Рембо Артюр Стихи (3)

Артюр Рембо

Стихи

Перевод M. П. Кудинова

СТИХОТВОРЕНИЯ 1869 ГОДА

I

Подарки сирот к Новому году

I

Мглой комната полна, и осторожно в ней

Звучит шушуканье печальное детей.

Две детских головы за занавеской белой,

От грез отяжелев, склоняются несмело.

Снаружи стайка птиц друг к другу зябко льнет,

И крылья не влекут их в серый небосвод;

Проходит Новый год со свитою туманной;

Влача свой снежный плащ и улыбаясь странно,

Он плачет и поет, охвачен дрожью он.

II

Как будто окружил их мрак со всех сторон,

Как будто ночь вокруг, два малыша смолкают

И словно голосу далекому внимают,

И часто вздрагивают, слыша золотой

Предутренний напев, что в шар стеклянный свой

Стучит и вновь стучит, отлитый из металла.

Промерзла комната. Валяются устало

Одежды траурные прямо на полу;

Врывается сквозняк в предутреннюю мглу,

Своим дыханием наполнив помещенье.

Кто здесь отсутствует? - вы спросите в смущенье.

Как будто матери с детьми здесь рядом нет,

Той, что глаза таят и торжество и свет.

Забыла ли она вечернею порою

Расшевелить огонь, склонившись над золою?

Забыла ли она, свои покидая дом,

Несчастных малышей укрыть пуховиком?

Неужто не могла их оградить от стужи,

Чтоб ветер утренний к ним не проник снаружи?

О греза матери! Она, как пух, тепла,

Она - уют гнезда, хранящего от зла

Птенцов, которые в его уединенье

Уснут спокойным сном, что белых полн видений.

Увы! Теперь в гнезде тепла и пуха нет,

И мерзнут малыши, и страшен им рассвет;

Наполнил холодом гнездо суровый ветер...

III

Теперь вы поняли: сироты эти дети.

Нет матери у них, отец их далеко,

И старой женщине-служанке нелегко

Заботиться о них. Одни в холодном зданье

Они встречают день. И вот у них в сознанье

Воспоминания теснятся, и опять,

Как четки, можно их весь день перебирать.

Чудесен был рассвет, суливший им подарки!

А ночью были сны таинственны и ярки,

И каждый, что хотел, то и увидел в них:

Игрушки, сладости в обертках золотых;

И в танце это все кружилось и сверкало,

То появлялось вновь, то снова исчезало.

Как было весело, проснувшись в ранний час

И протерев глаза, почувствовать тотчас

Вкус лакомств на губах... Уж тут не до гребенки.

День праздничный пришел - и вот горят глазенки,

И можно босиком направиться к дверям

Родителей, вбежать в их комнату, а там

Уж поцелуи ждут, улыбки, поздравленья,

И ради праздника на шалость разрешенье.

IV

О, сколько прелести в словах таилось их!

Как изменялось все в жилище дней былых!

Потрескивал огонь, горя в камине жарко,

И комната была озарена им ярко,

И отблески огня, то дружно, то вразброд,

До лаку мебели водили хоровод.

А шкаф был без ключей... Да, без ключей...

Как странно!

К себе приковывал он взгляды постоянно,

Он заставлял мечтать о тайнах, спящих в нем,

За дверцей черною, что заперта ключом;

И слышался порой из скважины замочной

Какой-то смутный гул во мгле его полночной.

Сегодня комната родителей пуста,

Луч света под дверьми сменила темнота,

Нет больше ни ключей, ни жаркого камина,

Ни поцелуев нет, ни шалости невинной.

О, новогодний день печально встретит их!

И слезы горькие из глаз их голубых

На щеки падают, и шепот раздается:

"Когда же мама к нам издалека вернется?"

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В дремоту малыши погружены сейчас.

Вам показалось бы, что и во сне из глаз

Струятся слезы их... Прерывисто дыханье...

Ведь сердцу детскому так тягостно страданье!

Но ангел детства стер с ресниц их капли слез,

И сны чудесные двум детям он принес,

И столько радости в тех сновиденьях было,

Что лица детские улыбка озарила.

Им снится, что они, на руку опершись

И голову подняв, глазенками впились

В картину розового рая: он пред ними

Играет радужными красками своими.

В камине, весело горя, огонь поет

Виднеется в окне лазурный небосвод...

Природа, пробудясь, от солнца опьянела...

Земля, его лучам свое подставив тело,

Трепещет, чувствуя их поцелуев жар...

А в доме - свет, тепло... Развеялся кошмар...

Не видно на полу одежды этой черной...

Злой ветер перестал выть у дверей упорно...

И словно властвует здесь воля добрых фей...

Крик рвется из груди двух радостных детей...

Вот материнская кровать... Там что-то блещет,

На ярком серебре луч розовый трепещет,

И украшения сверкают и горят,

Мерцает перламутр и рядом с ним гагат;

И там на золоте начертаны упрямо

Слова заветные, слова "ДЛЯ НАШЕЙ МАМЫ!"

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

[Декабрь 1869]

СТИХОТВОРЕНИЯ 1870 ГОДА

II

Первый вечер

Она была полураздета,

И со двора нескромный вяз

В окно стучался без ответа

Вблизи от нас, вблизи от нас.

На стул высокий сев небрежно,

Она сплетала пальцы рук,

И легкий трепет ножки нежной

Я видел вдруг, я видел вдруг.

И видел, как шальной и зыбкий

Луч кружит, кружит мотыльком

В ее глазах, в ее улыбке,

На грудь садится к ней тайком.

Тут на ее лодыжке тонкой

Я поцелуй запечатлел,

В ответ мне рассмеялась звонко,

И смех был резок и несмел.

Пугливо ноги под рубашку

Укрылись: "Как это назвать?"

И словно за свою промашку

Хотела смехом наказать.

Припас другую я уловку!

Губами чуть коснулся глаз;

Назад откинула головку:

"Так, сударь, лучше... Но сейчас

Тебе сказать мне что-то надо..."

Я в грудь ее поцеловал,

И тихий смех мне был наградой,

Добра мне этот смех желал...

Она была полураздета,

И со двора нескромный вяз

В окно стучался без ответа

Вблизи от нас, вблизи от нас.

1870

III

Предчувствие

Глухими тропами, среди густой травы,

Уйду бродить я голубыми вечерами;

Коснется ветер непокрытой головы,

И свежесть чувствовать я буду под ногами.

Мне бесконечная любовь наполнит грудь.

Но буду я молчать и все слова забуду.

Я, как цыган, уйду - все дальше, дальше в путь!

И словно с женщиной, с Природой счастлив буду.

Март 1870

IV

Кузнец

Дворец Тюильри, 10 августа 92 г.

С огромным молотом в натруженных руках,

Хмельной, величественный, нагонявший страх,

Порой хохочущий, как бронзовые трубы,

С высоким лбом кузнец, разглядывая грубо

Людовика, вступил с ним в разговор. Народ

Их окружал в тот день, сновал он взад-вперед,

Одеждой грязною касаясь позолоты.

И бледен был король, как будто от дремоты

Очнувшись, эшафот увидел пред собой.

Покорный, словно пес, с поникшей головой,

Не шевелился он: кузнец широкоплечий

Такие знал слова, такие вел он речи,

Что все оборвалось в груди у короля.

"Ты, сударь, знаешь сам: мы пели тра-ля-ля,

Гоня чужих волов на борозды чужие.

Перебирал аббат монеты золотые

Молитв, нанизанных на четки. А сеньер

Победно в рог трубил, скача во весь опор.

Один хлыстом нас бил, другой грозил пеньковой

Веревкой. И глаза у нас, как у коровы,

Глядели тупо и не плакали. Мы шли,

Все дальше, дальше шли. Когда же грудь земли

Плуг перепахивал, когда мы оставляли

В ней нашу плоть и кровь, то нам на чай давали:

Лачуги наши жгли! У этого костра

Могла себе пирог спечь наша детвора.

О! Я не жалуюсь. Все эти рассужденья

От глупости моей. Предвижу возраженья.

Не радостно ль смотреть, как с сеном полный воз

В июне катится к амбару? Как принес

Прохладу летний дождь и как в саду и в поле

Благоухает все? Ну разве плохо, что ли,

Глядеть, как колос твой наполнился зерном,

И думать: из зерна хлеб выпекут потом?

А если сила есть, то место есть у горна:

Там молотом стучи и песню пой задорно,

Была б уверенность, что и тебе пошлет,

Хотя бы толику, бог от своих щедрот...

Короче говоря, старо все это дело!

Но знаю я теперь: мне это надоело!

Когда есть две руки и голова притом,

Приходит человек с кинжалом под плащом

И говорит тебе: "Вспаши мне землю, малый!"

А началась война - и снова, как бывало,

К тебе стучатся в дверь: "Дать сына нам изволь!"

Я тоже человек, но если ты король,

Ты скажешь: "Так хочу!" И слышать это тошно.

Уверен ты, что мне твой балаган роскошный

Приятно созерцать, а в нем вояк твоих,

Толпу бездельников в мундирах золотых,

Что пахнут свежестью (то наших дочек запах),

Приятно созерцать ключ от тюрьмы в их лапах.

Смиритесь, бедняки! Во всем король наш прав!

Позолотим твой Лувр, гроши свои отдав!

Ты будешь сыт и пьян. Мы тоже не в обиде:

Смеются господа, у нас на шее сидя!

Нет! Эти мерзости старее всех морщин.

Народ не шлюха вам. Всего-то шаг один

И вот Бастилию мы в мусор превратили.

Все камни у нее от крови потны были,

И тошно было нам смотреть, как вознеслись

Ее облезлые глухие стены ввысь

И, как всегда, их тень нас покрывает мглою.

Да, гражданин, в тот день ужасное былое

Хрипело, рушилось, когда те стены в прах

Мы обратили вдруг. Любовь у нас в сердцах

Таилась. Сыновей к груди мы прижимали.

И ноздри у людей, как у коней, дрожали.

Могучи и горды, мы шли на штурм тюрьмы;

В сиянье солнечном шли по Парижу мы,

И наших грязных блуз никто не сторонился.

Людьми почувствовали мы себя! Струился

У нас по жилам хмель надежды. И бледны

Мы были, государь. Когда же у стены

Тюремной собрались с оружьем наготове,

Не знали ненависти мы, ни жажды крови;

Мощь осознав свою, решили: гнев угас.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но после дня того как бес вселился в нас!

На улицу поток рабочих хлынул, тени

Сливались и росли, шли толпы привидений

К жилищам богачей, к воротам их дворцов.

