В ту счастливую пору детства хорошо было бродить по густым зарослям, обступавшим отцовскую ферму. Наша земля, так же как и земля других белых фермеров, в значительной своей части оставалась невозделанной; лишь кое-где её перерезали узкие полосы посевов. А между ними — деревья, высокая редкая трава, колючий кустарник, кактус, овражек, а потом снова трава, пласты обнажённой породы, колючки — ничего больше. Иногда ещё попадался выступающий из земли обломок камня, извергнутый из горячей африканской почвы в какие-то невообразимо давние времена. Солнце, встававшее несчётное число раз, ветер, прошедший так много тысяч миль сквозь степи и чащи, выщербили в камне полости и глубокие борозды, и всё-таки он достаточно крепок, чтобы выдержать тяжесть тоненькой девочки, перед глазами которой неизменно стояла одна картина: тусклое серебро какой-то далёкой, заросшей ивняком реки, тускло мерцающие огни какого-то далёкого замка, — тоненькой девочки, которая напевала: «На ветру колышется сетка паутинки, зеркало разбилось на две половинки…»
Когда она пробиралась между зелёными рядами стеблей кукурузы и пронизанные солнечными лучами листья смыкались над её головой, как своды храма, а под ногами была плотная красная земля, — впереди, в тонком кружеве звёздчатого поричника, мерещилась ей чёрная, согбенная фигура, пророчащая беду: посреди кукурузных полей возникал перед нею образ старой колдуньи, рождённой в холодных северных лесах, и тогда кукурузные поля тускнели и исчезали и девочка вдруг оставалась одна у корявых корней сказочного дуба, и чудилось ей — идёт снег, густой, мягкий, белый, а костёр дровосека приветливо пламенеет сквозь чащу деревьев.
Можно было бы предположить, что белая девочка, которая выросла в Африке и с любопытством глядит на окружающую природу, залитую палящим солнцем, мрачную и жестокую природу, воспринимает её вместе с деревьями мсаса и колючими кустарниками как нечто привычное, родное. Но деревья мсаса и колючие кустарники она не видела такими, какими они были в действительности. В книжках, которые она читала, рассказывалось о далёких феях, реки в её сказках текли медленно и плавно, и девочке был хорошо знаком рисунок листка ясеня или дуба, так же как и имена крошечных духов, которые водились в английских ручьях, между тем как слово «велд»[1] было для неё чужим, хотя ничего другого она не могла помнить.
Вот почему африканская степь долгие годы казалась ей нереальной, здешнее солнце было чужим солнцем, а ветер говорил на непонятном языке.
Негры, работавшие на ферме, были ей такими же чужими, как деревья и скалы. Девочке они представлялись однообразной чёрной массой, которая, подобно стайке головастиков, то уплотнялась, то редела, то снова собиралась воедино, — безликие люди, существующие только для того, чтобы прислуживать, говорить «да, баас»[2], получать деньги и уходить. Они сменялись во всякое время года, кочевали с фермы на ферму в соответствии с их потребностями, настолько ничтожными, что над ними и задумываться-то не стоило; приходили за сотни миль с Севера или Востока, а через несколько месяцев отправлялись дальше. Куда? Быть может, в такую даль, как легендарные золотые копи Иоганнесбурга; по слухам, там платят куда лучше, чем в этой части Африки, где они получают несколько шиллингов в месяц и по две горсти кукурузных зёрен дважды в день.
Девочку приучили принимать как должное то, что слуги в доме, бывало, опрометью бросались поднимать оброненную ею книгу. Даже ровесники-негритята называли девочку «Нкосикаас» — госпожа.
Позднее, когда любознательность стала увлекать её за тесные границы фермы, она брала ружьё и в сопровождении двух собак пускалась в дальние прогулки. Ей случалось за день пройти много миль по холмам и низинам. Собаки и ружьё придавали ей уверенность в себе. Благодаря им она никогда не испытывала страха.
Собаки белых были приучены к охоте на негров. Стоило какому-нибудь туземцу показаться хотя бы на расстоянии полумили на протоптанной кафрами тропе, как собаки тут же загоняли его, словно птицу, на дерево. Если он выражал возмущение (на своём странном языке, что само по себе было смешно), это считалось наглостью. Если хозяин собак бывал в хорошем настроении, он от души смеялся, если же нет — проходил мимо, даже не замечая гнева чёрного человека, загнанного на дерево.
