В дальнем углу за столиком Пол курил сигарету и листал «Новые веяния в английской поэзии», впитывая случайные фразы: упрекают его за сентиментальные отступления, медитации на тему детерминистской вселенной, великая поэзия Томаса Харди, порыв… Эзра Паунд… Хью Сельвин Моберли …
Он опустил книжечку в карман пальто и вышел из пружинных дверей на Оперную аллею номер один. Рэд, клерк из букмекерской конторы, рассказывал приятелю, как однажды три года назад его пырнул ножом какой-то сумасшедший русский, просадивший двадцать долларов на пони.
— Месяц в больнице, — сказал Рэд. — Мы не стали передавать дело в суд, чтобы не подмочить репутацию «Кентукки». Русский рыдал и божился, что больше никогда не придет на Третью улицу, так что мы спустили это дело на тормозах. Какое-то время они думали, что я помру.
Он ухмыльнулся сжатыми губами.
— Здесь мой дом родной, — сказал он. — Парни поймали его на углу у редакции «Икзаминера». Ну, мои друзья, все, кто меня знает. Хотели порешить.
Рэд окинул всех взглядом, чтобы убедиться, что его слушают.
— А знаете, — сказал Рэд, — когда я был в больнице, то очень переживал за этого чокнутого русского. Он, откуда ни возьмись, заявился в контору и давай делать ставки, самые безумные ставки на свете, несусветные ставки на безнадежных лошадей. Ну, я сказал ему пару раз, чтоб он умерил свой пыл, да куда там! Потом он проигрался в пух и прах и сидел на той скамейке, уставившись на меня. Я чувствовал, что у него мозги набекрень съезжают, но откуда мне было знать, что у него еще и нож. Я думал, он набросится на меня, и даже не стал бы возражать, если бы он двинул меня в челюсть. Когда скачки закончились и все ребята разошлись, он все сидел на скамейке и поглядывал на меня. Тут уж не оставалось сомнений, что он сбрендил. Он и пырнул меня — прямо под сердце, но, знаете, как только он вонзил в меня нож, я за него забеспокоился. Я же чувствовал, что выкарабкаюсь, но вы бы видели этого сумасшедшего русского, на кого он был похож! Он что-то залопотал по-русски и пустился наутек по аллее, а Пэт и Браун — за ним в погоню.
Пол повернулся к Рэду.
— Ты никогда не рассказывал мне эту историю, — сказал он. — Что ты почувствовал сразу после удара?
— Ничего я не почувствовал, — сказал Рэд. — Я разразился страшной руганью, потому что в тот вечер мы с женой собирались на пляж. Я взбесился, потому что пляж накрылся. Я знал, что с этой раной попаду только в больницу, и стал ругаться.
Через пружинные двери Пол вернулся к столику в углу, дожидаясь Ламбофа. Смитти с бычьей шеей ходил между карточными столиками и время от времени выкрикивал: «Свободное место для игрока… еще одно место». Пол следил за приходящими и уходящими, они пересчитывали свои пятицентовые монетки, бормоча под нос, как делают играющие на мелочь. Он опять раскрыл книгу и прочитал: небытие, модуляция, сдвиг ударения и ритма . Потом он встал и прошелся по залу, изучая людей и запоминая обрывки речи. « Есть лошадь на седьмом в Латонии, Темное море. Мне нравится Фоксхолл. Вчера было три победителя, но я был на мели. Состояньице» .
Щуплый официант-ирландец по прозвищу Алабама разносил кофе по столикам, тупо глядя в никуда и вопрошая: «Сколько сахару?»
Пол стоял в дыму в ожидании Ламбофа. Было почти одиннадцать, а встреча была назначена на пол-одиннадцатого. Пол передал свою пачку сигарет худосочному чахоточному еврею.
— Возьми несколько штук, — предложил он; еврей улыбнулся и спросил у Пола, как дела.
— Гнусно, — сказал Пол.
Еврей простонал и прикурил сигарету.
