытство, глядел на белых, на их большой деревянный корабль, в котором, наверное, могли разместиться все жители Энмына вместе с собаками. И было еще неожиданно возникшее открытие, которое сразу отдалило его от отчима: встав рядом с капитаном, атэ Сон вдруг сделался таким же далеким и недоступным, непонятным и странным, как и все эти белые люди, столпившиеся на палубе и с любопытством разглядывавшие прибывших на моторной байдаре туземцев, Сона в его чукотской одежде и маленького мальчика, который в страхе вцепился в борт кожаного судна.
— Иди сюда, Яко! — позвал Джон.
— Я боюсь, Сон, — с дрожью в голосе признался Яко, назвав отчима по имени, а не атэ, как обычно.
— Иди сюда, сынок, я тебе помогу подняться, — спокойно и твердо произнес Джон и протянул мальчику такие знакомые с самого далекого детства кожаные напястники. Яко долгие годы был уверен, что отчим его таким родился: без пальцев.
Превозмогая страх и стараясь унять противное щекотание где-то под коленками, Яко повиновался и, поднявшись на палубу, стал рядом с отчимом.
— Мой сын, — сказал Джон. — Его зовут Яко.
— Очень рад вас снова увидеть, — с серьезным видом сказал капитан Бартлетт и протянул руку.
Яко никогда не приходилось здороваться по обычаю белых людей, разве только в играх, когда приходилось изображать белого человека, но тут пришлось проделать это всерьез. Ладонь у капитана была твердая, как рукоять копья.
Капитан Бартлетт пригласил всех в тесную кают-компанию.
Вестовой подал на стол кофе, ром, а для Яко сладости. Капитан радушно угощал и рассказывал о трудном пути к острову Врангеля.
— Мы уже отчаялись и решили, что и в этом году нашим несчастным товарищам придется провести еще одну зимовку. Но в один прекрасный день льды, сбившиеся у берега, раздвинулись, и нам удалось на шлюпке высадиться и забрать наших друзей. Эпопея «Карлука» закончилась сравнительно благополучно, но наш шеф Вильялмур Стефанссон вынашивает уже новый план экспедиции, намеревается колонизировать остров, создать там постоянное поселение…
— Разве остров Врангеля принадлежит Канаде? — осведомился Джон, прихлебывая разбавленный ромом кофе.
— Мне трудно сказать что-нибудь об этом определенное, — ответил капитан Бартлетт, — но древнее правило гласит, что земля принадлежит тому, кто на ней живет. А насколько мы могли убедиться, остров Врангеля в настоящее время необитаем, и владеть им будет та страна, которая колонизирует его.
— Сомневаюсь, чтобы русское правительство отнеслось к этому спокойно, — возразил Джон.
— Русское правительство сейчас занято войной в Европе, — ответил капитан Бартлетт. — Эти северные окраины являются для него лишь обузой. Вспомните продажу Аляски.
Чукчи с почтением слушали незнакомый разговор двух белых, и для энмынцев было несколько непривычно видеть своего земляка Сона в положении человека, обсуждающего какие-то, должно быть, очень важные дела. Может быть, они говорили о том, что нынче ледовая обстановка очень благоприятствует мореходству: давно покрылись снегом вершины дальних гор, а морского льда вблизи берега все еще нет, и лишь при северном ветре появляется на горизонте белая полоска, которая вскоре исчезает.
В конце беседы капитан Бартлетт выразил пожелание приблизиться к берегу и набрать воды из водопада, обрушивающегося в море милях в двух восточнее Энмынского мыса.
— Набирайте воды сколько вам нужно, — ответил Джон, — но мои друзья и я просим не пользоваться двигателем и не очень шуметь. Особенно прошу не стрелять: мы бережем моржовое лежбище. Это наша единственная надежда на спокойную зиму. Если кто-то спугнет животных, мы останемся на всю долгую зиму без пищи и топлива.
— Мы учтем ваши пожелания, — вежливо ответил капитан Бартлетт и велел поднять паруса.
Ведя на буксире байдару, шхуна «Веаг» медленно продвигалась, ловя огромными полотнищами парусов малейшее, едва уловимое движение воздуха, которое даже не могло поднять мелкой ряби на отяжелевшей от холода морской глади.
Напротив селения энмынцы пересели на байдару и вернулись к себе. «Веаr» прошла немного восточнее, и моряки принялись перевозить пресную воду, набирая ее из водопада прямо в чисто вымытые деревянные шлюпки.
Шхуне требовалось много воды, и судно простояло всю ночь. Утром льды редкими скоплениями приблизились к берегу Энмына. Пора было колоть моржей.
Перед отплытием капитан Бартлетт нанес прощальный визит Джону Макленнану. Тяжело нагруженная шлюпка ткнулась о берег, где собрались почти все жители Энмына. Неподалеку от мужчин отдельно стояли женщины и среди них Пыльмау с малышом, закутанным в меха.
Крепко пожав руку Джону, капитан Бартлетт сказал:
— Я искренне благодарю вас за помощь, и, поверьте мне, я восхищен вашим характером. Позвольте мне передать вашему сыну Яко эту лоцию северных морей, изданную Канадским морским ведомством, — он протянул тяжелую, роскошно изданную книгу стоявшему рядом с отчимом Яко.
Потом он передал жителям Энмына подарки от имени Канадского морского ведомства. Увидев на руках Пыльмау ребенка, он сказал Джону:
— О, я вижу, у вас в семье прибавление?
— Да, — ответил Джон.
— Как же зовут нового жителя Арктики?
— Билл-Токо Макленнан, — ответил Джон.
— Желаю всем вам благополучия и счастья, — и капитан Бартлетт уселся в шлюпку. Моряки, взмахнув веслами, поплыли к шхуне.
Джон направился к Дальнему мысу, чтобы еще раз обозреть лежбище. Несмотря на глубокую осень, небо было ясное и высокое. Солнце уже давно скрылось, но еще было светло — светился редкий молодой лед, свежий снег, еще пока тонким слоем покрывший землю и прибрежные скалы.
Так же светло и чисто было на душе Джона Макленнана.
Завтра все мужчины и юноши Энмына выйдут колоть моржей.
Копья наточили загодя. Лезвия были так остры, что ими можно было бриться. И это продемонстрировал Тнарат, соскоблив с подбородка кустик, похожий на кисточку для рисования иероглифов.
Еще задолго до рассвета селение оживилось. Великое жертвоприношение по совету Джона произвели не над самым Дальним мысом, а чуть в стороне, чтобы не создавать лишнего шума. Все собаки были заперты в чоттагинах или посажены на цепь на восточной окраине селения, где в гальку были врыты огромные побелевшие от снега и воды китовые черепа.
Тонкая полоска зари разгоралась необычайно быстро, Но это только казалось — время шло своей дорогой, но нетерпеливые сердца охотников отсчитывали иные мгновения.
Орво стоял, обративши лицо к восходу, и шептал священные слова. И подумалось Джону, что если бы перевести молитвы всех народов, всех наречий, всех религий — больших и малых, древних и новых, то весь смысл уместился бы всего лишь в трех словах: мир, хлеб, здоровье. Мир, понимаемый не только как дружелюбные отношения между государствами и народами, но и как пожелание уважать мир внутри человека и не смущать его несбыточными и непривычными соблазнами, уважать мир и жизнь каждого человека, не стараясь его мерить собственной мерой. А что касается хлеба и здоровья — это уж ясно само собой. Только здешний хлеб — это огромные туши, ворочающиеся на галечной отмели под Дальним мысом.
В руках у Орво была хорошо знакомая Джону жертвенная чаша. Это было простое деревянное блюдо, блестевшее от долгого употребления и оттого, что пища, предназначенная богам, всегда была достаточно жирна.
Полузакрыв глаза и оставив лишь узкие щелочки, чтобы не пропустить и поймать первый луч, Орво ждал появления светила. Темными тенями стояли за ним охотники Энмына и молчали. Где-то вдали тихо скулили привязанные собаки. С безоблачного неба в виде прозрачных снежинок сыпалась замерзшая влага.
Наконец! Блеснул первый луч. Он вырвался из-за забеленного льдами горизонта и ударил по глазам неподвижно стоящего Орво. Голос старика зазвенел, и, произнеся последние слова заклинания, он принялся разбрасывать жертвенное угощение, сопровождая каждый взмах руки новыми словами.
Копье Джона было сделано так, чтобы намокшая от крови рукоять не соскальзывала из специальных кожаных захватов на кистях. Несмотря на то, что торжественное жертвоприношение, казалось, должно было бы несколько успокоить охотников, трудно было побороть возбуждение предстоящей кровавой работой.
Яранги они обошли стороной по берегу моря. Возле жилищ стояли, словно каменные изваяния, фигуры женщин с детьми. Они провожали своих кормильцев молча.
Мерзлая галька затвердела. Не было слышно характерного поскрипывания под подошвами торбасов. И, несмотря на толстые стельки из тугой тундровой травы, иной раз носок с болью стукался о какой-нибудь торчащий голыш.
На убой моржей шли двенадцать человек. Из них настоящими охотниками можно было считать десятерых, а двое — сыновья Тнарата Чуплю и Эргынто — шли на такую важную охоту впервые.
Солнце светило сзади, и впереди охотников двигались их длинные тени с копьями неправдоподобной величины. На преодоление Дальнего мыса ушло около часа. Охотники шагали молча, хотя если бы они даже и очень громко разговаривали, отсюда они не могли бы спугнуть моржей, не подозревавших о том, что на несколько сот мирных животных идут десять человек.
С вершины Дальнего мыса открылось море. Отчетливо белела ледовая полоска на горизонте, отдельные плавающие льдины казались лоскутками белой ткани, наброшенными на гладкую водную поверхность.
Моржи тесной серой массой лежали на прежнем месте, на узкой отмели. Отсюда, с высоты Дальнего мыса, уже можно было слышать их тяжелое, басистое хрюканье и прерывистые вздохи, словно предчувствующие беду.
Охотники осторожно спускались по каменной осыпи, стараясь, чтобы ни один камешек не сорвался и не потревожил животных. Перед спуском Орво предупредил охотников: колоть моржей начать с берега, чтобы отрезать раненым путь к отступлению.
— Бить надо насмерть и сразу, — напутствовал Орво глухим от волнения голосом. — Раненый морж уйдет и расскажет другим, какое это страшное место — отмель под Дальним мысом. И раны свои покажет. Пусть уходят только целые и невредимые. Бейте больше старых, моржих старайтесь не трогать. Все. Пошли.
Осторожно опираясь рукояткой копья, Джон шел третьим в ряду спускающихся охотников. Все ближе галечная отмель, и уже можно различать отдельных животных. Ноздри ощущали тяжкий запах испражнений, зловонного дыхания, смешанный со свежим запахом приближающихся льдов.
Некоторые из моржей уже беспокоились, поднимали головы и водили тупыми, остроусыми клыкастыми мордами. А из розовых пастей с рядом белых крепких зубов раздавалось недовольное похрюкиванье.
Орво сделал глазами знак, и молодые охотники броском кинулись с откоса прямо в набегающий тихий прибой.
Джон ринулся за остальными. Помня наставление Орво, он колол животных в точно указанное место под левой лопаткой. Кожа на живых моржах, несмотря на толстый жировой слой, оказалась не такой уж твердой, и остро отточенное лезвие, хотя и с некоторым усилием, но все же сравнительно легко входило в тело животного. Моржи с хрипом поднимали головы и валились на гальку, скользкую от крови и мочи, покорно, безропотно, будто пришли они на эту отмель именно для того, чтобы вот так окончить свой жизненный путь. Джон колол одного моржа за другим, молча, ожесточенно, стараясь не думать, что он убивает живое, может быть, даже чувствующее тоску приближающейся смерти тело.
Юноши, стоявшие у прибойной черты, не пропустили ни одного раненого моржа. Уходили самки, сильные молодые самцы и совсем молодые моржата, у которых вместо клыков торчали белые отростки, как сопли у неопрятных малышей.
Вода у берега покраснела. Поднявшееся солнце заиграло своими лучами на заблестевших от жира и крови камнях, на лоснящихся от пота лицах охотников. Руки устали убивать, голова раскалывалась от тошнотворного запаха крови и тел моржей, и наступило мгновение, когда Джон почувствовал, что больше не сможет нанести ни одного удара. Но именно тут раздался голос Орво:
— Довольно! Пусть остальные уходят в море!
Юноши расступились, освободив проход к чистой воде. Но моржи лезли туда не очень охотно, чувствуя, что это не та родная стихия, которая была им и колыбелью, и пространством жизни. Но еще хуже было на этой земле, покрытой кровью, среди своих сородичей, внезапно замолкнувших и ставших неподвижными. Моржи уходили в море, недоуменно оглядываясь, и издавали громкие тревожные звуки, как бы призывая тех, кто почему-то вдруг решил остаться среди этих двуногих с разящими насмерть лучами, насаженными на длинные палки.