Я тоже с ними шел, чтоб убивать шпиков,

Я весь Париж прошел, таща с собою молот,

И что ни улица - то череп им расколот.

Засмейся мне в лицо - я и тебя убью...

Король, считать учись, не то казну свою

На адвокатов всю истратишь без остатка!

Мы просьбы им несем - они их для порядка

Берут и говорят: "Какие дураки!"

Законы стряпая, кладут их в котелки

И варят не спеша, добавив к ним приправы;

А подать новую придумав для забавы,

Нос затыкают свой, когда встречают нас,

Им, представителям народным, режет глаз

Наш неопрятный вид! Штыки страшат их только.

Ну что ж! К чертям их всех! Теперь понять изволь-ка,

Что сильно надоел нам этот пошлый люд.

Так значит вот каких ты нам настряпал блюд,

В то время как наш гнев, сметая все препоны,

Уже обрушился на митры и короны!"

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тут бархат он с окна сорвал и короля

Заставил глянуть вниз: была черна земля

От толп, кишевших там, от толп, чей вид был страшен;

Там словно океан ревел, и выше башен

Вздымался этот рев; там блеск железных пик

И барабанов дробь, лачуг и рынков крик

В один поток слились, и в том водовороте

Кровь красных колпаков окрасила лохмотья.

Вот что показывал в открытое окно

Он королю. В глазах у короля темно,

Он бледен, он дрожит... "Сир, это чернь толпится,

Кишит, вздымается - куда от них укрыться?

Сир, нечего им есть, их нищими зовут.

Там и жена моя, а я, как видишь, тут.

Здесь хлеба в Тюильри жена найти хотела!

Пекарни заперты: до нас ведь нет им дела.

Мне трех детей кормить... Мы чернь... Я знал старух

С глазами мертвыми. Да! Взгляд у них потух,

Когда их сына или дочь у них забрали.

Знал человека я: в Бастилии держали

Его годами. Был на каторге другой.

И оба без вины страдали. А домой

Вернулись, им в лицо швыряли оскорбленья.

Вот так их довели до белого каленья!

И не стерев клейма, не сбросив тяжесть пут,

Сюда они пришли и под окном ревут.

Чернь! Девушек в толпе ты разглядел? Позорно

Их обесчестили: ведь твой любой придворный

(Не стойки женщины, такой у них уж нрав)

Мог позабавиться, им в душу наплевав.

Красотки ваши здесь сегодня. Чернь все это!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

О, Обездоленные! Вы, кому с рассвета

Под солнцем яростным гнуть спину, вы, кому

Работа тяжкая сулит лишь боль и тьму...

Снять шапки, буржуа! Эй, поклонитесь Людям!

Рабочие мы, сир! Рабочие! И будем

Жить в новых временах, несущих знанья свет.

Да! Стуком молота приветствуя рассвет,

Откроет Человек секрет причин и следствий,

Стихии усмирит, найдет истоки бедствий

И оседлает Жизнь, как резвого коня.

О горн пылающий! Сверкание огня!

Исчезнет зло! Навек! Все то, чего не знаем,

Мы будем знать. Подняв свой молот, испытаем

То, что известно нам! Затем, друзья, вперед!

Волнующей мечты увидим мы восход,

Мечты о том, чтоб жить и ярко и достойно,

Чтоб труд был озарен улыбкою спокойной

Любимой женщины, забывшей слово "грязь",

И чтобы, целый день с достоинством трудясь,

Знать: если Долг зовет, мы перед ним в ответе.

Вот счастье полное! А чтоб никто на свете

Не вздумал вас согнуть иль наградить ярмом,

Всегда должно висеть ружье над очагом.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Наполнил запах битв весь воздух, всю природу.

О чем я говорил? Принадлежу я к сброду!

Еще живут шпики и богатеет вор...

Но мы - свободные! И есть у нас террор:

Мы в нем воистину велики! Вел я речи

Здесь про высокий долг, о жизни человечьей...

Взгляни на небосвод! - Для нас он слишком мал,

Нам было б душно там и тесно! Я сказал:

Взгляни на небосвод! - Опять в толпу уйду я.

Великий этот сброд собрался, негодуя,

И тащит пушки он по грязным мостовым...

О! Кровью пролитой мы их отмыть хотим.

И если наша месть и крик негодованья

У старых королей вдруг вызовет желанье

Своими лапами швырнуть огонь и гром

На Францию - ну что ж! Расправимся с дерьмом!"

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он вскинул на плечо свой молот. Смерил взглядом

Толпу огромную, которая с ним рядом

Хмелела, и тогда по залам и дворам,

Где бушевал Париж, где задыхался, - там

Вдруг трепет пробежал по черни непокорной:

Кузнец своей рукой великолепно черной,

Хоть потом исходил пред ним король-толстяк,

Швырнул ему на лоб фригийский свой колпак.

V

Солнце и плоть

I

Источник нежности и жизни, Солнце властно

Льет жаркую любовь на грудь земли прекрасной;

И, лежа на лугу, вы чувствуете вновь,

Что расцвела земля и что бурлит в ней кровь,

Что дышит грудь ее, когда вы к ней прильнете;

Она, как женщина, сотворена из плоти,

Как бог, полна любви; и соками полна,

Таит кишение зародышей она.

Все зреет, все растет!

Венера! Юность мира!

Я Сожаленья полн о временах Кибелы,

Что больше фавнов нет, похожих на зверей,

Богов, которые грызут кору ветвей

И белокурых нимф целуют среди лилий.

Я сожаленья полн, что минул век сатира,

Под взглядом радостного Пана соки всей

Вселенной - воды рек, кронь листьев и корней;

Когда дрожала под стопой его козлиной

Земля зеленая и лился над долиной

Из сладостной его цевницы гимн любви.

Прислушивался Пан и слышал, как вдали

Его призыву вся Природа отвечала,

И роща на ветвях поющих птиц качала,

Земля баюкала людей, и всем зверям

Любовь, всесильный бог, свой открывала храм.

Я сожаленья полн о днях, когда бурлили

Которая неслась на колеснице белой,

Сверкая красотой средь блеска городов;

Жизнь вечная лилась из двух ее сосцов,

Струями чистыми пространство наполняя;

К ее святой груди блаженно припадая,

Был счастлив Человек, и так как сильным был,

Он целомудрие и доброту хранил.

О горе! Он теперь твердит: "Мне все известно".

А сам и слеп и глух. Исчезли повсеместно

Все боги. Нет богов. Стал Человек царем,

Стал богом. Но любовь уже угасла в нем.

О, если бы опять к твоим сосцам посмел он

Припасть, о мать богов и всех людей, Кибела!

О, если б не забыл Астарту навсегда,

Богиню, что могла в минувшие года

Из волн возникнуть вдруг, окутанная пеной,

Сверкая красотой, извечной и нетленной,

И черных глаз ее победоносный взор

Будил в душе любовь, а в роще - птичий хор.

II

Я верю лишь в тебя, морская Афродита,

Божественная мать! О, наша жизнь разбита

С тех пор, как бог другой нас к своему кресту

Смог привязать. Но я... я лишь Венеру чту.

Уродлив Человек, и дни его печальны,

Одежду носит он, поскольку изначальной

Лишился чистоты. Себя он запятнал,

И рабству грязному одеть оковы дал

На гордое свое, божественное тело.

На тьму грядущую взирая оробело,

Он хочет одного: и после смерти жить...

А та, в которую всю чистоту вложить

Стремились мы, чтоб в ней плоть наша стала свята,

Та, что смогла наш дух, смятением объятый,

Любовью озарить, чтоб из земной тюрьмы

Однажды вознеслись к сиянью света мы,

Отвыкла Женщина быть куртизанкой даже!

"Какой печальный фарс!" - с усмешкой горькой скажет

Мир, помнящий богинь святые имена...

III

О если бы вернуть былые времена!

Да! Кончен человек! Им сыграны все роли!

Но, идолов разбив при свете дня и воли,

Отвергнув всех богов, он оживет опять.

Сын неба, будет он секреты постигать

Небес и мудрости, проникнет в их глубины,

И бог, что в нем живет под слоем плотской глины,

Ввысь устремится, ввысь, пожаром озарен!

Когда увидишь ты, что иго сбросил он

И в небеса проник, и страха в нем - ни тени,

Даруешь ты ему святое Искупленье!

Великолепная, из глубины морей

Возникнешь ты, сверкнув улыбкою своей;

И бесконечную любовь даруя миру,

Ты трепетать его заставишь, словно лиру,

Когда твой поцелуй, дрожа, нарушит тишь.

Как жаждет мир любви! Ты жажду утолишь.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И гордо Человек главу поднимает снова!

Луч древней красоты, вдруг разорвав оковы,

Храм плоти озарит и в трепет приведет

В нем бога спящего... Очнувшись от невзгод,

Счастливый Человек все знать и видеть хочет.

Мысль, словно резвый конь, что был во власти ночи,

Освободясь от пут, бросается вперед,

Мысль, став свободною, на все ответ найдет.

Зачем и почему пространство бесконечно,

И звезды - как песок, и Путь сверкает Млечный?

И если ввысь лететь все время - что тогда?

И гонит ли Пастух огромные стада

Миров, блуждающих средь ужасов пространства?

И все эти миры хранят ли постоянство

В их отклике на звук извечных голосов?

А смертный Человек? Что видеть он готов?

И голос разума - не просто ль плод мечтанья?

Коль жизнь так коротка, откуда в мирозданье

Явился Человек? Не погрузится ль он

В глубокий Океан, где будет окружен

Зародышами, эмбрионами, ростками?

И в том горниле, где всегда бушует пламя,

Не воскресит ли вновь его Природа-Мать,

Чтоб в травах и цветах ему произрастать?

Нет, знать нам не дано! Химеры и незнанье

Отягощают нас. Глядя на мирозданье,

Нам бесконечности не довелось постичь.

Над нами вознесло Сомнение свой бич,

Оно нас бьет крылом, кружа зловещей птицей,

И вечно горизонт бежит и хочет скрыться.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Открыты небеса! И тайны все мертвы

Пред тем, кто не склонил покорно головы!

Стоит он, окружен сверканием Природы,

И песнь поет... Леса поют, струятся воды,

Чей радостный напев приветствует восход...

То Искупление! Любовь, любовь грядет!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

IV

О, плоти торжество! О, праздник идеальный!

О, шествие любви дорогой триумфальной!

Склонив к своим ногам героев и богов,

Они, несущие из белых роз покров,

Малютки Эросы и Каллипига с ними,

Коснутся женщин вдруг коленями своими...

О Ариадна, чьи рыдания слышны

На тихом берегу, когда из-за волны

Мелькает вдалеке Тезея парус белый!