— Я продаю цветы на улице, — сказал он, — а это незаконно. В субботу вечером меня упекли в каталажку. Только что вышел. Две ночи. Я не мог есть. Я не мог спать. Чувствовал себя как вывалянный в грязи. Вой стоит всю ночь. Ну что плохого в продаже цветов?
— Ничего, — сказал Пол. — Расскажи про тюрьму.
Он проводил его к столику в углу, и еврей сел напротив.
— Это местечко не для нас, — сказал еврей. — Они бросили меня в отстойник с тремя другими. Один был попрошайка. Кто были остальные, не знаю, но такие сволочи! Я не хочу сказать, что это преступники — они сами по себе отбросы. Всю ночь я чувствовал себя запертым с жабами, лягушками, бородавчатыми тварями, держался за дверь и плакал. Мне стыдно. Не так уж часто я плачу, но как же мне было паршиво. А в другой камере… но это совсем уж омерзительно.
— Расскажи, — попросил Пол. — Я никогда не сидел в тюрьме. Расскажи, как там.
— В соседней камере, — сказал еврей, — сидели два гомика. А двое других вели с ними разговоры… ну, шептались, уламывали их, а эти гомики отнекивались, ломались, как шлюхи-дешевки. Я не знал, что люди способны на такое. Я думал, они просто болтают, балагурят. И во всех камерах стоял этот мерзкий гогот. Меня все время тошнило, а сигарет с собой не было.
— Чем тебя кормили? — спросил Пол.
— Похлебкой… помоями…
— А хлебом?
— И хлебом, но я не мог есть. Только хлеб был съедобным, но мне было слишком тошно.
— Ты запомнил, о чем там говорили? Песни распевали?
— Да, — сказал еврей.
— А духовные песни?
— Духовные тоже, с похабными словечками.
— Кто-нибудь молился?
— Я слышал одну только ругань, — сказал еврей.
Пол заметил на противоположном конце медленно идущего Ламбофа с утренней газетой, тот подошел к столу, серьезный, и сел, не говоря ни слова.
— Этот парень только что вышел из тюрьмы, — сказал ему Пол. — Он продает цветы, а они его бросили за решетку в субботу.
Ламбоф посмотрел на еврея и поинтересовался, все ли у него порядке. Ламбофу показалось, что еврею очень нездоровится.
— Мне полегчало, — сказал еврей. — Все ж лучше, чем тюрьма.
— Что думаешь делать? — спросил Ламбоф.
Еврей кашлянул.
— Попытаюсь начать заново. Если поймают, то не знаю, что буду делать — попрошайничать я не могу.
Пол спросил Ламбофа:
— Сколько у нас денег?
— У меня шестьдесят центов, — сказал Ламбоф.
Еврей встал с места.
— Спасибо за сигареты, — сказал он Полу.
— Мы почти на мели, — сказал Пол. — Тебе сгодится четвертак?
Он выгреб мелочь из кармана брюк.
— Спасибо, — сказал еврей. — Я попытаюсь снова. Если они опять ко мне пристанут, сбегу.
Он заспешил в смятении прочь. Ламбоф проводил его взглядом.
— Здесь одни больные или выжившие из ума, — сказал он. — Этот бедолага готов пойти на дно. Что он говорил?
— Чуть не сгинул в тюрьме, — сказал Пол.
— Я ходил на Джонс-стрит, — сказал Ламбоф. — Там дали объявление в газете, что им нужен студент, который работал бы за жилье и пропитание. Работу мне не дали.
— Но ты же студент, — сказал Пол. — Ты имел право на эту работу. Кстати, что ты изучаешь?
— Я изучаю голодание, — сказал Ламбоф. — Да, я студент. Хотя мне повезло, что меня не взяли. Это была дешевенькая меблирашка. Они наняли какого-то субъекта из Манилы.
— Что думаешь делать? — спросил Пол.
— Как всегда, ничего, — сказал Ламбоф. — Просто убиваю время.
— Как ты думаешь, мы найдем работу когда-нибудь?
— Наверняка, — сказал Ламбоф.