В редких случаях, когда дети белых собирались вместе, они развлекались тем, что подзывали негра и зло издевались над ним: натравливали на него собак, а потом с удовольствием следили, как он спасается бегством; они способны были дразнить маленького негритёнка, словно щенка, с той только разницей, что в собаку они посовестились бы кидать камни и палки.
Со временем девочка начала задумываться над некоторыми вопросами, но, поскольку нелегко было признать справедливыми те ответы, какие она получала, девочка старалась заглушить беспокойный внутренний голос и внешне держалась ещё более высокомерно.
Нельзя было и думать о том, чтобы дружески относиться к неграм, работавшим вокруг их дома. Стоило девочке заговорить с кем-нибудь из них, как тотчас подбегала встревоженная мать: «Уходи отсюда, тебе не о чем разговаривать с туземцами».
Именно это, исподволь внушённое сознание опасности либо подстерегающей тебя неприятности позволяло громко, грубо насмехаться над слугой, коверкавшим английские слова или не сразу понявшим, что ему приказано делать: есть такой вид смеха, за которым скрывается боязнь выдать свой страх.
…Мне было лет четырнадцать, когда однажды, под вечер, я отправилась на прогулку по направлению к свежевспаханному кукурузному полю. Большие красные комья земли, казалось, шевелились и перекатывались по ту сторону, к низине, напоминая волнующееся красное море. Был тот тихий, насторожённый час, когда под купами деревьев разносятся протяжные и печальные голоса птиц и все краски земли, неба и листвы густеют, словно пронизанные золотом заката. За плечом у меня было ружьё, собаки шли следом.
Приблизительно в двухстах ярдах от меня, у большого муравейника, показались трое негров. Я свистнула собак, чтобы они держались ближе ко мне, и, плотнее прижав ружьё, шла вперёд, ожидая, что негры, как и подобает им, уступят мне дорогу. Но они невозмутимо продолжали свой путь, и мои собаки напряжённо ждали команды, чтобы наброситься на них. Я рассердилась. Со стороны чёрных это была наглость — они обязаны немедленно уступать дорогу белому, как только его заметят.
Впереди, тяжело опираясь на посох, шагал старик. Волосы у него были совсем седые, кусок тёмнокрасной ткани ниспадал с его плеч, как мантия. За ним следовали два молодых негра, нёсшие связки дротиков и топориков.
Это были не обычные прохожие. Они не походили на туземцев, которые ищут работы. Такой вид бывает у людей, которые с полным сознанием собственного достоинства спокойно идут по своим делам. Именно достоинство их осанки поразило меня, заставило прикусить язык. Тихо увещевая собак, я медленно шла навстречу неграм, пока не очутилась шагах в десяти от них. Тогда старик остановился и плотнее запахнул свою мантию.
— Доброе утро, Нкосикаас, — сказал он, употребляя привычную у туземцев форму приветствия, пригодную, по их мнению, для любого времени дня.
— Здравствуйте, — ответила я. — Куда вы идёте?
Голос мой звучал несколько вызывающе.
Старик заговорил на своём языке; тогда один из юношей услужливо шагнул вперёд и сказал, тщательно подбирая английские слова:
— Мой вождь собрался навестить своих братьев на той стороне реки.
«Вождь!» — подумала я, и мне стало понятно, почему так гордо, как равный, стоял передо мной старик, — нет, он был выше, потому что, в отличие от меня, проявил учтивость.
Держась с таким достоинством, которое могло быть только врождённым, старик снова заговорил, попрежнему стоя в десяти шагах от меня, охраняемый с обеих сторон своими спутниками. Он глядел не на меня (это было бы невежливо), взгляд его был устремлён куда-то поверх моей головы, на деревья.
— Вы — маленькая Нкосикаас с фермы бааса Джордана?
— Правильно, — подтвердила я.
— Вероятно, ваш отец уже забыл, — сказал от имени старика переводчик, — но тут был один случай с козами, я вспоминаю, что видел вас, когда вы были вот такой…
Юноша дотронулся рукой до своего колена и улыбнулся. Мы все заулыбались.
— Как ваше имя? — спросила я.
— Это вождь Мшланга, — ответил юноша.