Тнарат вытащил большой нож и распорол брюхо лежащему поблизости от него молодому моржу. Извлекая еще дымящуюся и трепещущую печень, он отделил каждому по большому куску. Печень была теплая и сладковатая на вкус. Она хорошо утоляла и жажду, и голод.
Насытившись, охотники принялись разделывать туши. Чтобы орудовать длинным охотничьим ножом, требовалась большая сноровка и подвижность руки, поэтому Джон лишь оттаскивал в сторону шкуры, куски мяса и помогал сшивать огромные кымгыты. Под вечер на двух байдарах приплыли помогать женщины. Они привезли с собой котлы и пресную воду. На том месте, где недавно кипела моржовая жизнь, запылали костры, и густой дым протянулся к подернутому наступающим морозным туманом небу.
Вместе с женщинами прибыли и дети. Они бродили среди убитых моржей и тыкали в них палками, изображая собой охотников. Яко тоже играл с ними, и скоро его нарядная камлейка, сшитая из куска десятифунтового мешка муки, насквозь пропиталась ворванью и кровью. Но мальчишка был доволен! Он с криком носился меж полуразделанных туш животных, скакал через них, вгрызался острыми зубами в сочную мякоть сырой моржовой печени и поминутно подбегал к своему атэ, чтобы помочь продеть толстый сырой ремень, сшивавший огромный кымгыт. Каждый охотник вырезал на своем кымгыте личное клеймо, поэтому и кымгыты готовились у каждого по своему вкусу. В некоторые рулеты Пыльмау положила мелко нарезанные сердце и почки, аккуратно переложила мясо полосками сала. У Тнарата, например, тавром было изображение оленя, ибо предки его вели происхождение от тундровых жителей. Орво вырезал знак иныпчик — морской косатки. Джон проставлял на каждом кымгыте букву J, пока озадаченная жена не спросила его:
— Какого зверя изображает этот знак?
— Это буква джей, начало моего имени.
— Но тебя зовут не Джей, а Сон.
— Это вы все меня так зовете, а на самом деле меня зовут Джон.
Пыльмау опустила женский нож — пекуль — и недоуменно уставилась на мужа:
— Как это — на самом деле? Значит, все время, пока мы живем с тобой, мы тебя называли неправильно?
— А, да пустяки это, — махнул рукой Джон. — Сон, Джон — не все ли равно?
— Что ты говоришь! — ужаснулась Пыльмау. — В имени — жизнь человека. Кто его потерял, перестает жить!
— Мау, сейчас не время говорить об этом, — устало ответил Джон, — вот вернемся домой, тогда на досуге и обсудим этот вопрос.
— Я бы и не подумала сейчас, в такой спешке говорить о важном, — обиженно ответила Пыльмау. — Но почему ты так долго молчал и терпел, когда мы тебя называли неправильно?..
— А что вы изображали, когда был жив Токо?
— Голову зайца, — ответила Пыльмау. — Токо очень быстро бегал, и его прозвали сызмала зайцем — Милют, но правильное имя ему было Токо.
— Давай договоримся так, — предложил Джон, — зайца я рисовать не умею, да и трудно мне без настоящих рук. Ты рисуй на кымгытах зайца, а я — свое джей.
— Пусть будет так, — согласилась Пыльмау и занялась тушей очередного моржа.
Люди не заметили, как прошла ночь. Лишь под утро, когда зарделся восток, они увидели, что почти вся работа сделана: на галечной гряде, под каменистым спуском, аккуратно уложены кымгыты — каждая семья сделала столько, сколько требовалось. Остальные туши разрубили на части и сложили в кучу в сохранившемся с древних времен огромном каменном хранилище, вырубленном прямо в скале.
Часть кымгытов перевезли в селение и сложили в увараны, ямы, где на дне даже в самую жаркую пору лета поблескивал лед вечной мерзлоты. Другие оставили под Дальним мысом, тщательно завалив камнями, чтобы ни песцы, ни волки, ни тем более белые медведи не похитили запасы.
Несколько дней возили в селение жир, кожи, мясо, связки полуочищенных кишок — материал для будущих непромокаемых плащей, огромные и тяжелые желтоватые бивни, ласты — все, что мог дать человеку морж, даже усатые головы. Все было перевезено в Энмын или же тщательно запрятано в каменных хранилищах Дальнего мыса.
Энмынцы уверенно смотрели в лицо приближающейся зиме. Неторопливо готовилось зимнее снаряжение, чинились снегоступы, шилась зимняя одежда, новые торбаса, камлейки из ткани, подаренной Канадским морским ведомством. Не хватало лишь оленьих шкур. Но тут, словно услышав нужды энмынцев, к морскому побережью подогнал свои стада Ильмоч и явился в ярангу Джона как его давний друг. Он принес в дар несколько ободранных туш и несчитанное число камусов на торбаса. Среди даров богатого оленевода особенно выделялись и разноцветный пыжик, и специально выделанные шкуры неблюя на зимнюю теплую кухлянку.
— И это все мне? — растерялся Джон.
— Да, — торжественно сказал Ильмоч. — Ибо ты мой приморский друг, и я дарю тебе то, что тебе нужно, и то, чем я богат.
Трудно было сообразить, чем отдарить Ильмоча.
Оленье стадо расположилось на противоположном берегу лагуны. Там же, в узкой, уютной долине, где ручеек был покрыт прозрачным льдом, стояли шатрообразные тундровые яранги, увенчанные голубым дымом — в стойбище каждый день приезжали жители из приморского селения, и надо было держать наготове угощение.
Джон подъехал на собачьей упряжке с морской стороны. За холмом паслось оленье стадо, и почуявшие его собаки тянули туда. Но вожак упряжки, слушая негромкие команды Джона, держал курс на переднюю ярангу старейшины стойбища Ильмоча.
Хозяин приметил гостя издали и вышел его встречать вместе с сыновьями — рослыми юношами на кривоватых ногах. Впоследствии Джон выяснил, что такое искривление ног у оленеводов происходит отнюдь не оттого, что они ездят верхом на оленях, а от особого устройства детской одежды. Маленькому мальчишке шьют особые штаны с гульфиком, как у моряка. В этот гульфик закладывают мох, который по мере надобности заменяется более свежим. Иногда матерям недосуг или же мальчишки предпочитают не обращать внимание на небольшое неудобство, вызываемое сыростью, и продолжают бегать по тундровым кочкам, лишь стараясь пошире расставлять ноги. Пружинящие кочки делают шаг оленевода упругим, и, когда пастух идет по твердой земле, любо смотреть на его легкую походку, будто не идет, а танцует.
Сыновья Ильмоча подскочили к нарте, выхватили остол из рук гостя и притормозили упряжку.
— Амын етти! — широко улыбаясь, шагнул навстречу Ильмоч.
— Ии, — ответил Джон и последовал за хозяином в жилище.
Походная яранга Ильмоча отличалась от той, в которой уже дважды бывал Джон. Здесь не было ничего лишнего, и полог был сшит не из длинношерстных, а из обстриженных шкур, чтобы легче было перевозить.
— Я всегда сильно радуюсь, когда ко мне приезжает такой гость, — с доброй улыбкой продолжал Ильмоч, широким жестом предлагая Джону сесть на белоснежную оленью шкуру.
— Прежде чем сесть, я бы хотел снять груз с нарты.
— Да не беспокойся! — поднял руку Ильмоч. — Сыновья все распакуют и принесут прямо сюда, в чоттагин. Они и накормят, и привяжут собак.
И точно, не успел он произнести эти слова, как в тесных дверях показались юноши, неся тюки с подарками. Джон все же решил поступить не совсем так, как советовала Пыльмау, и преподнес своему тундровому другу моржовые кожи, жир, залитый в сосуды из цельных, снятых чулком, тюленьих кож, лахтака на подошвы, сушеное до черноты моржовое мясо на ребрах и некоторые вещи из тех, что были получены от капитана Бартлетта.
Ильмоч не замедлил открыть жестяную баночку с трубочным табаком и, с наслаждением затянувшись, начал внимательно разглядывать изображенную на табачной жестянке фигурку принца Альберта с тростью, в цилиндре на голове.
— Если бы он появился у нас в тундре с таким ведром на голове, не то что олени, а и волки бы от него убежали, — произнес он с глубокомысленным видом.
Джон молча кивнул в знак согласия. Однако Ильмоч, видимо, не хотел, чтобы о нем думали как о человеке, судящем односторонне, и продолжал:
— И меня бы испугались ваши звери, покажись я им в таком вот виде, как сейчас. Верно?
— Не думаю, — ответил Джон. — Наши пастухи зимой не очень отличаются от чукотских тундровых жителей.
— Пастухи, быть может, — согласился Ильмоч, — но вот этот человек, — он постучал синим ногтем по табачной жестянке, — он и человек-то необычный. Такую длинную голову надо ведь куда-то вкладывать, верно? Вот и носит он такую диковинную шапку.
Джон невольно улыбнулся и сказал:
— Голова у него самая обыкновенная. А что касается этой длинной шапки, то ее надевают по праздникам. Вроде твоего замшевого балахона, который ты надеваешь, когда отправляешься в большую гостевую поездку.
— Что ты говоришь! — искренне удивился Ильмоч. — А я-то думал, что и голова у него такая длинная!
Помолчав и понаблюдав зоркими глазами, как женщины готовили Джону угощение, Ильмоч продолжал светскую беседу:
— Да, много дивного на земле! И всей-то мы земли толком не знаем. Послушаешь одного сказочника — выходит, что земля вся вроде чаши, которая на море плавает. Другой наскажет, что вся наша земля из слоев состоит. Мы, значит, в верхнем слое, а кто недавно умер — во втором, и так далее. Говорят, есть такие шаманы, которые могут общаться с такими далекими предками, что тем их попросту не узнать. Так говорят наши сказочники и мудрецы, а что слышно от ваших? — осведомился Ильмоч.
— Наши мудрецы доказали, что земля видом своим, как мяч, — сообщил Джон.
Научное определение формы земли не произвело на Ильмоча никакого впечатления.
— Ну вот! — даже как-то обрадованно воскликнул он. — И ваши чудное говорят! — И продолжал уже серьезным тоном: — Всего до конца все равно не узнаешь. Надо себя знать. Чего ты хочешь, каково тебе на земле живется?.. А знать о своей земле хватит и того, где какие пастбища, где какие реки текут и горы стоят… Голову гостю! — бросил он женщине, устанавливавшей на коротконогом столике большое деревянное корыто. — Ясное дело, есть чудеса в разных землях. Вот я слышал, правда ли это, что в тех землях, где обитают белые люди, есть такие родники, откуда ключом бьет дурная веселящая вода?
Теперь Джон понял, к чему велась вся эта беседа, и с улыбкой, но твердо сказал:
— Чепуха! Такого нет!
— Однако жир для грохочущих двигателей, — возвразил Ильмоч, проявляя неожиданную и поразительную осведомленность, — тоже, выходит, не из земли течет?
— Жир течет, — ответил Джон, — а ключей дурной веселящей воды нет.
— Неладно природа делает! Неладно! — искренне огорчился Ильмоч и, уже почти убежденный в том, что гость так и не понял намеков, предложил начать трапезу.
Но тут Джон наконец вытащил из кармана бутылку виски и поставил на столик рядом с корытом, полным вареной оленины.
Бросив мимолетный взгляд на бутылку и с удовлетворением отметив, что она даже еще непочата, Ильмоч, изо всех сил сдерживая свое нетерпение, тихо попросил:
— Женщины, чашки принесите.
Теперь настала очередь Джона поражаться силе воли Ильмоча. Оленевод держал себя так, будто бутылка виски была за его столом обычным явлением. Он пил, стараясь не показать ни жадности, ни желания делать большой глоток.
Джон ел под его руководством оленью голову и должен был себе признаться, что до этого ему никогда не приходилось пробовать что-либо более вкусное. Учитывая привычки гостя, Ильмоч еще перед едой велел поставить на стол несколько крупных кристаллов каменной соли.
— Когда я узнал, что ты зимой искал мое стойбище, я затужил, — сказал Ильмоч. — Сердце надрывалось, когда до меня дошла весть, что у тебя дочь померла. Ох, если бы я мог быть неподалеку от тебя со своим стадом!
Наевшись, Джон попытался расспросить своего хозяина о численности его стада.
Полузакрыв глаза, Ильмоч некоторое время молчал и беззвучно шевелил губами.
— Одних личных моих оленей, которых клеймил, двадцаток сорок будет, — ответил Ильмоч. — Однако в нашем стойбище еще пять яранг. У тех оленей поменьше. У иных только одна или две двадцатки. Я даю им кормиться возле моего стада. Мне не жалко. И им не так скучно.
