Юрий Коротков Спас Ярое Око

Запрокинув большелобый детский лик, Иисус пристально смотрел в глаза склонившегося к нему человека. Человек не смотрел в глаза Спасителю, он так же пристально разглядывал золотистый фон над его плечом, трогал грубыми пальцами пурпурную ризу и поднятую для благословения тонкую руку.

За окнами гудел, не умолкая, Новый Арбат.

— Чистая семнашка, а, Бегун? — хозяин Спаса Лева-Рубль суетился вокруг, разливал джин по стаканам. — Может, рубеж восемнадцатого. Но я думаю — семнашка.

— Да… семнадцатый… — эхом откликнулся Бегун, не отрываясь от иконы. Отодвинул стакан: — Я за рулем… Сколько тянет?

— Да ладно, по двадцать грамм, символически. Ни один мент не унюхает. Обмоем Спасителя! Ты когда последний раз семнашку в руках держал, а? Нет, ты посмотри, письмо какое! Северная школа!

— Да… Северок… — согласился Бегун. — Почем ставишь?

— Пять деревень прошел — пусто! Все вымели. Я уже поворачивать хотел. А в шестой вдруг бабуля из чулана его вытаскивает! Сто штук заломила. Все умные стали. Целый день бабульку поил, до полтинника опустил. Тебе за восемьдесят отдам. Представь, она из чулана задом пятится, я только изнанку вижу — думаю, начало двадцатого, и на том спасибо. А она как повернулась… Веришь — чуть не заплакал…

— Шутишь, Лева, восемьдесят, — удивился Бегун. — Она все двести тянет… — Он понюхал икону, перевернул, осмотрел древнюю, рассохшуюся доску и клинья.

— Двести не двести, а за полтораста уйдет, — сказал довольный Рубль. — Тебе по старой дружбе. Ну, коньячку выставишь еще. Я же знаю, у тебя с деньгами напряг. Наваришь немножко… Что, с обновкой тебя? — он занес пятерню, чтобы ударить по рукам.

— Значит, семнадцатый… — задумчиво сказал Бегун.

— Чистая семнашка! — подхватил Лева.

— Северная школа… — покачал головой Бегун.

— А сохранилась как!

— И сохранилась… на удивление… — Бегун вдруг с силой рванул ногтями по иконе, прямо через Христов детский лик, сдирая краску, и с размаху сунул руку в аквариум. Меченосцы и гуппи прыснули в стороны. — Ты за кого меня держишь?! — заорал он. — Я лох тебе? Ты не обознался, милый? Меня Бегун зовут! Я за досками ходил, когда ты сиську сосал! Вот твой семнадцатый! — он сунул Левке под нос окрашенные акварелью пальцы и брезгливо вытер их о белые обои. — Тут родного письма не осталось! На Арбате неграм свою мазню толкай!

Рубль сразу скис.

— Ты что, шуток не понимаешь?..

— Шутник, твою мать! Шолом Алейхем! Я из Кожухово перся твой новодел смотреть! — Бегун пошел к дверям.

— Ну, извини… — Лева плелся следом. — Пустой вернулся. Сам знаешь, сказки это — про бабулек с семнашками. Голые деревни. Все прочесали по сто раз. Нет больше досок в деревнях. А если что осталось — ни за какие тыщи не отдают…

Бегун открыл старый амбарный засов на двери.

— А если и появится приличная доска — что толку? У тебя таких денег нет и не будет… — негромко добавил Лева.

Бегун остановился за порогом. Глянул на Левкину простоватую физиономию, невинно моргающие глазки за расплющенной переносицей: что-то не похожи были эти темные речи на Леву, прозванного Рублем за то, что ради копеечного навара тащил в Москву даже самые дешевые иконы, которые порядочные досочники по древнему обычаю бросали в реку…

Бегун вернулся, задвинул засов обратно.

— Показывай.

Рубль плотно закрыл дверь комнаты, выдернул из розетки телефонный шнур. Достал из-за шкафа ободранную хозяйственную сумку и начал выставлять на диван иконы:

— Николаша… Мамка с лялькой… Жорик… Благовест…

Бегуну показалось, что по комнате заиграли цветные блики: темные доски будто светились изнутри, сияли ризы, лучились золотые нимбы, а застывшие лики хранили тепло человеческого лица.

— Рубеж восемнадцатого, московское письмо…

— Вижу, не слепой… — досадливо отозвался Бегун. Он склонился над досками, любовно поглаживая посеченные кракелюром краски. — Слушай, Рубль, ты хоть понимаешь, что это — красиво!

— Я понимаю, почем это пойдет там на любом аукционе, — усмехнулся Лева, кивнув головой в пространство. — Тебе отдал бы за пятнадцать штук зеленых.

— Чего так дешево? — теперь уже искренне удивился Бегун.

— По старой дружбе. Пусть товарищ наварит, а я порадуюсь.

Бегун разогнулся, внимательно посмотрел на Рубля.

— Добрый ты что-то сегодня… Откуда это? Церковные?

— А тебе не все равно? Где было, там уже нет.

Бегун с сожалением последний раз обвел взглядом иконы.

— Воровать, Лева, — грех. А из храма — тем более, — сказал он. — Я никогда краденого в руки не брал и тебе не советую. Будешь ты, Рубль, гореть в геенне огненной.

— Ага. С тобой в одном котле, — сказал Левка ему вслед. — Прости, Господи! — торопливо, перекрестился он на разложенные доски и принялся запихивать их обратно в драную сумку.


Бегун подъехал к школе, втиснулся на своей заслуженной «единичке» в длинный ряд иномарок, между двух «мерседесов», сияющих полированными до зеркального блеска боками. Дюжий охранник, стоящий у ворот с рацией в руке, покосился на его некрашеный, в рыжей грунтовке капот и отвернулся, с приторной улыбкой прощаясь с разбегающейся после уроков малышней. За фигурной кованой оградой стучали мячи, старшеклассники играли в теннис в фирменных белоснежных шортах и юбочках. Тренер, полуобняв толстоногую девицу, водил ее рукой в воздухе, показывая, как встречать мяч слева, будто вальс с ней танцевал.

Бегун ждал, посматривая на ворота. Внезапно распахнулась дверца, Лариса решительно села рядом, достала сигареты из сумочки, нервно закурила.

— Я была у директора, — не здороваясь, сказала она.

Бегун нахально, откровенно разглядывал бывшую жену: пестрые кальсоны — как их там… а, леггенсы, длинный свитер, модная короткая стрижка вкривь и вкось — неровные черные пряди будто зализаны на лбу. Шикарная женщина. Хотя, пожалуй, чересчур смело для сорока лет.

— Хорошо выглядите, миссис Дэвидсон. Калифорнийский загар? — Он провел пальцем по загорелой щеке.

Лариса досадливо дернула головой.

— Я была у директора, Беглов, — повторила она. — У тебя долг за первое полугодие. Ты до сих пор не заплатил за второе! Ты дождешься — они выгонят Павлика посреди года, он пойдет учиться в районную школу с бандитами и малолетними проститутками!

— Это не твои проблемы.

— Это мои проблемы! Это мой сын! Я хочу, чтобы он учился в нормальной школе и жил в человеческих условиях! Ты не можешь даже заплатить за школу! А после школы он сидит один в этой вонючей коммуналке, потому что тебя никогда нет дома, и боится выйти во двор!

— Сначала ты отняла у меня квартиру, — заводясь, повысил голос Бегун, — потом забрала все, что у меня было, а теперь я же виноват!

— Я ничего не украла! Это плата мне за десять лет скотской жизни! — закричала Лариса. — За десять лет страха! Я ничего не помню из десяти лет, только страх! страх! что сейчас опять позвонят в дверь, — она заплакала. — А эти допросы на Лубянке по восемь часов, с грудным Павликом на руках, пока ты бегал от них по стране!

— А когда были деньги — все казалось нормально, правда? Все хорошо было… Слушай, что ты от нас хочешь? Роди себе другого и успокойся. Или твой старый козел уже не может ничего? У мистера Дэвидсона стрелка уже на полшестого? Мистер Дэвидсон очень важный, он такой важный, он — «импотент»,[1] — с удовольствием сказал Бегун.

Лариса, зло сжав губы, ударила его по щеке.

— А хочешь, я помогу? — веселился Бегун. — Пусть он меня наймет! Я недорого возьму, по старой дружбе!

Лариса влепила ему еще пощечину. Охранник у школьных ворот давно с интересом наблюдал за немой сценой в машине.

— У Джеймса кончается контракт, — Лариса бросила намокшую от слез сигарету и прикурила новую. — Мы уедем до Нового года. Учти, я без Павлика не уеду!.. Если ты ему добра хочешь — пусть он вырастет в цивилизованной стране, в здоровой стране, среди нормальных людей!

— Он живой человек. «Отдай — не отдам»! Пусть сам решает.

— Что он может решить! Он не видел той жизни! А ты его настраиваешь против Джеймса! И против меня!

— Ну что ты, я рассказываю ему про тебя добрые сказки, — сказал Бегун. — Ему не нужно знать, что его мама — проститутка.

Лариса снова размахнулась, но Бегун перехватил ее руку и сильно сжал:

— Хватит!.. Ведь не обязательно каждый день продаваться за сто грин — лучше один раз, но дорого…

Лариса торопливо освободила руку, утерла слезы и выскочила из машины навстречу сыну. Павлик появился из ворот в компании одноклассников — на полголовы ниже ровесников, щуплый, ушастый.

— Привет, мам… — он поцеловал мать в щеку.

— А я за тобой, — весело сказала Лариса. — Джеймс сегодня дома, он будет рад тебя видеть. Пообедаем. Джеймс для тебя новые игры купил, целую дискету, ты таких еще не видел… — Лариса открыла дверцу «мерседеса». — Садись.

Павлик нерешительно глянул на сверкающий вишневой краской «мерседес», потом через плечо на одноклассников, на отца — и опустил глаза.

— Папа обещал, мы сегодня рисовать будем… Я в субботу приеду, мам, как всегда… — он сел к отцу.

«Жигули» и «мерседес» одновременно сдали задом в разные стороны и на мгновение встали лоб в лоб. Лариса выкрутила руль, объехала Бегуна и, с места набрав скорость, помчалась по узкой улице.

Бегун выехал на Садовое. Павлик молча сидел рядом. Потом, не глядя на отца, сказал:

— Ты только не обижайся, пап, ладно?.. Ты не подъезжай к школе, я лучше пешком буду ходить… Ребята смеются…


По Кожухову, забытому Богом и мэром, Бегун рулил, как на фигурном вождении — змейкой, объезжая глубокие выбоины с непросыхающей грязью. По одну сторону улицы до горизонта тянулись задворки автозавода — горы железного хлама, козловые краны, катушки с кабелем, по другую — шлакоблочные клоповники, такие же прокопченные, как заводские корпуса. За дощатым столом мужики пили пиво и забивали козла, пацаны гоняли ободранный мяч.

Посреди двора стоял лендровер с зеркальными окнами. Когда Бегун остановился у подъезда, из лендровера вышли двое, одинаковые, как оловянные солдатики, в спортивных костюмах, черных штиблетах и белых носках.

— Ты Беглов? — выплюнув жвачку, спросил один.

— Ну? — нехотя отозвался он.

— Дмитрий Алексеевич велел заехать.

По их тупым рожам видно было, что если Дмитрий Алексеевич велел, то они доставят Бегуна коли не своим ходом, то волоком. Бегун посмотрел на сына. Тот уныло опустил стриженую голову.

— Ты же обещал, пап…

— Я скоро. Ты краски пока раскладывай, — Бегун сел в лендровер.


В просторной квартире Дмитрия Алексеевича от прихожей до дальней комнаты, куда сопроводили Бегуна оловянные солдатики, висели по стенам доски, деревянные церковные распятия со Спасителем в человеческий рост, коллекция металлопластики за стеклом — эмалевые кресты и складни размером от ногтя до полуметра. Светильники, мебель до последнего пуфика, ручки и петли на дверях — сплошь антиквар, даже спичечный коробок на столе — и тот в серебряной оправе. В углу сложена была изразцовая печь.

Дмитрий Алексеевич, раздобревший, с изрядным уже брюшком, не вставая, протянул руку.

— Здорово, Царевич! — нарочито громко поздоровался Бегун и уселся в кресло напротив. — Чего звал?

Царевич кивнул, и оловянные солдатики исчезли за дверью.

— А ты не знаешь? — спросил он. — Когда с долгами разбираться будем? — он выложил на столик пачку торопливых расписок. — Я жду, даже проценты не накручиваю по старой дружбе. Но надо ж совесть иметь, Бегун!

— Нет денег, Дима. Появятся — отдам сколько смогу… Я Владимирскую обошел — двенадцать деревень, Тверскую, Архангельскую, Тулу, Вятку. Никогда столько за год не нахаживал. Рубль Новгородскую по новой прочесал — нет досок, новоделы одни. Все разграбили…

— А кто грабил? Ты же все и вычесал! А я, значит, виноват, я должен с этими бумажками вместо денег сидеть! — взмахнул Царевич расписками. — Подтереться мне ими, что ли?!

— Ты лучше посчитай, сколько ты на мне нажил! — Бегун вскочил, указал на доски по стенам. — Это — мое! И это мое! Никола — мой! Праздники — мои! Эту мамку я три года выпасал — сколько ты за нее заплатил, помнишь? Я по уши в грязи лазил, а ты жопу от стула не оторвал. Я в сарае на дровах спал, а ты водку с фирмачами жрал, всех трудов — доски им в чемодан положить и до машины поднести!

— У каждого свое дело, и каждый за свое дело получает…

— На Лубянке мы с тобой по одному делу шли. И получили бы поровну!

— Ты вспомни еще, что при батюшке царе было! Времена давно другие… Все как люди живут, — развел руками Дима. — У Пузыря три магазина в Германии, Миша-Муромец — банкиром стал, Леня-Самовар — советник министра культуры, советует чего-то за культурные бабки. Я ведь предлагал тебе в дело со мной идти, только работать надо было, реальные бабки крутить. Так нет, ты у нас вольный художник…

— Был художником, — буркнул Бегун.

Запищал телефон на столе, тотчас включился автоответчик и елейным голосом Димы попросил оставить информацию или номер, по которому хозяин непременно перезвонит сразу по прибытии.

— Опять я виноват… Сидел бы ты в своей Репинке, рисовал доярок и сосал лапу, — сказал Царевич, прислушиваясь к взволнованному далекому голосу, который беседовал с автоответчиком о таможне и контейнерах. — Нажил я на нем!.. Ты на меня молиться должен. Ты вспомни, что ты имел! А что бабе все оставил — дураком был, дураком и помрешь.

— Иначе бы она сына не отдала.

