История сестер Русиновских, сегодня полностью забытая, наполняла ужасом души наших далеких предков. Однако, было бы и странно, если бы она сохранилась живым преданием — почти пятьсот лет минуло с тех дней, как окончили свой век сестры. За это немалое время случилось на белом свете и, понятно, у нас в Белоруссии, множество трагических событий, некоторые из них были похожи на конец света. В кровавом их свете выблекли и исчезли из памяти давние местные драмы… Так что нам, может спросить читатель, до забытых теней трех женщин, если и о трагической старине и о великих личностях собственной истории наши знания чаще всего ограничены отрывочными сведениями, которые преподносит школьный учебник. Какая нам корысть знать про тех сестер?
Действительно, никакой пользы, совсем никакой, ничего выдающегося или хотя бы значительного в истории сестры Русиновские не сделали. Тем не менее, есть основа для искреннего любопытства — рождала наша земля известных просветительниц, воевниц, лекарек, были в каждом поколении и героини, и мученицы, и вдруг — фигура противоположной полярности разбойница, существо, можно сказать, с определенной инфернальной печатью на душе. Но общее полотно народной жизни создается не только святыми и героями, присутствует на нем всегда и черный цвет. Ну и еще одно замечание: горы архивов были уничтожены во время шведского, французского, германского нашествий, не счесть рукописей и книг, что бросили в костер, выжигая неприемлемые мысли, разномастные иноверцы и властители, а судебные записи о Русиновских уцелели. Бесспорно, нет в этой уцелелости тайного смысла, просто некоей кипе бумаг повезло, случай, не более того — куда чаще достойное сгорает, ничтожное избегает огня! И все же это — документальная весточка из небытия: было, жили сестры, широко ходила о них молва среди современных им людей. Да и многим позже вспоминали о них в зимние вечера, когда страшно завывал за стеной ледяной ветер. Так почему же нам, читатель, не взглянуть на этот выцветший документ, на седую запись с начала шестнадцатого столетия?
Об отце, пане Русиновском, засвидетельствовано немного, о матери вообще нет никаких сведений. Точно известно следующее: двор Русиновских стоял верст за двадцать от Ошмян, если ехать на Вильно, но не прямо при большаке, а в правый бок, в часе ходьбы по проселку. Старшую дочку Русиновских звали Марта: шестнадцати лет пошла она по отцовской воле за какого-то Матуша, соседа. Муж Марты слыл человеком добрым, насколько позволяло доброту канун шестнадцатого столетия, прославленный более чем добрыми событиями, взрывом преступности. Так густо наплодилось тогда грабителей, что ехать по гостинцу в сумерках осмеливался только тот, кому надоело жить на этом свете. Немало лихих голов проломил звездышем пан Матуш, а когда придорожный злодей попадался ему живьем, то не медля, без сомнений Матушева челядь привязывала грешника за ноги к двум пригнутым березам. Но жену Матуш никогда и пальцем не тронул, разве что при хорошей подписке. За четыре года Марта осчастливила мужа троицей сынов, располнела, взяла под бережливый надзор овины и коморы, и дворовые девки слаженно и красиво научились петь, сидя за пряжей, словно прибитые к лавкам гвоздями, долгие зимние вечера. Эти простые радости да праздничные выезды в костел полностью Марту удовлетворяли. О большем счастьи она не молилась.
В скором времени Русиновский присмотрел и для средней дочери Марыли пристойного человека. Жених, как положено, прислал сватов, потом приехал с родителями, знатно были отмечены сговор и заручины, уже мать начала перебирать в сундуке приданое, уже назначили день свадьбы и широко известили родню, друзей и приятелей дома, как накануне девичника Марыля исчезла. Впустую кричали ее в лесу, впустую искали на болоте — никакого следа. Самые мрачные мысли рвали родителям сердце: мать была на грани безумия, отец в одну неделю сседел. Наконец через месяц собрались в костел на поминание — и вот в это время пришло известие, которое ошеломило семью больше, чем таинственное исчезновение; дочь жива, здорова, сидит послушницей в виленском монастыре доминиканок. Собрав обоз, родители помчались в столицу, пробились в монастырь, отыскали Марылю, кричали на нее, отец и рукой приложился, потом, стоя перед дочерью на коленях, молили вернуться — бесполезно. Марыля отвечала, что выше ее сил терпеть мучительство семейной жизнью и что счастье она отыскала в посвящении своего сердца Иисусу Христу — единственному высокородному жениху на свете.