Джон попытался представить общий размер стада. Если принять за среднюю цифру, скажем, по полусотне оленей в каждом отдельном хозяйстве, то выходит, что Ильмоч контролирует поголовье в тысячу оленей. Что он является подлинным хозяином стада и распоряжается судьбой живущих в стойбище, — в этом никакого сомнения не было. «Однако ты капиталист», — подумал с иронией Джон, вспомнив студенческие разговоры о новом учении немецкого философа Карла Маркса. Но вслух он похвалил тундрового друга:
— Хорошо выглядят ваши пастухи — сытые, одеты чисто.
— А все потому, что лениться не даю, — самодовольно сказал захмелевший Ильмоч.
Джону не было известно, что означают на самом деле эти слова. При всем желании, если бы даже у Ильмоча было не два сына, а втрое больше, ему бы не удалось уберечь от волков и стихийных бедствий такое большое стадо. «Кормящиеся» у старого оленевода пастухи попросту были его батраками.
После еды Джон дал понять своему хозяину, что дарит ему оставшуюся в бутылке жидкость.
— Вэлынкыкун, — вежливо поблагодарил Ильмоч, проворно схватил и спрятал бутылку в недрах своего передвижного жилища.
За вечер Ильмоч неоднократно прикладывался к бутылке, потому что чем больше темнело, тем разговорчивее он становился. Уже будучи в постели, он вдруг сказал Джону:
— В тундре я встретил твоих земляков.
— Наверное, капитана Бартлетта и эскимоса Катактовика? — предположил Джон, собиравшийся уже засыпать. — Были они и у меня.
— Нет, совсем другие белые. Я таких сроду не видывал!
— Какие же они? — заинтересовавшись, спросил Джон. — Может быть, русские?
— Русского я могу отличить от американца так же легко, как собаку от волка, и даже издалека, — похвастался Ильмоч. — Те люди были американцы. Это было легко узнать по их разговору. Они копались в устьях ручьев, у озера Иони и радовались, словно нашли источник дурной веселящей воды. Побывали в нашем стойбище, просили дать им оленины, но на обмен у них ничего не было, кроме желтого песка, похожего на засохшее дерьмо младенца, которого еще кормят грудью… Один, правда, дал нож. Предлагали оружие. Но когда я разглядел, что у них за оружие, у меня пропала охота брать его. Это маленькие такие ружьеца, в кожаном чехле, словно детеныши больших ружей… Две туши падали я все же им отдал. Таких у нас не едят — от копытки пали! Но белые и этому были рады. Отощали, обросли волосами до самых глаз…
Ильмоч замолчал, в темноте полога послышалось булькание.
— Ты стал настоящий человек, и я могу тебе все рассказать, — продолжал Ильмоч. — Откочевали мы от Иониозера и через две луны, прежде чем выйти на морское побережье, снова прошли той же дорогой. Одни человеческие останки мы нашли возле нашего жертвенного холма. Их уже давно склевали птицы, но по одежде видать было, что это белый человек. Никаких вещей возле него не было. В черепе была круглая дырочка. Видно, от пули. Я удивился — стало быть, эти ружьеца могут убить человека…
У Джона пропал сон. Затаив дыхание, он слушал рассказ Ильмоча, боясь спугнуть его неосторожным и неуместным вопросом. Никакого сомнения в том, что это были золотоискатели. Значит, эти волки добрались и сюда, и то, что рассказывал старый оленный человек, было типичной трагедией, сопровождающей такого рода предприятия.
— Второй лежал в верховье Большого ручья. Его не убили. Он или сам умер, или же его догнали волки. Возле него лежали два ружьеца, лопата и два кожаных мешочка с тем самым желтым песком, который они нам предлагали за оленей.
На этот раз Ильмоч замолк надолго. Он долго ворочался на своей оленьей шкуре, очевидно борясь с желанием сделать еще один глоток из заветной бутылки. Не совладав с собой, он снова забулькал в темноте.
— А что же дальше! — не выдержав, спросил Джон.
— На том все и кончилось, — спокойно, громко зевая, ответил Ильмоч.
— А вещи? Мешочки и ружьеца?
— Ты же знаешь, что мы никогда не трогаем вещи умерших. — ответил Ильмоч. — Там все и лежит до сих пор.
Взволнованный услышанным, Джон сел на своей постели.
— Слушай, Ильмоч, — сказал он. — Ты даже представить не можешь, какая беда миновала ваш народ! Если бы хоть один из них дошел до своей земли и рассказал, что в ваших ручьях можно намыть это желтое дерьмо, вам на своей родной земле пришел бы конец. Сюда ринулись бы толпы белых людей, для которых желтый песок дороже всего на свете. Они вытоптали бы и выжгли пастбища, истребили оленей, брали бы женщин и перекапывали всю вашу землю до тех пор, пока можно извлечь оттуда хоть крохотный кусочек, хоть одну желтую песчинку. Притом они стреляли бы друг в друга, дрались, а может быть, даже началась бы и большая драка — война…
— Я слышал, что сейчас на русской земле реки крови текут, — отозвался Ильмоч. — Но то, что ты говоришь, — страх! Неужели правда?
— Правда, — ответил Джон. — И я заклинаю тебя никому из белых людей не рассказывать о том, что случилось. А если снова забредет искатель желтого песка, гоните его с вашей земли, да так, чтобы он обогнал зайца. Иначе всем конец!
Приятная истома, охватившая Ильмоча от выпитого вина, сменилась тревогой.
— Да я всем обрежу языки в стойбище, если это так! — испуганно сказал он. — Никто не посмеет вспомнить это даже про себя!
Ранним утром Джон уезжал из стойбища Ильмоча. Нарта его была до предела нагружена щедрыми дарами тундрового друга.
Еще не оправившийся от вчерашнего испуга Ильмоч сделал таинственное лицо, отвел Джона в сторону и прошептал:
— Я хорошо помню ночной разговор.
Ехать было недалеко, и часа через два Джон уже был в родном селении, где у яранги встречало все его семейство.
Яко был рад подаркам, улыбалась и Пыльмау, но что-то в ее улыбке было необычное и непривычное для Джона. Она держалась с несвойственной ей скованностью. За вечерним чаем Джон решился ее спросить, что же случилось.
— Когда муж уходит на охоту или же отправляется странствовать, — торжественным голосом произнесла Пыльмау, — жена всегда боится за него, и держит в своем сердце его образ, и молча поминает его имя… — Она вдруг всхлипнула: — А на этот раз мне было трудно.
— Почему? — недоуменно спросил Джон.
— Помнишь, что ты говорил о своем имени на моржовом лежбище?
Джон вспомнил и хотел было сказать, что все это чепуха и не стоит так волноваться по такому ничтожному поводу, но вовремя успел прикусить язык. Очевидно, дело было далеко не так просто, как ему казалось, — имя человеческое здесь было тождественно личности, и в общем-то это было и логично, и справедливо.
— Ты должен научить нас правильно говорить свое имя, — потребовала Пыльмау. — Пусть нам будет трудно, но без этого нельзя. И тогда, когда ты будешь уходить на охоту или уезжать далеко, у меня будет звучать в душе твое имя, настоящее твое имя, а не кличка.
— Хорошо, — с серьезным видом ответил Джон. — Я научу тебя правильно произносить мое имя.
Несколько вечеров понадобилось для того, чтобы не только Пыльмау, но и маленький Яко отчетливо и правильно, со звоном произносили: Джон!
В первое время для Джона было странно и непривычно из уст Пыльмау и Яко слышать ясное и звучное Джон вместо привычного Сон. Но он довольно скоро привык, и по тому, как его окликали в Энмыне, он мог различить, родные ли его зовут или кто-то другой.
Зима обрушилась в один день. Льды подошли на рассвете и навалились на непрочный галечный берег, грозя спихнуть его в лагуну. Грохот обрушивающихся льдин разбудил Джона. Он хотел было выйти наружу, но в лицо ударил крепкий ветер и крупный снег, схожий твердостью со свинцовой дробью: настоящая зимняя пурга с обжигающим морозом.
Джон впустил в чоттагин остававшихся на воле собак, крепко прикрыл входную дверь, закрыл тонкими дощечками щели в моржовой покрышке и вернулся в теплый полог, где ярко горели три жирника, наливая теплом и светом уютное жилье, где слышалось воркование маленького Билла-Токо, играющего с Яко, где бесшумно и грациозно двигалась Пыльмау — Начало Тумана — в одной лишь узкой набедренной повязке с набухшими большими грудями, на черных кончиках которых часто висела снежно-белая капелька молока.
Исчезло солнце. В последний раз оно сверкнуло острым красным краем за зубчатой линией горного хребта, и теперь за весь день только и было, что заря все разгоралась и разгоралась, переходила в вечернюю и медленно гасла, уступая небо звездам и луне и без устали полыхающему полярному сиянию.
Порой Джон возвращался с моря далеко запоздно. В тихие дни в чоттагинах, поближе к входу, зажигали плавающий в тюленьем жиру кусочек мха, и дрожащий отблеск отражался в затвердевшем снегу. Множество таких маячков притягивали возвращавшихся с моря охотников, и каждый из них еще издали мог безошибочно узнать свой огонек.
Не каждый день Джон и его товарищи ходили в море. Иногда уезжали в тундру проверить расставленные капканы, и тогда вместо нерпичьих туш они везли на нартах белоснежных песцов, огненно-красных лис или дымчатых росомах.
В ненастье к вечеру у Джона собирались Орво, Тнарат, да и другие жители Энмына.
Иногда чаепития затягивались далеко за полночь: рассказывали древние сказания или же начинали дотошно расспрашивать Джона об обычаях и жизни белых людей.
Порою Джон поражался тому, как легко и свободно ориентируются чукчи в тундре и в открытом море. Большинство охотников могли довольно точно начертить береговую линию от Энмына до Берингова пролива. Орво, который бывал и южнее, мог по памяти восстановить расположение мысов и лагун на длинном пути от Уэлена до Анадыря, но что касается представлений об остальном мире, то они были самые смутные, ничуть не точнее, нежели представления о мире потустороннем.
В один из таких долгих вечеров Джон рассказывал об освоении Канады, о бесконечных войнах между англичанами и французами за обладание этой частью Нового Света. Как раз в этот день у него гостил тундровый друг Ильмоч. На этот раз он не торопился откочевывать к полосе лесов и даже уговаривал Джона поехать в Кэнискун к Карпентеру, чтобы малость «поторговать».
— И вот еще что, — сказал своим притихшим слушателям Джон. — Эти люди воевали между собой и никогда не спрашивали исконных жителей, позволяют ли они бесчинствовать в своих охотничьих угодиях, жечь леса и пускать по рекам огромные колесные корабли, от которых дохнет и всплывает вверх брюхом рыба.
Когда все разошлись и в пологе остался один Ильмоч, он сказал Джону:
— Я понял, для кого ты рассказывал. Я молчу и всем наказал забыть про тех двоих белых.
Ильмочу все же удалось уговорить Джона поехать в Кэнискун: кончались патроны, запасы табаку и чаю. В тот год в Энмыне так и не побывали настоящие торговцы — то ли они боялись присутствия Джона, то ли считали, что подарков Канадского морского ведомства вполне достаточно для такого малюсенького селения. А у энмынцев уже скопились значительные запасы песцов, лис, росомах. Был моржовый клык, да и женщины нашили меховых домашних туфель, которые охотно брал у них кэнискунский торговец. Джон звал с собой Орво, но тот почему-то отказался, поручив вести свои дела Армолю.
В середине февраля, когда уже появилось солнце, караван из четырех упряжек двинулся в направлении Берингова пролива.
Останавливались в небольших селениях, иногда разбивали лагерь прямо под синими скалами и кипятили чай, строгали мерзлую оленину. Ехать было приятно — за весь путь не было ни одной пурги, лишь где-то возле Колючинской губы, на переходе через морские льды, задула поземка. Но неоднократно бывавший здесь Тнарат заявил, что в этой горловине никогда не бывает тихо.
На правах тундрового друга Ильмоч считал своим долгом быть всегда рядом с Джоном и делил с ним крохотную полотняную палатку. По вечерам он долго кряхтел, ворочался и длинно рассуждал о том, что у Карпентера надо бы купить прежде всего дурную веселящую воду, а потом уже остальное.
— Раньше мы жили безо всего этого, — рассуждал Ильмоч. — И сейчас прожить можем. Но дурная веселящая вода! От тоски по ней сердце сохнет и сморщивается желудок.
— Отчего ты так любишь дурную веселящую воду? — спросил как-то Джон. — Разве просто жить мало?
— Просто живет и мышь в норе, — рассудительно заметил Ильмоч. — Я же хочу не просто жить, но и чувствовать еще что-то. И это мне дает дурная веселящая вода.
«Типичный алкоголик», — подумал про себя Джон. Будь у Ильмоча неограниченный источник дурной веселящей воды, он давно утопил бы в нем все свое тысячное стадо.
