Уильям Фолкнер
Старики
Перевод О. Сороки
I
Сперва не было ничего. Лишь мелкий, упорный, холодный дождь да непреходящая тусклость запоздалого ноябрьского утра, и где-то в ней - голоса подваливающей, близящейся к лазу гончей стаи. Затем Сэм Фазерс, стоя чуть позади (вот так же стоял Сэм, когда мальчик уложил первого своего болотного кролика из первого своего ружья, чуть ли не впервые заряженного), тронул его за плечо, и мальчик стал дрожать, но не от холода. И рогач возник. Возник ниоткуда и сразу -не призраком, а как бы сгустком света, собрав его весь на себя и не просто двигаясь в свету, но источая свет, - возник, и, как всегда олени, уже заметил охотников за долю секунды пред тем, и уже ускользал в косом парящем прыжке, неся над собою рога, похожие на креслице-качалку даже в этом рассветном брезгу.
- Стреляй, - сказал Сэм. - Не мешкая и не с рыву. Выстрел выпал из памяти мальчика. Он проживет восемь десятков лет, как прожили отец его, дядя, дед, но так и не припомнится ему тот звук, не ощутится тот толчок отдачи. И куда девалось из рук ружье, не вспомнит.
Он побежал. Встал над оленем, живее живого лежащим на мокрой земле все в том же устремлении прыжка, - встал, дрожа, сотрясаясь, и снова Сэм Фазерс был рядом и протягивал свой нож.
- Спереди не подходи, - сказал Сэм, - а то измолотит копытами, если не наповал убитый. Подойди сзади и ухвати сначала за рога, чтоб в случае чего прижать к земле и успеть отскочить; а другой рукой - за ноздри.
Мальчик повиновался - оттянул оленю голову, полоснул по тугому горлу, и Сэм нагнулся, окунул обе руки в горячую дымящуюся кровь, дважды широко провел ими по лицу мальчика. В сизых и влажных лесах прозвучал Сэмов рог, и еще, и еще раз; бурлящей волной нахлынули гончие, Бун Хогганбек и Теннин Джим {1} отгоняли их арапниками прочь, каждой дав отведать крови. Потом подскакали и настоящие, не в пример Буну, охотники - Уолтер Юэлл, чья винтовка не знает промаха, майор де Спейн {2}, старый генерал Компсон {3} и Маккаслин Эдмондс (он доводился отцу Айка внучатым племянником, был старше Айка на шестнадцать лет, братьев и сестер оба не имели, а отцу Айка кончался уже седьмой десяток, когда родился Айк, и потому Маккаслин был мальчику не просто родич, а вместо брата и отца). Сэм и Айк стояли под взглядами подъехавших - семидесятилетний негр с лицом и осанкой индейского вождя, отца своего, и белый мальчик двенадцати лет с кровяными полосами на лбу и щеках, от которого теперь требовалось лишь стоять смирно и не выказывать дрожи.
- Ну как, Сэм? Не подкачал он? - спросил Маккаслин.
- Не подкачал, - ответил Сэм.
Они стояли - белый мальчик, навсегда отмеченный, и смуглокожий потомок диких царей индейских и негритянских, старик, чьи окунутые в кровь руки лишь довершили, оформили посвящение мальчика в то, чему еще прежде он, подготовленный Сэмом, отдал себя смиренно и радостно, с гордостью и самоотречением; руки, прикосновение их, первая достойная охотника кровь, которую Айк наконец был допущен пролить, - все это навсегда связало мальчика с Сэмом, и пусть ляжет в землю Сэм, как ложатся вожди и цари, и минет Айку семьдесят и восемьдесят, а все жива будет в нем память о наставнике. Так стояли они - мальчик, ребенок еще, который проживет свою жизнь в тех же местах, что дед его, и неприхотливей деда, и тоже оставит по себе наследников, - и старик, чьи деды владели этой землей задолго до прихода белых, а теперь исчезли с ее лика со всем своим родом и племенем, и только в этом человеке иной расы и бывшем невольнике течет еще их кровь и дотеКаст до конца своего чуждого и безвозвратного пути, - пути тщетного, ибо детей у Сэма Фазерса нет.
