Нет человека, который был бы как остров, сам по себе…
Он напружинился, готовясь встретить землю, которая наплывала снизу-спереди. Еще раньше, пересекши шестнадцатую опору, он подобрал под правую руку лыжи и палки и левой рукой обхватил штангу, на которой висело кресло. Земля приблизилась. Ноги некоторое время скользили по грязному вытаявшему снегу, затем он перенес на них опору всего тела и резко повел левой рукой взад и вбок, освобождая кресло, и оно, описав дугу вокруг его тела, раскачиваясь и громыхая о стенки ограждения, устремилось, увлекаемое тросом, под натяжной барабан и дальше к верхней посадочной станции, где его уже дожидалась девушка в большом городском пальто с песьим воротником, так не гармонировавшим с этим солнечным и спортивным миром. Он сделал несколько шагов вправо, освобождая место схода, и поднялся по снежной насыпи, что окружала верхнюю станцию подъемника. На ней находилось несколько человек, развязывавших лыжи, заматывавших крепления и просто ожидавших товарищей.
Он сбросил на снег свои черные лыжи и огляделся. Слава и немного вверху как круглый пожарный бассейн выглядывало приземистое здание кафе, в котором, он знал, царствуют Светлана и Наташа и два взъерошенных кота, и в котором стена прямо против входа украшена обломками лыж, а внутри сидят туристы, вытянув ноги к окну и потягивают густое черное кофе, сваренное не в кофеварке, которая уже три года стоит поломанная, блистая своим никелем, но кофе все равно вкусное, и туристы медленно его прихлебывают, и смотрят по направлению своих ног через окно на белое двугорбие Эльбруса, и он еще зайдет, и тоже выпьет черного кофе, и поболтает со Светой и Наташей о местных и московских новостях, и о их сонных котах, но сейчас ему хотелось хорошо осмотреться, и хотя он знал этот вид, и знал, что вряд ли какие могли произойти изменения за такой неисторический период как один год, но он чисто вспоминал этот вид в Москве, и это был его первый подъем, а затем предстоит еще много подъемов за пятнадцать долго ожиданных дней, и потом он уже не будет смотреть вокруг, а будет сразу бросаться вниз, но это его первый подъем, и он хотел в полной мере вдохнуть первые впечатления после долгой весны, лета и осени.
Он перевел взгляд по направлению невидимых траекторий внимания, истекавших из кафе, и обласкал взглядом белые и чистые вершины Эльбруса. Лишь внизу, в районе приюта одиннадцати, видны были обнажения скал. Отсюда они выглядели как ряд черных точек. Он скользнул вниз в долину, которая начиналась от Азау, дальше или маленькие домики и среди них рифленые параллелепипеды гостиниц. Долина поросла елью и спускалась вниз по течению Баксана и уходила вправо. Взгляд, вытягиваясь от уходящего вниз ущелья, процарапал находившуюся перед ним часть трассы, на которой двигались и неподвижничали точки лыжников и резко оборвался… и прошел сквозь него, назад, и очертил дендритоподобную структуру Донгузаруна, невидимую отсюда за перегибом склона, но он уже успел насладиться ею, когда ехал на подъемнике. Все было по-прежнему, и все было хорошо. И над всем этим знакомым и любимым великолепием царствовало Солнце, и царствовал снег — две химически чистые субстанции, наполнявшие сердце восторгом и кровь ультрафиолетом.
Будем как Солнце — оно молодое, нежно ласкать огненные цветы, воздух прозрачный и все золотое. Счастлив ты? будь же счастливее вдвое… — начали вздыматься стихи, но он оборвал их и стал возиться с креплением. Пока он завязывал свои старые вытянувшиеся ремни, мимо проскочило несколько знакомых ребят, вставших раньше его и делавших уже по второму и третьему спуску. Все они кричали — Привет! — и — Как дела? — и он всем отвечал — Хорошо! — и тоже спрашивал — Как дела? — но они отвечали не так дружно, некоторые говорили Ничего — и он подумал, что это уж их дело, если им не так хорошо, ему лично очень и очень даже хорошо, и это слово, ласковое и мягкое, как бы обволакивало его и заставляло поминутно улыбаться и искать ласк солнца, подставляя под него свое лицо.
