Т. Корагессан Бойл СОВРЕМЕННАЯ ЛЮБОВЬ

В первое свидание ничего не было, и это прекрасно устроило нас обоих. Я забрал ее в семь, отвез в тайский ресторан, где она дотошно отделила друг от друга каждую полосочку мяса в «пад-тай» и осушила четыре бутылки пива «Синга» по три доллара за, а потом нежно гладил ее пахнущие бальзамом волосы, пока она посапывала на «Терминаторе» в зале кинотеатра при торговом центре «Серкл». Потом мы немного выпили в пицца-баре «Риголетто» (и съели по кусочку, с сыром), и я отвез ее домой. Едва я остановился у ее квартиры, как она уже открывала дверь. Она повернулась ко мне лицом — скорбным, вытянутым, элегантным лицом своих предков-пуритан — и протянула руку.

— Было весело, — сказала она.

— Да, — ответил я, пожимая ей руку.

На ней были перчатки.

— Я позвоню, — сказала она.

— Хорошо, — ответил я со своей самой шикарной улыбкой. — И я позвоню тоже.

* * *

На втором свидании мы окончательно познакомились.

— Не могу и сказать тебе, как мне было трудно в тот вечер, — сказала она, вглядываясь в глубины шоколадно-кофейного сандэ. Было еще рано, и мы сидели в «Кафе-мороженом Хельмута» в Мамаронеке, и солнце пробивалось сквозь морозные окна и освещало все помещение, словно палату для выздоравливающих. За стойкой поблескивали сиропы, медный рельс был натерт до зеркального сияния и все вокруг пахло дезинфектантом. Кроме нас, там не было никого.

— О чем ты? — спросил я. Во рту у меня все слиплось от маршмэллоу и карамели.

— О тайской еде, креслах в кинотеатре и, боже мой, туалете…

— Тайской еде? — я как-то не улавливал. Мне вспомнились сложные маневры с кусочками свинины и изощренное рассечение стеклянной лапши. — Так ты вегетарианка?

Она раздраженно отвернулась, а затем выстрелила в меня своими ледяными голубыми глазами.

— Ты когда-нибудь видел статистику министерства здравоохранения по санитарному состоянию этнических ресторанов?

Я не видел.

Ее брови взметнулись. Она была серьезна. Она читала лекцию.

— Эти люди — беженцы. У них, как бы это сказать, другие стандарты. Им даже прививок не делали.

Я смотрел, как она погружает крохотную ложку в глубины вазочки и раскрывает губы для аккуратного кубика мороженого с кремом.

— По крайней мере, нелегалам. А таких там половина.

Она проглотила почти неуловимым движением, горло ее дернулось, как у газели.

— Я от страха напилась, — продолжила она. — Все время думала, что дело кончится гепатитом, или дизентерией, или лихорадкой денге, или еще какой гадостью.

— Лихорадкой денге?

— А в кинотеатры я обычно беру с собой одноразовую пеленку — подумай только, кто мог сидеть до тебя в кресле и сколько раз. Но мне не хотелось, чтобы ты подумал, что я перегибаю палку или что-то в этом роде, на первом-то свидании, так что я ее не взяла. А потом туалет…

Она качнула головой, и я почти упал в ее глаза.

— Ну, после всего этого пива… Ты не думаешь, что я перебарщиваю?

Честно говоря, я так подумал. Конечно, подумал. Мне нравилась тайская кухня, а еще суши, и крабовое мясо, и текущие жиром сувлаки с тележки за углом. В ее взгляде было что-то от безумной святой, умерщвление плоти и все такое прочее, но мне было все равно. Она была красива, слаба, чиста и открыта, прекрасная и несравненная, словно с картины прерафаэлитов, и я был влюблен в нее. Кроме того, мне и самому было знакомо это чувство. Ипохондрия. Я был 33-летним холостяком, у меня был кое-какой печальный опыт, и я читал газеты — кругом СПИД, герпес, азиатский триппер, который не берет никакой антибиотик.

— Нет, — сказал я, — мне не кажется, что ты перебарщиваешь, вовсе нет.

Я сделал паузу, чтобы вдохнуть так глубоко, чтобы это было похоже на вздох.

— Прости, — прошептал я с видом самого собачьего раскаяния, — я же не знал.

Она погладила мою руку — прикоснулась, кожа к коже — и промурлыкала, что все в порядке, бывало и хуже.

— Если хочешь знать, — сказала она вполголоса, — вот такие места мне нравятся.