О девушка-дитя, не плачь! Взгляни, как смело

Вакх с колесницею своею золотой,

Влекомой тиграми, что похотью слепой

Объяты, рыжими пантерами влекомой,

Несется вдоль реки, дорогой незнакомой...

Европу голую Зевс, превратясь в быка,

Качает, как дитя, и белая рука

За шею трепетную бога обнимает;

Он, среди волн плывя, на деву обращает

Свой помутневший взор; к теплу его чела

Льнет девичье лицо; ей очи застит мгла,

Когда сливаются их губы в поцелуе;

И пеной золотой вокруг сверкают струи...

Средь пышных лотосов, скользя по лону вод,

Влюбленный Лебедь вдаль задумчиво плывет

И белизной крыла объемлет Леду страстно...

Киприда шествует, немыслимо прекрасна;

И, стан свой изогнув, она в который раз

Не прячет грудь свою от посторонних глаз,

Ни золотистый пух под чревом белоснежным...

Геракл на мощный торс движением небрежным

Накинул шкуру льва и грозный вид обрел,

А над его челом сверкает ореол...

Луною летнею озарена Дриада;

Она обнажена, волос ее прохлада

На плечи падает тяжелою волной;

Погружена в мечты, на небосвод немой

С поляны сумрачной она глядит устало...

Селена белая роняет покрывало

К ногам прекрасного Эндимиона вдруг

И льнет к его устам, скрывая свой испуг...

Вдали ручей поет, и плачет, и рыдает;

То Нимфа нежная печально вспоминает

О юноше, чья жизнь волной унесена...

Любовным ветром ночь отторгнута от сна,

И в рощах и лесах священных, где объяты

Деревья ужасом, где все покровы сняты

И мрамор дал приют пугливым снегирям,

Внимают боги Человеку и мирам.

Май 70

VI

Офелия

I

По глади черных вод, где звезды задремали,

Плывет Офелия, как лилия бела,

Плывет медлительно в прозрачном покрывале...

В охотничьи рога трубит лесная мгла.

Уже столетия, как белым привиденьем

Скользит Офелия над черной глубиной,

Уже столетия, как приглушенным пеньем

Ее безумия наполнен мрак ночной.

Целует ветер в грудь ее неторопливо,

Вода баюкает, раскрыв, как лепестки,

Одежды белые, и тихо плачут ивы,

Грустя, склоняются над нею тростники.

Кувшинки смятые вокруг нее вздыхают;

Порою на ольхе гнездо проснется вдруг,

И крылья трепетом своим ее встречают...

От звезд таинственный на землю льется звук.

II

Как снег прекрасная Офелия! О фея!

Ты умерла, дитя! Поток тебя умчал!

Затем что ветра вздох, с норвежских гор повеяв,

Тебе про терпкую свободу нашептал;

Затем что запасло то ветра дуновенье

Какой-то странный гул в твой разум и мечты,

И сердце слушало ночной Природы пенье

Средь шорохов листвы и вздохов темноты;

Затем что голоса морей разбили властно

Грудь детскую твою, чей стон был слишком тих;

Затем что кавалер, безумный и прекрасный,

Пришел апрельским днем и сел у ног твоих.

Свобода! Взлет! Любовь! Мечты безумны были!

И ты от их огня растаяла, как снег:

Виденья странные рассудок твой сгубили,

Вид Бесконечности взор погасил навек.

III

И говорит Поэт о звездах, что мерцали,

Когда она цветы на берегу рвала,

И пак по глади вод в прозрачном покрывале

Плыла Офелия, как лилия бела.

VII

Бал повешенных

На черной виселице сгинув,

Висят и пляшут плясуны,

Скелеты пляшут Саладинов

И паладинов сатаны.

За галстук дергает их Вельзевул и хлещет

По лбам изношенной туфлею, чтоб опять

Заставить плясунов смиренных и зловещих

Под звон рождественский кривляться и плясать.

И в пляске сталкиваясь, черные паяцы

Сплетеньем ломких рук и стуком грудь о грудь,

Забыв, как с девами утехам предаваться,

Изображают страсть, в которой дышит жуть.

Подмостки велики, и есть где развернуться,

Проворны плясуны: усох у них живот.

И не поймешь никак, здесь пляшут или бьются?

Взбешенный Вельзевул на скрипках струны рвет..

Здесь крепки каблуки, подметкам нет износа,

Лохмотья кожаные сброшены навек,

На остальное же никто не смотрит косо,

И шляпу белую надел на черен снег.

Плюмажем кажется на голове ворона,

Свисает с челюсти разодранный лоскут,

Как будто витязи в доспехах из картона

Здесь, яростно кружась, сражение ведут.

Ура! Вот ветра свист на бал скелетов мчится,

Взревела виселица, как орган, и ей

Из леса синего ответил вой волчицы,

Зажженный горизонт стал адских бездн красней.

Эй, ветер, закружи загробных фанфаронов,

Чьи пальцы сломаны и к четкам позвонков

То устремляются, то прочь летят, их тронув:

Здесь вам не монастырь и нет здесь простаков!

Здесь пляшет смерть сама... И вот среди разгула

Подпрыгнул к небесам взбесившийся скелет:

Порывом вихревым его с подмостков сдуло,

Но не избавился он от веревки, нет!

И чувствуя ее на шее, он схватился

Рукою за бедро и, заскрипев сильней,

Как шут, вернувшийся в свой балаган, ввалился

На бал повешенных, на бал под стук костей.

На черной виселице сгинув,

Висят и пляшут плясуны,

Скелеты пляшут Саладинов

И паладинов сатаны.

VIII

Возмездие Тартюфу

Страсть разжигая, разжигая в сердце под

Сутаной черною, довольный, бледно-серый,

До ужаса сладкоречивый, он бредет,

Из рта беззубого пуская слюни веры.

Но вот однажды возникает некто Злой,

И, за ухо его схватив, - "Помилуй Боже!"

Срывает яростно недрогнувшей рукой

Сутану черную с его вспотевшей кожи.

Возмездие! Он весь дрожит от резких слов,

И четки длинные отпущенных грехов

Гремят в его душе. Тартюф смертельно бледен.

Он исповедуется, он почти безвреден...

Не слышит тот, другой: взял брыжи и ушел.

- Ба! С головы до пят святой Тартюф наш гол!

IX

Венера Анадиомена

Из ржавой ванны, как из гроба жестяного,

Неторопливо появляется сперва

Вся напомаженная густо и ни слова

Не говорящая дурная голова.

И шея жирная за нею вслед, лопатки

Торчащие, затем короткая спина,

Ввысь устремившаяся бедер крутизна

И сало, чьи пласты образовали складки.

Чуть красноват хребет. Ужасную печать

На всем увидишь ты; начнешь и замечать

То, что под лупою лишь видеть можно ясно:

"Венера" выколото тушью на крестце...

Все тело движется, являя круп в конце,

Где язва ануса чудовищно прекрасна.

X

Ответы Нины

Он. - Рука в руке, давай с тобою

Уйдем скорей

Туда, где утро голубое

Среди полей

Своею свежестью пьянящей

Омоет нас,

Когда дрожат лесные чащи

В безмолвный час;

И ветви, в каплях отражая

Игру луча,

Трепещут, - словно плоть живая

Кровоточа.

Там, подставляя ветру смело

Жар черных глаз,

В люцерну пеньюар свой белый

В тот ранний час

Ты погрузишь, успев влюбиться,

В душистый мех,

И там шампанским будет литься

Твой звонкий смех,

Смех надо мной, от хмеля грубым,

Чью силу рук

Ты вдруг почувствуешь, чьи губы

Узнают вдруг

Вкус ягод, что в тебе таится;

Над ветром смех,

Коль ветер перейдет границы

Приличий всех,

И над шиповником, что может

Быть злым порой,

А главное над тем, кто все же

Любовник твой.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Семнадцать лет! Ты будешь рада

Побыть вдвоем!

О ширь полей! Лугов прохлада!

Ну как, пойдем?

Рука в руке, смешав дыханье

И голоса,

Неторопясь бродить мы станем,

Войдем в леса.

И там, закрыв глаза и млея,

Ты, как во сне,

Взять на руки тебя скорее

Прикажешь мне.

И я возьму - о миг величья!

И понесу,

И будет нам анданте птичье

Звенеть в лесу.

Тебя, как спящего ребенка,

К груди прижав,

Я не услышу трели звонкой

И буду прав;

И буду пьян от кожи белой,

От этих глаз,

И речь моя польется смело...

Не в первый раз.

В лесах запахнет свежим соком,

И солнца свет

Омоет золотым потоком

Их снов расцвет.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

А вечером? Устав немного,

С приходом тьмы

Знакомой белою дорогой

Вернемся мы

К садам, где травы - голубые,

Где близ оград

В округу яблони кривые

Льют аромат.

Мы под вечерним темным небом

С тобой войдем

В деревню, пахнущую хлебом

И молоком,

И стойлом, где от куч навозных

Тепло идет,

Дыханьем мерным полон воздух,

Остывший пот

Блестит на шерсти, чьи-то морды

Во мгле видны,

И бык роняет с видом гордым

Свои блины...

А после дом, очки старушки,

Чей нос крючком

Уткнулся в требник; с пивом кружки

И дым столбом

Из трубок, вылепленных грубо,

Плохой табак,

И оттопыренные губы,

Что так и сяк

Хватают с длинных вилок сало,

Как впопыхах;

Огонь из печки, отсвет алый

На сундуках;

Зад малыша, который близко

Подполз к дверям

И мордочкой уткнулся к миску,

Что ставят там

Для добродушного полкана:

И старый пес

Ворчит и лижет мальчугана

В лицо и в нос...

Надменная, словца не скажет,

Страшна на вид,

У печки бабка что-то вяжет,

В огонь глядит.

О дорогая, сколько сможем

Увидеть мы

В лачугах, чьи огни прохожим

Горят из тьмы!

Потом, среди сирени свежей,

Таясь от глаз,

В одном окне нам свет забрежжит,

Поманит нас...

Пойдем со мной! Тебя люблю я!

Нельзя никак

Нам не пойти! Пойдем, прошу я...

Она. - А дальше как?

[15 августа 1870]

XI

За музыкой

Вокзальная площадь в Шарлевиле

На площадь, где торчат газоны тут и там,

В сквер, где пристойно все и нет в цветах излишку,

Мещане местные несут по четвергам

Свою завистливую глупость и одышку.

Там полковой оркестр, расположась в саду,

Наигрывает вальс, качая киверами,

Не забывает франт держаться на виду,

Прилип нотариус к брелокам с вензелями.

