Ицхокас Мерас Старуха с зеленым ведерком

Медленно, как всегда, подошла она к раковине и поставила в нее ведерко, затем открыла кран, и потекла из него вода. Текла она тонкой струйкой, а старуха терпеливо стояла рядом и ждала, пока ведерко не наполнится. Она могла стоять так и ждать, ведь никто не торопил ее, да и приятно было слушать непрерывное журчание воды. Времени у нее было вдоволь, а здесь, на кухоньке, и от жары спасаться было легче. Сухими костлявыми пальцами она то и дело дотрагивалась до прохладной струи, затем прикладывала пальцы к лицу, шее и плоской груди, и дышать становилось легче, словно жара на миг отступала.

Вода в ведерке пузырилась, бурчала, а старуха стояла, ждала, смачивала лицо и думала, любила она поразмышлять.

Старуха эта, Сара, жила на втором этаже. Для пожилого человека — вполне удобно. И дом этот был таким же, как все дома, в которых поселялись вновь прибывшие — не лучше, не хуже.

Крыша над головой, и слава Богу, думала Сара. Не всегда ведь бывала у еврея крыша над головой.

Стоял дом этот на окраине городка — такого же городка, как все городишки, которые вырастают на пустырях, на песках, и ютятся в них те, что вновь прибывают, как все те городишки, что ничего городского еще не имеют, лишь название, да дома, одинаковые, как спичечные коробки.

Слава Богу, еврей еще и не то видывал, думала Сара.

Итак, дом этот был, как другие дома, городок — как остальные городки, а сама Сара — человек как человек. Ни зла не причиняла, ни добра не творила.

Жила себе, и только.

Прожила зиму, дрожа от осеннего холода, в старую теплую одежду или потертое шерстяное одеяло кутаясь, теперь, летом, ежилась от жары и время от времени хватала воздух, зажмурившись, подставляя лицо и приоткрытые тонкие губы живительному сквозняку, гуляющему между окнами комнаты и кухни, а весь март и начало апреля провела почти без сна, гоняя по ночам кошек и котов, призывающих друг друга пронзительными, визгливыми голосами младенцев.

Еще холодно было по ночам в ту весеннюю пору, и едва успевала согреться Сара под двумя одеялами и двумя старыми пальто, как, не выдержав, вставала она со своей железной койки. Вставала не из-за того лишь, что глаз сомкнуть не могла. Как только поднимался ночью этот кошачий свадебный гвалт, в сердце Сары словно нож вонзался, казалось ей, хотя и знала она, что кричат коты и никто больше, что, может быть, человека в темном углу режут, или малых детей розгами секут или головками об стену бьют, или насилуют женщину, или еще Бог весть что ужасное поблизости происходит. И неуютно ей становилось одной, и жаль чего-то, когда слышала она этот крик, и вставала Сара из теплой постели, влезала в одну, вторую, третью одежду, отодвигала занавеску, открывала окно и кричала, вглядываясь в темноту:

— Шкиц, шкиц, окаянные! Шкиц, шкиц!

Стихали зверьки. Стихали ненадолго, но Саре тогда еще неуютней становилось, сердце сжималось, и краснела она в темноте, застыдившись, уже вроде как-то и некрасиво было разгонять эти ночные свадьбы, ведь любились зверюшки, и они ведь живые существа!

Снова ложилась Сара, закрыв окно, снова согревала свою постель, закрывала глаза и старалась о прошлом думать, свою долгую жизнь вспоминала, ходила по пройденным тропам, ровным и ухабистым, чтобы забыться, чтобы не слышать вновь поднявшегося крика этих маленьких созданий, и засыпала она лишь под утро.

Так жила эта старуха Сара, и будто все равно было, что жила, что не жила она вовсе.

…Сара прикрутила кран, чтобы струйка еще тоньше стала, чтобы так скоро еще не надо было уйти отсюда, так как и вправду приятно было слушать бормотание воды, журчание струйки, а мокрые пальцы и сквозняк освежали тело.

Любовалась Сара наполняющимся ведерком, хотя и стоила вода денег, да немалых.

Берегла Сара каждую монетку, даже самую малую. Если и покупала себе фрукты или ягоды, покупала самые мелкие и не самые свежие. Если нужна была вещь какая-нибудь, искала поношенную, со вторых рук. Грела воду как можно реже, зажигала свет, когда совсем темнело и то лишь ночник, который она переносила, по надобности, из комнаты в кухню или из кухни в комнату.

