Окруженная лесами, стоит затерянная старая шахта. Ведут к ней болотистые пути, неширокие дороги, проезжие и узенькие стежки, и если глянуть с самолета, то внизу словно раскинулась большая неровная звезда с печной трубой посередке. Это сапоги шахтеров протоптали тропинки и дорожки.
А старая шахта так плотно окружена со всех сторон вековыми лесами, что ей и оглядеться-то вокруг как следует нельзя, и смотрит она в небо только сквозь окно подъемника. Но и этот единственный глаз, как и у циклопа, закрыт своего рода веком — крышей, которая защищает ее от набегов вражеских туч.
Леса вокруг старой шахты совсем не похожи на отрадные кущи, где распевают песни и человек и птица, чувствуя себя свободным. Это, скорее, хмурые заросли, темный частокол, худосочные лабиринты, грозная темная стена, от которой у живого существа захватывает дух, отнимая голос и решимость.
Если и мелькнет среди сосен лиственница, то у ее хвои не мягкая свежесть зеленого шелка, а она до черноты пожухлая. Березки здесь не размахивают легкими девичьими платочками вокруг белоснежных стволов, они тут приземистые, низкорослые, скрюченные, точно изможденные старушки. С плечей развесистых елей свисают клочьями лохмотья, будто старая ветошь, которая взялась бог весть откуда и бог весть почему, будто упала с огородного пугала. Под елями не растет ни ежевика, ни черника, не цветет зверобой, виднеется только затоптанная хвоя, будто дорожка к молитвенному дому, сглаженная коленями кающихся и просителей.
Только колючим кустарникам там привольно. И растут они, будто живое подобие той жизни, что царит в крае старой шахты.
Все растущее здесь словно остановилось на полпути к бездонному небу. Деревья и травы, казалось, знали, что они растут на земле, шаткой и разворошенной, а кладбищенская тишина все нашептывает, что растут они на могилах.
Когда буря пригибает кроны деревьев к самой шахте, полоса леса вокруг нее смыкается, будто две руки, которые сжали ее за горло и душат…
Земля и старая шахта принадлежат богатым иностранцам. Чешская здесь только работа, а деньги чужие. Сами господа далеко, с ними не поговоришь, их не увидишь, это нечто таинственное и бесплотное, как боги или как привидения; на шахте вместо них только два-три чиновника.
Люди эти немного отяжелели от вечного сидения на месте и довольства, они не гордые, нет, просто они замкнутые.
Сидя в приземистом домике, окруженном шахтными строениями, они кропотливо трудятся в своих двух комнатушках, обставленных очень скромно, до головы заваленные всякими пробирками, грудами колчедана, горной породы, окаменелостей и других находок. На маленьком сейфе подрагивают чуткие весы, способные, наверно, измерить даже вес дыхания.
На потолке нарисованы два скрещенных молота и под ними надпись:
ГЛЮК АУФ[1]
В тесной и запыленной канцелярии сидят чиновники, руководя работой двухсот рабочих. Рабочие спускаются вниз по сменам — то днем, то ночью, то ночью, то днем, поддерживая равномерное дыхание старой шахты: от шести до шести одна смена — выдох, от шести до шести смена вниз — вдох.
Над землей гудит и весело поскрипывает всем уродливым туловищем мельница, которая промывает и разделяет уголь. Здесь раздаются зычные и предостерегающие окрики возчиков, которые вытаскивают из подъемника вагонетки, наполненные черным хрупким, дробящимся углем.
Здесь весело хохочут женщины-вагонетчицы, обслуживающие мельницу; они смеются, поблескивая белыми зубами на почерневших лицах, плотно закутанные в шерстяные платки. Чем моложе девушка, тем плотнее она закутывает лицо, может быть, даже и бессознательно пряча свою юную красоту от такого же опустошения, которое постигло природу вокруг. Пожилые работницы защищают лицо только от холода и пыли, не поднимая морщинистых лиц от работы.