— Я расскажу отцу, что встретила вас, — пообещала я.
— Передайте привет вашему отцу, маленькая Нкосикаас, — сказал старик.
— До свидания, — вежливо попрощалась я, хотя с непривычки вежливость мне давалась с трудом.
— Доброе утро, маленькая Нкосикаас. — Старик шагнул в сторону, чтобы пропустить меня.
Я пошла дальше, свисавшее с плеча ружьё мешало мне, злобно рычали собаки, обманутые в своих ожиданиях, — не состоялась их любимая игра: травить туземцев, как зверей.
Вскоре после этой встречи я прочитала в книге одного старого путешественника выражение: «Страна вождя Мшланга». Вот как там было написано: «Целью нашего путешествия была страна вождя Мшланга, расположенная к северу от реки; мы хотели попросить у него разрешения искать золото на его территории».
Белой девочке, которую приучили смотреть на каждого негра, как на вещь домашнего обихода, слова «просить у него разрешения» показались такими необычными, что снова перед нею возникли вопросы, которые, как оказывается, нельзя было заглушить: они медленно зрели в её уме.
Потом произошёл такой случай. К нам на ферму зашёл старик-золотоискатель, один из тех, которые до сих пор ещё рыщут по Африке с киркой, палаткой и лотком для промывки золота, выискивая заброшенные жилы. Беседуя с отцом о минувших днях, он тоже употребил выражение «страна старого вождя». «Она простиралась от тех гор до самой реки — на сотни миль», — сказал он.
«Страна старого вождя» — вот как он называл нашу местность; совсем не по-нашему, потому что в новом её названии не содержалось и намёка на чью-то незаконно присвоенную собственность.
Прочитав ещё несколько книг, описывавших открытие этой части Африки, то есть то, что было лет пятьдесят тому назад, я обнаружила, что старый вождь Мшланга был знаменитый человек, известный всем путешественникам и золотоискателям. Но тогда он был молод; или, быть может, разговор шёл о его отце или дяде — это мне выяснить не удалось.
В тот год я несколько раз встречала его в отдалённой части фермы, которую пересекают туземцы, проходя через нашу местность. Я узнала, что дорогой, протоптанной за большим красным полем, где пели птицы, постоянно пользовались негры. Должно быть, я потому так часто приходила сюда, что надеялась встретить старого вождя. Мне казалось, что я найду ответ на мучившие меня вопросы.
Теперь я брала с собой ружьё уже с иной целью: чтобы пострелять дичь, а вовсе не для того, чтобы придать себе уверенность. Собаки, и те научились обходительности. Когда я видела приближающегося негра, мы здоровались друг с другом; и мало-помалу тот далёкий сказочный пейзаж, неотступно стоявший перед моими глазами, потускнел, и ноги мои твёрдо ступали по африканской почве, и я по-другому, стала относиться к неграм. Я смотрела на всё как бы со стороны и в то же время думала: это и моё наследие; ведь я родилась здесь; эта страна принадлежит мне, так же как и неграм; здесь для всех хватит места, и нет надобности сталкивать друг друга с дороги.
Казалось, нужно только заставить себя открыто выразить то уважение, которое я испытываю, разговаривая со старым вождём Мшланга, и пусть чёрные и белые люди встречаются мирно, проявляя терпимость друг к другу; что же в этом трудного?
Но вот однажды произошло нечто неожиданное. У нас в доме всегда держали трёх чёрных слуг — повара, боя, прислуживающего в комнатах, и садовника. Обычно они сменялись тогда же, когда и негры, работавшие на ферме; проживут несколько месяцев, потом переходят на новую работу или возвращаются домой, в свой крааль. Их считали либо «хорошими», либо «плохими» туземцами, в зависимости от того, были они хорошими или плохими слугами, ленивы они или старательны, послушны или непочтительны. Будучи в хорошем расположении духа, мои родители имели обыкновение говорить: «Ну что можно требовать от неотёсанных чёрных дикарей?» Когда же они бывали в дурном настроении, то выражались так: «Чёртовы ниггеры, нам куда лучше было бы без них!»
Так вот, однажды, совершая очередной обход района, белый полисмен заглянул к нам на ферму.
— А вы знаете, какая важная особа работает у вас на кухне? — спросил он усмехаясь.