— Это твои проблемы, — отмахнулся Дима, схватил трубку и заорал: — Мне насрать на твою таможню, понял, насрать!! Если завтра контейнеров не будет — я тебя раком поставлю! Я тебе хрен на пятаки порублю, ты меня понял?! Там двести миллионов моих денег!

Он швырнул трубку.

— Коз-зел! Одни козлы кругом, человеческих слов не понимают… Значит, так, Бегун: месяц тебе сроку, делай что хочешь. Продавай комнату — штуки три грин она потянет, продай машину…

— А где я жить буду?! Я же не один…

— Это твоя головная боль. Иначе я с тобой по-другому разговаривать буду.

— Даже так? — удивленно сказал Бегун.

— А как ты хочешь? — Дима, показывая, что разговор окончен, толкнул дверь. Сидящие в холле оловянные солдатики вскочили.

Бегун стоял, глядя под ноги. Поднял голову:

— Слушай, Царевич… дай пятнадцать штук.

— Правда, обнищал, — Дима усмехнулся и вытащил бумажник.

— Пятнадцать тысяч долларов, — сказал Бегун.

Глаза Димы вспыхнули хищным блеском.

— Доски? Сильвер?

— Отдам все сразу. С процентами.

Некоторое время Дима пристально смотрел на Бегуна. Потом открыл вмонтированный в стену сейф и бросил на стол одну за другой три плотные зеленые пачки в банковской обертке.

— Смотри, Бегун… — сказал он. — Это больше, чем ты сам стоишь, вместе с твоей халупой и драндулетом. Пацаном отвечать будешь.

Бегун сунул деньги в карман и молча вышел.


— …Святой Георгий Победоносец со змием. Третья четверть семнадцатого века… Святой Николай Угодник. Первая четверть восемнадцатого века. Школа Оружейной палаты… Богоматерь с младенцем. Конец семнадцатого — начало восемнадцатого. Тоже Москва… — закончил Бегун. — Ну, дай Бог! — он перекрестился вслед исчезнувшим в кейсе иконам. Вопросительно глянул на Мартина.

— Я не верующий, — усмехнулся немец, альбинос с рыжими ресницами и красноватым лицом. — Я был секретарь Союза немецкой молодежи в Берлине. — Он закрыл портфель на цифровой замок. Дело было закончено, он нетерпеливо оглянулся в тесной комнате Бегуна с обшарпанной мебелью, собранной по знакомым.

— Теперь слушай, Мартин, — начал Бегун, — если, не дай Бог, что-то случится…

— Я купил иконы на Арбате. Продавца не знаю. Про тебя не назову, потому что преступный сговор карается больше. Статья семьдесят восемь — до десять лет с конфискация, — закончил Мартин, — Я слышу это каждый раз. Сначала молитва, а потом это… Аукцион двадцать восьмой март, другой день я получил деньги, второй апрель я с деньги в Москве. Все.


«Единичка» Бегуна мчалась по минской бетонке мимо голых весенних полей, черных безлистых лесов и увязших в грязи деревень с обветшалыми церквями. Бегун курил одну сигарету за другой, газовал, стараясь не упускать из виду синий фургон немецкой диппочты.

Фургон поднялся на холм и исчез за гребнем. Перевалив через гребень, Бегун ударил по тормозам: на спуске была авария, тяжелая «вольво» влетела капотом под тележку выворачивающего с проселка трактора, а следующая машина вбила ее еще глубже, так что тележка села верхом на крышу. Все были живы, слава Богу, но машины перегородили трассу. Как ни притормаживал Бегун, он подкатился к самому фургону. Мартин быстро глянул на него в боковое зеркало и отвернулся к напарнику.

Гаишник разбирался с пьяным трактористом — тот едва стоял на ногах и мелко пританцовывал, чтобы не упасть, но упрямо рвался оказать первую помощь пострадавшим. Второй инспектор пропускал встречные машины. Потом махнул жезлом в другую сторону.

Фургон набрал скорость и помчался, обгоняя по нескольку машин сразу. Бегун шел следом, выжимая последние силы из старенького мотора, пытаясь не отставать слишком далеко. Вскоре фургон свернул на заправку. Бегун проехал мимо, за поворотом сбросил скорость, поглядывая назад в зеркало. Курьеров не было. Бегун забеспокоился, поплелся совсем уже шагом и, наконец, встал на окраине Вязьмы у табачного киоска, вышел и принялся деловито изучать небогатый ассортимент. В стекле киоска он увидел синий фургон, тот остановился у него за спиной. Мартин, вытаскивая на ходу деньги, подбежал, купил пачку «Мальборо», тут же прикурил. Склонившись на мгновение над зажигалкой, прикрыв огонь и лицо ладонями, он в бешенстве прошипел:

— Какой черт ты тащишь за мной, как идиот! Иди назад! — и побежал обратно.

Бегун покурил в машине — и двинулся следом. Теперь он отпустил фургон так далеко, что только изредка с верхушки холма видел впереди курьеров. Когда фургон выходил из своего ряда на обгон, Бегун жался вправо, воровато прячась за попутками.

В сумерках они подъехали к таможне на белорусской границе. Фургон подкатил прямо к полосатому шлагбауму, Бегун встал в очередь машин, ожидающих досмотра. Пограничники быстро, вполглаза проверяли документы, таможня шмонала багажники, на крыльце новенького кирпичного КПП курили омоновцы в броне, с автоматами.

Водитель «Волги», выставив из багажника на обочину десяток канистр, покорно сливал бензин в огромную железную бочку, другой, понурившись, пер на КПП охапку колбасных палок, третий собачился с таможней из-за ящика водки, но большинство проезжали без проблем.

К фургону подошел пограничник, взял у Мартина документы, глянул на дипломатические красные номера. Мартин протянул уже было руку за документами, но пограничник отступил на шаг и крикнул что-то в сторону КПП. Омоновцы бросили сигареты и, поправив под мышкой автоматы, быстро двинулись к фургону. Из КПП появились два офицера и штатский.

Бегун наблюдал из машины, вцепившись в руль, не замечая, что ногти впиваются в потные ладони. Он не слышал слов, но по активным жестам понимал, что пограничники требуют открыть фургон для проверки, а Мартин возмущается и грозит международным скандалом.

Пограничники вскрыли опломбированную дверь. Внезапно рядом возникли телевизионщики со светом и камерой. Штатский, стоящий чуть сбоку, чтобы не попасть в объектив, уверенно указал на один из ящиков в кузове, его открыли и начали выставлять перед камерой у колес фургона доски: Победоносца, Богоматерь, Николая Угодника…

Оцепеневший Бегун сидел в машине, все ниже склоняясь вперед, будто прячась за рулем. Сзади раздался резкий сигнал, Бегун дернулся всем телом, как от выстрела над головой, и огляделся — очередь продвинулась далеко вперед, он сдерживал колонну.

Он выкрутил руль, развернулся и медленно поехал обратно, каждую секунду ожидая окрика в спину.


Звонкий голос Павлика заученно рапортовал в коридоре:

— Папы нет дома. Когда вернется — не сказал. Если вы хотите что-нибудь ему передать, я запишу…

Бегун лежал на диване, курил, пусто глядя в потолок с желтыми потеками.

Вернулся Павлик.

— Пап, хватит курить. У меня глаза щиплет.

— Кто звонил? — не двигаясь, спросил Бегун.

— Дядька какой-то. Просил тебя завтра без пяти три приехать в Министерство безопасности. Восьмой подъезд. Встречать будет Пинчук Иван Афанасьевич, — протянул он листок со своими каракулями.

— Пинчер, кто же еще, — усмехнулся Бегун. — С вещами?

— С какими вещами?

Бегун сел, загасил сигарету.

— Могли бы и машину прислать, — сказал он. Притянул к себе сына, уткнулся ему носом в стриженую макушку.

— Ты что, пап? — Павел осторожно освободился.

— Ничего. Все нормально… Ты собирайся, поедем к бабушке. Поживешь у нее несколько дней, хорошо?


Бегун в старом пиджаке, стоптанных ботинках, с обшарпанным портфелем в руке открыл тяжелые двери Лубянки. В холодном мраморном холле стоял рядом со стеклянной будкой дежурного Пинчер — седой, коротко стриженный, с брюзгливым, в глубоких складках лицом. Внешне Пинчер больше походил на бульдога-медалиста.

Бегун остановился на ступеньку ниже.

— Здравствуйте, гражданин следователь.

— А, Беглов? — откликнулся Пинчер. — Явка с повинной?

— Я вообще не понимаю, в чем дело? Опять недоразумение какое-то… — начал было Бегун.

— Да? — равнодушно сказал Пинчер. — А чего пришел?

— Как?.. — растерялся Бегун. — Сами же вызвали…

Пинчер развернул список.

— А, да-да… Это не я, это твой приятель тебя хочет видеть, из Переславского музея, — кивнул он на дверь. В холл вбежал, запыхавшись, старый приятель Бегуна Гриша-Переславский, худой сорокалетний мальчик с неровной разночинской бородкой.

— Здрасьте, Иван Афанасьевич, — подкатился он к Пинчеру с протянутой рукой. — Здорово, Беглов! — он кинулся обнимать, тормошить Бегуна. — Пропал, скотина, без чекистов не найдешь! Переехал, что ли? Слушай, тут такое дело: мы через Министерство культуры у ЧК иконы выпросили, конфискованные, для музея. Надо выбрать, что поинтереснее. Я подумал, может, ты чего присоветуешь. Заодно повидаемся. Сколько — лет восемь не виделись? И тебе интересно: представляешь, в ЧК — туристом! — захохотал он.

Бегун вдруг расслабленно обмяк, не зная — то ли смеяться, то ли материть Гришку. Он обернулся к Пинчеру — тот с усмешкой наблюдал за ним.

— Так вы теперь… — начал Бегун.

— Я теперь начальник хранилища, — ответил Пинчер. — Имею я право на спокойную старость? Не до пенсии же за вами бегать… — он деловито глянул на часы. — Все собрались? Епархия здесь?

— Здесь, — откликнулись трое священников, длинноволосые, в цивильных старомодных костюмах. Бегун их не заметил поначалу.

— Третьяковка?

— Это мы, — подтянулись ближе две тетки в очках на пол — лица, сильно крашенные и чопорные — типичные кандидатки-искусствоведки, музейные злобные крысы.

— Прошу, — Пинчер первым двинулся в глубь здания.

Они спустились в подвал, — Бегун потерял счет подземным этажам, перекрытым стальными дверями, как отсеки подводной лодки, — миновали несколько внутренних постов, и после очередной проверки документов дежурный лейтенант открыл наконец перед ними бронированную дверь в хранилище вещественных доказательств.

В первом зале стояли на стеллажах сотни магнитофонов всех существующих на свете фирм, от карманных плейерков до многоэтажных музыкальных центров, видаки и видеокамеры, фотоаппараты и микроволновые печи — все, что создала цивилизация для облегчения бренного человеческого бытия — с наклеенными вкривь и вкось инвентарными номерами, сотни телевизоров отражали в погасших экранах неяркие лампы и фигуры редких здесь гостей; в другом были собраны достижения человеческого разума в деле уничтожения себе подобных — лежали снопами сабли, шпаги и палаши — грубоватые боевые и затейливые наградные с Георгием на рукояти, с золотой и серебряной насечкой, стояли в козлах инкрустированные перламутром фузеи и новенькие «Калашниковы», мушкеты и гранатометы, булавы и базуки; в третьем сияли золотом на ультрамарине китайские вазы, матово светился кузнецовский фарфор, посверкивал гранями немецкий хрусталь; в следующем громоздились друг на друге сейфы с драгоценностями, а ювелирка попроще внавал лежала в ящиках с номерами дела, как в пиратских сундуках.

Наконец процессия остановилась в зале, где от пола до потолка, как дрова в поленнице, сложены были иконы…

Бегун с горящими глазами, забыв обо всем на свете, копался в залежах досок, рассматривал то в упор, то на вытянутых руках, отставлял лучшие. Рядом толклись святые отцы и третьяковские крысы, молчаливо тесня друг друга плечами, стараясь первыми схватить хорошую икону.

— Ты посмотри, а? — Бегун в восторге показал Грише доску. — «Сошествие в ад»! Палех, Гриша, чистый Палех! Я за двадцать лет такого не видел. Ведь каждый лик прописан…

— А это? — Гриша показал в ответ Вознесение.

— Ординар! — отмахнулся Бегун. — Я десять таких тебе достану… Гриша! Ты глянь! — тут же повернулся он с новой доской. — «Спас Мокрые Власы»! Нет, ты глянь — светится! Ей-богу, светится!

— Да куда еще? Уже пять, — указал Переславский на отставленные иконы.

— А шестая не проскочит?

— По разнарядке пять: три восемнадцатого, две семнашки.

— Эх-х… — Бегун с сожалением оглядел отобранные доски, помедлил, и, как от сердца отрывая, убрал «Мокрые Власы» обратно на стеллаж.

Между тем епархия сцепилась с Третьяковкой. Они одновременно схватили новгородскую Богоматерь и теперь ожесточенно рвали ее друг у друга из рук.

— Я первая увидела!

— Нет, мы первые взяли!

— Я хотела взять, вы меня оттолкнули! Другим проповеди читаете, а тут толкаетесь! Я женщина, в конце концов, могли бы уступить!

— Возьмите другую!

— Сами возьмите!

— Место иконы в храме! Все растащили по запасникам, семьдесят лет таскали, и здесь лучшее хватаете!

— У нас ее люди увидят!

— Это намоленная икона, на ней благодать Божья!

— Вы ее продадите вместе с благодатью, чтоб зарплату себе платить!

— Даже если продадим — это угодней Богу, чем у вас будет висеть!

И те и другие взывали к Пинчеру о справедливости. Тот не вмешивался ни в отбор досок, ни в конфликты, молча стоял в стороне, с иронической усмешкой наблюдая за сварой.

Бегун под шумок повернулся к другому стеллажу, вытащил верхнюю доску — и чуть слышно присвистнул. Даже если ошибиться лет на сто — никак не позже шестнадцатого века подписная Троица, вещь не просто редкая — уникальная. Бегун быстро оглянулся — остальные были заняты скандалом, грозящим перейти в рукопашную. Троица была примерно одного размера с уже отобранным Спасом. Бегун незаметно отодрал от обеих досок клейкие ленты с номерами и поменял местами. И тут же на его пальцы легла жесткая рука. Еще мгновение назад скучавший поодаль Пинчер ласково улыбался ему, глядя в упор ледяными глазами.

— А теперь сделай, как было, — негромко приказал он. — И запомни: коза щиплет травку там, где ее привяжут. Французская пословица…

Когда были заполнены необходимые документы, он проводил нагруженных досками посетителей до дверей хранилища — святые отцы и третьяковки доругивались на ходу — и вызвал сопровождающего.