Вместе с отцом и матерью становилась на колени и младшая дочь Русиновских Ядвига, которая тоже умоляла сестру и целовала ей ноги, прося о жалости к матери. Однако Марыля смотрела на родителей и сестру с тем бессильным сочувствием, с каким глядят на слепых.
Убитые сумасбодством дочери, Русиновские вернулись на свой двор. О Марыле не говорили, словно вычеркнули ее из жизни, но на всех родительских беседах, снах, даже на взглядах на входную дверь лежала тень затаенной тоски. Следующим летом — а был это год 1497 — случился крупный наезд крымских татар, несколько их загонов двигались даже на Лиду. Всю шляхту призвали на коня. Пошла в поход и ошмянская хоругвь, в ее рядах был пан Русиновский. Под Дятловым татар задержали, но немалой ценой: в братскую могилу над Молчадью положили среди тысячи убитых и Русиновского. Приятели привели на двор его коня с притороченными к седлу мечом и доспехами. Скоро и Русиновская, не стерпев печали, отошла на тот свет к мужу.
Хозяйкой двора, назначенного под опеку Матушу, осталась Ядвига. Сироте шел восемнадцатый год. Золотые волосы, яркие синие глаза, благородная стать далеко разнесли славу об Ядвиге. На мужское око представлялась она живым ангелом, явленным на Ошмянщине через божью заботу. Сложилась даже устойчивая молва, что во всем Понеманье не сыскать более красивой девушки. По этой причине, как только прошел год траура по матери, до ворот Русиновской потянулись густой чередой сваты. Ядвига всем отказывала. "Что за двор без рыцаря? — злился на свояченицу Матуш. — От кого дитя понесешь? Кто защитит, если разбой?" — "Сама отобьюсь!" — уверенно отвечала Ядвига. Но пан Матуш усиливал свой натиск и в конце концов победил. Ядвига, которой надоели опекун и зависимость, пошла за бездетного вдовца Ходевича. Тот любил выпить, а, крепко выпив, любил подраться. Распространил он эту свою привычку и на молодую жену. Ядвига прожила с ним два года, как в аду. Неожиданный случай стал для нее избавлением: однажды, когда Ходевич возвращался от соседа после недельного загула, кто-то убил его ударом чекана в лоб. Похоронив мужа, Ядвига вновь поселилась в родных Русиновичах.
Но нет никому на этом свете мира и спокойствия. В скором времени объявилась в Ошмянском повете новая шайка. Хватало тут разбойников и до нее, и приблудных, и местных: поскольку каждый третий хозяин считал за обязанность ободрать на большаке проезжего или прохожего человека, хотя бы сермягу с него снять, если не имел денег. Однако новая стая отличалась от других грабителей звериной жестокостью. Редкий месяц обходился теперь без кровавого преступления. Жалости разбойники не ведали, одинаково вешали на дубах богатого пана и голодного лирника, старуху и дитя. Тьма ворон поселилась вдоль гостинца на Вильно, постоянно получая кровавое угощение. Через два года старый путь обрел новое название — Разбойничий или Черный, последнее — из-за тех мрачных туч, в какие сбивалось воронье. Шляхта закрылась по дворам, лютые волкорезы возросли в цене до стоимости коровы. Но и огороженная плотным частоколом усадьба с дюжиной злых, как черти, собак, не защищала от жестокого нападения. Когда разбойники грабили выбранный двор, все его обитатели лишались жизни, словно смертные муки людей приносили убойцам радость. Зимой жизнь приспокаивалась, но как только сходили снега, вызволялась рунь, выходила на отаву скотина, шайка вновь объявляла о себе мрачными убийствами.
Неотступный, насквозь пронизывающий ужас — вот главное чувство, с каким ошмянские обыватели прожили с 1500 по 1507 год. В Вильно до его милости великого князя Александра слезливым ручьем текли жалобы и просьбы о защите. Таинственность шайки породила суеверные поголоски о призраках, висельниках, оборотнях; услышанные на ночь, эти ошмянские легенды отнимали сон и у мужественного человека. Князь Александр назначил награду за уничтожение татей, постепенно она поднялась до сказочного размера — тысяча золотых. Немало охотников отхватить полпуда золота, помотавшись по дорогам повета, стали жертвами банды, которая укротила их пеньковой петелькой. Наконец дошло до наглого вызова: подорожники не побоялись убить старого ксендза, который легким возком тянулся в Вильно с каким-то делом к епископу. Разгневанный епископ в воскресной проповеди обвинил власти в лени и попустительстве. Князь Александр, потеряв терпение, приказал найти и уничтожить убийц минскому судье Ваньковичу.
