Памяти командора.
Странные люди поэты. Чудаки. Они хотят изменить мир. Обманчивая идея. Жизнь прозаична, и мечты поэта разбиваются об неё так же легко, как волны о скалы. Мир живёт по законам, неподвластным нам, простым смертным. Но поэты упрямы. Они снова и снова пытаются изменить его, сделать хоть чуточку интересней и добрей. Но это непосильная задача даже для них. Но я рассуждаю, как провинциал, обыватель, который пытается понять окружающее на свой убогий заскорузлый манер. Поэты живут в мире, сотканном из ярких красок, вызывающих и броских, красок, в которых пульсирует неуёмная страсть и вдохновение. Поэты – это большие дети, с огромным благородным сердцем в груди. Нам не понять их.
Я видел его мельком, издалека. Он шёл походкой человека, способного перевернуть вселенную. Он верил, что может сказать людям что-то новое и важное. Такое, что заставит их посмотреть на себя по-другому, и увидеть вокруг себя прекрасное и неповторимое, залитое ярким солнцем и теплом. Он шёл, полный надежд, и верил, что мечта осуществима. Глядя на него, я на мгновение подумал, что это возможно. Что можно перевернуть этот затхлый замшелый мирок. Но я заблуждался. Заблуждался, как ребёнок, который пытается выдать желаемое за действительное.
Шум аплодисментов стих, и он вышел на сцену. Гордый и непокорный он глядел перед собой, куда-то вдаль, поверх голов. Зал, напрягшись, впился глазами в фигуру, застывшую на краю сцены. Прошла минута, и он начал. Голос, властный и пронзительный, полетел над залом, заполнив самые укромные и тихие уголки. Руки, взвившись, как крылья огромной птицы, распростёрлись над изумлённой публикой. Я не сводил восторженных глаз с него, но всё пролетело, как во сне. Голос поэта, взметнувшись в последний раз ввысь, замер там, под куполом, и оглушительный гром аплодисментов заполнил зал. Это был триумф.
Выйдя из театра, я долго не мог понять: куда идти. Повернувшись, пошёл направо. Всю дорогу домой голос поэта гремел у меня в душе, напоминая: как тускло, бездарно живём мы. Разве это жизнь? Это же прозябание. Амёбы счастливей нас, они живут простой, но естественной жизнью. И пусть она примитивна, но в ней есть хоть какой-то смысл. Весь вечер я не находил себе места. Отправившись спать, проворочался полночи и уснул только под утро. Проснулся поздно, и с таким тяжёлым чувством, что хоть в петлю лезь. А вечером – услышал голоса. Да, человеческие голоса. Они зазвучали у меня в ушах так явственно, что я, грешным делом, подумал: «А не тронулся ли я, часом?» Но бог миловал. Моё психическое здоровье оказалось в норме, а голоса дополнились яркими красочными видениями. Картинки были до того живые, что я, забыв обо всём на свете, полностью отдался новому для меня развлечению.
В комнате сидели двое: мужчина и женщина. Дама, окинув мужа недовольным взглядом, спросила:
– А что он встал возле тебя? Что больше никого не было в зале?
С недовольной миной на лице она застыла, подобно ящеру с острова Комодо. Физиономия Соломона Петровича Сизокрыленко сморщилась, воспоминания о злополучном вечере сразу испортили ему настроение. Злость и возмущение закипели в его душе. Бросив газету на стол, он встал и зашагал по комнате. Помолчав с минуту, недовольно заговорил:
– Встал передо мной как столб, и рукой на меня: «Его, а не мужа Марьи Иванны». Какой такой Марьи Ивановны я не пойму. Почему именно я должен быть мужем этой Марьи Ивановны? И вообще, мне такое имя не нравится.
Он замолк, уставившись на жену. Та, выпучив глаза, бездумно смотрела на него. Немая сцена продолжалась недолго. Встрепенувшись, мужчина продолжил:
– Странный тип. Откуда он взял, что тебя Марьей Ивановной зовут?