— А ты знаешь, почему Орво не захотел ехать с нами? — с хитрецой в голосе просил Ильмоч.
— Почему?
— Обиделся и сердит на тебя.
— За что же? — удивился Джон. В последнее время Орво на самом деле как-то переменился, но Джон относил это за счет его болезни.
— А за то, что вот раньше я был ему друг и даже очень близкий, а теперь стал твой… Хорошо мы дружили, по-настоящему, — пустился в воспоминания Ильмоч. — Приеду я к нему, бывало, молодой, шустрый, а он и спрашивает меня перед сном: с кем сегодня хочешь спать — с Чейвунэ или Вээмнэут? Ну и я ему тем же, когда он бывал у меня в стойбище. Одного сына из тех, что ты видел, сработал мне Орво! — с оттенком гордости заявил Ильмоч.
— А ведь это нехорошо — менять друзей, — укоризненно заметил Джон.
— Так ведь и друг не просто так, а для чего-то нужен, — с откровенной простодушностью ответил Ильмоч. — Когда ты остался в Энмыне, я сразу же решил, что буду твоим тундровым другом. К кому нынче люди ходят за советом? К тебе. А раньше ходили к Орво. Да и веселее у тебя в яранге — дети, музыка, всегда есть чай, а иной раз даже глоток дурной веселящей воды… Не-ет, — уверенно протянул Ильмоч, — с тобой дружить надо.
— Вот что, друг мой, — решительно заявил Джон, — Перебирайся-ка в палатку к Армолю! А ко мне пусть идет Тнарат. Я давно подозревал, что дружишь ты далеко не бескорыстно, но не думал, что ты так откровенно выскажешься. Хорош друг!
Ильмоч сообразил, что своей глупой болтовней он все испортил, но уже было поздно.
— Выгоняешь? — спросил он, влезая в широкую кухлянку.
— Нет, просто освободи место, — сухо сказал Джон.
— Что тут у вас такое? — спросил Тнарат, вползая в палатку. — Лезет к нам Ильмоч и орет на меня: перебирайся к Сону! Не могу больше с ним в одной палатке спать! Пахнет от него нехорошо!
— Ну, если он так и сказал, то это еще ничего, — загадочно ответил Джон и крепко закрыл глаза, намереваясь сразу же заснуть. Но это удалось ему не сразу. Поведение Ильмоча, его слова приоткрыли перед Джоном то, что он раньше не замечал. Отношения между людьми здесь далеко не простые… Поворочавшись, он окликнул Тнарата.
— Не спишь?
— Разве заснешь, когда ты так скрипишь снегом? — сердито отозвался Тнарат.
— Скажи мне, что такое с Орво? Я думал, что он переменился от болезни, но чувствую, что тут что-то не то.
— Слабеет старик, — ответил Тнарат, — болеет. Не повезло, конечно, что у него нет своих сыновей, но тут уж ничего не поделаешь. Он уже стоит на пороге старости, заглянул вперед и не видит там ничего доброго, побаивается и тревожится. Вот и стал теперь нелюдимый и раздражительный. Старые друзья от него отходят, новых не видно. А одинокому на нашем ветру холодно, — заключил Тнарат и, помолчав, добавил: — А человек-то он очень хороший, много добра сделал людям, от многих дурных дел удержал.
Переночевали в Уэлене, в большом, оживленном селении. Собирались на следующее утро пуститься в Кэнискун, но выяснилось, что в Уэлен явился сам Карпентер чуть ли не с половиной жителей маленького Кэнискуна.
Он искренне радовался, услышав о приезде Джона, тиская и шлепая гостя по разным частям тела.
— В Кэнискун поедем потом! — заявил он Джону. — Побудем здесь дня два. Здесь собрались лучшие певцы и танцоры побережья от Энурмина до залива Креста. Большое празднество! Настоящий кристмесс! Не пожалеете, если посмотрите! — шумел и уговаривал Джона Карпентер, хотя тот и не возражал и даже радовался случаю услышать и увидеть знаменитые чукотские и эскимосские танцы и песни, о которых он так много слышал в Энмыне.
Несмотря на возражения, Карпентер переселил Джона к себе. Торговец занимал отдельный полог в яранге состоятельного уэленского чукчи Гэмалькота, которому приходился другом и дальним родственником.
Яранга была основательная и построена если не на века, то, во всяком случае, на многие десятилетия. Она имела обширный чоттагин, разделенный на три части: на собственно чоттагин, где грелись собаки и по стенам стояли бочки с жиром и квашеной зеленью, с очагом, выложенным большими плоскими камнями. Второй чоттагин примыкал к пологам. Там ели, обрабатывали шкуры и кожи, толкли в каменных ступах мороженый тюлений жир. А третий чоттагин носил явные следы общения хозяина с мистером Карпентером. На стенах висели огнестрельные ружья, снаряжение для зимней охоты и даже медное китобойное гарпунное ружьецо, скорее похожее на крохотную пушечку. Полог Карпентера был поставлен прямо в этой «гостиной», и хозяин яранги, прежде чем войти в эту часть чоттагина, вежливо постукивал по небольшой двери-калиточке.
Гэмалькот оказался мужчиной высокого роста с яркой проседью. Он носил усы и чисто брил бороду. Во всей его фигуре, в выражении его лица чувствовались уверенность в себе и сила. Он неплохо говорил по-английски и, по словам Карпентера, неоднократно бывал в Штатах, добираясь до самого Сан-Франциско.
Гэмалькот был вежлив — ни разу не позволил себе неожиданно войти в жилище Карпентера или вмешаться в разговор. Но за всем этим чувствовалась такая сила, что Джон не без внутреннего злорадства заметил, как Карпентер иной раз бросал на своего хозяина отнюдь не высокомерные взгляды.
В первый же вечер Карпентер завел разговор, которого Джон более всего опасался.
— Я еще не имею точных сведений, — приглушив голос, заговорил Карпентер, — но ходят слухи, что наконец-то на Чукотке найдено золото. Здесь были опытные аляскинские проспекторы. Они дают весьма обнадеживающие прогнозы. И если это правда, то представляете себе, что здесь будет! А мы, Джон, с вами первые! Сейчас русскому правительству не до Севера. Идет война, в которой, насколько мне известно, они терпят поражение. Жена русского царя является родственницей немецкому императору — какая уж тут победа русского оружия! Скорее всего эти северные края отойдут либо к Америке, либо к Канаде. В конце концов, здесь большой разницы нет. Что вы скажете на это, дорогой мой друг Джон?
В голосе Карпентера неожиданно послышались интонации Ильмоча.
— А почему бы вам, мистер Карпентер, не задать этот вопрос Гэмалькоту или же Ильмочу? Ведь им решать, ведь это их земля.
— Ну бросьте, дорогой Джон, мы же не дети и не делегаты благотворительного съезда!
— Мистер Карпентер, я еще раз вам заявляю, что я добровольно и навсегда решил остаться жить среди этого народа. Я буду не только жить с ними, но и всеми своими силами буду защищать от посягательства чужих людей их землю со всеми ее богатствами как на поверхности, так и в ее недрах.
— Никто и не собирается посягать ни на их землю, ни на их образ жизни, — терпеливо заметил Карпентер. — Ради бога, пусть пасут оленей, бьют моржей, ловят песцов. Никто не собирается вмешиваться в их внутреннюю жизнь. Но ведь надо быть круглыми дураками, чтобы золото, вы слышите меня, Джон Макленнан, золото досталось какому-то третьему лицу. Уж если говорить прямо, то именно мы, пионеры Севера, те, кто выдержал его жестокий климат и сумел подружиться с этим народом и войти в доверие, имеем некоторые права на вознаграждение.
— Мистер Карпентер, мы с вами говорим на разных языках, — попытался прекратить этот поток слов Джон, но торговец только отмахнулся и продолжал:
— Я знаю ваши намерения и за свою жизнь повстречал немало странных людей. Но все эти странные люди становились совершенно обыкновенными, когда видели золото. Хотите, я вам покажу его?
И с этими словами Карпентер вытащил из-за пазухи движением точь-в-точь таким, каким чукчи извлекают кисет с табаком, мешочек, напоминающий кожаный кисет. Оглядевшись по сторонам, Карпентер высыпал на ладонь небольшую кучку желтого песку, который Ильмоч называл засохшими испражнениями грудного младенца. Торговец поднес руку к огню и торжествующе спросил Джона:
— Ну и как?
Джон и сам удивился. Созерцание золотого песка не вызвало в нем никаких особых чувств. Лишь вспомнилось, как в далекое время, снаряжаясь в путешествие, он втайне мечтал вернуться в родной дом в Порт-Хоупе состоятельным человеком, и среди многих обдумываемых способов обогащения на важном месте стоял именно этот, который предлагал Карпентер, — найти золото и намыть его где-нибудь в тундровом ручье.
— Я знаю, откуда вы взяли это золото, — неожиданно для себя сказал Джон. — Это золото с ручьев, впадающих в озеро Иони.
Карпентер отпрянул от Джона, словно от огня.
— Откуда вы знаете? Человек клялся, что, кроме него, никто не знает о богатствах озера Иони, — испуганно произнес он.
— В конце концов все тайное становится явным, — наставительно сказал Джон. — Я пока ничего не буду говорить, но если вздумаете организовать большой прииск или что-нибудь в этом роде, пеняйте на себя. Чукчи вас вышвырнут со своей земли.
— Так, так, — с удивлением пробормотал Карпентер, пряча мешочек с золотом.
Уэлен в эти ясные морозные дни был оживлен, и на улице толпилось множество прохожих. Местные собаки не знали, на кого и лаять. На приморье, возле больших торосов, не успевших прошедшим летом пройти в Тихий океан, приезжие устроили стоянку собачьих упряжек, привязав своих псов к вмороженным в лед палкам.
В каждой яранге пылали костры, варилась еда, выпивалось невероятное число чашек чаю. Карпентер не мог упустить такого случая, и в собачьей части яранги Гэмалькота открыл небольшую лавочку. Он бойко распродавал кирпичный чай, сахар, патоку. Охотники покупали патроны, порох, дробь. Дважды пришлось посылать нарты за товаром в Кэнискун.
Торговец больше не напоминал Джону о золотом песке, был подчеркнуто вежлив и внимателен.
В назначенный день гости и хозяева собрались в недавно выстроенном большом деревянном здании. Русские собирались открыть здесь то ли школу, то ли какое-то управление, но в связи с войной здание пустовало, и с разрешения волостного старшины сегодня его использовали как зрелищное предприятие.
В доме пахло свежей краской, в окна бил "зимний солнечный свет, под ногами скрипели половицы, хлопали двери — все кругом было полно звуков, от которых давным-давно отвык Джон Макленнан. И даже не столько отвык, сколько шум этот был непривычен в этих условиях, не связывался с толпой чукчей и эскимосов в меховых кухлянках, в цветастых матерчатых камлейках и в расшитых бисером праздничных торбасах.
Они входили в деревянную ярангу, оглядывались вокруг, трогали пальцами крашеные стены, оконные стекла и с удивлением посматривали себе под ноги, на деревянный пол, словно это был корабль.
Чукчи и эскимосы расселись прямо на полу, благо он был чист и сверкал краской, а певцы и танцоры пристроились на небольшом возвышении, образованном чуть приподнятым полом соседней комнаты, которая огораживалась съемными щитами-стенами.
Сначала пели сами уэленцы и показывали групповые женские танцы. Большие желтоватые круги бубнов закрыли лица певцов, которые пели прямо на туго натянутую кожу моржового желудка. Звук отражался и, усиливаясь, создавал впечатление горного эха.
Женщины танцевали самозабвенно, полузакрыв глаза. Джон смотрел на них, и волнение поднималось у него в груди. Он думал, что всего несколько лет назад, доведись ему увидеть эти танцы, услышать эти песни, так он в лучшем случае снисходительно признал бы за ними некоторый интерес для специалистов. Но сейчас его действительно трогали до глубин сердца и эти танцы, и эти песни, в которых почти не было слов — лишь мелодия, где слышались завывание зимнего ветра, шелест тундровой травы под ласковым движением летнего воздуха, гром водопада, тени угоняемых туч на поверхности моря, звон голубого льда и многое-многое другое, что называется просто жизнью в ее великом многообразии и в то же время великой простоте. Движения женщин — это невысказанная нежность, что они никогда не обнажают перед посторонним глазом. И они рады тому, что теперь движениями своих гибких гел они могут сказать о своем любящем сердце, о скрытом желании. Им чуть стыдно, поэтому глаза девушек полуприкрыты длинными ресницами.
Джон смотрел на танцующих женщин и вспоминал Пыльмау, ее длинные, уходящие вверх и в сторону глаза. Он вспомнил ее вкрадчивый нежный голос, ее заботу о нем, и ему вдруг показалось, что никто теперь не сможет сдвинуть его с этой земли, оторвать от этих людей, ставших ему настоящими друзьями и братьями.
