© Кабаков А.А.
© ООО «Издательство АСТ»
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
У меня характер вздорный, зато отходчивый. Из-за всякой ерунды я могу спорить до крика и тихих, но непростительных оскорблений. А серьезным вещам, как правило, не придаю значения… К сожалению, это не всегда помогает, то есть вообще почти никогда. О важном промолчу, но из-за чепухи как разгорится скандал, как грянет война!.. И уж на войне как на войне – иду до конца: начинаю говорить правду. Сказать правду же, как известно, самый верный способ испортить отношения с кем бы то ни было, хоть с домочадцами, хоть с ближайшими друзьями. Для сохранения хороших отношений существует лицемерие, а правда – это для обид и дальнейшего осадка в душе – значит, он (она) про меня вот какую правду знает! Я-то ее, правду, знаю, это само собой, но как же он (она) может про меня такую правду знать?! Если бы он (она) ко мне хорошо относился (-ась), ему (ей) такая правда и в голову не пришла бы…
Но, поскольку я вздорный, зато отходчивый, вскоре меня одолевают сожаления. Какого черта я эту идиотскую правду ляпнул? Что меня, за язык тянули? Что, убедил я его (ее)? Разве я не знаю, что взрослого человека нельзя ни в чем убедить, а можно только упросить или заставить?
А тут у меня что-то случилось с компьютером. В смысле с ноутбуком, на котором я постоянно работаю.
Во-первых, курсор стал самопроизвольно перескакивать, так что начинаешь писать слово, а конец его вдруг оказывается в середине другого слова, давно написанного. Черт его знает что! Сведущие люди говорят, что это сенсорная мышь разладилась, но мне от этого не легче. Чего это она вдруг разладилась? Я ноутбук не ронял, ничего на него не проливал – у многих, я знаю, бывает, но я за работой ничего не пью, а если захочется, так я лучше отойду от рабочего стола или вообще на кухню пойду, в зависимости от того, чего захочется… Прыгает, зараза!
Во-вторых, Интернет стал включаться по часу. Ну, по десять минут – точно. Почему? Проверил – все оплачено, еще запас почти на месяц. Подергал все провода, и в прихожей тоже – ничего, не влияет. Сидишь чуть ли не полчаса, пялишься в пустой экран. Никаких нервов не хватит.
В-третьих, вообще стал он сам то вдруг выключаться, то включаться – и это при работе от сети! Тот же сведущий человек сказал, что это батарея накрылась, надо менять, а она чуть ли не как новый компьютер стоит, да еще найти надо подходящую… И я вообще не понимаю, при чем здесь батарея? Он же в сеть включен…
Короче, сижу я, смотрю на него – и вдруг такая досада меня взяла!
Короче, сижу я, смотрю на него – и вдруг такая досада меня взяла!
Это ж кусок пластмассы и еще немного железа – ничего больше!
И цена ему теперь – три копейки в базарный день. Когда-то такие чудеса техники действительно стоили порядочных денег, а теперь… Да выкину я его и новый куплю! Не разорюсь. И никаких обменов на новый, пошли они с их рекламой, просто на помойку – и все. Достал.
Тут экран осветился, внутри этого… в общем, внутри у него звякнуло, как будто емэйлина пришла, – и возникло крупно написанное прямо на рабочем столе: «На себя посмотри».
Я растерялся и только минуты через три, призвав весь опыт семейных скандалов и поездок в общественном транспорте, ответил: «Не тебе судить».
«Баба базарная», – мгновенно нашелся он – надо же, а сам-то не в базарном стиле выступает?!
Надо признать, я поступил недопустимо: дал волю рукам. То есть просто закрыл его. В тонкую щель между крышкой и корпусом пробивался полузадушенный свет.
Разнервничавшись, я встал из-за стола и было собрался принять успокоительное, но оцепенел – выключенный компьютер неприятным искусственным голосом произнес громко и внятно: «Хам».
…В общем, что ж говорить – победил он. Я ж говорил, что покладистый. А по-честному надо бы сказать – малодушный. Я попросил у него прощения, но он промолчал. Экран светился ровно и безразлично.
Понемногу успокоившись, я решил продолжить работу, которой занимался с утра, – писать этот обещанный хорошим людям текстик.
И писать-то осталось немного…
Но курсор прыгнул…
Экран осветился, и по нему поплыли написанные каким-то диким шрифтом, каждая во весь экран, буквы.
«ПРОЩАЙПРОЩАЙПРОЩАЙПРОЩАЙПРО…»
Так что эти последние строчки я дописываю уже на другом компьютере.
Начинается все с простой ссоры, а меняется судьба.
А как хорошо мы жили когда-то…
Что касается богатства, то с ним мне все уже давно ясно. Если излагать коротко, то вот: у каждого человека, что бы с ним ни происходило, всегда есть и будет столько денег, сколько ему положено… ну, не знаю, Богом или кем-то еще, но сколько положено, столько и будет. Один родился, чтобы всю жизнь тянуть от зарплаты до зарплаты. А другому кармана не хватает для запасов, и он вкладывает излишки в акции перспективного, просто даже инновационного проекта, но проект этот накрывается медным тазом в связи с всеобщей рецессией, и акциями его нельзя даже воспользоваться в гигиенических целях, потому что акции – это не бумага в физическом смысле, как некоторые думают, а просто запись в электронном реестре, так что еще недавний богач становится просто нищим… Как бы не так. Вот проходит какое-то, иногда даже совсем небольшое время, что-то сдвигается, где-то выплачивают, кому-то приходится… И глядь, а наш-то опять в порядке! И опять у него миллионов сто или двести, сколько там ему в среднем положено, или миллиард, или еще сколько-нибудь… Судьба. И наоборот: вот честный работяга случайно получил в наследство теткину двушку или даже сам что-нибудь выгодное придумал, и образовались у него три или четыре котлеты денег в приличной валюте. И, чтобы не рисковать, он эти котлеты спрятал среди чистого постельного белья – там их никакая рецессия не возьмет… А она взяла! То ли упала валюта, то ли, наоборот, поднялась, но только сделались валютные котлеты по цене почти равны котлетам обычным, которые называют в кафе домашними – ну, и то: не дикими же их называть… Или просто взял он эти котлеты да и прожил – купил кое-что по мелочам, ну, костюм по фигуре, выпил раз-другой с товарищами, не глядя в меню, на Крит съездил… И остались только фотографии с Крита в компьютере да быстро возникшая привычка к ирландскому виски, а сам он опять ждет зарплаты, которая даже в пределах индексации растет вяло.