— А вашего консультанта я задержу на пять минут, — неожиданно сказал он Грише. — Мне тут тоже совет нужен.

Они вернулись с Бегуном под гулкие своды хранилища.

— Извините, Иван Афанасьевич, — виновато развел руками Бегун. — Сам не знаю, как это я… Бес попутал…

— Тут многих бес путает, — отмахнулся Пинчер. — У меня новые поступления — помоги атрибутировать.

— О чем разговор, Иван Афанасьевич! Для вас лично и для родного ЧК — в любое время дня и ночи… — Бегун осекся, потому что Пинчер начал выставлять со стеллажа иконы из дипкурьерского фургона.

— Ну? — Пинчер, улыбаясь, внимательно смотрел ему в глаза.

— Святой Георгий Победоносец со змием… Третья четверть семнадцатого века. Москва… — медленно начал Бегун. — Богоматерь с младенцем. Рубеж восемнадцатого…

— Удивил ты меня, Беглов, — со вздохом перебил его Пинчер. — Я ведь тебя уважал… По долгу службы гонял и посадил бы тогда, если б смог, — но уважал. Ты один с фарцовой шушерой не вязался, доски на китайские презервативы вразвес не менял. Ходил себе по деревням, не украл ни разу, бабок не обманывал. В каждом деле есть художники… И вдруг — контрабанда…

— Я же сказал — тут недоразумение… — промямлил Бегун.

— Да ты не волнуйся. Я ведь уже не следователь… И Шмидт тебя не назвал как соучастника… пока…

— Я не знаю никакого Шмидта…

— Ну разумеется, — понимающе кивнул Пинчер. — Но я не о том. Просто удивил ты меня… — Он отправил доски на место и кивнул — Пойдем.

Бегун поплелся за ним. Он не понимал, к чему Пинчер устроил этот вернисаж и главное — удастся ли выйти на свет Божий или, не поднимая на поверхность, его подземным лабиринтом отправят в камеру.

Пинчер остановился в хранилище драгоценностей, выбрал из громадной связки ключ и открыл сейф. Достал из серебряного кубка початую бутылку коньяка. Огляделся, выбирая достойную посуду, и протянул Бегуну высокий золотой бокал, оплетенный по кругу виноградной лозой из рубинов и изумрудов. Второй такой же взял себе.

— Фаберже, — сказал он. — Подарок Николая императрице к последнему Рождеству. Бесценные вещицы.

— У кого конфисковали?

— Меньше знаешь — дольше живешь, — ответил Пинчер. — Ну, со свиданьицем.

Они выпили под глухими каменными сводами.

— Удивил… — опять покачал головой Пинчер. — Разбогатеть решил? Или с деньгами приперло?.. Ходить перестал?

— Всю осень ходил, — сказал Бегун. — Нет ничего. Вычистили всю Россию…

— Это ты зря, Беглов. Россия неисчерпаема… Просто все почему-то думают, что Россия — вот посюда, — рядом стояла чужеродная в этой сокровищнице, аляповатая, но довольно точная карта Союза из полудрагоценного камня с золотой надписью «Дорогому Леониду Ильичу от имярек» — и Пинчер провел рукой по яшмовому Уральскому хребту — А Россия — вот она, — он двинул руку дальше, по малахитовым лесным просторам. — Сибирь! Дремучая. Нечесаная…

Бегун молчал, он не понимал, куда клонит Пинчер. А тот снова разлил коньяк по императорским бокалам.

— В гражданскую здесь ходил отряд ЧК, по Указу от 22 февраля восемнадцатого года. Знаешь такой Указ?

— О конфискации церковных ценностей?

— Вот именно… Письмом тогда никто не интересовался, брали только серебряные оклады, золото. Ну а в революционном порыве иногда перегибали палку: кресты сшибали, иконами печь топили… Командовал отрядом мой дед — Пинчук Иван Лукич. Меня в его честь Иваном назвали… Летом восемнадцатого он пришел в село Белоозеро. Вот сюда, — Пинчер указал точку за голубым амазонитовым Байкалом, в верховьях топазного Витима. — Говорят, богатый там храм был, хоть и в глуши. С чудотворной иконой. Местный Иерусалим. На праздники богомольцы за двести верст туда шли… А потом отряд исчез. Бесследно. Со всем конфискованным грузом. И село исчезло. То есть избы остались — люди исчезли… Скорее всего, белозерцы отбили свои святыни обратно и ушли в тайгу. Народ там крутой, белке за сто шагов пулю в глаз кладут…

— Послали бы экспедицию.

— Были экспедиции. Пустое дело… Там не экспедиция нужна, а хороший ходок, который и разговорит, и выпьет, и за вечер лучшим другом станет… Не могут же они восемьдесят лет в тайге сидеть. Должны у них быть какие-то контакты с большим миром… Вот ты и пойдешь.

Бегун отпил еще глоток, затягивая время, недоверчиво поглядывая на Пинчера.

— А вам это зачем? — наконец спросил он.

— А я, Беглов, за сорок лет своей собачьей службы — ты ведь меня Пинчером звали, а? — заработал только кипу грамот, которыми даже в сортире не подотрешься: бумага жесткая, и пенсию: с голода не сдохнешь, но и досыта не наешься. А кого я гонял, те на «мерседесах» катаются. Обидно, Беглов!.. Привезешь доски — поделишься со стариком. Я много не возьму — всего-то процентов девяносто, — Пинчер невинно развел руками: такая, право, малость. — Заодно и про деда узнаешь. Хоть могила где?.. Да и тебе лучше будет исчезнуть на какое-то время. И Рубля возьми. Он ходок еще тот, но пусть глаза не мозолит в Москве…


Бегун задумчиво смотрел на бескрайнюю малахитовую тайгу, плывущую под крылом «кукурузника». Ярко зеленели верхушки сосен, на северном берегу реки, на припеке, уже протаяла прошлогодняя трава, но сама река была покрыта прочным льдом, а в сумрачной глубине леса лежали не тронутые солнцем сугробы.

Тесный салон «кукурузника» был забит ящиками и почтовыми мешками, для Бегуна с Рублем остался только краешек скамьи у самой кабины. Левка, по уши заросший черной щетиной, мятый, с погасшими глазами, безвольно покачиваясь, бормотал в пространство:

— Букачача… Думал ли ты, Лева, что тебя занесет в Букачачу? Разве можно жить в городе, который называется Букачача? Если бы я родился в Букачаче, я удавился бы, не выходя из роддома… Интересно, как у них бабы называются — букачашки? Бегун, ты хотел бы трахнуть букачашку?

— Заткнись. Достал уже, — сказал Бегун, не отрываясь от иллюминатора.

— Я понимаю: ты влетел на пятнадцать штук, а за что я страдаю? Я мог бы пересидеть этот месяц на даче в Опалихе у девушки Тамары и не знать ничего про город Букачачу… Я не хочу больше болтаться по букачачам, я хочу лечь в свою ванну и спокойно умереть…

Первый пилот, пузатый, как языческий бог плодородия, Петрович поманил Бегуна в кабину.

— Гляди! — указал он, снижаясь к самым верхушкам. — Белоозеро! Вон само озеро, а там село…

Изогнутое серпом озерцо было заметено снегом, у кромки леса торчали коньки крыш и полусгнившая маковка деревянной церкви. Потревоженный треском мотора, выскочил из избы тощий медведь и ломанулся в лес.

— Так восемьдесят лет пустое и стоит… Говорят, под Рождество кто-то в церкви свечи зажигает. Брешут, наверное…

— А ты тут людей не видал? — крикнул Бегун.

— Мы тут не летаем. Из-за сопок вон, — указал Петрович на невысокий горный кряж, — восходящие потоки бьют. Меня раз, как мяч, зафутболило — кувыркался, едва откренил. Тут знаешь какие ветры бывают? Сел как-то, роженицу взял. А взлететь не могу — ветер жмет. И время не терпит: орет уже. Так на лыжах и пилил сто пятьдесят верст по реке… На черта они тебе сдались, белозерцы?

— Материал для кандидатской собираю. Песни, частушки…

— Так что ж ты сразу не сказал? — оживился Петрович. — Я тебе на докторскую спою! — и заорал, поводя штурвалом, выписывая коленца над тайгой:

Укоряю тещу я:

Больно дочка тощая!

Начинаю ея мять —

Только косточки гремять!

Он заложил лихой вираж. Рубль в салоне слетел со скамьи на пол.

— Слушай, давай я тебя в Рысий Глаз заброшу! Все равно по пути. Там сейчас заимщики пушнину сдают — у них спросишь, они тайгу лучше, чем ты свою бабу, знают, до последнего пупырышка. Если чего и в самом деле есть — расскажут…

— Куда летим? — уныло спросил Рубль, когда Бегун вернулся и сел рядом.

— В Рысий Глаз.

— Думал ли ты, Лева, что тебя занесет в Рысий Глаз?.. Бегун, ты хотел бы трахнуть рысеглазку?..


Рысьим Глазом назывался десяток крепких рубленых изб, затерянных в глухой тайге. Со двора избы занесло вровень с крышей, а улица между ними, выходящая к реке, была продавлена в глубоком снегу траками вездеходов.

«Кукурузник» сел на лед реки и выкатился на берег, прямо к крайним домам. Петрович остался у самолета распорядиться выгрузкой. Бегун направился к заготконторе, у дверей которой выстроились разноцветные «Бураны» с санями-прицепами и лежали в ожидании хозяев лайки. Рубль плелся следом.

В накуренной до синих сумерек избе было тесно, у дверей толпились охотники в распахнутых волчьих шубах, медвежьих кухлянках, высоких унтах, в необъятных лисьих малахаях, все как один бородатые, дубленные морозным солнцем и ветром, так что и крутоскулые буряты, и эвенки, и русские — все были на одно лицо.

За столом перед ними восседал плутомордый приемщик, он мельком, зажав папироску в зубах, щуря глаз от дыма, оглядывал шкурки: ость, пух, мездру, прострелы, — называл цену и кидал назад, где на дощатом затоптанном полу громоздились меховые горы: соболя, колонок, горели красным закатным светом лисы-огневки, тускло серебрилась белка, белоснежным сугробом лежал горностай, отливали заиндевелой сталью волки, рядом черные медведи и янтарные рыси.

За вторым столом сидел кассир с ведомостями, брезентовым денежным мешком и автоматом на спинке стула и метал на замызганную столешницу стотысячные кирпичи.

На гостей никто не обратил внимания. Шкурки сдавал русоволосый малый, стриженный по кругу, под горшок, вынимал из мешков, растряхивал. Приемщик едва глянул на соболя и небрежно бросил в кучу.

— Двадцать тысяч, — он показал малому два раза по десять пальцев. — Двадцать, понял?..

Тот кивнул. Приемщик взял следующую и почти без остановки кинул за спину.

— Тоже двадцать…

Охотники недовольно загудели.

— Эй, погоди, начальник! — протолкался вперед здоровенный таежник с рваной от виска ко рту щекой. — Откуда двадцать? Ты чо, ослеп? Глаза разуй — чистый баргузин!

— Ты бабки получил, Потехин? — ответил приемщик. — Претензий нет? Ну и иди, гуляй!

— А ты не командуй! Я таких командиров на болту вертел и подкидывал! Ты объясни, почему двадцать всего?

— Не выкунел соболь-то! По осени, должно, бил…

Тут охотники загалдели все разом, придвигаясь к столу:

— Где не выкунел? Бабе своей в койке мозги промывай! Зимний соболь!

— Гляди, — Потехин схватил соболя, показал мягкую белую мездру. — Если не выкунел — в синеву должно отдавать! Каждый год одно и то же! Тут дохнешь в тайге, яйца от мороза звенят, а он приезжает — не выкунел ему! И белка ему не перецвела, и заяц бусый!.. Шуряк мой в Германию ездил — наши соболя висят, так, говорит, нули сосчитать не мог — утомился считать! А тут, значит, двадцать штук деревянных? Нам, значит, и так хватит, хмырям таежным, мы, значит, и за двадцать штук тебя в твою канцелярскую жопу целовать должны? А ты чего стоишь, Еремей, как болт на морозе? — толкнул он хозяина соболей. — Сказать не можешь — вот так покажи! — он сунул под нос приемщику громадный кукиш.

— Что ты на меня-то орешь? — оправдывался приемщик. — Езжай в Букачачу, там права качай! Государственные расценки!

— Здесь государства нет, здесь тайга — закон, медведь — хозяин! Если считать не умеешь — сами посчитаем! — Потехин потянулся к мешку с деньгами.

— Назад! — кассир схватился за автомат.

— Ты свою пукалку-то брось, я тебя вместе с ней переломаю!

— Атас! — испуганно шепнул Рубль. — Сейчас разборка начнется!

— Погоди… — Бегун с интересом наблюдал за сварой. В разгоряченной толпе спокоен был только сам Еремей, глухонемой охотник. Он безучастно ждал, когда прекратится суета вокруг, и можно будет сдать остальные шкурки.

— Здорово, мужики! — вошел в контору Петрович. — Чего за шум — за дверью слышно?

— Да снова мудрит, мудрило! — кивнул Потехин на приемщика. — Не выкунел ему соболь!

— Один был невыкуневший, — примирительно сказал тот. — Другие чистые. По сорок беру, — сказал он Еремею. — Вот черт глухой! Сорок, понял? — он четыре раза раскрыл пальцы.

Тот спокойно, с достоинством кивнул и принялся складывать деньги в освободившийся от шкурок мешок.

— Все, закончили на сегодня, — скомандовал приемщик. — Грузи товар, Петрович…

— А нам чо, до другого самолета здесь жить, чо ли? — возмутились охотники, не успевшие сдать добычу.

— Меньше орать надо было, — злорадно ответил приемщик.

— Не грустите, мужики! — сказал Петрович. — Я вам тут гостей привез, — указал он на Бегуна с Рублем. — Белозерцев ищут.

Все обернулись к ним — видно было, что новые люди тут в диковинку. Даже Еремей оглянулся от стола.

— Белозерцев? — удивился Потехин. — Беляки есть, русаки есть… Лицензию, чо ли, взял? Почем за шкурку дают?

Изба вздрогнула от дружного хохота, так что синие волны табачного дыма заштормили вокруг голой лампы под потолком.


В соседней избе была гостиница, магазин и столовая сразу: в одной комнате стояли впритык кровати, на которые свалены были шубы, ружья, мешки с пушниной и деньгами, в другой — деревянные столы с батареями водочных бутылок, пустых и полных, шматами сала и золотистого копченого мяса. На прилавке в углу лежали консервы и патроны, хлеб и капсюли россыпью, пачки соли и коробки с порохом, водка и ружейное масло, тут же валялся ворох денег — любой мог подойти и взять что надо, расплатиться и отсчитать себе сдачу. По стенам висели оленьи рога и брюзгливые кабаньи рыла с клыками в палец длиной и толщиной.

