Перечеркнула ночная птица
Крылом луну.
Уже двенадцать, а мне не спится –
Пойду, вздрочну.
Уже двенадцать, а я все тешу
Ладонь елдой,
Уже двенадцать, а я все грежу
О той, святой…
«Ужель не будет она со мною!» –
Почти стону,
Залупу нежно дразня рукою,
Тряся мошну.
Но что я вижу? она? О, диво!
Идет сюда…
Нага, задумчива и красива,
И молода.
Со вздохом тихим ласкает груди:
– Возьми меня!
А я, пребыстро терзая муди:
– Что за хуйня?
Тебя не звали. Иди ты в сраку!
О, блядский род!
Всегда мешают. Всегда. С-собаки,
Язви их в рот.
Она уходит, а я кончаю –
Елда колом;
Перечеркнула сова ночная луну крылом…
Вот пялят бабу на навозе:
Её трясётся голова,
Она стоит в нелепой позе,
Ни жива и ни мертва.
А им другой не надо нынче,
Хоть кругом красивей – тыщи,
Но нет её милей и чище,
Пускай в навозе все мудищи –
Им до фени!
Ах, эта женщина большая,
Бела, нежна, как бы из снега.
Ах, для любви её душа,
И ноги созданы для бега.
И я бежал бы с нею рядом,
Но лишь смотрю печальным взглядом,
Как с ней резвятся целым стадом,
И как она мотает задом
В наслажденье!
А эти грубые мужчины,
Неумолимые созданья.
У них огромные хуины,
Они не знают состраданья.
Вон тот, особенно, пузатый,
Вонючий, лысый, бородатый.
Своей ручищей, как лопатой
Её терзает, гад мордатый,
Где попало!
Уж комары от сна восстали,
Грядёт начало летней ночи.
А мужики с моею кралей
Резвятся из последней мочи.
К ним не приходит утомленье,
Влекут их странные стремленья.
Они достигли исступленья
В попытке семяизверженья…
Но всё им мало!
Но ведь не вечна эта оргия,
Финал придёт с рассветом.
Ах, как мне жаль того, что сам я
Не поприсутствую при этом.
Меня зовут с собой ребята
На скотный двор, где есть телята,
Где козы, свиньи, поросята,
Где ждут доярочки-девчата,
И банка браги!
Ах, от спиртного распаляются
заветные мечты…
Мы прижимаемся к дояркам и
называем их на «ты»…
Они же теплыми руками
Нас, вместе с нашими мечтами,
Берут. И гонят прочь пинками,
И шепчут нам: «К такой-то маме
Пошли, салаги!»
Унылый вечер. Хмель, побои,
Неутолённые надежды…
В башке – бардак, во рту – помои,
На нас – не белые одежды.
И чувства женские – потёмки
Для наших низменных мозгов…
Ну почему не пялят тёлки
На навозе чуваков?!
Синусоид прекрасных округлость
И парабол волшебный изгиб…
В уравнении этом – безумность,
Стоны функций и матрицы всхлип…
О, великий стояк логарифма!
Жаркой сигмы могучий поток!
(Математики строгая рифма
Допустила меня между строк.)
Знать, не в курсе она, как ни странно,
Что козёл в огороде – к беде,
Что сведу я расчёт – к балагану,
Икс – к залупе, а игрек – к пизде.
Сумму – к ебле, а дробь – к онанизму,
К блядству – полный набор теорем,
Интегралы сведу к похуизму,
И к борделю – пространство систем.
Испохабил я девственность точек,
Пролонгировав вектор конца…
На хуя же ты, мать, промеж строчек
Допустила меня, шельмеца?
Заебися пахнет пися,
Если пися – заебися!
Заебися пахнут маки, розы, жимолость, сирень.
Заебися пахнет рыба, что на солнце третий день.
Заебися пахнет водка, особливо алкашу,
Заебися, если кто-то рядом курит анашу.
Заебись портянки пахнут, что не стираны давно,
Заебися также пахнет человечие говно.
Заебися пахнет ёлка, – это, если Рождество.
Ну, а если на поминках – заебись и без того.
Если редьку, да на тёрке, да с лучком, да с чесноком,
Будет пахнуть заебися – как турецким табаком.
Заебися пахнет, если – прокатилася гроза,
«Нашатыркой» заебися, аж навыпучку глаза.
Заебися пахнет мясо: на шампуре шашлычок,
И копчёнистое сало, и севрюжий балычок.
Заебися пахнет падаль, крепкий кофе с коньяком.
Заебися пахнет пьяным, грязным, потным мужиком.
Заебись у моря пахнет, не хуёво среди гор,
Заебися пахнет там, где есть обоссанный забор.
Заебися пахнут розы. Розы были? Всё равно.
РОЗЫ ПАХНУТ ЗАЕБИСЯ! Даже лучше, чем говно.
Миллионы ароматов заебательских вокруг,
Только что всего приятней, можешь ли сказать,
мой друг?
Знаю, если ты мужчина, то для нюха твоего
Пряный запах женской писи заебисея всего!
Как лежу, я молодец, на речном песочке,
Вижу: появляется девка – хоть куда!
Сквозь лифон топорщатся крепкие сосочки,
Сквозь трусы кудрявится крепкая пизда.
Зубки жемчуговые, глазки голубые,
Щёчки – словно персики, губки – алый мак,
Талия осиная, косы золотые…
Зарыдала девица и сказала так:
– Ой ты, добрый молодец, богатырь могучий,
Кулаки чугунные и сажень в плечах!
Яицца булатные и елдак негнучий,
Ты без дела ратного часом не зачах?
Ты торчишь на солнышке, чешешься в мудищах,
А на Русь свалилася страшная беда:
Стерва иноземная, Моника-блядища,
Что сосала Клинтону, движется сюда!
Окружают Монику разные отбросы,
Курвецы педрильные, ёбари ослов,
Некрофилы мерзкие, старцы-хуесосы,
Говноеды, ниггеры… в общем, нету слов!
А сама-то блудница, Моника-шалава,
С титьками висячими, с крашеным еблом,
Квакает: Эй, рашены, мы идем облавой,
Всё славянство глупое на хуй изведём!
Избы деревянные мы твои попалим,
Церквы православные говнами засрём,
Реки быстротечные чипсами завалим,
Всю скотину русскую в жопу отъебём.
Оскопим мы наперво русское мужичество,
Выдирая с корнями ятра и хуи.
Малолетних деточек, красное девичество
Порастлят содомией гомики мои.
С бабами ж рассейскими сотворим поганое:
Каждой банку с «Колою» в лоно засуём,
Кетчупами вымажем личико румяное,
А потом на радостях «Янки дудл» споём!
За спиною нашею мощь американская,
Сперма негритянская, доллары, Билл Гейтс…
Всё, пиздец, Рассеюшка, вотчина славянская, –
Воет соска-Моника. – Всё! Тебе – пиздец!
Как вскочил я, молодец, грудь моя пылает,
Кулаки сжимаются, хуй торчит колом.
– Нет, – кричу, – паскудина русских не замает!
Ждёт её, стервозину, форменный облом!
Как согрёб я, белый тур, мощный дуб столетний,
Выдирал рукой-клёшнёй, над собой вздымал.
– Берегися, Моника, защека нездешняя!
Я иду, заёбина! Я – иду! – вскричал.
Вражеская силушка, дрянь зловротебучая,
Увидала русский гнев, обдристалась вмиг,
Побежала, бледная гадина вонючая,
Во края далёкие, изрыгая крик:
– Ой, ты, сильный русский князь, ой, зверина северный,
Ой, ты, хуй поленовый, ядерны муде!
Ой, неужто, фак твою, нас замочишь, бешеный?
Где бы нам, поганыям, заховаться? Где?!
– Хуй вам, злые коршуны! Хуй вам, рать поганая!
Нету вам спасения на святой Руси.
А тебе же, Моника, курва, в рот ебаная,
Кол дубовый в хавалку. На-тко, отсоси!..
Кончилось побоище. Падаль – пища воронам.
Тыщи гениталиев, орды рук и ног.
Поглядел на мерзость я, что гниёт по сторонам,
Окатил бензинчиком, плюнул… и поджёг.
Приустал я, молодец (дуб, чай, не пушиночка),
Пал в траву медвяную, в сладкие овсы.
Глядь, ко мне лебёдушкой – давняя блондиночка.
Улыбнулась скромненько. И сняла трусы…
Опустился занавес. Нехер пялить зеночки,
Как пыхтит-старается бойкий молодец
Между разведённыя девичьи коленочки.
Трах пошёл нешуточный. Сказочке конец.
Стоит статуя:
Мужик без хуя!
Вчера, парами банными и пивом с голавлями вялеными
вдохновлённый,
На мир взирая сквозь стакан дрянного, мутно-желтого вина,
Спросил меня приятель молодой, заботами в тот миг
не угнетённый:
– Без хуя жить для мужика – ЗА ЧТО не слишком тяжкая цена?
Я онемел. Застряла бормотуха в глотке.
Печаль сдавила, как клещами, разум мой.
Я встал, и руки приложив примерно посередке
(меж грудью и коленями), отправился домой.
Придя домой, не ел, не пил и даже
Жену любимую не смог к груди своей прижать.
– Мужик без хуя! Это ж, ёлки, надо же!
Эх, мать!
Эх, мать!
Эх, ёб же в ребра ж мать!
Всю ночь потом не спал, всю ночь потом ворочался, тоскуя.
Томил меня вопрос, и от него я отвязаться не умел
(да и сегодня, в общем, не могу):
– Как быть? Как в наше время быть без хуя?
Как ЖИТЬ без хуя в наше время мужику?
Ну, без ушей, там, скажем, без руки, без глаза.
Ну, даже без ноги, без носа, языка…
А жить без хуя – это же, зараза,
Такая мерзкая судьба для мужика!
Уснул я наконец под утро уж, с больным, разбитым телом,
А пробудившись от будильника звонка,
Решил, что не могу себе представить, хоть убейте,
ЕЩЁ ЖИВОГО, НО УЖЕ БЕЗ ХУЯ, МУЖИКА!
Взволнована часть народа
Вопросом такого рода:
«Могла ли создать природа
Уроду совсем без входу?»
Опять моя жизнь – мученье,
Болею от страшных снов.
Не в силах избыть томленье,
Решил я спросить у богов:
– О, боги Олимпа прекрасные!
О, жёны богов злоебучие!
Ведь вы же не евнухи грязные,
Не старые девы вонючие!
Ответьте потомку Сатира,
Свои разомкните уста:
Бывает ли вовсе бездырая,
Заросшая напрочь пизда?
Сердито нахмурились боги.
А Зевс, что у них пахан,
Сказал: – Волосатые ноги
Тебе не помогут, братан!
Ты зря закосил под Сатира,
Сатир не философ – ебак!
Не ищет он девок бездырых.
Запомни, дешёвый вахлак!