Весть о назначении Ваньковича великокняжеским комиссаром пробудила среди ошмянского жительства светлые надежды. Ванькович слыл за неподкупного урядника, что само по себе вынуждало к уважению, но более важным было другое — не знали преступления, которое осталось бы ненаказанным, если раскрыть его брался пан Ванькович. Скоро он появился на ошмянских проселках с отрядом дюжих молодцов, начал объезжать дворы, собирая по крохам сведения о шайке убойников. Не обминул Ванькович и двора Русиновской. Поначалу их отношения не выходили за межу вежливости, поскольку пан Ванькович был человеком женатым. Но когда его жена умерла, а случилось это на второй или третий год комиссарства, судья оценил Ядвигу взглядом вольного сокола и влюбился. Как и первому мужу Ядвиги, Ваньковичу переломилось за сорок, так что захватившие его чувства имели целью женитьбу. Был он родовитый, богатый, известный удачливый — достаточно основ, чтобы рассчитывать на семейное счастье с молодой, красивой вдовой.
Что касается банды злодыг, то тут дело ничуть не улучшилось. Показания потерпевших отсутствовали, ибо мертвые немы, и лучший следователь, не получив хоть какой-нибудь определенной зацепки, хоть малейшего следа, блуждал словно слепой среди трех сосен. Носился Ванькович со своей полусотней по повету — шайка затаивалась, отъезжал — утром же чей-нибудь двор стоял с распахнутыми воротами в той пугающей немоте, когда от хозяина до овчарки все лежат с расколотыми головами и распоротыми животами. Неизменная слава судьи пошатнулась, начали шептаться, что и сам он скоро-нескоро попадется в руки убойцам и придется ему покачаться под ветром на дубовых качелях.
Справедливость, однако, требует сказать в оправдание пана Ваньковича, что занимался он розыском не все время. Три года подряд ходил он в летние месяцы с минской хоругвью против татар, а осенью 1506 года бился с ними под Клецком, где вызволили из плена сорок тысяч людей, а почти двадцать тысяч крымчаков спластовали на полях и проселках от клецкого замка до истоков Лани. Но как раз в августе и сентябре, когда войско под началом Кишки и Радзивилла рубило татар и оставались ошмянские дворы без хозяев, когда умер великий князь Александр и повсюдно царила растерянность, вот в это самое время шайка вырезала две семьи. Только могилы своих жен и деток увидели пришедшие с войны победители татар. Один из них, пожилого века, взял девку-перестарку и обновил жизнь, другой, молодых лет, не выдержал утраты и удавился. Вот вместе с тем, который удавился, счет жертв разбойной гаи перешел за три с половиной сотни. Так что пан Ванькович всегда был в сильном беспокойстве, и его желание раздавить шайку усиливалось страхом за жизнь Ядвиги. Хоть ее двор был обнесен неприступной дубовой стеной, хоть вдоль стены и ночью, и днем выгуливалась стая матерых волкорезов, хоть удвоила Ядвига число своих гайдуков и паробков — но всякое могло случиться, никто не заговорен на неприкосновенность от безумных душегубов. Ванькович часто навещал Ядвигу; когда она захотела повидать сестру-монашку, он охранял ее своим отрядом на опасном виленском гостинце. Вместе зашли они в монастырь, где Марыля выбрала себе заботы госпитальной сиделки. "Видно, и я приду до тебя в монастырь", — сказала Ядвига сестре. Та, взглянув на Ваньковича и прочитав по глазам его чувства, стала убеждать, что и среди людей можно исполнить свой христианские обязанности и долг. "Можно, грустно согласилась Ядвига, — но у нас так повелось последние годы, что, засыпая, никто не знает, останется ли к рассвету в живых". Там же в Вильне пан Ванькович просил Ядвигу пойти за него, и она дала согласие, оговорив свадьбу на день святого Мартина, говоря иначе, на вторую неделю ноября.
