Антониу Перейра Нобре (1867–1900) — португальский поэт конца XIX века, эпохи расцвета символизма в поэзии. Во многих биографических заметках в печатных и виртуальных португальских источниках Нобре называют символистом, поэтом ностальгии, способствовавшим пробуждению чувства национального самосознания. Без сомнения в творчестве этого поэта, особенно в его ранних стихах, можно проследить влияние и символизма, и декадентства, и ультраромантизма. В письмах друзьям он восхищался творчеством представителей парнасской школы французской поэзии: Теофилем Готье, Сюлли-Прюдоном, Теодором де Банвилем, ему, по собственному признанию, близко мироощущение символиста Поля-Мари Верлена, в его письмах часто упоминается имя Шарля Бодлера. Однако отнести Нобре к какой-то одной поэтической школе сложно. Отказываясь от условного языка символистов, поэт вводит в стихи сочную устную речь, а также названия земель, городов и местечек, имена своих родных и знакомых, даже названия рыбачьих лодок, то, что к поэзии, казалось бы, не имеет никакого отношения, и все это под пером Нобре поэтизируется, приобретает ореол загадочности и чуда. Эмоциональность и драматизм стиха, смягчаемый тонкой самоиронией, элементы театрализации, чрезвычайное разнообразие ритмов, порой спонтанные их комбинации, включение в поэму строф с совершенно иным ритмом, придающее ей сходство с хором греческой трагедии, создавало особенную, неповторимую мелодику стиха.
Антониу Нобре, этого бледного мечтательного юношу, умершего от чахотки, в возрасте тридцати двух лет, друзья-поэты называли апостолом Поэзии, принцем поэтов. «Бледный профиль на старой медали, лицо аскетическое и полное души», — так пишет о Нобре Жуштину де Монтальван[1]. Интересны воспоминания о поэте Жулиу Брандане[2]: «Надменный, как принц, и обворожительный, как ребенок… Мы чувствовали его своеобразие, необычность его личности, в которой некоторая неестественность в поведении, склонность к игре сочеталась с удивительной искренностью. Особая манера говорить и огромные лучистые глаза, как бы придававшие блеск всему, им сказанному. Это был оригинальный человек, рожденный облаками и закатами для того, чтобы беседовать с рыбаками, жить в Лесе (Леса-да-Палмейра), мечтать, писать стихи и быть несчастным».
Антониу Нобре жил, смешивая границы жизни и поэзии, выстраивая романтическую легенду своей судьбы. Автобиографические темы и мотивы — главный материал, которым оперирует поэт, они, как и географическое пространство его стихов, — деревушки и города родной земли, сверкавшие в его стихах волшебными красками то при свете солнца, то при лунном освещении, — преобразуются в миф. Семья Нобре происходила из провинции Траз-уж-Монтеш — район между Дору и Минью, красивейшая область севера Португалии. Эти земли стали одним из полюсов его поэтического мира — «дедовским домом», где его ждали ангелы, защитники его детства, «голубки детства», так чудесно им воспетые бабушка, «старая Кар-лота», почтенная тетушка Дельфина, старые слуги. Провинция Траз-уж-Монтеш издавна славилась приверженностью старинным традициям. Здесь Антониу Нобре знакомится с верованиями, легендами, песнями и танцами сельчан, с их повседневными занятиями, религиозными обычаями. Здесь он видит будущих печальных героев своих стихов: слепых, умирающих, чахоточных, покрытых язвами.
Но, пожалуй, еще большее место в жизни и в творчестве поэта занимает Леса-да-Палмейра, морское побережье, где Нобре проводил летние каникулы. Здесь было поэтическое графство Нобре:
На побережье Доброй Вести летом
В мечтах своих я крепость воздвигал.
И на песке морском перед рассветом
Встал замок — лазурит весь и коралл!
Высокий замок в воздухе прогретом,
И я — властитель, гордый феодал.
Никто в округе не владел секретом
И о моем имении не знал.
Но пыль пустыни с ветром сиротливым
Уже неслась, чтоб праздник мой украсть,
Тоской залечь по башням и оливам.
Мой замок, незабывшаяся страсть!
Я графом был в том возрасте счастливом,
Когда мечты еще всесильна власть…
Порту, 1887.
Побережье Доброй Вести, церквушка Святой Анны, побережье Памяти, где когда-то высадился король Педру IV, все это, как признавался сам поэт в письме от 1887 года, стало для него землей, на которой он вырастил свою душу.