Защелкнув скобы, он выпрямился и попытался покрутить ногами в ботинках, проверяя, не слишком ли слабо затянуты маркера. Слабые маркера — тоже мало радости. Если уж на солидной скорости вылетит лыжа, то перелом получить не хуже, чем от перетянутых маркеров. Он знал, что никогда не застрахован от переломов, но в этом знании, как он полагал, и лежит один из секретов прелести этого занятия, чтобы дойти до грани перелома, чуть-чуть его перейти, закрепиться и еще немного отодвинуть эту грань перелома и грань страха.
Осторожно соскальзывая, он спустился немного вниз, потому что начинать с самого начала он с первого раза не решился — сверху было очень узко и торчали камни.
Теперь перед и под ним лежала верхняя и наиболее приятная часть трассы, которая шла широкой и пологой другой вокруг гряды лежавших впереди камней. Он оттолкнулся.
Так, спокойно, — говорил он себе. — Скорость не набирай. Положение корпуса. Палочки. Все хорошо. Приготовься. Левую руку вперед. Укол — бросок вперед. Так, так, не спеши. Не цепляйся за землю, побудь в невесомости. А теперь плавно на канты…
Первый поворот прошел не плохо, ноги не слишком сильно развело. Теперь он повел лыжи немного круче к склону, сделал еще один и еще один поворот.
Ничего, ничего, неплохо. Теперь заложим пологую дугу. — Скорость возросла. Длинным виражом он стал обходить группу тренирующихся туристов новичков. Они были по пояс голые, и штаны у них были залеплены густой коркой снега от бесконечных падений, и все они усердно тянули лица к солнцу. Он пролетел рядом с кучей лежащей одежды и по неразборчивым крикам, несшимся сзади, понял, что засыпал ее снегом из-под лыж.
Скорость росла. По тому, как ветер разбивал о его лицо плотные комки воздуха, он почувствовал, что находится где-то в районе шестидесяти. Отлично! Отлично! — Ощутил он вопль, и этот крик, казалось, шел не из головы, а простонало все его уверенно расположившееся и свободное тело. Верхним краем глаз, скорее даже век, он почувствовал, что на него смотрят люди, едущие на подъемнике, под которым он проезжал, и он чувствовал, что с их точки зрения он выглядит сейчас совсем неплохо в красном свитере, и синем эластике, и с черными тонкими палочками, которые он выторговывал здесь же два года назад у поляка. Поляк был ужасным Торгашом, он что-то вопил, прыгал на лапах, очевидно убеждая его, какие это хорошие и порочные палки, вращал их в руках, показывая, что они хороши со всех сторон, и он купил их, и они были действительно хорошие, упругие и тонкие, и он любил их.
А потом он вспомнил, как тоже здесь несколько лет назад, они — он, Юрка и Вадим — показывали свое искусство Шуше, и как Шуша сказала, что Юрка едет техничнее всех, Вадим — красивее всех, зато у него из-под ног вылетает больше всех снега, но лучше бы она не говорила об этом, ибо после этого от Юрки не стало житья, он от всех стал требовать, чтобы ему говорили, как он технично катается, и он стал всех учить и организовывал секцию в институте и там всех учил, и за ним бегали по горам какие-то пожилые матроны, чтобы он показал им поворот… Но сейчас вроде все хорошо. Вроде получается и технично. Вроде и красиво. Ну и насчет снега, надо полагать, тоже полный порядок. Он обогнал несколько групп, спускавшихся гуськом, сделал еще два поворота и, заложив крутой вираж прямо на склон, остановился там, где пологий верхний снежник переходил в крутое плечо.