Вот вышел стройный юноша, почти мальчик, знаменитый эскимосский танцор, сочинитель песен и мелодий Нутетеин. Он исполнял песню-танец о чайке, застигнутой бурей в море. Но это был рассказ не о птице, а о тех, чья неспокойная жизнь наполнена бурями, о тех, кто никогда не теряет надежды достичь желанного берега. В этой песне было всего лишь несколько слов, но это были именно те слова, которые были необходимы, и в этом была настоящая неподдельная поэзия. Поэзия — это когда выбираются самые необходимые слова, подумал Джон.
На смену Нутетеину вышел уэленский певец и танцор, поэт и музыкант юный Атык. Джон вгляделся в его лицо и поразился его красоте. Это была настоящая мужественная красота — красота умного, волевого и вдохновенного лица, озаренного поэзией и радостью жизни.
Аплодисменты не были приняты в этом зале, но Карпентер не привык считаться с обычаями и шумно хлопал в ладоши, выражая свое удовольствие и одобрение.
— В этом, честное слово, что-то есть! — громко говорил он рядом сидящему Джону, — Понимаете меня? Что-то в этом есть! Слушаешь эти бесхитростные простые песни, похожие на волчье завывание, и вдруг обнаруживаешь, что они тебя тоже волнуют, что-то трогают в твоем сердце.
— Потому что это настоящее искусство! Искусство! — повторил Джон Макленнан.
— Ну уж хватили куда! — протянул Карпентер. — Хотя я с вами согласен, что зародыш искусства в кое-каких танцах есть. Конечно, если отдать все это в хорошие руки, отшлифовать, переложить на настоящие музыкальные инструменты, кое-что с удовольствием могли бы посмотреть даже в Штатах…
— Нечего им в Штатах делать! — резко отрезал Джон. — Пусть это останется при них, потому что только они это понимают и чувствуют по-настоящему.
— Что же, — рассудительно заметил Карпентер. — Может быть, вы и правы.
Карпентер явно старался завоевать расположение Джона Макленнана. Старый торговец злился сам на себя за то, что чувствовал себя перед этим безруким так, словно провинился перед ним.
К вечеру празднество перекинулось на снежные просторы уэленской лагуны. Прямо от берега отправились в далекое путешествие бегуны с посохами. Они должны были пробежать расстояние, равное приблизительно пятнадцати милям. Оленеводы приготовили победителю несколько пыжиков, а Карпентер, главный источник призов, воткнул в снег для первого бегуна плоскую бутылку виски.
В другом кругу состязались борцы. Скинув кухлянки на снег, голые по пояс, они дымились на морозе паром и пытались ухватить друг друга за скользкое крепкое тело.
— А часто бывают в Уэлене такие веселые сборища? — спросил Джон стоящего рядом Гэмалькота.
— Если выдается спокойная зима, то каждый год, — охотно ответил Гэмалькот. — Но вы приезжайте летом. В середине лета. Вот тогда бывает самое интересное. На праздник приезжают даже из Нома, не говоря уже об островах Берингова пролива. Вот здесь на берегу моря вырастает второй Уэлен… Приезжайте, — повторил свое приглашение Гэмалькот. — Вот когда пройдет весенняя охота и морж начинает скучиваться, чтобы выбрать стойбище, как раз в это время и собираемся.
— Обязательно приеду, — обещал Джон.
Празднество продолжалось при лунном свете. Неясными тенями показались бегуны. Они бесшумно скользили по облитому лунным светом снегу и казались нарисованными.
Победитель, оказавшийся пастухом Катрынской тундры, легко, на лету выдернул из сугроба за горлышко бутылку и тем же легким пружинящим шагом отправился в ярангу, где остановился. За ним двинулись хозяева, провожаемые завистливыми взглядами остальных зрителей.
В ярангу Гэмалькота возвращались вместе. Чуть впереди шагал хозяин, а Джон и Карпентер шли позади рядом.
— Натура у народа здорова и жизненное направление правильное, — горячо говорил Джон, все еще находившийся под впечатлением увиденного и услышанного. — И никаких ему не нужно искусственных возбуждающих средств.
— Возможно, вы правы, — осторожно поддакивал Карпентер. — Но они часто сами не понимают, что ценное, а что стоит гроши. Так или иначе, но люди вроде вас им необходимы. Так сказать, чтобы поддерживать разумные отношения между миром белого человека, как они нас называют, и между ними. Я вам прямо скажу, что только с открытием моей лавки прекратились грабительские набеги торговых шхун на эти берега. Сейчас здесь начинает работать фирма русского торговца Караева. Я долго думал, как мне отнестись к нему, и пришел к выводу — надо сотрудничать с русскими официальными властями. Другого выхода нет. Тем более что русские не собираются вмешиваться в коммерческие дела нашей фирмы…
— Я не совсем понимаю, с какой целью вы все это мне рассказываете, — пожал плечами Джон.
— Извините, но я вижу в вашем лице культурного и образованного человека, — учтиво заметил Карпентер. — Вы заявили, что собираетесь посвятить жизнь делу процветания чукотского народа, и я могу предложить вам объединить наши усилия.
— Боюсь, что ничем не могу быть вам полезен, — ответил Джон. — Я живу так же, как и все чукчи или эскимосы. У меня нет иных средств существования, кроме собственных рук. Море и тундра меня кормят и одевают. Насколько мне известно, вы не ходите на охоту, не ставите ни сетей, ни капканов — вы только торгуете. Таким образом, меня отличает от местного населения лишь цвет моей кожи…
Карпентер замолк. В его молчании чувствовались злость и бессилие.
— Ну что ж, — процедил он сквозь зубы. — И верно, мы говорим с вами на разных языках.
На следующий день караван энмынских нарт выехал в Кэнискун. Произведя необходимые закупки и искупавшись на прощание в естественной горячей ванне, путники направились в обратный путь и срезали изрядный кусок, взяв курс из Кэнискуна через тундру прямо на Колючинскую губу.
Через две недели нагруженные товарами нарты въезжали с восточной стороны в Энмын, и возле каждой яранги стояли в ожидании люди.
«Наступил 1917 год, — записал в своем дневнике Джон Макленнан. — Он пришел сегодня светлой и очень яркой ночью в полыхании полярного сияния, в мерцании неожиданно крупных для Севера звезд. Здесь не встречают Нового года. Здесь иной цикл жизни, иной ритм. В моей яранге щебечет новое существо — дочь Софи-Анканау Макленнан. Она родилась в осенние пурги, и этим обстоятельством Пыльмау объясняет необыкновенную белизну ее кожи…»
В чоттагине раздался топот, и Джон окликнул из полога пришедшего.
— Это я! — сообщил Тнарат и просунул свою круглую, аккуратно остриженную голову сквозь меховую занавесь.
Тнарат с любопытством смотрел, как пишет Джон, и с восхищением произнес:
— Очень ловко петляешь!
— А ты знаешь, что сегодня пришел Новый год? — с некоторой торжественностью в голосе спросил его Джон.
— Что ты говоришь! — удивился Тнарат и внимательно оглядел полог, словно Новый год мог запросто войти в жилище и притаиться где-нибудь в углу.
Но в пологе ничего нового и примечательного не было. В одном углу Пыльмау кормила грудью девочку и одновременно поправляла пламя жирника под низко подвешенным над огнем чайником. В другом углу Яко и Билл-Токо играли мелкими тюленьими зубами, выкладывая на полу из моржовой кожи замысловатые узоры. На двух угловых столбах висели охранитель домашнего очага с лоснящимся от жертвенного сала ликом и блестящий медный рукомойник.
— Наступил тысяча девятьсот семнадцатый год, — продолжал Джон, высчитав в уме, сколько «двадцаток» составляет одна тысяча девятьсот.
— Так много? — удивился Тнарат и задумчиво продолжал: — Я слышал, что белые люди считают годы, но никак не могу понять, как это им удается увидеть в северной ночи приход Нового года. Видно, это нелегкое дело?
Джон сначала хотел объяснить, что такое летосчисление и календарь, но, подумав, решил перевести разговор на другое, ибо объяснение календаря должно было бы растянуться на долгие часы, а Тнарат вряд ли понял бы необходимость такого строгого учета времени, особенно в эти морозные зимние вечера, когда кажется, что течение жизни остановилось.
— Можно поглядеть? — Тнарат потянулся к блокноту Джона.
Он разглядывал исписанные страницы, и Джону снова казалось, как и тогда, когда то же самое делал Орво, что Тнарат что-то понимает в написанном — такое сосредоточенное у него было лицо.
— Как бы мне хотелось научиться этому! — словно затаенную мечту высказал Тнарат, со вздохом сожаления возвращая блокнот Джону. — Это, наверно, чудно понимать, что начертил, и возвращать сказанные слова, будто оглядываться вслед собственным мыслям.
— Но ведь я пишу не на чукотском языке, а на своем, — сказал Джон. — Вот если бы у вашего языка были свои собственные знаки, тогда бы тебе ничего не стоило и чертить и понимать, как следы на снегу понимаешь.
— Разве уж такое невозможное дело придумать значочки и для нашего языка?
— Наверное, можно, — согласился Джон. — Но для этого надо, чтобы ученые люди очень хорошо выучили ваш язык.
— А зачем ученым людям учить наш язык? — удивился Тнарат. — Хватит и того, что мы его сами хорошо знаем.
— Я не сомневаюсь в том, что вы хорошо знаете язык, то есть можете говорить на нем. Но для того чтобы язык имел значки, надо знать из чего он состоит. Вот, например, каждый житель на побережье видел оленя, но каков олень внутри — не всякий знает.
— Но чтобы узнать, из чего состоит олень, какой он изнутри, надо его убить, — возразил Тнарат. — А язык? Разве его можно убить? Тогда, наверное, надо убить всех, кто на нем говорит.
— Чтобы изучить язык, не обязательно его убивать, — ответил Джон. — Вот я говорю на чукотском языке, думаю по-чукотски и даже могу написать английскими буквами твое имя.
— Попробуй! — и Тнарат умоляюще посмотрел на Джона.
Джон на чистой странице блокнота крупными буквами вывел имя Тнарата. Чукча взял листок и долго рассматривал каждую букву, словно стараясь найти в начертании букв черты собственного лица.
Пыльмау, не сдержав любопытства, заглянула через плечо Тнарата и вдруг сказала:
— Совсем не похож.
— Почему? — обиженно спросил Тнарат.
— В середке у тебя что-то выпирает, а ведь ты человек ладный и красивый.
— А и верно, — поддакнул Тнарат. — Не совсем похож, сразу видно. — Вздохнув, заметил: — Так и чуешь, что чужими буквами написано… Вот если бы свои были. Наверное, здесь, — Тнарат осторожно ткнул пальцем в блокнот, — я выгляжу, словно вырядился в одежду белого человека.
Как-то Тнарат рубил для собачьего корма большой кымгыт. Прежде чем вонзить остро отточенное лезвие в мерзлую моржовую кожу, он долго разглядывал свой семейный знак, схематическое изображение двух скрещенных весел.
Подтащил свой кымгыт и Джон, зацепив его багорком с короткой ручкой, Тнарат остановился и перевел взгляд на знак Джона — букву джей.
Нарубив копальхена для своих собак и для упряжки Джона, Тнарат спросил:
— А мог бы ты меня научить разговору белых людей? Твоему родному языку?
Произнося эту просьбу, он смотрел себе под ноги, словно напроказивший мальчишка.
— Можно, — с готовностью ответил Джон и обрадовался: есть чем заняться в эти долгие зимние вечера. — Можно даже заодно учиться говорить и учиться чертить и различать значки.
— Вот хорошо бы. Но я и мечтать об этом не смею.
— Сегодня вечером и начнем, чтобы не откладывать, — твердо сказал Джон.
Тнарат сбегал домой переодеться и явился к Джону. Когда он снял кухлянку, Пыльмау не смогла сдержать возгласа восхищения: на могучее тело Тнарата была надета шелковая кофта явно восточного происхождения. Изо всех сил сдерживая улыбку, Джон присоединился к восторгам жены.
Уже были приготовлены бумага и карандаш. Джону, разумеется, никогда не приходилось бывать в роли учителя. После недолгих размышлений он решил, что надо начинать с освоения окружающей обстановки.
Показав на Тнарата, он произнес:
— Мэн!
Тнарат вздрогнул, но взял себя в руки и в знак согласия кивнул.
— Вумэн! — прокричал Джон, переводя указующий перст на Пыльмау, вернувшуюся к своему жирнику.
— Вумен! — шепотом согласился Тнарат и от волнения так налег карандашом на бумагу, что тут же треснул графит.
Он отупело проследил, как на край бумаги скатился черный уголечек, и стукнул себя кулаком по голове:
— Что я наделал! Сломал! Своими лапищами сломал такую хрупкую вещицу!