Но не удалось судье долго порадоваться. Стало известно, что его призвал князь Сигизмунд и что на Князевы укоры он отвечал рискованным обещанием: "Или я задушу шайку, или вот этой саблей перережу себе жилы!" "Справедливо! — жестко отметил великий князь и не удержался уточнить: Когда?" — "Не позже дня ангела-хранителя!" — отвечал судья. По календарю приходится эта дата на второй день октября. А беседа, в которой прозвучало слово чести, случилась в начале июля. А святой Мартин, как мы говорили, празднуется через месяц после дня ангела-хранителя. Вот так, чтобы ввести в свой дом любимую женщину, судье Ваньковичу было необходимо остаться в живых, последнее же исключительно зависело от розыскного успеха. Меж тем время неумолимо двигалось к роковой отметке — уже лето подбиралось к концу, на полях отгуляли дожинки, на лугах выстроились стожки, посыпался желтый березовый лист, только сентябрь оставался Ваньковичу для спасения чести, жизни, счастья. Но как выполнить за месяц то, что не удалось сделать за несколько лет?..
И создавая своему противнику, великокняжескому комиссару наилучшие условия для самоубийства, шайка притихла. Оставалось разбойникам переждать несколько недель, а уже после дня ангела-хранителя, когда проведет пан Ванькович по горлу лезвием сабли, взять людской крови с лихвой. Ванькович, как не было ему горько, смирился со своим поражением и отъехал в Вильно. Перед тем, однако, он навестил Ядвигу и освободил от всякого перед ним долга, который налагала на молодую женщину помолвка. Ядвига умоляла его отречься от своей необдуманной клятвы великому князю и королю. "Невозможно, — сказал Ванькович. — Жизнь, любовь, семья — большой дар от пана бога, но без чести ничего они не стоят". И пошел со двора. "Стой! — крикнула в отчаянии женщина. — Останься хоть на ночь!" И судья не нашел в себе силы отказаться. Досветком он отбыл в столицу, где, как скоро донесли слухи, закрылся в своем доме и стал пить день и ночь напоследки жизни…
И вдруг словно гром с ясного неба — шайка схвачена, украшена убойцами купа осин.
Впервые за семь лет местное население вздохнуло с облегчением. Неделю благодарно звонили звоны на ошмянских костелах, неделю все праздновали, как на святой день божьего воскресения, все славили Ваньковича, который победил и уничтожил душегубов, сдержал слово, отстоял свою жизнь и впридачу получил тысячу золотых.
Взял Ванькович разбойников под конец сентября. Случилось это так. За сем верст от Русиновской на заброшенном дворе доживал свой век старый шляхтич Собейка. Проживали при нем две бабки за кухонную прислугу да несколько паробков. И на этот бедный, разваленный двор попросились на постой с десяток оршанских шляхтюков, опытных, если судить по кулакам, костоломов, а если судить по стоптанным сапогам и протертым свиткам, то лишних сынов из небогатых фамилий. По деревенькам и дворам потекла молва, что шляхтюки наделены широким горлом, а подвыпив, выхваляются перед хозяином, что развесят шайку татей вдоль дорогой им Черной дороги, главаря же повезут к великому князю в засмоленной бочке. За самохвалов помолились, зная по предыдущему печальному опыту, что те пьют на собственных поминках. Потому что хоть оршанские искатели золота, может, и знали, где черт ночует, но не с их умом и ловкостью было исполнить то, на что и судье Ваньковичу хитрости не хватило.
Как-то в полночь в ворота сонного уже двора Собейки застучала рука и послышался женский просительный крик:
— Собейка! Это я — Русиновская! На нас напали! Спаси!
Ворота раскрылись, но вместо перепуганной соседки ворвались на двор с полтора десятка злодеев, а следом — конный в латах, в шлеме, покрытый черной епанчой.
— На колени! — крикнули убойники и двух собейковых человек, которые схватились за топоры, сразу же порубили палашами.
Пан Собейка и паробки бухнулись на колени.
— Рубите приблуд! — приказал конный.
Половина разбойников бросилась в хату за оршанцами, через мгновение оттуда послышался глухой шум боя.
Главарь сошел с коня и тоже зашагал в хату. Когда он переступил порог, тут горели лучины, и слабые их огоньки тускло освещали судью Ваньковича, плотную стену его людей и повязанных злодыг.