Пили тут давно, без меры и отдыха, кто-то пел, натужно, будто лямку тянул, глядя перед собой оловянными глазами, двое ссорились через стол и, кажется, сошлись бы врукопашную, если бы могли только встать, кто-то, утомившись, спал, упав лицом в засаленную столешницу.

Приглядывала за порядком хозяйка, крутобедрая Елизавета в грубом свитере с закатанными по локоть рукавами. Она без труда взвалила на плечо уставшего охотника и, как сестричка с поля боя, вынесла его в другую комнату, сбросила на кровать. Она с откровенным интересом поглядывала на Бегуна, подходила к его столу кстати и некстати, а потянувшись через него убрать лишние стаканы, как бы невзначай прижалась могучей грудью. Сидящий рядом Потехин тут же уцепил ее за обтянутый джинсами зад. Елизавета огрела его кулаком промеж лопаток и отошла.

— Ух-х, ведьма! — проводил он ее жадными глазами.

— Вот тебе и рысеглазка, — сказал с другой стороны уже надравшийся на халяву Рубль. — Кажется, у тебя тут будет мягкая посадка, Бегун?

— Так чо я говорю, — продолжал Потехин. — Какие, к лешему, белозерцы? Это вы, москали, в муравейнике своем вонючем друг у друга на голове сидите и на карту глядите: вон она, Сибирь — фью-у-у! — нехожена, немерена! Не то белозерцы — может, мамонты еще есть… А вот спроси у них, — указал он на охотников, — каждый свой угол до травинки знает, до камушка — никто твоих белозерцев не видал! Когда БАМ тянули — геологи все прочесали от Олекмы до Шилки. А ты говоришь — село целое! — махнул он рукой. — Может, севернее чего есть, по Лене, по Енисею… Давай лучше еще по одной в бак зальем, чтоб мотор тарахтел, — он разлил водку по стаканам.

За столом говорили все сразу.

— Неписаной красоты соболюга! — рассказывал охотник напротив. Он уже едва двигал языком и потому больше изображал сцену в лицах. — Я скрадываю помаленечку, — потопал он цыпочками под столом. — И — на тебе! — веточка под снегом хрусть! Он собрался — и полетел. Ах, гад, думаю, уйдет — и следом ему, влет!.. Подхожу, думаю: попортил шкуру-то. Подымаю, смотрю… — он замер, победоносно оглядывая слушателей.

— Ну? — крикнул Потехин.

— Ну!

— Что?

— В глаз вошло, в другой вышло!

— Брешешь! — радостно засмеялся Потехин. — Брешешь, как Троцкий! Ты в кирпич влет не попадешь!

— Я?! — тот с трудом сфокусировал взгляд на смеющемся Потехине. — Да я… На что спорим?

— А вот! — Потехин грохнул о стол пачкой денег, так что прыгнули бутылки. — Попади!

Охотник вскочил и, заплетаясь ногой об ногу, яростно бормоча что-то под нос, бросился в другую комнату за винтовкой.

— Кидай! — заорал он, дергая затвор непослушными руками.

Потехин подкинул пачку, тот поднял винтовку и выстрелил. Обертка лопнула, деньги, кружась, посыпались на пол.

— Кто стрелял? — Елизавета возникла в дверях подсобки, уперла руки в пояс. — Я предупреждала: один выстрел — и всех разгоню к едрене матери! Все стены попортили!.. А ну, убирай! — кивнула она на засыпанный деньгами пол.

— Все твое! — царственно махнул охотник.

— Убирай, я сказала! — Елизавета швырнула в него веник, и тот под общий радостный гогот покорно принялся сметать пробитые пулей деньги в кучу.

В избу тихо вошел глухонемой охотник.

— Еремей! — заорал Потехин, хватая его за руку. — Садись, братан, выпьем-закусим! Хоть раз уважь! Ну, посиди хоть с хорошими людьми, помолчи за компанию! — указал он на стол.

Тот, пряча глаза, покачал головой и пошел к прилавку.

— Отличный мужик, — кивнул ему вслед Потехин. — Одна беда — не пьет, не курит.

— А как он охотится, глухой-то? — спросил Бегун.

— Кто в тайге родился, тот кожей слышит. А что немой, так оно и лучше: все одно говорить не с кем.

Бегун пристально наблюдал, как Еремей жестами объясняется с Елизаветой, складывает в заплечную торбу пачки с солью, сахар, патроны, свечи, иглы, несколько ножовочных полотен…

— Где он живет? — толкнул он Потехина.

— Кто? — обернулся тот. — Еремей-то? К Витиму где-то, далеко.

— Один?

— Кто ж его знает. Один, наверное.

— А берет, как на роту… Часто здесь бывает?

— Осенью да вот весной…

Бегун все внимательнее приглядывался к Еремею, к его покупкам. Тот заметил, что за ним следят, стрельнул глазами через плечо, заторопился.

— На что он тебе сдался? — спросил сзади Рубль.

— Ты знаешь… а ведь он не немой, — задумчиво сказал Бегун. — Я много убогих видел по деревням… А он просто говорить не хочет. И слышать ничего не хочет, и видеть…

— Да брось, — отмахнулся Рубль и горячо зашептал на ухо: — Слушай, здесь такие бабки можно на соболе сделать! Я уже договорился…

Еремей поднял тяжелую торбу за спину и, держа в руках несколько пачек соли, двинулся к выходу. Бегун, не дослушав Леву, встал, издалека улыбаясь Елизавете, доставая из кармана деньги, шагнул к прилавку и, будто качнувшись спьяну, ударил Еремея плечом. Окаменевшие кирпичи соли повалились на пол.

— Извини, друг, — он наклонился одновременно с охотником и заметил мелькнувший у того за пазухой тяжелый бронзовый крест на сыромятной тесьме.

Еремей торопливо заправил крест глубже и в упор тяжело глянул ему в глаза.

— Давай помогу, — Бегун как ни в чем не бывало поднял соль и первым пошел к двери. Дыша горячим паром в синих морозных сумерках, они уложили поклажу в легкие салазки, стоящие у крыльца рядом с широкими камусными[2] лыжами, и молча вернулись в избу: Еремей лег в комнате, отвернувшись к стене, Бегун опять сел за стол…


Потехин оглушительно храпел, раскинувшись во сне, так что откликались звоном оконные стекла. Охотники спали вповалку, не раздеваясь; на полу между кроватей валялись просыпанные из мешка деньги, пустые бутылки и дотлевшие самокрутки. Еремей бесшумно поднялся и тенью выскользнул из избы. Бегун следил за ним, не поднимая головы. Переждав время, вышел на крыльцо.

В предрассветной серой мгле охотник быстро, размашисто шагал к лесу с громадной торбой за плечами и салазками на постромках. Впереди бежала рыжая лайка, нетерпеливо оглядываясь на хозяина. Еремей увидал Бегуна на крыльце — и предостерегающе покачал головой…

Когда он скрылся из виду, Бегун закурил, зябко ежась на морозце, глядя то в медленно светающее небо, то на уходящий в тайгу лыжный след. Вернулся в душную избу, растолкал Потехина:

— Слышь, «Буран» возьму?

— Да бери чо хочешь, отвяжись только, — буркнул тот и захрапел пуще прежнего.

Лева успел надраться в дым. Бегун таскал его за уши, лил в лицо воду, пытался поставить на ноги, но колени у того подламывались, а голова безвольно падала на грудь. Бегун выволок его на крыльцо и погрузил в прицеп, накрыв лежащей там медвежьей шкурой. В прицепе уложены были охотничьи припасы, закупленные Потехиным в обратную дорогу, вдоль бортов стояли канистры. Бегун взвесил на руке одну, другую — полны под горло.

Он завел мотор, проехал по улице между спящих домов, провожаемый только ленивым собачьим лаем, и свернул в тайгу по Еремееву следу.

Он не смог бы внятно объяснить, почему кинулся в погоню за немым охотником. Им овладело томительное беспокойство, какое испытывает, наверное, охотничий пес, еще не взявший верный след, но уже почуявший рядом запах зверя. Такое случалось с ним, когда, пройдя деревню до околицы, он вдруг поворачивал назад, к ничем не примечательной избе, чувствуя, что здесь ждет удача.

Однажды это беспокойство заставило его остановиться у заброшенного храма в вологодской глуши и отпустить попутку. До вечера он обшаривал церковь, перерывал горы прелой картошки, сваленной перед слепым иконостасом. А когда, вконец обессилев, вышел и сел перекурить у ворот — вдруг увидел отразившуюся в мелком ручье изнанку перекинутого через канаву мостка: это была Троица сказочного мстерского письма…

Еремей срезал по тайге широкую речную излучину. Выехав через час пути на высокий берег, Бегун увидал его вдали — черной точкой на снежной целине. Бегун отыскал в прицепе топор, сделал на береговой сосне глубокую зарубку. Подождал, пока охотник скроется в чащобе на другом берегу — и двинулся следом.

Громадные сосны высились кругом. В чаще они тонули в снегу по нижние лапы, многоярусные снежные дворцы поднимались с одной ветви на другую, а там, где деревья чуть расступались, сугробы просели под весенним солнцем и обнажили припорошенный инеем подлесок. За треском мотора Бегун не слышал ни одного живого звука, и тайга казалась глухой и неподвижной, как дно холодного океана, просвеченное с поверхности зыбкой солнечной рябью. Он был чужим здесь, и снежный пейзаж, наполненный, должно быть, множеством точных примет для опытного таежника, был для него неотличим от виденного час и три часа назад. Чтобы не выдать себя звуком мотора, Бегун отстал от Еремея километров на пять, ехал не торопясь, притормаживая, чтобы оставить зарубки. След тяжело груженных салазок был отчетливо виден даже на льдистом насте, поэтому Бегун не боялся потерять охотника в тайге.

Солнце уже начало скатываться к горизонту, когда медвежья шкура на прицепе зашевелилась, из-под нее вынырнула всклокоченная Левкина голова. Он повел вокруг совиными глазами, мучительно пытаясь вспомнить, что было вчера и как он очутился в глухом лесу в обнимку с вонючей бензиновой канистрой.

— Эй!.. Где это мы?

— В Сибири! — крикнул Бегун.


Вскоре стало темнеть. Солнце еще подсвечивало верхушки сосен, а внизу, под покровом широких ветвей, сгущались сумерки, снег стремительно, с каждой минутой менял оттенки: от небесно-лазурного — в пронзительную синеву и наконец до чернильно-фиолетового.

Бегун включил фару. Короткий луч света плыл в кромешной тьме перед снегоходом, скользя по черным стволам, зависая в пустоте над оврагом и снова упрямо нащупывая лыжный след.

Наконец Бегун остановился. Он предпочел бы ехать ночь напролет, не слезая с седла, одолевая сон, чем ночевать в тайге, но боялся догнать Еремея. Рано или поздно охотник тоже станет на ночлег, не железный же он, в конце концов, — за весь дневной переход, судя по следам, Еремей ненадолго остановился всего два раза.

— Костер умеешь разжигать? — спросил Бегун.

— В пионерском лагере учили когда-то, — сказал Рубль. — Можно «шалашом», можно «колодцем».

Они утоптали круг снега, нарубили сосновых ветвей, и Лева соорудил из них сложную конструкцию. Потом прилег рядом, пытаясь раздуть огонек, давясь дымом и кашляя.

— Уйди, следопыт хренов, — Бегун облил ветки бензином и бросил спичку. Опалив ресницы, пыхнуло бесцветное пламя, сырые дрова кое-как разгорелись. Он достал из прицепа тушенку и хлеб, натопил в котелке снега, заварил чаю.

— Далеко еще ехать? — спросил Левка.

— Догони — спроси, — предложил Бегун.

Теперь, когда умолк мотор, слышны были таинственные звуки в ночной тайге: надсадный скрип ветвей, уставших под тяжестью снеговых шапок, внезапный вскрик какой-то птицы. Оба невольно жались ближе к огню, опасливо поглядывая через плечо в темноту, где чудилось движение и пристальный взгляд в спину.

— Ружья даже нет, — сказал Рубль. — А если медведь?

— Медведь не пойдет на запах бензина.

— Откуда ты знаешь?

— Книги читать надо.

— А если шибко голодный?

— Не волнуйся. Тебя жрать — лучше с голоду сдохнуть… — Бегун расстелил в прицепе медвежью шкуру. — Раздевайся, — велел он Рублю.

— Что-то не замечал я у тебя этих наклонностей, — подозрительно сказал тот.

— Спать надо голыми, кретин, а то замерзнем поодиночке.

Они прижались друг к другу, накрывшись одеждой.

— Разит же от тебя, — поморщился Лева.

— Можно подумать, от тебя лучше.

— О господи… — вздохнул Рубль. — Об этом ли ты мечтал, Лева?..

Они затихли, настороженно прислушиваясь к голосам тайги…


Бегун с трудом разомкнул воспаленные, слезящиеся глаза. Солнце уже стояло в верхушках сосен. Он растолкал Левку, оделся, едва двигая ватными руками, потер снегом лицо, заросшее густой щетиной, покрытое гарью ночных костров. В груди клокотало на каждом вздохе, он надолго мучительно закашлялся. Глянул на уходящий в глубину леса бесконечный лыжный след, качнул одну канистру, другую, нашел полную.

— Куда? — Лева с безумными глазами вцепился в канистру. — Не дам! Нам же не хватит назад!

— Последняя. Остальные на обратную дорогу.

— Ты вчера говорил — последняя! Мы сдохнем здесь! Понимаешь — сдохнем ни за что! Никто не узнает даже, костей не найдут! — чуть не плакал Рубль.

Бегун молча вырвал у него из рук канистру и слил в бак.

— Я не поеду дальше, — Рубль вылез из саней. — Ты идиот! Упертый идиот! По тебе психушка плачет! С чего ты взял, что он из Бело-озера?

— Чувствую, — упрямо ответил Бегун. — Садись, поехали!

— Не поеду! Мне не нужно ничего! Я не хочу подыхать здесь!..

Бегун молча завел мотор и тронулся.

— Эй… Подожди! — Левка, проваливаясь в снег по пояс, кинулся за санями, уцепился за борт и перевалился внутрь, продолжая кричать что-то и бессильно грозить кулаком.

И снова они ехали по безмолвной снежной, равнодушной тайге, по охотничьей лыжне, как по рельсам — ни на шаг ни влево, ни вправо. Бегун щурил слезящиеся глаза, сжав зубы, давил в груди кашель. Изредка поглядывал назад — Леве тоже было худо, он сидел в санях, завернувшись в шкуру, безвольно покачиваясь, время от времени прикладываясь к водке из потехинских запасов.