Для португальского общества последних десятилетий XIX века характерно разочарование в монархии, потеря веры в будущее родины, даже демонстративное безразличие к ее судьбе. Такие настроения особенно усилились после смерти короля дона Луиша I в 1889 году.
10 июня 1880 года в Португалии торжественно отмечалось трёхсотлетие со дня смерти Луиша ди Камоэнса, крупнейшего представителя литературы Возрождения. Его предполагаемые останки были перенесены с королевскими почестями и похоронены в монастыре Жеронимуш в Белене, одном из районов Лиссабона. Эти торжества положили начало возрождению интереса португальцев к истории родины. После ультиматума Великобритании (11 января 1890 года), требовавшей вывода португальских вооруженных сил из всех колоний Португалии, антимонархические настроения в стране усилились. Португальская общественность осудила позицию правительства Португалии, подчинившегося требованиям Англии. За ультиматумом англичан последовал разгром Северной Патриотической Лиги, возглавляемой Антеру де Кенталом, который, вскоре после поражения республиканского восстания в Порту 31 января 1891 года, покончил с собой. Политический кризис нарастал, усугубляясь финансовыми проблемами. Провозглашение республики в Бразилии в ноябре 1889 года отразилось на положении многих португальских семейств, живших за счет доходов из колонии.
Все эти исторические события не могли не сказаться на общественной и литературной жизни страны. Значительная часть общества была увлечена идеями патриотизма, национализма. Экзальтированное восхищение родной землей, ее обычаями, противопоставление их иноземным моделям особенно проявились в творчестве таких писателей, как Эса де Кейрош, Герра Жункейру и Антониу Нобре. Пессимистические мысли о будущем родины, своих земляков породили у Нобре особое чувство: ностальгическое переосмысление всего, что связано с родиной, ее великим прошлым, ее традициями, родными пейзажами. В своих стихах и письмах он называет себя «бедным лузитанцем», «бедным мельником тоски и ностальгии»:
Ах, горе лузитанцу, горе!
Он мельницу принес в мешке заплечном.
Когда-то двигала ее вода Мондёгу[3],
Сегодня крутят крылья воды Сены…
Черна ее мука! черней угля…
Молитесь за того, чьи думы неизменны:
За мельника тоски…
Поэма «Лузитания в Латинском квартале».
Сборник стихов Антониу Нобре «Один» был опубликован в Париже 2 апреля 1892 года издателем, который выпустил уже книги Верлена, Малларме и других символистов. Через шесть лет было осуществлено второе издание, уже в Лиссабоне, исправленное и дополненное автором.
Несмотря на непонимание и нападки, которыми было встречено первое издание, оригинальность и художественная ценность книги Нобре, чрезвычайное разнообразие ритмов, интересные поиски в области формы в конце концов заставили признать ее автора одним из лучших португальских поэтов, а его творчество — переходным от поэзии романтизма XIX столетия к творчеству поэтов XX столетия, многими своими чертами предвещающим современную португальскую поэзию. В статье «В память Антониу Нобре», написанной в 1915 году, поэт Фернандо Пессоа, символ португальской словесности уже нового времени, подчеркивает, что Антониу Нобре первый раскрыл европейцам душу и национальный уклад жизни португальцев: «Он пришел осенью в сумерках. Несчастен тот, кто понимает и любит его. Когда он родился, родились мы все».
О, трубка! Дивное кадило,
Тебе я должное воздам,
В честь прошлого, что так мне мило,
Курить я буду фимиам.
И этот дым, душист и тонок,
Напомнит, как я вечерком,
Еще проказливый ребенок,
Боясь отца, курил тайком.
Счастливыми, цветными снами
Возникнут, в памяти летя,
Мужчина в полутемном храме,
За ручку с нянькою — дитя.
И в тишине слепой и хрупкой,
В ночной глубокой тишине,
Оставив все, с любимой трубкой
Беседую наедине.
Я с трубкой обо всем судачу
В той башне Анту[4], где живу.
Проходит ночь… Порой я плачу,
Куря и слушая сову.
Ах, трубка, я молчу об этом,
Но про себя печалюсь я:
Верна ты дружеским обетам,
Но где другие — где друзья?
Укрыл давно их сумрак синий…
Ближайшие, те трое, те…
Погибли или на чужбине,
Следы их скрыты в темноте.
Коль Бог настроен благодушно,
Прошу о мертвых, и во сне
Они, печально и послушно,
С кладбищ своих идут ко мне.