Я посмотрел вокруг. Никого по-прежнему не было, не считая Хельмута в ослепительно белом комбинезоне и таком же колпаке, ожесточенно драившего кафель на стене.

— Я тебя понял, — сказал я.

* * *

Мы встречались месяц — музеи, поездки за город, французские и немецкие рестораны, кондитерские, — прежде чем поцеловались. И когда мы поцеловались — после просмотра «Дэвида и Лизы» в кинотеатре повторного фильма где-то в Райнбеке, в ночь столь холодную, что никакая нормальная бактерия или рядовой вирус не выжили бы, — мы лишь слегка коснулись губ друг друга. На ней была шуба из искусственного меха с широченными плечами и вязаная шапочка, натянутая по самые брови, и она обнимала мою руку, пока мы выходили из кинотеатра в леденящую ночь.

— Боже мой! — воскликнула она. — Ты видел, как он закричал: «Ты меня коснулась!»? Разве не великолепно?

Глаза у нее расширились, и вообще она казалась как-то странно возбужденной.

— А то, — ответил я, — да, это было супер!

И тут она притянула меня к себе и поцеловала. Я почувствовал, как ее губы легко скользнули по моим.

— Я люблю тебя, — сказала она, — кажется.

Месяц свиданий и один сухой, трепетный поцелуй. Тут уж вы могли бы задуматься, все ли со мной в порядке, но правда, я не возражал. Я правда был готов ждать — у меня был запас терпения Сизифа, — и мне было достаточно просто быть рядом с ней. «Чего торопиться?» — подумал я. Конечно, у нее были странности, но у кого их нет? Да и, по правде, мне всегда было неловко с девушками типа «три коктейля, обедать и в койку», словно они отсидели шесть лет в тюрьме и вышли аккурат вовремя, чтобы накраситься и прыгнуть тебе в машину. Бреда — так ее звали, Бреда Драмхилл, и самый звук слогов этого имени заставлял меня таять — была другой.

* * *

Наконец, через две недели после путешествия в Райнбек, она пригласила меня в свою квартиру. «Коктейли, — сказала она. — И обед». Тихий вечер перед телеком.

Она жила в Кротоне, на первом этаже отреставрированного викторианского дома, в полумиле от станции «Хармон», откуда она каждое утро ездила на Манхэттен работать редактором в «Антропологии сегодня». Работала она там с самого дня, как закончила Барнард за шесть лет до нашей встречи; и работа эта превосходно гармонировала с ее темпераментом. Живущие среди речных даяков Борнео или курдов Курдистана антропологи присылали ей неуклюжие и грамматически кошмарные отчеты о своих наблюдениях, а она сбивала из всего этого мусс для народного потребления. Естественно, главное место в ее редактуре занимали грязь и экзотические болезни, равно как и невероятные обычаи аборигенов. Чуть ли не каждый день она звонила мне с работы и срывающимся от радости голосом рассказывала о новых ужасных болезнях, о которых только что узнала.

Она встретила меня у двери, одетая в шелковое кимоно, украшенное двумя драконами с переплетенными хвостами и отвесным вырезом. Волосы ее были заколоты, словно она только что вышла из ванной, и она пахла камфарой и антисептиком. Она чмокнула меня в щеку и провела в гостиную.

— Болезнь Шагаса, — сказала она, широко улыбнувшись и продемонстрировав свои превосходные зубы.

— Болезнь Шагаса? — эхом отозвался я, не вполне понимая, что на это ответить. Комната была пустынна, как монашеская келья. Два кресла, кушетка и кофейный столик, все из стекла, хрома и жесткого черного пластика. Никаких растений («Одному Богу известно, какие там могут завестись насекомые — а грязь, грязь просто кишит бактериями, не говоря уж о пауках, червяках и прочей гадости») и никаких ковров («Инкубатор для блох, клопов и клещей»).

Все еще улыбаясь, она подвела меня к пластиковой кушетке и села рядом.

— Южная Америка, — прошептала она, закатывая от восторга глаза, — в джунглях. Такие жучки — жуки-убийцы, так их называют; дико, правда? Эти жучки кусают тебя, а потом, когда насосутся твоей крови, они идут на горшок рядом с ранкой. Когда ты чешешь укус, все это попадает тебе в кровь, и где-то через год или двадцать у тебя болезнь, напоминающая помесь СПИДа и малярии.

— А потом ты умираешь, — сказал я.

— А потом ты умираешь.