В общем, каждому свое, как, по слухам, говорили древние римляне и писали коваными буквами сравнительно недавние фашисты.
И вдруг я нашел миллион, который мне совершенно не положен.
Вышел из метро, мне оттуда до работы две остановки троллейбусом, смотрю – лежит на асфальте конверт. Длинный такой и довольно чистый, хотя на него многие наступали прямо на моих глазах. Ну, я его и поднял.
Никакой надписи снаружи на нем не было.
Сначала мне показалось, что и внутри конверт пустой. Чтобы убедиться в этом, я растянул его и заглянул глубоко внутрь.
Там лежала такая же длинная и узкая, как конверт, бумажка. Как положено серьезным бумагам – несколько раз в жизни я такие видел, – эта была покрыта мелкой цветной, серо-зеленой, сеточкой и какими-то тенями, которые, как я вспомнил, называются водяными знаками.
Сунув конверт вместе с бумагой во внутренний карман куртки – не рассматривать же документ в толпе, я побежал за троллейбусом и успел-таки влезть в него.
Пришел я на работу по обыкновению раньше всех. Такой у меня характер – всегда боюсь опаздывать. И не опаздываю, но это не имеет никакого значения, потому что и опаздывать мне некуда, и успевать не за чем…
Серо-зеленая бумага с водяными знаками содержала следующую короткую надпись:
ОДИН МИЛЛИОН
А наискось, через эту надпись и всю бумагу тянулось черное, слегка смазанное – будто оставленное печатью – слово
НЕРАЗМЕННЫЙ
Вот так.
И ведь была это чистая правда: именно миллион и действительно неразменный.
К вечеру, сделав самые необходимые покупки и потратив на это весь рабочий день… Впрочем, на работе я, конечно, уже написал заявление по собственному и неожиданно для себя расстроился, что никто особенно не расспрашивал о причинах, а начальство не удерживало… Итак, к вечеру, успев почти оформить покупку новой квартиры и такой машины, о которой даже не мечтал, я убедился, что все правда: миллион неразменный. То есть даже получается не один миллион, а сколько угодно – просто в кассе списывали его номер не один раз, а три, или пять, или сто пятьдесят… Получалось, что это такая безлимитная карточка странноватого вида, только и всего. Как положено – с длинным номером, тянущимся по нижнему краю.
Вечером я сидел в кафе – не из тех, где домашние котлеты, а из самых дорогих, где даже музыки нет. Ведь у нас музыка везде, я один раз лежал на носилках в приемном покое больницы, а надо мной играла музыка, и отнюдь не Шопен для тренировки, а веселенькая и громкая… Да, так вот: я сидел в кафе, понемногу выпивал и чуть-чуть закусывал, миллион лежал во внутреннем кармане, на всякий случай застегнутом на обычно не используемую пуговицу, а я, выпивая и закусывая, думал.
Я думал о том, о чем сказал вам вначале: о том, кому какие положены деньги. И получалось, что миллион, да еще неразменный, мне никак не положен. Деньги сверх зарплаты у меня иногда бывали, но быстро и незаметно расходились, не оставляя почти никакого следа в моей жизни. И она шла себе, и шла, и шла… А теперь? Добро бы просто миллион, не так уж это и много, даже в любой, самой твердой валюте, тем более что миллион списывается в валюте страны сегодняшнего проживания. Вон за квартиру платил, так бухгалтерша устала номер моего миллиона списывать, в рублях же… Но неразменный миллион не кончится никогда, и это совсем другое дело. Жизнь меняется радикально, полностью. А хочу я изменить свою жизнь? Просыпаться в огромной комнате с видом на московские крыши, ездить на огромной машине, на которую оглядываются в потоке, не ходить на работу – при том, что больше ходить мне некуда…
Не хочу.
Обманывать мне некого, сам себе говорю – не хочу.
Если бы кому-нибудь этот миллион отдать, кому он нужнее…
Есть такие люди даже среди моих близких. Им действительно нужно, а мне, оказывается, не нужно ничего.
Но я достаточно сведущ в волшебных неразменных миллионах, чтобы понимать – в руках любого другого человека бумажка не будет иметь силы.
Это послано мне.
Я расплатился, привычно отметив, что без музыки получается дороговато, и быстро пошел к метро.
Там я положил конверт на то же место, где взял.
Привет, следующий миллионер.
Может, конверт и сейчас там лежит, сходите, гляньте на всякий случай. А мне еще отказы от квартиры и машины улаживать…
Я посмотрел в окно, а там нет ничего.
Нет старой яблони, потрясающе цветущей, так что в мае перед моим окном второго этажа повисает белое кружево.
Нет облинявшего, когда-то темно-зеленого глухого забора, которым я безуспешно пытался отгородиться от шумной проезжей улицы.
Нет подсохших стеблей неведомых мне, еще в середине лета осыпавшихся темно-розовых цветов.
Нет растрескавшейся асфальтовой площадки перед воротами – для стоянки автомобиля, которого давно нет, а на асфальте валяется, перекатывается со спины на живот палевая кошка – но и ее нет.
Нет серого, ровно подсвеченного неприятным рассеянным светом неба.
Моей комнаты второго этажа, из которой я смотрю на все, чего нет, тоже нет.
И дома, на втором этаже которого я почти безвыходно живу, нет.
Нет душевой, в которую прямо из моей комнаты ведет туго закрывающаяся дверь.
Нет первого этажа с ванной, гостиной и еще двумя комнатами.
Нет, вероятно, и кухни, куда я собирался спуститься к завтраку.
И завтрака нет.
И нет никого из домочадцев, никого.
Ни кошек, ни людей.
Комната жены, которая была на втором этаже, дверь в дверь с моей, исчезла.