Лыжня ушла в низину — и уперлась в бурелом. Стволы сосен, полузасыпанные снегом, лежали, как противотанковые ежи, растопырив громадные сучья. И в одну сторону, и в другую, на сколько хватало глаз, путь для снегохода был закрыт. Лыжня быстро запетляла — вот здесь Еремей перетащил салазки через ствол, там прополз под другим.

Бегун соскочил с седла, лихорадочно оглядываясь, не веря, не желая верить, что это конец пути. Можно было насыпать горку и перетащить «Буран» через один ствол и прорубить проход в частоколе сучьев под другим, но пересечь на снегоходе весь завал было не реально.

— Вылезай! — заорал Бегун. Он вытащил из прицепа две пары охотничьих лыж — камусные и гольцы, с просторной петлей для валенок посередине.

— Я не пойду, — вяло сказал Рубль.

— Пойдешь! — Бегун встряхнул его за шиворот. — Да пойми — нам ближе туда, чем назад! Для чего было дохнуть пять дней — чтобы обратно повернуть? Вернуться мы всегда успеем, а сюда больше никогда не попадем! Рублик, милый! Червончик, вставай… Вставай, говорю, сука! Мы рядом уже, я чувствую! Он ведь не двужильный, — махнул Бегун вслед Еремею. — Мы на «Буране», а он на своих двоих всю дорогу, он больше нас устал, он скоро придет, и мы за ним…

Он вставил Левкины ноги в петли и, не оглядываясь, двинулся вперед. Лева поплелся следом — у него не было уже сил спорить и сопротивляться, проще было бездумно и бесцельно переступать ногами.

Они преодолели бурелом и пошли дальше по лыжне, неловко с непривычки шагая на широких тупоносых снегоступах, теряя их из петель, падая и поднимаясь. Пейзаж за буреломом изменился — редкие чахлые деревца, кое-где из-под снега торчала болотная осока. Горячий пот заливал лицо, в глазах рябили белые пятна, все гуще, все плотнее, пока белая пелена не повисла кругом… Бегун вдруг встал и глянул вверх: снег валил с неба, тяжелый, в пол-ладони, падал не кружась, налипая на ветви, выравнивая следы.

— Лыжню заметет! — в ужасе крикнул он. — Скорее!

Они как могли прибавили шагу, задыхаясь, волоча на лыжах комья липкого снега.

— Смотри, еще лыжня! — указал Бегун. — Значит, жилье близко!

Они подошли к развилке следов.

— Это наша лыжня, — сказал Рубль.

Бегун огляделся вокруг. Они действительно проходили здесь часа три назад.

— По кругу водит, — ахнул он. Теперь понятно было, что охотник заметил погоню и нарочно повел их через бурелом, чтобы спешить, а теперь путает след.

Лева бессильно сел в снег.

— Вставай! — Бегун подхватил его под мышки, пытаясь поднять. — Пойдем назад!

— Куда — назад? Налево? Направо? — заплетающимся языком спросил Левка. Он засыпал, свесив голову на грудь.

— Куда угодно, только не спи! — Бегун сам едва держался на ногах, тяжелые веки закрывались, и будто горячая рука давила в затылок, пригибая голову.

Он отчетливо понимал, что нельзя спать — это смерть, из последних сил заставлял себя двигаться. Он наломал веток, вытряхнул из карманов какие-то бумажки с бессмысленными теперь телефонами, паспорт, деньги, билеты, скомкал и поджег. Мерзлая кора шипела и не разгоралась.

— Нельзя сидеть… — сказал Бегун и сел. — Только не спать… — он закрыл глаза. — Надо идти… Нельзя умирать так глупо… — Сладостное тепло разливалось по усталому телу, он тонул в горячем багровом тумане…


— …Возмутилася вода под небесем, изыдоша из моря двенадесят жен простовласых и окоянных видением их диавольским… И вопрошает их святый Силиний и Сихайло и Апостоли, четыре Евангелисты: что имена ваши? Едина рече: мне имя Огния — коего поймаю, тот разгорится, аки пламень в печи. Вторая рече: мне имя Ледиха — коего поймаю, тот не может в печи согреться. Третья рече: мне имя Желтая — аки цвет дубравный. Четвертая рече: мне имя Глохня, котораго поймаю, тот может глух быти…

Багровый вязкий туман клокотал в груди, не давая насытиться воздухом, Бегун часто и с силой вдыхал, пытался разодрать легкие, как заскорузлые, слежавшиеся мехи дедовской гармони. Он то плавился от нестерпимого жара, извивался, будто пытаясь выползти из раскаленной кожи, — сердце не справлялось, стучало реже, пропуская каждый следующий такт, — то замерзал и скручивался в клубок, стараясь уменьшиться размером, не чуя окоченевших пальцев.

— …Шестая рече: мне имя Юдея — коего поймаю, тот не может насытиться многим брашном. Седьмая рече: мне имя Корчея, коего поймаю, тот корчится вместе руками и ногами, не пьет, не ест. Восьмая рече: мне имя Грудея — котораго поймаю, лежу на грудях и выхожу храпом внутрь. Девятая рече: мне имя Проклятая, коего поймаю, лежу у сердца, аки лютая змея, и тот человек лежит трудно. Десятая рече: мне имя Ломея — аки сильная буря древо ломит, тако же и аз ломаю кости и спину. Одиннадцатая рече: мне имя Глядея — коего поймаю, тому сна нет, и приступит к нему и мутится. Двенадцатая рече: мне имя Огнеястра — коего поймаю, тот не может жив быти…

Иногда Бегун на мгновение поднимал голову над поверхностью багрового тумана и тогда видел то склонившуюся к нему страшную крючконосую старуху в повязанном ниже бровей платке, то суровые бородатые лики, но не успевал он глотнуть свежего воздуха, как та же большая горячая рука упиралась ему в затылок и пригибала. Он яростно сопротивлялся, барахтался и звал на помощь — и снова захлебывался и тонул, шел на дно багрового тумана, где плясали, двенадцать безобразных голых девок с распущенными до пят слипшимися волосами. И сквозь все видения неотрывно, пристально смотрели на него детские глаза Христа Спасителя.

— Крест хранитель вся вселенныя. Крест — красота церковная, крест — царев скипетр, крест — князем держава, крест — верным утверждение, крест — бесам язва, крест — трясовицам прогнание; прогонитесь от рабов Божиих сих всегда, и ныне, и присно и во веки веков. Аминь!..


Когда Бегун окончательно пришел в себя, первое, что он увидел, был лик Христа-младенца на бревенчатой стене над тлеющей лампадкой. Сам Бегун лежал на матрасе, набитом соломой, укрытый засаленной шкурой. Рядом лежал истончавший вдвое Рубль с провалившимися, как у покойника, глазами и бородой. Он тоже смотрел на икону.

— Спас Эммануил, — отрапортовал он. — Три тыщи грин. С прибытием, Бегун…

Бегун с трудом приподнялся на локтях и сел, оглядываясь по сторонам. Изба была поделена холщовым застенком. В той половине, где лежали на сдвинутых скамьях они с Левой, была глинобитная беленая печь с горшками и чугунными котлами, с деревянным ухватом, от нее тянулись поверху дощатые полати; на поставцах — подобии этажерки — стояла посуда, резная деревянная и медная: рассольники и ендовы, ковши и еще что-то, чему Бегун не знал названия; высокий светильник: три тонких железных прута для зажимания лучины, и сама лучина тут же на особой полке, наструганная впрок; стол и лавки покрыты полотном с яркой старинной вышивкой, на полу узорные рогожки — похоже было, что дом празднично прибран. В окно, затянутое промасленным холстом вместо стекла, сочились синие сумерки. На второй половине, за отдернутым застенком, видны были еще две скамьи с приголовниками, подвешенная к низкой прокопченной матице резная люлька, самопрялка и простенький ткацкий станок с брошенной на середине работой. Во всем доме не было ни души; с улицы, издалека, глухо доносился протяжный крик — затихал и снова звучал через минуту, будто звали кого-то и ждали ответа.

Бегун встал и обнаружил, что одет в исподнюю холщовую сорочку до колен, с одним только крестом под ней. Тело казалось невесомым, будто полым изнутри, будто осталась от него одна оболочка. Он вдруг увидел, что стол празднично накрыт, и стал жадно есть, не разбирая вкуса, загребая еду руками, обливаясь соком и чавкая. Насытившись и отяжелев, вышел в сени, ступил босыми ногами в меховые сапоги, накинул тяжелый медвежий тулуп и открыл дверь.

Он задохнулся свежим морозным воздухом и встал на пороге, зажмурившись, пережидая, пока пройдет головокружение.

— Ни хрена себе, думаю… — Левка выполз следом, зябко обняв себя за плечи, изумленно оглядываясь. — Это мы в каком веке?

Под сплошным навесом сосновых лап стояли вросшие в землю избы — Бегун насчитал с десяток, — крытые, как шифером, кусками бересты, низкие, но ладные, с резными наличниками и коньками, крылечками наоборот — со двора вниз в избу. Посредине была бревенчатая церковь с надвратной иконой под стрехой, тоже маленькая — до маковки допрыгнуть можно. Тут и там висели на ветвях прутяные венки, переплетенные красной лентой. Избы были пусты; вдали за деревьями горел костер, на фоне огня мелькали, кружились маленькие человеческие фигурки.

— Что празднуют-то? — спросил Рубль. — Может, костер для нас? Ленточками обвяжут и зажарят с песнями.

— Бог с тобой, Лева. Православные же…

Часы болтались у Бегуна на высохшей руке — должно быть, когда раздевали, не справились с застежкой. Он повернул циферблат к себе и глянул на календарь, соображая.

— Пасха прошла… Две недели провалялись. Христос воскрес, Лева!

— И тебя так же.

— Вроде, Красная Горка сегодня…

В лесу, ближе, чем костер, снова раздался зовущий женский голос.

— Ну да, весну кличут! — догадался Бегун. Пошатываясь от слабости, он пошел на голос.

Сосны уже освободились от снега, последний, кружевной, пробитый капелью снег лежал только под самыми стволами и в низинах, но и сквозь нею уже видна была прошлогодняя трава. Голос далеко разносился в сыром чутком лесу. Потом он затих, — Бегун прошел еще с полсотни шагов наугад, — и вдруг зазвучал прямо над ним. Бегун вскинул глаза — и замер.

На высоком, сухом уже пригорке спиной к вечерней заре стояла недвижно, как изваяние, девка, подняв вверх открытые ладони, закинув голову и вся вытянувшись к небу. Тяжелые белые волосы, распущенные ниже колен, перехвачены на темени берестяным кокошником, расшитым цветной нитью и бисером, широкие рукава холщовой рубахи затянуты на запястье красным шнуром, под заячьей телогреей виден был передник с красным же весенним узором по краю, юбка открывала только носы сапожек. Девка была необыкновенно красива, но непривычной, неровной красотой, ее лицо будто повторяло рисунок окрестной природы: ясный детский лоб и огромные синие глаза, опушенные густыми черными ресницами — от неба, резкие вразлет скулы и крупные сильные губы — от таежного зверя.

Устремленная ввысь, она не заметила человека у самых ног и снова закричала, сразу во всю грудь с первого звука, враспев растягивая слова и срываясь голосом на середине строки. Последний звук она тянула докуда хватало дыхания, а когда умолкала, медленно, широко набирая в грудь воздуху, слышно было отдающееся все дальше и глуше эхо и других девок, кличущих в стороне.

Ты, пчелынька-а-а…

Пчелка ярая!..

Ты вылети за море…

Ты вынеси ключики…

Ключики золотые…

Ты замкни зимыньку…

Зимыньку студеную…

Отомкни летечко…

Летечко теплое…

Лето хлебородное!..

Бегун не знал, сколько времени он, завороженный, смотрел на нее, когда девка вдруг глянула вниз и с ужасом увидала его — иссохшего, черного, в медвежьей шерсти с головы до пят. Она взвизгнула и кинулась с пригорка.

— Шишига! Шишига! Чур меня, чур! — она отбежала, крестясь. Заметив, что шишига не гонится следом, остановилась, подхватила снегу и запустила в него.

Тяжелый мокрый снег залепил ему лицо. Пока он прочищал глаза, на крик прибежали от костра мужики и бабы, парни, девки и ребятня, перепоясанные яркими праздничными кушаками, бабы в корунах, девки в кокошниках с лентами, — и с хохотом, обступив, принялись закидывать его снегом. Ему опять досталось и в лицо, и в голову, и за пазуху, он вслепую махал руками, пытаясь заслониться, пока не сел бессильно в сугроб. Подбежал Еремей и встал, загородив его спиной, потом поднял на плечо и понес обратно в избу.


Еще несколько дней Бегун и Рубль отлеживались в своем запечном углу, прислушиваясь к голосам в переполненной избе. Еремей носил им еду: разваренное мясо с картошкой, репой и чесноком или уху из соленой рыбы с кореньями — в одном горшке на двоих. Потом принес их одежду и приволок лохань горячей воды с размоченным мыльным корнем — они кое-как помылись, поливая друг другу из ковша, оделись, привели в порядок волосы и отросшие бороды, и уже не походили на дремучих «шишиг». В кармане Лева обнаружил баллончик с паралитическим газом и обрадовался ему как родному.

— Гляди, — показал он Бегуну. — Сувенир из двадцатого века!

— Незаменимая вещь, — усмехнулся Бегун. — На медведя пойдем…

Нашелся у Рубля и маленький приемник. Но едва успел он настроить его на «Маяк», как вошел Еремей и жестом велел следовать за собой.

Выйдя на крыльцо, они зажмурились от яркого весеннего солнца. Земля уже приняла талую воду и высохла, сквозь прошлогоднюю жухлую траву пробивалась новая. У крыльца толпились ребятишки. Парни и девки стояли поодаль, мужики и бабы и вовсе у своих изб — как бы занимаясь делом, но искоса с любопытством разглядывая их странный наряд: пестрые пуховики, джинсы, высокие ботинки с металлическими пряжками.

Рубль не торопясь нацепил темные очки, вытащил сигареты и щелкнул зажигалкой. Ребятня, разинув рот, следила за каждым его движением.

— Картинка из учебника истории, — сказал он, оглядываясь. — «Миклухо-Маклай среди папуасов».

— Еще не известно, кто тут папуасы… — ответил Бегун.

Вслед за Еремеем они прошли через все село к избе, соседней с церковью. В сенях Еремей пропустил их вперед.

В красном углу, под образами, у накрытого стола сидел древний старик в черной рясе, перепоясанной узким кожаным ремешком. Возраст его уже трудно было понять, темное, как сосновая кора, лицо сплошь собрано в морщины, водянистые глаза глубоко запали под безбровый лоб, сквозь жидкие бесцветные волосы просвечивали старческие пятна на темени. Однако он высоко и легко держал голову, внимательно наблюдая за гостями.

Бегун перекрестился на образа и поклонился. Толкнул локтем Леву, тот повторил.

