Поездка оказалась трудной, куда более трудной, чем можно было ожидать. Хотя легкой жизни для себя Суржиков и не ждал. Вначале говорили, что поедут три человека: химик, электронщик и строитель. Но затем одну единицу сократили, а еще одну забрало Министерство культуры, поскольку там из руководства никто в Японии не бывал, оставили химика, ибо прямого специалиста по тому оборудованию, которое приобреталось, у нас не существовало. С таким же успехом можно было оставить электронщика, строителя или заменить их атомщиком. В Министерстве культуры работало немало толковых людей: бывшие агрономы, паровозники, инженеры-строители, корабелы, но и тут не повезло: на поездку оформился заместитель министра Олег Петрович, бывший директор фабрики мягкой игрушки. Он же, естественно, стал руководителем делегации.
Надо отдать ему справедливость: никакой помехи от него не было. Он в первый же день сам все поставил на свои места. Когда они собрались в кабинете президента фирмы «Цибимуси» за кофе с коньяком и очень вкусными песочными пирожными, он внушительно сказал атлетически сложенному японцу с черным жестким бобриком, похожему не на предпринимателя, а на борца сумо, чтобы по всем вопросам, связанным с технической стороной дела, обращались к Суржикову. «Не знаю, как в Японии, — добавил замминистра культуры, — но мы своим специалистам полностью доверяем». Его слова произвели большое впечатление на японцев. Они все встали, включая президента, и, сложив вместе кончики пальцев, стали отвешивать главе советской делегации глубокие поклоны. Олег Петрович не остался в долгу и с ловкостью, неожиданной в его громадном чревастом теле, отвесил каждому из присутствующих отменный японский поклон. Японцы осведомились, каковы будут пожелания высокого гостя. Ему нужны — переводчик, машина и шофер в полное распоряжение на весь день. Кроме того, он привык два раза в неделю играть в теннис. Японцы, исполнившись еще большего уважения, спросили, нужен ли ему тренер. Нет, тренер не нужен, только организовать игру, найти партнера, да и хорошие мячи не помешали бы, он предпочитает шлезингеровские.
Олега Петровича заверили, что все будет сделано, как он пожелает. После этого последовал новый обряд поклонов, в котором сквозь традиционность выверенных жестов и поз проглядывала неподдельная сердечность, и Олег Петрович отбыл, шутливо попросив хозяев «не обижать его мужика». Японцы, обнажая в улыбке крупные белые искусственные зубы, снова кланялись и продолжали это делать, когда глава делегации скрылся за дверью.
Работать с японцами оказалось, с одной стороны, приятно, с другой — довольно обременительно. Приятно, потому что они были очень вежливы, никогда не повышали голоса, готовы по десять раз объяснять одно и то же, к тому же со стола не сходили пиво, кока-кола, кофе, маленькие бутербродики, у нас их называют «пыжи», и хрустящее печенье. Суржиков столько выпивал жидкости и всего съедал, что обходился без обеда, кроме тех случаев, когда его приглашали пообедать за счет фирмы. Завтрак, очень легкий, «европейский»: хлеб, масло, джем и кофе с молоком, — входил в оплату номера, на ужин Суржиков открывал баночку консервов, которые привез из дома. Был у него и кипятильник, и пакетики с чаем и сахаром он сохранял от завтрака. Словом, с питанием затруднений не было. Сложность работы заключалась в том, что почти к каждому слову надо добавлять «сан», а значит, и помнить об этом, а голова у Суржикова была чисто техническая, рассчитанная на цифры, формулы, точные умозаключения и очень слабая на всякую гуманитарию: он не знал наизусть ни одного стишка и затруднялся в подборе отвлеченных слов, к тому же ему мешала некомпетентность в деревообделочной и пищевой промышленности. Он, конечно, запасся литературой и пользовался каждой возможностью подрастрясти общительных японцев на интересующие его темы, но эта самодеятельность не могла заменить специальных знаний. Выручало Суржикова — во всяком случае, спасало от грубых промахов — то, что он был гением, ничуть об этом не догадываясь. Будь у Суржикова условия для научного творчества, он бы потряс мир открытиями. Но таких условий у него не было. Более того, на работе смутно догадывались, что в черепушке у Суржикова содержится что-то необязательное для ведущего специалиста, избыточное и даже опасное, и потому старались максимально загрузить его, заморочить, чтобы отвлечь тайные умственные силы от попыток воплощения. В людях говорили бессознательный инстинкт самосохранения — известно, что мании одних не приносят счастья другим, — и тайная боязнь чужого возвышения. Разносторонностью и невезучестью Суржиков напоминал Леонардо да Винчи, конечно, не художника, а технаря. Рисовать Суржиков не умел, равно ваять и играть на лютне, да и к отвлеченному умствованию не был склонен, но широтой изобретательского дара не уступал великому флорентийцу. Если Леонардо большинство своих открытий доводил только до чертежа или рисунка, то Суржиков останавливался еще раньше: на мысленном, к тому же недодуманном представлении. Порой — на первом озарении. Домыслить и перевести хотя бы в чертеж не хватало времени: постоянно сверхурочная работа, общественные обязанности. А не мешали бы Суржикову, у нас были бы синтезированы новые химические вещества, открыто средство против СПИДа, построен автомобиль с вечным двигателем, налажен пошив костюмов из антиматерии, черные дыры превращены в хлопковые поля, а не наоборот, как было до сих пор. Повторяю, Суржиков не догадывался о своей умственной неординарности, он думал, что у всех так, к тому же по службе не слишком преуспевал, что отражалось и на его семейном авторитете, в доме главенствовала жена. Слепота к своей тайне освобождала Суржикова от мук нереализованного.
Омраченность Суржикова в Японии шла не от деловых сложностей, тут он как-то справлялся, но промелькивали дни, а он так и не мог выбраться в магазин. Жена дала поручения, которые он обязан выполнить. Ему было наказано не возвращаться без ползунков для младшей, без носочков, трусиков и башмачков для старшего. А еще она велела привезти ей батник, беретку синюю, и если есть в Японии магазины уцененных товаров, то какой-нибудь плащик. Это была программа-минимум. Ни сам Суржиков, ни тем паче его жена не имели представления о японских ценах. И, как назло, у них не было ни одного знакомого, побывавшего в Японии. А люди, болтавшие с чужих слов, противоречили друг другу: одни уверяли, что Япония самая дешевая страна в мире, часы «Сейко» — один обед, проигрыватель — два обеда; другие же уверяли, что в Японии все очень дорого, особенно на вывоз. Суржиковы сбили себе сон, обсуждая по ночам эти проблемы. Как люди, не избалованные жизнью, они решили исходить из высоких цен и составили очень скромный список. Суржиков записал в блокнотике размеры детских вещей, объем бедер, талии и бюста жены. Перед самым его отъездом жена, как-то девичьи розовея, сунула Суржикову бумажку, где он с удивлением обнаружил смелый перечень: костюм женский — джерси, кимоно, две пары колготок, дамские часики и мужскую обувь на осень — это ему. «Можно раз в жизни помечтать», — застенчиво сказала она. Суржиков был тронут ее вниманием, хотя отлично понимал, что даже при самой строгой экономии и демпинговых ценах его денег хватит, дай Бог, на самый скромный список.
И вот катятся дни, он сидит в Токио, в самом центре, из окон видны неоновые рекламы магазинов, гигантских универмагов, набитых товарами вразрыв, а он только облизывается тратя золотые часы на улыбающихся во всю пасть и, как неожиданно оказалось, очень несобранных, порой до растерянности, японцев. «Да у них бардак почище нашего!» — удивлялся Суржиков. В последнем он глубоко заблуждался. Он мерил японцев на привычный аршин, по обычаям страны, где нет ничего своего, кровного, кроме семьи, все общее, государственное, то есть ничье. Наша путаница, бессмыслица, неразбериха и волокита идут от безразличия, помноженного на некомпетентность, коренящуюся в том же равнодушии, нежелании сделать поступательного, творящего усилия. Другое дело японцы, они все были специалистами, до тонкости знавшими свое дело, и работали на фирму, которой были преданы не меньше, чем жене и детям. Преуспевание фирмы гарантировало им высокие оклады, регулярное денежное поощрение, и даже самые маленькие служащие не отделяли себя от хозяев дела. Поэтому они старались надуть Суржикова, сразу обнаружив его неосведомленность в ряде позиций, необходимых для оформления сделки. Их очень устраивало, что глава торгово-промышленной делегации устранился от участия в делах, ибо сразу поняли, что он малый не промах и, даже не имея ни о чем понятия, может создать куда больше осложнений, чем самый квалифицированный специалист. И неприятной неожиданностью для этих дельцов оказалось, что скромный, всего стесняющийся и, видимо, не преуспевающий у себя на родине инженер, к тому же без языка — переводчик, нанятый фирмой, не столько помогал ему, сколько пытался запутать, — непостижимым образом разрушал их хитросплетения, имевшие целью прибавить к тем ста миллионам долларов, которые они получали за свой товар, еще миллиончиков десять. Японцам в голову не могло прийти, что они схватились не с насморочным заморышем в поношенном полушерстяном костюме, застиранной рубашке и безвкусном розовом галстуке, а с тем, кого при жизни называли Божественный Леонардо. Суржиков начал переговоры почти в полной слепоте, но с каждым днем прозревал. Он понятия не имел ни об устройстве «Системы», ни о правилах установки и эксплуатации, но по ходу переговоров изобретал ее наново и все отчетливей видел, как все должно быть. Единственное, чего не мог ухватить гениальный мозг Суржикова: зачем нужна нашей стране циклопическая махина по производству деревянных палочек, заменяющих обитателям земель, откуда восходит солнце, вилки и ложки. От Москвы до самых до окраин, насколько Суржикову было известно, существовал один-единственный китайский ресторан «Пекин», но ему не освоить продукцию «Системы»: полтора миллиарда палочек в день. Для этого надо, чтобы все население Советского Союза, от грудных младенцев до истлевших старцев, трижды в день поглощало японо-китайскую еду. Но не исключено, что мы будем сбывать палочки через СЭВ социалистическим странам в обмен на пароходы, портальные краны, редкие металлы, обувь, помидоры, мороженую клубнику и вино «Саперави», изготовляемое по нашей лицензии. А есть ли в социалистических странах японские и китайские рестораны — роли не играет, должны брать, коль вошли в СЭВ и пользуются его преимуществами. Но это Суржикова не касается, его дело — обеспечить доброкачественность покупки.
Отдавая свое время и мозг единоборству с фирмой (наивному Суржикову это казалось преодолением расхлябанности), помыслами он был далеко от ристалища: в универсамах, у прилавков; он рылся в больших коробах, набитых бросовой продукцией в одну цену, растягивал резинки детских трусиков, мял в руках теплые ползунки, прикидывал к себе батники, гладил скользкую прохладную ткань кимоно. Мозговые извилины автоматически делали свое дело, но душа витала далеко, сморщиваясь и съеживаясь все сильнее с каждым днем от горького разочарования: ему не вырваться в единственно влекущие пределы.
Фирмачи чувствовали, что с тихим, хотя и настырным человеком, которого они, пройдя через незлое презрение, снисходительную иронию, смущение, оторопь, начали уважать и даже побаиваться, не теряя надежды объехать хитрым Японским колесом, происходит что-то неладное. Он и с первого знакомства не выглядел весельчаком, а тут вовсе разучился улыбаться, а пиво стал пить с алчностью, вызываемой не жаждой, а желанием что-то заглушить в себе. Они вспомнили, что все русские — пьяницы, и попытались использовать открывшуюся так кстати слабину Суржикова. Теперь к кофе регулярно подавалась бутылка «Мартеля». Гость пошел на провокацию, но хозяева вскоре убедились, что его пронзительный технический ум только обостряется от поспешного и неопрятного вплескивания в рот жгучей жидкости, и коньяк отменили. А Суржикову решили чисто по-человечески помочь. Ему предложили на выбор: шоу с раздетыми девочками, с полураздетыми, с одетыми, но играющими на лютне, чайный домик с гейшами, порнокино, дискотеку, борьбу сумо, ресторан, где готовят живую рыбу прямо на глазах у заказчика, ресторан, где подают сырое мясо громадных черных быков, вспоенных пивом и сбитых мощным массажем чуть не в пену, ресторан с сукияки и шабо-шабо на угольном мангале, турецкую баню с женским обслуживанием и «спеши-эл» — все, разумеется, за счет фирмы. Суржиков холодно отказался. Он ненавидел капиталистов и не верил ни одному их слову. Ему внушили в молодости, что с капиталистами можно делать дела, но верить им нельзя ни на грош. Враг силен и коварен, у него нет иной цели, как погубить социализм. Болтун — находка для шпиона, а чтобы выведать наши секреты, они пойдут на все, особенно — ради самого сокровенного секрета, что у нас никаких секретов нет. Суржиков прекрасно понимал, что капиталисты хотят соблазнить его, и решительно отверг все коварные приманки.
Японцы недоумевали. Потом решили, что Суржиков нездоров, и наперебой стали предлагать ему лекарства: от желудка, печени, почек, сердца, давления, простуды, мигрени. Но и на эту приманку Суржиков не клюнул, прекрасно зная, каким запасом наркотических, расслабляющих волю, подавляющих психику советского человека средств располагают враги.
Один из наиболее наблюдательных фирмачей обратил внимание на то, что Суржиков не ходит обедать, отговариваясь сытостью: «Набил курсачок (переводчик долго не мог докопаться до простого смысла этого слова — желудок) орешками и печеньем». Что может быть вреднее? Фирмачи отменили все заедки к кофе, не тратить же конвертируемую валюту на жратву, но потом проглянули еще одну хитрую провокацию. В газетах напишут, что Советская власть морит голодом своих специалистов. Вот, мол, до чего доведена техническая интеллигенция в стране зрелого социализма.