Он снова и снова прокручивал в памяти тот эпизод, и невыносимая обида душила его:
– Нет в таком огромном зале, подошёл именно ко мне, будто я – крайний. Это просто дурдом какой-то. Не понимаю, как можно вообще допускать таких типов на эстраду.
Жена, сидевшая в кресле, встрепенулась:
– И все прям вылупились на нас.
– Будто я украл или убил кого-то. Я же тебе говорю – ненормальный. А ещё поэт!
– А этот Фантиков, шёю вытянул, глаза свои рачьи вытаращил, локаторы расставил.
Запал иссяк, и супруги на минутку замолкли. Но это продолжалось ровно столько, чтобы переключить скорости.
– А, между прочим, – с воодушевлением заговорила жена, – когда этот поэт заговорил про умывальники, то посмотрел на него и так пристально. Да, да так и сказал: «…крепкие, как умывальники…»
Муж сразу оживился:
– Конечно, вон у него задница, ни в одно кресло не влезает. Так и есть умывальник. А ещё ухмылялся.
В раздражении махнув рукой, закончил:
– Да ну его. Умывальник, он и есть умывальник.
Посмотрев в зеркало, Ольга Сергеевна Селёдкина ещё раз оценивающе оглядела свою фигуру. Упругие части тела так и лезли наружу, маня и дразня возбуждённый взгляд. «Клячу истории загоним…» – прошептала она и зло добавила, – А причём тут я? Фигура у меня, между прочим, идеальная. Я даже на конкурсе красоты участвовала». Ещё раз, внимательно окинув себя взыскательным взором, процедила сквозь зубы: «Ещё так ехидно посмотрел на меня и во всю глотку: «Левой! Левой!» Идиот. Ну и шагай себе левой, раз тебе нравится. С какой стати я должна шагать за тобой? Что я – солдат? – продолжая разглядывать себя в зеркало, размышляла она. – Орёт на весь зал, чуть не оглохла. Фигура нормальная, не хуже чем у других. Тоже мне клячу нашёл. Посмотрел бы на себя, дурак. Видели мы таких поэтов, верблюд неотёсанный».
Дмитрий Иванович Фиолетиков после концерта долго молчал. Его мучило странное чувство, которое возникло после того, как чтец, остановившись рядом, указал рукой на него. Он так серьёзно говорил, что Фиолетикову стало как-то неловко. Дмитрий Иванович понимал, что всё это артистизм, театр, постановка, экспромт, но неприятное чувство не покидало его. Фраза, врезавшись в память, как гнёт, всё сильнее и сильнее давила на сознание:
– Послушайте,
вы,
товарищ, Фома!
У вас
повадка плохая.
«С какой стати, он взял, что у меня такие повадки? Да сроду я не был таким, – но тут он вспомнил, что в прошлом году на обсуждении работ конкурсантов как-то неуверенно, отозвался о проекте одного молодого специалиста. Да, работа была рыхлая, недоработанная, много дилетантства. Тем не менее, чувствовалось, что есть живой ум, желание и талант, но никто не замолвил за него ни словечка. Члены комиссии сразу после его выступления засуетились, зашушукали между собой и отложили рассмотрение на неопределённый срок. После всё затихло. Никто даже не вспомнил об этой работе. Где теперь этот парень, чем занимается – одному богу известно. – Но причём тут я? Да, там были недочёты. Можно было поработать, исправить недостатки – тогда другое дело. Но почему я должен заниматься тем, чем мне заниматься не следует. В конце концов, каждый сам творец своей судьбы».
«И что я так распыляюсь, оправдываюсь? Это же просто концерт, декламация. Они обязаны так читать – это их работа, их хлеб», – продолжал размышлять Дмитрий Иванович. Но назойливые мысли всё сильней, всё настойчивей лезли в голову, раздражая и действуя на нервы. Неприятные вопросы, упорно, перескакивая друг через друга, роились перед глазами, немым укором напоминая: «Почему это тебя так задевает? Ведь что-то же должно лежать в основе этих рассуждений, переживаний?» Вдруг словно ветер дунул ему в лицо, и громкий уверенный голос отчётливо прочеканил:
– Не надо
очень
большого ума,
чтоб всё
отвергать
и хаять.