Находка для рантье трубы фальшивый звук;

Пришли чиновники и жирные их дамы

В сопровождены! тех, кто нужен для услуг

И чей любой волан имеет вид рекламы.

Пенсионеров клуб, рассевшись на скамьях,

С серьезным видом обсуждает договоры;

Трость с набалдашником здесь попирает прах,

И погружаются здесь в табакерку взоры.

На стуле распластав свой ожиревший зад,

Какой-то буржуа с большим фламандским брюхом

Из трубки тянет дым и, видно, очень рад:

Хорош его табак (беспошлинный, по слухам).

А за газонами слышны бродяг смешки;

Тромбонов пение воспламеняет лица

Желанием любви: солдаты-простаки

Ласкают малышей... чтоб к нянькам подольститься.

Небрежно, как студент, одетый, я бреду

Вслед за девчонками, под сень каштанов темных;

Они смеются, взгляд мне бросив на ходу,

Их быстрые глаза полны огней нескромных.

Храня молчание, и я бросаю взгляд

На белизну их шей, где вьется локон длинный,

И проникает взгляд под легкий их наряд,

С плеч переходит на божественные спины.

Вот туфелька... Чулок... Меня бросает в дрожь.

Воображением воссоздано все тело...

И пусть я в их глазах смешон и нехорош,

Мои желания их раздевают смело.

XII

Завороженные

Из снежной мглы в окно подвала

Они глядят на отблеск алый

И чуда ждут.

Пять малышей - о доля злая!

Сидят на корточках, взирая,

Как хлеб пекут.

Глаз оторвать нельзя от места,

Где пекарь мнет сырое тесто,

И ухватив

Его покрепче, в печь сажает,

И сыто жмурясь, напевает

Простой мотив.

А дети, затаив дыханье,

С могучих рук его в молчанье

Не сводят глаз;

Когда же золотой, хрустящий

Готовый хлеб из печки тащат

В полночный час,

Когда сверчки под сводом темным

Заводят песнь в углу укромном,

Когда полна

Дыханьем жизни яма эта,

Душа детей, в тряпье одетых,

Восхищена;

Она блаженствует, а тело

Не чувствует, как иней белый

К лохмотьям льнет.

Прилипли мордочки к решетке,

И словно чей-то голос кроткий

Им песнь поет.

И тянутся так жадно дети

К той песне о небесном свете

И о тепле,

Что рвутся ветхие рубашки,

И на ветру дрожат бедняжки

В морозной мгле.

[20 сент. 70]

XIII

Роман

I

Серьезность не к лицу, когда семнадцать лет...

Однажды вечером прочь кружки и бокалы,

И шумное кафе, и люстры яркий свет!

Бродить под липами пора для вас настала.

В июне дышится под липами легко,

И хочется закрыть глаза, так все красиво!

Гул слышен города - ведь он недалеко,

А в ветре - аромат и зелени, и пива.

II

Там замечаешь вдруг лоскут над головой,

Лоскут темнеющего неба в обрамленье

Ветвей, увенчанных мигающей звездой,

Что с тихим трепетом замрет через мгновенье.

Июнь! Семнадцать лет! Цветущих веток сок

Шампанское, чей хмель пьянит ваш разум праздным,

А на губах у вас, как маленький зверек,

Трепещет поцелуй, и ваша речь бессвязна.

III

В плену робинзонад безумная душа...

Но вот мадмуазель, что кажется всех краше,

Под бледным фонарем проходит не спеша,

И тенью движется за ней ее папаша.

Она находит вас наивным и тотчас

От вас отводит взгляд и несколько картинно

Прочь удаляется, а на устах у вас

Нераспустившаяся вянет каватина.

IV

Вы страстно влюблены. Уж август за окном.

Она над вашими сонетами хохочет.

Друзья от вас ушли. Вам грустно. А потом

Она своим письмом вас осчастливить хочет.

В тот вечер... вы в кафе идете, яркий свет

Там ожидает вас, и кружки, и бокалы...

Серьезность не к лицу, когда семнадцать лет

И липы созерцать пора для вас настала.

23 сентября 70

XIV

"...Французы семидесятого года,

бонапартисты, республиканцы,

вспомните о ваших отцах девя

носто второго года и т. д. ..."

Поль де Кассаньяк ("Ле Пэи")

Вы, павшие в боях в год девяносто третий

И в предыдущий год! В своих сабо вы шли

Туда, где поцелуй свободы вас отметил,

Шли цепи разбивать, что мир наш оплели.

В страданьях и в беде велики и суровы,

Вы под лохмотьями несли любовь в сердцах;

Как зерна, бросила вас в землю смерть, чтоб снова

Их к жизни возродить на старых бороздах.

В крови отмывшие запятнанное знамя,

Святые с мрачными и нежными глазами,

Флерюса мертвецы и мертвецы Вальми!

Республике и вам мы сон не потревожим.

Под игом королей мы все живем, как можем...

Сравнится ль Кассаньяк с подобными людьми?

Написано в Мазасе 3 сентября 1870 г.

XV

Зло

В то время как плевки взбесившейся картечи

Скрежещут и свистят в пространстве голубом

И падают полки близ Короля, чьи речи

Полны презренья к тем, кто гибнет под огнем;

В то время как дано в дымящиеся груды

Безумью превратить сто тысяч тел людских,

- О мертвецы в траве, в день летний, среди чуда

Природы благостной, что сотворила их!..

Бог то смеется в окружении узорных

Покровов алтарей, где золото блестит,

То под баюканье осанны сладко спит

И просыпается, когда в одеждах черных

Приходят матери в смятенье и тоске

Вручить ему медяк, завязанный в платке.

XVI

Ярость кесаря

Вот бледный человек гуляет по аллее.

Сигару курит он, и черный фрак на нем.

Он вспомнил Тюильри и стал еще бледнее,

И тусклые глаза вдруг вспыхнули огнем.

Да, оргия шла двадцать лет! И ею

Сыт император, что когда-то говорил:

"Свободу, как свечу, я потушить сумею..."

Свобода вновь живет! И свет ему не мил.

Он пленник. Кто поймет, что эту душу гложет?

Каким он жгучим сожалением объят?

У императора потухший мертвый взгляд.

О Куманьке в очках он думает, быть может,

Смотря, как облаком всплывает голубым

Его раскуренной сигары легкий дым.

XVII

Зимняя мечта

К ней

В вагоне розовом уедем мы зимою.

Уютно будет нам:

Там всюду гнезда поцелуев, полных зноя,

Таятся по углам.

Закроешь ты глаза, чтобы во мгле вечерней

Не видеть за окном

Теней кривляющихся, адской этой черни,

Подкравшейся тайком.

Тут словно паучок тебе царапнет щеку,

Вдоль шеи побежит мой поцелуй и к сроку

Не возвратится вспять.

И, голову склонив, "Ищи", - ты скажешь строго,

И паучка, что путешествует так много,

Мы примемся искать.

В вагоне, 7 октября 70

XVIII

Уснувший в ложбине

В провалах зелени поет река чуть слышно,

И весь в лохмотья серебристые одет

Тростник... Из-за горы, сверкая, солнце вышло,

И над ложбиною дождем струится свет.

Там юноша-солдат, с открытым ртом, без каски,

В траву зарывшись непокрытой головой,

Спит. Растянулся он на этой полной ласки

Земле, средь зелени, под тихой синевой.

Цветами окружен, он крепко спит; и, словно

Дитя больное, улыбается безмолвно.

Природа, обогрей его и огради!

Не дрогнут ноздри у него от аромата,

Грудь не колышится, лежит он, сном объятый,

Под солнцем... Две дыры алеют на груди.

Октябрь 1870

XIX

В Зеленом Кабаре

Пять часов вечера

Я восемь дней подряд о камни рвал ботинки,

Вдыхая пыль дорог. Пришел в Шарлеруа.

В Зеленом Кабаре я заказал тартинки

И ветчины кусок, оставшийся с утра.

Блаженно вытянул я ноги под зеленым

Столом, я созерцал бесхитростный сюжет

Картинок на стене, когда с лицом смышленым

И с грудью пышною служанка в цвете лет,

- Такую не смутишь ты поцелуем страстным!

Смеясь, мне подала мои тартинки с маслом

И разрисованное блюдо с ветчиной,

Чуть розоватою и белой, и мгновенно

Большую кружку мне наполнила, где пена

В закатных отблесках казалась золотой.

Октябрь 70

XX

Плутовка

В харчевне темной с обстановкою простой,

Где запах лака с ароматом фруктов слился,

Я блюдом завладел с какою-то едой

Бельгийской и, жуя, на стуле развалился.

Я слушал бой часов и счастлив был и нем,

Когда открылась дверь из кухни в клубах пара

И в комнату вошла неведомо зачем

Служанка-девушка в своей косынке старой,

И маленькой рукой, едва скрывавшей дрожь,

Водя по розовой щеке, чей бархат схож

Со спелым персиком, над скатертью склонилась,

Переставлять прибор мой стала невзначай,

И чтобы поцелуй достался ей на чай,

Сказала: "Щеку тронь, никак я простудилась..."

Шарлеруа, октябрь 70

XXI

Блестящая победа у Саарбрюкена,

одержанная под крики

"Да здравствует император!"

(Ярко раскрашенная бельгийская

гравюра, продается в Шарлеруа

за 35 сантимов)

Посередине, в голубом апофеозе

Сам император на лошадке расписной:

Как папенька, он мил, подобно Зевсу, грозен,

И в свете розовом все видит пред собой.

Внизу солдатики толпятся, барабаны

Мерцают золотом, алеет пушек ряд.

Глядит Питу на полководца беспрестанно,

И восхищением глаза его горят.

Чуть справа Дюманэ, уже готовый к бою,

Опершись на ружье, мотает головою,

Вопя: "Да здравствует!.." А кто-то рядом - нем.

Как солнце черное, сверкает кивер где-то,

И простодушный, в красно-синее одетый,

Бормочет Бокийон: "Да здравствует?.. Зачем?"

Октябрь 70

XXII

Шкаф

Вот старый шкаф резной, чей дуб в разводах темных

На добрых стариков стал походить давно;

Распахнут шкаф, и мгла из всех углов укромных

Влекущий запах льет, как старое вино.

Полным-полно всего: старья нагроможденье,

Приятно пахнущее желтое белье,

Косынка бабушки, где есть изображенье

Грифона, кружева, и ленты, и тряпье;

Тут медальоны вы найдете и портреты,

Прядь белую волос и прядь другого цвета,

Одежду детскую, засохшие цветы...

О шкаф былых времен! Историй всяких кучу

И сказок множество хранишь надежно ты

За этой дверцей, почерневшей и скрипучей.