— Мир дому сему, — сказал Бегун.

— Мир входящему, — неожиданно сильным низким голосом ответил старик, — Гость в дом — Бог в дом. Проходите, садитесь. Вот, на столец.

Левка неуверенно глянул на стол.

— Может, на табуретку лучше? — спросил он.

— Я и говорю: на столец, — указал старик на табурет.

Бегун и Рубль сели, Еремей тоже присел на лавку.

— Неждана! — окликнул старик. — За смертью тебя посылать! Братину неси!

С другой половины избы вышла девка, та, что весну кликала, только белые волосы собраны теперь были в тугую толстую косу. Увидав ее, Еремей вдруг робко заулыбался.

Неждана, потупив глаза, поставила на стол братину под крышкой, не выдержала, глянула искоса на чудных гостей и прыснула, прикрывая рот ладонью.

— Поди, — досадливо махнул старик. — Петр!

Из-за застенка вышел здоровый малый, на одно лицо с Нежданой, но погрубее, скуластей. Он исподлобья, недобро покосился на гостей и ушел за сестрой.

— Откушайте, что Бог послал, — предложил старик и первым поднялся, опираясь на стол. Повернулся к образам, перекрестился и помедлил, прислушиваясь.

Бегун зашептал молитву, достаточно громко, чтобы слышно было священнику. Лева не знал слов и только шевелил губами.

Старик снял крышку с братины.

— Берите корчики.

Бегун неуверенно пошарил глазами по столу.

— Кресты носите, а русских слов не знаете, — сказал старик. Он взял один из маленьких ковшиков, висящих по краю братины, зачерпнул и аккуратно выпил, утерев затем рот ладонью.

Бегун зачерпнул следом. У него перехватило дыхание, на глазах против воли выступили слезы. Рубль, выпучив безумные глаза, раздувал щеки и наконец закашлялся, выпрыснув водку на скатерть, не успев даже прикрыться ладонью.

— Крепка-а… — осипшим голосом сказал он, отдышавшись. — Градусов шестьдесят? На можжевельнике?

Старик и Еремей, будто не заметив конфуза, принялись за еду. Стол был скоромный: крапивные щи с копченой свининой, свиная голова с хреном, заяц под сладким взваром, рыжики, варенные в рассоле, медовый сбитень на зверобое. Хлеба было мало, и тот трухлявый, как сухой торф — с отрубями и ботвой. Должно быть, рожь не вызревала здесь, и хлеб был сладковатый, как солод. Вилок не дали, мясо ели руками, отрывая куски с блюда, смачно обсасывая кости, щи и взвар хлебали ложками из общего чугуна.

Лева достал швейцарский складной нож с десятком лезвий и орудовал маленькой вилочкой.

Выпили еще по корчику. Старик по-прежнему прощупывал их внимательными глазами.

— Ну, гости незваные, откуда будете? — спросил наконец он.

— Из Москвы будем, — ответил Рубль.

— Аж вот как?.. Стоит еще первопрестольная? — с непонятным выражением спросил старик и перекрестился.

— Стоит, куда она денется. А вот куда это нас занесло?

— Куда шли, туда и попали… Про Белоозеро пытали? — старик глянул на Еремея. Тот утвердительно кивнул. — Вот вам Белоозеро — указал он кругом. — Еремей-то на третий день учуял, что вы его по следу скрадываете, и пошел круги писать. А уж когда погибать стали — кресты на груди нашел, засомневался, не стал грех на душу брать и приволок обоих. Так что кланяйтесь в ножки спасителю своему.

— Давай, спаситель, твое здоровье… Чуть не сдохли по твоей милости, — Лева махнул еще корчик. Он уже изрядно окосел, не давал Бегуну вставить ни слова, можжевеловое зелье было ему явно не по силам после жарких объятий Ломеи, Грудей и прочих трясовиц.

Бегун держался, понимая, что от этого разговора, может быть, зависит их судьба.

— Неужто в самой Москве про Белоозеро слыхали? — продолжал допрос старик.

Лева собрался было ответить, но Бегун наступил ему на ногу под столом.

— Случайно услышали: будто бы стояло село, а потом пропало, как Китеж-град, — ответил он, невольно подстраиваясь под неторопливую, размеренную речь старика. — Решили узнать: правду говорят или сказка? А мы старые песни собираем, записываем. Где же еще старые песни остались, как не в Белоозере?

— В каждом селе свои песни, — усмехнулся старик. — Зачем вам чужие? Или не поют уже в Москве?

— Поют, да все новые, иностранные. А свои забыли давно.

Эти слова старик принял и кивнул утвердительно.

— Ну что же, — сказал он — Слушайте, коли охота есть… Тесновато у нас только. До Троицы у Еремея в запечье поживете, а по теплу и на сеннике можно. А там — хотите, избу рубите, мужики помогут, не хотите — вон на задворье сараюшка, печуру сложите и живите с Богом…

— Какая изба? — насторожился Рубль. — Погостим недельку — и обратно.

— А вот обратно от нас дороги нет, — развел руками старик.

— То есть как это? — опешил Лева. — Мы свободные люди! Вы права не имеете нас задерживать! Нас искать будут! Десять вертолетов! Если через неделю не вернемся — всю тайгу по деревцу прочешут! Скажи им, — толкнул он Бегуна. — Мы в Рысьем заранее предупредили: если через неделю не появимся ищите в этом районе!

Старик терпеливо слушал, кивая.

— Взаперти мы вас держать не будем, — сказал он, когда Левка выдохся. — А только пока вы в лихорадке лежали — болота разошлись на все четыре стороны. Теперь, пока снова не станут той зимой, — ни для кого хода нет, ни сюда, ни отсюда. А там — идите, коли хотите. Вот только провожать некому. Погибать будете — себя вините…


Ребятишки, дожидавшиеся у крыльца, с восторгом наблюдали, как Бегун тащит обратно пьяного Рубля.

— Во влипли, е-мое! — причитал Лева, озираясь. — Это что, до конца жизни тут под елочкой куковать? Твоя была идея — думай теперь, как отсюда выбираться…

— Сказали же тебе, до осени нет дороги. Спасибо, что живыми остались.

— Воздушный шар сошьем, улетим к едрене матери… Или запалим деревню — может, пожарники прилетят? Там футбол в июле, чемпионат мира — четыре года ждал, а тут на сто верст ни одного телевизора… Девушка, у вас случайно телевизора нету в горнице?.. Да что телевизор — сортира нет, не изобрели еще, жопу еловой веточкой подтирать будем!.. Дурят вас, братва! — заорал он. — Там цивилизация, там люди в космос летают, в кабаках сидят, а вы тут при лучине тухнете!.. — Он врубил приемник и поднял над головой как доказательство.

Селяне с радостным смехом сбегались посмотреть на них.

— Кончай дурака валять! — Бегун с досадой тянул его с глаз долой.

— Я вам правду открою! — упирался Рубль. — Я тут революцию подниму!


Проснувшись утром, Бегун вышел на крыльцо и встал, блаженно щурясь на первые солнечные лучи, пробившие хвою. Покой и тишина царили в этом мире, в чистом утреннем воздухе каждая травинка, самая дальняя веточка были очерчены удивительно ясно и объемно, будто упала с глаз мутноватая, съедающая краски пелена. В гулкой глубине леса перекликались птицы.

Между избами бродила домашняя живность, необычная, как само село: поджарые клыкастые свиньи и длинноногие резвые козы — должно быть, дальние предки их прибыли сюда с Белого Озера и нагуливали потомство в лесу, с дикими собратьями. Вместо кур копошились в земле и сидели на нижних ветвях сосен черные хвостатые глухарки. Дремали на солнышке мирные эвенкийские лайки. Одна подошла и села у ног Бегуна — чужих людей здесь не бывало, любой человек был свой, хозяин.

Появился Рубль, отпил ледяной воды из бочки у крыльца, плеснул в лицо и бодро крякнул:

— Хороша можжевеловка! Экологически чистый продукт: ни тебе абстиненции, и жить хочется, как никогда… А где пейзане? — огляделся он.

— В церкви, наверное. Пойдем…

В тесном храме собралось все село, яблоку негде было упасть. Когда Бегун отворил дверь, огоньки свечей вздрогнули и заметались. В толпе пронесся шепот, озерчане раздались в обе стороны от них. Бегун трижды перекрестился, отбил поклон и прошел ближе к алтарю.

Стены храма были на века сложены из мощных бревен, иконостас обвивала затейливая резьба. По центру над царскими вратами висел оплечный Спас. Это была удивительная, суровая икона. Это был Иисус, пришедший не с миром, но с мечом, не прощать, а судить. Бескровные губы его были жестко сжаты, а огромные, яростные глаза встречали каждого входящёго и следовали за ним, в какой бы угол ни пытался забиться человек, они проникали прямо в душу, прожигали насквозь — этот лик явился не из глубины веков, а из будущего, чтобы напомнить о скором и неизбежном судном дне, когда живые будут завидовать мертвым.

— Спас Ярое Око! — сдавленным голосом прошептал Рубль. — Бегун, скажи, что я не сплю!

— Тихо… — не оборачиваясь, прошептал Бегун.

— Господи, верю в тебя! — истово перекрестился Рубль. — Это же миллион гринов на «Сотбисе»! Я плюну в рожу тому, кто даст на доллар меньше!

— Заткнись! — прошипел Бегун.

Священник, стоявший на амвоне, дождался, пока стихнет в толпе прихожан шепот и прекратятся оглядки на чужаков, и продолжил проповедь:

— …И пришли в тот черный год на Белое Озеро воины Антихристовы, восставшие из ада, в черном одеянии, с мертвыми глазами и страшные ликом, и пошли по селам, глумясь над народом нашим, над верой нашей. Посшибали кресты с храмов наших, а в самые храмы ввели коней своих, а огонь в печи разводили Святым Писанием, и собрали иконы и иные святыни наши на продажу и посмеяние иноверцам. И поселились в домах наших, и надругались над женами нашими, и истребили отцов на глазах у детей, а самих нас согнали в овин со скотиной вместе. И в ночной молитве возопил я: «Господи Иисусе Христе, ты учил нас смирению, но доколе терпеть нам?» И спустился ко мне ангел небесный, скорбен ликом, в окровавленных ризах, и сказал: «Идите и возьмите святыни ваши». И явил Господь чудо: мертвый сон скрепил глаза и уши стражникам, и запоры отпали сами собой, как струпья с раны…

— Красиво излагает, — прошептал Рубль. — Чекисты, видно, ужрались на халяву, а они доски под мышку — и чесанули в глухомань…

— И сказал мне скорбный ангел: «Уведи паству свою из земли, поруганной Антихристом». «Куда идти? — спросил я. — Ведь топи кругом». «Идите, — сказал ангел. — Ярое Око укажет вам путь». И явил Господь второе чудо, и прошли мы с молитвой по топи блат, ако посуху, а когда воины Антихристовы, восстав ото сна, кинулись по следу нашему, как собачья свора, — разверзлись под ними смрадные топи и поглотили их без следа…

— Запетляли, бедных, как нас с тобой, а сами по охотничьим тропам… — комментировал Рубль.

— А когда на седьмой день, ослабшие силами и гладные забылись мы сном, в третий раз спустился ко мне ангел и сказал: «Останьтесь здесь и срубите храм во имя Спасителя вашего, и срубите село и назовите его Белоозеро взамен покинутого, и живите в мире. За терпение ваше, за веру вашу отметил вас Господь особой милостью, и продлите вы род человеческий». И сказал ангел: «Не на время, а на долгие годы пришло воинство Антихриста на многострадальную землю русскую. Забудут люди веру свою, а если и вспомнят Господа, то будет эта вера слаба, как древо с отсеченными корнями — хоть и зеленеет по весне, но умирает с первым утренником. Забудут люди предков своих, перестанут чтить отца своего и мать, а тако же дети их самих оставят в старости. Забудут люди землю свою и станет земля отравлена и будет родить отравленный хлеб. Забудут люди язык свой и песни свои и не смогут сказать ни о печали, ни о радости своей. Забудут люди труд свой и оставят свой труд машинам, и станет машина сильнее человека»…

— Ангел-то как в воду смотрел, — усмехнулся Рубль.

— «И станут люди злы без веры своей, без предков своих, без земли своей, без языка своего, без труда своего. И тогда уже явится на Русь сам Антихрист, и начнут люди истреблять друг друга и истребят без остатка, а последние задохнутся в смраде отравленной земли. И тогда вострубят трубы, и поднимет Господь мертвых для Страшного суда». И сказал ангел: «Храните веру свою, и предков своих, землю свою, язык свой, трудитесь своим трудом, и когда очистится земля от Антихриста и изойдет смрад его, явлюсь я снова — не вам, и не детям вашим, а детям детей ваших или их детям — и поведу заселять землю и продолжать род человеческий. Аминь». Вознесем же молитву Господу нашему Иисусу Христу за великую милость его!..

В толпе прихожан Бегун увидел Неждану в низко повязанном платке. В полумраке церкви светились ее глаза, огромные, восторженные, она не замечала его взгляда, ничего вокруг, она разговаривала с Богом и слышала ответ на свою молитву. Бегун невольно засмотрелся на ее лицо, не лицо — лик, лучащийся мягким, чистым сиянием, какое видел он только на досках великих безвестных иконописцев…

Он обратил глаза к Спасителю и начал повторять слова молитвы, но ответом ему был только немой яростный взгляд, под которым хотелось потупиться, укрыться за спинами, бежать прочь.


Голый по пояс, в лаптях под короткими портами, Бегун мотыжил землю на опушке. Земля здесь возделывалась давно, была освобождена от мха и корней, удобрялась золой от сжигаемых тут же дровин, и все же оставалась таежной, иной, чем в центре России, в тех областях, которые прочесал Бегун вдоль и поперек, непривычной к репе, моркови и другим овощам — будто мужику с задубевшими, негнущимися пальцами поручили тонкую работу, вставить нить в игольное ушко.

Кроме овощей на разбросанных в тайге полях-опушках сеяли рожь, ячмень, лен. Из осторожности, чтобы не навести случайного путника на село, поля были удалены километров на пять. Крупного скота — ни лошадей, ни быков — в Белоозере не было, работали мотыгой и заступом, а бороны таскали впятером.

Бегун шел с краю, вдоль леса, рядом работали озерские бабы и девки — не так замашисто, как он, хоть мельче, но проворнее; он с непривычки вместо того, чтобы пушить землю, выворачивал громадные комья и принимался кромсать их. Солнце горело над головой, густо пахло смолой от горячих сосновых стволов, пот ручьями лился по спине, так что промокли, потемнели под поясной веревкой порты.

Из лесу появился Рубль в джинсах и фуфайке, в зимних ботинках, — он упорно не желал менять московский наряд на холстину и лапти, — выше колен залепленный жидкой грязью с зелеными клочьями тины.