В это же время на дворе люди Ваньковича выходили из пуни и стайни, из комор; вязали заколоженных неожиданностью ловушки разбойников.
— Видишь, есть бог, — сказал Ванькович главарю. — Привел тебя под топор. Снимай шлем.
Тот, медля, начал расстегивать кожаный ремешок, хрипло, отчаянно вздохнул и махом скинул шлем на пол. Ванькович увидел лицо своей невесты. Ядвига презрительно усмехалась.
— Не ошибайся, — остудил ее Ванькович, — именно тебя ожидал. Связать! — приказал он своим людям и вышел на двор.
Там, возле пуни, скопом стояли пленники. Стража держала факелы, и отблески червоного света ярко высвечивали во тьме настороженные, с затаенной ненавистью глаза многократных убийц.
— Помолитесь! — как приговор, сказал Ванькович.
Со скопа отозвался злой голос:
— Помолимся, судья! Пусть тебе будет с Ядвигой так сладко, как нам всем с ней бывало!
Ванькович переждал насмешливый мстительный хохот татей и махнул сотнику:
— На сук!
Злодеев окружили плотным кольцом и погнали по дороге да высоких осин.
Ванькович вернулся в хату. Ядвига со связанными руками окаменело стояла в углу. Избитые разбойники грудой лежали на полу. Нижние тяжело стонали, верхние грязно ругались на Ядвигу.
— Этих и эту в хлев! — приказал Ванькович.
Скоро в хату донеслось верещанье потесненных свиней…
Через месяц на главной виленской площади перед костелом святого Станислава, там, где высится стародавняя башня Крыви-Крывейта, плотники сбили помост, на помосте поставили виселицу. Объявленным днем на площади столпилось за двадцать тысяч народа. Не каждый великий князь при своей коронации видел здесь столько людей.
Время близилось к полудню. В замковом подземельи ксендз примирял Ядвигу со смертью. Она попросила свидания с судьей Ваньковичем. Тот пришел к ней.
— Ванькович! — Ядвига опустилась на колени. — Прости меня!
Ванькович не отозвался.
— Скучно жилось мне, Ванькович, — тихо, словно просясь о сочувствии, сказала Ядвига. — Не по сердцу мне было, как Марта, запасаться на зиму медом и мясом. Из года в год. Медвежье житье. Или бормотать молитвы перед крестом. Отец ждал сына. Я рыцарем должна была родиться. Но черт всунулся. Мужское сердце с женским телом соединил. А пошла за Ходевича, так он пил и бил. Не стерпела — звездышем ему в лоб. Умер — а мне праздник. И уже никого не жалела. В наслаждение вошло летать над бездной, куда льется кровь и падают жизни. Как месяц без дела, голова начинала гореть… Бессмыслица то, что мы жизнью называем… А тебя я любила. Тоскливо мне было без тебя. Только знала, что вместе нам не судьба… Не могла дождаться, Ванькович, когда исполнишь клятву. Я разве только на минуту тебя пережила б — тоже полоснула бы ножом по шее…
— Имела лучший выход, — мрачно ответил Ванькович. — Могла споить свое стадо и порезать… Возможно, бог и простил бы тебе…
— Нет! — твердо отказалась Ядвига. — Гадилась бы сама себя, что тех зарезала, кого сама на грех соблазнила…
— Знаешь, о чем жалею? — спросил Ванькович.
— Скажи, — в глазах Ядвиги загорелась надежда.
— О том, что легко умрешь! — сказал Ванькович и вышел.
Русиновскую повели на площадь. На ней оставили ее разбойничий наряд: латы, епанча, меч; только шлем не надевали ей на голову, чтобы все видели лицо убийцы, и волосы ее, собранные в косу, лежали золотым крылом поверх черной, как ночь, епанчи.
Палач помог Ядвиге стать на лавку, умелым движением надел на нее петлю, толпа затаила дыхание, и в этой мертвой тишине гулко стукнула о помост выбитая из-под ног лавка…
И было это в 1507 году, октября месяца предпоследним днем…
Вот и все.
Старшая сестра Марта от горя и стыда заболела и в скором времени умерла.
Пан Матуш спился.
Марыля, ужаснувшись грехами сестры, бросилась в Вилию.
Двор Русиновских соседи сожгли.
А почему так: три сестры — три непохожие жизни, три стихии — нет ответа.