— Что? — раздражённо воскликнула моя мать. — Кого вы, собственно, имеете в виду?
— Как-никак — сын вождя. — Полисмена это, видимо, очень забавляло. — Когда старик помрёт, он будет заправлять целым племенем.
— Пока он у меня на кухне, ему лучше забыть об этом, — строго сказала моя мать.
После ухода полисмена мы уже другими глазами стали смотреть на нашего повара. Хороший работник, но любит выпить под воскресенье — вот и всё, что мы знали о нём до сих пор.
Он был молод, высок ростом, его очень чёрная кожа блестела, как отполированный металл, а в густых курчавых волосах, разделённых пробором на европейский лад, красовалась стальная гребёнка, приобретённая в галантерейной лавке; очень вежлив, очень сдержан, очень исполнителен. Теперь, когда выяснилось, кто он такой, мы говорили: «Конечно, можно догадаться. Порода всегда сказывается».
Моя мать, узнав о происхождении нашего повара и о том, что ждёт его в будущем, стала особенно придирчивой к нему. Иногда, выйдя из себя, она кричала: «Ты пока ещё не вождь, знай своё место!» А он отвечал очень спокойно, потупив глаза: «Да, Нкосикаас».
Однажды повар попросил, чтобы его отпустили на целый день, а не так, как обычно, — на полдня: он хотел провести у себя дома воскресенье.
— Как ты туда доберёшься за один день?
— На велосипеде: дорога займёт не более получаса, — объяснил он.
Я проследила, в каком направлении он уехал, и на следующий день отправилась разыскивать его крааль; я догадывалась, что юноша этот — наследник вождя Мшланга: ведь поблизости от нашей фермы не было другого крааля.
В той стороне места за границей нашей фермы были мне неизвестны: я шла по незнакомым тропинкам, мимо холмов, которые до сих пор представлялись мне лишь частью неровной линии горизонта, затуманенной дальностью расстояния. Это были владения правительства, земля, которую никогда не возделывали белые люди; сперва я даже не могла понять, почему так получилось, что едва я вышла за пределы нашей фермы, как передо мной открылось совершенно неожиданное, непривычное зрелище: широкая зелёная долина, сверкающая, искристая речка, юркие водяные птицы, стремительно взлетавшие над тростниками. Густая, мягкая трава доходила мне почти до колен, деревья были высокие, стройные.
Я привыкла к нашей ферме. Там, на жёсткой, выветренной и размытой почве, на протяжении сотен акров росли чахлые, скрюченные деревья, — их вырубали, чтобы топить плавильные печи на рудниках; скот вяло щипал тощую траву, и бесчисленные перекрещивающиеся следы копыт в сезон дождей становились всё глубже и глубже.
А эта местность осталась нетронутой; только золотоискатель, проходя здешней стороной, ковырнул киркой поверхность скал, да переселенцы из местных племён, по всей видимости, устраивали здесь привал и раскладывали ночные костры — об этом говорила обугленная кора на стволах деревьев.
Было очень тихо в это жаркое утро, наполненное гортанным воркованием голубей. Ложились плотные, густые полуденные тени, а пространства между ними были залиты ослепительно жёлтым солнечным светом, и во всей этой широкой зелёной долине, напоминавшей парк, ни души, кроме меня.
Я прислушивалась к быстрому и равномерному постукиванию дятла, когда мало-помалу меня охватило неприятное ощущение озноба, по спине пробежала дрожь, меня затрясло, потом бросило в жар, и от самых корней волос по всему телу словно прошёл ток; я покрылась гусиной кожей, мне стало холодно, хотя я обливалась потом. «Лихорадка?» — подумала я; потом с тревогой оглянулась по сторонам и внезапно поняла, что меня мучит не лихорадка, а страх. Это было непривычное, унизительное чувство, какой-то ещё никогда не испытанный страх. Ни разу за все годы, что мне доводилось бродить одной в окрестностях нашей фермы, я не ощущала и минутной боязни; вначале потому, что мне придавали смелость ружьё и собаки, а затем потому, что я научилась дружелюбно относиться к неграм, которые попадались мне на пути.