Суржиков быстро просчитал варианты. Отсидеться в уборной весь обеденный перерыв — можно: там чисто, уютно, хорошо пахнет, приятный матовый свет, горячая вода, сушилки, несколько разных одеколонов — бесплатно, только нажми кнопку, тихая, убаюкивающая музыка, но если засыпешься — сраму не оберешься. Просто побродить по улицам, посмотреть витрины — опять же засекут. Зайти в магазин? Во-первых, магазины тоже закрываются на обед, кроме гигантских универсамов. Но если он туда зайдет, то уже не выйдет. Это будет свыше его сил. Так рисковать нельзя. Цепкая зрительная память подсказала, куда направить стопы. Когда их везли из аэропорта, он приметил в китайском квартале, очень бедном и запущенном, харчевню с серебряным драконом на грязном стекле. Даже не зная цен, можно смело сказать, что это наидешевейшая забегаловка в Токио. Там питаются забитые китайские кули, последние на социальной лестнице. Он попытался представить себе, где это находится. Получалось, довольно далеко. Но если бегом? Он вполне успеет. Не покажется ли окружающим странным, что советский специалист бежит по городу, как стайер? Чепуха! Бег трусцой узаконен во всем мире. «Убегаю от инфаркта», — с усмешкой скажет он, если кто прицепится.
И в следующий обеденный перерыв он осуществил свое намерение. Он не сомневался, что найдет это место, причем кратчайшим путем, хотя совершенно не знал города, а карты у него не было. Он не осознавал эту свою способность ориентироваться на незнакомой местности как некое данное ему преимущество, он полагал, что все люди устроены так, равно как не видел и других отпущенных ему природой редких свойств.
Японцы, в отличие от европейской толпы, привыкшей ничему не удивляться (в Париже можно выйти на улицу голым, никто бровью не поведет), сохранили свежесть взгляда, и стремительно бегущий по раскаленной улице представитель белой расы в тяжелом костюме, с поношенным портфелем в руке вызывал на их лице недоуменную усмешку. Иные улюлюкали, впрочем, беззлобно. Суржиков не оглядывался.
Он знал, что найдет харчевню, и он ее нашел. Не нашел даже, а выбежал прямехонько на нее. В маленьком зальце на четыре-пять столиков было пусто и темно. Уличный свет едва просачивался сквозь грязноватые занавески. На буфетной стойке патефон хрипел тремя веселыми поросятами. Рядом на высоком табурете подремывал старый китаец. Когда Суржиков, усаживаясь за столик, двинул стулом, китаец открыл обметанные красным, слезящиеся глаза, тупо уставился на вошедшего, будто не мог взять в толк: во сне или наяву явился ему этот посетитель, — европейцы сроду сюда не заглядывали, затем сполз с табуретки, взял с соседнего столика меню и положил перед Суржиковым. Тот не затруднился выбором: просто ткнул пальцем в самое дешевое блюдо. Старик вздохнул и потащился на кухню, палками ставя ноги в широких китайских штанах. Проходя мимо патефона, он покрутил ручку и поставил поросят сначала.
Вернулся он почти сразу с миской похлебки. Большой палец, загнуто окогченный, находился в пределах заплеска красноватой жидкости. Ложка была обернута в обрывок тонкой бумаги, напоминающей пипифакс. Он о чем-то спросил Суржикова, тот отрицательно мотнул головой. Наверное, поинтересовался, чего он будет пить. Чего, чего, а ничего, вот чего!..
Чуть теплая похлебка была так круто заправлена соей, что вкуса ее Суржиков не почувствовал, быть может, к лучшему. Он быстро очистил миску, расплатился, пересчитал сдачу и кинулся в обратный путь. И пока он бежал, расталкивая прохожих, по мягкому, поплывшему асфальту, он все время мучился мыслью, что проел детские носочки, а может, и лифчик для жены. Успел он вовремя.
Меж тем бесполезно истаивала вторая неделя, а Суржиков так и не попал в магазин. На субботу-воскресенье его возили в старую столицу Японии Киото, где показывали разные, но для Суржикова одинаковые храмы и таинственный дом, где обитал потомок клана ниндзя — «умеющих нападать и защищаться». На улицах, площадях и особенно в парках города было очень много черноголовых неотличимых скромно-веселых и прекрасно — весело, ярко — одетых японских детей. Среди них было немало однолетков его сына, и Суржиков пригорюнился, почему дети этой нации, проигравшей войну, ошарашенной двумя чудовищными атомными взрывами, не имеющей ни нефти, ни других полезных ископаемых, зато постоянно терзаемой тайфунами, цунами и другими стихийными бедствиями, так нарядны и ухоженны, что его сынишка выглядел бы среди них оборванцем. И дочка его — нищий грудняк. А он с женой, что ли, лучше выглядят? Тоже нищие. И вот сейчас, когда появилась первая и последняя возможность чуть подлатать дыры, он не может прорваться в магазин и каждый день съедает с красной пересоенной похлебкой, в которой старик китаец купает свой грязный когтистый палец, нужную для семьи вещь. Сколько он уже сожрал носочков, трусиков и подгузников? И хотя Суржиков был человеком, закаленным в терпении, несопротивляемости и рабской покорности, хотя обобранность его гражданским чувством, неспособность думать о своей жалкой судьбе и социальной несправедливости приближались к абсолюту, ему впервые показалось, что не все так прекрасно в том лучшем из миров, где он приговорен жить.
Суржиков решил, что если не случится чуда, то в конце недели он угробит все свои деньги в первом попавшемся универсаме: не сдавать же ему в бухгалтерию эти несчастные иены. Себе он, разумеется, ничего не купит, но ребятам привезет все, что задумали, и жене наскребет на батник и пару колготок.
Приняв это решение, он с омраченной душой — разбилась еще одна хрупкая надежда бедняка — продолжал сражаться за государственный карман. Упрямые японцы, хотя и убедились в железной стойкости Суржикова, не оставляли попыток вырвать для фирмы добавочную выгоду. Они не впервые имели дело с «товарищами» и привыкли к тому, что агрессивная деловитая алчность тех рано или поздно скисает то ли от непривычки к труду, то ли от равнодушия. Ведь по-настоящему люди борются только за свой карман. Суржиков нарушал сложившийся стереотип мышления, с этим нельзя было согласиться.
Но время стремительно убывало, и фирмачи, и Суржиков неотвратимо приближались к гавани разбитых надежд, и тут вмешалась третья сила, о которой все как-то подзабыли, благо она ничем не напоминала о себе.
В четверг вечером в номере Суржикова раздался телефонный звонок, повергший его в панику. Он был уверен, что это очередная провокация, и долго не брал трубку.
Но телефон звонил неумолимо, и нервы советского командированного не выдержали: а вдруг ему придется оплачивать из своего кармана эти долгие гудки? Узнать, что он находился в номере, ничего не стоит, значит, он сознательно не брал трубку, а коли так — плати. От общества, где все продается и покупается, не жди пощады.
Суржиков снял трубку и, зачем-то изменив голос, произнес тихо и хрипло:
— Алё.
— Ты что там — с гейшей залег? — Ворчливый, но благодушный разлив знакомого вальяжного баритона теплом разлился по жилам Суржикова.
— Извините, Олег Петрович, в туалете сидел.
— Ну силен! Я уже полчаса звоню. Видать, здорово тебя японцы кормят.
— Нет, Олег Петрович, я на свои питаюсь. Раньше хоть орешки давали, а сейчас пустой кофе.
— Капитализм, — вздохнул Олег Петрович. — У нас в магазинах пусто, а на столе густо, а у них наоборот. Вот что, ты можешь ко мне заглянуть?
Суржиков надел пиджак и спустился в бельэтаж, где находился люкс руководителя делегации.
В номер он едва пролез: прихожую и часть холла загромождали разного рода аппетитные ящики из серого гладкого картона с красивыми наклейками. Неделикатно было приглядываться к ним, но в глаза Сами лезли яркие знаки фирмы «Санио» и «Сони», в ящиках находилась видеоаппаратура, магнитофоны, проигрыватели, усилители, стереотумбы. Олег Петрович тоже неплохо поработал за минувшие дни.
Сам он щеголял в черном шелковом, лоснящемся, как шерсть орловского рысака, кимоно с белыми отворотами на рукавах. На столике в холле стояли полупустая бутылка коньяка «Наполеон», ваза с фруктами, конфеты.
— Хочешь выпить? — спросил Олег Петрович. Суржиков отказался: завтра последний и самый ответственный день — подписание бумаг.
— А как там дела? — поинтересовался Олег Петрович, закуривая сигарету «Кент».
— Нормально. Как условились, так и отдают.
— А скидки не делают?
— Какая скидка? — У Суржикова глаза на лоб полезли. — Я бился, чтоб за старую цену все в комплекте получить. У них такая бестолковщина: или недодать, или лишнего запросить.
— Не такая уж это бестолковщина, — улыбнулся Олег Петрович. — Ты отоварился?
— Ни разу в магазин не зашел.
— Ну, брат, ты комик. Разве можно все на последний день оставлять? Мне тут помогали: и японцы, и посольские хлопцы, и то я половины не купил. Знаешь, перенасыщенность товарами так же плохо, как и «дюфцит», — слегка вытянув губы, Олег Петрович скопировал Райкина. — У нас глядеть не на что, а тут глаза разбегаются. Не знаешь, за что хвататься. И того хочется, и этого. Я, конечно, наглупил, погорячился. Не спросясь броду, сунулся в воду. Мы ведь дикари. Для нас «Сейко» и «Сони» — выше крыши, а для японцев — вчерашний день. Это все, — он махнул рукой на ящики с аппаратурой, — просто барахло — подарки музыкальных коллективов. Да ведь дареному коню в зубы не смотрят. Раздам в Москве.
— А что это за музыкальные коллективы? — спросил Суржиков, забывший, какое ведомство представляет Олег Петрович.
— «Фудзияма», «Треснутые гитары», «Голубая горлинка» и «Фью-фью». Слышал, наверное, они у нас гастролировали. Мы договорились о новых гастролях. Знаешь, у меня состоялась встреча с профессором Кусака.
— А кто он такой?
— Ну, Суржиков, ты даешь! Главный босс сумо. Он открыл Китанофудзи и самого Тайхо. Мультимиллионер, но очень прогрессивный. Он готов прислать большой гукихан, или как там по-ихнему, борцов и сам приехать, если ему отведут этаж гостиницы. Ну, это мы, конечно, сделаем.
— А чем им будут платить? — Суржикова это ничуть не интересовало, само спросилось.
— Нефтью, газом, зеленым шумом наших дубрав. Природных богатств России хватит на всех борцов сумо и еще останется. Ладно, я тебя не для того вызвал. На подписании документов можешь не присутствовать. Отпускаю тебя на весь день. Топай прямо в «Судзуки», знаешь, громадный универсам в Гиндзя. Там спокойно отоваришься. Понял?
— Понял. Спасибо. Мне бы хоть пацану…
— Не кашляй. Все купишь. Самый дешевый и насыщенный магазин. Детские вещи на первом этаже, женские — на втором и третьем. Фирменные — на шестом, но там тебе делать нечего. Поди-ка сюда. Я думал выбросить, а потом о тебе вспомнил.
Олег Петрович поманил Суржикова в ванную комнату. Она была вся в зеркалах, а сама ванна утоплена в мраморном полу. Оба вошедших отразились в бесчисленных блестящих плоскостях, даже потолок был зеркальный. Суржиков не помнил, когда он в последний раз смотрелся в зеркало. С тех пор как он стал бриться электрической бритвой «Пионер», он, наверное, ни разу не видел себя в зеркале, тем паче в рост. Конечно, он отражался в окнах, в стеклянных дверях и витринах магазинов, в зеркалах общественных уборных и лужах, но никогда не приглядывался к своему отражению. А здесь он пялился на себя со всех сторон, попробуй не заметить. Суржиков знал, что он не принц и не маркиз, но все же не ожидал, что настолько плюгав. Его мизерность, приплюснутость, серость подчеркивались ростом, дородством и статью Олега Петровича в вороном кимоно. Эк же ты выветрился, изжился и обносился, дорогой товарищ Суржиков!.. Он вспомнил нарядных, раздушенных, скрипящих от промытости японцев, с которыми вожжался чуть не две недели, как только терпели они рядом с собой такого помоечного человека! И твердо решил купить себе рубашку и галстук, чего бы это ни стоило.
Олег Петрович показал Суржикову десятка полтора пластмассовых безопасных бритв с лезвиями, небрежно валявшихся на стеклянной полочке.
— Знаешь, что это? Бритвы одноразового пользования. Их дают бесплатно в самолетах, турецких банях и туалетах дорогих ресторанов. А бреют лучше любого «Жиллетта». Хочешь, возьми на подарки. Наш человек такой бритвой раз десять побреется.
— А вам они не нужны?
— Я ими уже пользовался.
— А на подарки?
Олег Петрович внимательно поглядел на Суржикова и понял, что не ирония — само смирение говорит устами этого невзрачного человека. Он ответил мягко:
— У меня есть что подарить друзьям.
Он взял бритвы и ссыпал их в красивый полиэтиленовый мешочек с изображением танцующей японской девушки на фоне Фудзиямы.
— Мешочек — это отдельный подарок, — предупредил он.
Суржиков поблагодарил так душевно, что растроганный Олег Петрович сделал подарок ему самому: упаковку персиковой жвачки. Суржиков тут же сообразил, что этим он ублаготворит женскую часть отдела, обеспечив мужскую — бритвами. Хотя жена предупреждала: никаких сувениров этим стукачам, он сильно беспокоился, как бы такой нетороватостью не навлечь на себя еще большую ненависть со стороны сослуживцев. Но не мог же он тратить на это собственные средства! Щедрость Олега Петровича снимала все вопросы.
Руководитель делегации присоединил к подаркам наставление. Девиз советского командированного за рубежом: ничего не оставлять врагу. Уезжая, надо забрать из туалета гостиничное мыло, шампунь, трубочку с одеколоном, пипифакс, моечное средство для ванны и умывальника, бумажные салфетки и одоратор, из комнаты следует взять металлическую пепельницу с названием отеля — они предназначены для рекламы; перед самым отъездом выгрести из холодильника все бутылочки с виски, джином, коньяком, водкой, кампари, мартини, шампанским, сухими и креплеными винами — пусть оплатит фирма.
— Некоторые наши туристы, — поучал Олег Петрович, — выдирают розетки, выключатели и штепсели, вывинчивают лампочки, иногда вместе с патроном, срывают со стены градусники и барометры, но я лично против этого. Несколько плечиков из платяного шкафа, рожок для обуви — куда ни шло. В конце концов, мы же цивилизованные люди.
Суржиков заверил, что не польстится на такую мелочевку. Но в холодильниках, помимо бутылочек, есть палочки сухого печенья, орешки и жареная картофельная летучка в полиэтиленовых мешочках, как с этим поступить?