Пусто.
И меня нет.
Не могу сказать, что я испытываю неприятное и сильное чувство оттого, что нет ни живых существ, ни предметов.
Нет – и ладно.
Я уж привык к тому, что по утрам мир возвращается из пустоты постепенно.
Мир возвращается ко мне, и я возвращаюсь в мир в течение нескольких минут.
А кто скажет, что это нелепые измышления автора и пустая его фантазия, тот пусть прислушается завтра утром к своим ощущениям и всмотрится в окружающее.
И когда вся действительность вернется к нему, пусть найдет в себе мужество признать, что я ничего не выдумал.
Конечно, это сложновато для сказки.
Но я и не обещал простоты.
В конце концов я плюнул и выключил ноутбук.
Тут же раздалось отчаянное мяуканье.
Я подождал результата, но, судя по тому, что никакого отклика на этот вопль не последовало, дома никого не было. Поняв, что ситуация не разрешится без моего вмешательства, я открыл дверь на лестницу и выглянул из своей комнаты.
На лестнице сидела моя кошка.
Как и все мои кошки, она досталась мне случайно – была спасена от мучительной смерти в подъезде, выхожена до теперешнего холено-капризного состояния и вот теперь сидела на лестнице, ведущей с моей рабочей верхотуры вниз, в обитаемый домочадцами первый этаж. Но сейчас там, как уже сказано, почему-то никого не было. Как и вообще в доме.
Как и вообще в мире, подумал я. Две первые январские недели, выдуманное время. Непроходящее похмелье, подкисший салат, осыпающаяся елка, светает в десять, темнеет в три… Всем надоевшее, но непреодолимое безделье. Рождество, оскверненное предшествующими днями обжорства. Календарный вздор, который я никогда не умел вполне понять….
Да, так вот: на лестнице сидела кошка.
Кошку звали Алисой.
– Ну, что ты орешь? – спросил я. – Голодная? У меня текст не идет, значит, орать можно?
Кошка пожала плечами.
– У тебя представления обо всех на уровне безнадежно устаревшего учения об инстинктах, – сказала она своим обычным брюзгливо-высоко-мерным тоном. – Как там у вас написано, если у вас вообще написано о кошках? «Голод кошки проявляют характерным мяуканьем…»
– Ничего такого нигде не написано, – вяло возразил я, понимая, что сейчас начнется привычное препирательство и день для работы пропадет. – Ну, ладно, в чем дело? Спала бы лучше, чем мешать мне. Я, между прочим, зарабатываю на корм… А о говорящих котах если что и написано, то, как тебе прекрасно известно, написано с симпатией, хотя и не без иронии… О литературе поговорим?
– Иди ты вместе с твоей литературой! – она умела мгновенно переходить с едкой, но интеллигентной иронии на заурядное хамство. – О чем с тобой можно говорить… Между прочим, за столько лет мог бы выучить мой язык, чтобы не переходить мне на твой, пошлый и невыразительный…
– Ну, говори, я слушаю, – я присел на ступеньку, и мои глаза оказались с ее глазами почти на одном уровне. Алиса раздраженно зажмурилась, сквозь щелки ее взгляд стал еще более хмурым, чем всегда. – И не злись, не злись, пожалуйста, я не хотел тебя обидеть…
Ее настроение всегда менялось мгновенно. Вот и сейчас она без всякого перехода продемонстрировала безграничную любовь ко мне и довольство всем миром вообще – свернулась на узкой ступеньке, став похожей на пельмень или ухо – свернувшаяся кошка равно похожа на два эти предмета, – и кокетливо посмотрела на меня широко открывшимся одним глазом из-под руки.
Ну, в смысле из-под передней лапы, если вам так понятней.
– Слушай, – пробормотала она тихо и неразборчиво, так что сначала мне показалось, что она просто урчит. – Сл-ш-ш… Пш-ш-шли отс-сюда… Пр-р-рогуляемся…
При этом она как бы продемонстрировала сборы на прогулку: принялась совершенно бесстыдным образом подмываться, выставив вертикально вверх одну ногу. Мне она предоставила обдумывать предложение, сама же полностью сосредоточилась на гигиене.
– Куда ж мы пойдем? – удивился я. Прогулки вдвоем у нас не были в обычае, да и вообще она заметно побаивалась улицы, не подходила к воротам, а по двору гуляла так же неохотно и недолго, как я, для короткого моциона. – Мне надо работать, и так все утро потерял на негодные начала… И как это мы с тобой пойдем гулять? У меня и поводка для тебя нет…
Закончив интимную процедуру, Алиса села столбиком и принялась смотреть на меня в упор. Через пару тихих минут, словно впервые изучив мою – судя по выражению кошкиного лица, крайне несимпатичную – внешность, она вздохнула с тихим писком, переступила передними лапами (тут уж это никак не были руки), поджимая пальцы, и произнесла длинную речь.
– Еще поводка мне не хватало, – мельком отвергла она мой неудачный аргумент. – Да и не в поводке дело, это отговорка. Как и твоя работа. Что, собираешься третий вариант начала написать, такой же дурацкий, как предыдущие два? Брось, кончай все это. Ты думаешь, это я хочу сбежать отсюда? Думаешь, мне одной эта клетка надоела до смерти?!
Она правой рукой загребла воздух. Этот символический жест, которым она, совершив нужные дела, обычно как бы зарывала свой отхожий лоток, заменял у нее слово «говно» – грубых слов, никаких, даже столь невинных, она никогда не произносила.
– Ты не хуже меня знаешь, что тебе давно пора сбежать, – продолжала кошка, выгибая вверх спину и образуя таким образом в профиль греческую букву «омега», словно собираясь на кого-то напасть. – Нельзя всю жизнь писать. Ты сначала жил, потом писал, теперь тебе снова пора жить. Не стану тебя убеждать, что после этого ты опять будешь писать, пожалуй, уже не успеешь… Но что тебе пора снова жить, это точно.
С этими словами она прыгнула на мое левое плечо.
Цепляясь за перила, со всей возможной осторожностью стараясь не стряхнуть ее – она при этом слегка запустила в меня когти сквозь свитер, – я встал и медленно спустился по лестнице.