Дмитрий Иванович отпрянул, будто перед ним махнули горящим факелом. Даже какой-то испуг, ощущение близкого разоблачения охватило его. По телу пробежала лёгкая дрожь, и еле заметная краска покрыло лицо.
«Нет, это черт знает что, – пробормотал про себя Фиолетиков. – Я никого не хаял, никого даже не упрекнул, а тут такие страсти, просто жуть. Что-то я разнервничался, распереживался, а из-за чего? Стоит ли всё это, чтобы так переживать? Ерунда! Да, да дорогие мои, е-рун-да! Какой-то жалкий стихоплёт написал всякую чушь, а я чуть ли не в истерику впадаю. Забыть, забыть».
Дмитрий Иванович подошёл к окну и радостно посмотрел на улицу. Ничего особенного не произошло. Жизнь шла обычной чередой. Трамваи катили по рельсам, прохожие куда-то спешили, бесчисленные автомобили, теснясь у перекрёстка, суетливо торопились в неведомую даль.
«И что ты тут трагедии устраиваешь? – уже успокоившись, резонно заметил Дмитрий Иванович. – Подумаешь, ткнули в тебя пальцем. Ну и что? Пусть хоть затычутся, а плевать я хотел на всех».
Герман Константинович Павлинов зашёл в ванную и внимательно посмотрел на себя в зеркало. Приподняв брови, он пошевелил усами и повернул голову сначала вправо, затем влево. Не обнаружив ничего подозрительного, тяжело вздохнул. Усы как усы, пышные рыжие, краса и гордость его натуры. Нужно сказать по секрету, что Герман Константинович, всегда (если выпадала возможность) любовался ими. Как же, великолепные моржовые усы. Не каждый ещё может похвастаться такими. Открыв кран, он набрал в пригоршню воды и опустил в неё лицо. Тщательно обмыв его, он ещё раз внимательно и скрупулёзно осмотрел свою физиономию. От пристального взыскательного взгляда не ускользнул ни один дюйм, ни один миллиметр этой важной части человека. Всё чисто, и густые рыжие усы пышут здоровьем и красотой.
– Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
– где-то недокушанных, недоеденных щей;
Недовольно пробормотал он и подумал: «Сам ты, наверное, только этими щами и питаешься. В тот вечер мы были в «Севильи», а потом поехали в театр. Там, вообще никаких щей не подают. Вот урод, всё настроение испортил со своими щами».
Выйдя из ванной, Герман Константинович направился в гостиную. На роскошном белом диване сидела стройная блондинка и ела большое зелёное яблоко. Беззаботная и легкомысленная она восторженно взирала своими чистыми голубыми глазками на экран телевизора. Это была Настин – молодая супруга Павлинова. Показывали «Дом 2». Девушка с интересом следила за разворачивающими событиями. Мило улыбнувшись, Герман Константинович мягко опустился возле жены. Она, не замечая его, продолжала смотреть на экран. Супруг, подобострастно поглядывая на суженую, никак не решался начать разговор. Наконец, собравшись с духом, осторожно заговорил:
– Настин, солнышко, ты не помнишь, что мы ели в «Севильи» перед концертом?
– Да не помню, что-то французское или испанское, – не отрываясь от экрана, протараторила она. – А что, разве не вкусно? Я люблю их кухню, – непосредственно закончила она.
Павлинов на минутку затих, но неприятное чувство словно гной давило изнутри. Не выдержав, он решительно выпалил:
– А щей там не давали?