Ее тон вдруг стал рассудительным. Она больше не улыбалась. Что я мог сказать? Я погладил ее руку, улыбнулся и подыграл ей.

— А как же ам-ам? Что на обед?

Был подан холодный крем-суп из тофу и моркови и крошечные сэндвичи с чечевичной икрой, а также чесночное суфле с экологически чистыми овощами. Потом был коньяк, телевизор с большим экраном и фильм под названием «Мальчик в пластиковом пузыре» про ребенка, росшего в полностью асептической среде, потому что он родился без иммунной системы. К нему нельзя было прикоснуться. Малейший чих мог его убить. Бреда всхлипывала первые полчаса, потом надавила на мою руку и в голос зарыдала, когда мальчик выполз из своего пузыря, подцепил примерно 37 болезней и умер перед рекламной паузой.

— Я смотрела этот фильм шесть раз. Что за жизнь! Прекрасная жизнь! Скажи, разве ты ему не завидуешь?

Я ему не завидовал. Я завидовал агатовому кулону, болтавшемуся у нее меж грудей, о чем честно и сообщил.

Она могла бы хихикнуть, вздохнуть или опустить глаза, но она не сделала ничего такого. Она бросила на меня долгий, медленный взгляд, будто бы решала что-то, а затем позволила себе зардеться. «Я сейчас», — сказала она таинственно и выскользнула в ванную.

Меня как током ударило. Вот оно, наконец. После всех признаний, съеденных обедов, посещенных музеев и просмотренных фильмов мы наконец-то сольемся в благодатном высшем проявлении близости и любви.

Мне стало жарко. Капли пота выступили у меня на лбу. А потом свет вдруг померк — и вот она, у выключателя.

Она по-прежнему была в кимоно, но ее волосы были прилизаны еще сильнее, уложены в тугую спираль на макушке, словно она собралась купаться. И она что-то держала в руке — тонкий пакет, завернутый в пластик.

— Когда ты влюблен, ты занимаешься любовью, — сказала она, присаживаясь рядом. — Это естественно.

Она вручила мне пакет.

— Не хочу, чтобы у тебя создалось превратное впечатление, — продолжила она глухим голосом, — только из-за того, что я осторожна и скромна, и из-за того, что в мире так много, как бы это сказать, грязи, но у меня есть и страстная сторона. И я люблю тебя. Кажется.

— Да! — воскликнул я, заключив ее в объятия и совсем забыв про пакет.

Мы поцеловались. Я погладил ее затылок и ощутил что-то странное — какую-то липкую рябь, будто ее кожа превратилась в пленку для упаковки продуктов — и тут она положила руку мне на грудь.

— Погоди, — выдохнула она. — Ты забыл эту… эту штуку.

— Штуку?

Свет был приглушен, но я видел, как она снова покраснела. Как она была мила в тот миг — моя сиротка Эмили, моя викторианская принцесса!

— Она из Швеции, — прошептала Бреда.

Я посмотрел на пакет у себя на коленях. Там была какая-то прозрачная пластиковая пленка, сложенная на манер большого мусорного мешка. Я поднял ее к глазам. В голове мелькнула какая-то дикая мысль.

— Это самая новая штука, — затараторила она, — самая безопасная… В смысле, никакая зараза не…

Мое лицо пылало.

— Нет, — ответил я.

— Но это же презерватив, — залилась она слезами. — Мой доктор мне их достал, они… они шведские!

Ее лицо скривилось, и она зарыдала так, что кимоно распахнулось, и я увидел, как «штука» облегает ее возбужденные соски. Полная защита.

Я был оскорблен — признаюсь. И не из-за ее навязчивого страха перед микробами и заразой, а из-за того, что она не доверяла мне. Я был чист. Я был квинтэссенцией чистоты. У меня было хорошее здоровье и умеренные привычки. Я менял трусы и носки ежедневно, а иногда и дважды в день. И работал я в офисе — с чистыми, хрустящими, ясными цифрами, управляя сетью обувных магазинов моего покойного отца (а умер он тоже чисто, в 75 от инфаркта миокарда).

— Но, Бреда, — сказал я, пытаясь утешить ее и поглаживая ее затянутую в пластик грудь, — разве ты мне не доверяешь? Разве ты мне не веришь? Разве… Разве ты меня не любишь?

Я схватил ее за плечи и заставил посмотреть мне в глаза.

— Я чист, Бреда. Поверь мне.

Она отвернулась.

— Сделай это ради меня, — сказала она тихо-тихо. — Если ты правда меня любишь.