И мы, как один, без базара,
Имеем такие «дела»,
Что всякая курва без входа
Давно бы в подол насрала!
Со страху! – И Зевс ухмыльнулся,
Рукой поблудил промеж ног,
Спиною ко мне повернулся
И бросил: «Канай, фраерок!»
«Мы сами не шитые лыком,
У нас – как столбы елдаки!
За них, если смеешь, возьми-ка, –
Не хватит античной руки!» –
Мог я возразить бы на это…
Но спорить – удел мудаков.
И я «поканал» без ответа,
Смеясь над зазнайством богов.
Вот раннее – раннее утро.
Вот плёс на уральской реке.
Вот я, рыболов ебанутый,
Сижу с удилищем в руке…
Вот мой поплавок встрепенулся.
«Должно быть, здоровый карась!»
Я в хищную позу согнулся…
Но с плеском вода разошлась,
И, пеной ажурной укрыта,
Лежа на замшелом соме,
Богиня любви Афродита
Нагая явилась ко мне!
– Ну, что, неплохая поклёвка?
Да ты онемел, мой герой! –
Лукаво смеялась плутовка
И пену сбивала рукой.
Дальнейшее помню неясно…
Стон, вздохи, сияние глаз…
Чтоб вас не травить понапрасну,
Прерву на мгновенье рассказ…
Мгновенье – мгновенью разница,
Иное – часами длится.
Устала моя проказница,
Сомлела моя озорница.
– Довольна ли мной, волшебница?
Коль «Да!», так плати сполна!
Ведь я не поручик Ржевский,
Да и ты не моя жена.
Возьму не деньгами – форелью,
Я, как – никак, рыболов.
– А знаньями о сокровенном?
– Что ж, знаньями тоже готов!
– Так вот, ты искал, как я помню, уродку,
Такую, что спереди к ней не попасть,
Чтоб самую женскую, значит, середку,
Скрывала большая зубастая пасть?
– Афрося, родная, ведь я же не Зигмунд!
Ты спутала что-то на старости лет.
Бывает ли женщина вовсе без дырки?
Желаю на это услышать ответ.
Богиня, дремавшая в крепких объятьях,
Взвилася, как кошка. «Мышонку пиздец!»
– Совсем без НЕЁ? О проклятье! ПРОКЛЯТЬЕ!
Да ты обезумел, несчастный скопец!
Нашёл ты потеху – шутить над священным!
Ещё и смеёшься при этом, гляжу?
О, эти самцы! Без мозгов супермены!
ТАКОМУ – НЕ БЫТЬ!!! А сейчас – ухожу!
Сом погружается в воду,
Плещут форели в садке.
«Нет, и не будет без входу!» –
Эхо несёт по реке.
Девочка красивая
В кустах лежит нагой.
Другой бы изнасиловал,
А я лишь пнул ногой.
Седой интеллигент Густобрехалов,
Учитель и наставник для повес,
«Отец родной» для молодых нахалов,
Однажды вёл средь них свой sex-ликбез.
Юнцы, не умудрённые годами,
Раззявив пасть, внимали болтуну,
А тот, глаза скрывая за очками,
Врал вдохновенно «сказочку одну»:
Помню школу… Вот каким манером:
На рояле, в шляпе и пенсне,
Будучи советским пионером,
Нравилось совокупляться мне.
Было модно аристократизмом
Проявлять sex-эпильность свою.
Впрочем, не гнушался онанизма,
Этого от вас не утаю…
Ну, так вот, рояль стонал и плакал
Под моим напором молодым.
А партнёрша поддавала сракой –
Так, что заворачивался дым
Сигаретный. Пачка «Голуаза»,
Смятая, шуршала под рукой.
А партнёрша – страстная, зараза, –
Кончив, звук издала горловой.
Вы такого в жизни не слыхали,
В нём смешались ярость, похоть, плач;
Пели трубы в нём и лошади скакали;
Выла жертва, хохотал её палач…
Я был потрясён, подавлен, выжат,
Этим буйством блядского огня.
А партнёрша, – чемпион по лыжам,
Вновь впилась, негодная, в меня.
Пятый раз за вечер, между делом,
Но отмечу (с гордостью!), друзья.
Эта сучка, содрогаясь телом,
Жадным ртом добралась до хуя…
Бледный сам, с увядшими мудами,
Он свисал, как лопнувший кондом.
Но партнёрша, клацая зубами,
Забрала-таки его горячим ртом.
Превращённый ласками в кастрата,
Я не мог соитий продолжать.
И партнёрше, дочери разврата,
Заявил: – Пошла, ебёна мать!
И она «пошла»… По-чемпионски…
С места, без раздумий, враз – бегом.
Как на лыжной трассе марафонской,
Корень мой зажав зубастым ртом…
Корень оказался гибким, прочным.
Скользким. Только это и спасло.
Боль же… боль была такая, точно…
Точно в жопу сунули весло!
А леченье, – вам оно не интересно;
Что вам «охи», «ахи», йод, бинты?
Да и мне уже, признаюсь честно,
Это всё – порядком до пизды.
Умолк на миг старик Густобрехалов,
Протёр платком стекло своих очков,
С усмешкой глянул на притихших вдруг нахалов,
И – дальше врать, – как Мишка Горбачёв:
С елдаком, обмотанным бинтами,
Я понуро брёл среди кустов.
Вдруг раздался голос за кустами:
– Эй, Густобрехалов! Будь готов!
Грубый слог, но как же нежен голос!
(Я его средь тысячи б узнал.)
Девственнице, признанной красотке,
Скромной Глаше он принадлежал.
В чём тут дело? Я заволновался,
И во мрак сиреневых кустов
Я шагнул. Шагнул – и растерялся,
Проглотив слова: «Всегда готов!»
На расшитом коврике уютном,
Ослепляя совершенством наготы,
Глаша, мне в глаза глядя беспутно,
Волновала ножкою кусты.
– Ну, давай, возьми меня, мой милый! –
Из груди её раздался стон.
Ножки разошлись. Она явила
Свой набухший розовый бутон.
И сорвать цветок тот бархатистый
Не преминул бы любой другой…
Я же, с наслаждением садиста,
Пнул от всей души её ногой!!!
Не стоит ждать в конце морали,
И жемчуга искать в пыли,
Когда так густо набрехали,
И так цинично наебли!
Густобрехалов снова на коне,
Коньяк смакует с долькою лимона.
Младые кобеля застыли в тишине,
Его словам внимая изумлённо:
Юность, юность… В день, когда вручали
Комсомольский новенький билет,
В актовом, уютном нашем зале,
Мне «химоза» делала минет.
Шаловливо, ласково мошонку
Щекоча игривым языком,
Обращалась к члену, как к ребёнку:
– Бэби, встань для мамочки торчком!
«Бэби» был послушным карапузом,
Он перечить мамочке не стал.
Так привстал, что сделался обузой
Для меня. (Я речь как раз толкал:
О великом прошлом комсомола,
О великом будущем его.)
Вдруг вздохнул… И содрогнулась школа
От дурного крика моего.
Грохнулась трибуна. Я остался
Перед всем народом без порток.
Я стонал, орал и содрогался,
Извергая сперму в потолок…
Далее – затмение. Не знаю,
Что? Куда? Зачем и почему?
Грезилось: сейчас и расстреляют.
В лучшем случае отпиздят – и в тюрьму.
Обошлось. Очнулся не «у стенки»,
Не на нарах где-то в Соловках.
Хоть дрожали пакостно коленки,
На живых – не сломанных – ногах.
Было от чего: корова-директриса,
Исходя гневливо пердежом,
Скаля зубы, словно бешеная крыса,
Угрожала мне кривым ножом:
– Я тебе сейчас устрою блядство!
Я тебя, гадёныш, проучу!
Я твоё поганое богатство
Живо по муде укорочу!
Грязный скот! Развратный недоносок!
Что, дрожишь? Боишься? Слёзы льёшь!
Отсеку, ей-ей же, твой обсосок,
Если ты… Меня не отъебёшь!
Вот так притча! Вот так наказанье!
Разве встанет на такую блядь?
А альтернатива? Отрезанье…
Ну уж нет! Придётся пособлять.
(В смысле – члену, чтобы возбудился,
Чтобы приподнялся хоть слегка.)
А иначе мигом директриса
Жеребца поправит в лошака.
Эта мысль промчалась, как торнадо,
Как цунами. Буря. Ураган!
А корова, жаждая услады,
Скинула свой красный кардиган.
Оказалось – баба сильно в теле,
Жопа, ляжки, груди – всё при ней.
В молодости, верно, в «этом деле»
Загоняла до смерти парней.
Молодость минула, страсть осталась, –
Вон, как задрались у ней соски!
И унять такую, – вряд ли малость,
Мне придётся. «Беби, помоги!»
Юности не важен возбудитель,
Увидал лобок – и вмиг готов.
Так и мой отчаянный долбитель –
Заторчал колом без лишних слов.
Бешеная баба повалилась
На кушетку, ноги разбросав.
Сквозь космы влагалища сочилась
Ёбальная смазка – как слеза.
Член уже хрустел от предвкушенья,
Яйца ныли, спермою полны,
Я сглотнул, и двинулся к кушетке,
Стягивая тесные штаны.
Влажные космы, что лес дремучий,
Спутались. Попробуй, одолей!
Одолел… И корень свой негнучий
Засадил – до самых до мудей.
Только ждало разочарованье:
Оказался так велик карман,
Что моё благое начинанье
Кануло, как килька в океан.
Или – как огурчик в таз кефира,
Или – как обмылок в унитаз.
В общем, не по нам была квартира,
Не по нам… Эх, в рот же, в рёбра, в глаз!
Только комсомолец не сдаётся!
Есть же выход (то есть, в смысле – вход).
Если есть, со временем найдётся!
Например, заправить, суке, в рот!
Или… Эх, рисковый я парнишка!
Ну и хрен с ним, будет – как решил.
Только не согнись, подруга-шишка,
Не согнись! – И в сраку заложил!
Сразу показалось курве жарко,
Завертелась, курва, на елде,
Застонала, выгнулась, как арка,
Хлопая ладошкой по пизде.
– Что там хлопать по пустому месту?
Я люблю неторные пути,
Задние проходы и проезды…
А она: – Работай, не пизди!
Тут мне стало как-то не до трёпу,
Забрало желанье – до нутра,
По сердцу пришлось. И в эту жопу
Я кончал до самого утра.
К утру «крыса» стала просто Олей.
Я – «мышонком», а «обсосок» – «петухом».
И потом частенько в нашей школе
Я скакал на Олечке верхом.
И не только в школе – где попало,
Лишь бы было место раком встать.
Ох, немало «теста замесил», весьма немало…
Член до смерти буду отмывать!
Кстати, школу кончил с золотой медалью,
И с презентом Олечки-души.
До сих пор его дамасской сталью
Без проблем точу карандаши…
И клинка кривого лёгким взмахом
Развалил лимон напополам,
Стопку «Ахтамара» дёрнул махом,
Шёлковый платок поднёс к губам…
Ах, Густобрехалов, старый пёс,
Где здесь правда, где обман лукавый?
