Дисклеймер: Герои этой работы, мягко говоря, не являются образцом морали. Описание употребления наркотических веществ (и иных видов саморазрушительного поведения) не имеет цели пропаганды и представлено исключительно с целью лучшего погружения в быт и нравы поколения, сломавшего обе опорные ноги. Политические, религиозные, культурные взгляды персонажей остаются взглядами персонажей. Автор несёт функцию зеркала, немного чёрного. Приятного чтения.
Глава 0. Ничего, кроме пустоты не осталось. Давай танцевать?
Bitte sag mir, hab ich Schuld daran
Dass du mich nicht mehr in deinen Armen halten kannst
LaFee – Mama
Её стоны я слышу уже на лестничной клетке. В квартиру попасть не так-то просто: ключ тяжелее руки, скважина прыгает. Ключ железный. Разобравшись с замком, вхожу, как следует приложив дверью. Дверь железная. Стоны не то, что не прекращаются, даже не становятся тише. Я не железная. Меня срывает. В комнату вламываюсь, не разуваясь, без стука. Первое, что вижу – задницу Венца между ног Лиды. Второе, что вижу – их вытянувшиеся лица, когда мой телефон с размаху летит ей в голову.
– Ничего не случилось! Одной Анной из всех Анн на свете стало меньше, только и всего! – кричу, что мне вообще-то не свойственно, кричу, потому что иначе задохнусь. – Какая чушь. Какая мелочь. Продолжайте, нахуй вы остановились? Продолжайте, а я посмотрю, – стекаю прямо на пол, спиной к притолоке, дико уставившись на них обоих. Венц, нимало меня не смущаясь, вступает в джинсы. Именно "вступает", как во владения. Лида остаётся, в чём была. На бросок не отвечает. Я и не попала.
Час назад, в больнице, умерла наша мать. Лида – моя сестра, двойняшка. Телефон она выключила незадолго до того, как маму, с последним из многочисленных сердечных приступов, увезли на скорой. Перед тем, как выключить, минут десять сбрасывала звонки. Отсюда, из этой самой квартиры, увезли. Мы за дверь, она в дверь, с Венцем, я в дверь, уже одна, она из двери, из своей, нехотя его выпускает. Она не знала. Убила бы суку. Она не виновата. Убила бы обоих.
– Умоляю тебя, Божена, не кричи, – говорит Лида, своим нежным голосочком говорит. Патлы убирает, густые, каштановые, за уши. Вся в поту, блестит, тушь растеклась. Лицо её составляет прямой нос с широкими, тонко очерченными ноздрями, небольшие, глубоко посаженные глаза, карие с золотом, высокие скулы, брови: прямые, тёмные. Рот интересный, чуть за контур, верхняя губа больше нижней и выступает немного вперёд. Рот говоруньи и первоклассной соски, сейчас ещё и распух. Скульптуры бы по ней ваять. Детское лицо на взрослом теле, поразительно притягательное для глаза. Фигура у неё, в отличие от лица, не точёная, но, в отличие от меня, есть. Тяжёлая грудь с крупными ореолами, широкие бёдра, длинные ноги. Женственная, можно сказать, сочная фигура. Лобок чистый, без волос. – Не кричи, – говорит. – И встань, пожалуйста, с пола. Платье испачкаешь. Шерсть, – перерыв, – сложно, – перерыв, – стирать. – Ей сложно договорить фразу. Дышать нечем. – Платье жалко, – зачем-то повторяет.
Говорят, в критический момент человек показывает свою истинную суть. Если это правда, то во мне до сей поры спал потрошитель, а сестра моя – железная дева. Интересно, у неё в вагине растут колючки? Венц, вроде, до сих пор не скопец. Хотя, уж он-то ей соответствует. Сидит на краешке кровати, глазищи свои серые, наркоманские, на меня открыл, в уголке рта прячется абсурдная, как сама ситуация улыбка. Под футболкой – кубик рубика, под джинсами – крепкий орешек. Со стояком сидит. Кончить-то я не дала, прикончить вознамерившись.
– Сама разберусь, что мне делать, – огрызаюсь хрипло, но тихо. – Я тут теперь одна, кто думает верхней головой. – Ей отвечаю, на него смотрю. Такой ненависти, как к нему, у меня ни к кому больше не было, нет и, пожалуй, не будет. Нос слишком ровный: утюгом бы разбила, била бы, пока ни останется вместо носа одна палёная крошка. Родинки бы по одной вырезала, лезвием, с лица, с шеи, с рук. Кожу бы так ему почистила. Больше чистить, кроме родинок, не от чего. Чёлку его чёрную, крашеную, выдрала бы по волоску, пинцетом, череп оголила. Из черепа пила бы бурбон. Смотрю ему в глаза и представляю. Он тоже смотрит и тоже, наверняка, что-то представляет. – Красивая у тебя жопа, Венц, – вздыхаю, прервав, наконец, молчание. Нервная улыбка проступает сама. Сердце бьётся. Места в комнате много, а смотреть некуда. – Только неуместная она сейчас была, совсем неуместная.
Встаю одним движением. Ухожу на кухню, оставляя их наедине с чёрной птицей. Со мной она прилетела, каркнула и размножилась, одна там, одна тут, у меня – под ребром. Клевать уже нечего, клюёт, вдруг что появится. По дороге скидываю кроссы. Беру с полки стакан, открываю холодильник, там была бутылка вискаря, осталось на дне, беру бутылку, лью всё, что осталось, в стакан, ногой закрываю холодильник, пью залпом. Смерть – это всегда удар. Бить-то меня били. Теперь, видимо, добили.
Вторично распахнув холодильник, нахожу непочатую бутылку водки. Откупориваю, наполняю стакан. Не морщась: хлопнула, поставила. Жалюзи опущены. Свет я включила только на вытяжке. Кухню наполовину съела ночь. Из соседней комнаты – голоса. До пьяненькой Лиды начинает доходить. До меня уже дошло, потому я и напиваюсь.