— В баре не оставлять ничего, кроме холодильного устройства и полок, — веско сказал Олег Петрович.
Похоже, начинали обрисовываться те чудеса, которые связываются с понятием зарубежья и были наглухо закрыты для Суржикова до сегодняшнего вечера. Преисполненный благодарности к своему руководителю и не зная, как ее выразить, он спросил юношеским голосом:
— Олег Петрович, а вы видели Леонида Ильича?
— Сколько раз!
— И близко?
— Как тебя, — улыбнулся тот.
— А какой он?
Считая неприличным говорить о вожде в санузле, Олег Петрович надавил животом на Суржикова и вытеснил его в холл. Он подошел к столику с коньяком и разлил по рюмкам смуглый напиток.
— Он великий коммунист. За Леню!
Мог ли вообразить Суржиков, что ему придется так интимно пить за первого человека в государстве? От сладкого и ошеломляющего приближения к средоточию власти у него закружилась голова раньше, чем в нее ударил крепкий французский коньяк.
— Зажри. — Олег Петрович подтолкнул к Суржикову шоколадный набор, сам же занюхал тост долькой лимона. — Понимаешь, Суржиков, Леня открыл главное: путь наступления коммунизма. Он не теоретик, как покойный Сталин, и не раскладывает все по полкам, а осуществляет на практике интуитивно открытый им закон. Коммунизм не может наступить сразу для всех, — это утопия. В Леониде Ильиче сочетается художник с практиком, он знает промышленность, и он воевал, был на советской работе, а партийную прошел снизу до самого верха, это дало ему громадный опыт и мудрость. Коммунизм должен осаживаться на землю, как туман. Знаешь: сперва накрылись верхушки деревьев, потом вся крона, потом стволы, наконец, травы и цветы, и вот уже он простерся по самой земле, все сущее ушло в него. Сейчас начальный момент: земля еще в социализме, а верхушка общества уже подернулась туманом коммунизма. Хрущ хотел отнять дачи, машины, закрытые распределители и все привилегии у номенклатуры, он хотел убить коммунизм, хотя пророчил его на восьмидесятые годы. Видать, думал войти в него с доярками, ткачихами и работягами-алкашами. Он идеалист-волюнтарист. Не отнимать надо, а дать как можно больше верхушечным людям, удовлетворить все их потребности и запросы, не ставя это в зависимость от труда, — осел, может, больше всех трудится, а все равно осел. К тому же кому дано вычислить количество трудовой пользы, которую приносят самим фактом своего существования, пребывания в мире люди, стоящие ближе к солнцу? Если вернуться к моему сравнению, а оно верное, потому что правильное, сейчас туман коммунизма покрыл самый островершек: Леню, его семью и самых близких к нему людей. Следующий виток — туман сойдет ниже, в коммунизм вступят Ленины соратники со своими семьями и окружением и так далее. Чем ниже ярус, тем шире круг охвата, но все происходит постепенно. Ведь нельзя же всем скопом входить в неизвестное, неведомое и неопробованное. А сейчас коммунизм уже обживается, наполняется теплом и дыханием. Народ будет погружаться в него не как в склеп, а как в уютное человеческое жилье.
— Вот бы взглянуть одним глазком на коммунизм, — мечтательно сказал Суржиков.
— НУ и гляди, кто тебе мешает. Гляди на Леонида Ильича, вот человек, живущий при коммунизме. Он дает по возможности, а получает по потребностям. Очень высоким, Суржиков, очень! Недавно ему хотели «Октябрьскую Революцию» дать, чтобы поднять престиж ордена, — закапризничал: не возьму, хочу Золотую Звездочку. Седьмую там или восьмую по счету. И учли его потребность, дали.
Суржиков вернулся в свой номер исполненный телесной приобщенности — через Олега Петровича — к «Лёне», как он с замиранием сердца называл про себя великого коммуниста, десантника будущего, заброшенного негласным волеизъявлением народа в тот светлый рай, где все по потребностям и ничего по труду.
А на другой день он погрузил дрожащие от нетерпения руки в короб с детскими трусиками, слюнявчиками, фартучками, лифчиками, рубашками и шапочками, похожими на жокейские, головными платочками для девочек, шейными для мальчиков, галстучками и какой-то сбруей из байки, назначения которой Суржиков не знал. И была масса разноцветных платочков, похожих на носовые, но слишком нарядных, чтобы в них сморкаться. И стоил каждый предмет… полдоллара в переводе на знакомую валюту. «Что там ни говори, а капитализм — это рай», — сладостно пискнуло в душе Суржикова, но мгновенно сработал диалектический карабин, удержавший его от падения в идеологическую бездну. Обман все это, хитрый обман. Как может детское платьице идти в той же цене, что и подгузник или пара носочков? Значит, все наоборот: носочки и подгузники идут в цену платья, и остальные дешевые вещицы подымаются до этой цены. Экономически и психологически тонкий ход. И лишь советскому человеку, владеющему марксистским методом, дано проглянуть истину: самая дешевая вещь идет в цену самой дорогой. Крайне низкая себестоимость изделий — и соответствующее качество — позволяет проделать этот нехитрый трюк.
Восторг Суржикова несколько поубавился, но плотная, теплая, мягкая реальность вещей под его пальцами вернула ему радость, правда, без эйфории. И слава Богу, а то он мог наделать глупостей. И все же нервозность сильно мешала ему поначалу. Он нашел чудный синий с красной полоской носочек, но никак не мог отыскать ему пару. Раз за разом перерывал он всю кучу, носочка и след простыл. У него мелькнула бредовая мысль, что второй носочек кто-то взял для своего ребенка-инвалида. Да нет, глупость какая! Все равно человек заберет оба носка, ведь один носок не стоит дешевле. Он взял себя в руки и еще раз спокойно, вещь за вещью перебрал короб. В какой-то миг он заметил, что за его спиной образовалась очередь, он мешал другим покупателям копаться в коробе. «Пусть привыкают, — злорадно подумал Суржиков, — социализма никому не избежать». Второй носочек упорно не находился, и очередь за плечами Суржикова покорно нарастала. «Ничего, это полезно. Мы шестьдесят с гаком из очередей не вылазим, и вас не убудет. Больно шустрые стали — швырк-швырк — и все в руках! А кто вас от фашизма спас? — Заговариваться можно и про себя. — Как за свободу и независимость — так Суржиков, а как уцененка — пошел вон!..» По счастью, второй носок нашелся, он запрятался в подгузник, и Суржиков избежал нервного срыва.
Теперь дело пошло толковее и быстрее. Он уверился, что короб у него не отберут, а очередь за плечами не смущала ветерана. Суржиков так и не узнал, что самые влиятельные газеты посвятили этой очереди в крупнейшем столичном универсаме серьезные и глубокие статьи, анализирующие природу нового социального явления.
Суржиков отобрал еще три пары носочков для дочери, два подгузника, несколько замешкался с ползунками, они были на разные сезоны, но вдруг сообразил, что может позволить себе взять байковый на зиму, фланелевый с подстежкой на осень и весну и легкий из сквозной, дышащей ткани — летний. Он под завязку обеспечил своего наследника трусиками, майками, рубашками из синтетики, не поскупился на шортики с трехцветным ремешком и белый вязаный свитерок с надписью через всю грудь: «Ай лав Дженни».
Когда Суржиков отвалился от короба, за ним колыхалась толпа, и, деликатно разымая ее, катилась тележка с новыми бросовыми товарами. Администрация магазина с присущей японцам способностью быстрого реагирования сразу отозвалась на непредвиденный бум.
А Суржиков, расплатившись за покупку и получив в премию бумажного тигра, уже шуровал в корзине с детской обувью. Но теперь он во всеоружии опыта уже не порол горячку, а умело вытягивал из перепуга вещей самое лучшее. Отсюда Суржиков перешел в женский отдел и застрял тут надолго, но в результате выполнил все пожелания жены: костюм-джерси, плащ, батник, беретка синяя, две пары колготок составили роскошную упаковку, повысившую самоуважение Суржикова. Купил он и дамские часики «Сейко», и — на свой страх и риск — туфли на высоком каблуке. Затем подался в мужской отдел и вышел оттуда счастливым обладателем кремовой рубашки, в тон ей галстука и мужской обуви «на осень». И тут он почти с испугом обнаружил, что осталась довольно крупная сумма.
Он стал обходить магазин по этажам, заглядывая во все отделы, даже в такие, куда с его деньгами нечего и соваться. Лучше бы он этого не делал. Человек, никогда не имевший хороших вещей, считанное число раз перешагивавший порог промтоварных магазинов, которые не могли пробудить интереса к материальной стороне жизни, закрученный колесом однообразных и всепоглощающих обязанностей, он открыл для себя сияющий, сверкающий, блещущий, переливающийся немыслимыми красками вещный мир. Лучше не знать, что все это есть, а главное, что есть люди, которые любую вещь могут сделать своей. Невольно думаешь: а чем же ты так проштрафился, чем провинился, что для тебя все это под замком?
Господи, чего тут только нет! Сотни разных магнитофонов и проигрывателей, радиоприемники — от спичечной коробки до шкафа, телевизоры-малютки и телевизоры-гиганты, колонки парные и счетверенные; тысячи систем часов: для мужчин, женщин, детей и младенцев, для плавания, подводной охоты, скалолазания, бега трусцой, часы для женихов и невест, часы-кастеты для гангстеров, будильники с боем, с пением, с музыкой, со звоном и ласковым шепотом: пора вставать, пора вставать. И вдруг обнаружил, что некоторые из этих дивных вещей ему по карману. Открытие почему-то не принесло радости, а повергло в грусть.
До самого вечера разъезжал Суржиков на эскалаторах по магазину, не в силах сделать выбор. Перед ним проплывали малолитражные машины «хонда», «тойота», «дацун», гигантские рогатые мотоциклы, мопеды и велосипеды, сверкающие никелированными частями, на него пялились бесчисленные объективы кино- и фотоаппаратов немыслимых конструкций, таинственно мерцали в матовом сумраке скрыто подсвеченные меха, лакированным многоцветьем били по глазам фантастические детские игрушки.
Суржиков понимал: что бы он ни купил, все будет самоволкой, которая не сойдет ему с рук. Но санкционированные покупки он все сделал, и, хочешь не хочешь, придется выбирать. Ни в коем случае нельзя брать ничего такого, в чем проглядывала бы его собственная заинтересованность, пусть вещь будет и для семьи: фотоаппарат или магнитофон. Тема «только о себе и думаешь» была самой ходовой в доме, хотя Суржиков никогда о себе не думал и даже порой утрачивал чувство своей отдельности в мире, настолько растворялся в семье. В конце концов усталость, полная душевная вымотанность погасили в нем все страсти, и он принял единственно правильное решение — купил жене сапоги. Если она и буркнет что-нибудь, то лишь для порядка, перед сапогами не устоит ни одна женщина страны постоянных временных затруднений.
В гостиницу он притащился без задних ног и свалился на кровать. А через час проснулся бодрым и свежим и сразу начал собираться.
В разгар сборов к нему явился Олег Петрович в отменном настроении, с большой плоской коробкой в руках.
— Фирмачи дают отвальную, — сообщил он. — У тебя есть приличный костюм?
— Нет. Только этот.
— Смени хотя бы рубашку и галстук. И отдай брюки погладить. Платить не надо, за счет фирмы.
— А как это?.. Я не сумею.
— А тут и уметь нечего. Вызови горничную, дай ей штаны. Скажи: шабо, шабо. Она все сделает.
Олег Петрович снисходительно оглядел пакеты, загромождавшие маленький номер.
— Отоварился?.. Молодцом! А меня ты ни о чем не хочешь спросить?
Суржиков смущенно пожал плечами.
— Вот те раз! Сегодня вроде бы решающий день. Подписание!
Совсем из головы вон! Магазин и связанные с покупками переживания вытеснили из сознания все другие мысли и заботы. Да он и не сомневался, что у Олега Петровича все будет в ажуре. В этом лестном смысле Суржиков и высказался.
— Ты даже не знаешь, в каком ажуре, — самодовольно усмехнулся Олег Петрович. — В последний момент, на финише, можно сказать, спас для нашей страны пятнадцать миллионов.
Вот почему он из директоров захолустной фабрики мягкой игрушки прыгнул в замминистры, да и здесь недолго задержится, пойдет дальше и дальше и, может быть, на себе испытает спускающийся сверху коммунизм.
— А знаешь как?.. Отказался от фундамента.
У Суржикова рухнуло сердце.
— На чем же она станет?
— На земле. Как Антей.
Все магазинные удачи, давшие крылья мечте, разом померкли. Личные заботы, радости и тревоги ничего не стоили перед губительным поступком руководителя делегации.
— Да ведь она работать не будет. — Голос прозвучал на слезе.
— Ну и что? — спокойно сказал Олег Петрович. — А кому она нужна? Ты ешь палочками, я ем, наши знакомые едят? Назови мне хоть одну советскую семью, которая ест палочками. Никто и не собирался запускать эту дуру. Ты что, не знаешь, сколько иностранного оборудования ржавеет на складах и просто под открытым небом? Ваше КБ закупало у фирмачей оборудование?
— Закупало.
— Много его реализовали?
— Н-нет… — проговорил Суржиков, удивленный, почему раньше никогда не думал об этом.
Аппаратура, купленная на валюту, обычно даже не распаковывалась. В тех редких случаях, когда ее пытались использовать, она сразу выходила из строя.
— Как правило, мы покупаем то, что нам заведомо не нужно. Мы не учитываем ни наших реальных потребностей, ни наших возможностей освоить заграничную технику. Кроме того, мы часто покупаем некомплектно, ради удешевления. Хочешь пример? Мы приобрели у чехов завод баночного пива, но отказались из экономии от состава, которым банки смазываются изнутри. Пиво стало портиться буквально на следующий день. Завод пытались перевести на безалкогольные рельсы, потом закрыли. Но самый страшный бич — рационализация. Творческое мышление отличает нашего производственника от западного — придатка к машине. Просто запустить иностранную технику — без выгоды. Надо над ней поколдовать, что-то заменить, упростить, можно и усложнить, но с умом. Тогда сыплются поощрения, премии, вплоть до «государыни», ордена, всякая сласть. Беда в том, что иностранные машины не терпят чужих прикосновений и сразу отказывают.