Октябрь, 70

XXIII

Богема

(Фантазия)

Засунув кулаки в дырявые карманы,

Под небом брел я вдаль, был, Муза, твой вассал.

Какие - о-ля-ля! - в мечтах я рисовал

Великолепные любовные романы!

В своих единственных, разодранных штанах

Я брел, в пути срывая рифмы и мечтая.

К Большой Медведице моя корчма пустая

Прижалась. Шорох звезд я слышал в небесах.

В траву усевшись у обочины дорожной,

Сентябрьским вечером, ронявшим осторожно

Мне на лицо росу, я плел из рифм венки.

И окруженный фантастичными тенями,

На обуви моей, израненной камнями,

Как струны лиры, я натягивал шнурки.

СТИХОТВОРЕНИЯ 1871 ГОДА

XXIV

Голова фавна

Среди листвы зелено-золотой,

Листвы, чей контур зыбок и где спящий

Скрыт поцелуй, - там быстрый и живой

Фавн, разорвавший вдруг узоры чащи,

Мелькает, и видны глаза и рот,

Цветы грызет он белыми зубами,

Сорвался смех с пурпурных губ, и вот

Слышны его раскаты за ветвями.

Когда же фавн, как белка, убежал,

На листьях оставался смех дрожащий,

И, снегирем напуган, чуть дрожал

Зеленый поцелуй безмолвной чащи.

1871

XXV

Сидящие

Черны от папиллом, корявые, с кругами

Зелеными у глаз, с фалангами в узлах,

С затылками, где злость топорщится буграми

И расцветает, как проказа на стенах,

Они в припадочном соитии привили

К скелетам стульев свой немыслимый каркас;

С брусками дерева сплетаются в бессилье

Их ноги по утрам, и днем, и в поздний час.

Да, эти старики с сиденьями своими

Едины и в жару и в дни, когда их взгляд

На окна устремлен, где увядает иней,

И дрожью жаб они мучительно дрожат.

Но милостивы к ним сиденья, чья солома

К телам костлявым их приучена давно;

Дух солнца прошлых лет вновь светится знакомо

В колосьях, что сплелись, отдав свое зерно.

И вот Сидящие, к зубам поджав колени

И барабаня по сидениям слегка,

Внимают грустным баркаролам, и в томленье

Качается, как на волнах, у них башка.

Не заставляйте их вставать! Крушенье это!

Подобно битому коту, они шипят,

Топорщатся штаны - о ярость без ответа!

Наружу вылезя, ключицы заскрипят.

И вы услышите шагов их мерзкий шорох,

Удары лысин о дверные косяки,

И пуговицы их - зрачки, что в коридорах

Вопьются вам в глаза, спасаясь от тоски.

Когда ж назад они вернутся, взгляд их черный

Яд источать начнет, как взгляд побитых сук,

И пот вас прошибет, когда начнет упорно

Воронка страшная засасывать вас вдруг.

Упрятав кулаки под грязные манжеты,

Они припомнят тех, кто их заставил встать;

Под подбородком их, до вечера с рассвета,

Миндалин гроздья будут двигаться опять.

Когда же голову на локоть сон склоняет,

Тогда зачавшие сиденья снятся им

И стулья-малыши, чья прелесть обрамляет

Конторы важные присутствием своим.

Цветы чернильные укачивают спящих,

Пыльцу выплевывая в виде запятых

На этих стариков, как на горшке сидящих...

- И колос высохший щекочет член у них.

XXVI

Таможенники

Кто говорит "Эх-ма!" и говорит "К чертям!"

Солдаты, моряки, Империи осколки

Ничто пред Воинством, которое, как волки,

Таится вдоль границ, лазурь калеча там.

При трубке, с тесаком, все презирая толки,

Они на страшный пир выходят по ночам

И псов на привязи ведут, когда к лесам

Мгла липнет и течет, как слюни с морды телки.

Законы новые толкуют нимфам нежным,

Задержат Фауста, Фра Дьяволо сгребут:

"Пожитки предъяви! Нам не до шуток тут!"

И к женским прелестям приблизясь безмятежно,

Спешит таможенник пощупать их слегка,

И всем виновным ад сулит его рука!

XXVII

Вечерняя молитва

За кружкою пивной жить начал сиднем я,

Подобно ангелу в руках у брадобрея;

Подчревье изогнув и трубкою дымя,

Смотрю на облачные паруса и реи.

Как экскременты голубятни, на меня

Мечты горячие нисходят, душу грея;

А сердце грустное, порой их прочь гоня,

Тогда на заболонь походит уж скорее.

Так, кружек сорок выпив или тридцать пять

И все свои мечты пережевав и слопав,

Сосредоточиваюсь я, чтоб долг отдать;

И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов,

Я в небо писаю, - какая благодать!

С соизволения больших гелиотропов.

XXVIII

Парижская военная песня

Весна настала без сомненья,

Поскольку, как весенний дар,

Из зеленеющих Имений

Тьер вылетает и Пикар.

О май над голыми задами!

Смотрите Севр, Аньер, Медон:

Вот дорогие гости сами

Дары несут со всех сторон.

Есть кивера у них и сабли,

Они в свои тамтамы бьют,

На суше ялики их зябли,

А тут озера крови ждут!

Как никогда, наш брат гуляет,

Когда рассвет настать готов,

И наши стены сотрясает

Град желто-огненных шаров.

Украсив крылышками спины,

- Куда там Эросу: старо!

Тьер и Пикар из керосина

Творят картины под Коро.

О знатоки Большого Трюка!

А Фавр разлегся на цветах,

Сопеньем выражая муку,

Изображая скорбь в глазах.

Под вашим ливнем керосина

Великий город не остыл,

Не покорился и не сгинул...

Пора нам ваш умерить пыл!

И те, кто радуются, сидя

В деревне, на земле своей,

Еще свет пламени увидит,

Еще услышат треск ветвей!

XXIX

Мои возлюбенные малютки

Омыл слезливый гидролат

Небес капусту,

Деревьев почки ваш наряд

Слюнявят густо,

Луна свой выкатила глаз

На миг короткий.

Ну, что же вы! Пускайтесь в пляс,

Мои уродки!

С тобой, с уродкой голубой,

Любовь шла гладко.

Мы ели курослеп с тобой

И яйца всмятку.

Уродкой белой посвящен

Я был в поэты.

Дай мне огреть тебя еще

Ремнем за это!

Воротит у меня с души

От брильянтина

Уродки черной. Эй, пляши!

Вот мандолина!

Ба! Высохших моих слюней

Узор бесстыжий

Еще остался меж грудей

Уродки рыжей.

О как я ненавижу вас,

Мои малютки!

Обрушьте тумаки все враз

На ваши грудки!

Топчите старые горшки

Моих влечений!

Гоп-ля! Подайте мне прыжки

Хоть на мгновенье.

Ключицы ходят ходуном,

Кривые ножки,

Все перевернуто вверх дном,

Пляшите, крошки!

И ради них дурных, как сон,

Мог рифмовать я?

За то, что был я в вас влюблен,

Мое проклятье!

Звезд блеклый ворох! Ваш приют

В углу убогом.

Заботы мерзкие вас ждут

И смерть под Богом.

Луна свой выкатила глаз

На миг короткий.

Ну, что же вы! Пускайтесь в пляс,

Мои уродки!

XXX

На корточках

В час поздний, чувствуя, как взбух его живот,

Глядит с тоскою брат Милотус на оконце,

Откуда шлет мигрень, глаза слепит и жжет

И, как начищенный котел, сверкает солнце,

Что пробуждение бедняги стережет.

Он мечется под одеялом серым; тяжко

Вздыхает, ставит ноги на пол, и слегка

Дрожит его живот: нельзя тут дать промашку,

Когда приходится, сжав ручку от горшка,

Свободною рукой еще задрать рубашку.

Вот он на корточках; трясется весь, и хрип

Застрял в его груди, хотя к оконным стеклам

Желтком расплывшимся свет солнечный прилип,

И нос Милотуса сверкает лаком блеклым,

В лучах подрагивая, как живой полип.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На медленном огне бедняга наш томится,

Губа отвисла, руки скрючены, и в жар

Погружены его бока и поясница,

И трубка не горит, и от штанины пар

Идет, и в животе как будто бьется птица.

А рухлядь грязная и одуревший хлам

Вокруг в засаленных лохмотьях спят на брюхе,

Скамейки-жабы притаились по углам,

Шкафы раскрыли пасть молящейся старухи,

И алчный аппетит прилип к их смутным снам.

Жара и в комнате протухшей и в прихожей;

Набита голова хозяина тряпьем;

Он слышит, как растет шерсть у него на коже,

И, содрогаясь весь, икает он с трудом,

Свою скамейку хромоногую тревожа.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А тихим вечером, когда лучи луны

Слюнявым светом обрамляют контур зада,

Тень фантастическая, приспустив штаны,

На корточках сидит... И, словно из засады,

Нос к звездам тянется, что в небесах видны.

XXXI

Семилетние поэты

Г-ну П. Демени

И вот закрыла Мать предначертаний том

И, гордо удалясь, не думала о том,

Что в голубых глазах и подо лбом с буграми

Ребенок, сын ее, скрыл отвращенья пламя.

Он послушаньем исходил весь день; весьма

Сообразителен; но склад его ума

И все привычки выдавали лицемерье.

В прихожей, в темноте, когда закрыты двери,

Он строил рожи и высовывал язык.

Ресницы опускал - и появлялись вмиг

Кружки в его глазах. По вечерам забраться

Пытался на чердак, чтоб злости предаваться,

Таясь под свесившейся с крыши полумглой.

Томящийся, тупой, он летнею порой

В местах отхожих запирался и часами

Там думал в тишине и шевелил ноздрями.

Когда за домом сквер, омытый до корней

Дневными запахами, был в плену теней,

Он залезал в рухляк, что у стены валялся,

И, напрягая взгляд, видений дожидался,

И слушал шорохи чесоточных кустов.

О жалость! Лишь детей соседей-бедняков

Считал друзьями он. На стариков похожи,

С глазами блеклыми и с нездоровой кожей,

Поносом мучались они, и странно тих

Был голос, и черны от грязи руки их...

Ребенка своего на жалости позорной

Застав, пугалась мать. Но нежность непокорно

К ней из груди его рвалась, и так хорош

Был этот миг! Таил взгляд материнский ложь.

В семь лет он сочинял романы - о пустыне,

Саваннах и лесах, где, как в небесной сини,

Свободы блещет свет... На помощь приходил

Журнал с картинками, в котором находил

Он также девичьи смеющиеся лица.