– Какие щи? Это же европейская кухня! – впервые за весь вечер, оторвавшись от экрана, воскликнула супруга. Её глаза, полные изумления и недоумения подозрительно сузились и, окинув мужа презрительным взглядом, она, скривив губы, с отвращением отвернулась. Но того восторга и легкого возбуждения, какие она испытывала минуту назад уже не было. Неприятные мысли, словно армада тараканов, закопошились в её голове: «Говорила ведь мама: «Пожалеешь доченька, ой горько пожалеешь, да поздно будет. Не пара тебе этот вахлак – крестьянский сын». Как в воду глядела. Вот и сбылись её вещие пророчества. Прорезалась плебейская суть. Щей, видите ли, ему захотелось. Вахлак – он и в Африке вахлак! Трудное детство полезло наружу».
Эвелина Леопольдовна Гроскина – женщина объёмная, если не сказать грузная. Иногда, чаще под вечер, на неё накатывало что-то сентиментальное, и она ни с того, ни с сего начинала плакать. Плакала тихо, беззвучно. Слёзы обильно текли из её томных карих глазок. Но тоска проходила, и она снова вливалась в привычное русло. Да, лишний вес временами напоминал ей о проблеме, которую надо было решать, но как, она не знала. Все эти диеты, таблетки и прочее лежали мертвым грузом позади, а на свете столько вкусных и аппетитных вещей, что отказываться от них, просто нет никакой возможности. В конце концов, махнув на всё рукой, решила: будь что будет, а обижать единственный желудок, она не в праве; и незаметно, стала фанатом своего пищеварительного тракта. Эта новая роль даже понравилась ей. Всё-таки, есть в ней – пусть маленькие, но радости. По своей ли воле, или по воле злого рока, она тоже оказалась на этом злополучном концерте.
Место у неё было просто шикарное. Партер, первый ряд, прямо возле прохода. Подавшись рекламе и разговорам знакомых, она влекомая стадным чувством толпы, пошла на концерт в надежде хоть на несколько часов окунутся в атмосферу высокого искусства. Знаменитый поэт, трибун и просто красавец не оставили никаких надежд на отступление. Последнее обстоятельство, скорее всего, сыграло роковую роль, и Гроскина, поборов последние сомнения, пошла на концерт. В городе на самых видных местах висели афиши с изображением поэта во весь рост. Брутальный мужчина, знойная мечта домохозяйки – вскружил голову ни одной провинциалке. Эвелина Леопольдовна попала под эти чары. Пронизывающий взгляд строгих неподкупных глаз просто сводил её с ума. Ей очень нравились такие эффектные мужчины, настоящие мачо. Но в реальной жизни ей всегда попадались типы, далекие от идеала.
Как-то вечером, идя по улице, она увидела на торце многоэтажного дома огромный портрет поэта во весь рост. В изумлении, Эвелина Леопольдовна остановилась. Красавец-мужчина, скрестив руки на груди, стоял и вызывающе смотрел на толпу прохожих, которые как муравьи копошились у его ног. Казалось, он никого не замечал вокруг. Его дерзкий и беспокойный взгляд, взметнувшись над суетой и пошлостью, улетел высоко и, пронзив пространство и время, устремился к звёздам: туда, где рождаются надежды и мечты. Гроскина, как заворожённая стояла посреди тротуара и, не отрываясь, смотрела на поэта. Вдруг он раздвинул брови и, мигнув левым глазом, улыбнулся. Лицо его на мгновение подобрело. От неожиданности, Эвелина Леопольдовна даже перестала дышать. Ей стало дурно. Грудь, стеснённая незнакомым чувством, наполнилась томлением и ожиданием чего-то долгожданного и неповторимого. Она не сомневалась, что это знак свыше. Что, наконец, её мольбы и тайные желания достигли соответствующих инстанций, и счастье, да, да именно счастье ждёт её впереди.
Ещё раз глянув на поэта восторженным взглядом, она медленно побрела домой. Пылкие романтические видения закружились в разгорячённой голове сентиментальной женщины, окончательно разбередив её ранимую душу.