Суржиков слушал его, и, хотя в частностях тут было много правды, целого он как-то не ухватывал и уже боялся ухватить.
Он пробормотал, что не понимает, зачем вообще тогда покупают иностранную технику.
— А потому что она нужна. Не вся, далеко не вся, но кое-что нужно. А главное, страна участвует в мировом обмене, мы осваиваем науку международной торговли, учимся на своих ошибках. Если раньше мы учились на уровне средней школы, потом техникума, то сейчас мы проходим университет ошибок. И при всех обстоятельствах это толкает вперед научно-техническую и коммерческую мысль. Наша с тобой дура заведомо не нужна, но не исключено, что кому-то захочется ее поставить. Идиотизм? Да. Но чем глупее, тем вероятнее. Я оставил ее без фундамента, значит, техническая мысль будет напрягаться над созданием нашего, советского, фундамента. Это потребует денег, но наших, отечественных, которые ничего не стоят. А сто миллионов все равно пропали, их уже нет в бюджете. И тут мы делаем подарок: пятнадцать миллиончиков. Их можно вложить, скажем, в приобретение кожаных поясов для борьбы сумо. Ты скажешь, у нас нет борьбы сумо. Но и дзюдо у нас тоже когда-то не было, а сейчас мы первые на татами. Я даю тебе слово: если эту дуру поставят, я добьюсь, чтобы нас включили в список на «государыню».
«Сверху виднее», — подумал Суржиков и перестал ломать голову над проблемой, которая отныне его не касалась. Он сделал что мог, и Олег Петрович сделал что мог. Видать, сделал лучше, если запахло «государыней». Конечно, Суржиков ни на мгновение не допускал, что получит государственную премию, но даже слабая причастность к делам, заслуживающим столь высокой награды, подымала душу.
Они расстались до вечера.
Фирмачи расстарались на славу. Сперва повели гостей в тот самый роскошный ресторан, где кормят сырым мясом вспоенных пивом черных быков. Заложив прочный фундамент, отправились по барам, которых не счесть в Гиндзе, и каждый со своим лицом.
Суржикову запомнился бар, где посетитель мог за плату спеть под оркестр свою любимую песню. Здесь отличился Олег Петрович, спевший приятным баритоном японскую песню «Прозрачное небо над нами» и заслуживший дружные аплодисменты зала. На «бис» Олег Петрович исполнил «Гори, гори, моя звезда».
Потом был полутемный уютный барчик с пищей острова Хоккайдо. Судя по тому, что им подавали, жители второго по величине острова Японии питаются водорослями, превращенными в тепловатую, квелую, дурно пахнущую кашицу, моллюсками и крупной бледно-розовой икрой, похожей на кетовую, но пресной и тугой, — каждую икринку надо прокусывать. У Суржикова сразу возникло скверное подозрение, и он не удивился, когда оказалось, что икра — лягушиная. Может быть, эта подготовленность помогла ему добежать до туалета. Было жалко отдавать еще не переваренное высококачественное парное мясо, но зато он освободился и от виски, которое плохо держал его вообще-то крепкий к спиртному желудок.
Затем был бар, где гейши показывали чайную церемонию, и здесь Суржиков был ошарашен открытием, что гейши — вовсе не уличные проститутки, а очень уважаемые артистки. Пригласить на вечер гейшу стоит больших денег, и это далеко не каждому по карману. Гейша будет разливать чай, услаждать слух беседой, сыграет на лютне или на каком-нибудь другом старинном инструменте и удалится после долгой церемонии прощания, прямо и высоко держа черно налакированную голову. И Боже упаси залезть к ней под юбку или за пазуху, они недоступны, как весталки. Девочки, которые изображали чайную церемонию в баре, не настоящие гейши, а ученицы, но такие же недотроги. Суржиков думал, как поразит он отдел этим сообщением. Впрочем, едва ли ему кто-то поверит. Советское общество едино в своем представлении, что гейши — представительницы древнейшей профессии на земле. Наши люди могут поступиться многими убеждениями, но не этим, иначе рушится вся система нравственных, эстетических и социальных ценностей.
А затем они зашли в голубой бар, напоенный тихой музыкой. Юные девушки в кимоно, с фарфоровыми кукольными личиками щебечущей стайкой накинулись на вошедших и ласково-настойчиво освободили их от пиджаков. Суржикову было очень стыдно, хотя в новой кремовой рубашке и галстуке он выглядел куда приличнее, чем в тяжелом полушерстяном пиджаке. Девушки с той же назойливой ласковостью усадили их в мягкие кресла, дали в руку стакан с ледяным напитком, а в зубы — душистую сигарету. Суржиков не курил и постарался избавиться от сигареты, незаметно раздавив ее под креслом.
— Это гейши? — спросил он переводчика.
— О нет! — засмеялся тот.
— Проститутки? — испугался Суржиков.
— Да нет же! Это отессы.
«Он не уважает меня, поэтому нарочно несет вздор», — подумал Суржиков, и в то же мгновение свет погас, раздался визг, словно десятку кошек разом наступили на хвосты, и на коленях Суржикова оказалось что-то легкое и упругое, пахнущее женщиной. Он поднял руку и коснулся гладкого шелка кимоно. И вдруг шелк как-то продернулся под его ладонью, и с невыразимым ужасом Суржиков понял, что держит женщину за обнаженную грудь.
— Провокация! — вскричал Суржиков, и тут загорелся свет. Отесса спрыгнула с его колен, легкое движение корпусом — и грудь скрылась в разрезе кимоно. Сделай она это чуть раньше, никто бы ничего не заметил. Но она промешкала, и весь зал разразился хохотом, криками и рукоплесканиями. Суржиков понял, что не один он подвергся нападению во тьме. Каждый из присутствующих мужчин получил по отессе на колени, и, судя по тому, как девушки охорашивались, поправляя прическу, брови, промокая салфетками рты, кавалеры не теряли времени даром, но ни один не зашел так далеко, как бедняга Суржиков, ни сном ни духом не повинный в своей нескромности.
— Я ничего не делал, — беспомощно сказал он Олегу Петровичу, — она сама…
— Брось зубы заговаривать!.. — хохотал тот. — Ну, ты ходок! В тихом омуте черти водятся!.. — Но, увидев несчастное лицо Суржикова, перестал резвиться. — Очнись! Что ты, шуток не понимаешь?
— Хороши шутки! Напишут в профком…
— Кто напишет?.. Фирмачи?.. Я?.. Девки?.. Это игра такая. На приз самому смелому и находчивому мужчине. Ты не посрамил русской земли. Держи приз.
И действительно, три отессы, среди них та, чью упругую грудь ласкал Суржиков, с низкими поклонами поднесли ему фарфоровый сосуд, красиво разрисованный цветами. Оказалось, это жаровня — согревать постель. Олег Петрович поднял руку Суржикова и объявил:
— Победил Суржиков! Москва. Советский Союз.
Толмач, давясь от смеха, перевел его слова, покрытые восторженным гоготом и воплями.
«А ведь это он подстроил!» — сообразил Суржиков и немного успокоился. Только бы до жены не дошло. А ей он скажет, что жаровня — это японская супница, традиционный фирменный подарок.
Остальной вечер смазался в памяти Суржикова, отуманенной крепкими напитками, пестротой впечатлений и шумом. В мозгу горел золотой слиток, уши ломило от оглушительной музыки. И какая-то странная печаль была на сердце. Это осталась в нем девушка, чьей нежной теплой плоти он ненароком коснулся.
Проснувшись утром, он первым делом хватился супницы. Слава Богу, она была на месте.
Он уже собирался идти вниз, когда явился представитель фирмы и вручил ему большой пакет в хрустящей бумаге, перевязанный красной шелковой ленточкой, под которую была засунута визитная карточка с эмблемой фирмы. Вручил и сгинул, как не бывал. Суржиков не на шутку струхнул: подарок от иностранной фирмы — поди докажи, что это не взятка. Ну там значок, открытка с видом Фудзиямы, какая-нибудь картинка — куда ни шло. Даже технический справочник — передал бы в библиотеку КБ. Но тут пахло не открыткой и не справочником. Он стал щупать, встряхивать пакет и установил, что он содержит две коробки: одну плоскую, другую ящичком. Скрупулезное прощупывание подсказало, что в плоской коробке находится что-то легкое, скорее всего ткань, увесистость и твердость другой толкала смятенную мысль к чему-то аппаратурному. Суржиков, естественно, не мог принять такой дорогой подарок, но ужасно хотелось посмотреть, что там находится, глянуть хоть одним глазком, как на коммунизм. А если аккуратно распаковать? Ну да, распакуешь, а назад не запакуешь. И все же соблазн был слишком велик, и Суржиков, трепеща, но с крайней осмотрительностью принялся развязывать ленточку.
За этим занятием его застал Олег Петрович, вошедший без шума, — представитель фирмы неплотно притворил дверь.
— Зря развязываешь, я и так скажу, что там. Мужское кимоно и магнитофон «Сони». Ты собрался? Пора ехать. Машина ждет.
— А мы успеем заскочить в посольство?
— Зачем?
— Сдать вещи.
— С какой стати посольство будет заниматься нашим багажом?
— Я о подарках.
— Пойди опохмелись! Кто же сдает подарки? Ты что — никогда за границу не ездил?
— Ездил. В Голодандию.
— Чего тебя туда занесло?
— Комбинат строили.
— Понятно. В Голодандии подарков не дарят. В общем, выкинь дурь из головы. И не заикайся об этой чепухе, если кто из посольских объявится. Иначе смотри! — И тут в бархатистом окатистом голосе Олега Петровича появилось что-то такое жестяное и зазубристое, что Суржиков съежился.
— А перевеса не будет? — пробормотал он.
— Да твои консервы больше весили! — Голос Олега Петровича вновь умаслился. — Неужели ты думаешь, что аэрофлотовцы будут цепляться к своим? У меня лишку килограммов на триста, а я спокоен, как пульс покойника.
— Откуда ж столько?..
— Надарили, — с мягким укором безудержной японской тороватости сказал Олег Петрович. — А «хонду» я отправил малой скоростью.
— Какую «хонду»?
— Восьмицилиндровую. Передние и задние ведущие. Электронное зажигание. Четырехдверную. Я двухдверные на дух не выношу. Кусака-сан презентовал. На редкость любезный чувачок.
У подъезда гостиницы их поджидали две машины, вторая предназначалась для сувениров Олега Петровича…
Последующие за возвращением дни были самыми счастливыми в жизни Суржикова. Когда он распаковал чемоданы и выложил на диван свои покупки, полученные от фирмы дары и предметы, прихваченные по совету Олега Петровича из гостиничного номера, его замученная, осунувшаяся жена прижала руки к груди, помолодела на двадцать лет и стала той светлой доверчивой девушкой, которую он полюбил первой юношеской любовью и как-то незаметно утратил в кошмаре скудной, замороченной жизни, не оставляющей времени даже для взгляда в сторону близкого человека. Сейчас она вся лучилась каким-то бледным, изможденно-нежным светом, и Суржиков, не выдержав, кинулся в уборную и отплакался за себя и за нее.
Суржиковы устроили прием. Оба встретили гостей в кимоно, что повергло тех в состояние шока, от которого они не могли оправиться до конца застолья, отчего и выпито было меньше обычного. Когда же стали приходить в себя, в естественность зависти и злобы, Суржиков включил магнитофон, и под стереофонические раскаты японского рока гости вновь выпали из ума. То была полная капитуляция перед величием Суржиковых. Все дурное, мелкое ушло. И вот уже чей-то искательный голос с игривой робостью задает томивший всех гостей с самого прихода вопрос:
— Ну как там гейши?
Это волновало всех. Едва Суржиков появился на работе, как проблема гейш оказалась в центре внимания КБ, далеко потеснив служебные заботы. К Суржикову началось паломничество. Даже такие вечные зарубежные темы, как продукты, магнитофоны и джинсы, ушли далеко в тень. Судя по этому страстному, какому-то больному интересу, все советские мужчины томились по гейшам. И женщины не меньше любопытствовали о таинственных существах, воплощавших утонченный разврат и чаепитие.
Строго оглядев гостей, Суржиков начал тоном опытного лектора:
— Гейши — совсем не то, что мы привыкли о них думать…
Вечер завершился раздачей сувениров.
Благословенно будь мудрое наставничество Олега Петровича. В КБ из-за дольки жевательной резинки вцеплялись друг дружке в волосы, из-за бывшей в употреблении одноразовой бритвы рвались старые дружбы, партком и профком не справлялись с потоком доносов; принимали — брезгливо и хищно — упаковочную бумагу и шелковые ленточки, целлофановый пакетик из-под галстука, наклейку от батника. Своему начальнику Суржиков подарил пепельницу, прихваченную из отеля, и суровый, надменный человек сразу предложил ему идти в отпуск в августе, а не в ноябре, как обычно.
И хотя все дружно ненавидели Суржикова, но умягченно, сходясь на том, что он, конечно, дебил, свинья, пролаза, никудышный специалист, но в общем неплохой парень.
Одаренные забугорными диковинками гости были о Суржикове примерно того же мнения.
И в эти подъемные, счастливейшие дни нависла над Суржиковым страшная угроза.
Зародилась она весьма далеко от тех мест, где шла жизнь нашего скромного героя, в стране Голодандии, отгороженной от остального мира высоченными горными хребтами. Там произошла авария, подобная стихийному бедствию, поставившая под угрозу будущее страны.
Некоторое время назад Советский Союз, верный интернациональному долгу, построил для Голодандии промышленный гигант, который должен был решить продовольственное положение страны, безнадежно переходившей от засухи к засухе, усугубляемой суховеями, песчаными бурями и смерчами. Советскому Союзу, блестяще осуществлявшему собственную продовольственную программу, в самую пору было подставлять плечо другим слаборазвитым странам, выводить их к всенародной сытости и преуспеванию. Впрочем, положение в самой Стране Советов не играло никакой роли, ибо интернационализм — краеугольный камень социалистической идеологии — заставлял спешить на помощь всем страждущим в человечестве, независимо от ее собственных дел, равно и от того — желательна эта помощь или нет. То была экспортная модель интернационализма, поскольку внутри страны скрыто бурлила национальная рознь и открыто процветал антисемитизм, не сказать, что поощряемый, но как-то ласково допускаемый идеологическими вождями страны.