В пустом доме стояла совершенная тишина.
В прихожей я натянул старую куртку с капюшоном, от которой давно оторвались одна веревочная петля и одна деревянная пуговица. Алиса ловко переступала, давая мне одеться, но с плеча не слезала.
Мы пересекли двор, я отпер калитку, запер ее за нами и подсунул ключ под ворота.
К моему удивлению, проходящие машины, забрасывавшие на нашу узкую – протоптанную в одну ступню – дорожку куски грязного снега, совершенно ее, трусиху Алису, не пугали. Она лишь переползла по моему загривку на правое плечо, подальше от мостовой, и теперь грязные брызги оседали на моем лице, не долетая до нее.
Впрочем, машин было немного, а людей не было вовсе – улица была пуста, как и мой дом.
– Пош-шли, р-р-родной мой, – урчала кошка мне в самое ухо. – Пойдем, хуж-же не будет. На сегодня у тебя денег хватит?
– Хватит… – неуверенно ответил я. – А что потом?
– Потом – суп с котом! – заорала она на всю улицу, с удовольствием расхохоталась и тут же, совершенно по-кошачьи, ткнулась лбом в мой висок.
Что тут скажешь? Бывало, что я выдумывал сказки и покруче. Да прежде мне и в голову не пришло бы втянуть в сочинение говорящую кошку – ввиду банальности использования такого рода персонажей. А к тому, что с Алисой можно поговорить, я давно привык, мы обычно беседовали, когда оставались дома вдвоем и мне не писалось. Только вот из дому не уходили, не решались… Ничего особенного в беседах с кошкой я не видел – в конце концов, если бы она и не умела разговаривать по-русски, ума у нее меньше бы не стало, так что удивляться, коли уж удивляться, следовало бы прежде всего ее уму. А ум был вполне очевидный, не увидеть его мог бы только тот, кто вообще не способен видеть ум в глазах живого существа…
Разговоры у нас бывали вполне доверительные. Я ей рассказывал о проблемах, которых день ото дня прибавлялось в моей жизни – старость не обошла меня полным набором соответствующих неприятностей, обделив соответствующими ей преимуществами. Все мыслимые болезни не компенсировались обычной в конце жизни бытовой устроенностью, о которой я не позаботился вовремя, уменьшение сил не сопровождалось уменьшением желаний. Только в самое последнее время я пришел к мудрости, да и то довольно простой: следует молчать всегда, особенно когда хочется говорить. Однако следовать этому правилу я так и не научился, молчание среди людей оставалось недостижимым идеалом, зато я еще больше, чем раньше, стал разговаривать с Алисой. Благо, с нею разговаривать было приятно: как всякая умная женщина, она умела слушать, не переводя любой разговор на себя, в отличие от даже очень умных мужчин.
После нескольких тяжелых конфликтов я привык учитывать ее ревнивость, поэтому никакие женщины в разговоре с нею не упоминались, хотя, повторюсь, отношения были чисто дружеские. Это ограничение было существенным, поскольку нитки старых связей тянулись за мною в мою уже бесполую старость, да кое-что и о новых можно было бы рассказать, но приходилось смиряться. Самую преданную дружбу не следует испытывать.
В общем – говорящая кошка, да, а что такого?
Белая с синими глазами говорящая кошка.
Итак, меня больше всего сейчас удивляло не то, что она, едучи на моем плече, непрерывно бормотала мне в ухо всякую смешную чепуху для подъема настроения, а то, что она совершенно не боялась машин. Повезло мне с кошкой, подумал я, сам-то этих проклятых машин я боюсь.
– Ну, доволен, что бросил свое сочинительство? – вдруг очень серьезным тоном, без всякого перехода, спросила Алиса. – То-то же… Хватит. Пора нам с тобою просто гулять.
Я молча кивнул.
– И не дергайся, пожалуйста, – сказала она капризно. – А то я упаду…
И она снова боднула меня в висок.
Ледяное солнце середины зимнего дня пробивалось сквозь серый колпак неба.
Боже, какое счастье – не писать, не думать о заработке, не подсчитывать, выколотишь ли нужную на содержание домочадцев сумму в следующем месяце…
– Прокормятся, – сказал кошка. – Ты вообще ни о чем не думай, даже о нас.
Вокруг искусственной елки перед недавно отремонтированным бывшим сельсоветом, ныне администрацией, сосредоточенно водила хоровод стая местных собак. На остановке под горкой было пусто, очередной автобус, видимо, только что ушел.
Я осторожно присел на скамейку из жутко холодных металлических труб – точнее, на картонку, которую кто-то здесь заботливо оставил.
– Простату застудишь, – сказала Алиса, – мало у тебя и так с нею хлопот, в сортир за ночь по пять раз бегаешь.
Я послушно встал, а она перепрыгнула на картонку и утвердилась на ней столбиком, прочно опершись попой и свесив перед собою руки по-заячьи.
– Сама простудишься, – тут же начал препираться я и, вспомнив что-то из анатомии, не уверен, что кошек, невнятно добавил: – Придатки и вообще…
В свою очередь она уж приготовилась спорить, но тут к остановке подошел смутно знакомый мне – часто ездили в одном автобусе – мужик. Что-то наводило меня на предположение о его причастности к восстановлению и реставрации здешнего старинного храма – не по моде длинные волосы, бархатные штаны и сильно вытертая дубленка. Так выглядели во времена моего детства художники, писавшие для клубов Ленина по клеткам, а теперь их кормили мелкие работы в церквях…
Алиса, собравшаяся мне ответить, закрыла рот.
Но художник глянул на нее невнимательно, будто его нисколько не удивила моя пара, и поклонился мне.
– В город? – поинтересовался он со светским безразличием, но затем не удержался и проявил понимание ситуации. – В ветлечебницу?
Тут Алиса, сильно толкнувшись, взлетела прямо из положения «столбик» с картонки на мое плечо.