Отец его был Иккемотуббе, переименовавший себя в Дума {4}. Сэм рассказывал мальчику, как Иккемотуббе, сын сестры старого Иссетибехи, вождя племени чикасо {5}, юношей покинул дом, уехал в Новый Орлеан и через семь лет вернулся с дружком-французом (таким же, должно быть, непокорным отпрыском боковой ветви рода), который титуловал себя шевалье Сёр-Блонд де Витри, а своего индейского побратима - уже заранее - Ви Нотте, то есть вождем. Рассказывал, как Дуум вернулся домой в золотогалунном кафтане и треуголке и привез на четверть белую рабыню, беременную Сэмом, корзину щенят месячного возраста и золотую табакерку со светлым порошком вроде сахарной пудры. Как на пристани, на Большой Реке, Дуума встретили трое-четверо товарищей его удалой юности и как, поблескивая в дымном свете факела золотым шитьем треуголки и кафтана, Дуум присел на корточки в береговой грязи, извлек из корзины щеночка, дал подержать, сыпнул щенку на язычок щепоть пудры, и щенок издох - державший не успел и отбросить его от себя. Как Дуум прибыл в родное селение, где вождем был уже сын покойного Иссетибехи, тучный Мокетуббе, и как наутро внезапно умер восьмилетний сын вождя, а днем, в присутствии Мокетуббе и при всем Народе (Сэм называл свое племя Народом) Дуум сыпнул пудры еще одному щенку, и Мокетуббе сложил с себя власть, и Дуум и впрямь стал - по слову француза - вождем. И как назавтра, во время торжеств, Дуум повелел отдать рабыню в жены одному из негров племени, во владение которыми вступил только что (отсюда и индейское имя Сэма: О Двух Отцах); а через два года Дуум продал соседнему плантатору Карозерсу Маккаслину и негра, и женщину, и ребенка - своего собственного сына.
То было семьдесят лет назад. А когда Айк увидал его впервые, Сэм был уже шестидесятилетний старик, невысокий, коренастый, малоподвижный и сыроватый на вид, но лишь на вид, и даже теперь, в семьдесят, ни единой белой нити в жестких, как грива коня, волосах, и по лицу не догадаешься о возрасте, пока не улыбнется, а о негритянской крови говорит легкая тускловатость волос и ногтей да еще глаза - не форма и не цвет их, а выражение, уловимое иногда только в часы покоя и потому-то и приметное; Маккаслин толковал мальчику это выражение не как печать извечного и привычного рабства, а как сознание и тавро неволи, в которой очутились предки с материнской стороны.
- Вот, скажем, старый лев или медведь, - говорил Маккаслин, - что в клетке родился и провел всю жизнь и не знает, кроме клетки, ничего... И вдруг ему пахнуло чем-то в ноздри. Ветерок повеял и донес. Всего на минуту повеяло горячими песками или зарослями, которых он не видел никогда, а и увидал бы, так, может, все равно не признал бы и, может даже, понял бы, что, выпусти его туда сейчас, не выжил бы уже. И не песков тех ощутил он запах, а запах клетки, до той поры неслышный. На минуту дохнуло песками или чащобой и запахло клеткой, только клеткой. И отсюда это выражение в глазах.
- Так отпусти его! - воскликнул мальчик. - Отпусти!
- Ха. Ха, - сказал Маккаслин, и в этих "ха" не было смеха. - Клетка его не Маккаслинами делана. Сэм от начала свободный и дикий. С рождения в крови у него - ив отцовской и в материнской, кроме той одной восьмой, - инстинкты, вытравленные из нашей одомашненной крови так давно, что мы их не просто забыли: нам приходится жить скопом для защиты от собственных истоков. А ведь он родной сын воина, притом вождя. И вот он подрос, разбираться стал и вдруг однажды понял, что предан, что кровь вождей и воинов предана. Не отцом его, - тут же добавил Маккаслин. - Он, возможно, не держит зла на старого Дуума, что тот продал его с матерью в рабство; возможно, он всегда считал, что ущерб нанесен еще раньше, и ему и Дууму, - нанесен крови воинов, текущей в них обоих. И не смешением с негритянской кровью, и мать тут ни при чем - и все ж при чем, ибо от нее унаследовал Сэм, помимо крови рабов, еще и толику крови белых поработителей, и в нем самом схватились враги, и он стал полем битвы и разгрома и памятником собственного поражения. Не нами его клетка делана, - повторил Маккаслин. - Ну-ка, было такое хоть раз, чтоб ему велели или там не велели, пусть даже сам отец твой или дядя Бадди, и чтоб Сэм ухом бы повел?