Снова ты смятенье в души внёс,
Да и хуй с ним. Браво, мастер, БРАВО!
В снегу кувыркаются лисы,
В снегу кувыркаются волки.
Под снегом игривые крысы
Друг друга кусают за холки.
К чему эти вольные позы
Среди заметенной России,
Где страшные миру морозы
И люди, от водки косые?
К чему сладострастные стоны
И похоть в глазах маслянистых?
И, кстати, куда Купидоны
Спешат на крылах бархатистых?
Негодные голые твари!
В руках – арбалеты тугие.
Поймать бы, да врезать по харе,
Как принято в снежной России!
Зачем над людьми и зверушками
Кудрявые бесы охальные
Порхают, трясут титирюшками,
И будят мечты сексуальные?
Не к месту они, не ко времени,
В России по зимней погодке
Не греют любовью по темени,
Коль принято спиртом по глотке!
Не слышат. И даже не слушают.
Уже надо мною кружатся!
Запели тетивы… Докушаю,
Допью, – ДА ПОЙДУ КУВЫРКАТЬСЯ!!!
Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
Он многих на хуй шлёт и шлёт тропою торной,
И вряд ли зарастёт та славная тропа,
Покуда этот муж с улыбкою задорной
Не срезал языка при помощи серпа.
Нет, всех он не послал – и это пуще гири
Героя тяготит и давит, как свинец.
Стал быть, не смолкнет он, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один самец.
А слух о нём идёт! Дошёл уж до престольной,
Трепещет перед ним всяк сучий в мире муж,
И хитрый внук татар, и жид[2], и ныне вольной
Русак, и младший мистер Буш.
И долго будет тем любезен он поэту,
Что ядовиты пасквили вовек не осуждал,
За них не звал, как чмо, к судебному ответу
И никогда еблом не торговал!
Велению его, о брань, пребудь послушна!
Обида не страшит ругаку-молодца,
На цензоров своих он смотрит равнодушно,
В раздвоенный прицел стоячего конца.
Кантата Глюка – что запах пука,
что эхо стука, реки излука
иль гибель Кука.
Иль Левенгука.
Или наука стрельбы из лука…
Какая мука с собой разлука!
Какая мука…
Тщета… Докука…
Ах, рифма-сука!..
Женщина – существо изначально без члена,
Следовательно, бесконечна; влагалище её – квинтэссенция глубины.
А мужик, будь у него хоть елда по колено,
Не имеет вагины, значит, спесь его и гордыня – превентивно смешны.
И сколько б ни тужился он, напрягая чудовищный фаллос;
И сколько бы ни заявлял, что «баба не человек, но всего лишь жена»,
Все его экзерсисы по сути своей – производство словесного кала.
А физически он никогда не родит ничего, помимо и кроме
– еще раз замечу – говна.
Как-то, начитавшись безумного философа Ницше, белогвардейского контрреволюционера Гумилева, таинственного Кастанеды и прочих экзотически-экзотерических авторов (полный список для любопытствующих могу выслать по «мылу»), я решил: поэзия неведомого – вот моя экологическая ниша в современной русской литературе. Вдохновение было столь велико, что я тут же взялся за перо. Предо мною расстилались мрачные пейзажи современной действительности, крепко перевитые, спелёнатые прямо-таки незримыми для большинства сограждан щупальцами и лианами «тонких миров». Демонические сущности плескали полуслепым бедолагам крылами прямо в лица, а те лишь отворачивались, думая, что ветер. Провидцы хватали их за рукава, а они отмахивались от бомжей. Незримые «помощники» магов пили из них эмоции, а они безропотно отдавали последнее и тащились дальше пустые, жалкие, выпитые до сухой кожуры на сухом костяке. И я рванулся в бой. Строчки рождались в муках, зато искомой мрачности и угрюмого пафоса было в них хоть отбавляй:
Холодна, черна, забыта эта древняя дорога.
Гвозди ветра рвут одежду, тело ранит дробь снегов.
Саван неба в серых складках прячет ангелов и Бога.
Лёд забвенья. Дым пожарищ. И безмолвие песков…
Что сорвало, что послало, что, скажи, тебя толкнуло
пьяной этой,
Бурной ночью в плен к безжалостной судьбе?
Мука жизни? Мука смерти? Мука песни не пропетой?
Или дикий пламень страсти, что проник в глаза к тебе?
Слышишь? Слышишь? Что там? Что там? Что толкает
ноги к бегу?
Шёпот вздохов? Шелест шерсти? Шум уверенных шагов?
Завыванья, хрипы, стоны, скрип когтей по льду и снегу?
Или лязгом тяжкой цепи, пожирающей надежду, лязг
сочащихся слюною, окровавленных клыков?
Кто ты? Где ты? Просыпайся! Поворачивай скорее!
Разве ты ещё не понял? Это, дерзкого губя,
Ярко-алые от жажды, ИХ зрачки шипят, как змеи
В предвкушении добычи. Ну, беги, спасай себя!
Ты ослаб, упал и сжался. Ты не в силах быть не павшим
Перед этой тёмной стаей, перед этой злой толпой.
Ты, ступая этой ночью на озябшую дорогу, был безумным
псом уставшим.
Ты погибнешь и исчезнешь, и погаснешь… Чёрт с тобой!
Пир восторженных вампиров; хороводы вурдалаков;
Крысы, липкие от крови; стаи падальщиц-ворон,
Что рисуют в низком небе пентаграммы страшных знаков –
Вот конец твоих скитаний, погребальный перезвон…
Чувствуете, узнаете? «Тотчас бешенные волки в кровожадном исступленье в горло вцепятся клыками, встанут лапами на грудь!» Думаете, я не видел едва ли не плагиаторного сходства? Видел, конечно. Но где мне было отвлекаться на частности? – «Au la guerre – comme au la guerre»! Тьма расступится лишь тогда, когда я ее высвечу прожектором своего таланта, – во как! А прорывы инфернальности, скажу я вам, багровели повсюду:
Тварь, порожденная светом,
светом да телом моим,
стелется, стелется следом,
Тень, как больной херувим.
То припадает к дороге,
то жмется ко дну ручья,
камнем повиснув на ноги,
тёмная ноша моя.
Малая в полдень, великая
в час предзакатных лучей.
Безликая, тысячеликая
фраза из песни ночей,
мной навсегда обречённая,
так же, как ею я.
Тень моя, плоская, чёрная,
спутница бытия,
ждёшь ли как я, ответа?
Слышишь ли мой вопрос?
Тень моя, вечная мета,
верный двумерный пёс.
Вскинешься ли, вздохнёшь ли
пенной шипящей волной?
Птица, не знавшая воли,
заговоришь ли со мной?
Или вовек безъязыкою
пребудешь, молчанье храня,
черной наложницей дикою
Месяца, Солнца, Огня?
Кто же ты, неразлучная,
связана чем со мной?
И не тебе ли обязан я
жизнью своею земной?
Не для твоего ли рождения
я начинаю день?
И это не я ль отражение
Зверя, чьё имя Тень?
О, мои образы казались мне грандиозными, сравнения – отточено-изящными, размер – единственно верным. Каждая строчка прямо-таки кричала об этом. Помнится, Борхес писал: «Я понял, что труд поэта часто обращен не на самую поэзию, но на изобретение доказательств, что эта поэзия превосходна…» Истинно так, говорю я теперь. Борхес – для лохов, говорил я тогда; в крайнем случае – для снобов. Единственное, на что я никак не смел решиться – преподнести себя обществу. Казалось, лучше уж остаться не узнанным, чем оказаться непонятым. А что не буду понят, я чувствовал – ажно самой селезенкой. Впрочем, что для настоящего поэта ропот толпы? Фон, не более. Поэт – настоящий, без потакания вкусам массовки – самодостаточен. Он вмещает в себя вселенную, оставаясь беспристрастным и независимым. Он – протояйцо, из которого рождаются миры.
Румянец пламенел на моем возвышенном челе:
Не исхожена дорога, где прекрасное родится,
Заросла травой цветущей, затерялась средь лесов.
Белый ангел прянет с камня, как испуганная птица,
И растает в дивных звуках соловьиных голосов.
Он вернётся. Он вернётся! Ты его из звёздных далей,
Из небесного чертога тихой песней позови.
Он придёт перед закатом провозвестником печалей,
Он уйдёт перед рассветом провозвестником любви.
Он захватит и закружит, и дыхание сорвётся,
Он поманит за собою и не сможешь отказать,
Воспаришь навстречу звёздам из зелёного колодца…
Только… Сможешь ли коснуться? Только сможешь ли достать?
Разведи руками травы, – видишь высохшие кости
Тех несчастных, что ошиблись, выбирая этот путь?
Крылья многих подломились, перья тлеют на погосте,
Позабыты. Не воскреснут. Не исправить. Не вернуть…
Их омыл слезами ангел, их утешила могила,
В их твореньях угнездились тараканы и сверчки.
Рассыпаются страницы, краски вечность иссушила…
Не построенные замки, не игравшие смычки…
На счастье, на беду ли, случилась в моей жизни такая полоса, что писать большие, трудоемкие стихи не получалось несколько месяцев кряду. Вернувшись же к ним, я с болью обнаружил, что патетика их часто просто-напросто смешна, гром грозовых раскатов изображают в лучшем случае пионерские барабаны, а невиданные пейзажи отдают бутафорией. Читать ЭТО перед публикой?! Слуга покорный! Засмеют же. И если даже не в лицо, так ведь понимающие переглядывания за спиной еще хуже. Но руки чесались, бумага манила, и хотелось, хотелось чего-нибудь сотворить… ЭТАКОЕ…
Что ж, подумал я с небывалым воодушевлением, над моими стихами будут смеяться! Но не из-за беспомощности их, а из-за того, что я сам того хочу. В тот день вместо глубокомысленно насупленного, самосозерцательного и чуточку не от мира сего поэта Имярек появился балаганный шут, рифмоплет и охальник Патрикей Бабун-Борода. Первые же его вирши произвели в кругах приобщившихся эффект рванувшей паровой турбины. Его цитировали почти не перевирая (это после одного-то прочтения, да еще в не совсем трезвом виде – в трезвом даже Патрикей не смел произносить некоторых собственноручно написанных строк), ему заказывали темы, наконец, шаржи на самих себя! Пусть круг ценителей был узок, зато резонанс широк. Один из приятелей, успевший в прошлом поработать в штате не существующего ныне журнала, на совершившую фурор былину о противостоянии русского витязя с полчищами иноземных ворогов, ведомых некоей «Моникой-шалавой», откликнулся пространной рецензией, озаглавленной: «Барков плачет, Лаэртский отдыхает». То был триумф.
К Новому Году-1999 Патрикей написал сравнительно безобидный застольный стишок, ненормативной лексикой обделённый. Стишок не приняли. «А прочти-ка ты нам лучше „Заебися“!» – выдержав недоумённую паузу, попросили друзья.