Гостей из этой дали дальней
Встречаю, обращаясь в слух,
Беседуем мы с ними в спальне,
Пока не закричит петух.
Другие странствуют по свету,
Пять океанов, миль не счесть…
Сто лет от вас ни строчки нету!
И живы ли еще? Бог весть…
Сиротство так сродни покою,
Живу, печалью осиян.
Друзья, что навсегда со мною,
Вы — осень, трубка, океан!
Когда застынет кровь в ознобе
И я закончу путь земной
В украшенном, добротном гробе,
Подруга трубка, будь со мной!
Сиделка, ты меня устроишь,
Обрядишь и проводишь в путь,
И коль глаза мне не закроешь,
Не страшно! Только не забудь:
Пускай моя подруга трубка
Лежит со мною, в головах.
Набей ее полней, голубка,
Табак «Голд флай» — я им пропах…
Дружок, ну как отель «Могила»?
Комфорт неважный в номерах?
С тобой и здесь устроюсь мило,
Забуду, что теперь я прах…
Коимбра, 1889
Ах, розы винные! Откройтесь мне до донца!
Целую вашу грудь, о, как она сладка!
Хмелею все сильней: я пью настой из солнца —
О, этот терпкий вкус последнего глотка!
Цветки кровавых роз, откройте грудь смелее,
И запаха волна долины наводнит:
Офелий лунный лик, в речной струе белея,
В том запахе живет, поет, влечет, манит…
Камелии, чуть-чуть вы губы отворите:
Луне, одной луне, — томленье ваших чаш!
Мне, наперстянки, яд пунцовый подарите,
Тюльпаны, дайте мне багряный гений ваш…
Ах, маки, я сражен, и вы — мой сон бредовый,
И я пчелой вопьюсь в безумно-красный рот.
Мой улей я создам, о, это дом медовый:
Жестокой жажды жар… пунцовый сумрак сот…
Вы, астры, щеки мне раскрасьте в цвет коралла,
Чтоб кровью молоко и оникс лалом стал.
Так после боя всё в крови густой и алой,
Снаряды и сердца: кровоточит металл…
Я страстоцвет молю, молю средь тьмы хулящей:
Раскрой же лепестков истерзанную плоть,
Ты, ярость цвета, ввысь извергни огнь палящий!
О, красный хохот язв и мук твоих, Господь…
Цветы раскалены — дымящие вулканы!
О, лавою своей натрите вы меня!
Во мне звучит оркестр из ваших гимнов тканый,
О, дайте силы мне! О, дайте мне огня!
О, дайте крови мне: пусть кровоток цветочный
В моих сосудах жизнь блаженно разольет!
В них крови нет своей, они бесцветны, точно
Печаль в них обжилась, на всем ее налет…
Не скрыть больной души, но есть одна отрада.
Цветы! Как встречу вас, скачу, повеселев!
И кровь тогда бурлит подобьем водопада,
И вою, и реву, томимый жаждой лев!
Врезаюсь в небосвод, где звездная дорога,
Где Бесконечность льет кипящим серебром,
И завершу полет у стоп пресветлых Бога
Из катапульты ввысь заброшенным ядром.
Люблю я красный цвет! Пусть гостия заката
Рассеет скуку мне, сожжет печаль дотла…
Но в миг, когда душа беспамятством крылата,
Шарлотта, мой цветок! Она бела, бела…
Леса-да-Палмейра, 1886
Жасмина ветвь, навек — душиста и бела,
Осталась в прошлом, там, в немеркнущей долине.
Вы, над моей судьбой простершие крыла,
Голубки детства, где я отыщу вас ныне?
Я думал: вечен день, не одолеет мгла
Слоновой кости блеск от башни в ясной сини.
Фантазия моя в той башне берегла
Плененный лунный блик и все мои святыни.
Но птицы детства прочь умчались от земли,
Растаяли вдали, как золотые склоны,
И лунные лучи из башни утекли…
Напрасно я кричу голубкам белым вслед,
Летят ко мне назад на крыльях ветра стоны:
Их больше нет, сеньор! Голубок больше нет!
Леса-да-Палмейра, 1885
Вновь осень. Воды дальние горят:
То солнца бриг пылает, умирая.
О, вечера, что таинства творят,
Что вдохновеньем полнятся до края.
Дороги, как вода, вдали блестят,
Текут они, как реки в лунном свете,
А рек сереброструйный стройный лад,
Как будто трасс причудливые сети.
И черных тополей трепещет ряд:
Шаль просят, чтоб согреться, у прохожих.