И верно. Первое воспоминание о нем у мальчика: Сэм сидит на пороге кузницы, где его дело наваривать лемеха и чинить плуги, где он и плотничает тоже, пока не потянуло в лес. Но и в свободное от леса время - пусть кузница завалена срочной работой - Сэм иногда полдня, а то и целый день сидит, бывало, на пороге, и никто не укажет ему: "Чтоб к вечеру было готово", не спросит: "А вчера почему не доделал?" - ни отец с дядей, ни сам Маккаслин, ставший после них фактическим хозяином плантации, хоть еще не владельцем. А раз в год, поздней осенью, в ноябре, фургон (на кузов набиты дуги каркаса, натянут брезентовый верх) нагружали припасами - ветчиной и колбасами из коптильни, мукой, кофе и патокой из лавки; целую говяжью тушу накануне заготавливали - на потребу собакам до лагерной свежины. Поднимали в кузов собачью клетку, грузили постели, ружья, охотничьи рога, фонари, топоры; одетые по-лесному Маккаслин и Сэм Фазерс садились на козлы, Теннин Джим взмащивался на клетку с собаками, и они уезжали в Джефферсон, чтобы оттуда вместе с де Спейном, Компсоном, Буном Хогганбеком и Юэллом отправиться на две недели в пойму реки Тэллахетчи - в Большую Низину, обиталище оленей и медведей. А мальчик смотрел на сборы. Потом не выдерживал, уходил почти бегом за угол, чтоб не видеть, как догружают фургон, и чтоб охотники его не видели, но не плакал, весь сжимался, лишь дрожал и шептал там себе в утешение: "Уже осталось мало. Уже скоро. Только три года (только два, только год) - и мне будет десять. Кас сказал, тогда меня возьмут".
Да, если и делалась работа, то работа белого человека. Иной Сэм не признавал. Он не был издольщиком, как другие бывшие рабы Карозерса, и не батрачил, как молодые и пришлые, - Айк так и не узнал, как и когда установилось это между Сэмом и старым Карозерсом или его сыновьями-близнецами. Ибо хотя Сэм и жил в хибаре среди негритянских хибар, и общался с неграми (впрочем, с тех пор, как Айк подрос и его стали пускать одного в кузницу, а потом еще подрос немного и смог уже поднять ружье, Сэм мало с кем, кроме Айка, общался), и одеждой и говором был как они, и вместе с ними ходил иногда в негритянскую церковь, - но все же он был сын индейского вождя, и негры это знали. И, думалось мальчику, не одни только негры. Пусть у Буна Хогганбека бабушка тоже была из племени чикасо, и пусть остальная кровь у Буна белая, но то не кровь вождей. И стоило увидеть Буна рядом с Сэмом, как разница между ними бросалась в глаза (по крайней мере, мальчику), и даже сам Бун чувствовал разницу, - Бун, которому и в мысль не пришло бы, что кто-то может быть родовитей его; умнее - пожалуй, или богаче (везучее, как выражался Бун), но не родовитее. Бун был слепо, по-собачьи верен де Спейну и Маккаслину, поровну деля свою преданность между ними, единственными его хлебодателями, и принимая хлеб насущный тоже беспристрастно, поровну от того и другого; он был вынослив, не мелкодушен и храбрости имел довольно, но рассудительности чуть, и был донельзя падок на спиртное и прочие сласти житейские. Мальчик видел, что именно негр Сэм ведет себя по отношению к Маккаслину, де Спейну и к белым вообще с достоинством, степенно, без тени холопства и не напуская на себя того веселья, которым, как стеной, наглухо и моментально отгораживаются от белых негры; видел, что Сэм держит себя с Маккаслином не просто как равный с равным, но как старший по возрасту с младшим.
Сэм обучал мальчика лесу, охоте, учил, когда стрелять и когда не стрелять, когда брать зверя и когда щадить и, наконец, что делать с ним, добытым. И рассказывал о былом - присев ли рядом с Айком на бугре под густо и яро горящими летними звездами, когда гон на время уведен лисицей со слуха, греясь ли у костра в ноябрьском или декабрьском лесу, пока собаки добирают енота в овражке, или на корточках, без огня дожидаясь зари в густой росе и тьме апреля под деревом, где устроили ночлег дикие индейки. Сам расспросов не любил, и мальчик не расспрашивал. Он просто ждал, навострив уши, и Сэм начинал рассказ о прежних днях и о Народе, из которого был взят ребенком (Сэм и отцова лица не помнил) и которого материнская раса ему не смогла заменить.
Рассказ за рассказом, и постепенно далекие времена и давно умершие индейцы переставали быть прошлым для Айка и вплетались в его настоящее, как будто было то лишь вчера и не кончилось и до сего дня и люди те еще дышат и движутся и непризрачную тень отбрасывают на не покинутую ими землю; больше того - как будто часть рассказанного случится только завтра, в грядущем. И Айку начинало казаться, что даже его самого еще на свете нет и нет еще в здешних краях ни белых, ни порабощенных ими негров, которых они привезли с собою. Мальчику казалось, что хотя места, где охотятся они с Сэмом, принадлежали еще деду, потом отцу с дядей, теперь Касу, а позднее вступит ими во владение сам Айк, но власть Маккаслинов над этой землей так же эфемерна, малозначаща, как закрепившая ее давняя и уже выцветшая запись в джефферсонском архиве, и что он, Айк, здесь всего-навсего гость, а хозяин говорит устами Сэма.