На столе, в рамочке, фотография, где мы втроём. Я не похожа ни на мать, ни на сестру, мелкая, с бесполым лицом и телом, растаманка – дреды по пояс, узорная кожа, косяк не за ухом, а вообще, по жизни, и татуировщица в придачу. Тяжёлые веки, кожа саксонского типа, мягкая, но плотная (с такой приятно работать) – это у нас с мамой общее. И что-то лисье, что-то, чего у Лиды нет. И только. Мама была красавицей. Сестра пошла в неё. Сестра пошла гулять, когда была нужна. Пошла она, сестра эта, на хуй. Да что там. Туда ведь и ходила.
Когда начался приступ, Анна, наша Анна Весникова, одна из всех Анн Весниковых – нужная, позвала Глеба, отца. Отец, естественно, не пришёл. На моей памяти он не приходил ни разу. Вместо него приходили отчимы. Никого из них я в реанимации не встретила. Видимо, забыли дорогу. Чёрт с ними, мама думала не о них, а о человеке, вписанном, после имени, мне в паспорт. “Ну вот и всё, милый, – повторяла, пока мы ждали бригаду, улыбаясь сквозь слёзы, – ну вот и всё”. Ей было сорок два. Её рука ни по цвету, ни по фактуре не отличалась от простыни, на которой она лежала. Прозрачная женщина со вздутыми венами на лбу и висках смотрела то ли на меня, то ли сквозь. В ответ на неё таращились карие глаза, те же, да не те, блестящие сухим блеском. Я не плакала ни там, ни потом, когда вышел врач и сказал: нам очень жаль. Я отошла и закурила сигарету. “Ну вот и всё, милая, – повторила без улыбки, без слёз, – ну вот и всё”.
– Налей мне тоже, – на кухне появляется Лида, полуодетая, в белой обтягивающей кофте, чёрных кружевных трусах, без лифчика. Соски торчат. Кладёт передо мной мой же телефон. Тянется к бутылке. Я, повинуясь странному порыву, прячу бутылку за спину. – Слышь, налей! – на сей раз кричит она. – Не ты одна её потеряла!
– Тебе хватит, – негромко и спокойно. – Ты это уже отметила. – Сначала она краснеет, потом зеленеет, потом – потом со всей дури въезжает мне по лицу. Бутылка падает. Пощёчина тем громче, чем больше у неё свидетелей. Стекло прочное, не разбилась. В дверях стоит Венц. Он один сойдёт человек за десять. Стоит молча, ждёт, что случится дальше. Я могу сгрести её лохмы в кулак и приложить башкой об стол быстрее, чем он сдвинется с места. Могу организовать перелом носа, со смещением, выбросив вперёд руку. Могу травмировать колено. – Нужно было всё-таки разбить тебе лоб, – так же негромко и так же спокойно. – Что ж, сама виновата, плохо целилась.
– Давайте как-нибудь без членовредительства, – возникает Венц, шагая в кухню. Назвали его Венцеслав, зовут урезано, первая “е” огрубела до “э” и стала ударной. Мне нужна отвлекающая мысль. Не буду думать во всём величии языка. Буду думать о величии языка. Буду за его пределами. – Понимаю, что я сейчас не в тему, вместе со своей жопой, – на меня, с невольной усмешкой, – но, когда я уйду, не хочется, чтобы вы тут друг друга поубивали.
– Не беспокойся, – отзывается, не поворачиваясь, Лида, – это просто нервы. Смотри, почти даже не разлилась. – Наклоняется, поднимает бутылку, ставит на стол. На полу блестит прозрачное пятно. В нём играет жёлтый свет. – Жень, – неуверенно, бровки домиком, – прости, что…
– Нервы. Да, – говорю, – да, Лида, это нервы. Ты права. – Ни одна из нас до сей поры не опускалась до физической расправы. Ссорились мы не много и не мало, столько, сколько в семье обычно ссорятся. Ругались по-всякому, но без рук. Смотрю на сестру, и непонятно, чего больше в её растопыренных глазах, злости или потерянности. Я-то в мешки глаза прячу, а у неё взгляд открытый, веки чистые. Она не виновата (в том, что горела жизнью, пока я заглядывала смерти в пасть). Убила бы суку (да рука не поднимается).
Усталость валится на меня, как тяжёлая шуба из шкафа. Поспать бы, а завтра – думать. Пора прекращать этот театр. Сцена без зала. Разворачиваюсь, чтобы уйти в свою комнату, благо, их три, по числу жильцов. Было по числу. “Божена, пока”, – говорит Венц над ухом, ему – не отвечаю. На него рука бы поднялась. “Я приду к тебе”, – кричит вслед Лида. Бурчу ага, как хочешь, уже без разницы. Мамина спальня приоткрыта, кровать расстелена, пахнет корвалолом. Всё готово ко сну. Всё, кроме неё. Проходя мимо, я останавливаюсь, заглядываю туда, как в бездну, и закрываю дверь на ключ.
У меня, как положено, хаос. Положено на всё, кроме творимого в данный момент. Стены расписаны в разных стилях, война миров, поверх одних – другие, бумажные. Диван собран. На столе – планшет, на планшете – чистый лист. Тронуть его я не успела, размышляла над идеей. Ногой в часы, ногой наружу, пополам женщина и мужчина, время и вечность. Так она, идея, должна была выглядеть. Накануне случившегося я собиралась рисовать Будду. Над столом – картина, маслом. Человек-солнце, от него к планетам, чакрам, тянутся нити, а земля, его создание – татуированный ребёнок в руках. Внизу, под деревянной рамой, деревянная полочка. На ней коллекция бонгов: покупала сама, привозила, дарили. Есть в форме фаллоса. Там же – коллекция трубок. Там же – шкатулка с дурью.
Беру бонг, который сейчас в обороте (именно, фаллический), беру бутылку воды, наливаю в колбу. Канабис – друг мой, канабис рос, лелеемый, потом зацвёл, его обстригли, сняли листики, высушили, порезали, отдали Андрюхе, а он – мне. Я могла бы и сама взять, но через Андрюху быстрее: выращивает его коллега. Индику выращивает. Индика для жизни внутрь, сатива для жизни наружу. Разные сорта для разных целей. У меня везде выходы. Гашиш папа, марихуана мама. Забиваю колпак. Получается не сразу. Руки трясутся. Пододвигаю компьютерный стул, сажусь, поджигаю. Курю, запершись, одна. Убираюсь двумя тяжками. Лист, как лежал, так и лежит. Убираю дреды в хвост, жарко. Листу не жарко, не холодно. Открываю окно в осень. Прикуриваю сигарету. Медитировать не выйдет, сажусь обратно, думаю о медитации. Лист. Вот он был семечком, семечко дало побег, из побега выросло дерево, дерево долго росло и быстро упало. Кто работал на лесопилке? Сколько сделали бумаги? Где остальные листы, и зачем мне знать их судьбу? Я знаю, зачем знать: стремление к общности со всем вокруг – то же, что стремление к бессмертию. Ничего не исчезает. Ничего меняет форму. Исходя из этой логики, моя скорбь эгоистична, и происходит от собственничества. Виною ей притяжательное местоимение, "моя" перед существительным "мать".