Поэт Имярек ушел бы из этой компании тотчас, высокомерно искривив губы и тыча гордым подбородком в небо. Но Патрикей Бабун-Борода остался и прочёл. И я не смею его за то судить. Он-то знает, что глас народа – глас божий. Он знает, что только на благодатной почве человеческого одобрения произрастают цветы поэтики. Он знает, чёрт возьми, для кого он пишет! Ему в голову не придет презрительно относиться к кому-либо только потому, что тот желает понятных, весёлых стихов, сдобренных немудрёными общеупотребительными словами и выражениями. И он бывает по-настоящему счастлив, зубоскаля и сквернословя, видеть обращенные на него глаза слушателей. Глаза эти не лгут. И он любит их.
Первый взмах, и мазок, и аккорд… и уже голова закружилась;
И уже кто-то бьется, как стерлядь об лед, а кто-то –
как раненый лебедь – в пике.
Я смущен. Я растроган. Ужели опять получилось?
Так внимайте, друзья, как опасную бритву стихов буду править
на ваших сердец оселке:
Шумел камыш, и ветер в ивах, и перекатами река.
По небу мрачному носились, клубясь, густые облака.
Склонялся к своему исходу и угасал осенний день,
Покоя жаждала природа. Её вся эта поебень
Уже изрядно притомила. Она мечтала о весне,
Как я мечтаю о прекрасном… А впрочем, речь не обо мне…
Да, речь уже не обо мне.
Нарисовавший «Богатырскую заставу» русский живописец Васнецов
Не догадался сообщить народу, что же стало с витязями дальше.
Но это ж крайне важно, знать ВСЕ подвиги могучих основателей-отцов!
И я имею наглость сей пробел заполнить, постаравшися избегнуть фальши.
Вот Илья. Мужик! Могуч, степенен, бородат.
Взгляд – что два клинка звенящей доброй стали.
Озирается из-под руки; рука ж – лопата из лопат, –
Покрупнее тех, которыми стахановцы угли кидали!
На предплечье – трёхпудовая шипастая балда,
Что зовется исстари у нас то палицей, а то и булавою.
Или «Morning Star» на Западе, что значит «Утренняя яркая звезда».
Сам же мается похмельем: постучал намедни крепко ендовою.
Под доспехом у Ильи – саженных плеч развал,
Кость из чугуна, ножищи – словно корни векового дуба;
Мощный зад, обширный торс, и шишка – с коленвал,
И муде – с семифунтовое ядро, и не меньше, чем с кулак – залупа.
Рядом с ним, одёсную, Добрыня-богатырь, Никиты сын.
Самый тот, что Змея, балуясь, мечом наследным трижды обезглавил.
Благороден, аристократичен – как-никак, столбовый дворянин.
Но под маскою суровости – изрядный похуист, ветрогон и нарушитель многих правил.
У Добрыни меч – булатом, древностью достоин множества похвал,
И броня, что дорогого стоит – вся в финифти, злате, яхонтовых звёздах.
А Добрыня… он весьма активный мужеложец, суть – бисексуал,
Что совсем не редкость в родовитых голубых дворянских гнёздах.
Ошую Алёша, сын поповский, молодой, но резкий, словно кнут.
Тоже здоровяк. Он Идолищу снёс башку посредством шапки, полной дроби.
Лук его таков, что четверо быков усрутся, и, однако ж, не согнут.
Скользкий он, Попович, хитрожопый, но кочевников вполне исправно гробит.
Славен он и тем, что прытко портит девок, споро кроет мужних баб,
Не гнушается ни скромницей, ни блядью, ни чернавкой, ни княжною.
И сколь много палок бы подряд ни кинул, всё он весел и достоинством не слаб,
И готов осеменить весь божий свет двужильною, на волосок не сникшею елдою.
Нынче русская граница их ратными трудами на замке,
Много вёрст вокруг не сыщешь ни хозар, ни половцев, ни диких печенегов.
Кости их желтеют. Вечность стёрла след их на степном песке.
Поплатились, негодяи, за разбой бессмысленных набегов.
Ну а наших непосед иной теперь азарт и манит и влечёт:
Укрытый где-то там, вдали, гарем Тимура, престарелого хромого хана,
Ведь в Киеве не трахнуты пока лишь юродивые. (И тех, коль не солгать – наперёчет.)
В гареме же томятся без хуя три сотни пленников и пленниц импотента-басурмана.
Там девушки резвы, как серны и ярки, как маков цвет.
Там опытные женщины медовы и сладки, как мякоть дыни.
Там лилии, фонтаны, соловьи и фрукты, и шербет.
И юноши завиты и нежны – воистину подарок для Добрыни…
– Но, чу! Что вижу я? Ужель вдали пылит скакун? О, да!
То скачет купленный тобой, Олёшка, ханский приживалец! –
Воскликнул Муромец. – Сюда, продажный сын степей, спеши сюда! –
И встал на стременах, простерши вдаль кольчугою облитый палец.
Степняк опасливо приблизился. Гарцует жеребец. Звенит узда.
Вьёт ветер шёлк одежд, гримаса алчности кривит иссохшиеся губы.
– Эй, богатуры, покажу я вам гарем, но прежде… прежде – мзда!
Семь дюжин золотых таньга. (Они мне даже более, чем баксы, любы.)
– Возьми. – Добрыня швырнул наземь кошелек. – Неверный ханский раб.
Сквалыжник. Крыса. Ренегат. Ублюдочный холоп тельца златого.
Бери же и веди, пока я сердцем мягок и мошонкой в предвкушенье ебли слаб.
Веди! Не то лишит мой меч тебя башки, а стало быть, и жития бессмысленно-пустого…
Предатель подобрал кошель, сверкнул зрачком змеиным, спрятал под халат.
Ударили из-под копыт сухие ковыли. Пролился с неба клёкот ястребиный.
И кавалькада ёбарей уже вовсю спешит туда, куда ведет их жадный ренегат,
И вздувшиеся чресла попирают юфть седла, и русская хоругвь полощет над равниной.
Ворвалися в сераль и спешились. Илья сказал: «Ебать-бомбить! Пиз-дец!!!»
Добрыня крякнул, а Попович восхитился: «Я, отцы, хуею! Сколько девок!»
Но их азарт порушил непристойный крик: «Аннанге ски!» То Насрулло, скопец,
Что их привел, пересчитал таньга, и счел их недостачу худшей из издевок.
– Вы, чёртовы гяуры, правоверного хотите обмануть!
Здесь не хватает двух монет. И я так это дело не оставлю, русские собаки!
Добрыня сморщился, ругнулся по латыни, и изладился швырнуть
В поганого копьё. Да передумав, без затей попотчевал нагайкою вдоль сраки.
Как пулею снесло с ахалтекинца Насрулло. Упал в сплетение жасминовых ветвей.
Заныл, пополз. Задрались срамно фалды яркого бухарского халата,
Задергалась, маня Никитича, расщелина меж по-девичьи гладких розовых лядвей.
Мгновение… и вот! – нетерпеливый витязь уж ебёт с задором в жопу ренегата…
Веселье между тем в разгаре: где анальный однополый секс, а где – минет;
С террас нудят придворные ашуги и бренчат струной незвонкой кельмандары,
И разжигает похоть танец живота, и сыплются мониста, и звенит браслет,
И с треском рвутся вдоль промежности шелковые шальвары.
Илья, нагой и рьяный как медведь-шатун, подмял грудастую степнячку под себя.
О, как должно быть, трансцендентно, обморочно-тяжко той степнячке!
Она визжит, хохочет, плачет и поет, с восторгом сладкое насилие терпя.
И конусы объемистых грудей трясутся в экстатично-сумасшедшей скачке…
Вокруг Алеши одалисток звонкий рой. Они смеются. Их остры сосцы.
Лобки курчавы и круглы, пупки бездонны, ягодицы ж – каучуково-упруги.
Тонки лодыжки их, запястья, талии… а бёдра!.. как их бёдра широки!..
Поповича холят они наперерыв, а тот хохочет: «Ну, шарман, любезныя подруги!»
Никитич, «опустив» мерзавца Насруллу, лягнул его под зад:
– Лети, петух, ты, в общем, был неплох, хотя и чересчур статичен.
А как тебя зовут, малыш? – он выудил из-под куста магнолий мальчугана за халат.
– Да ты красив! И тонок! Как ты свеж и юн, и в то же время трогательно аутичен!..
Что ты дрожишь? Не бойся! О, дитя! Дитя… Энфант! Сними скорей ненужные одежды.
Я, хоть быть может, и пугаю габаритом гениталий, но зато большой эстет,
Философ… (Блядь, не лезет! Где тут вазелин? Ага…) Так вот, философ и поэт,
И знаю десять языков, бывал в Тибете и, что важно, – беспримерно, дивно нежен.
Что ж за кулисами сей феерии? Спит старик Тимур.
Дуплет нагих нубийцев дремлет, опахала позабыв,
Кричат павлины. Роются в объедках крысы. Трудно реют мухи.
Любимый ханский барс вылизывает хвост, нажравшись потрошенных кур.
Раба уныло мажордому внемлет, взгляд тупой в пространство устремив.
Везиры шепотом муссируют затёртые до дыр, едва не прошлой эры, слухи.
Поспешный топот. Это вероломный евнух Насрулло, неся под мышкою тюрбан,
Спешит. Во всё раскосое ебло – роскошнейший фингал, и горлом – пена:
– Проснись, Великий! – он кричит. – Проснись скорей, великий Тамерлан!
Беда! Твой розовый цветник открыт, и пьют его нектар три русских богатура-супермена!
Хромой Тимур в момент продрал шары. – Что ты несешь, холуй? Да кто посмел
Дарить интимную любовь моим юнцам, наложницам и жёнам?
Урусы! О, Аллах! – И бросился ордынский царь в гарем, с колчаном, полным стрел,
И верным луком, смертию крылатой ядовитой, снаряжённым.
(Ужель близка кошмарная развязка?.. О нет, не бойтеся, друзья!
Всё будет заебись! Всё будет ладно, и не возликуют иноземцы злые.)
Тимур, увидев свальный грех, вдруг ощутил упругость разом огрубевшего хуя,
Впервые за последних восемь лет. Впервые, ах, шайтан! ВПЕРВЫЕ!!!
Уж лук забыт. Уж хан, пустив слюну, глядит на крепкий орган свой,
Верхом на нем наездница, отметим, тощая азартная плутовка.
И представляется Тимуру, как уж подобралися муде, как плещет семень злой,
И как, мол, яро движется внутрях (по русской, к слову, смазке)
мужески его лиловая головка…
А после были пьянки и братанья. И, конечно, в пляске проломили пол.
И пели про камыш и бешено скакали ночью на конях; и был фейерверк.
И в чей-то афедрон метали шампуры и вилки.