Еще не так давно их было двое - Сэм и другой старик, чистокровный чикасо, чье одиночество было еще беспросветнее. Он называл себя Джобейкер (то есть Джо Бейкер, произнося это как одно слово). Историю его никто не знал. Он жил отшельником в грязной лачужке у речной развилины, в пяти милях от плантации, да и к другим гнилым местам не ближе. Джобейкер промышлял охотой и рыбной ловлей на продажу, ни с белыми, ни с черными не знался, негры его обходили сторонкой, и к лачуге никто не решался приблизиться, кроме Сэма. Примерно раз в месяц мальчик заставал их обоих в кузнице присев на глиняном полу, старики беседовали на смеси негритянского жаргона с говором холмов и вкрапляли в английскую речь древние индейские фразы, которые Айк, тоже садившийся на корточки и слушавший, со временем начал уже понимать. Три года назад Джобейкер умер. То есть он перестал показываться на люди. А как-то утром хватились и Сэма - ушел, не сказавшись даже Айку, и пропадал, пока однажды ночью негры, охотясь у речки в низине, не увидели взметнувшееся внезапно пламя. Они побежали на пожар. Горела лачуга Джобейкера, но из темноты за лачугой по ним дали выстрел и не подпустили. Это стрелял Сэм; могилу Джобейкера не нашли ни тогда, ни после.
На следующее утро, во время завтрака, мальчик увидел, как Сэм прошел под окном, и вспомнил, что ни разу за все эти годы Сэм ближе кузницы к дому не подходил. Мальчик положил ложку, и, сидя за столом, Маккаслин и он услышали голоса в посудной. Затем дверь открылась, и вошел Сэм со шляпой в руке, но без стука (хотя стучать полагалось всем, кроме прислуги), отшагнул, чтоб затворить, и встал у двери - одеждой негр, лицом индеец, - глядя на стену поверх их голов или еще куда-то дальше.
- Я хочу уйти, - сказал он. - Уйти жить в Большую Низину.
- Где ж там жить? - спросил Маккаслин.
В лагере де Спейна, куда вы все ездите охотиться, - сказал Сэм. - Могу присматривать в межсезонье. Выстрою себе в лесу хибару, если там в доме нельзя.
- А как же Айк? - спросил Маккаслин. - Где такая сила, чтоб его от тебя оторвала? Или возьмешь его тоже?
Но Сэм по-прежнему не глядел ни на Маккаслина, ни на Айка, стоял у двери с лицом, которое не скажет ничего, не выдаст даже возраста, пока не улыбнется.
- Уйти хочу, - сказал он. - Отпусти меня.
- Что ж, - сказал Маккаслин спокойно. - Изволь. Я договорюсь с де Спейном. Когда думаешь перебираться?
- Нынче ухожу, - сказал Сэм и вышел.
На том и кончили. Мальчику шел уже десятый; он нимало не удивился, что Маккаслин не стал возражать Сэму: с Сэмом не спорят. Теперь, на десятом году жизни, он способен был понять и то, как может Сэм с легким сердцем уйти от него и от их лесных дней и ночей. Ведь оба они знают, что эта разлука лишь временная и даже необходимая Айку, чтобы созреть для навсегда избранного дела, к которому Сэм его готовит с первых лет. Как-то вечером они переговаривались на лазу прошлым летом - ждали, пока собаки пройдут круг долиной и выставят на них лисицу; и теперь мальчик осознал, что тот разговор под высокими, яркими звездами августа заключал в себе предсказание, предупреждение о случившемся сегодня.
- Я уже научил тебя охоте в здешних обжитых местах, - говорил тогда Сэм. - Ты теперь ее знаешь не хуже меня. Ты уже готов для Большой Низины. Для настоящей охоты - на медведя и оленя. Через год тебе исполнится десять. Возраст твой напишется в два знака, и придет пора зрелости. Твой папа (с тех пор как Айк осиротел, Сэм называл так Маккаслина, ставя их с Айком не в отношения опеКасмого к опекуну, главе рода, а в отношения сына к родителю) обещал, что тогда и ты поедешь с нами.
- Если правду говорят, что Джобейкер умер, и если у Сэма никого, кроме нас, не осталось близких, то почему ж он уходит в Большую Низину сейчас? спросил
Айк. - Ведь мы поедем туда только через полгода.
- Может, именно потому, - ответил Маккаслин. - Он, может, хочет отдохнуть там от тебя.
Но это Кас острит. Взрослые часто говорят для красного словца, всерьез не принимаемого, как не принял Айк всерьез слов Сэма, что тот поселится в Большой Низине навсегда. Ну, проживет там полгода - не возвращаться же ему через неделю, раз ушел... Притом, по словам самого Сэма, малой охоте Айк уже обучен полностью. Так что все будет хорошо. Вот придет лето, потом те яркие дни после первых зазимков, ударят холода - и уже Айк сядет на козлы с Маккаслином, и настанет миг, и он добудет крови - настоящей, которая сделает его зрелым охотником, и вернется домой вместе с Сэмом, и уже не ребячьей охотой на опоссумов и кроликов займется, а сядет у зимнего очага рядом с охотниками и поведет достойный разговор о прошлых и будущих подлинных охотах.