Тянет прохладой. Не завтра я, сегодня думаю, завтра не существует. Нет завтра, нет вчера. Анна снилась королю, Божена продолжает сниться, и Лида, и Венц с его ягодицами, будь он неладен, все мы снимся – кому? Тушу окурок мимо пепельницы, в лист. Теперь его только выбросить. Моя голова ищет петлю; находит подушку. “Не уходи, – слышу, сквозь туман, всхливывания Лиды, – не уходи, не..”. Она плачет.
***
Просыпаюсь утром. Холодно, подоконник залит дождём. Спала, как бомж, в лосинах, носках и шерстяной тунике, под пледом. Страшно хочется пить. Память настигает меня не сразу (я не раз отрубалась в одежде), сначала – вопрос: “Интересно, мама уже встала? Покурим, поговорим, пока ей не на рабо…” И вот тут – обрушивается.
маньяк привязал меня к жизни и кромсает секатором мои живые внутренности
А пить хочется по-прежнему. Выпутываюсь из складок велюра, закрываю окно, быстро переодеваюсь в домашнее, штаны с майкой, иду на кухню, параллельно пытаясь, как бы лучше выразиться, замкнуть жизнь с ней на самой себе, выйти из жизни с ней, как змея из кожи. Не выходит. Вспоминаю квантовую теорию: нет частицы, зато есть волна, отсутствующая Анна – это всё, чем Анна была когда-либо. Не помогает. Даже дурь не помогла, хотя дурь-то хорошая. Открываю кран, набираю в хайбол ледяной воды, пью. На стекле, снаружи – капельки. Напор был слишком сильным.
Что я могу сказать о маме? Она не была моим светом. Она была моим лучшим другом. Мне с самого детства было можно то, что сестре строжайше запрещалось: шататься, где и с кем хочу, приходить из художки с расквашенной губой, записыватся в кружки, бросать кружки, позже – курить, задерживаться у друзей, ещё позже – курить ганжу, делать друзьям татуировки. Сначала иглой, потом самодельной машинкой, теперь хоть шайеном, хоть владбладом. В этом она не смыслила. Ей и не нужно было. Благодаря ей, её поддержке, я уже в пятнадцать лет, зная, чем хочу заниматься, занималась именно этим. Все ноги партаками исчеркала, зато научилась. До сих пор учусь, умея, учусь, чтобы уметь лучше. Чтобы мои работы выставлялись в музее, пришлось бы спускать шкуры или бальзамировать трупы. Как Гюнтер фон Хагенс, только с кожей. Искусство должно убивать, но убивать своего наблюдателя, а не носителя. Поэтому выставляются только фото. Лида тоже выставляет фото, свои, в инстаграм. Свои и музеев. По музеям мы ходим, обе, но… Как однажды пошутил мой друг-сексолог: “Мы с женой кончаем, оба. В разное время. В разных местах. С разными людьми”. Дружим со школы. В школе сестра ходила в коротких юбках и смотрела на мальчиков. Мама хранила её секреты. Я ходила как попало и поднимала юбки, обсуждая их с пресловутыми мальчками. Мама делилась своими секретами со мной. Лида говорила, позже: она относится к тебе, как к сыну. Лида говорила: тебе всё можно потому, что ты напоминаешь ей отца. Я возражала: мы с тобой разные, и подход к нам у неё разный. Подозреваю, что Лида, при всей её предвзятости, была не так уж и неправа. Мама почти не упоминала о Глебе, однако же в свой последний час не меня, а его она видела у своего изголовья. Знала ли я её?
Что я могу сказать о маме? Она была серьёзной женщиной, руководителем отдела учёта в крупной торговой компании и удивительно приятным в общении человеком. Когда началась вся эта история с Венцем, мне, на психах, достаточно было поговорить с ней пять минут, чтобы собраться из кусков обратно в Божену. О чём угодно – поговорить. Лежать бы теперь, в тишине, и поскуливать, держа куски руками. Я старшая, я старше на смерть, хоть и младше на час, я займусь организацией похорон, больше некому. Там будут мамины друзья, знакомые, коллеги. Будут недолго. Время – деньги. Деньги, как и время, нужны только живым. Вчера было слишком поздно звонить её начальству. О нём я как-то и не думала. Телефон в спальне. Включенный телефон выключенного человека. Иду за ним чуть ли ни на цыпочках. Ключ, дверь, тумбочка, лекарства, телефон. Беру его и уношу к себе. Ввожу пароль, благо, знала, выдыхаю и звоню. Анна не придёт. Никогда не придёт. Это не шутка, это её дочь. Некому приходить. Кратко объясняю, как именно они лишились такого ценного сотрудника. Кладу трубку. Кладу телефон. Курю дурь. И ещё курю. Иду наполнить бутылку, возвращаюсь и ещё раз курю. Без фаллика совсем паршиво.
Начало сентября, Питер. Работа в разгаре. У меня запись на три недели вперёд. Сеансы в ближайшее время, естественно, придётся отменить. Звоню в студию, отменяю. Лида, та вообще привязана к календарю, она у нас лингвист, преподаёт языки в частной школе. Дома занимается переводами. Английский, французский, испанский. На каком языке говорить с ней, чтобы она слышала, я не знаю. Спит, похоже. Дверь закрыта. Хотя, кто её знает. Может быть, до сих пор ревёт.