С глазами карими и в платьице из ситца

Рабочих девочка с соседнего двора

К нему захаживала. Шла тогда игра

С дикаркой маленькой, которая валила

Его на землю вмиг, он отбивался с силой

И, очутясь под ней, кусал девчонку в зад,

Не знавший панталон. Но кожи аромат,

Забыв о синяках, он уносил с собою.

Тоски воскресных дней боялся он зимою,

Когда, причесанный, за столиком своим

Читал он Библию с обрезом золотым.

В постели, по ночам, его мечты томили.

Он бога не любил, любил людей, что были

Одеты в блузы и черны, когда домой

С работы шли, когда глашатай пред толпой

Бил трижды в барабан, указы объявляя,

И ропот или смех невольно вызывая.

Ребенок прериями грезил, где трава,

И запахи, и свет колышутся едва.

Но так как мрачные предпочитал он вещи,

То в комнате своей, пустынной и зловещей,

Где пахло сыростью и к ставням лип туман,

Он перечитывал все время свой роман.

Там было небо цвета охры, лес горящий,

Цветы из плоти распускались в звездной чаще,

И было бегство, и паденье, и разгром.

А между тем гудел чуть слышно за окном

Квартал. И в тишине предчувствие пылало

И холод простыни вдруг в парус превращало.

26 мая 1871

XXXII

Бедняки в церкви

В загоне из скамей дубовых, в закоулках,

Согретых смрадом их дыханья, взор вперив

В хор позолоченный, чьи двадцать глоток гулко

Горланят без конца заученный мотив;

Как хлеба аромат, вдыхая запах свечек,

Смиреннее собак, которых ждут пинки,

Все разом к боженьке, хозяину овечек,

Молитвы глупые возносят Бедняки.

Просиживать скамью их женщинам здесь любо:

Бог заставлял страдать шесть беспросветных дней!

Качают женщины, укутав, словно в шубы,

До посинения рыдающих детей.

Наружу груди их, увядшие от супа;

Глаза, которые молиться не хотят,

Глядят, как шествует девчонок скверных группа,

И на бесформенные шляпки их глядят.

За дверью ветра свист, и пьяный муж, и голод...

Остаться б здесь еще, уйдя от стольких бед!

А между тем вокруг, распространил холод,

Старухи шепчутся, вздыхают, застят свет.

Здесь эпилептики толкутся и калеки,

Чей вид на улице был неприятен вам;

Здесь требник нюхают, не поднимая веки,

Слепцы, ходившие с собакой по дворам.

Слюнями исходя бездарной нищей веры,

Здесь каждый без конца молитвы петь готов

Христу, что наверху мечтает в дымке серой,

Вдали от тощих стерв и злобных толстяков,

Вдали от запаха замшелых риз и свечек,

От фарса мрачного, что вызывает дрожь...

А проповедь цветет изысканностью речи,

И все настойчивей мистическая ложь.

Когда у выхода, где солнце гибнет, Дамы

В шелках банальных и несущие печать

Болезни печени - о, господи! - упрямо

Кропильницам велят им пальцы целовать.

1871

XXXIII

Украденное сердце

Слюной тоски исходит сердце,

Мне на корме не до утех

Грохочут котелки и дверцы,

Слюной тоски исходит сердце

Под градом шуток, полных перца,

Под гогот и всеобщий смех.

Слюной тоски исходит сердце

Мне на корме не до усех.

Итифаллический, солдатский,

Их смех мне сердце запятнал;

К рулю рисунок залихватский,

Итифаллический, солдатский,

Прицеплен... Сердце мне по-братски

Омой, кабалистичный вал!

Итифаллический, солдатский,

Их смех мне сердце запятнал,

Как быть, украденное сердце,

Когда табак иссякнет их

И зазвучит икоты скерцо,

Как быть, украденное сердце,

Когда похмелье горше перца

И жгучий спазм в кишках моих?

Как быть, украденное сердце,

Когда табак иссякнет их?

[Май 1871]

XXXIV

Парижская оргия,

или Париж заселяется вновь

О негодяи, в путь! С вокзалов хлыньте гордо!

Лучами солнечными вымыт и протерт

Бульвар, где некогда шли варварские орды.

Священный город здесь пред вами распростерт!

Вперед! Утих пожар и не подняться буре.

Вот набережных свет, вот улицы, а вот

Над вами радужное небо, в чьей лазури

Недавно звезды бомб водили хоровод.

Все мертвые дворцы упрячьте под лесами!

Страх дня-минувшего взгляд освежает вам.

Вот стадо рыжее вихляющих задами...

Так уподобьтесь же безумцам и шутам!

О свора сук во время течки! Рвите в клочья

Повязки. Крик домов приманивает вас.

Разврата ночь пришла, и спазмы этой ночи

Сжимают улицу. Так жрите! Пробил час!

И пейте! А когда свет резкий рядом с вами

Копаться в роскоши струящейся начнет,

Вы разве будете склоняться над столами,

Смотря безмолвно на белеющий восход?

За королеву тост с ее отвислым задом!

В ночах пылающих прислушайтесь, как рвет

Икота чью-то грудь, как лихо скачут рядом

Лакеи, старики, кретины, пьяный сброд.

О грязные сердца! О мерзкие утробы!

Сильней работайте своим вонючим ртом!

Еще глоток вина за этот праздник злобы,

О Победители, покрытые, стыдом!

Дышите мерзостью великолепной вони

И окунайте в яд злых языков концы!

Над вашей головой скрестив свои ладони,

Поэт вам говорит: "Беснуйтесь, подлецы!

Ведь в лоно Женщины вы лапы запустили,

Ее конвульсии еще внушают страх,

Когда она кричит, когда в своем бессилье

Вы задыхаетесь, держа ее в руках.

Шуты, безумцы, сифилитики, владыки.

Ну что Парижу, этой девке, весь ваш сброд

И наша плоть, и дух, и яд, и ваши крики?

Вас, гниль свирепую, с себя она стряхнет!

Когда падете вы, вопя от униженья

И в страхе требуя вернуть вам кошельки,

Заблещет красной куртизанки грудь сражении,

Над вами грозные сожмутся кулаки!"

Когда так яростно твои плясали ноги,

Париж, когда ножом был весь изранен ты.

Когда ты распростерт и так светлы и строги

Зрачки твои, где свет мерцает доброты,

О город страждущий, о город полумертвый,

По-прежнему твой взор в Грядущее глядит!

И мрак Минувшего, о город распростертый,

Из глубины веков тебя благословит!

Ты, плоть которого воскрешена для муки,

Ты жизнь чудовищную снова пьешь! И вновь

Тебя холодные ощупывают руки,

И черви бледные в твою проникли кровь.

Ну что же! Тем червям позора и обиды

Твое дыхание Прогресса не прервать,

И не погасит Стрикс глаза Кариатиды,

В которых золоту астральному сверкать.

Пусть никогда еще такой зловонной раной

Среди Природы не гляделись города,

Пусть твой ужасен вид, но будет неустанно

Поэт тебе твердить: "Прекрасен ты всегда!"

Ты вознесен грозой к поэзии высокой,

Игра великих сил тебе подмогу шлет,

Грохочет смерть, но ждет твое творенье срока,

О город избранный, ты слышишь? Горн зовет!

Поэт возьмет с собой Отверженных рыданья,

Проклятья Каторжников, ненависти шквал,

Лучи его любви, сверкая, женщин ранят,

И строфы загремят: "Бандиты! Час настал!"

- Порядок вновь царит... - И снова слышен в старых

Домах терпимости хрип оргий после бурь.

Охвачен бредом газ и с фонарей усталых

Зловеще рвется ввысь, в туманную лазурь.

Май 1871

XXXV

Руки Жанн-Мари

Они могучи, эти руки,

Они темны в лучах зари,

Они бледны, как после муки

Предсмертной, руки Жанн-Мари.

Или в озерах сладострастья

Им темный крем дарован был?

В пруды безоблачного счастья

Они свой погружали пыл?

Покоясь на коленях нежных,

Случалось ли им небо пить,

Сигары скручивать прилежно,

И продавать кораллов нить,

И к пламенным ногам Мадонны

Класть золотой цветок весны?

Нет! Черной кровью белладонны

Ладони их озарены!

Или грозя бедой диптерам,

Что над нектарником жужжат,

Перед рассветом бледно-серым

Они процеживали яд?

Какой мечтой они в экстазе

Ввысь были взметены порой?

Мечтой неслыханною Азии

Иль кенгаварскою мечтой?

О, эти руки потемнели

Не у подножия богов,

Не у бессонной колыбели

И не от сорванных плодов!

Они - не руки примадонны,

Не руки женщин заводских,

Чье солнце пьяно от гудрона

И опаляет лица их.

Они в дугу сгибают спины,

Они добры, как светоч дня,

Они фатальнее машины,

Сильнее дикого коня.

Стряхнув с себя остатки дрожи,

Дыша, как жар в печи, их плоть

Петь только Марсельезу может

И никогда "Спаси, господь".

Вас, женщин злых, они 6 схватили

За горло, раздробили б вам

В кармине и белее лилий

Запястья благородных дам.

Сиянье этих рук любимых

Мозги туманит у ягнят,

И солнца яркого рубины

На пальцах этих рук горят.

Они темны от пятен черни,

Как вздыбленный вчерашний вал,

И не один их в час вечерний

Повстанец гордый целовал.

Они бледны в тумане рыжем,

Под солнцем гнева и любви,

Среди восставшего Парижа,

На бронзе митральез в крови.

И все же иногда, о Руки,

Вы, на которых сохранен

Губ наших трепет в час разлуки,

Вы слышите кандальный звон.

И нет для нас ужасней муки,

Нет потрясения сильней,

Когда вам, о святые Руки,

Пускают кровь из-под ногтей.

XXXVI

Сестры милосердия

Мужчина молодой, чей взор блестит, а тело

Двадцатилетнее пленяло б наготой

Или которого представить можно смело

В одежде мага под персидскою луной,

Порывистый, неукротимый, непорочный

И гордый первою причастностью своей,

Подобный морю молодому, вздохам ночи

На древнем ложе из брильянтовых камней,

Мужчина молодой грязь видит и увечье,

Уродство мира, содрогаясь, узнает,

И в сердце раненный навеки, только встречи

Теперь с сестрою милосердия он ждет.

Но женщина, тебе, о груда плоти жаркой,

Не быть сестрою милосердия вовек,

Хоть пальцы легки у тебя, и губы ярки,

И пылок черный взор, и грудь бела, как снег.

Непробужденная, с огромными зрачками!

Наш каждый поцелуй таит вопрос немой,

И убаюкивать тебя должны мы сами,

И это ты к нам льнешь, окутанная тьмой.