И Сэм ушел. Пешком, взвалив нехитрые пожитки на спину. Маккаслин предлагал фургон, верхового мула. Но Сэм отказался. Никто не видел, как он уходил. Просто в одно утро хибара, и прежде скудная утварью, опустела окончательно, и стало совсем тихо в кузнице, где и раньше не слишком кипела работа.
Наступил наконец ноябрь, и Маккаслин с Тенниным Джимом собрались на охоту, а с ними и мальчик. Майор де Спейн, генерал Компсон, Юэлл, Бун и старый дядюшка Эш, повар, присоединились к ним в Джефферсоне с шарабаном и еще одним фургоном, и Маккаслин с Айком пересели в шарабан к майору и Компсону.
В лагере их встретил Сэм. Если он и обрадовался им, то ничем не выдал своей радости. И если опечалился, когда через две недели они уехали домой, то и печали не выдал. И мальчик один, без Сэма, вернулся в знакомые, жилые места, на одиннадцать месяцев возвратился к кроликам и прочей детской дичи, - но даже из первой своей короткой побывки вывез он неизгладимый из памяти образ большого леса, не то чтобы беспощадно враждебного и грозного, но многозначаще-хмурого, одушевленного, громадного, в чьих недрах Айк бродил и хоть остался почему-то безнаказан, но ощутил, какой он крохотный здесь и (пока не добыл с честью крови, достойной охотника) чужой.
И снова ноябрь и лагерь. Каждое утро Сэм брал Айка на номер. Разумеется, место мальчику отвели из недобычливых, ему ведь только десять (одиннадцать, двенадцать), и он еще и живого оленя не видел. Но все ж они вставали с Сэмом на лазу - Сэм чуть позади и без ружья, как в тот день, когда восьмилетний Айк убил первого кролика в бег. Они ждали в ноябрьских рассветах, и вот к ним доносился лай собак. Гон близился и проходил иногда совсем рядом, звучный и невидимый; раз неподалеку грохотнул дуплет - стрелял Бун, способный попасть из своего древнего дробовика разве что в сидячую белку; дважды довелось им слышать негулкий хлопОк винтовки Юэлла, еще до рога оповещавший охотников, что зверь взят.
- А я и разочка не выстрелю, - горевал мальчик. - И никогда не добуду оленя.
- Выстрелишь. Добудешь, - отвечал Сэм. - Потерпи. Ты будешь охотником. Настоящим.
Сэм не возвращался на плантацию, оставался в лесу. Он провожал их до придорожной фермы, где ждал шарабан, но не дальше. Охотники ехали верхом, а дядюшка Эш, Джим, Айк и Сэм - следом в фургоне, где лежало лагерное снаряжение и трофеи: туши, головы, ветвистые рога. Тропа вилась среди могучих дубов, стираксов, болотных кипарисов, от века не знавших иного топора, кроме охотничьего, меж двумя сплошными стенами тростника и кустарника. А за этими уходящими назад и остающимися обок стенами вставала пуща, что навсегда отпечатлелась в мальчике уже за первый двухнедельный срок. Склоняясь, нависая над тропою, она как бы слегка прислушивалась и присматривалась к людям, не столь уж враждебная (ибо слишком мелки ей они все, даже Уолтер, майор де Спейн, старый генерал Компсон, немало взявшие оленей и медведей, - слишком краток и безвреден их наезд), а просто хмурая, дремучая, огромная, почти безучастная.
Лес кончался внезапно. В нем будто калитка приотворялась, и они выезжали к сараям, дому, заборам; на обе стороны стлались отторгнутые у леса хлопковые и кукурузные поля со скелетами стеблей, нагими и недвижными под серым дождем, а за спиною в тускнеющем свете маячила пуща непроницаемой серой стеной, в которой не найти уж было той калитки. У шарабана охотники спешивались - Маккаслин, майор де Спейн, генерал Компсон, Уолтер, Бун. А Сэм слезал с козел, садился в седло и уезжал назад, ведя остальных лошадей в поводу. Мальчик смотрел, как он становится все меньше и меньше на фоне громадного, немого леса. И, ни разу не оглянувшись, Сэм скрывался с глаз, вновь уходил в свое бобылье - так казалось Айку (и Маккаслину тоже, считал Айк) - одиночество и уединение.