Над землей воздух, ветер, небосвод. Поэтому над землей весело. Но под землей… Там нет воздуха, нет солнца, нет ветра и небосвода; там ледяной ветер, тьма, пронизывающая сырость, низкие своды тяжелой породы, черные тараканы и слепые лошади.
Сто горняков каждую смену спускаются по длинной лестнице в старую шахту. Перекладины скользкие, вода течет за шиворот, на руки, на карбидовую лампочку, которая раскачивается при каждом шаге.
Верные горняцкому правилу, шахтеры не пользуются подъемником; если шахта на глубине сотни метров, то вынимают перекладину за перекладиной лестницу, которая идет глубоко вниз. Борясь с таинственными силами земли, горняки любят окружать себя всякими поверьями и обрядами.
Изо дня в день, прежде чем начать свой изнурительный труд, они совершают это постепенное погружение в пропасть; наверное, такой была дорога в ад.
«Глюк ауф», — говорит горняк, спускаясь с последней перекладины.
Мы осторожно следуем за ним. «Бог помощь, глюк ауф», — отвечает ему черная тень того, кто обслуживает подъемник.
В его голосе нет веселых ноток, как там, наверху.
На стене шахты сигнальная доска, а на ней мелом начертаны специальные предостережения на каждый день. Над доской мигает шахтерская лампа, бросая то тень, то светлые блики в узкий проход шахты. Рядом висит пожелтевшее объявление — местные правила. Его никто никогда не читал, разве что только господа из канцелярии.
Ведь под землей царят совершенно иные порядки, а не те, что написаны. Чувство локтя — это новая черта шахтерской морали, связанная с их нелегким трудом, закон незыблемый, строгий, благородный. Оставляя земную поверхность, горняк оставляет там и законы, царящие среди людей наверху.
Под землей забывают о вражде и злобе.
«Я здесь! — говорят они другу, произнося свое „Бог помощь“. — Здесь я иду в бой за себя, за тебя, против природы».
Покидая входную шахту, горняк выходит на поле битвы. Вот он, памятник его тщетной борьбы с природой. Шахта, стоящая миллионы.
На протяжении целого километра не поддавалась твердая скала человеку, не желала отдавать ему уголь. Свыше миллиона крон поглотило это глубокое бесплодное жерло, которое сейчас насмешливо поблескивает своими белыми стенами, освещая путь. Наконец в белом камне появляется первая полоска угля, тонкая, как змея, она убегает вперед, поднимается и падает, вновь скользит вверх, подчиняясь непостижимому капризу, и только небольшой пласт, сантиметров сорок шириною, может служить добычей горняку. С киркой и ломом в руках набрасывается горняк на черную жилу, отделяя осторожно большие квадраты, словно пританцовывает вокруг него с лампой. Потом нагружает на специальную вагонетку, потому что за большие куски угля и платят больше. Затем он старательно выбирает все, что осталось, и погружает на другую вагонетку, потому что за мелкий уголь платят поменьше. Когда он продолбит в скале такой глубины отверстие, что руками уголь не достать, он влезает в отверстие всем туловищем.
Оно легко входит в отверстие, сухощавое тело горняка, обессиленное потом, исхудавшее от напряжения и недоедания. Скала распахивается, будто пасть крокодила, поглощая шахтера. Медленно он пробирается все глубже и глубже в чрево скалы и почти исчезает из виду. Теперь раздается только отдаленное постукивание, будто бьется пульс земли. А когда уже вырублен последний кусочек угля и у шахтера не хватает сил вонзиться глубже в землю, шахтер укрепляет зияющую яму, чтобы она не рухнула ему на плечи, засыпая обломками камня и щебнем. И покидает ее, чтобы прокладывать новые проходы и коридорчики, теперь не в скале, а в сыпучей земле и в песке. За ним по пятам идут столяры, покрывая деревом черные коридоры.
Дерево по земле тоскует, словно живое существо, ему тяжко жить без солнца и воздуха, и оно погибает. Оно кутается в белую плесень, будто в саван, и умирает, и что ни год, то приходится менять опорные столбы и стропила, чтобы в проходах шахты было безопасно. Вода, кровь земли, без устали сочится из ран, нанесенных земле человеком.