В конце концов, я сделал это. Я посмотрел на ее рыдания, на прилипшую к ее телу пленку и сделал это. Она помогла мне облачиться в «штуку», проделала две дырочки для ноздрей, застегнула пластиковую молнию на спине. Мне показалось, что я надел гидрокостюм. И все остальное — томление, нежность и сладкий плен — было таким, как я надеялся.

Почти.



На следующий день она позвонила мне с работы. Я прикидывал данные по продажам и думал про нее. «Привет», — проворковал я в трубку.

— Ты просто должен это услышать!

Судя по голосу, у нее кружилась голова от восторга.

— Ага, — сказал я, прерывая ее страстным шепотом. — Прошлая ночь… Это было нечто!

— Ах, да. Да, прошлая ночь. Да, особенное. И я люблю тебя, правда…

Она остановилась перевести дыхание.

— Но ты вот что послушай! Мне только что прислали текст от одного человека и его жены, они живут среди туарегов Нигерии — это такие люди, которые идут за своими стадами и подбирают за ними навоз, чтобы разжигать костры, представляешь?

Я издал неопределенное урчание.

— Ну вот, и хижины свои они тоже делают из навоза, ну не дикость ли? И вот еще: как ты думаешь, что они едят, когда урожай не задается, а скотина еле стоит на ногах?

— Дай угадаю… Навоз?

— Да! Да! — взвизгнула она. — Нет, ну это же уж слишком? Они едят навоз!

У меня был припасен для нее сюрприз, болезнь, о которой мне рассказал знакомый врач.

— Онхоцеркоз, — сказал я. — Слыхала про такой?

— Расскажи! — голос ее заметно дрожал.

— В Южной Америке и в Африке. Тебя кусает муха и откладывает яйца тебе в кровь, а когда приходит время, личинки — такие маленькие белые червячки — лезут в твои глаза, прямо под сетчатку, так что ты видишь, как они там дергаются.

На другом конце линии повисла тишина.

— Бреда?

— Это ужасно. Это просто ужасно.

Я растерялся.

— Но я подумал… Прости.

— Послушай, — к ней снова вернулось самообладание. — Вообще-то я звоню, потому что люблю тебя. Кажется, я люблю тебя и поэтому я хочу, чтобы ты кое к кому сходил.

— Да не вопрос.

— Я хочу, чтобы ты сходил к Майклу. Майклу Мэлони.

— Не вопрос. А кто это?

Она поколебалась мгновение, будто понимала, что заходит слишком далеко.

— Мой врач.

Над любовью надо работать. Надо покоряться, надо делать маленькие поправки, уступки, даже жертвы; любовь без жертвы — это ничто. Я пошел к доктору Мэлони. А почему нет? Я ел тофу, болтал о лепре и шистосомозе, словно у меня от этой дряни иммунитет, и занимался любовью в мешке. Если Бреде так лучше, если это хоть как-то облегчит снедающие ее страхи, то оно того стоит.

Доктор принимал в Скарсдейле, у себя дома — в псевдотюдоровском особняке, окруженном дубами, древними, как «крайслер» моего дедушки. Он был еще молод — под 40, наверно, — с рыжей бородкой и в огромных очках в прозрачной оправе. Он принял меня в тот же день, как я позвонил, и встретил у дверей лично.

Он оценивающе посмотрел на меня, бормоча «ага, ага» в бороду, и затем с помощью сестер, мисс Арчибальд и мисс Сливовиц, произвел надо мной кучу манипуляций, от которых обалдел бы и астронавт.

Сперва мне обмерили все — фаланги пальцев, череп, пенис и мочки ушей. Затем обследовали ректум, сняли энцефалограмму и взяли мочу на анализ. А потом были тесты. Стресс-тесты, тесты на аллергию, тесты рефлексов, тесты объема легких, рентген, подсчет сперматозоидов и опросник в 24 страницы убористого текста. Конечно, Мэлони взял на анализ и кровь — проверить, нет ли каких инфекций.

— Мы проверяем на антитела более чем к 50 болезням, — сказал он, сверкая линзами очков. — Вы бы удивились, узнав, сколько людей носят в себе инфекцию, даже не зная о ней.

Я не мог понять, шутит он или нет. Провожая меня к выходу, он сказал, что результаты будут через неделю.