II
И миг настал. Он выстрелил. Сэм Фазерс помазал ему лицо горячей пролитой им кровью, и он из ребенка стал охотником, мужчиной. Было то в последний день охоты. После обеда они снялись и поехали по домам: Маккаслин, де Спейн, Компсон, Бун - верхом, а Уолтер, негры и мальчик с Сэмом - в фургоне, где лежали добытые Айком шкура и рога. Могли там быть (и были) и другие трофеи. Но они для Айка не существовали, для него еще длилось утро, они с Сэмом по-прежнему были вдвоем и одни. Фургон трясся, петлял меж медленно сменявшихся и неизменных стен, из-за и поверх которых глядела на мальчика глушь, теперь не чужая, и никогда уже она не взглянет на него врагом, потому что тот миг бессмертен - навсегда поднялись, дрожа, и застыли, нацелясь, гремучие стволы, и рогач летит в прыжке, навек нетленный. Айка встряхивает, подбрасывает на сиденье. Рогач, миг выстрела, окунутые в кровь, навеки посвящающие руки - отныне это соединило его с лесом, и лес признал его своим - сказал же Сэм, что он не подкачал... Вдруг Сэм натянул вожжи, остановил мулов, и шум в зарослях стал слышен всем - звук характерный и незабываемый, с каким уходит поднятый олень.
За поворотом впереди раздался голос Буна. Уолтер и Айк потянулись к ружьям, и, хлеща мула своей шляпой, к сидящим в фургоне подскакал галопом Бун, диколицый, изумленный. Из-за поворота показались, шпоря мулов, остальные всадники.
- Давай собак! - кричал Бун. - Собак набрасывай! В четырнадцать отростков рожищи! Чуть не на тропе лежал вон в тех азиминовых зарослях! Знать бы, так я б его ножом на месте!
- То-то он не мешкая унесся, - сказал Уолтер. - Увидел, что ты без своего дробовика.
Уолтер уже спрыгнул с винтовкой из фургона, а за ним и мальчик. Подскакали остальные. Сверзившись с мула, Бун свирепо рылся в кузове, кричал:
- Давай собак! Собак давай же!
И мальчику тоже казалось, вечность пройдет, пока они примут решение старики, чья кровь остужена годами, медлительна, совсем уже не та, что горячо и быстро течет в нем, в Буне и в Уолтере.
- Как думаешь, Сэм? - спросил майор. - Завернут его собаки?
- Собак не надо, - ответил Сэм. - Если он не будет слышать за собой собак, то сделает круг и к закату вернется на лежку.
- Ладно, - сказал майор де Спейн. - Берите мулов, ребята. Мы будем ждать вас на опушке.
Де Спейн с Компсоном и Маккаслином сели в фургон, а Бун, Уолтер, Сэм и мальчик поднялись в седла и поехали с тропы в глубь леса. Около часа вел их Сэм сквозь серый и размытый день, что почти не посветлел с рассвета и так же неприметно перейдет в ночь. Потом Сэм остановился.
- Отсюда мы пешком, - сказал Сэм. - Ему возвращаться против ветра, нас выдаст запах мулов.
Их привязали в чаще. И пошли без тропы в тусклом свете дня - Сэм впереди, вплотную к нему мальчик и Уолтер с Буном поотстав. Но Айку казалось, ему наступают на пятки. Дважды Сэм, на ходу повернув слегка голову, говорил ему через плечо:
- Времени много. Нам еще ждать его придется.
И Айк укорачивал шаг. Силился утишить бешеный бег времени, все дальше и все невозвратимее (казалось ему) уносящий так и не перевиденного им оленя, хотя Айк знал, что зверь прошел не торопясь свои полкруга без собак и теперь, по расчету Сэма, заворачивает уже на охотников. Они продолжали идти; час ли прошел, два или двадцать минут, мальчик не смог бы сказать. Вышли на невысокий гребень. Айк здесь не бывал ни разу, но чувствовалось, что они теперь на гребне: подлесок поредел, как всегда на возвышении, а дальше начинался неуловимый глазом спуск к вставшим стеной тростникам.
- Пришли, - сказал Сэм, останавливаясь. Он повернулся к Уолтеру и Буну. - Идите вдоль гребня, выйдете к другим двум лазам. Вы увидите следы. Он пройдет одним из этих трех лазов.
Уолтер огляделся вокруг.
- Я это место знаю, - сказал он. - Был здесь в прошлый понедельник. И даже видел оленя этого. Теленок годовалый твой олень всего-то.
- Теленок? - переспросил Бун, переводя дыхание. Лицо у него было все еще диковато-возбужденное. - Если он теленок, так я, значит, совсем приготовишка.
- Ну, тогда это и вовсе заяц был, - сказал Уолтер. - Ты ведь, помнится, бросил школу за два года до первого класса.
Бун зло уставился на Уолтера:
- Если тебе расхотелось стрелять, не мешай другим. Посиди в сторонке. Сами возьмем, будь я...