Я думаю верхней головой. Чтобы получить свидетельство о смерти, после экспертизы, я должна отнести в морг два паспорта, её и мой, её полис и её медицинскую карту. После медицинского свидетельства нужно получить гербовое, в ЗАГСе. И только после этого можно проводить погребение, решать вопрос о наследстве и т. д. В ЗАГСе очередь. Занятие на весь день. Место на кладбище заказывают заранее. Занятие на следующий день. Не считая прочего: гроб, обелиск, оградка, венки, возможно, кафе для поминок. Я думаю головой. Я звоню в ритуальную службу.
***
Слушаю и считаю, слушаю и охуеваю. Листок исписан. Глаза мои круглы, как нули в прайсе. “В девяносто девять не изогнуты и ладно”. Хорошо, что мы жили в плюс, а не в минус, как многие. Имей я на руках, вместо сбережений, кредиты, скорее всего, вздёрнулась бы. Как хорошо, что я покурила. От нервов никакого прока. Я спокойна, как удав. Мало мне сегодня очереди. Меня решили, до кучи, ограбить. Я спокойна, как удавка. Разговор ещё длится, когда
вдруг из Лидиной из спальни,
жаль, пока что не хромой,
выползает Венц нахально,
не добравшийся домой.
– Ты когда до дома доберёшься? – спрашиваю, как только кладу трубку. Нули продолжают прыгать. Деньги, кроме кошелька, лежат в тумбочке и на банковской карте. На маминой карте тоже были деньги. У меня ещё, на Лесной, есть однушка с квартирантами. Проблем возникнуть не должно. Проблемы уже возникли. Деньгами их не решить.
– Кофе выпью, умоюсь, да пойду, – пожимает плечами, улыбается, прекрасно зная о том, какая у него улыбка. Ей можно было бы проводить хирургические операции, но он предпочитает вспарывать без наркоза. Глаза холодные, внимательные. – Я тебе тут совсем поперёк горла?
– Да, – резковато начинаю. – Хочешь кофе, вари сам. Можешь и мне сварить. Вдоль горла от этого ты, конечно, не станешь, но рвотных позывов от тебя будет меньше. – Взяла и словесно отсосала. Молодец, говорю себе, красавчик, продолжай в том же духе. Он реагирует тут же:
– А что нужно сварить, чтобы вдоль? – Венц не был бы Венцем, если бы не подъебал. Берёт из шкафа турку, по-хозяйски, достаёт пакет с кофе, совмещает, заливает водой, ставит на огонь, так, будто он у нас уже сто лет как прописан.
– Себя, – на сей раз я лаконична. – Сваришь, я съем, и ты пойдёшь вдоль. – Диалог наш целиком построен на двусмысленностях.
Футболка у него просто чёрная, джинсы у него просто чёрные, башка у него просто чёрная, и душонка такая же, чёрная, только вот совсем не простая. Не может быть простым человек, имеющий ярко выраженную биполярочку. С гендером у него беда, как у меня: двуполый. Перекос то туда, то туда. Сейчас вон “мужская” стадия, завис с Лидой, хотя изначально подкатывал не к ней, а ко мне. Они вовсю трахаются; ко мне он до сих пор подкатывает. По инерции что ли. Партнёров не дифференцирует, из любопытства трахался за бабки, в обе стороны. Едва ли не с бабками, с него станется. Со мной постоянно норовит поговорить о серьёзных вещах, и, вроде, общего у нас выше парижских крыш, но получается не разговор, а херня какая-то. Иногда, правда, выстреливают полезные для обоих переписки. Он интересен мне куда больше, чем я этот интерес признаю. В одной комнате, без сестры, с ним находиться сложно. Отрицательное давление. Вакуум вместо воздуха. Будь реакция той же, только кто-то из нас потупее, еблись бы сутками. А так – ни туда, ни сюда, одна глухая, скрытая за издевкой ярость. Ярость беса перед зеркалом.
– …И с обратной стороны выебу твою жопку, – окончательно наглеет Венц, сам спиной ко мне, пока мешает кофе. Не вывожу. Раньше вывозила. Раньше жёстко было, но не настолько. Нашёл время прощупывать мои границы.
– Нет, – отсекаю его, не вставая со стула, и поджимаю под себя ноги (на стуле я всегда сижу криво, то боком, то на коленях, а то и вовсе на корточках), – нет, не пойдёт. Не говори со мной. Мне сейчас идти в поликлинику, в морг, в ЗАГС и на кладбище. Мне надо собраться. Не говори со мной, – прошу и неожиданно для себя добавляю, – пожалуйста.
Поворачивается и смотрит на меня. С пониманием. Или мне хочется, чтобы он так на меня посмотрел. Хотя бы один чёртов раз.
– Хорошо, – роняет. Разливает по кружкам содержимое турки. Ставит одну из них передо мной. Я смотрю на его губы: тонкая кожа в морщинках, контура почти нет. Он пахнет. Вкусно пахнет. Так вкусно, что я отворачиваюсь. – Твой кофе. От тошноты, – ещё раз улыбается, подмигивает и уходит обратно, в Лидину комнату. Я сижу неподвижно. Провожаю его шаги. Встаю, открываю окно и закуриваю сигарету. На мои сборы не так много времени. Куски рассыпались по всей кухне. Надо бы подмести. Или не надо. Всё равно их склюёт моя чёрная птица.
Глава I. Исплавав море, за собой его оставим в ранах
Возвращаюсь поздно, злая и замученная. Подключив знакомых там и сям, я умудрилась справиться за день. Знакомые начали звонить сами, после того, как весть разнеслась по студии. Я и не подозревала, что у меня так много знакомых. Что они, многие, готовы помочь. На деле помогают друзья. Друзья – пальцы одной руки. Осталось трое.
Я моталась по городу. Лида из квартиры не выходила. Венц ушёл, и слава Венцу. Мамы не было. Город бурлил. Квартира молчала. Венц бесил. Ничего не изменилось, только мамы не было. Мы с сестрой, то вместе, то по очереди, съезжали от неё не раз, обретались отдельно, но потом, обе, возвращались. С ней было лучше, чем без неё. Думая о живой Анне, я на автомате выбирала ей гроб, договаривалась с похоронным агентом о деталях мероприятия, звонила, отвечала на звонки, принимала соболезнования, в общем, кивала. Под вечер пришлось курнуть. Я купила бутылку воды, вылила воду и отошла за гаражи, встретиться с единственным, кто не ебал мне мозг: с плюшкой. У нас в стране, к сожалению, такие встречи запрещены. Но запрещены и проститутки. Тем не менее, люди ебутся. Тем не менее, люди шабят.