Та неделя была счастливейшей в моей жизни. Я был с Бредой каждую ночь, а на уик-энд мы поехали в Вермонт, в центр гигиены, о котором ей рассказала кузина. Мы обедали при свечах, а потом надевали упаковочные костюмы и занимались радостной, санитарной любовью. Конечно, мне хотелось большего — почувствовать прикосновение к ее коже, — но я все равно был счастлив. Не торопись, говорил я себе. Всему свое время. Как-то ночью, когда мы лежали в белоснежной крепости ее постели, я отстегнул капюшон костюма и спросил, будет ли она когда-нибудь доверять мне настолько, чтобы заняться любовью старомодным, проверенным веками методом. Она высунула голову из своей упаковки и отвернулась, продемонстрировав свой несравненный патрицианский профиль.

— Да, — произнесла она тихо-тихо. — Конечно. Как только придут результаты.

— Результаты?

Она повернулась ко мне лицом.

— Только не говори, что ты позабыл.

Я позабыл. Увлеченный, напряженный, страстный, переполненный любовью, я позабыл.

— Глупенький, — промурлыкала она, обводя мои губы изящным, затянутым в пластик пальцем. — Имя Майкл Мэлони ни о чем тебе не говорит?

А потом все рухнуло.

Я звонил, но она не брала трубку. Я пытался найти ее на работе, но секретарша говорила, что она вышла. Я оставлял сообщения. Она не перезванивала. Будто мы и не были знакомы, будто я был совсем чужим, коммивояжером или уличным попрошайкой.

Я заступил на вахту перед ее домом. Целую неделю я сидел в своей машине и смотрел на ее дверь с фанатизмом паломника у святыни. Ничего. Она не выходила и не входила. Я оборвал телефон, опросил ее знакомых, прятался в лифте и в коридорах в ее офисе. Она испарилась.

Наконец, уже в полном отчаянии, я позвонил ее кузине в Ларчмонт. Я видел ее всего раз — мрачную, неуклюжую девицу в растянутом свитере, живое свидетельство того, что гены, явившие миру столь великолепный образец, как Бреда, могли пойти и неверным путем — и не очень понимал, что ей сказать. Я приготовил речь, что-то о моей матери, якобы умирающей в Финиксе, неудачах в бизнесе, безудержном пьянстве, мыслях о самоубийстве и необходимости поговорить с Бредой перед тем, как я покончу со всем этим, и не знает ли она случайно, где, собственно, Бреду можно найти? Речь, впрочем, не понадобилась. Трубку сняла Бреда.

Я едва не поперхнулся от радости.

— Бреда, это я! Я чуть с ума не сошел, пока тебя искал!

Молчание.

— Бреда, что случилось? Тебе не передавали мои сообщения?

Наконец, голос издалека.

— Мы не можем больше встречаться.

Она запнулась.

— Не можем? О чем ты?

Я был потрясен, уязвлен и зол.

— Все эти… ноги, — выдавила она.

— Ноги?

Мне потребовалась минута, чтобы осознать, что она говорит об обувном бизнесе.

— Но я не трогаю никого за ноги — я работаю в офисе, как и ты. С кондиционером и стеклопакетами. Я с шестнадцати лет ничьей ноги не касался.

— Ноги… Грибки. Экзема. Псориаз. Малабарская язва.

— О чем ты? Про этот медосмотр? — голос мой срывался от гнева. — Этот чертов медосмотр?

Она не отвечала.

На линии что-то тихо тикало, пульс времени и пространства, нежная дрожь миллионов миль проводов.

— Слушай, — взмолился я. — Давай встретимся последний раз, вот только разок, а? Поговорим про все это. Можем устроить пикник. В парке. Расстелем плед и… и сядем — на противоположных краях.

— Болезнь Лайма, — ответила она.

— Болезнь Лайма?

— Передается клещами при укусе. Они прячутся в траве. И сразу же паралич Белла, менингит и мозговые оболочки раздуваются как пончик.

— Тогда в Рокфеллер-центре. У фонтана.

— Голуби. Летающие крысы.

Она говорила, как неживая.

— У Хельмута. Мы можем встретиться у Хельмута. Пожалуйста. Я люблю тебя.

— Прости.

— Бреда, пожалуйста, послушай меня. Мы были так близки…

— Да, — ответила она. — Были близки.

Я успел вспомнить тот первый вечер в ее квартире, «Мальчика в пластиковом пузыре» и упаковочные костюмы, вспомнить весь головокружительный спектакль нашей любви, прежде чем ее последние слова ударили меня, словно молот:

— Но не настолько близки.

Перевод: Владислав Крылов

Иллюстрация: Olivia de Berardinis

Загрузка...