- Стоять и спорить - так мы его не возьмем, - спокойно заметил Сэм.
- Сэм прав, - сказал Уолтер, снова наклоняя свою старую винтовку истерто-серебристым стволом к земле - готовясь к ходьбе. - Больше дела и немного меньше шума. Радиус слышимости Хогганбека все тот же - пять миль, причем против ветра. А мы же теперь по ветру идем.
Они ушли. Голос Буна еще доносился сперва, потом замер. И, как утром, мальчик с Сэмом остались одни. Они стояли, укрытые в поросли под величавым дубом, и снова был лишь реющий, пустынный сумрак да зябкий бор-моток дождя, моросящего весь день без перерыва. Затем, точно дождавшись, когда все встанут по местам, глушь шевельнулась, задышала. Она как будто наклонилась к ним - к Сэму и мальчику, к Уолтеру, к Буну, что затаились каждый на своем лазу, - нависла исполинским, беспристрастным, пристальным и всеведущим судьею состязания. А где-то в глубине ее шел олень, не всполохнутый погоней, шел не труся, а лишь настороже, как и положено участнику охоты, и, быть может, повернул уже на них, и совсем уже рядом, и тоже ощущает на себе взгляд предвечного арбитра. И Айку люб олень - не зря сегодня утром он, двенадцатилетний, в одно мгновение и навсегда перестал быть ребенком. А может, не только ребенку, а и горожанину не понять даже взрослому, и единственно тот, кто вырос на воле, поймет, как можно любить жизнь, которую готовишься своей рукой оборвать. Мальчик снова стал дрожать.
- Хорошо, что началось теперь, - произнес он одними губами, не оборачиваясь к Сэму. - Значит, кончится раньше, и ружье не будет плясать...
- Тише, - сказал Сэм, тоже не поворачивая головы.
- Разве он уже так близко? - прошептал мальчик. - Ты дума...
- Тш-ш, - сказал Сэм.
Мальчик замолчал. Дрожь все не прекращалась. Айк и не пробовал ее унять, потому что знал: она пройдет, когда руке понадобится твердость. Ведь Сэм Фазерс уже посвятил его в охотники и тем самым отрешил от слабости, и от сожалений освободил тоже - не от сострадания и любви ко всему, что живет и стремительно движется и вмиг падает, подкошенное средь всей своей красы и быстроты, - но от слабости и сожалений. Они не двигались, дыша спокойно, мерно, глубоко. Солнца не было, и близился закат, но ровно-тусклый свет сгустился вдруг, усилился, и тут же мальчик понял, что это в нем самом дыхание, сердце, кровь - все разом приготовилось к оленю, как если бы Сэм Фазерс не простой охотничьей метой пометил его утром, а привил некое качество, чутье, которое унаследовал от своего вымершего и забытого народа. Мальчик затаил дыхание, лишь сердце билось и стучала кровь, и среди тишины лес тоже перестал дышать, нависая огромно, беспристрастно и ждуще. Дрожь кончилась, как и предвидел Айк, и он взвел оба тяжелых курка.
Что-то ушло. Миновало. Глушь по-прежнему стояла не дыша, но уже не следила за Айком, отворотилась от него, перевела взгляд куда-то выше по гребню, и Айк ощутил почти зримо, что олень, пройдя тростник до самой кромки, увидел их или учуял - и канул обратно в чащобу. И теперь бы ей перевести дыхание, но глушь все не дышала, ликом своим обращенная на что-то поодаль. И, тоже не дыша, напрягшись, Айк воскликнул про себя: "Нет! Нет!" зная, что счастье ушло, и думая с отчаянием, как два и три года назад: "Стрелять, да не мне". Раздался короткий хлопок Уолтеровой винтовки, бьющей без промаха. Мягко затрубил рог Юэлла, напряжение кончилось, и мальчик понял, что и не надеялся сделать выстрел.
- Вот и всё, - сказал он. - Уолтеру достался.
Он опустил ружье, бессознательно приподнятое, и спустил уже один курок и выходил из укрытия, когда Сэм сказал:
- Погоди.
- Да что годить? - крикнул сдавленно мальчик.
Ему запомнилось, как он вскинулся на Сэма в мальчишеском горе и досаде на неудачу. - Не слышишь, что ли, рога?
И запомнилось Айку, как стоял Сэм. Сэм не стронулся с места. Он был невысок, коренаст, а мальчик за последние полгода-год сильно вырос и догонял уже Сэма, но сейчас Сэм его словно не видел, глядел через голову Айка туда, где трубил и звал их рог. И мальчик увидел оленя. Он шел на них вдоль гребня, как будто возникая из того трубного звука, что возвещал о его гибели. Шел не скачками, а шагом, с неторопливой мощью клоня и уводя рога от веток. Обычно Сэм держался позади, но сейчас был рядом с Айком, так и застывшим - ружье на весу и один курок еще взведен.