Из книг я знала о том чувстве, которое порой охватывает человека, когда величие и безмолвие Африки, простёртой под вечным солнцем, вдруг доходят до его сознания, подавляя своей мощью, и тогда начинает казаться, будто даже птичьи голоса звучат угрожающе и каким-то смертоносным дыханием веет из-за деревьев и скал. Человек ступает так осторожно, словно каждое его движение может потревожить что-то древнее и зловещее, что-то тёмное, огромное и гневное, и оно внезапно поднимется и нанесёт удар сзади. Перед вами чаща обвитых лианами деревьев, и вы представляете себе, какие хищные звери здесь затаились; перед вами плавно текущая река, спускающаяся уступами через низину, разливающаяся в заводи; и вы знаете — сюда по вечерам приходят на водопой буйволы, а крокодилы поднимаются и, ухватив их за мясистые морды, увлекают в свои подводные пещеры.
Страх завладел мною. Стало понятно, отчего я всё время оглядывалась — и боялась того неведомого бесплотного врага, который может подкрасться и поразить меня сзади; я всматривалась в гряды холмов, но, увиденные под непривычным углом зрения, они, казалось, изменялись с каждым моим шагом, так что даже известные мне приметы местности — например, большая гора, охранявшая мой мир с тех самых пор, как я себя помню, — становились неузнаваемыми; у подножия горы вдруг обнаружилась незнакомая, залитая солнцем долина. Я не могла сообразить, где нахожусь. Я заблудилась. Меня охватил панический ужас. И тут обнаружилось, что я всё время топчусь на одном и том же месте, беспокойно поглядывая то на деревья, то на солнце, которое, мерещилось мне, пошло вспять к востоку, отбрасывая печальный жёлтый свет заката. Наверное, я здесь уже очень давно! Но, взглянув на часы, я убедилась, что состояние бессмысленного ужаса длилось всего минут десять. В том-то и дело, что это было бессмысленно. Ведь я не отошла от дома и на десять миль; стоило мне пойти назад, вниз по долине, и я очутилась бы у изгороди; у подножия холма блестела крыша дома соседа-фермера, и добраться туда можно было бы часа за два. Сознание, что я едва не стала жертвой страха, угнетало меня больше, чем самое его ощущение. Я упрямо шла вперёд с двойственным чувством — испытывая отвращение к самой себе и развлекая себя этим. Нервы мои были натянуты, и я испуганно озиралась по сторонам. Я нарочно заставляла себя думать о разыскиваемой деревне и о том, что я стану делать, придя туда, — если я её найду, что вообще сомнительно; я брела наугад, а деревня могла находиться где угодно среди зарослей, простиравшихся на сотни тысяч акров вокруг. Я поняла, что к моему страху добавилось незнакомое ранее ощущение одиночества. Немое безлюдье наполняло меня теперь таким ужасом, что я едва передвигала ноги; и, если бы в тот момент я не оказалась на гребне небольшого холма и не увидела бы внизу, у его подножия, деревню, я вернулась бы домой…
На прогалине, между деревьями, стояло несколько хижин, крытых тростником. Вокруг — ровные участки, засеянные кукурузой, тыквой и просом, а поодаль, под деревьями, пасся скот. Перед хижинами копошилась домашняя птица; растянувшись на траве, спали собаки, а козы щипали траву на холме, выступавшем из-за притока реки, который, словно согнутая для объятия рука, огибал деревню.
Подойдя ближе, я заметила, что стены хижин любовно украшены орнаментом из жёлтой, красной и оранжевой глины, а тростниковые крыши аккуратно скреплены плетёнными из травы шнурами.
Это было совсем не похоже на отведённые для туземцев строения на нашей ферме — грязное и запущенное временное жильё кочевников, для которых всё вокруг чужое.
Что делать дальше, я не знала. На круглом бревне, играя фляжкой из тыквы, сидел маленький негритёнок, совсем голый, если не считать связки синих бус на шее. Я окликнула его:
— Скажи вождю, что я здесь.
Мальчонка засунул большой палец в рот и с недоумением смотрел на меня.
Несколько минут я переминалась с ноги на ногу; деревня казалась пустынной. Наконец мальчик куда-то убежал, и затем появились несколько женщин в просторных светлых одеждах; в ушах и на руках у них были бронзовые побрякушки. Сперва они молча разглядывали меня, потом, отвернувшись, стали о чём-то перешёптываться.
Я снова заговорила:
— Можно мне видеть вождя Мшланга?