И, кажется, Тимур сношал осла (а может, и козла), и пидараса Насрулло сажал на кол,
И, кажется, Илья насрал на ханский трон. И мнится, что Добрыня трахнул барса,
а Попович пиздился с ифритом из бутылки…
Описанной истории прошло уж лет… ну, как бы не семьсот.
Заржавели, увы, булатные мечи, порвалися кольчуги, сталь поблекла харалужья,
Однако ж и сегодня русский хер не взят ещё никем на окорот,
И от веку не меркнет титаническая мощь победоносного славянского причинного оружья!..
Стоит хуй баской посредь улицы,
На него все девки любуются,
Не решаяся взоров отвесть,
Столь он, хуй, притягателен весь.
И волнуются девки пригожие
И любуются хуевой кожею,
И мошонкой его шерстяной,
И головкой багрово-тугой.
И зовут его «Ваше сиятельство»,
«Ваше гордо-железно-стоятельство»,
«Благородием вашим» зовут.
И, вздыхая, планиду клянут,
Что не им этот хуй замечательный,
Благородно-железно-стоятельный,
И тяжёлый, что твой молоток,
Приласкает срамной уголок…
Только чей это хуй красит улицу,
На который девчата любуются,
Не отвесть от которого глаз,
Чей бесплатен премьерный показ?
Чьё стоянье зовётся эрекция,
Чьей наводке ни к чёрту коррекция:
Попадания – сотня из ста,
А мишень – однозначно – пизда?
У кого он стоит, не ворохнется,
Не колыхнется и не шелохнется,
В небо глядя раскосым зрачком, –
У кого пребывает торчком?
У кого он стоит, не сгибается,
И не прежде-семя-изверзгатся?
У кого, не томи, рифмоплёт,
Он стоит, знай, себе, не падёт?
У кого? Отвечай же, чудовище,
Охуенное это сокровище
На проспекте, в мороз, в декабре
Пламенеет, что шпиль на заре?
Для девчат эталоном являяся,
В их восторгах, как в славе купаяся,
Не скрывая чарующий вид,
Всё стоит, в рот его, да стоит?
Эх, ребятки, сказать-то стеснительно,
Гляньте, как я краснею стремительно…
Нет ответа, увы, у меня!
Вот такая, ребятки, хуйня…
Деревня. Вечер. Час закатный.
Младой жуир, как тополь статный,
Плечистый, внешностью приятный,
Зрачком блудливый, речью – ладный
идёт вприсядку.
На девок глянет – те краснеют,
На баб – те пламенно влажнеют
Кудрявой скрытницей своею,
Где наш лихач карт-бланш имеет
окучить грядку.
А у него гормонов лишка.
А у него кривая шишка.
А он зовёт её «малышка»,
Но если встанет, то под мышку!
(Калибр – с предплечье!)
А он весёлый и беспечный.
А у него фингал стосвечный.
А тех, кто сей фингал набили,
Ещё врачи не долечили.
(Страшны увечья.)
А он идёт и не споткнётся,
А он заливисто смеётся,
И пусть до чертиков упьётся,
В штаны ни в жисть не обосрётся
и не уссытся.
Он разумеет по-французски,
По-англицки и по-зулусски,
По-гречески и по-индусски.
А как умеет он по-русски
материться!..
Его кулак – врагу могила,
В его словах – огонь и сила:
«Я выпил нынче литру „шила“,
Меня она благословила
на подвиг ратный.
И вы, кому я хуже грыжи,
Вострите, пидарасы, лыжи,
И – как с тонущей барки мыши!
Не то в два счёта вам пропишем
пиздец бесплатный!
О, я сегодня просто бешен!
О, как елдою безутешен!
Ужели буду снова грешен,
К оргазму слабому поспешен,
дрочить в сарае?»
Но вот вдова с улыбкой мятной,
Чья репутация понятна,
Игривым пальчиком опрятным
Манит героя к снам занятным
в уютном рае.
И вот уж он терзает грубо
Её фаллопиевы трубы
И с исступлением инкуба
Кусает половые губы,
слегка зверея.
А вот позиция иная:
Он сзади. Дрыном потрясая,
Как пёс сучёнку покрывает;
Она ж от сладости рыдает,
моля: «Быстрея!»
Но полно. Их пока оставим.
За пологом дубовых ставен,
И взгляд немедленно направим
Где некий муж, почти забавен, –
АН! – С НИМ БЕРДАНА…
Залёг. Его трясёт от страха,
И зуб стучит. Его рубаха
В поту – с подмышек и до паха.
Он ждёт под выстрел вертопраха
среди бурьяна.
В стволе картечь и порох «сокол»,
Курок взведён. «О, как высоко,
Влетит заряд. В висок, в висок! О!» –
И снайпер языком зацокал,
прищурил глаз.
(Его ж мишень, пресыщен еблей,
Идёт, свища. Полыни стебли
Сечёт прутком… – ну, до судеб ли?!)
Злодей, перстами спуск колебля,
вздрогнул: «Сейчас!»
Враз громыхнуло. Рой свинцовый
Летит. Стрелок вскочил, пунцовый,
И наутёк. И на засовы
Избу и двор. И у коровы
в навоз нырнул.
А наш герой, отбросив грёзу,
Воскликнул: «Глянь, поймал занозу!
Достану после, уж тверёзый…
Люблю я гром, он красит грозу, –
эк знатно пизданул!»
Я сегодня задумчив. Задумана мною картина.
В ней хочу отразить я свои еженощные, зыбкие, светлые сны.
Для того мне, вообще-то, и гений поэта – человечьих умов властелина,
И волшебная скрипка и кисть, что таланту в подмогу богами даны.
Первый взмах, и мазок, и аккорд… и уже голова закружилась;
И уже кто-то бьется, как стерлядь об лед, а кто-то –
как раненый лебедь – в пике.
Я смущен. Я растроган. Ужели опять получилось?
Так внимайте, друзья, как опасную бритву стихов буду править на вашей души оселке.
Вот картина: желаю, чтоб отзвук шагов потерялся в летящем тумане, –
Голубом, как последний прозрачный дымок дорогих сигарет.
Чтобы губы, и пальцы, и скольженье, скольженье на грани…
И ПРОВОРНЫЙ, И ДОЛГИЙ, И НЕЖНЫЙ, КАК ЮНАЯ ЦЕЛКА, – МИНЕТ!
Чтобы пух на щеке, и испуганный трепет девичьей ресницы,
И хрустальная в небе луна над хрустальной студеной водой.
Чтобы шепоты трав, и кустов, и полночное пение птицы…
И СИСЯСТАЯ ПОТНАЯ БАБА С ГОРЯЧЕЙ И ВЛАЖНОЙ МАНДОЙ!
ЧТОБ ЕБСТИ ЕЕ СТОЯ, И РАКОМ, И В УЗКУЮ ДЫРКУ СЕРЕЙКИ!
Чтобы слышалась девичья песня под позднюю где-то гармонь.
Чтобы звезды роняли на крыши лучей золотые копейки,
И костер на горе… И его романтичный, немного неверный огонь…
ЧТОБЫ ХУЙ – КАК ПОЛЕНО; ЧТОБ ЯЙЦА – КАК ПАРА МЯЧЕЙ БАСКЕТБОЛЬНЫХ!
Чтобы ивы косами по пыли дорожной мели.
Чтобы ветер трепал ковыли на бескрайних просторах раздольных,
Чтобы мошки свече жизнь в полете, как сладкую жертву, несли…
ЧТОБ БЛЯДЬ ИЗВИВАЛАСЬ, КАК ПОСЛЕДНЯЯ ТЕЧНАЯ СУКА!
Чтобы рыбки плескались в пруду, дробя на осколки луну.
И чтоб слезы, как росы. И охряный восход. И ни звука.
И блаженство смежения век, и отход к долгожданному сну…
Мой окончен пейзаж. Позабыты волшебная кисть и волшебная скрипка.
Снова ждет повседневность, лихорадка работы, пустой и тупой суеты;
Вновь морока и серость. Но лицо мое все-таки красит улыбка:
Я закончил, дружок. Я-то кончил. Я – КОНЧИЛ! А ты?
В тот день, в двенадцатом часу, я был… не важно, где.
Скажу лишь, мысль моя была, простите, о еде.
Так вот, стою себе. Слегка уже живот подводит,
И вдруг (о, верно, верно – вдруг!) ко мне мсье подходит.
Мсье (как бишь его… забыл; как будто, Леонид)
Меня хватает за камзол и грозно говорит,
Что он, не будь он Леонид, превыше всех мужчин,
Что он Сатир, что он Перун, Осирис и Один!
Что он достоинством мужским премногих превзошёл,
Что мне exit, поскольку я… сейчас! увижу!! СТВОЛ!!!
Мол, ствол столь крепок и ядрен, что жутко станет мне, –
И зачал лапкой шуровать в свисающей мотне.
Я улыбнулся уголком породистого рта
И молвил: – Вам пугать меня?.. пропорция не та.
Увы, но, сударь, Ваш, пардон, «чудовищный лингам»
Столь вял и мал и немудрящ, что просто стыд и срам!
И так, простите, невелик тестикульный комочек,
Что смех и слёзы, сударь мой, и колики до почек.
И коли Вы меня сейчас хотите напугать,
Боюсь, не стоит, сударь мой, гонады извлекать…
И я умолк. И дивный свет облёк мое чело,
Но это, судари мои, его не проняло.
– «Боюсь!» Ты всё ж сказал: «Боюсь!» – возликовал Сатир
И с превосходством на лице отгарцевал в сортир…
А я остался… да, друзья, остался при своём:
Неумно ястреба пугать облезлым воробьём!
* * *
О, мой трепетный друг, покалеченный ласками быта,
Да едва не оскопленный зубцеватым и ржавым ланцетом его,
Геть! За мной! По тропам, большакам и – к зениту:
В Ирий, Офир, Валгаллу из пьяного сна моего.
В край, где Трезвость и Скуку не видали вовеки,
К Изумрудному Змию на витые рога,
Где из водки студёной хрустальные реки
Разрезают ветчинно-икряные брега.
Там под каждым кустом маринованный рыжик
И огурчик солёный, и селёдка с лучком.
Там похмельный синдром ведом только из книжек,
А облом «не хватило!» вообще не знаком.
Там грудастые девы не скупятся на ласки, –
Их горячие чресла так щедры и сладки;
Там влюблённые всюду возлежат без опаски, –
Сеновалы для них и для них цветники.
Там сварливые жены, обитая в холодных застенках
(Их прескверные рты крепко стянуты грубым дерюжным шнурком),
Сочиняют печальные стансы о погубленных ими мужьях-импотентах
И читают друг дружке: пальцами, глазами, – молчком.
Там в грозу проливаются с неба потоки пивные с шипеньем,
И варёные раки по крышам молотят клешнями – то лакомый град.
А промытая солодом даль столь чиста, что пред нею замрёшь с изумленьем,
И колени преклонишь, и плачешь… А уж подле, гляди-ка, начался парад!