Голодандии позарез был нужен этот агротехнический гигант, и Советский Союз взялся его осуществить, опередив в своем бескорыстном намерении коварные расчеты Соединенных Штатов, Израиля, ФРГ и ЮАР. Особенно лютовали американцы: их проект ни в чем не уступал советскому, хотя и ни в чем не превосходил. Тут не было ничего удивительного.
Обыватели думают, что всякое техническое новшество возникает в результате настойчивого поиска и самоотверженного труда наших ученых, конструкторов, инженеров и техников. Это верно, но бывают исключения, когда применяется иной, более мобильный, хотя и рискованный метод. К научно-техническому поиску привлекаются испытанные кадры разведчиков. Секретные агенты, резиденты, завербованные граждане других стран мощно задействуются во имя технического прогресса. Осечек не бывает. Не было и с проектом для Голодандии. Лопоухие американцы еще наводили марафет на свой проект, а творение американского технического гения, помноженного на русскую смекалку, уже было представлено правительству Голодандии. За эту ловкую и дерзкую операцию одна пожилая американская чета, работавшая более четверти века на советскую разведку, села на электрический стул, и один наш резидент получил девяносто семь лет тюремного заключения, но вышел через неделю, обмененный на третьего секретаря американского посольства, взятого прямо на месте преступления: он фотографировал на улице Горького витрину продовольственного магазина.
Автору, человеку дотошному и обстоятельному, очень хотелось бы дать подробное описание агрономического гиганта Голодандии. Но есть такое грозное понятие, как разглашение промышленной тайны, а проект этого объекта до сих пор засекречен. Желающие могут ознакомиться с ним на страницах популярных американских журналов (в том числе излюбленного органа наших культурных атташе — «Плейбоя»). А что американцам — прохлопали проект, так зачем его скрывать? Мы же в этом важном вопросе крайне строги и щепетильны. Когда мы построили первый в мире атомный ледокол, американцы прислали ко Дню Военно-Морского Флота в ленинградское судостроительное КБ, разработавшее проект, макет этого чудо-судна, выполненный с изумительным тщанием — один к одному (на стене гальюна даже было нацарапано микроскопическими буквами самое короткое и распространенное русское слово). Дарители допустили лишь маленькое хулиганство: приложили к макету список членов команды, указав возраст каждого, рост, вес, объем груди, цвет волос и глаз. Макет немедленно засекретили даже от работников КБ. Так что американцы автору не указ, он имеет дело с вдумчивой отечественной цензурой, поэтому скажет лишь о том, что необходимо для понимания бедствия, постигшего предприятие, а с ним и всю страну.
Предприятие изготовляло особую питательную массу, которая разжижалась и по трубопроводу поступала в коллектор, откуда системой труб-капилляров распространялась по полям, получавшим и орошение, и подкормку одновременно. Но что-то случилось в системе, питательный раствор перестал поступать в капилляры, а вместо него устремилась ядовитая жидкость, губившая не только урожай хлопка, риса, маиса, ячменя, чая, кофе и какао, но — что куда страшнее для экономики государства — маковые плантации, дававшие сырье для наркотиков — основы экспорта и всего бюджета. Теряла Голодандия и на туризме, ибо высыхали луговые травы, цветы, кусты, и деревья, вся растительность сходила с тела страны, как волосы с головы больного стригущим лишаем. Дело шло к уничтожению страны, которая уже много лет мужественно боролась в рамках ООН за признание ее самой отсталой в мире.
В этих гибельных обстоятельствах Голодандия попросила помощи у Америки, явив нежданную, дурного тона, проницательность. Министерство иностранных дел СССР усмотрело в этом поступке умаление престижа нашей страны и направило МИДу Голодандии ноту протеста. Но голодандцам было так плохо, что они даже не ответили на эту ноту, хотя, как и все развивающиеся страны, любили играть в дипломатические тонкости. Меж тем американцы, рьяно взявшиеся за дело, опозорились: не могли найти причину аварии. Как-то не везло им с этим проектом, сперва его украли уютные старички Грета и Аксель, за что и поплатились, к великому негодованию всего прогрессивного человечества, а сейчас — новый афронт.
Беду усугубило вовсе не предвиденное обстоятельство: Священная корова — величиной с избу — залегла прямо у запасного входа, загородив его своим громадным лоснящимся туловом. А по обычаям Голодандии, никто не смел не только прогнать корову, но даже замахнуться на нее или повысить голос. Ни душистое сено, ни сочные травы, которыми ее пытались выманить, не привлекали привередливое животное. Вызвали заклинателей змей, чья пленительная игра на дудочках превращает самых ядовитых и агрессивных гадов в послушных плясуний. Надеялись, что мелодии духмяного луга и прохладных речных вод уведут корову прочь от двери, но разве проймешь ленивую, забалованную своевольную скотину с равнодушно-дремотными голубыми глазами?
Автор предвидит вопрос: почему нельзя было воспользоваться главным входом? Но ведь всем известна наша тенденция держать парадный вход заколоченным, а пользоваться какими-то боковыми, запасными, черными, служебными, словом, побочными ходами. Лишь в самое последнее время начали отступать — весьма робко — от этого правила, а в годы строительства предприятия оно казалось настолько незыблемым, что, украсив фасад портиком, фронтоном и прочими атрибутами сталинского ампира, входное отверстие даже не проделали. Впоследствии эту простодушную оплошность оправдывали известным тезисом: экономика должна быть экономной. Но кому могло прийти в голову, что проклятый вход когда-нибудь понадобится?
Предложили свои услуги пронырливые израильтяне при условии, что проблему Священной коровы предоставят на их усмотрение. Голодандия немедленно прервала переговоры и объявила Израилю газават.
Японцы прислали группу камикадзе, чтобы проникнуть в здание через дымоходы посредством катапультирования. Четыре смельчака с завидным хладнокровием пошли на гибель один за другим, и создалось впечатление, что ни о какой реальной помощи японцы и не думали, просто засиделись в мирном сосуществовании и захотели тряхнуть стариной. Смертельное испытание юношей было самоцелью, чтоб не заросла салом японская душа и не иссякла готовность пожертвовать жизнью за императора.
После этого Голодандия скрепя сердце обратилась к нам. Похоже, там начали смекать, что корень беды не в сфере американской деловитости, а — в русской смекалке.
Послание, подписанное главой правительства, подростком-принцем (его официальный титул: Отец Вселенной), пришло, как водится, на самый верх, никого там особенно не смутив и не озадачив, а потом начало привычное скольжение вниз, постепенно выдыхаясь в своем пафосе.
Проплутав по разным ведомствам, сполна изведав то, что на чиновно-бюрократическом языке называется отфутболиванием, послание Отца Вселенной по чистой случайности оказалось в одном из тех министерств, что имело непосредственное отношение к строительству занемогшего гиганта. Там покрутили-покрутили паническую депешу и переправили в КБ, где работал Суржиков.
Естественно, КБ возликовало, получив еще одну загранку. Пусть Голодандия по международному статусу нищая страна, по нашим меркам — будь здоров! Дотошные люди, а такие есть в каждом коллективе, быстро вызнали, что в Голодандии самое дешевое золото в мире, за исключением Кувейта, где, кроме золота, вообще ничего нет, и оно ценится ниже дерева, железа и глины; в той же цене идут морские губки, кораллы, изделия из кожи ящериц и змей, почти неотличимые от крокодиловых, шляпы и сумочки из рисовой соломки, а еще там можно по бросовым ценам купить китайские рубашки, которыми наводнена страна. Правда, нашлись умники, считавшие, что нет смысла цепляться за поездку: в связи с близящейся Олимпиадой решено ввести в Голодандию ограниченный контингент тренеров, чтобы подтянуть игровые дисциплины спорта, сильно отстающие от международного уровня, и тогда поехать туда будет плевое дело. Но таких были единицы, а остальной коллектив волновался, бурлил и окончательно бросил работать. Впрочем, и умники недолго умничали и замешались в общую кутерьму. Все носились по лестницам, шушукались, сплетничали, интриговали. Секретарь партийного комитета то и дело запирался вместе с председателем профкома в своем кабинете, и бдительная секретарша не допускала посетителей даже в приемную.
Не вызывало сомнений, что битва за единственную путевку, так называли прилетевший из-за седых хребтов крик о помощи, произойдет на самых верхах, если только министерство не опомнится и не наложит свою лапу, и все-таки не было в КБ ни одного даже самого захудалого служащего, который бы не думал с замиранием сердца: а вдруг я?.. Впрочем, нет, один человек был — Суржиков, он знал, что теперь его долго никуда не пустят, быть может, до конца дней, да и не стремился к этому, понимая скромной душой своею, что взял от жизни больше дозволенного.
Во всех отделах составлялись списки, да, именно списки, хотя известно было, что место одно. Пусть будет как можно больше достойных кандидатов, тогда, чем черт не шутит, вместо одной двухнедельной поездки, глядишь, дадут две недельные или три по пять дней. Списки передавались через подкупленных секретарш. Одновременно прибавилось работы особому отделу, поскольку резко возросло, и обычно немалое, количество доносов — сотрудники обливали друг друга помоями с целью устранить конкурентов.
Словом, все шло своим чередом; а затем началось давление сверху. В Голодандии резко возросла смертность от голода. И в обычных условиях голодная смерть была уделом подавляющего большинства населения страны, и это никого не волновало, но сейчас дело пошло ускоренным темпом, чем воспользовались реакционные круги для нападок на главу государства, большеглазого мальчика, и его прогрессивную политику добрососедских отношений с Советским Союзом. А кроме того, в ежегодный праздник неурожая с гор спустились три почитаемых в народе, с незапамятных времен обожествленных старца и сожгли себя у храма многоногого, как сороконожка, бога засухи Биешу, чтобы умилостивить грозное божество. Святых старцев было хоть завались, но экстремистские религиозные круги подняли страшный шум. Хуже всего было другое: служители храма Биешу, в ведении которых находилась Божественная корова, заметили, что она худеет, и отнесли это за счет ядовитых испарений, поскольку в рационе четвероногого божества никаких изменений не произошло. И тут заволновались народные массы.
Отец Вселенной отправил прямое письмо Генсеку. Тот прочел, стукнул кулаком и повысил голос, что с ним редко бывало. Но как замирает громовой удар, раскатываясь в пространстве, так и грозное слово, раздавшееся на самом верху, замерло с приближением к КБ, которому предстояло послать спасателя. Казалось бы, должно быть наоборот. Верхнее начальство рявкнуло, и каждое нижестоящее должно рявкать по закону самосохранения все громче, чтобы встряхнуть последнего на этой лестнице, ведущей вниз, и пробудить в нем дремлющую исполнительность. Ведь реальной действенной силой обладают те, кто у подножия пирамиды, а не те, кто на вершине. Ход составу дает неприметный стрелочник — порой мимо рельсов, — а не министр путей сообщения, его замы и прочие высокие бездействующие лица. Судьба Голодандии уперлась в партком КБ, а персонально — в секретаря парткома Мущинкина, старого, стреляного партийного воробья. Получив распоряжение «ускорить отправку» — вот как умалился грозный окрик Генсека, он покачал головой и сказал случившемуся в его кабинете председателю профкома Ступаку: «Ну, не чудаки? Дают на такое КБ одно место и хотят, чтобы все решилось раз-раз! А мы ведь с живыми людьми дело имеем, не с чурками».
Прежде чем произвести отбор среди сотрудников, пришлось побороться за само приглашение, на которое нежданно предъявили претензии три министерства и Академия общественных наук. Мущинкин не пожалел трудов, дошел до самого Тиграна Авелевича и отбился. После этого он и Ступак засучив рукава принялись рассматривать предложения отделов, чтобы отобрать двух достойнейших, второй был как бы дублером на случай, если с кандидатом номер один случится что-то непредвиденное: болезнь, смерть, несчастный случай, привлечение к судебной ответственности, осечка в медицинском обследовании, пьяная драка, изнасилование, слишком веская анонимка, которую не положишь под сукно. Поэтому всегда в запасе держали одного-двух кандидатов, не обнадеживая их даже намеком, чтобы не было после разочарований и лишних доносов.
Текучка затягивает, что ни говори. В суматохе ежедневных дел как-то перестаешь различать лица окружающих. Мущинкин радостно удивлялся, сколько в КБ превосходных людей. Если б ему дали волю, он мог бы послать в Голодандию не одного человека, а целую команду, куда вошли бы и работники управления, и конструкторы, и ученые, и техники, и бухгалтеры, и шоферы, и вахтеры, и труженики буфета, и уборщица! Глаза разбегались, сердце металось в груди, не зная, кому отдать предпочтение. Иной раз хотелось плюнуть на все, перестать ломать мозги и поехать самому в эту Голодандию, благо что последний аз он выезжал за рубеж два года тому назад, и куда — всего-то на Золотые Пески. Схожие мысли посетили, видимо, и Ступака. Он взъерошил волосы и сказал:
— Как ни крути — обиженных не сосчитать. Давай лучше устроим междусобойчик — разыграем эту поездку в орла и решку.
Вот когда предложение пришло со стороны, стреляный воробей Мущинкин понял, насколько оно рискованно. Кроме того, ему на редкость не везло в играх, лотереях и метании жребия. Наверняка ехать выпадет Ступаку, а ему достанутся одни неприятности.
Они засиделись за полночь, прокурились до черноты и все-таки в конце концов кинули орла и решку, ибо два кандидата были настолько совершенны со всех точек зрения, что выбрать из них лучшего не представлялось возможным. Конечно, выпала решка, на которую загадал Ступак, и Мущинкин похвалил себя за осмотрительность. Машинально он подумал о том, как бы провалить Устюжина, которого решка вывела в кандидаты номер один, и протащить дублера, но вовремя спохватился: оба его люди, а Ступак ставил втемную, без всякого расчета и корысти.
— Решено, запускаем на выездную комиссию Устюжина, — заключил ночное бдение Мущинкин.
А на другое утро, едва Мущинкин появился в кабинете, ему позвонил директор КБ и сказал, что сверху пришло указание послать в Голодандию химика.
— Мы подработали кандидатуру Устюжина, — сообщил Мущинкин.
— Ты что — глухой? — заорал директор. — Устюжин — слаботочник, а нужен химик!
— Да ты же знаешь, какие у нас химики! — засмеялся Мущинкин. — Вшивая команда.