— Не волнуйся, Тнарат, поточим карандаш, — успокоил его Джон. Он старался говорить громко, полагая, что чем больше он кричит, тем легче Тнарату усваивать. Прокричав на ухо вспотевшему от умственных усилий и волнения Тнарату названия предметов, находившихся в яранге, Джон решил проэкзаменовать его. Память у Тнарата оказалась отличной, и он почти без ошибки называл предметы по-английски.
— Пойдем дальше! — предложил он.
— Подожди, Сон — взмолился Тнарат. — Можно мне попить воды?
Он жадными глотками осушил большой ковш и попросил второй. Шелковая кофта покрылась темными пятнами пота.
Теперь Джон решил показать своему ученику для начала несколько букв алфавита.
Тнарат довольно легко переписал их в свой листок, повторив в начертании их даже недостатки почерка самого учителя.
— Превосходно! — ответил Джон, заглянув в листок. — А теперь будем изучать произношение этих букв.
Рядом с Тнаратом пристроился Яко. Он внимательно слушал отчима и беззвучно, одними губами, повторял все, что тот говорил.
— Дай ребенку бумагу и карандаш, — вступилась за сына Пыльмау. — Что одним забавляться? Может, мальчишке интереснее.
Даже сквозь смуглоту на лице Тнарата проступила краска стыда. Он сам чувствовал, что взялся не за свое дело, за пустяк, который никогда не пригодится ему в жизни. Не станет же он говорить с сородичами на английском языке. А для сношений с торговцами вполне годились познания в языке белых людей, которые имел Орво, а теперь у них за переводчика Сон. Куда же лучше! А грамота вовсе ни к чему. Так, одна забава, как правильно заметила Пыльмау.
— Пусть тоже учится, это правильно, — серьезным голосом произнес Джон. — Только, Мау, зря ты говоришь, что грамота — дело пустое и ненужное. В том мире, откуда я пришел, жизнь и представить себе нельзя без грамоты.
— А здесь? — возразила Пыльмау.
— Как ты думаешь? — обратился к Тнарату Джон. — Не слишком ли много женщина разговаривает?
— Твоя правда, — согласился Тнарат.
Урок закончили уже без помех. Яко держал в руке карандаш и старался изо всех сил. Ученики были почти равны по способностям, как отметил про себя Джон, но Яко превосходил своего соученика быстротой реакции и был чуть несообразительнее.
Каждый свободный вечер, когда Джон и Тнарат не очень поздно возвращались с промысла, в яранге открывалась необычная школа с двумя учениками и с преподавателем Джоном Макленнаном.
Пришла весна, а за нею короткое, но полное трудов и забот лето. Осенью снова били моржа на лежбище, отгоняли шхуны, которых в то лето было почему-то много. Повсюду от белых шли вести о какой-то революции в России, о новой власти. Орво как-то встревоженно спросил Джона:
— Что значат все эти слухи?
Но Джон сам весьма смутно представлял себе события в России. На одной проходящей шхуне, принадлежавшей «Гудзон бей Компани», ему удалось раздобыть газету двухмесячной давности. Одно было ясно из газетной статьи, что царя больше нет и Россия перешла на парламентский путь. Но тут же, в этой статейке, говорилось о борьбе партий внутри страны, о каких-то загадочных большевиках, во главе которых стоял некий Ленин. Джона, однако, удивило, что, несмотря на события, потрясшие огромное государство, война с Германией продолжалась.
— Солнечного Владыку свергли, — коротко пояснил Джон.
— Но он так прочно сидел на своем золотом сиденье, — с сомнением покачал головой Орво. — За несколько лет до тебя приезжал в наше селение русский шаман — поп. Он говорил, что русский царь — это главная сила на земле. И он так крепко сидит на своем золотом сиденье, что никто не может его сдвинуть. Солнечный Владыка общался с самим богом…
— Как видишь, пришлось ему слезать с золотого сиденья, — сказал Джон.
— А зачем его надо было снимать? — спросил Орво.
— Очевидно, государством хотели управлять и другие люди, кроме него, — предположил Джон.
— Чудаки. Мало им было своих хлопот, — с презрением заметил Орво. — Царь все делал так хорошо, и, кроме того, у него был большой опыт. Зря его сняли.
— Почему ты уверен, что царь делал все хорошо? — спросил Джон.
— А как же, — Орво был возбужден. — Он не настаивал на том, чтобы мы признали его богов. Кроме того, в отличие от наших соседей якутов, мы были освобождены от обязательного ясака и платили только добровольно, кто сколько захочет. Разве это плохо?
— Да, действительно, с этой точки зрения русский царь весьма подходил чукчам, — заметил Джон.
Не уловив иронии или не обратив на нее внимания, Орво сказал:
— Ведь кто знает, что принесут сюда новые власти. Может быть, такое, что будет совсем плохо всем нам.
Джон согласился с этим разумным доводом, но с надеждой сказал:
— Сколько времени пройдет, прежде чем новые власти доберутся до Чукотки!
Разговор этот происходил в начале зимы, когда море покрылось льдом и свет убывал с каждым днем, словно какой-то великан отрезал каждый день по ломтику от холодного зимнего солнца. Еще одна зима вставала на жизненном пути Джона Макленнана, но он не страшился ее и встречал спокойно вести о надвигающихся ненастьях, о замерзших реках, о том, как растет береговой припай, все дальше и дальше отодвигая от материка линию дрейфующего льда.
Яко и Тнарат уже бойко писали английские слова и с шутливой серьезностью обращались друг к другу и к своему учителю, пользуясь усвоенными словами. Однажды Тнарат пришел на урок расстроенный.
— Что с тобой? — спросил его Джон.
— Я тебе давно хотел сказать, — смущенно заговорил он, — да боялся, что ты перестанешь меня учить… Узнали, что я пытаюсь научиться наносить и различать следы человеческой речи на бумаге, и стали надо мной смеяться. Даже сыновья мои смеются. Сегодня разговаривал с Орво, и он спросил, верно ли, что я учусь у тебя грамоте. Я сказал правду. Задумался старик и объявил, что ничего из этой затеи не выйдет. А когда я показал ему, что я уже умею, он поднял меня на смех. Говорит, что слышал от тебя — грамота совершенно не нужна чукчам, она такая же чужая для нашего народа, как белая кожа и светлые волосы. Ты говорил это?
— Да, говорил, — признался Джон. — Но имел в виду, что ни к чему совсем, если каждый чукча заделается грамотным.
— И думаешь так и сейчас? — спросил Тнарат.
— Уверен в этом, — горячо произнес Джон.
— Тогда почему меня и Яко учишь?
— Если Яко и ты будете грамотными, от этого никому не будет вреда.
— Вред уже начался, — заявил Тнарат, — надо мной смеются. Люди отворачиваются от меня и подозревают нехорошее в моем желании научиться языку белого человека.
— Ты хочешь сказать, что не будешь учиться? — спросил Джон.
— Я этого еще не сказал.
Тнарат был в таком затруднении, что по привычке стянул с головы малахай и мехом вытер вспотевшее лицо.
— Хорошо было бы, если бы ты стал учить грамоте всех, кто захочет, — выдавил он наконец из себя.
Джон задумался. Он знал достаточно хорошо своих односельчан. Из соперничества, желания не отстать друг от друга учиться пожелают все. Поскольку учился и Яко, от взрослых не отстанут и дети. Значит, придется открыть настоящую школу и все свое время отдать делу обучения грамоте жителей Энмына. А кто же будет ходить на охоту, ездить за товарами в далекий Кэнискун? Кроме того, нет ни бумаги, ни письменных принадлежностей, не говоря уже об учебниках. Все это Джон спокойно и деловито объяснил Тнарату.
— А кроме того, давай вместе задумаемся: к чему вес это? Ни в промысле, ни в домашних делах грамота чукче не нужна. Она только отнимает время и возбудит мысли и желания, которые его будут беспокоить и отвлекать от настоящей жизни.
— Верно говоришь! — почти обрадованно воскликнул Тнарат. — Пожалуй, хватит. Немного позабавились, пора и кончать. Уф, — он распустил шнурок, освободил ворот кухлянки. — Легко стало.
Такой легкий отказ от учения Тнарата опечалил Джона. Он чувствовал, что этот человек, выросший в яранге, в вечном поиске еды и тепла, по-своему незауряден, талантлив. Все, к чему бы ни прикоснулись руки Тнарата, обретало крепость, красоту и какое-то своеобразие. При всем при этом Тнарат был удивительно бескорыстен и умел обходиться самым необходимым. У него не было запасов, которые так любил заготовлять Армоль, не было вторых нарт и лишних собак. Если у него появлялось что-то лишнее, он тут же с радостью дарил это ближайшему соседу, чаще всех беспечному и бедному Гувату.
Джон еще некоторое время позанимался с Яко, и первые уроки грамоты в Энмыне тихо, само собой прекратились. Джон даже на долгое время забыл свой дневник и не обращался к нему до самого памятного дня, пока к нему не приехал перепуганный и растерянный Карпентер.
Карпентер ввалился в ярангу Джона в пуржистое, светящееся летящим снегом утро. Он долго отряхивался, выбивал торбаса, меховые штаны, отдирал сосульки с бороды.
— Большевики взяли власть! — громко и с каким-то отчаянием он выпалил в лицо Джону Макленнану.
Джон пожал плечами.
— В России воцарился Ленин и большевики! — повторил Карпентер. — Вы понимаете что-нибудь?
— В том-то и дело, что я ровным счетом ничего еще не понимаю, — спокойно ответил Джон. — Входите пока в полог, Пыльмау приготовит вашу комнатку.
Пыльмау возилась в каморке, где когда-то жил Джон, пытаясь разжечь железную печурку. Сильный ветер то рвал пламя, то вдруг выхлестывал его прямо в каморку, рискуя поджечь все жилище. Пыльмау долго возилась, пока тяга не установилась и бока печурки не покрылись румянцем жара.
— Дорогой Джон! — продолжал Карпентер. — Я счел своим долгом приехать к вам и предупредить вас об опасности. Большевики надвигаются и на Север. На Камчатке уже Советы, Советы начали действовать и в Анадыре. Как вы можете относиться ко мне с таким недоверием, когда я бросил все и в первую очередь поспешил к вам? Я бы мог вот так просто уехать один и оставить вас на произвол судьбы. Дорогой друг, я в вас вижу не только брата по крови, но и незаурядного человека, который может ни за что погибнуть от пули большевика.
— Я не понимаю, — Джон был совершенно спокоен, — отчего вы так страшитесь большевиков? Вы ведь ни одного в глаза не видели.
— Но какие они творят ужасы! — схватился за голову Карпентер. — Они расстреляли всю царскую фамилию, не пощадили даже малых детей.
— Перелистайте любой учебник истории, вы найдете пострашнее преступления, — напомнил Джон.
— Они отбирают все, что имеет человек, и раздают бедным, — продолжал Карпентер. — Они не смотрят, добыл ли человек трудом свое богатство или действительно награбил, для них богатый человек имеет одно название — кровопийца, эксплуататор. Нет, вы должны немедленно уехать! Я предлагаю вам свою помощь. Хотите, я пришлю упряжки, дам денег — все, что вы пожелаете. Честно скажу — мне больно будет смотреть, как на моих глазах будет рушиться с таким трудом налаженная жизнь. То счастье, которое вы заработали своим трудом, выстрадали, может рухнуть в один прекрасный день. Мне вас жаль, дорогой Джон!
Карпентер почти выкрикнул последние слова и обхватил голову руками.
Джон смотрел на его большие руки и думал: с чего бы это Карпентеру вдруг понадобилось воспылать добрыми чувствами к нему и даже приехать посреди зимы? Чтобы предложить бескорыстную помощь в побеге от большевиков? Что-то было подозрительное в этой неожиданно вспыхнувшей заботе торговца.
Пыльмау подала еду, разлила по чашкам крепкий чай и удалилась, чтобы не мешать мужскому разговору.
Карпентер ел жадно, его толстые пальцы, украшенные рыжими волосинками, покрылись салом и залоснились. Он, даже жуя, не переставал говорить, и речь его лилась неудержимо, словно прорвалась плотина.
— Вы знаете, что я регулярно получаю прессу, — говорил Карпентер. — Разумеется, нельзя верить всему, что пишут в наших американских газетах. Но если даже и половина того, что пишется о большевиках, — правда, то лучше жить среди людоедов, чем среди них. Их вождь Ленин — это просто какое-то чудовище! Он требует создания коммунистического правительства не только в России, но и во всем мире, подстрекает рабочих захватывать предприятия, выгонять хозяев — словом, это какой-то бунтарь! Пират! Они провозгласили лозунг: кто не работает, тот не ест!
— Этот лозунг я уже слышал в Энмыне, — перебил гостя Джон. — Недостоин жизни тот человек, кто не может сам себе добыть еду. Приблизительно то же самое!