Строгим шагом чеканным проходят слоны розоватой окраски,
И шпалеры чертей белоспинных копытами крошат бетон на плацу,
И манерный сиамский котенок, рыцарь ордена аглицкой дамской Подвязки,
Салютует перчаткой тебе, – драчуну, шутнику, наглецу.
Ты так горд. Ты так прям. Лишь один непокорный вихор на плешине
Рвёт порыв урагана, Повелителя злобного шершней и, кажется, мух.
Но вотще! Он не в силах, не в силах, не в силах нагадить мужчине,
Что сгорает в «Delirium tremens»[3]. Сгорает, сгорает как пух…
Шумел камыш и ветер в ивах, и перекатами река.
По небу мрачному носились, клубясь, густые облака.
Склонялся к своему исходу и угасал осенний день.
Покоя жаждала природа. Её вся эта поебень
Уже изрядно притомила. Она мечтала о весне,
Как я мечтаю о прекрасном… А впрочем, речь не обо мне.
Два старичка (ядрёны телом и непосредственны в мечтах),
Решили как-то непотребством унять томление в елдах.
Объектом гнусного разврата, поганых, низменных страстей
Они избрали ту, что молча снесёт напор седых костей.
Седы ли старческие кости? Вопрос, ну право, о хуйне!
Я, между прочим, не биолог. И, кстати, речь не обо мне.
Бедняжку, бледную от страха, втащили волоком в избу,
Пинками к печи подогнали и привязали за трубу.
Ужасной, прочною верёвкой, – шершавой, толстою пенькой
Её безропотное тело они и крепко и умело стянули опытной рукой.
О, если б я там оказался в тот гнусный миг, в том страшном сне,
Уж я бы с ними разобрался!.. Как жаль, что речь не обо мне.
Затем, вздыхая похотливо, метнули жребий: кто вперёд,
Кто этой девственной малышке… о, звери!.. Целку раздерёт!
Удачник, словно пёс над дичью, над ней нависнул, гогоча,
Готовый к дикой содомии. И вдруг упал: «Врача, врача!»
Его приятель вероломный, себя почуяв на коне,
Отбросил в сторону больного (как видим, речь не обо мне).
– Не можешь срать – не мучай жопу! – переиначил он стихи.
– Напрасно я с тобой связался. Тебе не трахнуть и блохи.
Смотри, как я! – И вот ловчила спускает брюки до колен,
Подходит к нежному созданью, неся, как знамя, толстый член,
Прицельно к лону придвигает… И получает кирпичом:
Больной без промаха кидает. Я, как и прежде, – ни при чём.
Картина жаждет кисти Босха (лишь в крайнем случае – Дали):
Два крепким телом аксакала в застывших позах, средь пыли,
В кривой, заброшенной лачуге, лежат. В их мёртвые глаза
Глядит, привязанная крепко – за печку – юная коза.
А вы что думали, девица? А я считал, что там свинья.
А вышло – вон как. Кто в ответе? Козе понятно, что не я!
С. Захаров. Я МЕДЛЕННО ОПУСТОШАЛСЯ В СОН
(http://www.stihi.ru/poems/2004/01/12-844.html)
Я медленно опустошался в сон…
Но мне ли в сладком сне искать спасенья?
Его развеют муки вдохновенья.
Другому до рассвета снится Он.
Пародия:
…опустошился медленно в бельё,
и сон надвинулся, холодный и бесстрастный;
в нём Он (ещё не истощённый, ё-моё!)
и Я – над вдохновеньем полновластный…
Пародия на «Да всё к ху..м»
Змей
(http://www.stihi.ru/poems/2003/03/28-108.html)
....хоть...критикой...засыпте..............
..........до..х.........Я...............
........Мне...........собственно...насрать.....
................................................
...то...наблевать............на...стили.
.......рифму...............смысл..ж......изни......
-мне-поеб-бать-что-рифм-что-смысел–
-что-чей-то-блять-хуёв-вый-рец–
-что-жизни-смерти-стиль-пиздец–
-что-кто-писал-а-кто-пописял–
-я-сам-себя-в-пиз-зду-возвысил–
-все-пид-дарас-сы-я-творец!!!
Я лежу в постели
Животом к стене.
Бляди надоели,
Пусть и не вполне.
Все друзья – мудилы,
а враги – говно.
В хуе нету силы
И уже давно.
Водка заебала.
Выпит весь коньяк.
И закуски мало.
Да-с, и хуй обмяк!
Плешь не колосится,
Седина в браде,
Хуй висит тряпицей.
Видно, быть беде!
Бьюсь, как в клетке птица.
Перспективы дрянь…
Ах, зачем не спится
Мне в такую рань?
– Жаворонок, пой, но
Помни, сладкий мой:
Чтобы спать спокойно,
Нужно быть совой.
Эти стишата уже появлялись на стихире, но показались мне недоделанными и я их удалил. Сейчас, кажется, доделал.
…Когда я взоры, точно пули,
Нацелил в Ваши телеса,
Вы попунцовели, вздохнули,
Прикрыли лоно и глаза.
А я, нагой как бог, с улыбкой
Воздыбив грешну плоть в зенит,
Побрёл на Вас, большой и гибкой,
Спеша испить нектар ланит.
Спеша персей познать упругость,
Шелкову сдобность ягодиц
И, прилагая микрогрубость,
Добиться трепета ресниц.
Побрёл и… В жопу экивоки!
Двусмысленности – к ебеням
В тот миг, когда срамные строки,
Как адский жар палят меня!
…И самым кончиком мизинца
Коснулся вашего чела,
Сказав: «Замрите! Тут кружится
Не то оса, не то пчела.
Её я прогоню. Уйди же,
Отвратный маленький аспид!
А Вы сударыня, я вижу,
Решили – у меня… свербит?
Напрасно. Я простой прохожий,
Взыскующий, чтоб жала яд
В такой чудесный день погожий
Не отравлял бы всех подряд…»
Я не просил у Вас прощенья
За этот вызов роковой,
Весь озабочен впечатленьем,
Что произвёл своей игрой.
Но Вы, признательности полны,
На грудь мою упали вдруг
И к берегу, вздымая волны,
Свели. И увлекли на луг.
И там узрел я светлый отблеск,
Что в Ваших плавился очах.
Поставил губ кровавый оттиск
На шее, бюсте и плечах.
Пусть он открыто указует
На кое-чей солдатский нрав,
На дикость, что кой в ком бунтует
(Ужели дикий зверь не прав?),
На кое-чьё мужское хамство,
На кое-чей бесстыжий вид,
Язвительность, непостоянство…
Да чёрт со мною! Бог простит.
А после с Вами я расстался
И лёгким шагом бегуна
Навстречу вечеру помчался.
Осанну пела мне волна…
Но та пчела, что норовила
На Вашу мякоть посягнуть,
За мной украдкою следила.
Беспечный повторяла путь,
Сзывая родичей кусачих
Претонким писком хоботка.
Пчелиный рой – не хвост собачий.
И здесь – последняя строка…
Хоть нарежься, не спастись от меланхолии,
И синоптик врёт, паскуда, беззастенчиво.
А в садах к чертям завяли все магнолии,
И плащи надели девушки да женщины.
Прячут бюсты в шарфах, ножки… ножки в сапогах.
И такая в том, зараза, мизантропия,
Что, будь воля мне, хватал бы, раздевал бы, нах!
И лупил бы звонко их по голым попам я.
…и серп луны, Меркурий-плут
и хвост кометы
меня по-прежнему зовут
в начале лета[4]
туда, где нет пустых обид.
И слов натужных.
В обитель трепетных харит –
от вас, бездушных.
Где Талий облачный чертог,
иначе – граций.
Куда я лишь однажды смог
тайком пробраться.
Где жарким пламенем горит
поэтов атом,
И звезда с звездою говорит
тихим
матом.
Я вам так скажу, голуба:
– Если я вам не по нраву,
если мой шедевр пиздатый вас ваще не вставил, нет,
то идите на хуй лесом,
хоть налево, хоть направо.
Или просто отсосите – сиречь, сделайте минет.
Если слог мой, дивный, чудный и идея мировая
неподъёмны вашим чахлым,
плесневеющим мозгам.
То в пизду идите лугом, споро травы раздвигая.
– Вот совет, который я вам
безвозмездно, сука, дам.
И таких рекомендаций, остроумных невьебенно,
я на каждый акт малейший
мог бы вам вручить сей час
массу; только это будет (признаваясь откровенно)
лишним. Ибо вы, милейший, –
чмо, мудак и пидорас!
Сидишь, как тюркский бай, в лохматой пёстрой кофте,
И руки у тебя по локоть в чистоте.
Те руки, что давно забыли о работе,
Что волокут тебя к критической черте,
За шкирку. Как щенка или – ха-ха! – котёнка.
А время подойдёт, приблизится черта.
«В пизду, – зеваешь ты, – любая работёнка».
В пизду? Ну, хорошо. Пожалуйте, пизда:
Пунцовые уста и зубы в пол-аршина,
Распахнута она на ширину ворот,
О, в ней ты сгинешь враз – как хуй, а не мужчина.
Ну, люб тебе такой, приятель, поворот?
Иль нравится в пизде, что ёжик копошиться?
Ерошить мозг лишь тем, чтоб глубже не упасть?
Пиздато? Заебись? А так легко случится –
Знай: алчет уж тебя сама Вагино-Пасть.
Бильярды, кофеи и трубки с чёрной черри,
Пивные вечера в дешёвых кабаках…
Да ты, дружок, востёр, себя лелеешь в теле
Холёном, белом – ну, короче, жирном, нах.
Ты думаешь, что сам себя поишь и кормишь?
Ты веришь, день-другой – и лени нет, как нет?
Да хуй там, милый мой! Судьбу не объегоришь.
ПИЗДА ТЕБЯ РАСТИТ. НА МЯСО. НА ПАШТЕТ.
Она зассыт таких, как я, трудолюбивых.
Зассыт – в том смысле что сробеет, понял-нет?
А лодырей (эхма, вас бы пороть крапивой!)
Она глотает вмах – на завтрак и в обед.
Ну, ё! Ну в рот компот! Ведь ты нехилый малый.
Ведь ты способен так ебашить, что пиздец;
Любой пизде пиздец – зубастой, крупной, малой…
Вот и ебашь, мой друг! Понятно? Молодец.
Как же любят поганые фразы
«быдло» и «эта страна»
типа-дворяне, вполне пидарасы
и просто куски говна.
Веками по свету Евреи
Ходят, стопами шурша.
Русских они хитрее,
Негров они хитрее,
Даже китайцев хитрее, –
Только татар – ни шиша.
Боги Евреев выбрали,
Чтобы к концу времён
Евреи Антихриста выебли,
Плотски Антихриста выебли,
Метафизически выебли, –
В рот и с других сторон.