– Благодарю вас, – оттуда вмешалась она в разговор, – я абсолютно здорова. Просто едем прогуляться. Надоело, знаете ли, сидеть взаперти, да и вообще образ жизни надо менять. Что ж мечтать о свободе, не пора ли просто сбежать из рабства…
Художник слушал наглую кошку, вздумавшую обсуждать экзистенциальные проблемы, с вежливым интересом. Я достал сигареты, мы задумчиво закурили, при этом Алиса демонстративно отвернулась, так что в дальнейшем участвовала в беседе своей розовой задницей и брезгливо вздрагивающим хвостом.
– В сущности, она права, – сказал я. – Знаете, я всю жизнь пишу о побеге… ну, в метафизическом смысле… Но никогда не мог решиться. И вот она позвала… А вы наш храм расписываете?
Он кивнул, затянулся в последний раз и аккуратно задавил сигарету о край железной урны.
– Очень вас понимаю, – сказал он и было протянул руку, чтобы погладить Алису, но вовремя раздумал, сообразив, видимо, что не всякую кошку стоит гладить первому встречному.
Тут показался из-за поворота автобус. Пропуская друг друга вперед, неловко предъявляя пенсионные карточки, мы влезли и уселись почти в самом конце салона – идиотское слово применительно к довольно обшарпанной внутренности автобуса. При посадке Алиса съежилась – вероятно, почувствовав возможную угрозу со стороны водителя. Она была кошка более или менее начитанная и помнила, конечно, классическое «Котам нельзя! С котами нельзя!». Но водитель вяло глянул в ее сторону и без комментариев закрыл за нами зашипевшую дверь…
– Вот что я вам скажу, – художник решился продолжить разговор, только проехав полдороги до метро. – Вам ведь сейчас некуда деваться? Денег у вас немного, ночевать или хотя бы погреться и вовсе негде… Поехали со мною на вернисаж у моста, а? Там пристроим вас с вашей… приятельницей к какому-нибудь уличному заработку. Поспрашиваем у тамошних моих знакомых насчет дешевого или вообще бесплатного жилья… У многих мастерские есть в подвалах… Помогут.
– Соглашайся, – зашептала кошка мне в ухо. – Соглашайся немедленно! Вот она, свобода с человеческим лицом… Свободен – и даже бедствовать не придется. А я для заработка не то что говорить буду, я и петь научусь, вот увидишь… И услышишь… Всегда мечтала о карьере попрошайки, нам это свойственно…
– Кому «нам»? – автоматически уточнил я, представляя последствия своего освобождения. – А на что те… те, кто в доме остался, жить будут?
– Ты всегда был склонен переоценивать свою роль в жизни других людей, – она вздохнула, и легкое ее дыхание прошелестело у моего уха. – Ты уходил от женщины и боялся, что она руки на себя наложит, а она через час после решительного разговора с тобой уже ехала с подругой на шопинг в какой-нибудь торговый центр… Прости за прямоту. И повторяю: не думай ни о ком – думай о себе…
– Так кому «нам» свойственно попрошайничество? – настаивал я. – Кошкам?
– Не нам одним, – Алиса изогнулась и заглянула мне в лицо, ее синие глаза оказались близко-близко. – Только не расстраивайся… Кому «нам»? Всем, кого ты любил и любишь.
В магазине «Все для ваших друзей» на большом проспекте мы, не обращая внимания на протесты Алисы, купили поводок и заодно, потратив больше половины остававшихся у меня денег, мягкую кровать-корытце для нее.
Обосновались на ступеньках, ведущих в подземный переход, полный как бы художественных лавочек, торгующих не слишком умелыми копиями никому не известных шедевров. Народ двигался мимо нас плотной толпой. Веселая праздность, обычная для этого места, но особо оживленная по каникулярному времени, наполняла пространство. В воздухе дрожали птичьи голоса детей, некоторые из них уже тянули родителей к кошке…
Медленно поплыл над головами крупный и теплый снег, на асфальте мгновенно превращавшийся в жидкую кашу.
Художник куда-то отлучился и вернулся минут через пятнадцать с выражением полнейшей удовлетворенности на лице.
– Я договорился, – сообщил он, не уточняя, с кем. – Нам можно здесь работать.
Из большого холщового мешка, висевшего на перекинутой через плечо лямке, он достал папку, раскрыл ее, обнаружив листы ватмана формата А2, извлек из мешка же набор карандашей, присел на широкий каменный парапет, окружающий спуск в подземный переход, и тут же молниеносно нарисовал и старательно растушевал портрет необыкновенно толстой, но симпатичной девушки, остановившейся посмотреть на фокусы Алисы.
Алиса же вытворяла такое, что я просто остолбенел – никогда мне и в голову не приходило, что моя довольно замкнутая и высокомерная кошка способна на эдакую клоунаду.
Для начала она влезла в свою кровать-корытце и встала в излюбленную позу, столбиком, но при этом не опиралась, как обычно, на попу, а балансировала на ногах, в смысле на задних лапах. Уже этого одного было бы достаточно, чтобы привлечь внимание прохожих, доброжелательно в основном настроенных – в соответствии с этим местом обитания невысокого, но все же искусства. Однако Алиса не ограничилась таким элементарным трюком. Руками она стала проделывать загребающее движение – не то, которым она обычно как бы зарывала какой-нибудь неприятный предмет, а ладошками вверх, сжимая и разжимая короткие пальцы с то убирающимися, то выдвигающимися крючочками когтей. Примерно таким жестом ребенок показывает «дай-дай!», а опытный автомобилист помогает новичку въехать в ворота гаража. Публика улыбалась, многие останавливались, некоторое время топтались в какой-то растерянности…
Между тем Художник – мы так и не представились друг другу, да и нужды не было – уже закончил портрет толстухи, вручил ватман оригиналу и спрятал в карман какие-то деньги, вроде бы сотню или две…
Алиса бушевала. Она кружилась вокруг вертикальной оси в неловком, но трогательном вальсе, она падала в ватную кровать и переворачивалась в ней через голову, она прыгала на мое левое плечо и перелезала через мою голову на правое…
В конце концов она сделала такое, что толпа вокруг бурно зааплодировала и даже закричала: кошка стащила с моей головы кепку, старую, но любимую кепку, напоминающую давнюю неделю в Лондоне, и очень ловко бросила ее на парапет вверх засаленной изнанкой и почти стершимся ромбом с вышитым made in Britain. В кепку немедленно посыпались деньги, замелькали красные и синие бумажки, зазвенело серебро…
И тогда Алиса пошла ва-банк.