— Ты откуда такой красивый? — спросил Бегун.

— На восток тоже болота, — безнадежно махнул он рукой назад. — Не соврал поп — мы тут как на острове… Прикурить дай. Газ кончился, — он пощелкал зажигалкой.

— Выбрось, — посоветовал Бегун.

— Ты что?! — возмутился тот. — «Картье»!

Бегун вытащил из подвешенного к поясу кисета огниво и кремень, ловко запалил кусок березового трута. Лева прикурил громадную, рассыпающуюся в руках самокрутку, с омерзением втянул тяжелый белый дым.

— Курить, что ли, бросить? Этой отравой только демонстрации разгонять… — он отошел и прилег в теньке, прижав к уху приемник. Он слушал на самой малой громкости только новости и футбол, чтобы медленнее сажать батарейки.

— Да, Бегун! — крикнул он. — В парламенте опять импичмент обсуждают! Во дела!

— Лева, пора забывать некоторые слова, — ответил Бегун, снова берясь за отполированное до костяного блеска древко мотыги, — «парламент», «Картье»…

— Не дождешься!

— Веселее, бабоньки! — крикнул Бегун, разогнувшись на минуту утереть локтем лицо.

Те засмеялись, они с любопытством поглядывали на него — непривычно было видеть мужика, хоть и такого нескладного, за бабьей работой. Свои, озерские, от мала до стара охотились, порой по неделе пропадали в тайге. Малыши ловили рыбу прутяными мордами в болотных протоках, а закинув морду, играли в бабки или конопелю — там Бегун был и вовсе лишним.

Иногда кто-нибудь из охотников шел мимо поля с берданкой и крошнями — заплечными носилками, плетенными из прутьев и бересты, похожими на венский стул без ножек. Он неизменно приветствовал баб:

— Зароди Бог на всякие души!

На что те кричали хором:

— Дай Бог! И тебе ни пуха, ни пера, ни шерсти клока!

Неждана в легком платке, бесформенной кофте и подобранной спереди юбке, обнажившей плотные сильные икры, без устали ходила к озерцу и обратно с коромыслом через плечо. Бегун провожал ее взглядом, смотрел, как крепко ступает она босыми ногами по неровной земле, взбивая подол коленями, одна рука вдоль коромысла, другая с прямыми пальцами в сторону. Она не держала твердо тяжелое коромысло на плече, а как бы уплывала из-под него, прогибаясь всем телом, так что вода в ведрах стояла неподвижно. Она чувствовала его взгляд, и каждый раз, проходя мимо, опускала глаза и смотрела под ноги, с трудом удерживая улыбку. Иногда ее останавливали бабы — напиться и намочить платок.

— Неждана, — наконец окликнул ее Бегун. — Неужто опять меня обнесешь?

Она подошла, по-прежнему не поднимая глаз, поставила ведра:

— Пейте, не жалко… — и быстро, искоса оглянулась на баб.

— Неждана… Кто ж тебя не ждал?

— Знамо, отец с матерью, — пожала она плечами. — Им седьмой десяток уж был, годов двадцать никто не родился, а тут я… Вот и получилась Неждана-Негадана… Крестили Марией, а все одно по-домашнему кличут.

— А сколько тебе лет?

— Шестнадцать весной было.

Выглядела она намного старше — рослая, с высокой грудью, женскими округлыми плечами. Вообще, возраст в Белоозере определялся не по годам, а просто — девка, баба, старуха.

— Красивая ты. От женихов, наверное, отбою нет?

— Что это? — не поняла она. — Я просватана давно.

— Когда ж ты успела?

— Да годов с десяти, — опять пожала она плечами. Как Бегуна удивляли ответы, так она удивлялась вопросам. — У нас все просватаны. Дарья вон за Петра нашего. Грушка, — указала она на тонконогую, тощую девчонку лет двенадцати, — за Луку… Но им не теперь еще, а я после Покрова уже замуж пойду.

— За кого?

— За Еремея.

— Вот как?.. — сказал Бегун. — Значит, ты Еремея любишь?

— Чудной вы, — снова удивилась она. — Кто ж меня спрашивал? Как родители решили… Он хороший и меня сильно любит. Только… он и раньше немного говорил, а теперь и вовсе смотрит да кивает. Я вроде теперь и за него и за себя говорю.

— Так я угадал? Он не всегда немой был?

— Какой он немой? Он гонец.

— Гонец?

— Ну да. Кто от нас туда, — махнула она рукой за лес, — ходит, тот обет принимает, молчит до самой смерти. Дабы не осквернять уста свои и уши наши именем Антихриста, — заученной скороговоркой сказала она и перекрестилась.

Бегун отпил воды, плеща на грудь через край, но не отдавал ведро, чтобы удержать ее. Неждана уже несколько раз поглядывала на баб, говорила она с охотой, но тяготилась, что у всех на глазах.

— А против родительской воли нельзя?

— Самокруткой? Нет, — засмеялась она. — Только раз, говорят, было, давно: на праздник, как народ перед храмом собрался — взялись за руки и упали батюшке в ноги. Он благословил, но на выселки велел идти, в лес: сами решили, сами и живите. Когда детей народили, тогда уж и родители простили, обратно взяли.

— А если вдруг влюбишься — что делать будешь? — не отставал Бегун.

— Нет. Нельзя мне, — покачала она головой. — Как просватали — поздно уже.

— Ну, а если не просватана — что у вас говорят, когда любят?

— Ничего не говорят. Венок на Купалу бросают… — торопливо сказала она, опять оглянувшись. — Вы ведро-то отдайте, идти мне надо.

Она присела и подцепила ведро на коромысло. Отойдя, прыснула, прикрывая рот ладонью — напоказ, как бы снимая с себя вину за долгий разговор с чужаком.


В темноте противно запищали мотив «Боже, царя храни» электронные часы на руке. Бегун с трудом разлепил глаза и сел на скамье. Он хоть и ложился с закатом, но никак не мог сам подняться до солнца — сказывалась многолетняя московская привычка к полуночной жизни. У Еремея его будили голоса в избе и грохот поленьев, брошенных к печи, но месяц назад они с Левой перебрались в безоконную, с черной печью сараюшку на задворье, где в морозы отогревали поросят.

От тяжелой работы ныли суставы, каждая косточка, он едва разгибал по утрам одеревеневшую спину. Сев закончился, и тут же, на другой день начался сенокос на болотистых лугах, и Бегун, оставив мотыгу, принялся осваивать короткую верткую косу-горбушу.

— Что же тебе неймется… — пробормотал Рубль. — Ляг, доспи. Опоздаешь — не уволят.

— Нельзя, Лева. Лето зиму кормит, — поучительно ответил Бегун.

Он распахнул скрипучую дверь, умылся ледяной водой из бочки, почистил зубы толченым липовым углем с мятой.

Просыпалось Белоозеро, курился дымок над трубами, но на улице было еще безлюдно, только выскакивали на двор в одних рубахах ребятишки — с ведром за водой или по иной нужде.

Бегун увидел, как из поповского дома вышла Неждана, уже одетая для работы, но направилась не к болоту, а в лес. Он обогнул село по задворкам, чтобы не маячить перед окнами, с которых летом снимали промасленную холстину, и крадучись пошел следом.

Неждана легко шагала впереди, что-то негромко напевая про себя, глубоко приминая босыми ногами мох. Тяжелая белая коса раскачивалась за спиной, платок лежал на плечах — в отличие от баб, с утра до ночи туго, по брови затянутых платком, а в праздники — подволосником, девки покрывали голову только в храме да под палящим солнцем. Она вышла на просторную поляну, заросшую высокой травой, и встала, глядя в небо, ожидая чего-то. Бегун тоже остановился в десяти шагах сзади, хоронясь за деревом.

Солнце прострелило густую хвою, и поляна вдруг вспыхнула, засветилась холодным голубоватым сиянием — сперва узкая полоса у леса, потом все шире и ярче. Вокруг каждой росинки играли, кружились острые радужные лучи. Неждана ступила в траву, широко провела ладонями по верхушкам, собирая росу и умывая лицо.

— Роса на лицо — краса на лицо… — несколько раз повторила она и вдруг резко обернулась.

Бегун снова отступил за дерево, но она, видно, заметила, потому что так же быстро глянула в сторону села и быстро пошла, — но не к Белоозеру, а дальше, — оставляя за собой яркий зеленый след от сбитой ногами росы.

Отойдя немного, чтобы не столкнуться ненароком с бабами, идущими к полю, она принялась обрывать высокую траву, выискивая ее в густых зарослях крапивы. Бегун подошел ближе.

— Что ж вы ходите за мной? — беззлобно спросила Неждана, не оглядываясь.

— Зачем росой умываешься? — сказал он. — Красивей уже не бывает.

— А вам-то что? Все одно не про вас, — ответила она без досады и без кокетства, как нечто само собой разумеющееся.

— Что собираешь?

— А вы что же, не видите? Или трав не знаете?

— Ну, кое-что знаю. Крапиву, лопух… А ты меня научи.

— Как же вы там живете? — удивилась Неждана. — Не знаете, по чему ходите… Это девясил, — показала она острый лист, войлочный с изнанки и гладкий сверху, изогнутый, как вываленный из пасти собачий язык. — Его с первым солнцем, по росе собирать надо, пока он силу не растерял. Самая сильная трава. В нем девять сил… А если в венок на Купалу его приплести, тот, кому бросишь, никуда от тебя не денется — его девять сил держать будут…

— Осторожно, крапива! — указал Бегун.

— Ну и что? — Неждана спокойно оборвала и бросила ворсистый крапивный куст. — Ладонью брать надо — желву не прожжет.

— Мозоли? — догадался Бегун. — А покажи-ка руку… — он взял руку Нежданы — вся ладонь от кончиков пальцев до запястья была покрыта жесткой, плотной бесчувственной кожей, можно даже было постучать по ней ногтем, как по кости.

Он слишком уж долго держал ее ладонь, потому что Неждана вдруг вспыхнула, вырвала руку и пошла дальше. Через несколько шагов виновато глянула на него — не обиделся ли он на резкость.

— А это что у вас? — спросила она и сама взяла его руку.

— Часы.

— Железные. И стекло тут… — она с детским любопытством разглядывала старый, потертый по углам «Ситизен». — А там цифирь… Зачем это?

— Как зачем? Чтобы время знать, — против воли удивился Бегун.

— Вот нужда веригу таскать! — пожала плечами Неждана. — Я и по солнцу вижу… — она отвернулась, ища глазами острые листья девясила, и вдруг сказала, стараясь, чтобы вышло как бы между прочим — А у вас там, поди, жена есть?..

— Нет. Сын только… Павел…

— А жена что же, померла?

— Нет, мы развелись.

— Как это? — не поняла Неждана.

— Ну… она не захотела больше со мной жить и ушла к другому человеку.

Неждана изумленно, недоверчиво смотрела на него.

— И что же… и в глаза ей не плюют? И земля ее носит?

— Но если она меня больше не любит…

— Так должна любить, если жена, кого бы Бог ни послал… Тьфу, Антихристово племя! — Она в сердцах перекрестилась.

— Знаешь, когда я сюда летел… — начал Бегун.

— Как — летел? — засмеялась Неждана. — На помеле, что ли?

— На самолете.

— На ковре-самолете?

— Зачем? Просто — на самолете. С крыльями, — показал Бегун руками.

— По воздуху? — Неждану распирал смех.

— По воздуху.

Она захохотала, откинув голову:

— Вот наградил Бог: один немой, а другой — лучше б немой, говорит невесть что!

— Послушай, — сказал Бегун. — В том мире есть много вещей, о которых ты не знаешь…

Лицо ее мгновенно окаменело, она отпрянула, закрывая уши ладонями:

— Нет! Нет! И знать не хочу!

— Да послушай, я только…

— Не слушаю! Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешную! — она истово перекрестилась.

— Ну хорошо, хорошо, не буду больше… Я только хотел сказать, что когда я сюда… добирался, я думал — на месяц, на два. Павлик меня ждет, не знает даже — жив я или нет…

— Тоскуешь? — понимающе кивнула Неждана.

— Конечно.

— Я заговор от тоски знаю. Повторяй: «Крест, крестом крест, человек родися, крест водрузися, и сатана связася, Бог прославися…» — скороговоркой зачастила она.

— Нет, — сказал Бегун. — Получается, что я его предаю. Он обо мне думает, а я от него заговариваться буду… Я сюда его хочу привезти, а больше мне ничего и не надо…

— Отец Никодим сказал — если вы уйдете, то обратно не вернетесь.

— Вернусь. Вот крест, — Бегун перекрестился, — что вернусь!

— Он сказал — не вернетесь… — покачала головой Неждана. — Пойдемте, пора уже. Бабы меня хватятся… Только сперва вы идите, а потом уж я. А то в тот раз бабы Петру донесли, он меня за волосы таскал, что к вам подошла. И молиться до ночи поставил…

— Это брат твой?

— Сестры сын… Вы его бойтесь, — вдруг перешла она на быстрый шепот. — Он злой. Когда Еремей вас притащил, он против был, говорил, что обратно в лесу бросить надо. Это отец Никодим вас спас, он один над ним власть имеет… Ну, идите…

Бегун двинулся было в лес.

— Да не туда! От солнца идите… Как же вы у нас жить будете, если в трех соснах плутаете, — засмеялась Неждана.


Постепенно Бегун втянулся в работу, уже не мучился по ночам от ломоты в суставах. Перестал носить часы, действительно бесполезные здесь, где время не дробилось на минуты, на деловые встречи, на условленные сроки, а текло с восхода к закату, из семени в стебель, от весны в лето, и праздники или какие-то иные события были не остановкой, за которой начинался новый отсчет, а как бы чуть заметными изгибами ручейка времени.

Впервые Бегун ощущал себя абсолютно здоровым, умиротворенным и, если бы не мысли о сыне, он бы мог сказать, что счастлив. Он помолодел, хотя и зарос дремучей бородой. Жизнь Белоозера, несмотря на ежедневный тяжелый труд — не ради достатка и благ, а за само существование на белом свете — была по-детски беззаботной, отношения до-детски наивными — все на виду, на миру, безо всякой задней мысли, и вера в Бога была детской — не исступленное поклонение мистической силе, какое встречал Бегун в затерянных в псковской и новгородской глухомани селах, а вера ребенка во всесилие и мудрость отца.

Еще раз ему удалось встретиться с Нежданой наедине — улучив момент, она сама ушла в лес, зная, что он пойдет следом. И говорить-то как будто было не о чем: про себя Бегун рассказать не мог — стоило ему упомянуть тот мир, как она затыкала уши, его жизнь для Нежданы начиналась с весны, с его появления в Белоозере; а про себя ей сказать было нечего, каждый год из ее шестнадцати был похож на этот.