Так называли между собой руководители КБ химический отдел. Один Суржиков был в порядке, и то беспартийный, остальные — смотреть не на что. Начальница же отдела, жена престарелого академика, неуклонно переходила из декрета на больничный, потом в отпуск, потом снова в декрет. Она уже дала жизнь четверым, и, по наблюдениям Мущинкина, любящая чета решила на этом не останавливаться.
Директор сказал свою нелепицу и уехал в Кисловодск, в правительственный санаторий «Черные глыбы», по горящей путевке. Мущинкин, не мешкая, отправил Устюжина в поликлинику за медицинской справкой, чтобы затем сразу поставить его на выездную комиссию, включавшую, кроме «тройки», еще двух дряхлых цареубийц, прикрепленных к партийной организации КБ.
И тут случилась несообразность, настолько дикая, что Мущинкин не смог на нее должным образом прореагировать — она не вписывалась в его миропонимание и потому, удивив и на время расстроив, сплыла с души, не оставив следа. Ему позвонили по «вертушке» из секретариата Главного идеолога и спросили, оформлен ли работник на поездку в Голодандию. Удивленный, что этой поездке придается такое значение, Мущинкин ответил: кандидатура подработана и сейчас проходит медицинский осмотр. «Затянули вы очень», — произнес недовольный голос. В последнее время у партийно-бюрократического аппарата выработалась привычка ласково подтрунивать над своей чиновничьей сутью. Этим лукавым самоуничижением утверждалась его, аппарата, необходимость в государственной жизни.
— Мы ведь чиновники, — посмеиваясь, сказал Мущинкин. — Любим покопаться. Зато уж ставим крепко.
— Хватит волынить, — влепился в барабанную перепонку мертвый голос Главного идеолога. Он, видимо, слушал разговор по другой трубке. — Страна гибнет. Немедленно отправить человека.
Мущинкин заверил, что все идет своим чередом: будет справка, сразу ставим на выездную, потом райком…
— Забюрократились, — прервал его самый косный бюрократ во всей партийной системе. — Работник-то хоть дельный?
— Дельный! Член бюро первичной организации. Общественник. Лучший слаботочник КБ.
— Какой еще слаботочник? — Голос оживился злобой. — Вам русским языком сказано — химик!
Главный идеолог швырнул трубку, прежде чем Мущинкин смог объяснить ему, почему послать химика не представляется возможным.
Неприятный разговор и совсем обескураживающий финал, но сознание собственной правоты помогло Мущинкину сохранить хладнокровие. Гнев высокого начальства лишь в исключительных обстоятельствах поражает цель. Аппарат научился безошибочно амортизировать игру начальственных страстей. Все-таки он решил посоветоваться со Ступаком.
— А чего же ты не объяснил ему, что у нас невыездной отдел, сплошь жи… евреи, а начальница всегда при исполнении супружеских обязанностей?
— Я хотел, но не успел. Он бросил трубку. Может, подработать бумагу в ЦК?
— Можно. Постой, мы о Суржикове забыли. Он не… с пятым пунктом, не в декрете, не сидел…
— Но он только что был в поездке… — Мущинкин побледнел. — А что, если это его происки? У него же рука…
— Олег Петрович — гора, — уважительно сказал Ступак. — Говорят, идет на зампреда.
— А я слышал, редактором «Литературной газеты».
— Нужна ему эта помойка. Ему министерство давали — не взял. Большому кораблю — большое плавание.
— Неужто Суржиков к нему подкатился? — задумчиво сказал Мущинкин. — В тихом омуте черти водятся. Ну, погоди, косой, Олегу Петровичу сейчас не до тебя, а мы рядом. Допечем так, что назад в мамку запросишься.
На следующий день Суржикова вызвали в партком. Он явился ни жив ни мертв. В глубине души он никогда не верил, что галантное приключение в Японии сойдет ему с рук. Едва вернувшись домой, он принялся писать объяснительную записку, но получилось до того глупо и неубедительно, что опускались руки. Погас свет, села на колени, расстегнула кофточку, открыла грудь… тьфу!., чушь какая-то. А главное, сам собой напрашивается вопрос: почему к другим не села, а именно к тебе? Не села же она к Олегу Петровичу, значит, поняла, к кому можно сесть. Не пытайся выкрутиться, Суржиков. Ты исказил образ советского специалиста в глазах японской общественности, скомпрометировал наше КБ, подвел страну. А он будет жалко лепетать, что это в последний раз, что он исправится, самоотверженным трудом искупит свою вину. Конечно, его не послушают, и будет общественный суд, похабные вопросы под видом уточнения обстоятельств, смешки, ханжеские, лицемерные нравоучения тайных развратников, которые тринадцатую зарплату отдадут, дай только подержаться за голую грудь японки… Но кто его все-таки заложил? Неужели Олег Петрович, а ведь дал слово, что никому не скажет. Как-то не похоже на него, слишком мелочно. Фирмачи? Чего ради? В отместку, что он попортил им кровь. Но широкий жест Олега Петровича дал им куда больше, нежели они рассчитывали. Гейши или, как их там, отессы? А им-то какая корысть? Нечего голову ломать. У них всюду есть глаз, от них ничего не скроется, и в собственной квартире, и на службе, и в токийском баре ты весь как на ладони.
— Докатились, Суржиков? — Мущинкин не встал из-за стола, не протянул руки, хотя обычно был обходителен с посетителями, особенно беспартийными.
— Я хотел сам прийти, — пролепетал Суржиков. — Даже заявление на себя написал… Я, правда, ничего не делал… Они, знаете, какие нахальные…
— Вы бы уж помолчали о нахальстве. Имейте в виду, Суржиков, своим поведением вы поставите себя вне рядов партии.
— Я беспартийный, — напомнил Суржиков.
— И очень плохо. Если вы будете себя так вести, мы примем вас в партию и вышвырнем вон. Чтобы не засоряли ряды. Попомните вы Голодандию!
— Японию, — поправил Суржиков.
— Какую еще Японию? — не понял Мущинкин. — Ах да, Япония! Много у нас сотрудников было в Японии? Кроме директора — никого. И после такого путешествия вы пользуетесь связями, чтобы отобрать у ваших товарищей поездку в нищую Голодандию!..
— О чем вы? — в отчаянии вскричал Суржиков, хотя на самом дне отчаяния затеплился огонек надежды — гейши не имеют отношения к его вызову в партком.
— Как о чем? — опешил Мущинкин, видя, что собеседник искренне обескуражен. — О поездке в Голодандию.
— На кой она мне сдалась? Я же был там!
— То-то и оно! — вновь завелся Мущинкин. — На золотишко дешевое потянуло, на китайские рубашечки?..
И тут Суржиков окончательно понял, что японский инцидент не имеет никакого отношения к происходящему. Он сразу успокоился.
— Рубашку я уже купил. Мне в Голодандии делать нечего. Я и не слыхал об этой поездке. — Голос его звучал твердо.
— Как не слыхали, когда все только об этом и говорят. Люди работать перестали.
— А я не переставал. У меня за время отсутствия столько скопилось — не разгребешь.
— Можете написать, что вы не претендуете на эту поездку? — успокаиваясь, спросил Мущинкин.
— Да ради Бога!..
— Садитесь. Вот бумага, ручка: пишите… В партком КБ… ФИО… заявление. «В связи с крайней занятостью по месту основной работы и плохим состоянием здоровья, подорванным тяжелым климатом Японии, а также сознавая свои обязательства перед коллективом и товарищами, не имевшими длительное время зарубежных поездок, ехать в Голодандию категорически отказываюсь». Подпись.
Мущинкин взял заявление, прочел его про себя, шевеля губами, и спрятал в карман коверкотовой «сталинки».
Этот строгий полувоенный китель был проявлением легкой и неопасной фронды. После так называемого разоблачения культа личности большинство партийных руководителей поспешило напялить костюмы-тройки и галстуки. Но не все оказались конформистами, гвардейцы духа, верные милой тени (при всех отдельных ошибках этой тени), не изменили аскетическому облику большевика строгих и ласковых сталинских дней.
— Ну и хорошо, Суржиков, так держать. В партию хочешь? — Мущинкин всем беспартийным говорил «вы», оставляя сердечное «ты» лишь для настоящих товарищей, но сейчас он испытывал такое доверие к Суржикову, что подарил его этим братским обращением.
— В какую? — не понял Суржиков, но тут же спохватился: — Спасибо, товарищ Мущинкин, я еще не готов.
— Я тебя не тороплю. Будь здоров. Постой, а правда, в Голодандии золотишко баснословно дешевое?
— Не знаю, нам не давали карманных денег.
Выпроводив Суржикова, Мущинкин позвонил Ступаку.
— С Суржиковым — нормалек. Олег Петрович тут ни при чем. Обычный бардак. Куда девался Устюжин, пора выводить его на райком.
Ступак ничего не слышал об Устюжине. Слаботочник как в воду канул.
А Устюжин попал в ловушку, предусмотреть которую не могли даже такие ушлые люди, как Мущинкин и Ступак. Началась медицинская страда весьма удачно. Хотя психдиспансер находился в одном из тупиков Божедомки, а наркологический центр — на Каширском шоссе, районный вытрезвитель — за Речным вокзалом, а кожно-венерологическая клиника — в Сокольниках, Устюжину, человеку выносливому и мобильному, удалось охватить их за три дня. Подкрепленный справками, что он не психопат, не наркоман, не алкоголик и не сифилитик, Устюжин бодро устремился за рентгеновскими снимками (в районе Тимирязевской академии) и за электрокардиограммой, которую делали в Чертанове. Дело в том, что нижний этаж его поликлиники обесточился в связи с дорожным строительством — случайно перерубили кабель, поэтому рентгеновский кабинет и ЭКГ не работали.
Затем он быстро проскочил глазника, отоларинголога, хирурга, невропатолога, уролога, дерматолога — никто его не осматривал, только записывали что-то в большую книгу и заполняли какую-то карточку с усталым и равнодушным видом; лишь невропатолог ударил его зачем-то молоточком под коленкой, отчего нога подскочила и чуть не сбила очки с носа врача. Не было затруднений и в гинекологическом кабинете, куда тоже пришлось заглянуть. Даже работники поликлиники не боялись говорить вслух, что посылать мужчин к врачу по женским болезням — глупость и головотяпство. Дело в том, что в старой инструкции в графе «гинеколог» было указано «только ж.», а в новой инструкции это указание отсутствовало. Трудно сказать, почему так случилось: может, по рассеянности, а может, сочли излишним указывать на то, что само собой разумеется. Но поскольку разъяснений к инструкции спущено не было, руководство поликлиники сочло за лучшее действовать по букве, тем более что все сводилось к короткой пометке «жалоб нет», в гинекологическое кресло мужчин не усаживали.
Наконец Устюжин добрался до терапевта, который и выписывал справку. Но тут выяснилось, что у него нет анализа крови на протромбин и холестерин, а в поликлинике этот анализ делают только по средам. Был как раз четверг. Пришлось Устюжину съездить в Лихоборы, в Институт переливания крови, где за бутылку коньяка ему сделали этот анализ. На другой день он вновь предстал перед терапевтом. Вот этот потерянный день и погубил Устюжина, хотя, с другой стороны, поднял к новой, высшей жизни.
Даже не взглянув на собранные Устюжиным материалы: свидетельства о нравственном и психическом здоровье, анализы мочи, крови, рентгеновские снимки и кардиограмму, старый врач с рачьими — за толстыми линзами — глазами принялся что-то строчить в растрепанной книге. Устюжин посчитал, что дело в шляпе, но тут им заинтересовался находившийся в кабинете глыбистый, коренастый доктор с буденновскими усами.
— Снимите штаны, молодой человек, — сказал он Устюжину.
— Не морочь ему голову, — оторвался от своей писанины терапевт.
— Я ему другое место поморочу! — загрохотал усатый.
Он был проктологом и, подобно большинству коллег по этой довольно молодой медицинской специальности, пламенным энтузиастом своего дела. В поликлинике он консультировал раз в неделю и жадно накидывался на каждого пациента. Устюжин повиновался. Врач поставил его в позицию, усилил глаз линзой и заглянул внутрь. Устюжин вдруг услышал его обрывистое дыхание, будто врач взлетел бегом на телевизионную башню. Затем в плоть его чуть болезненно проникли два пальца.
— Господи Боже мой! — хрипло произнес врач. — Матка Боска Ченстоховска!.. Мон дье!.. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!.. Готт им химмель!..
Он подошел к своему коллеге и взял его за щеки.
— Посмотри, какое чудо!
— Убери свои грязные лапы! — взвизгнул тот, ударив усатого линейкой по пальцам. — Свинья!.. Лазишь черт знает куда, а перед едой не моешь рук.
— Нет ничего чище ануса! — глубоким голосом сказал усатый, но руки убрал. — Помнишь, как начинается учебник великого Урениуса: «Я представляю себе волнение юного ума, приступающего к изучению заднего прохода». Поди сюда, не пожалеешь.
Врач подошел и устремил рачий взгляд в глубь Устюжина.
— Ты ничего не видишь?
— А что я могу увидеть? — раздраженно спросил врач.
— Совсем забыл анатомию? Посмотри на дельта-концентрическую мышцу. Видел ты что-нибудь подобное? Три кольца, как на Олимпийских играх.
— Д-да… — протянул старый врач, и тут, видимо, что-то ожило в его заросшей памяти. — Невероятно!.. Знаешь, а ведь это открытие!.. На государственную тянет.
— А Нобелевскую не хочешь?.. — агрессивно сказал усатый. — Давай сейчас сообща заприходуем это событие. Ты подпишешь, завотделением и секретарь партийной организации. Не то Берендеев наложит лапу — и привет!
Терапевт понимающе кивнул головой: грозный академик Берендеев был в медицине полновластным хозяином.
Устюжин надеялся, что после подписания документа, удостоверяющего приоритет Усатого в открытии дельта-концентрической мышцы, его отпустят, вручив справку о годности к иностранному вояжу. Тогда ему останутся только прививки от чумы, холеры, оспы, проказы, сапа и бруцеллеза, которые запросто делали в Покровско-Богородском. Но не тут-то было.
Усатый, хотя и озабоченный премией и прочей житейщиной, был в основе своей фанатиком науки и поэтом ануса. Он решил продемонстрировать студентам 1-го Московского медицинского института (своей альма-матер) невиданную мышцу, связался по телефону с ректоратом, где мгновенно оценили его сообщение и сказали, что первая группа студентов немедленно выезжает, затем последуют другие партии.