Она запела.
Она пела удивительно громко, перекрывая быстро стихающий ропот толпы и шум улицы.
Вот что она пела:
Ушла любовь, затихли наши ссоры,
И танго старое любовь не возвратит.
К чему теперь упреки и укоры,
Когда всё тело от любви болит…
Голос у нее был довольно визгливый, срывающийся в обычное мяуканье, но слушали ее в такой тишине, какой не бывает на филармонических концертах. Казалось, что даже машины на кольце остановились – во всяком случае, оттуда не доносился обычный их рев. Толпа росла и напирала, но в первых ее рядах уже стояли цепью неведомо откуда взявшиеся омоновцы в черном. Капитан в обычной полицейской форме подошел к Художнику, справедливо сочтя его главным в нашей антрепризе, но слушал, как все, дожидаясь конца песни, чтобы прояснить ситуацию. Между тем Алиса истошно затянула припев:
В небесах, точней, меж небом и землею
Ищет счастья моя грешная душа,
Но счастья нет, нет воли и покоя,
И у нас на ужин нету ни гроша!
Когда Алиса умолкла, показалось, что от аплодисментов качнулся мост.
Тут же из толпы протиснулся бородатый малый – нет, скорее старик – в истертой американской военной куртке и с футляром для саксофона в руках. Омоновец перехватил его, но Музыкант сунул ему под нос футляр и был пропущен.
– Привет, – сказал саксофонист мне, вытаскивая инструмент и кладя раскрытый футляр рядом с кепкой. – Не помнишь меня? Встречались в «Красном петухе»…
Джазовая моя молодость прилетела и встала рядом со мною, пробуя мундштук и проверяя клапаны старенькой дудки.
– Подумаешь, – негромко сказала Алиса, – ну, прошло пятьдесят лет. Что ж теперь, не жить?
Что ж теперь, не жить, подумал я и согласился, что не жить нет никакой причины.
– Давай, чувачок, – сказала Алиса Музыканту, – в ля миноре, как на халтурах, бывало, лабал…
– Песенка, вообще-то, китч, – сказал капитан, – но душевная. Разрешение на пикет есть?
– Какое разрешение, господин полицейский?! – Алиса потерлась головой о жесткое шинельное сукно. – Бродячие артисты, начальник, необходимый элемент городской культуры, дружелюбной среды обитания… А создание такой среды – это тренд. Договорились, командир?
Капитан, смущенно улыбнувшись, собрался было отойти, но кошка вцепилась в рукав.
– К-куда? – прошипела она. – А кор-р-руп-ция в посильном размере?
Она выгребла из кепки ворох купюр и чрезвычайно ловко засунула их в капитанский карман. Толпа не обратила внимания на это ее очередное художество, люди, затаив дыхание, слушали Музыканта, забывшего кабацкий ля минор и шпарившего в лучших традициях бопа.
– А мне что же делать? – спросил я Алису. – Не привык быть нахлебником…
– А ты давай оправдывай свою профессию, – небрежно велела она. – Давай, продолжай рассказывать эту историю. Сам всё придумал, теперь дальше гони, до самой развязки… Мы, между прочим, пока ночлега не нашли. Или ты опять положишься на свое любимое «вдруг»?
Музыкант пошел на бурную коду.
Народ начал понемногу расходиться.
Коррумпированный, но приятный во всех остальных отношениях капитан поднес руку к козырьку и тихо исчез.
ОМОН бегом погрузился в серый зарешеченный автобус-броненосец и отбыл по месту дислокации.
Вдруг в поредевшей толпе мелькнуло женское лицо – из тех, на которые внимания сначала не обратишь…
– Не смей, – сказала кошка.
Вечером того же длинного дня – или через неделю? – мы всей компанией сидели в известной мне с давних времен узбекской забегаловке на окраине. Мужчины пили водку, Алиса, расположившись под моим стулом, с урчанием доедала начинку чебурека.
– Вот ты свинья все-таки, – сказал я ей. – Дома от самого дорогого специального корма нос воротила, а тут вон что лопаешь. И лук не мешает… А развязки не будет, понятно?
Я налил водку в стакан, и он исчез. Точнее, исчезли стенки стакана, испарился граненый цилиндр. Прозрачная жидкость растеклась по столу, тонкие ручейки побежали с краю столешницы, в центре образовалась мелкая выпуклая лужица.
– Видишь? – сказал я Алисе. – Нет формы, но содержание никуда не делось, оно просто заняло больше пространства. Так что не будет никакой развязки, и вообще сюжет я сворачиваю. Да его и не было, сюжета…
Какой уж сюжет в первые две недели года, подумал я. Они же сами выдуманные, эти тринадцать дней. Между новым и новым годом, между тенью и тенью, между январем и январем…
– Ну, как хочешь, – сказала кошка, негромко мяукнула и вышла из моей комнаты.
В доме стояла совершенная тишина, только издалека, неизвестно откуда, доносились адский хохот и нечеловеческие голоса – шла телевизионная юмористическая передача.
Я включил компьютер – деваться некуда, работу надо заканчивать.