А знаете, это так странно,
Так, между прочим, дико:
Зачем им, нехристианам,
И даже – не магометанам,
Спешить за Даджжалем по странам,
С тем, чтобы вставить пику?
Лишь чтоб поставить пред фактом,
И ста сорока четырьмя
Тыщами выебать в сраку?
(Пред фактом – читайте раком,
подробности: ass_hole/fuck.com).
Минуй, сия чаша, мя!
Вот же какой я толковый,
Какой эрудит – не охай!
Совсем как сын Иеговы,
Адама, Давида, Иова,
Как круто владею Словом.
Но я не Еврей.
И похуй.
Я мечтаю паки и паки,
наипаче мечтаю прочего,
чтобы звёзды построились в знаки
провозвестия снайперски-точного.
Провозвестия, провозвестия,
возвещающего, возвещающего,
что душа моя, протобестия, –
суть поэта душа величайшего.
Ан чего-то не строятся, пробляди,
Хоть глаза ты до дыр про–
гля–
ди.
…а поэта обидеть, назвав мудаком – велика ли задача? –
он порой говорит языком, что не каждому впору понять,
он по жизни бредёт как в бреду, то размером, то рифмою плача,
вы поймите, он видит и слышит, и любит иначе.
да пошли все в пизду и к хуям; и чего там ещё объяснять…
Кто-то там, на правом фланге,
Возвышается как бог.
Ну а я, всосав полбанки,
Под собой не чую ног.
Я лежу на фланге левом.
Сер и твёрд бетон плаца.
Девы, девы, где вы, где вы?
Поднимите подлеца!
И тогда, в хмельном угаре,
Без роптанья на судьбу.
Я высокой этой твари
Прям по нимбу уебу.
Я давеча парил в потоках тёплых над родным селеньем,
Крыла мои перебирал Зефир, он трели мне из сердца извлекал.
О, как я лёгок был! С каким неодолимым упоеньем
Парил и пел. Парил и пел. И пел! И – изредка – порхал.
Внизу паслась коза, козлёнок – белый-белый, и коровка.
Её рога как арфа, очи – сливы. Вымя – перси Грации самой.
Она губами нежными травинки обрывала трепетно и ловко,
Копытца ставила легко, вальсируя. Как видно, возвращалася домой.
И тут… (я вскрикнул бы, но в горле пересохшем только слабый клёкот!)
И тут… из-за избы махнул намётом серый и матёрый Волк!
Бесшумный точно тень. На цыпочках. Клыки – что сабли, с локоть!
И со спины, злодей, к коровке смертоносный свой направил скок.
Она задумалась, как видно. О поэзии, цветах… Вздыхала томно.
А Волк уж улыбался жаркой пастью. Ус топорщил. Предвкушал обед.
Остановить! Но как? Одно осталось мне – прослыть засранцем вероломным.
Прав Карамзин. «Я сам виновник всех своих злосчастных бед».
(в рамках одноимённого мини-конкурса;
http://www.livejournal.com/users/fat_nigga/8830.html)
Когда светило рдяным задом
К горам Кавказа повернёт,
Чеченец с чёрным автоматом
Из бурки ногу достаёт.
В чувяке мягком та конечность,
Со шпорой острой золотой.
Она длинна, как бесконечность.
И пахнет… полно, не пиздой,
А ваксой жирной, ваксой вязкой –
Из магазина «Военторг».
Чечен нахмурит лоб с повязкой
(и это, право, не восторг), –
Возьмёт кинжал, взглянёт на ногу
И скажет с клёкотом орла:
«Ты заебала мне, ей-богу!» –
И, вскрикнув дико «иншалла!»
Он занесёт булат над членом,
И яростно направит вниз.
И дэв, парящий над чеченом
Услышит стали жуткий свист.
Вонзится острие глубоко,
Свирепым током хлынет кровь, –
И вдруг заголосит высоко
Шамиль: «No war! Make love! Любовь!»
И эхо скатится к Тереку.
А дэв, напившись допьяна
Той крови, повелит абреку:
«No love! No peace! Make war! Война!»
И с хохотом, подобным лаю,
Оставит дэв чеченский стан,
И весть умчит к Шайтан-бабаю
В промозглый лондонский туман, –
О том, что дикий лузер горный
Вновь остроумно наебён,
Кавказ в огне, любовь на порно,
«Спартак» уже не чемпион…
Тем часом наш чеченец кроткий
С тоскою воет на звезду,
А Путин, скушав двести водки,
В Кремле. Имеет всех в виду.
А я, заканчивая повесть,
Где йок волшебная нога,
Скажу: «Друзья, имейте совесть
Судить не свыше сапога!»
Хвалить себя – напрасная забава,
Пустой трезвон, не стоящий труда.
Как это мелко и эгоистично, право!
Бессмыслица. Абсурд и ерунда.
Иной дурак, бывает, грудь раздует,
Отставит ножку, выпятит живот –
И хамски и бесстыдно затокует,
Какой он гений парадоксов и острот.
Смешно! Да и, пожалуй, тошнотворно, –
Примерно, как увидеть за едой
В окне бомжа, бездумно и упорно
Дрочащегося с бледною елдой.
Я не таков. Я с прямотой самокритичной
И несгибаемою, точно коленвал,
Признаюсь: я – не то чтоб бог античный,
Но как мужчина, безусловно, идеал!
Молодой дровосек на пороге таёжной избушки
Дышит воздухом вольным, сверкает очами,
Хохочет как гром.
Его тело сильно, и его не волнуют прогнозы кукушки.
Днями сосны валил дровосек, но готов и ночами
Махать топором.
В дровосековых мышцах бушует напалмовый пламень.
В лесорубовых чреслах вздувается трубная медь
И звенит.
Торс – торос у него, голова – циклопический камень.
Зубы – жемчуг, дыхание – вихрь, власы – натуральная камедь,
Глаза – селенит.
Он закончит сейчас хохотать, он наполнит свой зоб кислородом,
И махорным куреньем укрепит структуру костей,
Что зовутся ребром.
Его гости заждались, и водка. И мясо, что зреет под печевым сводом.
Он моргнёт и в избушку войдёт непоспешно, чтоб гостей
Зарубить топором.
…Не ссыте, други, я не болен!
Я красен, твёрд и прям как медь,
Я до сих пор силён. И волен
Болезнь на пенисе вертеть:
Скрутить заразу в рог бараний,
В улитку, в вервие, в спираль,
В позёмку – ту, что ночью ранней
Свивает на снегу февраль.
Ведь для меня болезнь – не жупел,
Не страх, не немочь и не враг,
Не зверь, рыкающий из дупел,
А просто так…
Ну, просто как
Смешная глупая безделка,
Воздушный шарик надувной.
Да полно! – разве ж эта целка
Сумеет справиться со мной?
Напротив! – Я её достану
Как гуттаперчевую блядь
Из коробка. И тотчас стану
В анальный ниппель надувать.
Она расправит грудь и члены,
Прострётся нимфою нагой…
Чтоб я неспешно и степенно
Большой бестрепетной рукой
Забрал её, забрал за пряди,
Другой – за стопы ухватил,
И крепкого здоровья ради
На хуй
Нещадно
Накрутил.
Она (болезнь) бессильно пискнет,
Увидит свой недужный рай
И тихо, мертвенно обвиснет.
Прощай, зараза! Не хворай…
…Но главное отличие бесспорно заключается,
Заметьте, не во внешности, а в сфере половой.
Продвинутые юзеры в веб-сайты погружаются
Не глазками, не ручками, да и не головой.
«А чем же? – любознательно нас спросит любознательный, –
Скажите и признайтеся, откройте в тайну дверь!»
А мы ответим: миленький, конечно, обязательно
Расскажем и поведаем, но только не теперь.
Теперь нам сильно некогда, теперь мы озабочены, –
У нас буквально чешется, чтоб не сказать зудит.
Экраны нас влекут к себе мерцающими точками,
Ах, почта электронная! Ах, нежный паразит!
И вот мы погружаемся ритмично, скоро, трепетно,
В Мальстрём инета сладостный, оставив позади
Реальность многоцветную. В устах какой-то лепет, но –
Не люди. Виртуальные
Любовники
Сети.
О мой Господь!
Избавь вперёд других напастей
От деятельных и прилежных дураков.
Суха их плоть,
Слова, звучащие из пастей,
Язвят страшней железа и грехов.
Великий Боже, о великий Боже!
Ослобони, прошу, от дурачья
И отврати чудовищные рожи.
И да пребудет с нами власть Твоя.
Я Гапон и вы Гапон,
Оба провокаторы.
Только Путин – Купидон,
Стрелы – детонаторы.
Только Путин – молодец,
Нимб над ним стотонный.
Вам пиздец и мне пиздец,
Грёбаным Гапонам.
Не сотворят больше бед
Сучие Гапоны.
Я поэт и вы поэт,
Оба мудозвоны.
Ни уму, ни сердцу, ни залупе, –
Входит День, беременный Тоской.
На его вспотевшем сизом крупе
Восседает сумрачный Покой.
У копыта Дня бежит сучонка,
Вся в парше, болячках, колтунах, –
То Печаль, бродяжка-собачонка.
А Покой привстал на стременах,
Поднял на меня пустые зраки,
Бородой державной зашуршал
И сказал:
– Рождённый в буераке,
Я всю жизнь, как нищенка, дрожал,
Я всю жизнь ебал себя в предсердье,
Я всю жизнь жевал свою елду,
Я всю жизнь лицом являл усердье,
Я лишь в смерти к истине приду.
Ну а ты, подлец, признайся всуе,
Много ли грехов наворовал?
Много ли твой стих любви рисует?
Крут ли твой пиздец – девятый вал?
С тем Покой неспешно взял поводья,
День под ним всхрапнул и побледнел,
Сиганул в окно, как в Беловодье
И угас. А я? Я обомлел:
Пред кем держать ответ духовный?
Для кого горланить в рупор лжи?
С кем стакан гранёный в час греховный
Соударить, полный бурой ржи?
Нет покоя. Вечер тонким стеком
Порет небо – точит звёзд руду.
И Печаль, моргая гнойным веком,
Лобызает губ моих пизду.
Сквозь кружевные октябрьские тополя
Сквозь ветер, несущий листву сухую,
Воскликну: прекрасна моя земля!
И эхо подхватит: к хую!.. к хую…
Лицо запрокинув, из-под руки
В небо прозрачно-осеннее глядя,
Крикну: прекрасны мои земляки!
И эхо подхватит: бляди!.. бляди…
Спрошу у студёной воды пруда:
Зачем возникнул в цепи прерождений
Бездарь такой, как я, и мудак?
И эхо подхватит: гений!.. гений…
Среди коллег, воображеньем скудных,
поодаль боссов, что отчасти неумны, –
оплот фантазий, диких и беспутных, –
сижу молчком, спустив ладонь в штаны.
Ладонь тепла, запястье напряжённо,
играют пальцы, музыкальны и смелы;
я ж даль пронзаю взглядом отрешённо.