Сердце учащенно билось. Он тяжело дышал. Он вообще никогда не мог вспомнить, дышит ли он, когда спускается на лыжах. Туго перетянутые в башмаках ноги тихо постанывали. — С непривычки.
Плечо под надзором инструктора преодолевала группа из какой-то турбазы. Инструктор кричал, чтобы они наклонялись вперед, разгружали верхнюю ногу, но склон был очень крутой и трудный, и они боялись, и потому не наклонялись вперед, и не разгружали верхнюю ногу, и ноги у них разъезжались, они садились на задницу и падали лицом в снег, и с лиц у них стекали прозрачные льдинки, а инструктор кричал и ругал их, но слышали ли они в этот момент инструктора?
Он не любил турбаз, альплагерей, организованных и заорганизованных мероприятий, где о тебе так горячо и тревожно заботятся. Он всегда был анархистом, и знал это, и ему всегда говорили, что он будет всегда страдать от этого, и что жизнь его обломают, и ему действительно много доставалось, но он ничего не мог поделать с собой, потому что изменить себя — это стать таким, как уже есть кто-то, но он думал, что людям все-таки ближе статистика Ферми, чем Бозе, и что принцип Паули, что две частицы не могут находиться в одном и том же состоянии, также верен и для людей, и что не бозе-конденсат одинаковых частиц есть идеал человеческого общества, а ферми-газ, где каждая частица находится на своем уровне, и то же время нельзя сказать конкретно, на каком же уровне находится данная частица…
И он вспомнил, что читал, как дикобразы в холодное время собираются в круг, чтобы было теплее, но при этом начинают колоть друг друга иглами и рассыпаются, снова собираются и разбегаются, пока не найдут оптимального расстояния, когда и тепло, и иголки друг другу не мешают. А мы, пожалуй, живем слишком тесно. А когда видишь двух близко стоящих людей, то они либо целуются, либо один вяжет другому руки… И он подумал, что и ему хотелось бы честно и просто целоваться, но у него это как-то плохо получается, то ли у него слишком длинные иголки, то ли слишком чувствительная кожа, но ему страстно хотелось, чтобы было нечто, похожее на ярость, нечто, закрывающее и выбирающее в себя все внешние точки зрения, как безумие, охватившее хэмингуэевских американца и изнасилованную испанку.
… Он бросился вниз. Он шел плохо. Склон был очень тяжелый, очень крутой, с глубокими и резкими ямами, и его швыряло из ямы в яму, и ноги у него расходились, и тело иногда перекручивалось — все-таки он не был хорошим лыжником, все его разряды были получены на московских холмах в первенствах райсоветов — но он шел и шел вперед, бросаясь грудью вниз, переходя от поворота к повороту, связывая их без остановок, рывком захватывая контроль над лыжами, когда они уходили из-под него. Участок заканчивался длинным косым спуском вправо, который проходил по разбитой колее, поросшей тонкими прутиками березок, упорно выпрямлявшимися, как не утюжили их окантованными лыжами. Он выехал на площадку, с которой начиналась тренировочная трасса слалома и на которой сейчас работала команда.