А трясогузки так пищат, пищат!
Справляя свадьбы в гнездышках пригожих.
Как благовонье, мелкий дождь душист,
Так сладко ртом его ловить левкою!
Невеста-деревце под ветра свист
Роняет флердоранж, взмахнув рукою.
Залетный дождик — гость из дальних стран,
Давно безводье землю истощает.
Гремит с амвона падре Океан:
О пользе слез Луне он возвещает.
Луна, в чей плен так сладостно попасть!
Луна, чьи фазы помнят при посеве!
На океан твоя простерта власть,
На женщин, тех, что носят плод во чреве.
Магичен в полнолунье твой восход
Твой ореол — Поэзии потоки,
Их, кажется, струит небесный свод:
Смочи перо — и сами льются строки…
Октябрьским вечером придет Луна,
Сменить волшебным свет бесстрастный Феба.
Изящества и прелести полна[5],
Монашка вечная ночного неба.
Порту, 1886
Когда я вижу, как она проходит,
Худа, бледна, на мертвую походит,
Идёт на пляж за морем наблюдать, —
Ах, сердце стонет звоном колокольным,
Угрюмым звоном, точно над покойным:
Ее судьбу нетрудно угадать.
Как лист легка, как веточка сухая,
На небо смотрит, изредка вздыхая:
Снует там чаек острокрылых рать.
Зрачки ее — малиновки немые,
Они бы в небо с ликованьем взмыли,
Да крылья не придется испытать.
В молочно-белых платье и берете —
Сгущенный лунный свет в том силуэте —
Как издали ее изящна стать!
На пляже видя белую фигуру,
Все кумушки завидуют ей сдуру:
«Невеста! Повезут ее венчать!»
Собака — компаньон ее печальный,
Собаке предстоит и в путь прощальный
За ней идти, и ждать ее, и звать…
В глаза с тоской ей смотрит: «Не исчезни!»,
Под кашель, частый при ее болезни,
Пес сразу начинает завывать.
И с горничной — что толку в той особе? —
Среди детей у моря сядут обе,
Там, где синей и чище моря гладь.
Дед Океан, в глаза ей робко глядя,
Льняной свой ус рукой дрожащей гладя,
Беседу с ней стремится поддержать
Об ангелах, каких во снах видала,
О том, из-за кого она страдала…
Волна прильнет и убегает вспять,
И сердце разрывается от горя,
Когда услышу нежный шепот моря:
«Излечишься, лишь надо подождать…»
Излечишься? Напрасные надежды!
О, падре, умасти ее одежды:
Тебе ее придется отпевать.
И тело ангела истлеет в яме,
Так рок судил — любимой быть червями,
Никем другим любимой не бывать.
Излечишься? Болезнь ей тело гложет…
Поверить в исцеление не может,
Ах, если б хоть на время забывать!
Но кашель сух, в нем столько острой муки,
Стук молотков мерещится мне в звуке,
Как будто гроб явились забивать.
Излечишься? А нос ее в то лето
Стал заостряться: верная примета…
И с ужасом на это смотрит мать.
Сухие пальчики, как веретенца…
Мать бедная, ей не поможет солнце,
Смотри! Октябрь, дни стали убывать…
Леса-да-Палмейра, 1889
В былые дни перо свое кровавил,
Покуда жар от углей не угас,
Искал в открытой ране, против правил,
Свои чернила для чеканных фраз.
Вот так я свой молитвенник составил,
О жизни свой бесхитростный рассказ,
Я в нем был прям, ни в чем я не слукавил —
И, может быть, он растревожит вас.
Молитесь по нему, и вы сполна
Поймете жизнь: нет муки окаянней,
Когда она иллюзий лишена.
О, юноша, земляк, ни ожиданий,
Ни светлых грез — знай: эта жизнь — одна
Страстная пятница твоих страданий!
Коимбра, 1889
В четыре лампы светом осиянный
В том королевстве бурь и диких скал
Поэт родился, гость он был желанный,
Но лучше б к свету он не привыкал.
И верой и мечтою обуянный,
Он начал жить, он красоты алкал,
Но вероломства натиск постоянный
Страшнее, чем ножа в ночи оскал.
Разочарованному — все едино:
Пусть тех бойцов прямой потомок я,
За солнцем плывших сквозь шторма, ненастья,
Что родина мне, смена властелина?
Будь Карлуш[6], будь рыбак Жозе… Друзья,
Родиться в Португалии — несчастье!
Коимбра, 1889