Ясно было, что из всего мною сказанного до них дошло только имя, но чего я хочу, они не поняли. Впрочем, я и сама не понимала.
Наконец я решилась, прошла мимо них, обогнула хижины. На расчищенной площадке, под большим тенистым деревом, сидели, скрестив ноги, старики и беседовали. Их было человек двенадцать. Вождь Мшланга прислонился к дереву и пил воду из тыквенной бутыли, которую держал обеими руками. Когда он увидел меня, ни один мускул не дрогнул на его лице, и я поняла, что он не рад мне; вероятно, его задело то, что, растерявшись, я не смогла найти соответствующую случаю вежливую форму обращения. Одно дело — встретиться со мной на нашей ферме, но сюда мне приходить не следовало. На что я рассчитывала? Водить знакомство с туземцами, как с равными, я не могла; это была бы вещь неслыханная. Уже само по себе предосудительно то, что я, белая девушка, одна прошла через степь, — это мог себе позволить лишь белый мужчина; а в этой части зарослей вообще имели право хождения только чиновники.
Я стояла, глупо улыбаясь, а вокруг меня толпились женщины в светлых одеждах; они разговаривали между собой, и лица их выражали беспокойство и любопытство. А передо мной сидели старики с худыми, морщинистыми лицами, насторожённо, неприязненно глядевшие на меня. Это была деревня стариков, детей и женщин. Даже двое юношей, которые стояли на коленях подле вождя, были не те, что я встречала раньше с ним; вся молодёжь ушла из деревни — они работали на фермах и рудниках белых людей, а вождю приходилось довольствоваться услугами тех сородичей, которые временно не были заняты в другом месте.
— Маленькая Нкосикаас далеко от дома, — промолвил наконец старик.
— Да, — согласилась я, — далеко.
Мне хотелось сказать: «Я пришла, желая нанести вам визит дружбы, вождь Мшланга», но я не решилась это произнести вслух. Теперь я испытывала настойчивое, беспомощное желание познакомиться с этими мужчинами и женщинами, встретить у них дружелюбный приём, но, по правде говоря, отправилась-то я сюда из чистого любопытства; мне вздумалось поглядеть на деревню, которой в один прекрасный день начнёт управлять наш повар — сдержанный, исполнительный молодой человек, любивший выпить по воскресеньям.
— Добро пожаловать, дочь Нкосса Джордана, — сказал вождь Мшланга.
— Спасибо, — ответила я и ничего больше не смогла придумать, что бы ещё добавить.
Наступило неловкое молчание; между тем налетели мухи и с жужжанием стали носиться вокруг моей головы; ветер слегка раскачивал большое зелёное дерево, простиравшее свои ветви над стариками.
— До свидания, — выговорила я наконец. — Мне пора возвращаться.
— Доброе утро, маленькая Нкосикаас, — сказал вождь Мшланга.
Я ушла из равнодушной деревни, миновала холм, на котором паслись козы, уставившиеся на меня своими янтарными глазами, спустилась через чащу высоких, величавых деревьев в цветущую зелёную долину, где извивалась река, ворковали об изобилии голуби и тихо постукивал дятел.
Страх исчез, а вместе с ним и гнетущее чувство одиночества. Но теперь в пейзаже появилась странная враждебность, холодная, тяжёлая, неукротимая, которая шагала вместе со мной, крепкая, как стена, неосязаемая, как дым. Казалось, кто-то шепчет мне: ты проходишь здесь как разрушитель. Медленно, с пустым сердцем я шла домой: я узнала, что если нельзя заставить целую страну ползать у ног, как собаку, то нельзя и отогнать прошлое, с лёгкостью изливая свои чувства и заявляя с улыбкой: «Я ведь ничего не могла поделать, я тоже жертва».
Только ещё один раз довелось мне увидеть вождя Мшланга.
Как-то ночью обширный участок красной земли моего отца потоптали козы из крааля вождя Мшланга. Нечто подобное случилось и раньше, много лет назад.
Мой отец угнал всех коз, после чего уведомил старого вождя: если он хочет получить их назад, пусть возместит убыток.