И только с потолка свисала большая лампа — если вдруг гость завернет, чтобы темноты не испугался. Но никакие гости еще не заглядывали, так что верхнего света она еще ни разу не зажигала.

И воды ни капли без нужды не выливала. Только для чая — сколько выпивала, на суп — сколько съедала, тарелку помыть, умыться — сколько требовалось, капля в каплю.

И ведерко это, в которое вода теперь лилась, до краев на три пальца не доливала, чтобы, когда несла по комнате, ни капли не пролить.

Но ведерко это наливать не жалела старуха. Наполняла его по нескольку раз в день.

А наполнив это зеленое ведерко и осторожно пронеся его по комнате, выплескивала воду через открытое окно, и вода эта тут же в землю впитывалась.

Ибо ничем не занималась, ничего не делала Сара, ничего и делать не хотела, что может немощный, старый человек? Одна лишь работа была у нее — деревце, что растет под окном, поливать. Хотела она, очень хотела, чтобы этот тонкий серый стебелек поднимался, наливался соком и деревом стал бы когда-нибудь.

Чтобы стал деревом, зеленеющим и тенистым.

Ведь ничего зеленого еще не было вокруг, один лишь песок. А дальше, где домов, где ничего еще не было, — тоже песок, голые песчаные дюны.

Был и внизу, возле дома, кран. И за воду ту даже платить не надо было. Но у старухи Сары, хотя и была она таким же человеком, как все люди, была беда, своя собственная беда (слава Богу, что не у каждого еврея, думала Сара) — ноги слабые. Высохли они, тонкими стали, в дугу изогнулись. Словно у маленького ребенка, как это иногда бывает. И не могла старуха, хоть и невысоко жила, спускаться да взбираться по лестнице несколько раз в день, чтобы деревце поливать. Если уж и выходила она из дому, а ведь выходила, не высидишь взаперти, и есть надо, и купить надо, и принести надо, и заплатить надо, не высидишь взаперти, если одна живешь. А других просить — так разве попросишь? Каждый своими делами по горло занят. И работать должен, и зарабатывать должен, и отдохнуть. Так разве попросишь? И так мается каждый, да еще в такую несусветную жару.

Еврейская жара, ой, еврейская, думала Сара. Если уж дает что Господь еврею, так не жалеет, если беду — то великую, если жару — нестерпимую.

А деревце это, думала Сара, все равно вырастет, да еще как вырастет. А когда окрепнет, подрастет оно, может и само влагу начнет всасывать — и корнями, глубже пущенными, и ветками, широко раскинутыми, — утреннюю росу впитывая.

И ничего, что трудно старухе вниз спускаться. Не беда и через окно несколько ведерок за день вниз выплеснуть. А если и стоит это несколько грошей, не жаль — разве пожалеешь дереву воды?

Уж и ведерко наполнилось почти доверху, на три пальца от краев, как обычно, как каждый раз. Крепко закрутила Сара кран, чтобы не капало, упаси Бог, уж и последняя струйка, сбившаяся, кривая какая-то, как ноги старухи, в ведерко вылилась, и последние капли из закрытого крана упали, уж могла взять Сара ведерко и нести медленно к открытому окну, уже и деревце, видать, ждет не дождется этой воды, как спасения, однако медлила старуха, с места не двигалась.

Медлила Сара, так как боялась, что снова помешает ей человек, живущий на первом этаже.

Человек — так и звала его про себя Сара, потому что ни имени, ни фамилии его не знала, ни чем занимается, ни как и на что живет человек. Словно нарочно вылезал он во двор как раз тогда, когда Сара опрокидывала ведерко, и попадал прямо под струю.

Нечистая сила какая-то, прости Господи, думала Сара.

Однако время шло, деревце ждало, и старуха, вцепившись обеими руками в дужку, вытащила ведерко из раковины и заковыляла к окну медленно, медленно, чтобы ноги не заплелись и вода не расплескалась.

Ковыляла Сара, зеленое ведерко несла и думала Сара: вылезет ли и сегодня не вовремя тот человек или не вылезет? Думала так Сара, но уже не столько она боялась облить человека, сколько злилась на него — до глубины души злилась она.