Борьба с буграми измотала его, но он был доволен, что все-таки одолел их, и не разу не остановился и не завалился, и хотя проехал не очень красиво, но по этому плечу мало кто проезжает красиво, потому как это очень трудный и самый неприятный участок. Внизу стоял тренер в паралоновых штанах с красным флагом в руках. Он кричал на своих спортсменов и кидал язвительные усмешки. Но ребята не обижались, они знали о чем идет речь, в чем виноваты, это была их работа, трудная и утомительная, и они снова проходили один и тот же участок, и снова, вгрызаясь кантами в совершенно оледеневшую лыжню, снова и снова ныряли грудью под флаг, заставляя себя как можно плотней обтекать его и прижиматься к нему, чтобы сократить путь, чтобы вырвать те десятые доли секунд, которые дают места, призы и звания. Он знал многих из этих ребят. Они были хорошие парни. Но не очень веселые. Потому что жизнь у них была трудная, большая часть времени в горах, большая часть времени на грязных базах, и нет возможности работать, и очень трудно учиться, и неопределенное будущее, и они всю зиму колесят по одним и тем же порядком надоевшим местам — Чимбулак, Терскол, Хибины…
Как все-таки мир приспособился даже самое прекрасное занятие превращать в тяжелую и нудную работу. И ему почему-то подумалось, что водораздел лежит не между умственным и физическим трудом, а между трудом и работой. Работает и паровая машина. Можно работать и академиком. А можно трудиться слесарем и можно шофером… Ему нравилось бывать у стеклодувов и смотреть, как они вращают в руках пузырящиеся шарики стекла, и горелка ревет как двигатель на испытательном стенде, и все они были веселые и травили пошлые анекдоты, крича во весь голос, и громко хохотали, а руки их в это время беспрерывно что-то тянули, крутили… Он завидовал им. У него было слишком много «работы». Работы по пробиванию и доставанию, по согласованию и утверждению. И она утомляла его, потому что к такой деятельности у него не лежала душа, он уважал людей, которые могут легко организовывать, пробить и достать, но он был плохо способен к этому, потому что это особый талант, и сейчас это стал самый главный талант, праталант, без которого нынче не имеет смысла уже никакой другой талант, и в этом не было бы ничего плохого, если бы кому-нибудь удалось доказать, что талант снабженца и талант физика одно и тоже… А он был физиком. И любил запах лаборатории, запах, настоянный на электронных лучах, мерцающих неоновых лампочках и напряженных трансформаторах. И любил сидеть обсыпанный пеплом и паять, или обрабатывать данные, или возиться возле осциллографа, и он знал, что иногда закорючка на экране осциллографа может дать удивительное, ну просто сексуальное наслаждение… Но приходилось все бросать и идти в кабинеты, и он ненавидел это, потому что приходилось ломать весь свой стиль мышления, выработанный занятиями физикой, который требовал сравнивать всякую бумагу с фактом, явлением, действительностью, а не с другой бумагой…
Из состояния внутренней погруженности его вывел пролетевший мимо знакомый моряк подводник, с которым они вместе поселились в гостинице. На его лице тоже была написана радость, и он вопил: «Чего стоишь? Работать, работать!» Он ругнул себя, что начал думать о работе, а он не хотел думать о ней эти пятнадцать дней, потому что дела в Москве, а здесь — кататься, кататься, кататься и пить солнце и пить вино, и цыплята табака внизу тоже хороши, и устремился вдогонку.
Но он стал забирать все вправо и вправо, чтобы не попасть на слаломную гору, которая совсем оледенела, как он заметил, когда еще поднимался на подъемнике, и его старые лыжи плохо бы держали на ней. И потом он попал в колею проходивших очевидно недавно соревнований слалома-гиганта, которая шла крупными петлями, как след гигантской змеи, и в вершинах этих петель были вырыты глубокие ямы с почти вертикальными стенками. Он знал, что когда идешь по колее, то главное ничего не делать, спокойно отдаться лыжам, не опережать их и не отставать, а доверять им, а ты должен только следить, чтобы быть все время точно над лыжами. Сила их — сидеть спокойно, — мелькнуло в голове, и он так и делал, спокойно отдавшись лыжам, которые сами делали повороты на почти вертикальных контруклонах, и он лишь изредка выбирал скорость, когда она излишне возрастала, и он не был уверен, сможет ли он с нею управиться. Он вышел на узкую полку у подошвы слаломной горы, сделал еще пару сопряженных поворотов и остановился возле группы лыжников, примеривавших под себя последний участок трассы и отдыхавших после того, как все трудности спуска остались позади. Он вытащил измятую пачку «Солнца» и закурил. Горный воздух надо разбавлять, — оправдывал он себя, потому что вот какой уже раз давал себе обещания не курить в горах. — А то для московских легких, привыкших к автомобильному перегару, слишком чистый воздух может вызвать отравление. Ну, как чистый кислород.