Немалую часть своей жизни Юрий Ильич прожил без любви к кошкам. Не то чтобы он их именно не любил – в том смысле, в котором не любят сослуживца, интригана и сплетника, или соседа, устроившего евроремонт силами молдавской бригады, из-за чего весь подъезд покрылся прилипчивой белой пылью, – то есть в смысле активной нелюбви. Нет, он их не любил в том смысле, что был к ним равнодушен, нейтрален, просто не замечал. Ну, ходят там, внизу, держат хвост трубой, даже не ходят, а всегда пробираются, избегая открытых пространств – ну, и пусть себе. Не обижал, этого никогда не бывало, даже в детстве, насколько Юрий Ильич помнил свое уже смутное детство. Он вообще был не способен причинить кому-нибудь серьезную физическую боль, а уж мелким и слабым существам – тем более. Честно говоря, он не мог совсем спокойно даже таракана раздавить, необходимое это действие вызывало в нем небольшой спазм, мышечную тошноту. Хорошо, что тараканов теперь в Москве не водится, бросили они нас на произвол экологической судьбы…
Да, так вот: Юрий Ильич к кошкам, да и к собакам тоже, был вполне безразличен до того времени, когда далеко не в первый раз женился. Новая жена его была женщиной сложного характера, а уж Юрий Ильич, при всей его как бы мягкости, и подавно не сахар, что впоследствии естественным образом привело к долгой и несчастливой супружеской жизни. Не будем на этот раз вдаваться в подробности, все счастливые семьи, что общеизвестно, похожи как две или больше капли воды, а несчастливые – каждая, как любят писать некоторые авторы, несчастлива уникально, почему про них, несчастливых, и читать интересно. Правда, не у тех авторов, которые употребляют слово «уникально»…
Словом, не о семье сейчас речь, а о кошках. Среди многих добрых дел, которые несчастливая жена совершила в отношении (это мы из одного протокола списали: «совершил в отношении потерпевшей высказывание насильственного характера»), да, в отношении Юрия Ильича… А про недобрые, опять же, не сейчас… Итак, среди добрых: она воспитала в нем любовь к животным вообще и к кошкам в частности особенную. Точнее, не она, а ее кошка по имени Кулиса, названная так хозяйкой в честь театрального – не кошки, а хозяйки – прошлого.
Кошка Кулиса, откликавшаяся молчанием, только ушки шевелились, также на Кулю и Кулек, мгновенно, как это свойственно всем кошкам и некоторым самым прекрасным из женщин, заставляла любить себя всех, кто появлялся в радиусе трех-пяти метров от нее и оставался в этой зоне хотя бы на день-два. Вот и наш, как принято говорить, герой оказался в этой зоне любви. Он просто без всякого смысла сидел на стуле, несколько в стороне от центра комнаты, еще не освоившись на площади новой жены (свою квартиру он, конечно, оставил предыдущей), когда Куля прыгнула ему на колени. Юрий Ильич застыл, испытывая некоторое неудобство и даже брезгливость, поскольку кошка своими ногами недавно становилась в унитаз, которым пользовалась, заметим к ее чести, весьма ловко, а теперь она этими же ногами топталась по его голым ногам, поскольку молодой муж был по-домашнему, в трусах. Не зная, что делать, так как новая жена кошку обожала, а он все еще, вот уже месяц, почти обожал жену, бедняга попытался спихнуть животное самым деликатнейшим образом, однако ничего из этого не вышло. Кулиса – как это обычно делают и упомянутые женщины – немедленно применила пресловутую политику кнута и пряника одновременно, а именно: вцепилась Юрию Ильичу в ноги всеми мелкими, но очень остренькими когтями и крепко потерлась головой о его голый живот, покрытый малосимпатичной, но тоже шерстью. А потом посмотрела вверх своими виноградного цвета и формы глазами, прямо объекту своих чар в глаза.
И пропал мужчина, растекся любовью, растерял не то что бдительность, но и последний здравый смысл, принялся утверждать на всех углах, что кошка Кулиса обладает особым, нечеловеческой силы умом и любит его, Юрия Ильича, с нечеловеческой тоже силой. В доказательство первого сообщал о способности пользоваться унитазом, при этом задними ногами Кулиса становилась внутрь раковины, широко их расставив, чтобы не мочить, а передними руками опиралась о край устройства, так что в целом позой напоминала Ленина на каком-то съезде, молодежи, что ли. Еще и вытягивала одну руку вперед – движение было, конечно, рефлекторное и судорожное, связанное с физиологическим процессом, но очень напоминало… Тем более что нам неизвестно, не было ли рефлекторным и судорожным движение вождя на трибуне и с чем оно было связано… Да, а доказательств второго неофит-кошколюб (филинофил, строго говоря) не приводил, только закатывал глаза, как глупый актер, играющий Ромео, и говорил: «Вы не видели, как она посмотрела… И головой вот так сделала…» При этом он крутил лысой головой сорокалетнего мужика, становясь похожим не на кошку, а на барана по-чему-то.
Словом, так и пошло. То есть так пошла жизнь: Юрий Ильич, как и многие, с годами всё меньше обожал жену, то есть временами уже еле терпел, пользуясь в этом полной взаимностью, причем еще неизвестно, кто пользовался; и, тоже как многие, все больше обожал других животных – уличных собак, бездомных кошек, вездесущих ворон, хитрых и важных, как провинциальные начальники, попугаев, тихо и очень осмысленно, вопреки распространенному о них мнению, бормочущих всякую забавную ерунду, и так далее – о людях не будем. При себе же имел старую уже, очень старую кошку Кулюшку и любил ее так, что иногда – стыдно сказать – плакал, на нее глядя.
А кошка Кулиса за прошедшее с их знакомства время действительно сильно состарилась. Все больше спала, хотя, как положено кошке, и в молодости спала большую часть суток. Никогда не играла со случайно оказавшимися в ее поле зрения предметами, вроде пояса от купального халата или упавшей на пол крышечки от валокордина, при том даже, что крышечка пахла валерьянкой. А специальную веревочку для игры Юрий Ильич давно уж не брал в руки, зачем пожилую кошку огорчать воспоминаниями… И прибаливала его Кулечка: то приходилось знакомому ветеринару, приглашаемому на дом за пятьсот рублей, зубной камень кошке счищать и ушки мыть борным спиртом, то Юрий Ильич искал по лучшим ветеринарным аптекам, которых в городе стало пропасть, самый особый корм против мочекаменной болезни, она для кошек вроде как инфаркт и рак для людей – номер один…
Только одно не менялось в прекрасной Кулисе – неземная, несравненная красота, которую не только вечно влюбленный ее рыцарь видел и славил, но и совершенно посторонние люди отмечали. Шерсть Кули была белая, а подшерсток сероватый, местами почти черный. И от этого происходил потрясающий зрительный эффект: сразу после вычесывания, расчесывания и других утренних косметических процедур, вытягиваясь и меся воздух перед собой от удовлетворения, она приобретала вид фигурки из литого и полированного серебра. Всякие фигурки кошек Юрий Ильич постоянно отовсюду привозил, у него уже и коллекция составилась из нескольких сот статуэток и мелких скульптур, так что сходство мог оценить предметно (вот, пожалуйста, слово «предметно»; а еще распространяли сарказм относительно авторов, употребляющих «уникально»… ладно, это просто так). Ну, серебряная была кошка! И так уж хороша она делалась, когда вся вытягивалась вперед прямо струной, несмотря на провисший животик, а передние ее руки, то есть передние, конечно, лапы плавно плыли в пространстве, и пальцы с когтями сжимались и разжимались… Правда, происходило это недолго, потому что немолодая красавица быстро утомлялась и валилась набок, вывернув голову таким образом, чтобы смотреть на Юрия Ильича снизу томно, щуря и вдруг широко открывая виноградные глаза. Тут, бывало, он и не мог удержаться от слез.