Бегун расспрашивал про сельчан, про травы, а потом просто шли рядом, с любопытством поглядывая друг на друга и каждый раз улыбаясь, встретившись глазами. Бегун подумал, что они как Адам с Евой, только что созданные Богом — Люди без прошлого, когда волнует и притягивает не то, что человек думает, знает или пережил, а как ступает, хмурится или смеется, как смотрит и что видит, глядя на тот же цветок, что и ты. Хотя, впрочем, Ева не была просватана за другого…

Озерчане уже привыкли к Бегуну, уже почти приняли за своего, кроме Петра, который хмуро смотрел сквозь него и не отвечал на поклон при встрече. От Рубля сторонились. Тот дни напролет валялся на солнышке со своим приемником.

Вернувшись однажды домой, Бегун застал его в расстроенных чувствах. Лева лежал на лавке, глядя в низкий прокопченный потолок.

— Чего закис?

— Батарейки сели, — уныло кивнул Рубль на молчащий приемник.

— Трагедия… — усмехнувшись, согласился Бегун. — На печи подержи — еще протянут немного.

— Держал уже… Чемпионат мира через месяц — думал, не увижу, так хоть послушаю… — Лева, похоже, разрядился вместе со своими батарейками — оборвалась последняя ниточка, связывающая его, хоть и в одну сторону, с большим миром.

— Иди работать, — посоветовал Бегун. — Сдохнешь ведь от скуки.

— Не дождутся! — гордо ответил Рубль. — Требую считать меня военнопленным. И кормить согласно Женевской конвенции.

— Пока что я тебя кормлю, — Бегун выложил картошку, присоленную рыбу, грибы, ссуженные ему сердобольными бабами, — Слушай, ну неужели не интересно тебе? Мы в другой век попали, без машины времени! Это же настоящее все! Купала сегодня, праздник будет. Не маскарад, актерский, дешевый — настоящий Купала!

— В Москву хочу. К девушке Тамаре.

— Тьфу, твою мать!.. Ну, вырвешься ты отсюда, рано или поздно — ведь не увидишь больше такого!

— И слава Богу, — меланхолично отозвался Рубль.

— Тихо… — Бегун прислушался. — Началось!

По селу разнеслась песня — парни и мужики кликали, переходя от двора к двору:

Девки, бабы —

На Купальню!

Ладу-ладу,

На Купальню!

Ой, кто не выйдет

На Купальню,

Ладу-ладу,

На Купальню!

Ой, тот будет

Сух колода!

Ладу-ладу,

Сух колода!

А кто пойдет

На Купальню,

Ладу-ладу,

На Купальню!

А тот будет

Бел береза!

Ладу-ладу,

Бел береза!

— Пойдем! — Бегун поднял Рубля с лавки и потащил за собой из избы. — А то засохнешь в самом деле, как колода!

На дворе была уже ночь. Празднично одетые девки, бабы и ребятишки, обгоняя их, бежали к костру, который просвечивал сквозь деревья. Костер разложен был на пригорке: в середине высокий сырой кол с развилкой на конце, в которой сидела сама Купальница — чучело из ветвей, переплетенных лентами, с руками и головой, вокруг кола горел хворост.

Бегун с Рублем стали поодаль, у подошвы пригорка. К купальному костру собралось все село, кроме отца Никодима и других самых древних стариков и младенцев. Девки были в венках из цветов и зеленой травы на распущенных волосах, в руках каждая держала соломенные жгуты, прихваченные из дому. Все двинулись кругом огня, притоптывая поочередно одной ногой и другой:

Как на горушке, ой, на горы,

На высокою на крутой,

На раздольницы широкой —

Там горит огонь высокый.

Как у том огню жгли три змеи:

Как одна змея закликуха,

Как вторая змея заползуха,

Как третья змея веретейка.

Закликуха-змея ягнят закликает —

Ея в огонь!

Девки и бабы подскочили к костру и бросили шумно, как порох, вспыхнувшую еще над огнем солому.

Заползуха-змея заломы ломает —

Ея в огонь!

Веретейка-змея зажин зажинает —

Ея в огонь!..

Когда было покончено со всеми тремя змеями, карагод рассыпался, раздался лихой свист — и Еремей с Петром, толкнувшись издалека, махнули первыми через костер, по обе стороны кола. Следом стали прыгать попарно остальные — парни с посвистом, у самого кола, пытаясь дотянуться до Купальницы, девки с визгом, подобрав юбки, — с краю, где уже. Прыгнула с кем-то Неждана — длинные распущенные волосы ее, багровые от огня, волной перелетели следом. Прыгали даже старики со старухами, мелко семеня на разбеге, и ребятишки. Кто не перетягивал через костер, ступал в огонь — принимался под общий смех приплясывать, топать по траве, стряхивая с лаптей угли.

Ой, кто не прыгнет

За Купальню,

Ладу-ладу,

За Купальню, —

рябой рыжий Лука встал перед Бегуном, раскинув руки, приглашая к костру.

Ой, тот будет

Сух колода! —

тотчас подхватили остальные.

— Нечистая сила купального огня боится, — усмехнулся Петр.

— Давай! — азартно кивнул Бегун Леве.

— Всю жизнь мечтал. Иди-иди, потешь папуасов! — отмахнулся тот. Его раздражало чужое веселье.

— Да черт с тобой! — Бегун отошел подальше, качнулся, потирая ладони, примеряясь. За огнем не виден был дальний край костра. Он разбежался, толкнулся изо всех сил под одобрительный гул, — в лицо ему ударил снизу раскаленный воздух, — и встал далеко за костром, по-мальчишески гордый собой.

Началась новая песня, карагод двинулся вокруг костра:

Ай во поле,

Ай во поле липинка,

Под липою,

Под липою бел шатер.

В том шатре,

В том шатре стол стоит,

За тем столом,

За тем столом девица…

Из карагода к костру вытолкнули тощую Грушку.

Рвала цветы,

Рвала цветы со травы,

Вила венок,

Вила венок с городы…

Грушка сняла венок и ходила против карагода, с детской прилежностью показывая, как она рвала цветы и плела венок «со дорогим яхонтом».

Кому венок,

Кому венок износить?

Носить венок,

Носить венок старому…

Карагод остановился, старики и женатые парни вышли к Грушке, прося отдать венок. Она спрятала его за спину.

Старому венок,

Старому венок не сносить,

Мою молодость,

Мою молодость не связать!

Старики вернулись на место, снова начался запев про липинку во поле и про девицу в шатре.

Носить венок,

Носить венок милому,

Милому венок,

Милому венок износить…

В круг вышли парни, они не просили венок, а пытались выхватить его из рук у Грушки, та с радостным визгом носилась кругом костра, как бесенок, пряталась бабам за спины, дразнилась языком. Лука до поры до времени не лез вперед, да и парни не слишком усердствовали.

Милому венок износить,

Мою молодость,

Мою молодость содержать!

Грушка наконец бросила венок Луке, тот надел его, наклонился — Грушка была на две головы ниже, — и они неумело поцеловались вытянутыми губами, руки по швам, отчего Грушка залилась густым стыдливым румянцем. Они встали рядом, и песня началась с первых слов.

В круг вышла Неждана. Она не прыгала козой, как Грушка, а мягко ступала, покачивая бедрами, с улыбкой быстро пробегая глазами по освещенным костром лицам в карагоде, будто действительно выбирая, кому отдать венок. Не отдав его старикам, она пошла быстрее, а когда к костру вышли парни, побежала, уворачиваясь от них, то поднимая венок над головой, то перекладывая за спиной из одной руки в другую, то в карагоде, то вокруг. Еремей, как и Лука, хотя и участвовал в игре, но пока оставался за спинами, смотрел на Неждану, счастливо улыбаясь.

Милому венок износить,

Мою молодость,

Мою молодость содержать!

Неждана не бросила венок и не остановилась, она бежала все быстрее, так что волосы летели за спиной, захлестывая ей лицо, когда она кидалась обратно, игра продолжалась, карагод тотчас начал повторять последние слова, тоже все скорей и скорей, торопя ее:

Носить венок,

Носить венок милому,

Милому венок,

Милому венок износить…

Парни уже сами расступались, пропуская ее к Еремею, тот подошел ближе, но Неждана с хохотом пронеслась мимо него, спрятав венок за спину, и снова выбежала за карагод.

Милому венок износить,

Мою молодость,

Мою молодость содержать!..

Неждана внезапно на всем бегу стала против Бегуна и бросила венок ему в руки — тот от неожиданности едва успел подхватить.

Песня оборвалась, ахнули бабы, и все замерли на мгновение, только красные языки костра плясали по-прежнему, пытаясь достать до Купальницы. Неждана побледнела и схватилась ладонями за щеки, сама испугавшись того, что натворила. Бегун растерянно глянул на венок: между цветами вплетены были острые листья девясила.

Первым опомнился Петр, он вырвал венок из рук Бегуна и швырнул его в огонь, схватил Неждану за волосы и, пригнув ей голову, поволок в темноту, к Белоозеру.

— Поздравляю, — ухмыльнулся Рубль. — А ты тут, оказывается, времени зря не теряешь?

Карагод распался, бабы собрались вместе посудачить, мужики тоже перешептывались, поглядывая на них. Еремей стоял один, понурившись. Старики, осуждающе качая головами, погнали ребятню от костра к селу.

Бегун стоял столбом, не зная, что делать. Защитить Неждану он никак не мог и уходить тотчас, под косыми взглядами, нельзя было.

Вернулся Петр, с полпути, видимо, отправив Неждану домой. Он прошел у костра вперед и назад, раздувая ноздри, оглядываясь на замерших озерчан.

— Ну что, мужики? — крикнул он, — Хватит карагоды с бабами водить? А, парни? Потешимся, кулаками помашем? — его крутило всего от злобы. — Кто со мной на кулачки пойдет? Ну, есть тут храбрецы?

Никто не двигался с места, понимая, к кому вызов.

— Ну, кто тут таков храбрец, что чужие венки ворует, на чужих невест смотрит? — он остановился против Бегуна.

— Достал, козел… — пробормотал сквозь зубы Рубль и принялся стаскивать куртку. — Ну, я пойду!

Бегун попытался остановить его, но Лева только отмахнулся:

— Да брось, у меня красный пояс в шато-кане. Я его уделаю, как Бог черепаху! Видеть не могу эту харю!

Он вышел к костру и бросил назад куртку, оставшись в футболке с голой Мадонной на груди. Петр скинул рубаху. Злоба одного и давно копившееся раздражение другого нашли, наконец, выход.

Озерчане стали широким кругом, освободив место для них. Петр перекрестился, и бой начался.

Рубль встал в низкую стойку, — среди зрителей пронесся удивленный гул, — Петр, примеряясь, подступил к нему боком, размахнулся. Лева поставил блок и тотчас нанес резкий прямой удар, рассчитывая, должно быть, что на этом бой и закончится. Но Петр как-то пьяно, небрежно махнул рукой — и кулак только скользнул по его телу.

Бегун, несмотря на всю сложность ситуации, с невольным интересом наблюдал за боем. Лева, видимо, не соврал и действительно когда-то занимался карате: он работал резко и целенаправленно, без единого лишнего движения, каждый удар и блок был закончен и зафиксирован в конце. Петр, наоборот, расхлябанно, во всю ширину от плеча махал длинными руками, пьяно раскачиваясь, и кажется, не составляло труда сбить его с ног, но Рубль если и доставал его, то всякий удар приходился в плывущее, уплывающее тело. Силы оказались равны: Лева уверенно блокировал замашистые удары Петра, но и сам не мог пробить крутящуюся мельницу его рук.

Озерчане, конечно, болели за своего и подбадривали Петра криками и советами. А Петр между тем не столько дрался, сколько приглядывался к противнику. Он нарочно открылся и позволил Леве ударить себя, а когда тот, воодушевленный, снова ринулся вперед, неожиданно сбоку, внахлест вокруг его руки ударил в висок и тут же — со всей сдерживаемой до того силой, прямо в лицо. Брызнула кровь из разбитого носа, и Рубль повалился на спину.

Под ликующие крики озерчан Петр отвернулся со скучным видом, брезгливо вытер кровь с кулака о порты и шагнул прочь.

— Петр! — укоризненно крикнул кто-то из стариков.

— Петр, руку! — возмущенно загудели парни.

Петр нехотя вернулся, подошел к Рублю и протянул руку, чтобы помочь подняться. Тот, перекатившись на бок, шарил в кармане куртки. Поднялся сам, выдувая из носу кровавые пузыри, с ненавистью глядя на Петра, и прежде чем Бегун успел сообразить, что к чему, вскинул зажатый в кулаке баллон и брызнул Петру в лицо.

Тот отступил удивленно, затем склонился от нестерпимой боли в глазах, хотел отойти, но ноги у него заплелись, и он рухнул на траву без сознания, раскинув руки.

Заголосили бабы, мужики кинулись поднимать бесчувственного Петра.

— Убил! Убил нечистым духом! Бабку Арину кличьте!

Бегун вырвал баллон у Левы из рук.

— Не надо никого звать, — крикнул он. — Лицо водой обмойте и на ветер положите — через час отойдет! — Он подхватил Рубля под руку и повел его к дому. — Ну что, победил, скотина? Все изговняешь, куда ни сунешься. Он же руку тебе хотел дать…

Тот волочил ноги, качаясь, запинаясь вслепую о корни.

— Папуасы… — бормотал он. — Я вас научу цивилизацию любить…


Ранним утром, когда Еремей собирался у крыльца на охоту, Бегун подошел к нему.

— Еремей, возьми меня с собой. Научи охоте. Стрелок из меня никакой — в армии стрелял, лет двадцать назад, да пацаном из рогатки, — так хоть капканы ставить, что ли, птиц ловить…

Еремей натягивал сапоги из толстой сохатины, густо смазанные дегтем. Исподлобья насмешливо глянул на него.

— Хватит мне бабьей работой заниматься, — настаивал Бегун. — Зима скоро — что мне зимой, кросны сновать?[3] И нахлебником не хочу. Мне мужицкое дело надо…

С весны до поздней осени Бегун прошел весь круг полевых работ — палил прошлогоднюю стерню и взрывал пашню, сеял и полол, сеноко-сил и метал стога, жал серпом полегшую рожь и молотил, копал картоху и рубил капусту — вникая в каждое новое дело и ничем не брезгуя. Собирал с бабами лещину и грибы, травы, голубику и клюкву, драл бересту на рукоделие и на деготь, по колено в болотной жиже рвал рогоз — высокие стебли с толстым бархатным наконечником, которые всю жизнь считал камышом, — его мясистый полуметровый корень сушили и мололи в хлеб. Оставался еще лен — таскать, стлать, мять, трепать на волокно, но это было уже вовсе бабье искусство как детей сиськой кормить…

Загрузка...