Но ты идешь дальше, осторожно продвигаясь по низкому проходу, сгибая колени и спину, а голова чуть ли не прижата к самым коленям, и вот видишь: здесь обломившийся деревянный столб, не выдержавший огромной тяжести, там деревья, которые немало десятилетий росли над землей, набирая силы, а здесь сломались, как спички. Это безмолвные угрозы земли: дрожи и бойся, человек, помни о моей силе! Не дразни меня, иначе я разгневаюсь, и ты исчезнешь, словно червь под землей, и никогда твои кости не увидят солнца.
Немало лет стоит старая шахта, немало лет дает она людям черный уголь. От той поры, когда открыли ее богатства, растут проходы под землей, перекрещивая шахту по всем направлениям, словно в муравейнике.
Теперь приходится совершать немалый путь по проходам и отверстиям шахты, чтобы попасть к «делу».
По дороге встречаешь вагонетки, мчащиеся на бешеной скорости, и не будь рядом с тобой мастера, который кричит предостерегающе: «Осторожно!» — тебя бы не раз разнесло на куски.
Чем ближе к «делу», тем непроходимее коридоры; последние уже похожи на заячьи норы, и мы ползем на четвереньках, чтобы как-то продвинуться вперед.
В стороне от главной штольни маленькая конюшня, освещенная шахтерской лампочкой — «воробьем». Там остается на ночь слепая лошадь. Услышав наши голоса, она удивленно и дружески заржала, забила копытами, разгребая опилки, насыпанные вместо подстилки на земле. Вторую лошадь из этой пары мы встречаем немного позже. Она запряжена в поезд вагонеток, груженных углем; вагонетки железные и немилосердно тарахтят, налетая на все, что попало.
Мы опять ползем по длинной штольне, сворачиваем влево, вправо, и вот мы наконец у самого «дела». Слышны удары из глубокой тесной щели, куда бы мы не отважились и не сумели проникнуть. Мелькает огонек шахтерской лампочки.
Там трудится горняк.
Он не слышит нас. Но наши голоса услышали другие, которые работали не так глубоко. Они сбегаются к нам, в крохотное пространство между проходами, где можно стоять лишь согнувшись, и сердечно приветствуют. Они прибегают прямо от «дела», полуголые, черные, потные. С нас тоже градом льет пот, а к волосам пристала грязь, потому что по дороге мы не раз натыкались головой на балку или стену шахты, но наши лица чистые, и мы одеты.
И странная вещь: нам, одетым, стыдно перед этими полуголыми рабочими.
Лампочки мигают, горняки извиняются перед гостями:
— На нас, верно, тошно и глядеть-то. Вы уж лучше на нас не смотрите!
И они быстро набрасывают на себя тряпье, которое сбросили перед спуском. Но нас все же с неодолимой силой притягивают их жалкие фигуры, их осунувшиеся лица, их высохшие, мозолистые руки. Глаза наши смотрят не отрываясь, а в сердце рождается твердая уверенность: нет, этот труд никогда не будет оценен по достоинству, он принадлежит к роду тяжких обязанностей, и неплохо, если бы им в обязательном порядке занимались все люди, хотя бы некоторое время. Пусть каждый служащий, законодатель, судья, торговец, поэт, каменщик или пилот попробует вкус работы под землей и вкус обеда на глубине ста метров и ниже.
Когда мы впервые пришли на старую шахту, лес вокруг нее показался нам тоскливым и серым. Но теперь, когда мы поднялись наверх, выходя из скользкого и мокрого подъемника, который обычно возит только уголь, и вновь стоим под синим небосводом и золотым солнцем, этот же лес показался нам удивительно свежим.
За годы новой жизни труд шахтера коренным образом изменился, и эта старая шахта уже закрыта. Но уголь, добытый для грядущих поколений, еще долго будет давать человечеству свет и тепло.