Теперь даже разговор о наркоте нарушает закон. Почему? При грамотном подходе вещества, те же психоделики, расширяют сознание. Индейские шаманы, греческие оракулы, египетские жрецы, все они выходили из тела, за мудростью, посредством употребления правильных веществ в правильной дозировке. Нам говорят: бойтесь свободы. Чем больше страха, тем сознание уже. Нам говорят: безопасность превыше всего. Мы запрём вас ради вашей же безопасности. Граждане идеального государства просто не умеют думать. Идеальное государство – мёртвое государство. Каменный город. Движение опасно, особенно движение творческое. Я, как уважающий себя художник, признаю грибы, по малолетке перепробовала множество галлюциногенов, эйфоретиков, стимуляторов, из Кровостока, и, в конце-концов, курю. Посадят, значит, посадят. За рисунки тоже посадить могли. Пока ведь не посадили.
Написала маминому адвокату. Он перезвонил. Долго и нудно втирал про наследство. Втирать было особо нечего. Она написала завещание. Трёшка на Московской переходит нам автоматически, как наследникам первой очереди, по факту проживания, без госпошлины. Следует, только и всего, собрать пакет документов, подтверждающих родство, прописку, долевое участие и т. д.. Моя однушка на Лесной не фигурирует вовсе, так как она моя, куплена, с маминой помощью, на личные средства, и я являюсь единственным собственником. На машину нужно писать акт принятия. Мама, до кучи, оставила дом, о существовании которого я узнала только сегодня, в другом городе. Там жили её родители. Я переспросила, не ошибся ли он. Нет, сказал адвокат, всё верно. Родители были на хороших должностях, дом, мягко говоря, не маленький. Акт принятия пишут у нотариуса, сказал он, нотариус перешлёт его иногороднему нотариусу, прикреплённому к адресу дома. Адвокат был немолод и хорошо осведомлён о движениях финансовых потоков в нашей семье. Насчёт семьи: в течение полугода нам с Лидой придётся оплатить пошлину за дом, которая в любом случае, так как очередь всё-таки первая, не может превышать двести тысяч рубликов, по сотне на каждую. Я внимательно выслушала. Поблагодарив адвоката, сказала, что свяжусь с ним, когда поговорю с сестрой. Сестра пошлёт меня на хуй вместе со всеми бумажками. И пожалеет, если я туда схожу.
Нет, смысла ходить нет, хоть мне это, возможно, сейчас и помогло бы. Терять расположение моей двойняшки, ради, может быть, очень, может быть, не очень хорошего секса, не стоит ни при каком раскладе. Скорее, первое, чем второе, тем не менее, не стоит. Почему я думаю, что качество будет высоким? Оно в большинстве случаев зависит от изначальной степени притяжения. А притяжение имеется, равное отталкиванию. Когда любая часть Венца находится от меня на расстоянии десяти сантиметров (или меньше), у меня в организме начинается усиленная выработка гормонов. Встаёт у меня, короче. Как сука, теку. Смешно то, что его организм улавливает мои летучие вещества, не помню, как они называются, и отвечает им взаимностью. Встаёт у него, короче. Как сука, течёт. У меня есть глаза. Я вижу. У меня есть желания. Я не ледышка. У меня есть разум. Я держу контроль. Он тоже держит, подкатывая, скорее, так, для остроты словца. Хотя пару раз, на пьяную голову, срывало, пытался зажать. Не знаю, как у меня хватило выдержки, откуда я её, выдержку эту, брала. Нет, говорила, это всего лишь организм. Ценно то, что в дефиците. Такие, как мы, пресыщенные, ценят равных, даже если этих равных охота приложить к утюгу. Равенство – это дистанция. Иначе равняться некому. Венц соглашался, и принимался нести чушь о “нас”: давай уедем, давай к попуасам, на острова, или по миру кататься на велосипедах, бороды отрастим в разных местах, людей будем совращать в соревновательном порядке. С Лидой хорошо, но ненадолго, она и сама это понимает. Серые глазищи, наркоманские. Никуда я с ним не поеду. Хотела бы, но не поеду. На полпути кинет. Со стюардессой на Бали улетит. Менту гланды вырвет. Грохнут его где-нибудь за шашни с женой высокопоставленного дяди. Закроют за разбой. Оно мне надо? Он жизнь свою не ценит, ни свою, ни чужую. Вопрос, толком не открывавшийся, закрыт. Ярость беса перед зеркалом? Ярость от невозможности разбить стекло. Закрытая дверь Лиды встает у меня на пути. Оттуда лезет тишина.
Стою под дверью. Лампы белеют. Потолок натяжной, мысль скрипучая. Я так спокойно думаю о всякого рода возможностях потому, что запрет на мысли только заставит их расти. Оценив “за” и “против” со всех сторон, без страха, приходишь к объективному решению. Я так спокойно рассуждаю о том, стоит ли сходить к Венцу на хуй, чтобы отделаться от птицы. Можно порассуждать и о другом, разница небольшая. В городе, где завещанный дом, живёт наш отец, это мне тоже сказал адвокат. Тот самый Глеб, которого мама звала перед смертью. Птица голодна, клевать нечего. Лампы белеют, нули пляшут. Деться бы куда-нибудь. Иду к себе. Дурь кончается. Надо бы взять ещё. Вроде, было достаточно… Сколько я скурила? Вчера, перед выходом и сейчас… Не могла я столько скурить. Или могла? Могла. Раньше это был ритуал. Индика, чтобы зачёрпывать идеи из своих недр, широким ковшиком, сатива – их выражать. Сейчас я ныряю в трубку, чтобы туда, следом за мной, черти не втиснулись. Я дую, они нет. Черти научились плавать в огне, но не от травы летать. Я научилась, они нет. Плыву. Сижу в кресле, откинувшись, и залипаю в окно. Дождя нет. Небо темнеет медленно, ночи ещё белые, но серого в них уже больше. Серые кошки. Кошки скребут.