Теперь она жила как во сне. Недели летели, сбиваясь в вереницы, и вот наступил тот долгожданный день. Эвелина Леопольдовна, не пожалев денег, пошла в самый дорогой салон и сделала умопомрачительную причёску и маникюр. Одев самое дорогое и красивое платье, нацепив кучу золотых украшений, отправилась в театр. Уверенная, что поэт не устоит перед её чарами, совсем потеряла чувство реальности.
Всё произошло как во сне. Шум фойе, разношерстная публика, снующая взад и вперёд, и вот она в кресле. Вдруг раздался гром аплодисментов, и на сцену решительным шагом вышел он. Да, это был тот, ради которого она столько дней напролёт готовилась, забыв о покое и сне. Эвелина Леопольдовна просто пожирала глазами объект своего обожания. Мужчина на мгновение замер и, когда стихли овации, начал. Гроскина, не отрываясь, смотрела на него, и томление в её груди достигло точки кипения.
Дальше, время пролетело, как во сне. Какие стихи читал поэт, она уже не помнила. Одна единственная мысль терзала её возбуждённое сознание: «Сейчас, вот сейчас он подойдёт и произойдёт то, о чём она даже не могла мечтать. Может это и есть любовь? Может самим Провидением ей уготована судьба необыкновенная, любовь неземная». И вдруг это свершилось. Да, да вы не ослышались, свершилось чудо! Спустившись со сцены, поэт направился к ней. У Гроскиной что-то оборвалось внутри. Ей показалось, что сейчас она провалится в тартарары, прямо к чёрту в преисподнюю. Остановившись, мужчина пристально посмотрел на неё и, вытянув ладонь, громко произнёс:
– Вот вы, женщина, на вас белила густо,
Вы смотрите устрицей из раковины вещей.
Затем, повернувшись к залу, уверенно продолжил:
– Все вы на бабочку поэтиного сердца
– взгромоздитесь грязные, в калошах и без калош.
– Толпа озвереет, будет тереться,
– ощетинит ножки стоглавая вошь.
– А если сегодня мне, грубому гунну
– кривляться перед вами не захочется – и вот
– я захохочу и радостно плюну,
– плюну в лицо вам
– я – бесценных слов транжир и мот.
Гроскина, заворожённая, смотрела на него, ничего не понимая, ничего не слыша и не видя вокруг. Только лицо человека, живого и осязаемого, человека появившегося из романтических грёз. Вот миг истины. Свершилось то, о чём она так долго мечтала.
Но, как это не прискорбно, смысл слов поэта, вопреки всякой логики, дошёл до её сознания. Лицо Эвелины Леопольдовны вытянулось, брови сомкнулись, и губы, соединившись, скрыли от постороннего взгляда ряд белых зубов. Это было злое откровение, надругательство над самым святым. Циник и нахал, который попрал самое сокровенное, чистое, искреннее. Эвелина Леопольдовна пристально смотрела на поэта и, словно разряд молнии чудовищной силы пронзил её насквозь. Она не могла поверить: «Как так? Её, любящую женщину, которая с открытой душой, словно мотылёк, летящий на огонь, потянулась к этому человеку, могли так жестоко обмануть и надругаться. И страшно подумать – кто? Какой-то ничтожный гастролёр, перебивающийся случайными заработками». Встрепенувшись, она оглянулась по сторонам и твёрдо решила: «Не на того напал, негодяй. Я так этого не оставлю. Ещё хотел плюнуть мне в лицо. Только бы попробовал, хам, я бы тебе плюнула. Расцарапала бы твою рожу поганую, тогда узнал бы, где раки зимуют. Ничего, ничего, если надо, дойду до самых высоких инстанций, но тебя, грубияна и мерзавца поставлю на место. Ишь, возомнил себя поэтом. Раз поэт, что можно позволять себе всё. Я тебе устрою ночь красных фонарей, Варфоломеевская покажется новогодней сказкой. Наши откажут, до Гааги дойду, а там церемониться не станут. Определят в цугундер, и узнаешь тогда голубчик, как вести себя с приличными женщинами».