Олень увидел их. Но и тут не шарахнулся в бег. Огромно привстал на мгновенье, глядит, подобрался. И, не свернув, не ударившись в бегство, двинулся с крылатой без натуги быстротой, присущей оленям, и прошел в десяти каких-нибудь шагах, высоко неся голову и глядя не гордым, не надменным, а просто большим, диким, небоязливым оком. И Сэм, стоя рядом с мальчиком (а рог Уолтера все трубил на крови), поднял, вытянул правую руку, ладонью к оленю, и сказал на языке, понятном Айку с тех стариковских кузничных бесед:
- Здравствуй, родоначальник. Праотец.
Когда они вышли к Уолтеру, он стоял спиной к ним и глядел себе под ноги в каком-то почти столбняке.
- Ну-ка, Сэм, - не оборачиваясь, позвал он негромко. Они подошли. У ног Уолтера лежал бычок, с весны только впервые отрастивший рожки-спицы. Неохота и брать было такого малыша, - сказал Уолтер, не меняя позы. - Но взгляни на его след. Большой, чуть не с коровий. И других никаких следов нет, а то б я готов присягнуть, что здесь прошел оленище, которого я даже не заметил.
III
Уже смерклось, когда они выехали из лесу на дорогу, где ждал шарабан. Холодало, дождь кончился, ветер разгонял тучи. Де Спейн с Маккаслином и генералом Компсоном сидели у костра.
- Ну как, везете? - встретил их майор.
- Везем болотного зайца с рожками, - сказал Уолтер, спуская тушку с мула.
Маккаслин взглянул, спросил:
- А того большого так никто и не видал?
- По-моему, Буну примерещилось, - сказал Уолтер. - Наткнулся, должно быть, на чью-то корову в кустах.
Бун заругался, стал крыть все на свете, начав с Уолтера и Сэма - не послушались, не набросили собак - и кончив самим оленем.
- Не беда, - сказал майор де Спейн. - Следующей осенью добудем. А теперь пора нам трогаться.
В двух милях от города Уолтер сошел у своего двора, и было уже за полночь; завезли еще генерала Компсона домой и поехали к де Спейну доночевывать, чтоб уж утром покрыть оставшиеся до маккаслинской плантации семнадцать миль. Было холодно, небо очистилось, к утру ожидался мороз, да и сейчас уже земля застыла под копытами, колесами, под их шагами, когда шли двором в дом - теплый, темный. Поднялись ощупью по лестнице, де Спейн нашарил свечку, зажег; потом чужая комната, широкая, недристая кровать, до озноба холодные простыни, но вот нагрелись - и Айк вдруг стал рассказывать Маккаслину, что было на лазу, и тот молча выслушал его.
- Но ты ж не веришь, - сказал Айк. - Я знаю, не веришь...
- Отчего же, - возразил Маккаслин. - Если вспомнить про все бывшее, жившее здесь. Про всю горячую, сильную кровь, что знала жизнь и радость, прежде чем впитаться в эту землю. И горе знала, конечно, и муки, но они окупаются, даже с избытком, и ведь, в конце концов, ты не обязан длить то, что считаешь мукой; ты всегда волен положить ему конец. И ведь даже мучиться и горевать лучше, чем вовсе не быть; одно только бесчестье горше смерти. Однако вечно жить нельзя, и жизнь всегда кончается гораздо раньше, чем исчерпаешь ее возможности. И вот все это жившее должно же где-то быть, не для того ж оно придумано и создано, чтобы на свалку. Притом земля неглубока: копай - и докопаешься до камня. И ей не запасать останки хочется, а вновь пускать их в ход и рост. Взгляни на желуди, на семена; последняя падаль и та не желает лежать погребенной: пучится в распаде, пока не вырвется опять на свет и воздух - в извечной жажде солнца. А там, - на момент рука Маккаслина очертилась на фоне окна, указала на вымыто, льдисто блестевшие звезды (глаза уже привыкли к темноте), - там они ненадобны. Да и потянет ли туда скитаться, когда мало были на земле, когда и здесь просторно и . столько еще мест сохранилось нетронутых, где их земная кровь жила и тешилась, покуда была кровью?
- А нам они все нужны, - проговорил Айк. - Чтоб с нами... Здесь хватит места им и нам.
- Верно, - одобрил Маккаслин. - Пускай бесплотны, не отбрасывают тени...
- Да я ж видел его! - крикнул мальчик. - Видел!
- Спокойно, - сказал Маккаслин и коснулся мальчишьего бока рукой. Спокойно. Знаю, что видел. Я сам однажды видел. Сэм водил меня туда, когда я добыл первого оленя.