Открывается дверь. За спиной, но я слышу. Лида, в махровом халате до пят, ненакрашенная, пришла сама. Халат зелёный и очень к ней идёт. Шмалью тянет, гляди-ка, учуяла. Шмаль ей не интересна. Она – датчик моего присутствия.
– Дай сигарету, а, – то ли предлог, то ли цель визита, – у меня не осталось. – Даю. Стоит, держит, не уходит. Значит, предлог. – Можно у тебя покурить? – Подъезжаю к дивану на стуле, с пепельницей, ставлю ее на подлокотник.
– Садись, кури. Кто ж тебе не даёт. – У неё в комнате дымить нельзя. Да и курит она редко, по особо нервным случаям. Садится, зажигает, затягивается, морщится. Крепко ей.
– Жень, – нерешительно начинает (хорошо, что начинает она, а не я), – серьёзно, прости, что я тебя ударила. Я…
– …была не в себе, это всё понятно. Забей. – Жду продолжения.
Лида смотрит на одежный шкаф справа от двери, на книжный шкаф слева от двери: защита тела и ума. Лида смотрит мимо меня. Глаза её, в отблесках лампы, навевают образ. Безутешный вдовец сидел над могилой своей путеводной звезды, жены любимой, пил коньяк; не выдержав тяжести думы своей, разбил бутылку о надгробие и ушёл, оставив осколки. Коньяк на стекле, над свежей землёй, в отблесках заходящего солнца. Такие у неё глаза.
– Как это случилось? – не выдерживает. – Как она умерла? – и, воззрившись на меня с надеждой, будто бы смеха ждёт и признания, что это я так пошутила, разыграли мы её, а мама весь день в шкафу, любом из двух, пряталась. Маленькая Лида, инстаграмная королева, шкурка бархатная. Черты мягкие, подбородок округлый, блестят губы, волосы и, слипшись, ресницы.
– Схватило, позвала меня. Я прибежала. Накапала корвалола. Вызвала скорую. Надо было её посадить и валидола дать… Пульс напугал. Она не хотела сидеть, на бок завалилась. Инфаркт, чего. Так сказали. До больницы довезли и всё. Да, – вспоминаю, закуривая сама, – она, ещё дома, перепутала меня с отцом. То ли не узнала, то ли что, не знаю. – Сидим, курим. Лида блестит глазами. Влажно блестит.
– Она его любила… – начинает было.
– Не знаю. Вряд ли. Она ничего ему не завещала, – брякнув, умолкаю. Плавно переходить к теме я не умею. У сестры вопрос разве что на лбу не написан. И мой рот, без моего участия, прорывает. Рассказываю ей про ритуального агента, про адвоката, про нотариуса и все те движения, что нам с ней теперь придется совершать. Она слушает с участием, но рассеянно, как если бы речь шла о ком-то другом.
– Нет, подожди, – говорит сестра, – отцу-то ты сказала? Что ее нет?
– Он к нам приезжал хоть раз? – парирую. Каюсь, про него я даже не думала. – Что о нем известно? Пятьдесят лет, женат, трое детей, законных, помимо нас. Врач-кардиолог, какова ирония. Может, затем и звала: помоги. Раз мы ему не были нужны, так значит, ему всё равно, и в курс входить не обязательно.
– Нет, – твёрдо отвечает Лида. – Он есть в соцсетях? Должен быть. Я ему напишу.
– Как угодно, – добавляю свой окурок к её, в пепельнице. – Можешь туда хоть поехать. В доме жить. Только давай сначала оформим всё, как надо, сделаем дела, и тогда…
– Ты всегда была такая! – неожиданно взрывается Лида. – У неё мать умерла, а она о делах! Бахнет по тебе, Божена. Всё в твоём бессознательном бахнет разом.
– Вчера уже бахнуло. А сегодня, кроме меня, кто, по-твоему, должен всем этим заниматься? Бегать, договариваться, брать талончики и, сука, ждать, пока в окошке номер загорится? Ты? Или, может, Венц?
– Ой, – отмахивается и сама берет сигарету из моей пачки. – Не цепляйся к нему. Он… – глазки опускаем, краснеем…
– Втрескалась что ли? – безразлично. – Да хоть бы и так. Дело в другом. Он ни тебе, ни мне, когда надо, не поможет. Лыбится и ебётся, ну и пиздит складно, вот и весь сюжет. Мама про него сказала… – "Такие всем запоминаются, потому что нигде не остаются".
– Что? – жадно ждет продолжения. – Что она сказала? – Озвучиваю цитату. – Да, – теперь она почти шепчет. – Она права. Она всегда говорит правильные вещи. – Туманная дымка заволакивает взгляд. Сестра поднимается, чтобы уйти.
– Лида, – настигаю её словом, как тамогавком, в дверях. Оборачивается. – Помоги мне. Пожалуйста. Давай просто сходим к нотариусу и, на выбор, либо обе подадим заявление о принятии наследства, либо ты оформишь на меня генеральную доверенность, чтобы я не грузила тебя больше никакой бюрократией. Мы не знаем, сколько может вылезти наследников второй, третьей, четвертой и так далее очереди. Она не общалась со своими родственниками, но они есть, их не может не быть. Первая очередь всегда самоуверенна и уверенно горюет, а потом, через полгода – раз, и в твоей квартире кто-то живет. Потому что он сходил куда надо и написал что надо, а ты нет. Хочешь потом с ними судиться? – Хмурится. Похоже, задумалась. – Пожалуйста, – повторяю с нажимом. Поднимаю брови. – Потом, если хочешь, съездим к отцу. Если хочешь, с Венцем съездим, хуй с ним, – несу что попало, как озабоченный ухажёр, лишь бы согласилась. – Помоги мне, и себе помоги, мне помогая, ладно?
Застыла, слёзы глотает. Мои слёзы, видимо, текут внутрь. Гематома без синяка. Я вижу проблему. Я вижу её решение. Я пострадаю потом, когда проблема будет решена.
– Ладно, – сдаётся, – съездим. Только тебе, наверное, пока нельзя водить, – мамину машину: не договорила. У меня есть права. Тачку свою я разбила, чудом уцелев. Ночью, абсолютно трезвая, слетела в карьер, объезжая одну дуру с коляской. Дело было с годик назад. – Что с похоронами? – голос срывается. – С похоронами, – повторяет внятно. – Кто будет, что будет, надо бронировать кафе…
– Я уже обо всём договорилась.