Вождь Мшланга пришёл к нам вечером, в час заката; теперь он казался очень старым, согбенным. В своей по-королевски накинутой мантии он шагал с трудом, тяжело опираясь на посох. Отец уселся в большого кресле у порога нашего дома; старик осторожно опустился на корточки перед ним, а оба его спутника встали по сторонам: Совещание было долгим и мучительным, потому что молодой человек, выполнявший обязанности переводчика, плохо знал английский, а отец мой не умел говорить на местном диалекте, его познания ограничивались кухонным жаргоном.
По мнению отца, убыток, причинённый его посевам, исчислялся никак не меньше, чем в двести фунтов. В то же время, понимая, что не сможет взыскать такие деньги со старика, он считал себя вправе задержать коз. Что касается старого вождя, то он сердито повторял:
— Двадцать коз! Мой народ не может потерять двадцать коз! Мы не так богаты, как Нкосс Джордан, чтобы лишиться сразу двадцати коз!
Отец полагал, что и он не богат, а, напротив, очень беден, и раздражённо возражал, заявляя, что ему причинён очень большой ущерб и он имеет все права на коз.
Наконец атмосфера так накалилась, что из кухни вызвали повара — сына вождя — и велели ему переводить. Теперь отец бурно выражал своё негодование по-английски, а наш повар быстро переводил, и таким образом старик смог понять, как сильно разгневан мой отец. Молодой человек говорил без всякого волнения, механически, опустив глаза, но враждебный, напряжённый изгиб плеч выдавал его истинные чувства.
Солнце уже садилось, небо пылало всеми красками заката, птицы пели свои последние песни, а скот, мирно мыча, шествовал мимо нас к ночным загонам. В этот час Африка красивее всего; а здесь происходила эта жалкая, безобразная сцена, не принёсшая добра ни одной из сторон.
Напоследок мой отец отрезал:
— Спорить я не собираюсь. Козы останутся у меня.
Старый вождь, вспыхнув, ответил на своём языке:
— Это означает, что мой народ будет голодать, когда наступит засуха.
— Тогда ступай, жалуйся в полицию, — сказал отец, и вид у него был торжествующий.
Теперь уж, конечно, больше не о чем было говорить.
Старик сидел молча, опустив голову, беспомощно распластав руки на худых коленях. Потом молодые люди помогли ему подняться, и он стоял, в упор глядя на отца. Затем снова заговорил, на этот раз очень твёрдо, далее высокомерно, повернулся и пошёл домой, в свою деревню.
— Что он сказал? — спросил отец у нашего повара. Тот криво усмехнулся, избегая его взгляда.
— Что он сказал? — настаивал отец.
Юноша выпрямился, но попрежнему молчал, насупив брови. Потом он сказал:
— Мой отец говорит: вся эта земля — земля, которую вы называете своей, — его земля и принадлежит нашему народу.
Выговорив это, он ушёл в заросли, последовал за своим отцом, и мы его больше не видели.
Наш новый повар был переселенцем из Ньясаланда, у него не было никаких видов на будущую власть.
Когда, совершая очередной обход, к нам снова зашёл полисмен, ему рассказали об этом происшествии. Он заметил:
— Этот крааль не имеет права находиться здесь; его давно уже должны были перенести. Не знаю, почему никто об этом не позаботился. Я поговорю с комиссаром по делам туземцев на будущей неделе. Всё равно я собираюсь навестить его в воскресенье — поиграть в теннис.
Некоторое время спустя до нас дошли слухи, что вождя Мшланга и его народ угнали на двести миль к востоку, в соответствующую резервацию для туземцев; правительственную землю собирались вскоре предоставить для расселения белых.
Примерно через год я снова пошла поглядеть на деревню старого вождя. Теперь здесь было пусто. На месте хижин — кучи красной глины, изрытые термитами, а поверх них — длинные полосы гниющего тростника. Тыквенные стебли буйно разрослись и стелились повсюду — на кустах, на нижних ветках деревьев, большие золотистые шары катались под ногами, свисали над головой; это было поистине царство тыкв. Они наступали на заросли, а между ними пробивалась яркозелёная молодая трава.
Поселенец, которому посчастливится получить эту пышную зелёную долину (если он решит обрабатывать именно этот участок), внезапно обнаружит, что посредине кукурузного поля растения достигают пятнадцати футов высоты, а стебли сгибаются под тяжестью початков, и удивится — на какую неожиданно богатую жилу он напал!