Всю ненависть свою, и слабость, и томленье,

И все, что вытерпела в прошлом, вновь и вновь

Ты возвращаешь нам, без гнева и сомненья,

Как ежемесячно свою теряя кровь.

Мужчина устрашен, поняв, что ты - обуза.

Одно мгновение тебя он нес, и вот,

Как наваждение, его терзает Муза

И пламя высшей Справедливости зовет.

Все время жаждущий простора и покоя,

Сполна познав неумолимость двух Сестер,

Он обращает вдруг со стоном и тоскою

К природе благостной измученный свой взор.

Но мрак алхимии, но святость познаванья

Ему внушают отвращенье неспроста:

Он тяжко ранен был, вокруг него молчанье,

И одиночество не разомкнет уста.

Пусть верил он в мечту, пусть долгой шел дорогой

Сквозь ночи Истины, но настает пора,

Когда взывает он к таинственной и строгой,

К тебе, о Смерть, о милосердия сестра!

Июнь 1871

XXXVII

Искательницы вшей

Когда ребенка лоб горит от вихрей красных

И к стае смутных грез взор обращен с мольбой,

Приходят две сестры, две женщины прекрасных,

Приходят в комнату, окутанную мглой.

Они перед окном садятся с ним, где воздух

Пропитай запахом цветов и где слегка

Ребенка волосы в ночной росе и в звездах

Ласкает нежная и грозная рука.

Он слышит, как поет их робкое дыханье,

Благоухающее медом и листвой,

И как слюну с их губ иль целовать желанье

Смывает судорожный вдох своей волной.

Он видит, как дрожат их черные ресницы

И как, потрескивая в сумрачной тиши,

От нежных пальцев их, в которых ток струится,

Под царственным ногтем покорно гибнут вши.

Ребенок опьянен вином блаженной Лени,

Дыханьем музыки, чей бред не разгадать,

И, ласкам подчинись, согласно их веленью,

Горит и меркнет в нем желанье зарыдать.

XXXVIII

Первые причастия

I

Церквушки в деревнях, какая глупость, право!

Собрав там дюжину уродливых ребят,

Гротескный поп творит молитву величаво,

И малыши за ним бормочут невпопад;

А солнце сквозь листву пробилось, и на славу

Цветные витражи над головой горят.

От камня отдает всегда землей родною.

Легко заметите вы груды тех камней

На поле, что дрожит от течки и от зноя,

Где тропка серая бежит, и рядом с ней

Сожженные кусты, шиповник цвета гноя

И черных шелковиц наросты до корней.

Вид респектабельный здесь каждое столетье

Сараям придают, пуская кисти в ход;

И если мистика гротескная в расцвете

Близ божьей матери или святых бород,

То мухи, видя хлев или корчму заметив,

Над ними радостно свой водят хоровод.

Принадлежа семье, все дети с нею схожи.

Дом - это ворох дел, заботы, простота;

Из церкви выходя, не помнят след на коже,

Оставшийся от рук служителя Христа,

И заплатить ему готовы подороже,

Чтоб только заслонять он солнце перестал,

Одежда черная впервые, хоть и мал ты;

День сладких пирогов с цветами на окне,

И полные любви Иосифы и Марты,

На мир глядящие с картинок на стене,

К которым в будущем добавятся две карты,

Как лучший сувенир о том великом дне.

Девчонки часто ходят в церковь. Им приятно

Услышать, как порой их шлюхами зовут

Мальчишки, что потом, отправясь в путь обратный

И мессу позабыв, в харчевню завернут,

Чтоб воздух сотрясать там песнею отвратной

И презирать дома, где богачи живут.

Сам подбирал кюре для детворы картинки.

Но у себя в саду, обедню отслужив,

Он слышит топот ног вдали и по старинке

Икрой подергивает: чешутся ботинки,

Забыт святой запрет под плясовой мотив:

- Пиратом черным ночь идет, от звезд отплыв.

II

Среди готовящихся к первому причастью

Свое внимание священник обратил

На эту девочку, он полон к ней участья

За грустный взор ее: "О, в ней так мало сил!

Но изберет ее в день первого причастья

Господь, который сам ее благословил".

III

В канун большого дня ребенок болен тяжко;

И больше, чем в церквах с их гулкой тишиной,

Дрожь мучает ее, хотя тепла рубашка,

Дрожь возвращается: "То смерть пришла за мной..."

Как будто у сестер своих похитив право

На высшую любовь, она, едва дыша,

Счет Ангелам ведет и Девам в час их славы,

Победою Христа полна ее душа.

Омыл средь отзвуков латинских окончаний

Черты румяных Лиц небесный водопад,

И, впитывая кровь божественных страданий,

Покровы падают на солнечный закат.

Во имя девственности прошлой и грядущей

В твое Прощение впивается она,

Но, словно лилии в воде и словно кущи,

Твоя всеблагостность, Царица, холодна.

IV

И девою из книг становится Царица,

Мистический порыв вдруг рушится порой,

И нищих образов проходит вереница,

Картинок и гравюр тоскливый кружит рой.

И неосознанное детское бесстыдство

Пугает девственную синюю мечту,

Что вьется близ туник, томясь от любопытства,

Туник, скрывающих Иисуса наготу.

Однако жаждет дух, исполненный печали,

Зарницы нежности продлить хотя б на миг...

Припав к подушке ртом, чтоб крик не услыхали,

Она томится. Мрак во все дома проник.

И девочке невмочь. Она в своей постели

Горит и мечется. Ей воздуху б чуть-чуть,

Чтоб свежесть из окна почувствовать на теле,

Немного охладить пылающую грудь.

Проснулась. Ночь была. Окно едва белело.

Пред синей дремою портьеры ею вновь

Виденье чистоты воскресной овладело.

Стал алым цвет мечты. Пошла из носа кровь.

И, чувствуя себя бессильною и чистой

Настолько, чтоб вкусить любовь Христа опять,

Хотела пить она под взглядом тьмы лучистой,

Нить ночь, заставившую сердце трепетать;

Пить ночь, где Дева-Мать незрима, где омыты

Молчаньем серым все волнения души;

Пить ночь могучую, где из души разбитой

Потоки бунта изливаются в глуши.

Супругой-девочкой и Жертвою покорной

Она спускается со свечкою в руках

Во двор; от крыши тень ползет, как призрак черный,

И сушится белье, внушая белый страх.

VI

Свою святую ночь она в отхожем месте

Проводит. Там к свече, где в потолке дыра,

Мрак сверху тянется, неся ночные вести,

Лоза склоняется с соседнего двора.

Сердечком светится оконце слуховое,

Глядящее на двор, где плиты на земле

Пропахли стиркою и грязною водою

И тени стен таят сны черные во мгле.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

VII

Кто может рассказать о жалости позорной,

О ненависти к ней, о подлые шуты,

Чье благочестие калечит мир покорный,

Кто может рассказать про гибель чистоты?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

VIII

Когда же, прочь убрав сплетенья истерии,

Она, проведшая с мужчиной ночь любви,

Увидит, как мечта о белизне Марии

Под утро перед ним забрезжила вдали,

Тогда: "О знаешь ты, что я тебя убила?

Что сердце, губы, все, чем ты владел, взяла?

И тяжко я больна. Мне нужен мрак могилы,

Где влагу ночи пьют умершие тела.

Была ребенком я - Христос мое дыханье

Навеки осквернил. Все мерзко мне теперь!

Ты целовал меня, ты пил благоуханье

Моих волос, и я смирялась... Но поверь,

Что непонятно вам, мужчинам, наше горе!

Чем больше любим мы, тем наша боль сильней.

Мы были растлены! И в страхе и в позоре

Порывы наши к вам обманчивей теней.

Причастье первое давно уже минуло.

Мне не было дано познать твои уста:

Душа моя и плоть, что так к тебе прильнула,

Несут тлетворное лобзание Христа".

IX

Истлевшая душа тогда с душой печальной

Его проклятие почувствуют сильней

И ненависть его, в которой изначально

Скрыт яд убийственный для истинных страстей.

Христос! О вечный враг энергии и воли,

Зовущий два тысячелетия туда,

Где женщины бледны, где головные боли

И где дается жизнь для скорби и стыда!

Июль 1871

XXXIX

Праведник

(фрагмент)

Держался прямо он. Луч золотистый света

На плечи Праведника падал. Жаркий пот

Прошиб меня: "Глядеть ты хочешь на кометы

И слышать, как жужжат, свершая свой полет,

Светила млечные и дальние планеты?"

"Подстерегает ночь твое чело и взгляд.

О Праведник, пора под крышею укрыться!

Читай молитву там. И если наугад

Бредущий в темноте начнет к тебе ломиться,

Скажи: "Калека я! Уйди отсюда, брат"".

Но снова Праведник был там, где страх клубится

От зелени и трав, когда мертвы лучи...

"Не продается ли тобою власяница,

Старик? О бард тоски! О пилигрим в ночи!

Нагорный плакальщик и жалости десница!

О сладко верующий! Сердце, что опять

Упало в чашу вдруг, томясь в предсмертной муке!

Любовь и слепота! Величье! Благодать!

Послушай, Праведник, ты глуп, ты гаже суки!

Не ты страдаешь - я, посмевший бунтовать!

Надежда на твое прощенье, о тупица,

Мой вызывает смех и стон в груди моей!

Я проклят, знаешь ты. Я бледен, мне не спится,

Безумен я и пьян. Но ты уйди скорей.

Они мне не нужны, мозгов твоих крупицы.

Довольно и того, что Праведником ты

Зовешься, что в ночи рассудок твой и нежность

Сопят и фыркают, как старые киты,

И что изгнания познал ты безнадежность,

И твой надгробный плач звучит из темноты.

Ты божье око, трус! Твоей священной свите

Меня хотелось бы втоптать ногами в грязь...

Вся в гнидах голова! Одежд прогнивших нити!

Сократы и Христы! Святые люди! Мразь!

Того, кто проклят был, во мгле кровавой чтите!"

Все это на земле я прокричал, и ночь

Внимала тихо мне, охваченному бредом.

Я поднял голову: умчался призрак прочь,

За призраком гналась моя насмешка следом...

Явись, о вихрь ночной! Над Проклятым пророчь

В то время как, храня молчанье среди шквала,

Под сенью голубых пилястров натянув

Вселенной узы без конца и без начала,

Порядок, вечный страж, плывет, веслом взмахнув,

И сыплет звезды из пылающего трала.

А! Пусть он прочь идет, надев стыда повязку,

Опившись горечью моей и сладок так,

Как мед, что на зубах прогнивших липнет вязко;

Пусть, словно сука после яростных атак

Задорных кобелей, оближется с опаской.

Пусть о смердящем милосердии твердит...