Устюжину ничего не оставалось, как покориться. Старый терапевт, заразившийся энтузиазмом Усатого, заявил, что не выдаст справку, пока Устюжин со своей дельтой будет нужен науке. В остаток дня без перерыва валили студенты. Одна группа сменяла другую, в пересменках Устюжин отдыхал. Как ни странно, он входил во вкус. Ему нравилось внимание к нему, которого он не ощущал ни на работе, ни дома, он впервые чувствовал себя личностью, а не винтиком государственного хаоса, к тому же среди студенток были прехорошенькие, а Устюжин был тонким ценителем женской прелести, радовал почтительный хор молодых голосов, нарушавший благоговейную тишину, когда Устюжин открывал свою дельту.
Слух в тот же день дошел до Академии медицинских наук, до Большой Академии, распространился по стране и выкатился за рубеж. Уже вечером вражеские голоса распространялись об антигуманной сущности советской медицины, которая не только держит здоровых людей в психушках, но и скрывает от мировой общественности открытие, которое могло бы осчастливить человечество.
Устюжина не отпустили домой. Собрали ужин прямо в терапевтическом, спиртику медицинского принесли и засиделись за хорошим ученым разговором до полуночи. Старый терапевт и Усатый признавали только неразбавленный спирт, и Устюжину пришлось срочно пересмотреть свои представления о пьянстве, он никогда не видел, оказывается, по-настоящему пьющих людей. Причем оба не хмелели и вовсе не выпадали из ума.
— На кой ляд тебе эта Голодандия? — убеждал его Усатый. — Там же нет ни хрена. Мне один пианист подарил джинсы «Ли». Считай, они твои. А китайских рубашек в Салтыковке хоть завались. Завтра получишь дюжину. Оставайся, брат, мы тебе кандидатскую ставку сделаем.
Устюжин посмеивался и планов Усатого не отклонял.
Исчезновение первого кандидата на поездку встревожило Мущинкина. Тем более что «сверху» опять был звонок насчет химика. Хоть звонили «сверху», человек-то был «нижний» и легко дал заморочить себе голову, что химики невыездные, а единственный выездной подал заявление о невыезде и что вполне достойный кандидат проходит медицинскую комиссию. Может быть, звонивший не был так глуп и отлично понял, что ему забивают баки, просто не хотелось возиться с пустым делом, а материала для заморочивания головы начальству Мущинкин дал предостаточно.
Разузнав, в какой поликлинике обследуется Устюжин, Мущинкин отправился туда.
— Да, товарищ Устюжин находится здесь, — сказала регистраторша с седыми буклями стареющей Екатерины II. — Но едва ли сможет вас принять.
— Принять? — удивился Мущинкин. — Он такая важная шишка?
— Да, большой человек, — наклонила ухоженную царственную голову регистраторша.
Мущинкин объяснил, кто он и по какому делу пришел, показал документы, сослался на звонок «сверху». Регистраторша позвонила куда-то, провела сокровенную беседу, зажимая ладонью рожок трубки и отвернувшись от Мущинкина. Затем несколько раз кивнула и положила трубку на рычаг.
— Пройдите в кабинет главврача. Только тихо, тихо, лекцию читает сам академик Берендеев.
Да, академик Берендеев не остался в стороне от великого открытия. Он был плохой врач, забыл все, чему его учили в институте, но опытнейший интриган, великолепный организатор науки и собственного благополучия. В последнем он особенно преуспел. Прослышав о концентрической дельте, он ничего не понял, но безошибочным чутьем угадал, что тут пахнет жареным. Проконсультировавшись с кремлевским проктологом, он без предупреждения нагрянул в поликлинику. С Усатым у него был простой, короткий и решительный разговор, не оставляющий лазеек, истинно в берендеевском духе:
— Нобелевка — твое дело. Все равно не дадут. Но Ленинскую мы поделим. Пойдешь сам-четвертый: я, Олег Петрович, министр и ты. Иначе забираю этот дельтаплан. — И он через плечо показал на Устюжина.
Конечно, Усатый капитулировал, втайне довольный, что так обошлось. При том шуме, который наделало его открытие, он был уверен, что Устюжина отберут, а его самого загонят в какую-нибудь дыру.
Всесильный Берендеев сразу поставил дело на широкую ногу. Освободили кабинет главврача, единственное просторное и чистое помещение в поликлинике (конечно, то была временная мера, пока не откроется проктологический центр Берендеева, под который он оттяпал недостроенное здание Академии наук); Устюжину он выбил ставку доцента и кремлевскую столовую, терапевту — звание заслуженного врача, а Усатого сделал своим заместителем. Берендеев неукоснительно следовал первой заповеди нашего общества: все для человека. Человеком он считал прежде всего самого себя, но и другим, коли нужны были, не отказывал в этом звании. Он позаботился, чтобы Устюжина, работавшего с полной отдачей, хорошо, с комфортом устроили. Ему дали лежачок с матрасом и простынкой, под живот подложили валик, чтобы не перенапрягался, а самого отгородили от аудитории фанерной ширмой с круглым отверстием. Кабинет превратили в аудиторию, поставив сюда студенческие столы со скамейками. Пока шла лекция с демонстрацией, Устюжин безмятежно читал «Пером и шпагой» Пикуля, потягивая из мензурки спирт и закусывая кремлевским балыком.
Мущинкин тихонько проскользнул в дверь. Берендеев демонстрировал «феномен Устюжина» группе иностранных специалистов. Лекцию он читал по-английски с таким чудовищным произношением, что аудитория не понимала ни слова. Берендеев говорил на всех европейских языках, но поскольку он изучал языки по словарям, полагаясь на свою феноменальную память и пренебрегая фонетикой, то произносил слова буквально: «the» у него звучало как «тхе», «enough» как «еноух», и все в таком вот роде. Но в данном случае это ничего не значило перед очевидностью чуда, глядящего из круглого окошечка.
Когда Мущинкин вошел, точнее, бесшумно скользнул в аудиторию, Берендеев повернул к нему львиную голову и метнул гневный огонь. Мущинкин ссутулился и приложил палец к губам. Решив, что вошедший — сексот, приставленный к иностранцам, Берендеев успокоился и продолжал лекцию.
Мущинкин поначалу не узнал Устюжина в его задней части, английский Берендеева тоже не помогал постигнуть ситуацию, но затем он что-то смекнул и посредством несложных умозаключений воссоздал в уме довольно точную картину случившегося. Он не стал дожидаться конца лекции.
Вернувшись на работу, он сказал Ступаку:
— Устюжина мы потеряли. Он весь ушел в науку. Давай запускать Садчикова. — И добавил с глубоким удовлетворением, полностью разделенным его собеседником: — А все-таки Устюжина вырастил наш коллектив…
Меж тем в Голодандии дела складывались весьма непросто, тревожно и непредсказуемо. Смертность возрастала в геометрической прогрессии. К этому относились спокойно, ибо души умерших прямехонько отправляются в рай. Беспокоили участившиеся случаи самосожжения захребетных старцев. Собственно, и на старцев было наплевать, они представляли одну из бесчисленных религиозных сект, без которой вполне можно обойтись, но это подрывало престиж страны. Огненные старцы были желанной добычей журналистов, безмерно раздувавших пламя их костров. Западные державы, привыкшие совать нос куда не надо, заявили, что, если огнепальное действо не прекратится, они срежут кредиты и поставку тех материалов, без которых Голодандии и думать нечего о собственной атомной бомбе.
Резко возросшая смертность в известном смысле повысила благосостояние народа, ибо экспортных товаров приходилось теперь на душу населения больше, чем прежде. Но Отец Вселенной боялся остаться без подданных. А самое главное и страшное — Священная корова продолжала худеть. Ее упрямое нежелание отойти от заразных дверей толковалось в самых противоречивых смыслах, смущая умы верующих.
И Отец Вселенной пригрозил Генсеку: если тот не хочет, чтобы орден «Сияющий дракон» был вручен не ему, а английскому премьеру Маргарет Тэтчер, то пусть немедленно пришлет сагиба-химика, работавшего на строительстве предприятия.
— Дорогая Маргарет Тэтчер! — вздохнул Генсек, пробежав послание державного мальчика; при этом в памяти возникли не красивые и сухие черты «железной леди», а массивное индейское лицо главы парламентской делегации Колумбии. Паршивцы из секретариата опять перепутали бумажки и подсунули ему текст, оставшийся от последней встречи с Маргарет Тэтчер, — у колумбийцев глаза на лоб полезли. Ох и поупражнялись в остроумии вражеские голоса! А чего тут такого, с каждым может случиться. Он так расстроился, что хотел подать в отставку. Насилу отговорили. Он согласился остаться за пятую звезду Героя Социалистического Труда. И вдруг Генсек испугался: что, если вздорный мальчишка и правда отдаст предназначенный ему орден дорогой Маргарет Тэтчер? Ни о чем он так не мечтал, как о «Сияющем драконе»! У него были хорошие иностранные ордена: Святого Духа, Золотого руна, Подвязки, Бани, откуда-то немецкий Железный крест, но хотелось ему «Сияющего дракона». В нем золота было больше, чем во всех других орденах, вместе взятых. Орден Победы — тоже хороший орден, с крупными алмазами, но его вроде бы после смерти отбирают. Генсек усмехнулся, представив себе смельчака, который попытался бы что-нибудь отобрать у его женушки. Да и не собирается он умирать.
Его лечение было поставлено так, что умереть нельзя, даже если очень захочешь. А он вовсе не хотел, он хотел жить и получать награды. «Сияющего дракона» он хотел, а дорогая Маргарет Тэтчер пусть подождет…
— Сиськи масиськи! — такими словами встретил Генсек вызванного им главу отечественной безопасности.
При всей своей хваленой выдержке Генерал растерялся. Потом решил, что это японское приветствие (недавно проездом из Парижа Генсека посетил премьер-министр Японии), и ответил ему единственной японской фразой, которую знал:
— Ниозимо норио сё!
Эти приветственные слова каждое утро слышат по радио японские граждане, пробуждаясь ото сна.
И сразу понял, что промахнулся. Когда-то большие, сочные, а ныне сузившиеся, слипшиеся глаза Генсека сверкнули злобой. Две мысли пересеклись в мозгу Генерала: первая — а он вовсе не добрый, откуда взялась эта легенда? Самовлюбленный, коварный и злобный, как хорек. И вторая — он становится похож на старого больного японца.
— Что это значит? — выхрипнул из пораженной гортани Генсек, и его знаменитые брови по-дикобразьи выострились.
Генсек давно уже не произносил больше половины слов, но то ли не замечал этого, то ли плевать хотел на свою картавость. Но одно слово, действительно трудное, не давало ему покоя: «систематически». Он любил это слово, особенно в докладах, но произносил его неприлично, что было подхвачено «Голосами» и растрезвонено всемирно. Поскольку все советские люди слушали «Голоса», как бы их ни заглушали — изобретательность отечественных Кулибиных по части устранения помех могла сравниться только с их достижениями в области самогоноварения, — то «сиськи масиськи» стали летучим выражением. Генерал не слушал «Голосов», был чужд городскому фольклору, но о «сиськах масиськах» знал из донесений. Как же можно так опростоволоситься? «Старею!» — вздохнул Генерал и с грустью подумал, что, пока этот заживо гниющий человек испустит дух, он сам выдохнется и не сумеет повернуть судьбу несчастного, спившегося, замороченного и все равно самого лучшего народа на свете.
Автор хочет напомнить читателю, как натужно, тяжеловесно выглядит у великого Бальзака назойливое копирование немецкого акцента барона Нюссинжена. Но ведь плохое произношение Нюссинжена — цветочки по сравнению с тем воляпюком, на котором изъяснялся Генсек. Поэтому автор будет давать его речь в переводе на русский язык.
— Систематически штудирую эту книжицу, — сказал Генсек и показал Генералу обложку своего последнего произведения «Ренессанс». — Читал?
— Как и каждый культурный человек, — почти небрежно ответил Генерал, но в нарочитой этой небрежности была тонкая лесть.
— А я вот не читал, — простодушно сказал автор. — Руки не доходят, то одно, то другое… Но поначалу — интересно, значительно, жаль, трудновато. Стиль у меня, понимаешь, фразы длинные, деепричастные обороты, всякие закадычные слова. Откуда только берется? Надо будет новую книгу понятнее написать.
— А эту можно адаптировать.
— Чего?
— Упростить. Как для школьных библиотек.
— Вот ты этим и займись, — решил Генсек. — Тогда я ее прочту. Значит, договорились… Постой!.. Я тебя вроде для другого вызвал… — Он пошарил на столе, нашел послание Отца Вселенной. — Да, Голодандия! Скажи, мы интернационалисты или кто?
Генерал побледнел, и ясно выступили веснушки, обычно погашенные склеротическим румянцем. Неужто опять будем вводить войска? С тем интернационалистским долгом никак не рассчитаемся. Застряли — хуже некуда. Мусульмане газават объявили. Со всем миром поссорились.
Положим, «весь мир» — это фикция, никакого мира нет, есть Америка, и она нам не спустит. Глядишь, тоже захочет выполнить свой интернациональный долг перед Никарагуа или Кубой. А там китайцы вспомнят, что недовыполнили долг перед Вьетнамом, да Южная Корея задолжала своим северным братьям. Начнется интернационализм в мировом масштабе.
— По-моему, мы не готовы к выполнению своего долга перед Голодандией. Наше превосходство в танках и авиации может и там не сработать, — довольно твердо сказал Генерал.
— Я старый воин и выше тебя по званию, — хохотнул Генсек, — а не такой воинственный. Речь идет о технической помощи стране.
И он рассказал Генералу все то, о чем мы уже знаем и что отлично знал Генерал. Почему же, зная это, Генерал не вмешался? Прежде всего потому, что вопрос о Голодандии шел не по его ведомству, а через Главного идеолога, а в чужие дела встревать не положено. К тому же он вовсе не заинтересован был облегчать жизнь Главному идеологу, которого органически не переваривал. Другое дело сейчас, когда ему дано задание.
— Вас понял, — сказал он. — Чем же мне раньше заняться, книгой или Голодандией?
— Книгой, конечно… — Генсек вдруг засмеялся дробным старческим смешком, выслезившим узенькие японские глаза. — Нет, книгу мы Идеологу подсунем. Пусть попотеет. Хватит толочь воду в ступе. А ты займись Голодандией.