В первый раз, когда она вот так нечаянно облила того человека, она вся съежилась у открытого окна, убежать хотела, застыдившись, но не убежала, глаза опустить хотела, но не опустила, смотрела на человека того, не в состоянии ему чем-либо помочь, не зная, как извиниться, ожидая, что сразу обернется он, крикнет яростно (было ведь за что), может, еще хорошенько и выругается (и стоило, ничего не скажешь).

Может, и лучше так было бы, только теперь поняла Сара.

А тогда, наоборот, будто что-то с сердца свалилось, даже улыбнулась она своими тонкими губами, когда никакого слова не услышала, ни крика, ни ругани.

Даже головы не поднял человек, лишь неловко провел одной и другой рукой по промокшей рубашке и, даже не взглянув наверх, где у открытого окна съежившись присела на корточки Сара, вошел в дом. Вошел и не показывался больше.

И забыла об этом случае старуха, и опять поливала деревце, как и раньше, пока снова не вылила все ведро тому человеку на голову. Уже казалось, и самое лучшее время выбрала, и вот опять!

Теперь уж самой интересно было, что человек скажет. И что бы ни сказал — приняла бы Сара каждое слово, пусть и самое злое.

Но не услышала она и в этот раз ни слова, ни звука. Отряхнулся только человек и, ни глаз, ни головы не подняв, вошел в дом и не показывался больше.

Так было в третий раз, и в четвертый.

Тогда уже злость взяла Сару, еще больше остерегалась, поливая деревце, и злилась, и злилась, что остерегаться надо, дрожащими руками опрокидывать ведерко и еще не всегда на деревце попасть. Но еще и не только поэтому злилась старуха, а потому злилась она, что уже четыре раза тому еврею на голову воду вылила, а он молчал, ни слова не сказал, словно так и надо было, словно и следовало издеваться над ним, делать, что хочешь с ним, а он себе будет молчать, еврей этот.

Может, поэтому и беды все на нашу голову, думала Сара, может, потому и пинают нас все, кому хочется.

Она и сейчас несколько раз осмотрелась, и вниз пристально взглянула и уже собралась было ведерко опрокинуть, как увидела человека того, выходящего из дому прямо у нее под окном.

То ли от злости или страха, или желания поиздеваться в этот раз, руки сами опрокинули зеленое ведерко, даже не целясь в деревце, прямо на того человека.

Выждала немного Сара, однако, и в этот раз ни слова не услышав, кинула на пол пустое ведерко, схватила свои палки, без которых, как без ног, ни в какую дорогу не пускалась, заковыляла к двери, и, даже не закрыв ее, застучала по лестнице, и так торопилась, как только могла, чтобы не опоздать, чтобы успеть.

И успела.

Встретилась она с тем человеком с первого этажа лицом к лицу, оглядела его, мокрого, и сейчас все еще молчащего, его рубашку, к худому телу прилипшую, его белые волосы, его морщины под глазами и на щеках, глубокие морщины, по которым вода текла, будто слезы.

— Человек! — крикнула Сара, одной палкой, словно пальцем грозя. — Что молчишь? Почему даже словом защититься не можешь? Стыдно, стыдно, старый седой еврей…

Так сказала старуха Сара, высказала, что хотела и замолчала.

Замолчала и глазами, острыми, как иглы, вонзилась в старика.

И испугалась Сара, ибо человек и теперь молчал. Так стояли они друг против друга в долгом молчании, а затем старик приподнял обе руки, проворно зашевелил пальцами, желал что-то объяснить и не сумев это сделать, стыдясь, но, не находя другого выхода, открыл рот и замычал.

И звук этот был какой-то нечеловеческий, совсем не как у человека, и Сару дрожь пробрала, так как она опять услышала кошек, по ночам кричавших человеческими голосами, и слышала человека, мычащего, как животное.

И поняла старуха Сара, сразу же поняла все, хотя не хотела понимать.

С того времени старуха Сара и дальше поливала деревце под окном, и человек с первого этажа уже не мешал ей.

Сара, как и раньше, хотела, чтобы деревце выросло в бескрайних песках, чтобы тонкий серый стебелек поднимался, наливался соком и деревом стал бы когда-нибудь.

И еще хотела Сара, чтобы тот человек заговорил.

И спускалась она по вечерам, хотя и трудно, очень трудно было спускаться по лестнице, а потом подниматься по ней, опираясь на две палки, и стучала палкой в дверь человека; каждый вечер она учила того человека говорить.

А вскоре, действительно вскоре, заговорил этот человек.

Только не каждый его речь понять и услышать может.

Загрузка...