– Ты, может быть, съешь что-нибудь? – спрашивает, помявшись. – Забыла, вижу по тебе, опять забыла, что есть надо. Давай я приготовлю. Вроде, что-то было. – Обрадовавшись необходимости о ком-то заботиться, уходит на кухню, игнорируя мои вялые возражения. Я переключила внимание на практические вопросы. Она, чего доброго, переключит внимание на практическую заботу обо мне.
Синхронизирую телефон с колонкой. Включаю музыку. Беру планшет. Беру лист. Беру карандаш. Думаю о Будде. Начинаю рисовать. Получается мама.
Смотрю на неё, из меня вышедшую, как из неё, когда-то, я. Изогнутые брови, благородное три четверти, овал лица правильный, а глаза, как у меня, в кругах, а круги эти, глазницы, вот-вот провалятся, и не будет ни глаз её, ни губ. Одна недвижимость осталась, дома больше нет у меня, мама была им. Смотрю минут пять, не отрываясь. Мембрана, отделяющая мой разум от меня живой, рвётся. На мамину щёку падает капля. Я обнимаюсь с листом. Я реву.
Легче не становится. Становится хуже. Корабль, давший течь, непременно утонет, если сразу его не залатать. "Успокойся", приказываю себе и для пущей убедительности въезжаю этой, расклеенной, себе по лицу, как Лида накануне. Толку нет. Слёзы обратно не вкатываются. Мама обратно не вкатывается, на каталке. "Она в морге, – с ужасом сознаю я, не как модель, абстракцию, часть проблемы, сознаю не головой, а вся. – Она в морге, и её там, перед тем, как вручить мне свидетельство, вскрывали". Теперь меня, за вслипами, ещё и тошнит. Говорю себе: от голода. Говорю себе: птицы нет. Птица есть. Птица ест.
***
Из кухни – голос сестры. Вытираю лицо футболкой, снимаю её в стирку, надеваю домашнюю. Мама готовить не любила, чаще заказывала еду на дом или набивала морозилку полуфабрикатами. Еда не входила в сферу её интересов. Не вкус входил, но запах. Она прекрасно разбиралась в ароматах, знала, что успокаивает, что приводит в тонус, что настраивает на мечтательный лад. В её комнате, в сиреневых стенах, всё время жглись индийские палочки. Как-то призналась мне, что мужчин тоже подбирает по запаху, особому, неуловимому для большинства запаху гормона андростенола. Запах этот можно ощущать не дольше года, влечение растворяется вместе с ним, и, вуаля, пост сдал, пост принял, у нас новый, благоухающий, по её мнению, отчим. Женщины, чьи рецепторы столь чувствительны к андростенолу, на порядок темпераментнее остальных. Им всё равно на возраст, внешность и статус избранника. Главное… А, кстати, я вспомнила, как называются те летучие вещества, которые у меня к Венцу. Копулины, естественные стимуляторы эрекции. Мало того, что при их выработке встаёт, во время секса они провоцируют приток крови к члену и прямо-таки юношескую эрекцию. Вырабатываются в состоянии влюблённости. Срок действия – от полугода до трёх. Ещё есть феромоны, летучие стероиды. Их считывают вомеры, крошечые углубления в носу, называемые иногда "нулевым нервом", на расстоянии сорока сантиметров. Срок действия – год-два. Я думаю о сексе и недолгосрочности влечения людей друг к другу. Я думаю о хрупкости эмоциональных связей. Я думаю о бренности бытия и выходе из колеса перерождений. От частного к общему. Проблема жизни, она не моя личная проблема, а проблема вообще, и думаю я о ней не на уровне отдельной личности, а глобально, от личности своей отделяясь. Проблема жизни включает в себя смерть. Я отдельно от смерти потому, что думаю о ней. Она – объект. Танатос лежит у меня под ножом.
– Иду, – отвечаю Лиде. Глаза, вытекшие на подбородок, мне, не без труда, но удалось вернуть обратно.
***
Телефон продолжает звонить. Мои ребята: татуировщики, артисты, рок-музыканты, блогеры, тематики разных тем, из разных городов, неповторимые в ебанутости своей. Большей частью мальчики. Звонят, спрашивают: Женёк, как ты, может, помощь нужна? Нет, отвечаю, всё идёт по плану, спасибо, имя рек. Сестре тоже звонят. В горе и в радости про нас вспоминают, в спокойствии – реже. Кусок в горло не лезет, пью кофе, мучаю яичницу. Никто не разговаривает. Тихо, как в склепе. Звонок ломает тишину. Лида берёт трубку. “Нет, да, нет, да, – звон вилки, – я спрошу, подожди”.
– Ничего, если Венц зайдёт? Он ненадолго, – обращается ко мне, прикрыв микрофон.
– Не верю, что ему больше некому вставить. – Обидная фраза, необдуманная. Ляпнув, жалею. – Извини. Ничего, пусть приходит. Это я по себе сужу. Ты же знаешь. – Моргает, сделав вид, что не оскорбилась. Ничегошеньки она не знает.
Мы с Венцем познакомились в гей-клубе. Меня вытащили друзья, из которых, собственно, геев было полтора человека. Пойдём, говорят, развеемся, ну, пойдём. Приехали, пропустили свои фейсы через контроль. Я, не особо прикидываясь, сошла за лесбиянку. Не крашусь, глаза, как блюдца, платье короткое, но широкое, похоже на балахон, и с тяжёлой обувью, как я люблю. Сама щуплая, полторашка в дредах. Натуральный хоббит, особенно на фоне парней. Вошли мы, представляя собой зрелище довольно странное. Я и полчеловека, то есть Паша, бисексуал, оглядываемся по сторонам. Гей, Вадик, уверенно, от бедра, идёт к стойке, и натурал, Андрей, внезапно идёт за ним, воскликнув: "О, какие люди!" Я аж прикурила. Потом вспомнила, что Андрей здесь работал, и приветствовал своего бывшего сменщика, бармена. Бармен как глянул, так у меня вся душа в пятки упала. "Да ну нахуй, – подумала я, – что за дьявольщина". Ничего подобного раньше не случалось: смотрит человек, и – до костей. Обычно ведь как, знакомишься, и сразу понимаешь, будете ли вы дальше общаться и каким именно способом. Первое впечатление – самое верное. По опыту: опыт его, впечатление, подтверждает. Годы сжимаются в долю секунды. Роман, родившийся из неприязни, ей же и кончится. Я ни разу не путала дружбу с похотью, потому и братишек у меня много. Сразу позиции обозначаю. А тут смотрю, он смотрит, и алыми буквами на лбу: беги – убьёт. "Ребята, это Венц, – сказал Андрей, бликуя очками. – Венц, это ребята. Кроме Вадика (кто Вадика не знает), Паша и Женечка, наш главный идеолог". Паша не успел даже головой своей блондинистой кивнуть. "Божена", – поправила я с очень серьёзным лицом. Я, когда нервничаю, резко серьёзнею. "Хорошо, Божена", – сказал Венц, и с тех пор зовёт меня только так, полуиронично, подчёркивая полноту имени. Сказал и улыбнулся. Такое не нарисовать. Такое вырезают.