Вообще, с возрастом стал слезлив, это бывает с мужчинами. А возраст подступил быстро и незаметно, как подступает хитрый и умелый враг: вот его еще не было, а вот уж он перед тобой, и сделать ничего не успеваешь. Состарился Юрий Ильич, и жена его состарилась, и оба они любили кошку, а друг друга только раздражали, за длинную жизнь сделавшись во многом похожими друг на друга, во многом же оставшись совершенно разными, а раздражало одинаково и то и другое. Не говоря уж о принципиальных расхождениях, бытовых обидах и душевных разрывах, которых накопилось – ой-ёй-ёй!..
Тем временем вместе со старостью наступила и пенсия, сначала у жены одновременно с климаксом, а потом и у Юрия Ильича незадолго до импотенции. Жизнь стала не только малоприятной, но и реально (вот и «реально», дописался… ведь это похуже, чем «уникально»!) тяжелой. На еду Кулисочке хватало, но уже не на всякую, а сами-то большею частью ограничивались кашами. Впрочем, по возрасту чего-то другого почти и не хотелось.
А Юрий Ильич от тоски, бедности и свободного времени стал порядочно выпивать, тем более что бутылка плохой водки теперь дешевле, чем пакет приличного кошачьего корму.
Вот тут, наконец, и собственно о происшествии.
Выпивши, Юрий Ильич в сумерках возвращался домой. Там его ничего хорошего не ждало. Раздражение и вечная обида жены на все существо мужа, гречневая каша-продел с вытягивающейся нитками вареной курицей и проклятый телевизор, все более чуждый. Одно только счастье: прилегающая к больному правому боку – холецистит – Кулюша.
Тут вдруг перед ним возникли хулиганы. Нормальные хулиганы: в кофтах с капюшонами и широких брюках выше щиколотки, районные эсэсовцы.
– Отец, – сказал самый отвратительный из них, в крупных синих угрях, – а, отец… Дай немного бабок, отец, рублей сто или, ну, в общем, двести, максимум, понял, тыщу, залить керосина, а то конкретно умираем… Всё по чесноку, мы отдадим, нас на районе всё знают. Мы баблос отдаем всегда, вообще.
Во-первых, поскольку Юрий Ильич был выпивши (а поганцы на самом деле совершенно трезвые, потому что еще только собирались подломить аптечный киоск и затариться медицинкой), так он, герой-то наш, почувствовал себя униженным в своем достоинстве и прочих правах человека. Во-вторых, как ни больно в этом признаваться, в пенсионные времена сто рублей стали для него вполне деньгами, а с собой было вообще только восемьдесят. В-третьих, он решил убежать, не понимая, что его догонят раньше, чем он сделает первый шаг.
И точно: на его движение последовала быстрая и неадекватная реакция, а именно: тот, который с синими прыщами, вытащил из-за спины немаленький кусок крученой арматуры и занес над головой потенциального потерпевшего. А еще один, с серьгой в виде православного креста в оттопыренном и нечисто мытом ухе, тоже откуда-то сзади вытащил продолговатую элегантную дубину, которой, как Юрий Ильич знал, американцы играют в бейсбол. Им, этим местным отмороженным, может, и деньги не очень были нужны, а только побить кого-нибудь до крови и судорог. А Юрию Ильичу физическое насилие, как вы помните, вообще было чуждо, даже не в таких безнадежных ситуациях.
И герой наш (так уж и быть, оставим ему это имя, в принципе заслужил) сильно испугался. Он испугался даже не самой смерти, а связанных с нею хлопот: жена будет всю ночь звонить в милицию и «скорую», потом ее вызовут для опознания, потом неизвестно, где и на какие безумные деньги хоронить… В общем, геморрой, как говорится.
Но тут негодяи остановились, дружно открыв мерзкие щербатые рты, а сзади Юрия Ильича что-то мягко толкнуло.
Он, рискуя получить битой по затылку, оглянулся и увидел низкую, плоскую, как вдруг вспомнившийся отцовский портсигар, длинную четырехглазую машину темно-красного цвета.
Машина тихо рычала, точнее, мурлыкала, а на кромке ее капота вытягивалась и призывно сгибала передние руки его серебряная Кулисочка.
Правая передняя дверь машины была раскрыта.
Он плюхнулся на низкое, молочного цвета сиденье.
Автомобиль рванул с места, раздвинув хулиганов, как мелкую прибрежную волну рассекает уходящий по тревоге боевой корабль.
Кошка обернулась и помахала ему передней рукой.
Он хотел поинтересоваться, куда они едут, но за рулем машины никого не было, а кричать кошке было бесполезно – она летела вперед и не могла ничего услышать сквозь свистевший в ее маленьких ушах ветер.
Раньше безмоторный Юрий Ильич видел такие машины, но не знал, что они спасают одиноких.
Потом они приехали туда, где их ждали, и наконец повалились на диван приходить в себя. Никто их не трогал – в раю были одни только кошки и понимающие, что такое любовь, женщины.
Переволновавшись, влюбленные так и заснули: Кулюшка обнимала руку Юрия Ильича своими коротенькими передними руками, а он прижимал ее к своему горячему – воспаление же – правому боку.
Счастливые, добрались. Даже завидно.