За чаем в словоизвержении Карпентера наступил перерыв, и Джон задал ему вопрос, который все время вертелся у него на языке:
— А когда вы сами уедете отсюда?
— Вы имеете в виду с Чукотки?
— Да.
— У нашей фирмы первое время будут какие-то отношения с новыми властями. Большевики не посмеют оставить весь этот большой край безо всякого снабжения, а своих товаров у них пока нет. Скорее всего мы получим концессию на ведение торговли. Во всяком случае, мне дано указание оставаться на месте. Как только вскроется пролив, мы вывезем всю пушнину, а запас товаров в складах моей фактории не превышает и тысячи долларов. Если даже конфискуют все, большого убытка не будет.
— А вот у меня даже на пять долларов не наберется имущества, — с улыбкой заметил Джон.
По этой улыбке Карпентеру стало ясно, что хитрость разгадана. Джон понял, что его вынуждают покинуть Чукотку, чтобы Карпентер мог остаться полновластным хозяином не только побережья, но главным образом золота, открытого в ручьях, впадающих в озеро Иони.
— Это верно, — притихшим голосом заметил Карпентер. — Но ведь у вас нет вида на жительство, разрешения проживать на территории России. Вы иностранец, самовольно поселившийся на чужой территории!
Джон молча улыбался.
— Ну что вас держит здесь? — вскричал выведенный из себя Карпентер. — Что вы нашли в этом пустынном краю? Почему, если вам захотелось жить среди дикарей, вы не выбрали место получше?.. Первобытная жизнь есть не только на Севере, но и на тропических островах. Вы отказались торговать, не хотите принять долю в разработке золотой россыпи Иони, вам ничего не нужно и вы довольны своей жизнью! Ну ведь что-то человеку бывает нужно? Не может он просто существовать, как какое-то растение. Что вас держит на этой земле?
Вместо ответа Джон протянул Карпентеру покрытые кожаными наконечниками ампутированные кисти обеих рук.
— Здесь уже все забыли, что у меня нет рук, — тихо сказал Джон. — Я чувствую себя полноценным, нужным человеком. Нужным своей семье, своим друзьям, своей маленькой общине, которая населяет Энмын. Здесь я — человек, вы понимаете — человек! — повторил Джон. — Я не боюсь прихода большевиков. Конечно, меня тревожит их философия и отрицание всякой собственности. Но подумайте, мистер Карпентер, какая собственность у чукчи? Какая собственность у меня? А люди, среди которых мы живем, за редким исключением очень доверчивы. Я просто обязан остаться сейчас с ними, когда надвигаются трудные времена. Я должен быть с ними.
Джон умолк и уставил взгляд на дно опустошенной чашки.
— Дорогой Джон! — патетически воскликнул Карпентер. — Вот теперь я вижу, что вы по-настоящему благородный человек! Я преклоняюсь перед вами… В моем решении остаться здесь сыграли свою роль соображения не только престижа нашей фирмы и чувство долга перед «Гудзон бей Компани», которой я служу уже почти два десятка лет, но и беспокойство за судьбу этих малых арктических народов — чукчей и эскимосов.
Голос Карпентера дрожал от избытка чувств.
— И какими бы ни были наши личные отношения, во имя этого мы должны держаться друг друга. Ведь на протяжении от Энмына до Кэнискуна мы единственные белые…
— И настоящие разумные люди среди этих детей природы? — подхватив интонацию Карпентера, закончил его фразу Джон.
— Вот именно! — обрадованно воскликнул Карпентер.
Джон хотел сказать что-то резкое, но сдержался и устало подумал о том, что Карпентера уже ни в чем не убедить и не переделать. Он настолько уверен в своем превосходстве, что, скажи ему, что он нисколько не выше, допустим, Тнарата, он воспримет это как нелепость, как если бы ему сказать, что у него всего один глаз.
Карпентер порылся в своем вещевом мешке, сшитом из нерпичьей шкуры и украшенном богатым орнаментом из бисера и оленьего волоса, и достал початую бутылку шотландского виски.
Он разлил бутылку по чашкам и предложил:
— Давайте выпьем за солидарность людей!
Джон молча опрокинул чашку в рот. Виски обожгло рот и пищевод. Через минуту захотелось обнять весь мир, и даже Карпентер показался милым заблуждающимся человеком. Да и в чем он виноват в конце концов? Всю жизнь провел вдали от родины с единственной целью накопить денег, купить домик и зажить для себя, только для себя… Ему тоже нелегко пришлось в жизни.
— Я слышал, что вы приобрели граммофон, — сказал Карпентер. — Правда, он у меня тоже есть, но, быть может, я не слышал ваших пластинок. Позвольте завести граммофон.
— Яко! — крикнул Джон. — Принеси музыкальный ящик.
Карпентер сам выбрал пластинку и завел какую-то щемящую музыку. Торговец слушал с полузакрытыми глазами и, казалось, весь отдавался нахлынувшим чувствам.
— Волшебство музыки непостижимо. Стоит мне завести граммофон, я сразу же вспоминаю свое детство, хотя тогда еще не было музыкальных ящиков. По дворам ходил итальянец-шарманщик и наигрывал эти мелодии… Далекое, безвозвратное детство… Кстати, где вы родились, мистер Макленнан?
— В Порт-Хоупе, на берегу Онтарио.
— Прекрасные места, — сказал Карпентер. — Я, правда, там не бывал, но слышал. Тишина, плеск теплой воды, зелень, тихие улицы, ведущие к озеру… Да, не просто навсегда отказаться от всего этого. Кстати, ваши родители живы?
— Когда я уезжал, были живы, — ответил Джон и почувствовал, как давно не ощущаемая тоска вползает потихоньку в его душу и эта музыка, и голос Карпентера рождают воспоминания, спрятавшиеся в самых сокровенных и чувствительных уголках сердца.
Он решительно встал со своего места и резко рванул мембрану, остановив граммофон.
— Хватит! Пора спать. Кто не работает, тот не ест. А завтра утром мне надо выходить в море на промысел.
Когда Джон вернулся с моря, Карпентера уже не было — он уехал в стойбище Ильмоча, а оттуда намеревался двинуться домой в Кэнискун. Об этом и говорилось в благодарственной записке, оставленной торговцем в каморке, где он ночевал. Он щедро одарил Пыльмау, оставил запас муки, чаю, сахару и ящик патронов.
Джон читал записку, и тяжелые думы черными тучами застилали разум: что ему надо, этому Карпентеру?
Пыльмау быстро разделала убитую нерпу и поставила варить свежее мясо. Нерпичьи глаза она разделила между младшими детьми — Билл-Токо и Софи-Анканау. Яко, считавший себя уже взрослым мужчиной и носивший на поясе настоящий охотничий нож, великодушно отказался от лакомства в пользу сестренки и младшего брата.
В ожидании еды Джон достал изрядно потрепавшийся блокнот и, немного подумав, написал:
«Почему-то мне кажется, что при первом удобном случае Карпентер постарается освободиться от меня. Мое присутствие очень осложнило ему жизнь. А в общем-то я ему не мешаю. Пусть торгует, пусть даже тихонько моет золото, но пусть не лезет в душу к людям, которых всю жизнь обирал и раздевал с приветливой улыбкой… А революция — это уже серьезнее. Если русский царь, с одной стороны, не очень-то обращал внимание на Чукотку, то, с другой стороны, у русского правительства хватало благоразумия не повторять ошибки с Аляской. А чего можно ожидать от большевиков? Совершенно неизвестные люди! Может, им взбредет в голову продать Чукотку Канаде или Соединенным Штатам? Кто знает, не станет ли двадцатый век веком исчезновения с лица земли чукчей и эскимосов?..»
— Джон! Еда готова! — крикнула из полога Пыльмау.
— Эгей! Иду! — Джон оборвал на половине фразу и сложил блокнот. Писать больше не хотелось. Не то настроение. Даже слабые признаки надвигающейся долгой весны уже не вселяют в сердце трепетного тепла. «Стареть, что ли, начинаю!» — с недовольством подумал Джон, осторожно, чтобы не впустить холодный воздух, вползая в полог.
Стремительно промчалась весна в бессонных ночах на море, в пороховом дыму выстрелов по моржам, и наступило короткое затишье, когда можно перевезти добытое мясо в селение и сложить в хранилища.
Берег чист и пустынен. Байдары подняты на высокие подставки, чтобы сберечь покрышки от собак, которые хотя и были сыты, но все же не прочь полакомиться просолившейся в морской воде моржовой кожей.
«Белая Каролина» пришла в Энмын рано утром.
Джон уже был на ногах, когда услышал снаружи крики:
— Корабль белых приближается! Корабль идет!
На берегу уже стояли мужчины, и бинокль Орво переходил из рук в руки.
— Очень красивый корабль! — сказал Тнарат, передавая бинокль Джону.
Судно медленно приближалось к берегу. На носу стоял матрос и ручным лотом измерял глубину. Оно было так близко от берега, что в утренней тишине различались голоса моряков. В воду с грохотом упал якорь, и корабль остановился.
Шлюпбалки развернулись, и шлюпка повисла над водой.
Едва только она коснулась воды, как в нее попрыгали матросы. Последней в шлюпку спустилась странная фигура, похожая на женскую.
— Женщина к нам в гости идет! — с удивлением проговорил Орво, передавая бинокль Джону.
Джон приставил окуляры к глазам. Да, это была женщина в темном суконном пальто, в фетровой шляпе с широкими полями, из-под которой выбивались седые волосы. Словно кто-то толкнул Джона в грудь, и он едва не выронил бинокль. Он боялся верить своей догадке, но с каждой минутой он все больше и больше убеждался, что это она, его мать.
Шлюпка была почти у прибойной черты, когда Джон окончательно узнал Мери Макленнан и пошатнулся. Рядом стоящий Тнарат подхватил его и озабоченно спросил:
— Что с тобой?
— Мать приехала, — шепотом ответил Джон. Новость хлестнула по встречающим, и чукчи уставились на старую женщину, которая пристально вглядывалась в них, стараясь, видимо, угадать, кто же из них ее сын.
Шлюпка ткнулась носом в берег, и моряки помогли старухе сойти. Ноги Джона словно примерзли к гальке, и у него не было сил сделать хоть шаг навстречу матери.
Мери Макленнан прочно встала на берег и снова молча принялась рассматривать чукчей.
— Где мой сын? — спросила она.
— Это я, — ответил Джон и, собрав силы, пошел навстречу.
Мери Макленнан сначала отшатнулась, видимо не узнавая его, но в следующее мгновение нечеловеческий вопль разорвал утреннюю тишину Энмына.
— О, Джон! Мальчик мой! Что они сделали с тобой!
Джон обнимал ее, прижимался к ее груди, вдыхая давно позабытые, родные запахи, и слезы неудержимым потоком лились из глаз. В горле стоял твердый комок, который не давал молвить ни слова.
— Я нашла тебя, сыночек мой дорогой! Я нашла тебя! — сквозь слезы говорила Мери Макленнан. — Бог услышал мои молитвы. Я уже думала, что никогда тебя больше не увижу, что ты уже мертв… Милый мой, мальчик мой! Восемь лет! Восемь долгих лет я считала тебя навсегда утерянным… Наш отец не дождался этого радостного известия… Дай я на тебя посмотрю.
Мери Макленнан с усилием оторвалась от сына, сделала шаг назад.
— Что с твоими руками?
— Мама, — с трудом выдавил слова Джон, — нету у меня рук. Их оторвало взрывом восемь лет назад.
— О горе какое! — закричала Мери Макленнан. — Твои рученьки!
— Мэм, я теперь привык и не чувствую, что у меня их нет. Здешние люди научили меня пользоваться ружьем, копьем и ножом. Я даже могу писать.
— Но почему ты ничего не давал знать о себе?
— Прости, ма, — Джон виновато склонил голову. — Я потом тебе все объясню.
Люди Энмына стояли поодаль и наблюдали за свиданием матери с сыном. Наблюдали и моряки, отошедшие в сторону, чтобы не мешать.
Из яранг на берег, пораженные необыкновенной новостью, спускались люди Энмына. Впереди шла Пыльмау, неся на руках маленькую Софи-Анканау. Позади нее семенили Яко и Билл-Токо. Пыльмау не подошла к мужу. Остановившись, она присоединилась к жителям Энмына и вместе со всеми молча наблюдала за Джоном и его матерью.