В объятьях мягкой шаловливой кабалы
звонки сокровища мои. Звонки и тёплы.
Их стержень твёрд, их основание – мячи
(вернее – калачи);
пошевелю в последний раз, и с взглядом сонным воблы
добуду из кармана жёлтые квартирные ключи…
Литературная война
Бескровна и сирот не множит,
Всего лишь шанс даёт она
Харкнуть в чужие чьи-то рожи.
Всего лишь залепить словцо
Кому-то точно в междометье,
Тому – поторговать лицом,
Тому – махнуть разочек плетью.
А для иных она, война,
Родная, ласковая мама:
Их брань[5] выносит из говна, –
И на Олимп возносит прямо.
Так отчего ж не воевать?
Зачем таиться в дезертирах?
Все на войну, ебёна мать!
Топи соперника в сортирах!!!
Ходишь загнутым манером,
В заднице геенна? –
Пообщался с тамплиером,
Гуго де Пайенном!
Тамплиер, тамплиер, лаковы сапожки,
Не с тобой ли, еретик, миловались кошки?
Я храмовнику давала,
не забуду этова:
жеребцовы причиндалы,
рожа Бафометова!
где бы мне найти такое место
чтобы наливали просто так
чтоб душа как юная невеста
не валилась спьяну в буерак
чтоб никто не пиздил без причины
да и по причине не всегда
чтоб орлы щепатели лучины
не клевали в очи с благода
с благодарным клёкотом и чтобы
каждый раз гусано был моим
ах вы бляди – русские сугробы
эх ты Саша божий херувим
Нету в жизни смысла, в воздухе весны,
Нету Бога. Впрочем, нет и Сатаны.
Истина увяла, скисла без Добра,
Ложь и Зло протухли, кажется, вчера.
Не ебутся кошки, птички не поют.
В водке нету спирта, и её не пьют.
Не ложится рифма искристой строкой,
Барышень не видно с голою ногой.
Деньги? Денег нету. Кстати, как всегда.
Где талант гнездился, выросла елда.
Где елда ярилась… Ах пардон, пардон –
Я же про плохое; экий моветон
Поминать о лучшем… Лема больше нет –
Умер пан Станислав в девяносто лет.
Нет надежды съездить в замок Монсальват.
Нету батареек в тыщу мегаватт.
Жизни во вселенной нету ни хуя.
Первое апреля, милые друзья!
Пахнет горелой бумагой,
танки грохочут вблизи,
каждый, кто верен присяге,
медленно в бездну ползи.
Или торжественным маршем,
словно в последний парад –
двигай поспешнее arsch-ем…
Schneller, mein lieber comrade!
Про отчизну, про веру, любовь пиши, –
И объявят кастраты: поэт.
Ну а если про то, что «шумят камыши», –
То тогда, безусловно, нет!
Про ночные огни, про сухую стерню,
Про мучительно выгнутый стан, –
Про изломы судьбы и другую хуйню
Напиши, и объявят: титан!
Ну а если про то, как лобзал пизду,
И про еблю на шатком столе,
То объявят: за это – гореть в аду,
В самом серном кипящем котле,
То укажут на пошлость и скудость строфы,
Смехотворность, а в целом – бред.
Потому что скопцы, безусловно, правы,
А пошляк, безусловно, нет.
Как же спорить? Ну разве могу возражать?
Если их – пятьдесят к одному?
Просто нужно до смерти, наверное, ждать.
А умру – и тогда пойму.
А умру и свалюсь в этот, блядь, купорос,
В пламя, в тернии… Вмёрзну в лёд.
А быть может, простите дурацкий вопрос,
А быть может – наоборот?
Вдруг, представьте, представьте всего на миг,
Вознесусь к Гефсиманским вратам.
А какой-то весёлый и пьяный старик
Точно друга уж ждёт меня там.
Это будет Вергилий, скорее всего.
Или, может быть, Пастернак.
Крикнет: эй, где ты шлялся? Заждались его.
Или просто: здорово, чувак!
Подоткнёт кулачишком сухим под дых,
А потом поведёт к столам,
Где поэты пируют и музы при них.
И представьте, все пьяные. В хлам.
И представьте! Ебутся то там то тут,
Не считая за срам и за стыд.
И девчонки, которых поэты ебут,
Без стеснения стонут навзрыд.
Мне амброзии щедро плеснут в стакан,
(Точно кровь, точно кровь на просвет), –
Пей-гуляй, Борода, заслужил, старикан.
Ты ведь был охуенный поэт…
А когда за полночь успокоятся,
Встану молча и тихо уйду.
Не затем, что напала бессонница.
Просто знаю: мне место – в аду.
Мы стоим перед сраженьем
И у нас кинжал в руках.
Скоро враг придёт в движенье…
Но ни слова о врагах!
Но ни слова об ублюдках,
Пидарасах всех мастей…
Мы стоим, и в брюхе жутко,
Дрожь вибрирует костей.
Волоса торчком восстали,
Пальцы гладят бок ножей,
Нервно ёрзая по стали
Возле битвы рубежей.
Храбрость сердце наполняет,
Ярость двигает желвак…
Солнце бешено сияет,
Трепещи, проклятый враг!
Бойся, бейся, мри от страха:
Гибель близко. Мы сильны.
Скоро, сцуко, станешь прахом
В аццком пекле Сотоны.
На тебя насядут разом
Вес могилы, крепь гроба,
Глад червей, грызущих мясо,
Запах тлена… То – судьба:
Нехер было, гадский боров,
В наш предел полки вторгать.
Стоп! Довольно разговоров.
Время битвы. Исполать!
Исполать тому, кто в сече
Будет жечь лихой рукой.
Да иcчезнут гомосечи!
Да воспрянет род мужской!
Новая сатира, старая сатира,
горькая усмешка, клочная брада.
И опять Россия, баба не от мира
этого, – плетётся
не туда.
Плачет рыжей грязью,
стелет острым настом,
обувает в глину,
одевает в дым.
Солнечно – к ненастью,
ветрено – к несчастью.
Ну а ветры в спину
молодым.
Что за жизнь с такою:
в венах бездорожий,
в юбке из бересты,
в кофте из хвои?
С раковой Москвою,
с азиатской рожей, –
той, что мнут как тесто
холуи:
«Здесь теней обильно,
тут погуще мушек,
губы – в цвет порфира,
в цвет мазута бровь…
Современно! Стильно!» –
Беленою в уши…
Вот и вся сатира.
Вот и вся
любовь.
Вот фанера растёт в чистом-чистом, нетоптаном поле,
В гуановой жиже.
У неё золотые листы,
Крепкий стебель и корни вразлёт.
Знаю, знаю, однажды фанера, воскликнув «Доколе?», –
Направит свой пестик к Парижу.
И, вспорхнув, с высоты
На чело мне тягучий нектар изольёт…
Зрите: некий человек,
Поглощённый дикой страстью,
Начинает свой разбег
Пред прыжком в горнило счастья.
Он решителен как воин,
Как великий маршал Жуков,
Он бессмертия достоин
Как актёр Сергей Безруков.
Он блины умеет кушать,
Ковырять в носу мизинцем,
Надвигать картуз на уши
И ножом столовым бриться.
Но сейчас – другие планы.
Человек с лицом железным
Хочет методом гольяна
В счастье сигануть как в бездну.
Не сдержать его порыва,
Не смирить его томленья.
Он стоит перед обрывом
Весь во власти устремленья,
Весь во власти сладкой грёзы,
Весь как сечка Меркатора, –
От его звенящей позы
Стынут реки, мёрзнут горы,
Облака меняют галсы,
Под землёй кроты рыдают.
Круг зевак образовался,
Репортёры наседают,
Педерасты в тряпках стильных
И другие – в чёрном хроме,
Гомофобы, те, что сильно
Педерастам позже вломят, –
Все, буквально, ждут, когда же
Человек, бегущий горя,
Винтокрылым экипажем
Взмоет, с притяженьем споря?
Чтоб затем, чрез миг короткий,
Рухнуть в Гранд Каньон Фортуны,
Сгинуть там, как член в пелотке…
Только ждут зеваки втуне:
Наш герой почешет яйца,
Развернётся и без спешки
Двинет в паб «Дары данайца»
Пиво пить и грызть орешки.
…Сим кончается поэма
На фальшивой, в общем, ноте,
Потому что Счастье – тема
Не для хихонек в блокноте.
Может ли поэт не ссориться с коллегами,
Не называть их бездарями и графоманами,
Золотарями, олигофренами, мозговыми калеками,
Матерно всячески и просто баранами?
Может ли поэт не ссориться с критиками,
Не называть импотентами и Зоилами,
Паразитами, крысами, мозговыми рахитиками,
Опять же матерно и – многократно – дебилами?
Может ли поэт не презирать читателей,
Не считать их стадом полоумных ослов,
Пожирателями ширпотреба, а чаще – падали,
Владельцами набитых навозом голов?
Нет, нельзя поэту быть хорошим.
Заказано поэту быть покладистым.
Чуть дашь слабину – нассут в калоши,
И в душу насерут с великой радостью.
С поэта и гладки поэтому взятки.
Засим у поэта и выбора мало.
Всем без разбора – с плеча по сопатке,
А кто не согласен – с ноги по ебалу.
У кого-то труселя красные в горошек,
У кого-то труселя чёрные в обтяг,
Кто-то пишет в блог себе про одних лишь кошек,
Кто-то пишет в блог себе только про собак.
Кто-то пишет про чечню, кто-то про евреев,
Кто-то постит день за днём бред про аниме,
Кто-то яростно чморит пидарасов-геев,
Кто-то спорит о «парадном» и о «шаурме».
Кто-то двигает культуру, кто-то бескультурье,
Кто-то плачет по стране, кто-то по себе,
У кого-то не стоит, у других в ажуре,
Кто-то кроет пэмээс, кто-то кэгебе.
Лишь у скромного меня блога нет как нету,
И сижу в своей глуши я – как есть бирюк:
То хлебну две сотни грамм нежного кларету,
То вострю на оселке абордажный крюк.
Мне при этом до пизды КГБ, евреи,
Бескультурье, аниме, ПМС, коты,
Плаксы по эсэсэсэр, нестояк и геи.
Лишь удобные трусы мне не до пизды!
«Пиздец!» Так много в этом звуке
(хоть буков здесь всего лишь шесть,
но это – если по науке),
что впору под кровать залезть.
Во тьму и пыль, к компотным банкам,
к забытой спичке для зубов, –
залечь, засесть как в супертанке,
грозящем дюжиной стволов
любому в мире супостату –
и террористу и жене,
и поп-певцу и депутату,
и – да, вы правы – сатане.
Забить снаряд, припасть к визиру,
тугой гашеткой поиграть,
набросить на плечо порфиру,
спросить: «Ну что, ебёна мать,
дождались праведного гнева?» –
и с выражением лица
«ебал я вашу королеву»
Свершить явленье Пиздеца…