Вдох… Оставалась последняя часть трассы в виде половинки срезанной трубы, и по краям среза росли деревья, а низ ее был хорошо утрамбован и довольно гладким, а дальше на выкате стояли автобусы, и видна была толпа, окружившая передвижную шашлычную, и видны были балкарки, разложившие свой вязаный товар, и дальше в лес шла дорога и по ней тоже шли люди, и над всем этим стояло солнце, и внизу было много людей, и они были в разноцветных свитерах, и при свете солнца и снега все было очень приятно.
Вдох… Особенно женщины. В своих гигантских горнолыжных башмаках, служащих резким контрастом и подчеркивающих элегантно обтянутые эластиком бедра и ноги. «Хотяй чистоту свою сохранили, должен есть с полом противным не жити», — вдруг пришли на ум нравоучительные вирши Симеона Полоцкого. Ему нравилась старинная русская поэзия — он находил в ней вкусовые качества как выразился один его знакомый — правда, по поводу марокканских сардин. Он часто пытался представить себе их облик, и ему всегда представлялись сидящими в низких кельях со сводчатыми потолками, в высоких шапках — и в келье обязательно должны быть ендова и братина — он плохо понимал, что это такое, но сами слова были такими вкусными и сытными на вкус — и потому в каждой келье это обязательно было — и когда они сидели в задумчивости с гусиным пером за ухом, то в голове у них шевелились тоже красивые слова сице, зане, дондеже.
Вдох… Особенно он любил пииту Сильверста Медведева, можно сказать основоположника могучей кучки русских поэтов — поэтов, павших от рук правителей Руси. Его прельщало удивительное интонационное богатство его стихов, богатство, совершенно утраченное в девятнадцатом веке, и лишь снова найденное двадцатым.
Вдох… Он с удовольствием прочитал про себя кусок своей любимой вирши.
Полный
сущи сердечных
слез Иеремия,
Из
глубины душевной
глаголаше сия:
О кто даст главе
моей воду? кто
даст токи
Очесем,
да изведут
слезные потоки?
Единой
токмо главе слез
не доставаше,
Пророку,
о! кто ми даст
воду? вопияше.
Как он вопит, просто кричит взахлеб, куда там Бальмонту. А первые две шипящих строчки тоже прелесть.
Вдох… Отсюда можно напрямую вниз. К концу наверняка сто километров наберешь. Спортсмены отсюда ходят на прямую. Но для тебя это уже за гранью. Но приятно и с борта на борт, как маятник. И повороты на контруклонах легко делать.
Он бросил сигарету и оттолкнулся. Сделав два легких поворота, он направился, было на борт, но вдруг под влиянием какой-то непонятной силы развел пошире лыжи, подобрал под себя палки и, шепча — Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена вражда, — начал вжиматься в землю. Скорость быстро возрастала. Ветер превратился в сплошное режущее глаза лезвие и сквозь слезящиеся глаза люди, предметы — весь окружающий мир, обтекавший его со все большей и большей скоростью — начал приобретать какую-то линейчатую горизонтальность. Начинаются эффекты теории относительности, усмехнулся он, но продолжал вжиматься и вжиматься в землю, и все больше и больше подаваться вперед, преодолевая инстинктивную тягу назад, потому что знал, что управлять можно лишь находясь впереди, и только стоит поддаться инстинкту и отпрянуть назад от грани страха, как попадешь в плен к лыжам, и это самое страшное на такой скорости. Его жестоко швыряло на мелких неровностях, ноги часто ходили вверх-вниз, в разном ритме как у автомобиля с независимой подвеской, ветер почти закрыл глаза и резко свистел в ушах, но он все вжимался и вжимался в землю, и песнь ветра сливалась с ликующей песней сердца, в которой каждая частица его естества вела свою ноту — ноту страха и восторга.