От неожиданности я напилась. Танцевала с девочками, с одной чуть было ни закрылась в туалете. Она была не против. Против была я. Вадик, муза моя голубоглазая, тоже танцевал, но Вадик, в отличие от меня, закрылся. Паша, играя мускулами, размахивая олдфэшеном, общался направо и налево. Андрей, старательно маскируя свою натуральность очками и маньячным видом, пил, разговаривая с девушкой-трансом. У него профессиональный интерес. Подрабатывал он тут недолго, для практики. Стойка выпустила сексолога. Мой друг-сексолог и мой друг Андрюха – один человек. Стойка не выпустила ни черноголового Пана с проявленным сатириазисом, ни меня, нимфочку, уколотую в мозг. Иногда кажется, что мы с Венцем – один человек, с диссоциативным расстройством. Венц работал. Я подсела к Венцу. "Привет", – говорю, а коленки ватные. Он, на минуточку, мне всё это время наливал. "Ну, привет, – ему раз улыбнуться, а у меня брюшина вспорота, – Божена. Где ты так танцевать научилась?" "Нигде, – отвечаю, – сама. Я художник. Танец – тот же рисунок, только всем телом". "Тогда секс – тоже рисунок", – отвечает и перемещается вдоль стойки, делает заказ. "Нет, – говорю, – секс – это уже картина. На которой – всё, что в данный момент происходит внутри каждого из участников". "А ты, вижу, шаришь, – усмехается, – и чего ты, как, по девочкам?" "Я по ситуации, – выдаю, – по состоянию и настроению. Яжхудожник, ну ты чо", – художник, может, и ничо, зато юморист не очень. Потом мы говорили о гендере, Карле Юнге, архетипических соответствиях, полигамии, проституции, древней Греции и наркоте. В клубе. Перекрикивая музыку. Перемещаясь вдоль стойки. "Ты не воспринимаешь себя, как девушку, – диагностировал Венц, – и очень напрасно. Потенциал убиваешь". Я, окосевшая от коктейлей, была готова воскресить потенциал прямо там, под стойкой. Вместо этого возразила, что я теоретик, что меня привлекает, скорее, не само действие, а новый опыт, что сам по себе секс менее интересен, чем поток сублимированного либидо. "Зря ты так думаешь, – усмехнулся Венц, – в тебе, как и во мне, заряда столько, что хоть всех тут перееби, ещё остается. Другое дело – фактор новизны. Интересно то, чего ещё не было, тут я с тобой согласен". Я указала на его самоуверенность. Фрейд из угла орал про мой комплекс кастрации. Я послала Фрейда за звёздочкой. Паша разлил свой виски на мальчика и не придумал ничего лучше, как познакомить его со всеми нами. Паша присутствовал, поэтому послать его не удалось. Мы, с мальчиком и Андреевским трансом, сели за столик. Вадик вернулся, довольный, тоже с мальчиком. Мы начали играть в карты на желания (действительно, а чем ещё заниматься, в гей-клубе-то). Венц, из-за стойки, поглядывал на меня. Я, из-за градуса, на него. Желание было сильным. Номер у меня в итоге попросил он. Подошёл и попросил, невзирая ни на каких мальчиков. Я написала цифры на салфетке. Он позвонил сразу, как мы вышли из клуба. Искал встречи. Я сказала: работаю, извини. Заходи в студию, если хочешь. Ночь звенела по-доброму, колокольчиками. Я улыбалась, пока Андрей развозил нас по домам. Улыбалась дома, ма… ме. Вспоминаю, чтобы не думать о маме. Думаю о маме. Нет, реветь нельзя. Можно есть. Есть не хочется. Хочется реветь.
Что там было? Что-то было. На следующий день он и вправду заехал в студию. Сел в кресло, взял каталог с моими работами, листает. То на них, то на меня. В смысле, смотрит. У меня в руке машинка, на мне – плюсовые очки (лёгкая дальнозоркость), передо мной – рука в трансфере, контура забиты наполовину. Портрет в реализме, много мелких линий, кожа тонюсенькая, надо постоянно следить за глубиной и мощностью, зазевалась – будет шрам. Отвлекаться нельзя. Прошу Катюшу, администратора, сделать молодому человеку кофе. О том, что у меня как минимум трёхчасовой сеанс, молодой человек предупреждён. Просмотрел каталог, поглазел на Катюшу, отвлёк меня заявлением: “Напомни потом, насчёт твоих рисунков, кое-что скажу”. Дима, владелец студии и ведущий мастер, вошёл в студию, навёл фокус на меня, мастерящую, разулыбался, увидел Венца, поздоровался и позвал его в админку, поговорить. Они, оказывается были знакомы. Похоже, все мои знакомые были с ним знакомы. С Димой Венц завис ненадолго. Сказал мне: “Освободишься, набирай, погуляем”, – и утёк. Дима подошёл, посмотрел, как я работаю, мы перекинулись парой фраз насчёт пигмента. Он спросил, давно ли я знаю Венца. Я сказала: с ночи. Поняв, что сказала, пояснила: познакомились в клубе, разобщались, ничего такого. Дима сказал: понятно. Посоветовал иглу для закраса. Ушёл в админку. Запись у него стояла через полчаса.