— Джон, дорогой, — сказала мать, — собирайся. Ты больше не можешь оставаться здесь ни минуты. Кончились твои страдания, кончилась твоя черная ночь, кончился твой сон. Проснись, Джон, ты воскрес для меня и для всех близких… И Джинни тебя ждет… Поехали, Джон! Поехали подальше отсюда! Я не могу больше видеть эти грязные дикарские рожи. Я даже не могу себе представить, какие муки ты претерпел от них! Они, наверное, издевались над тобой, насмехались? Ничего, Джон, все это забудется, сотрется из памяти, как дурной сон…
Джон слушал этот поток слов, и сердце разрывалось от жалости к матери, от жалости к самому себе. Он увидел Пыльмау, стоявшую вместе с детьми рядом со своими односельчанами, и вдруг ему вспомнились слова покойного Токо: «Уедешь отсюда, и вся жизнь, которую ты прожил здесь, покажется тебе сном. Сном в начале тумана…»
— Ма, милая, дорогая ма, — голос у Джона прерывался от волнения, — успокойся и попробуй меня выслушать и понять. Только сначала пойдем ко мне в ярангу и там спокойно поговорим… Хорошо, ма?
— Нет, сынок, я не могу больше оставаться здесь, — ответила Мери Макленнан. — Я боюсь снова потерять тебя.
— Не бойся, ма, — с грустной улыбкой ответил Джон. — Никуда я не исчезну. Пойдем.
Мать с сыном двинулись по галечной гряде вверх, где стояли яранги Энмына. Вслед за ними на некотором расстоянии шла молчаливая толпа энмынцев. Впереди — с детьми Пыльмау.
Джон повел мать мимо яранг, мимо привязанных собак, мимо моржовых кишок, развешенных на просушку. На пороге своего жилища он остановился и сказал:
— Ма, это моя яранга. Здесь я и живу.
— Бедный Джон, — всхлипнув, произнесла Мери Макленнан и, низко нагнувшись, прошла в чоттагин, неярко освещенный дневным светом из двери и через дымовое отверстие.
Джон прошел следом и, пока мать осматривалась, достал оленью шкуру, расстелил ее у полога и позвал:
— Ма, садись сюда.
Мери Макленнан прошла мимо очага, над которым остывал котел с моржовым мясом, и тяжело опустилась на оленью шкуру.
— И ты тут жил все это время, все восемь лет? — спросила мать.
— Да, ма, — ответил Джон. — Все восемь лет.
— Какой ужас! Выдержать такое не каждый может. Но все позади, сынок, все позади! — Она снова зарыдала и прижала голову Джона к своей груди.
А Джон слушал мать и вспоминал слова Токо: «Кончится твой сон в начале тумана, и ты почти перестанешь вспоминать наш берег».
У двери мелькнула тень. Джон поднял голову и увидел Пыльмау. Она в упор смотрела на мужа, и в ее глазах стояли слезы. «Она уже расстается со мной», — подумал Джон и, освободившись от материнских объятий, крикнул:
— Заходи, Мау!
Пыльмау нерешительно прошла в чоттагин. На руках у нее была Софи-Анканау. Следом за ней бочком вошли Яко и Билл-Токо, крепко держась за руки.
— Ма, — Джон повернулся к матери, — я хочу представить тебе мою жену. Ее зовут Пыльмау! А это — наши дети: Яко, Билл-Токо и маленькая Софи-Анканау. Был у нас еще один ребенок, девочка, названная в честь тебя Мери. Но она умерла… Познакомься, ма, с моей женой…
Мери Макленнан уставилась на Пыльмау, и в ее глазах застыл ужас.
— Это невозможно! — закричала она. — Я не могу поверить, что мой сын женат на дикарке! Это невозможно, Джон! Это невозможно!
Пыльмау все поняла. Она попятилась назад к двери, вытолкала мальчиков и выскочила вслед за ними на улицу.
— Ма! Как ты можешь произносить такие слова! — Джон встал. — Ты оскорбила мою жену, моих детей. Как ты могла это сделать? Я всегда верил в твой ум, и ты должна теперь понять, что больше нет Джона, который был десять лет назад в Порт-Хоупе. Есть другой Джон, который прошел через такие испытания, которые я не пожелаю даже злейшему врагу. Ты несправедлива к моим новым друзьям, ма. Мне горько было слышать твои слова…
— Милый Джон, — горячо заговорила Мери Макленнан. — Стань снова самим собой! Я понимаю, тебе трудно вернуться к самому себе. Но ничего, все пройдет, все забудется, и жизнь вернется в свое русло. Собирайся, Джон, у нас еще будет много времени поговорить.
— Подожди, мама, — проговорил Джон. — Успокойся и выслушай меня. Загляни в собственное сердце, ма, и спроси его: может ли твой сын бросить жену и детей?
— Но жена ли она тебе, Джон? Жена ли она тебе перед богом и законом? — жестко спросила Мери Макленнан.
— Она жена мне не перед богом и не перед законом, — ответил Джон. — Она жена мне перед гораздо более важным и значительным, чем призрачный бог и лицемерный закон. Пыльмау — жена мне перед жизнью!
— Джон, милый, не будем больше говорить об этой ужасной женщине! Я подозреваю, что ты боишься их. Не бойся, Джон, мы выкупим тебя, заплатим деньги, все, что хотят дикари за твое освобождение, они получат. Пойдем, милый Джон, пойдем!
Мери Макленнан встала и потянула за рукав Джона, словно он был маленький и несмышленый мальчишка.
— Нет, ма. Я никуда не тронусь отсюда, — решительно и сухо сказал Джон. — Я просто не могу. Не могу переступить через самого себя, через своих детей, через ту жизнь, которая воскресила во мне человека. Я не могу этого сделать! Ты меня должна понять, ма!
— О Джон, ты разрываешь мое сердце… Ну, хорошо, милый… Попрощайся с твоими… твоими близкими. Я подожду… Подожду на корабле, чтобы не мешать тебе. А завтра я приеду за тобой… Только скажи прямо и честно — они ничего не сделают с тобой?
— Ну что ты говоришь, ма!
— Хорошо, хорошо сынок, — торопливо проговорила Мери Макленнан.
Джон проводил мать на берег. Он шел, провожаемый безмолвными взглядами энмынцев. Он чувствовал эти взгляды за своей спиной, и они хлестали его словно бичи.
— Если бы не добрый человек из какого-то селения на берегу Берингова пролива, торговец, я бы никогда не узнала, жив ли ты и где живешь. Это он прислал мне письмо и рассказал о твоей судьбе. Сынок, ты должен запомнить его имя — его зовут Роберт Карпентер.
— Роберт Карпентер? — переспросил пораженный Джон.
— Да, это он прислал мне письмо. Ты с ним знаком?
— Еще бы! — воскликнул Джон. — Я даже у него гостил не раз, и он ко мне приезжал.
— Какое доброе сердце у него, — вздохнула Мери Макленнан.
Джон помог матери сесть в шлюпку, поцеловал ее на прощание, и она успела шепнуть:
— Джон, это твоя последняя ночь вдали от матери, в этой ужасной хижине…
Джон вернулся в свою ярангу. Все домочадцы уже были дома. Пыльмау разжигала костер, а мальчики играли с сестренкой.
Джон сел на бревно-изголовье и обхватил голову кожаными наконечниками рук. Мысли стучали в голове, не давая покоя, а как хотелось уйти от них, забыться, отрешиться хотя бы ненадолго от всего, что навалилось на сердце в это утро! Как далеко ушел он от матери! И даже если бы случилось невероятное и Джон вернулся бы в Порт-Хоуп, он никогда бы не смог вернуться к прежнему образу жизни.
— Есть будешь?
Голос Пыльмау заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и увидел потемневшие от горя и сочувствия глаза. В ответ Джон отрицательно покачал головой.
Пыльмау присела рядом, прямо на земляной пол.
— Почему мать ушла?
— Она еще придет, — ответил Джон.
— Я знаю, как тебе тяжело, — вздохнула Пыльмау. — Только вот что я тебе скажу: мужчина всегда может найти другую женщину, но двух матерей не бывает. Ступай на корабль. Спасибо тебе за все. Мне не так трудно будет перенести разлуку с тобой: ведь у меня остаются от тебя Билл-Токо и Софи-Анканау. Ты можешь уехать с чистым сердцем. Ты сделал все, что мог сделать настоящий человек!
— Замолчи! — закричал Джон.
Пыльмау вздрогнула от неожиданности: никогда Джон на нее не кричал.
Джон выбежал из яранги.
Весь день он бродил по тундре, поднимался на Дальний мыс. Заход солнца он встретил на Погребальном холме возле покосившегося креста с жестяной пластинкой и высеченной на ней надписью: «Тынэвиринэу-Мери Макленнан. 1912–1914».
Утром шлюпка снова направилась к берегу. Мери Макленнан в сопровождении сына поднялась в селение. Она наотрез отказалась войти в ярангу.
И снова были мольбы и слезы. Мать валялась в ногах у сына, а Джон от всего этого словно каменел. Вечером шлюпка увезла Мери Макленнан на корабль.
Джон вернулся к себе в ярангу и застал в чоттагине Орво, Тнарата и Армоля. Они сосредоточенно пили чай, которым их угощала Пыльмау. Джон сел рядом с ними и Пыльмау молча и бесшумно подала ему чашку.
Орво шумно отхлебнул чай, осторожно поставил чашку на край низкого столика и торжественно начал:
— Сон! Мы пришли тебе сказать важное, дать тебе совет. Мы видим, как убивается и страдает твоя мать. Нам больно на это смотреть, и наши сердца болеют и за тебя, и за эту старую женщину, и за Пыльмау и детей Мы долго думали. Нам жаль и тебя, и Пыльмау. Но будет для всех лучше, если ты поедешь с матерью. Мы тебя полюбили, и у нас к тебе нет иных чувств. Любовь эта дает нам право дать тебе добрый совет. Мы никогда тебя не забудем и будем всегда помнить, что среди белых есть у энмынских чукчей самый близкий и дорогой человек, ставший нам настоящим братом. Уезжай, Сон! Иногда вспоминай нас.
Рыдания подступили к горлу Джона. Он не чувство вал, как из глаз потоком лились слезы.
— Нет! Нет! Я никогда вас не покину! Я остаюсь с вами, и нет такой силы, которая могла бы разлучил меня с вами!
— Подумай о своей матери, Сон, — тихо сказал Орво.
— А кто подумает о моих детях? — спросил Джон.
— О них и о Пыльмау не беспокойся, — ответил Орво. — Дети твои будут расти, а жена ни в чем не будет нуждаться. У нашего народа нет нищих и обездоленных. Если голодают — так все, а едой мы всегда делимся…
Уже три дня стояла «Белая Каролина» у Энмына. И каждое утро от нее отваливала шлюпка и на берег сходила сгорбленная женщина в темном суконном пальто и в высоких резиновых ботах. Навстречу, предупрежденный Яко, спешил Джон и осторожно вел мать по пологому галечному откосу к яранге.
За все эти дни Мери Макленнан больше ни разу невошла в жилище своего сына.
Мать с сыном медленно поднялись к ярангам, прошли мимо стоек, на которых стояли кожаные байдары, мимо земляных мясных хранилищ, закрытых костяными китовыми лопатками. Из яранг украдкой выглядывали любопытные, но никто не вышел из них. Джон бережно усадил мать на плоский камень, а сам пристроился рядом, у ее ног.
Старая женщина долго не могла отдышаться.
— Джон, — наконец заговорила она дрожащим от волнения голосом, — скажи еще раз матери, что ты окончательно решил остаться.
Джон, не в силах молвить слова, молча кивнул.
— Нет, ты скажи так, чтобы я слышала! — настаивала мать, глядя на сына помутневшими от слез глазами.
— Да, — тихо выдавил из себя Джон.
Мать несколько раз глубоко вздохнула и твердым голосом сказала:
— Я согласна, чтобы ты ехал с людьми, которых ты упорно называешь своей семьей. Если тебе трудно и невозможно оторваться от них, ну что ж — бери с собой…
Джон на миг представил, как Пыльмау, Яко, Билл-Токо и маленькая Софи-Анканау входят в дом на берегу Онтарио, гуляют по благопристойным дорожкам городского парка, и, усмехнувшись, сказал:
— Ма, ты ведь умная женщина…
— О, Джон! — всхлипнула старуха.
— Не надо, ма, не надо…
Джон обнял за плечи плачущую мать и помог ей подняться с камня.
Они медленно спустились к берегу, где на волнах прибоя плясала маленькая шлюпка с «Белой Каролины».
— Ну вот и все, Джон, — смахнув с глаз слезы, произнесла мать, — Прощай.
Джон помог ей сесть в шлюпку. Он все делал машинально, и порой ему казалось, что вместо него действует некий механизм, вставленный внутрь. Все как-то затвердело и окаменело внутри. Когда шлюпка отошла на несколько футов от берега, только тогда он вспомнил, что даже не поцеловал мать на прощание.
— Ма! — крикнул он, выдавив этот крик с отчаянным усилием. — Прощай, ма!
Мать повернула залитое слезами лицо и громко, отчетливо произнесла слова, словно жирными черными мазками зачеркнувшие смятенные мысли и чувства в душе Джона:
— О Джон! Мальчик мой! Мне легче было бы увидеть тебя мертвым, чем таким!
1966