— Пока что дела у нас плохи, — сказал Пол.
— Да уж, — сказал Ламбоф. — Дела у нас неважнецкие. Все как всегда, только прилично одетые люди попрошайничают на улицах. Я поговорил с той девушкой на Эдди-стрит. Нам опять придется спать в прихожей, если они там будут не слишком заняты.
— Как она поживает? — спросил Пол.
— Кто? — спросил Ламбоф. — Девушка? О, прекрасно. Выглядела отменно.
— О чем бы нам поговорить? — спросил Пол.
— Ты же меня знаешь, — сказал Ламбоф. — Не одно, так другое. Я знаю понемногу обо всем.
Пол достал из кармана пальто «Новые веяния в английской поэзии».
— А что ты знаешь об английской поэзии? — спросил он Ламбофа.
— О чем, о чем? — изумился Ламбоф. — Ты что, собрался рассуждать об экономике?
— Еще чего, — сказал Пол. — С ней мы покончили.
— Ну да, — сказал Ламбоф. — А какое нам дело до английской поэзии?
— Нам ни до чего нет дела, — сказал Пол. — Мы немного выпадаем из общей картины. Значит, ты ничего не знаешь об английской поэзии? И про Т. С. Элиота не слыхал?
— Нет, — сказал Ламбоф. — А кто это?
— Он, — сказал Пол, — весьма тонкий поэт.
— Ну и что с того? — сказал Ламбоф. — Кого это интересует?
— Если бы ты знал его, — сказал Пол, — поговорили бы, скоротали время. Раз уж на то пошло, расскажи-ка про Ирландию. Ты же, кажется, ирландец?
— Я-то ирландец, — сказал Ламбоф, — а что толку? Родился-то я в Канзасе. А в Ирландии и не бывал никогда.
— Ладно, — сказал Пол. — Скажи, какой ты представляешь себе Ирландию? До полуночи у нас еще уйма времени. Нужно же о чем-то говорить, а Ирландия — вполне подходящая тема.
Он стал выслушивать объяснения Ламбофа про то, что ему ничего не известно про Ирландию, кроме того, что он знает из песен, большей частью написанных в Америке евреями и прочими. Пока Ламбоф разглагольствовал, Пол думал, что раз в год нужно бывать среди бедствующих, пропащих людей, испытать на своей шкуре, каково быть выкинутым за борт — не иметь ни настоящего, ни будущего, висеть в пустоте между днем и ночью и ждать.
«В полночь, — думал Пол, — я пойду с этим парнем в эту самую прихожую и попытаюсь уснуть на стуле, Смитти выкрикивает «Место для игрока… еще одно место», приходят играющие на мелочь, Ламбоф наутро рассказывает про Ирландию, хворый еврей в тюрьме, Рэда пырнул чокнутый русский, сентиментальные отступления, зимний вечер спустился, запахло бифштексами из-за дверей, медитации на тему детерминистской вселенной, читатели «Бостон ивнинг транскрипт», порыв, когда мистер Аполлинакс прибыл в Соединенные Штаты, его смех звенел среди чайных чашек, в разговорах растаял день, страна гибнет, вся молодежь, люди в ожидании, голодные марши, как только она рассмеялась, я почувствовал, что ее смех меня затягивает, Эзра Паунд, американец во Франции, мальчик читает старику с иссохшим ртом в ожидании дождя, порочная музыка на дне морском, дымящая свеча времен догорела, демократический прогресс, еврей в тюрьме схватился за дверь и плачет, в начале было Слово, Эзра Паунд il miglior fabbro, слезы сморщенного еврея, продавец цветов среди попрошаек и гомосексуалистов, медитации в дыму и на руинах детерминистской вселенной, сбрендивший русский бежит по Оперной аллее, Рэд истекает кровью, вытри рот рукой и смейся, смейся, маленький еврей стоит в грязи, схватившись за дверь, и плачет, все везде ждут, настанет время для убийства и творения, настанет, в самом деле, придет время, один юноша слушает другого, и ждет общенационального возрождения, время убивать и творить».