Генерал уже поднялся. Он стоял у широкого окна, глядевшего на Старую площадь. Внезапно его рассеянный взгляд усек какой-то непорядок в заоконном мире. Площадь Ногина была запружена машинами, и такая же картина открылась и по другую сторону: перекресток улицы Куйбышева и проезда Серова закупорен. Все движение в этой части города было парализовано. Догадываясь, что произошло, он слегка отодвинул штору. От площади Дзержинского к Старой площади тащились цугом три черных лимузина. То был поезд Главного идеолога. Тяжелобольной человек, он по количеству недугов едва ли уступал Генсеку. В черепной коробке у него давно уже плескалась жидкая каша вместо мозга, сохранявшая в своей аморфной массе лишь злобу, осторожность и набор мертвых догм. Целым еще недавно оставался мозжечок, куда переместились некоторые простейшие функции головного мозга. Но в самое последнее время Идеолог стал терять равновесие, ориентацию в пространстве, что, несомненно, свидетельствовало о непорядках в мозжечке. Конечно, для того, чем занимался Идеолог, достаточно было и костного мозга, но ему упорно хотелось работать головой. И, оберегая свой единственный мозговой центр, Идеолог создал для него щадящий режим: он ходил черепашьим шагом, здороваясь, не кланялся, головой не вертел, а на машине передвигался со скоростью пять километров в час. Когда он выезжал из своей квартиры на Кутузовском проспекте, замирало все движение в городе по линии Арбат — проспект Маркса — площадь Дзержинского.
— Что ты там высматриваешь? — подозрительно спросил Генсек.
— На днях здесь будет Главный идеолог, — сказал Генерал.
— Откуда ты знаешь? — удивился Генсек.
— Вижу его машину.
Генсек не улыбнулся, он давно утратил чувство юмора от маразма и потрясенности собственным величием.
— Я вызвал его. Знаешь, какой он ревнивый. Я ведь ему поручил, а он все провалил. — Голос стал странно затухать. — Как всегда, сиськи масиськи…
Генерал воздержался от подтверждения мысли Генсека, чтобы тот не заложил его Главному идеологу.
— Дорогая Маргарет Тэтчер! — отчетливо и громко сказал Генсек.
— Вы ко мне обращаетесь? — спросил Генерал.
— А ты разве Тэтчер? Ты колумбийский парламентарий. — Щелочки глаз совсем сомкнулись, но речь восстановилась полностью, и это было страшно, как начало исхода. — Сиськи масиськи! — отчетливо, с нажимом крикнул он, будто бросая вызов кому-то.
Он весь обмяк, провалился в самого себя, только старческие крапчатые руки жили, они шарили по сукну письменного стола, что-то искали. И нашли — кисть напряглась последним спасающим усилием. Там кнопка, сообразил Генерал.
Двери распахнулись, и во главе с академиком Берендеевым в кабинет вторглась команда молодых людей в белых халатах. Седая львиная грива академика развевалась. Он кинулся к Генсеку, подхватил сползающее с кресла тело и, перегнув через колено, вытащил из прорези в брюках гуттаперчевую трубку с металлической насадкой, в которой было множество маленьких круглых отверстий.
— Сердце! — гаркнул Берендеев.
Вперед шагнул рослый молодой человек борцовской наружности. Берендеев что-то поискал у него на груди и вытянул из-за пазухи трубку, которую свинтил с той, что вела в тело Генсека.
— Почки!..
— Легкие!..
— Печень!..
— Желудок!.. — вызывал Берендеев и включал в изношенный организм молодые и здоровые органы.
— Селезенка!..
Коротко стриженная травестюшка чуть ли не на одной ножке подскочила к Берендееву.
— Когда ты станешь серьезней? — укорил ее академик, но чувствовалось, что он не сердится.
— Когда постарею! — И стрельнула зелеными глазами в Генерала.
— Кишечник!.. Кажется, все?
Генсек оживал буквально на глазах: порозовели щеки, глубоким и спокойным стало дыхание.
Генерал в задумчивости вышел из кабинета. «А Селезенка очень недурна!» — вспомнил он, стряхнул докучные мысли и чуть было не столкнулся с появившимся в дверях Главным идеологом.
— Ты-то мне и нужен, — проскрипела верста в пиджаке и вдруг заканючила бабьим жалостливым голосом: — Освободи меня от Голодандии, будь другом!
«Другом»! Главный идеолог люто ненавидел его. То была ненависть узурпатора и завистника. Ни для кого не было секретом, что он захватил место, по праву принадлежавшее Генералу. Комбинация, уведшая Генерала со Старой площади на площадь Дзержинского, была осуществлена совместными усилиями его и Генсека, тоже опасавшегося соперничества. Два злобных полуразвалившихся и любящих власть старика боялись его относительной молодости и относительного здоровья (бодрый вид Генерала был обманчив, но рядом с ними он казался цветущим юношей), его ума, образованности и порядочности. К тому же знали точно, что рано или поздно он станет первым, а потенциальных преемников никто не любит.
И вот этот ненавистник воззвал к дружбе. В чем тут подвох? Дело выеденного яйца не стоит: послать работника в отсталую дружественную страну. Но им занимается сам Генсек, на нем провалился Главный идеолог, и вот теперь хотят подставить его. На мгновение мелькнула мысль: не слинять ли? Можно лечь в больницу на обследование. Можно сочинить микроинфаркт — любимую дипломатическую болезнь ответственных работников, но он тут же подавил недостойную слабость. Он обязан одержать победу там, где провалился Главный идеолог. И заверил своего собеседника, что расстарается для друга.
Они расстались. Главный идеолог шаркнул ногой в направлении кабинета Генсека, а Генерал вызвал лифт. Конечно, стоило бы повидаться кое с кем и подразузнать об этом загадочном деле, но была опасность, что Главный идеолог пустится в обратный путь и закупорит дорогу до вечера.
Секретаря парткома Мущинкина вызвали на Новую площадь. Он удивился, но никакой тревоги не испытал. У него все было чисто. Случись это в прежние времена, Мущинкин тоже пошел бы без страха и сомнения, он свято верил в справедливость органов, в щит и меч государства. Нет дыма без огня: если человека брали; значит, было за что. Ведь его же не посадили, и никого из родственников не посадили. Неопровержимый аргумент перевешивал для Мущинкина всю болтовню, поднявшуюся после XX съезда. Сейчас, правда, болтали куда меньше, вообще не болтали, и Мущинкин видел в этом подтверждение своей правоты. Перед Генералом предстал бодрый, отмобилизованный, с чистым, прямым взглядом партийный человек.
Вначале поговорили о том о сем, для разминки. О погоде, о мемуарах «Ренессанс», которых оба не читали, об открытии века в заду Устюжина. Мущинкин счел уместным напомнить Генералу, в каком коллективе сформировался Устюжин. Заурядность, недалекость Мущинкина были так очевидны даже в этом коротком разговоре, что Генерал несколько озадачился, более того — струхнул. Если на нем обжегся Главный идеолог, значит, есть какая-то тайная сила в банальнейшем представителе среднего партийного звена. Но надо было переходить к делу.
— Вы что — решили извести Голодандию? — спросил Генерал осторожно.
Мущинкин улыбнулся — оценил генеральский юмор.
— Зачем нам ее изводить? Мы интернационалисты.
— Плохие интернационалисты. Не хотите помочь стране.
Мущинкин не ответил, будто не понял.
— Почему до сих пор не оформили человека?
— Казус вышел, товарищ генерал. Кто знал, что Устюжин — феномен. Наша недоработка. Сейчас исправляем. Задействован товарищ Садчиков. Хороший, крепкий кадр.
— Он же бухгалтер, а нужен химик.
Мущинкин развел руками:
— Голубцова Тамара Ивановна в декрете. Остальные невыездные. Пятый пункт.
— Не все же… — вяло возразил Генерал.
С ним творилось что-то неладное. Он все больше робел перед ничтожным, но непоколебимо уверенным в своей правоте человеком.
— Я и говорю, не все. Тамара Ивановна Голубцова в декрете.
— У вас еще Суржиков есть. — Генерал пытался придать голосу суровую твердость, но слышал в нем какое-то противное дребезжание.
— Он только что из Японии вернулся.
— Ну и что же? Он там не груши околачивал — дело делал. И Голодандия требует Суржикова.
— Они не знают, что он только что был в загранке.
— Да какую же это играет роль? — Генерал стукнул кулаком по столу, но жест получился не угрожающим, а беспомощным.
— Как какую? — удивился Мущинкин. — У нас большой коллектив. Путев… приглашение на одного человека, и мы не можем посылать товарища, который только что вернулся из длительной поездки. Нельзя же так: одному пироги да пышки, другому кулаки да шишки. Это не по-партийному. И коллектив нас не поймет.
— Да ведь гибнет страна, Мущинкин!
Тот вынул из кармана слегка помятый листок бумаги и протянул Генералу.
— Что это? — не взяв бумаги, спросил Генерал.
— Заявление товарища Суржикова. Будучи занят по основной работе и уважая интересы коллектива, он от поездки отказывается, — как по писаному, сказал Мущинкин. — В сложной ситуации товарищ Суржиков повел себя как настоящий советский человек.
— А вы уверены, что бухгалтер Садчиков поможет Голодандии?
— Этого не могу сказать ни за товарища Садчикова, ни за товарища Суржикова.
— А Голодандия может. И требует Суржикова.
— Требовать они не имеют права, — улыбнулся Мущинкин. — Мы суверенное государство. Товарищи из Голодандии не знают нашей ситуации. Надо им объяснить, и они успокоятся.
«А ведь он упрям не из тупости, — осенило Генерала. — Тут все глубже и страшнее. Он отстаивает свои привилегии, являющиеся привилегиями всего того слоя, который он представляет. Это их крохи власти, и они их не отдадут. Да и такие ли уж это крохи? Возможно, их власть больше нашей, которая ими гарантируется, но и ограничивается. Я ничего не могу сделать с Мущинкиным. Посадить? Не те времена. Снять с поста, выкинуть из партии — не моя прерогатива. Это мог бы сделать Главный идеолог, но не решился. Не потому, что боится Мущинкина. Сам Мущинкин — ничтожество, ноль, но он частица системы, имя которой — аппарат. Мущинкина вообще нет, есть его место, а с местом ничего поделать нельзя. Ну, прогонят Мущинкина, в его кресло сядет другой… Мущинкин. Прогонят этого — третий. Такой же — один к одному. Ну, может, другой цвет волос, глаз, другие привычки — какое это имеет значение? Он будет делать все то же и так же не пустит Суржикова, потому что тот недавно вернулся из Японии. Любого из нас скинуть ничего не стоит, даже Генсека. Хрущева, колосса, историческую фигуру, убрали тихим дворцовым переворотом, достойным какого-нибудь плюгавого немецкого княжества восемнадцатого века. Убрать главу правительства в сто раз легче, чем Мущинкина, ибо за Хрущевым не было никого, а за Мущинкиным — аппарат, все равно сделает по-своему, убрать кого-нибудь из них можно, если аппарат согласен. Они изредка бросают нам эту кость, чтобы поддерживать в нас иллюзию власти, а то и повыше. В иных случаях можно ликвидировать само место, даже места, но они не исчезнут, а лишь переместятся, аппарат бдительно следит, чтобы общее число мест не уменьшалось, каждая попытка к сокращению ведет лишь к приросту. А ликвидировать все места — значит ликвидировать строй. Мы сами создали эту систему, видя в ней гарантию нашей власти, а существуем лишь потому, что аппарат нас терпит. Мы тоже нужны ему. Вот в чем „ирония судьбы, или с легким паром“. Правила выезда за границу — абсурд. Но мы не можем их упростить, хотя над нами смеется весь мир, и мы теряем время, деньги, престиж, возможности. За этой канителью стоит целая армия бездельников и вездесуев, которых не распустишь, не разгонишь. Они собираются, льют воду, вызывают отъезжающих пред свои тусклые очи и задают им идиотские вопросы о государственном устройстве Бенина и политической программе дорогой Маргарет Тэтчер. И за них весь аппарат, ибо сегодняшние аппаратчики — это завтрашние пенсионеры, то бишь члены выездной комиссии и всех подобных ненужных институций. Аппарат — хозяин положения. Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй — так, кажется, у Тредиаковского? Если посчитать всех деятельных бездельников, которые мешают людям выехать за рубеж, да прибавить к ним тех, кто мешает развитию промышленности, сельского хозяйства, строительства, науки, искусства, кто не пускает к читателям хорошие книги, а к зрителям хорошее кино и театр, кто разрушает торговлю, сферу услуг, почту и телеграф, транспорт, городскую и сельскую старину, то получится великая и могучая армия, превосходящая своей сплоченностью Вооруженные Силы страны. И как от нее избавиться? Говорят, что плюрализм у нас потому невозможен, что народу не прокормить второй партии. Это неверно: самоотверженный и безотказный народ наш и так кормит всех названных вредителей-вездесуев (сколько их — 15–20 миллионов?) вместе с их семьями. А если они перестанут вредничать, то народу будет неизмеримо легче. Пусть получают пенсию, равную окладу, пусть сохранят все свои привилегии: квартиры, дачи, персональные машины, закрытые распределители, спецбольницы, санатории, охотничьи домики, пусть их детям будет гарантировано, независимо от способностей, поступление в МИМО или на факультет журналистики МГУ с последующей работой за границей, пусть их ежегодно награждают орденами, звездами, медалями, академическими лаврами, только бы они ни во что не вмешивались, а качались в гамаках, веселились, развлекались, словом, отдыхали. Пустые мечты — не хлебом единым жив человек. Вкусившим власть нужна власть. Власть Генсека над всеми жителями измученной страны, власть мущинкиных над суржиковыми. Не только атрибуты власти, но реальная возможность насилия. Кто знает, от чего труднее отказаться: от спецпайков, дач и машин или от возможности угнетения себе подобных? Так что выхода нет. Эта система окостенела, и ее не размягчить никакими усилиями. Все перемены могут быть только внутри ее, но, как ни пересаживай крыловских оркестрантов, музыки не возникнет. И я бессилен перед этим оловянным человеком, его не проймешь воплями о гибнущей стране. Все соображения ничего не стоят перед непреложным фактом, что нельзя два раза подряд ездить в загранку. Ездить, положим, можно, только не суржиковым».