- Мне отвратительны глаза его и брюхо!

Потом, как хор детей, пусть песни голосит,

Как идиотов хор при испусканье духа...

О Праведники, нам ваш ненавистен вид!

Июль 1871

XL

Что говорят поэту о цветах

Господину Теодору де Бапвиллю

I

Итак, когда лазурь черна

И в ней дрожат моря топазов,

Ты все проводишь вечера

Близ Лилий, этих клизм экстазов.

В наш век растений трудовых

Пьет Лилия в немалой дозе

Сок отвращений голубых

В твоей религиозной Прозе.

Сонет, что сорок лет назад

Написан; дар для Менестреля

Из лилий, радующих взгляд,

И лилия месье Кердреля,

Повсюду лилии! О страх!

Как рукава у Грешниц нежных,

Трепещут у тебя в Стихах

Букеты лилий белоснежных!

А утром свежим ветерком

Рубашка у тебя надута,

И запах незабудок в нем

Тебе противен почему-то!

В твои владенья с давних пор

Амур одну сирень впускает,

Ну, и фиалку с ней - о вздор!

Ту, что в лесах произрастает.

II

Поэты, уж такой ваш нрав:

Дай розы, розы вам, чтоб снова

Они раздулись от октав,

Пылая на стеблях лавровых.

Чтоб чаще на своем веку

Банвилль, предавшись вдохновенью,

В глаза швырял их чужаку,

Не расположенному к чтенью!

Пойдешь ли в поле, в лес, в овраг,

Знай, о фотограф слишком робкий,

Разнообразна Флора так,

Как от пустых графинов пробки.

Растенья Франгдо всегда

Чахоточны, смешны, сварливы,

И брюхо таксы без труда

Переплывает их заливы.

И вот рисунков мерзких ряд,

Где лотосы залиты светом,

И радуют причастниц взгляд

Эстампы с благостным сюжетом.

Строфа лоретки со строфой

Индийского растенья ладит,

И яркий мотылек порой

На венчик маргаритки гадит.

Старье берем! Цветы берем!

О фантастичные растенья

Салонов, пахнущих старьем!

Жукам их майским на съеденье

Все эти цветики в слезах,

Которых пестуют Гранвили

И с козырьками на глазах

Светила краской опоили!

Да! Ваших дудочек слюна

Была бы ценною глюкозой!

А так... вы - чушь! И грошь цена

Вам, Лилии, Сирень и Розы!

III

Охотник белый! Без чулок

Ты мчишь средь Фауны дрожащей,

Хотя заглядывать бы мог

В свою ботанику почаще!

Боюсь, что ты на шпанских мух

Сверчков сменяешь, скромных с виду,

К журчанью Рейна будешь глух

И тундре предпочтешь Флориду.

Но ведь Искусство, дорогой,

Не в том, чтобы имели право

Так просто эвкалипт любой

Обвить гекзаметров удавы.

Как будто ветви акажу,

Пусть даже в зарослях Гвианы,

Нужны лишь стаям сакажу

И бреду тяжкому лианы!

Да! В поле он иль меж страниц,

С цветком решение простое:

Не стоит он помета птиц,

Слезинки на свече не стоит.

Сказал я, что хотелось мне!

В бамбуковом жилище сидя,

Обои видя на стене

И ставни запертые видя,

Ты стер бы свежести расцвет,

Причудливых Уаз достойный!

Все эти доводы, поэт,

Скорее дерзки, чем пристойны!

IV

Не о пампасах, что в тоске

Простерлись, бунтом угрожая,

Скажи о хлопке, табаке,

Об экзотичном урожае.

И сколько долларов дает

Веласкесу в Гаване рента,

Скажи, какой его доход,

Плюнь на морскую даль Сорренто,

Где только лебедей одних

Поэты видели упрямо

Довольно! Пусть твой будет стих

Для манглий лучшею рекламой!

В кровавый лес он должен сметь

Нырнуть - и возвратиться снова,

Чтоб людям предложить камедь

И рифмы сахар тростниковый.

Открой нам желтизны секрет

Под тропиками горных кряжей:

От насекомых ли их цвет,

Лишайник ли покрыл их пряжей?

Марену нам найди! Она,

Цветущая благоуханно,

Для наших Армий создана

Самой Природой красноштанной.

Найди у края мглы лесной

Цветы, что с мордой зверя схожи

И чьею золотой слюной

Прочерчен след на бычьей коже.

В лугах, не знающих границ,

Найди раскрытые бутоны,

Где сотни огненных Яиц

В эссенциях кипящих тонут.

Найди Чертополох, чью нить

Десяток мулов неустанных

Начнут вытягивать и вить!

Найди цветы, что стулом станут!

Найди в глубинах черных руд

Цветы из камня - всем на зависть!

Цветы, чьи железы идут

От горла в спекшуюся завязь.

Подай нам, о веселый Сноб,

В великолепной красной чаше

Из лилий приторных сироп,

Вгрызающийся в ложки наши.

Пусть кто-то скажет, что Амур

Всех индульгенций похититель:

Но ни Ренан, ни сам кот Мурр

Не видели его обитель.

Оцепенели мы - а ты

Дай аромат нам истерии;

Нас вознеси до чистоты,

Превыше чистоты Марии.

Колдун! Торговец! Колонист!

Твой стих - что розовый, что алый

Каучуком льется пусть! И чист

Пусть будет, как лучи металла!

О Фокусник! Из темноты

Твоих поэм вдруг ввысь взлетая,

Пусть кружат странные цветы

И электрические стаи!

Век ада ныне! От судьбы

Железной лиры не укрыться:

И телеграфные столбы

Украсят и твои ключицы.

Сумей же в рифмах рассказать

О том, что болен не случайно

Картофель... Ну, а чтоб создать

Стихи, исполненные тайны,

Которые прочтут в Трегье,

Прочтут в Парамариво даже,

Купи труды месье Фигье:

Ашетт имеет их в продаже.

Альсид Бава.

А. Р.

14 июля 1871

ХLI

Пьяный корабль

В то время как я плыл вниз по речным потокам,

Остались навсегда мои матросы там,

Где краснокожие напали ненароком

И пригвоздили их к раскрашенным столбам.

Мне дела не было до прочих экипажей

С английским хлопком их, с фламандским их зерном.

О криках и резне не вспоминая даже,

Я плыл, куда хотел, теченьями влеком.

Средь всплесков яростных стихии одичалой

Я был, как детский мозг, глух ко всему вокруг.

Лишь полуостровам, сорвавшимся с причала,

Такая кутерьма могла присниться вдруг.

Мой пробужденья час благословляли грозы,

Я легче пробки в пляс пускался на волнах,

С чьей влагою навек слились людские слезы,

И не было во мне тоски о маяках.

Сладка, как для детей плоть яблок терпко-кислых,

Зеленая вода проникла в корпус мой

И смыла пятна вин и рвоту; снасть повисла,

И был оторван руль играющей волной.

С тех пор купался я в Поэме океана,

Средь млечности ее, средь отблесков светил

И пожирающих синь неба неустанно

Глубин, где мысль свою утопленник сокрыл;

Где, в свой окрасив цвет голубизны раздолье,

И бред, и мерный ритм при свете дня вдали,

Огромней наших лир, сильнее алкоголя,

Таится горькое брожение любви.

Я знаю рвущееся небо, и глубины,

И смерчи, и бурун, я знаю ночи тьму,

И зори трепетнее стаи голубиной,

И то, что не дано увидеть никому.

Я видел, как всплывал в мистическом дурмане

Диск солнца, озарив застывших скал черты.

Как, уподобившись актерам в древней драме,

Метались толпы волн и разевали рты.

Я грезил о ночах в снегу, о поцелуях,

Поднявшихся к глазам морей из глубины,

О вечно льющихся неповторимых струях,

О пенье фосфора в плену голубизны.

Я месяцами плыл за бурями, что схожи

С истерикою стад коровьих, и ничуть

Не думал, что нога Пречистой Девы может,

Смиряя океан, ступить ему на грудь.

Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам,

Где перемешаны цветы, глаза пантер,

Поводья радуги, и чуждые обидам

Подводные стада, и блеск небесных сфер.

Болот раскинувшихся видел я броженье,,

Где в вершах тростника Левиафан гниет;

Средь штиля мертвого могучих волн движенье,

Потоком падающий в бездну небосвод.

Ртуть солнца, ледники, костров небесных пламя!

Заливы, чья вода становится темней,

Когда, изъеденный свирепыми клопами,

В них погружается клубок гигантских змей.

Я детям показать хотел бы рыб поющих,

"И золотистых рыб, и трепетных дорад...

Крылатость придавал мне ветер вездесущий,

Баюкал пенистый, необозримый сад.

Порой, уставшему от южных зон и снежных,

Моря, чей тихий плач укачивал меня,

Букеты мрака мне протягивали нежно,

И, словно женщина, вновь оставался я.

Почти как остров, на себе влачил я ссоры

Птиц светлоглазых, болтовню их и помет.

Сквозь путы хрупкие мои, сквозь их узоры

Утопленники спать шли задом наперед.

Итак, опутанный коричневою пряжей,

Корабль, познавший хмель морской воды сполна,

Я, чей шальной каркас потом не станут даже

Суда ганзейские выуживать со дна;

Свободный, весь в дыму, туманами одетый,

Я, небо рушивший, как стены, где б нашлись

Все эти лакомства, к которым льнут поэты,

Лишайник солнечный, лазоревая слизь;

Я, продолжавший путь, когда за мной вдогонку

Эскорты черных рыб пускались из глубин,

И загонял июль в пылавшую воронку

Ультрамарин небес ударами дубин;

Я, содрогавшийся, когда в болотной топи

Ревела свадьба бегемотов, сея страх,

Скиталец вечный, я тоскую о Европе,

О парапетах ее древних и камнях.

Архипелаги звезд я видел, видел земли,

Чей небосвод открыт пред тем, кто вдаль уплыл...

Не в этих ли ночах бездонных, тихо дремля,

Ты укрываешься, Расцвет грядущих сил?

Но слишком много слез а пролил! Скорбны зори,

Свет солнца всюду слеп, везде страшна луна.

Пусть мой взорвется киль! Пусть погружусь я в море!

Любовью терпкою душа моя пьяна.

Коль мне нужна вода Европы, то не волны

Ее морей нужны, а лужа, где весной,

Присев на корточки, ребенок, грусти полный,

Пускает в плаванье кораблик хрупкий свой.

Я больше не могу, о воды океана,

Вслед за торговыми судами плыть опять,

Со спесью вымпелов встречаться постоянно

Иль мимо каторжных баркасов проплывать.

XLII

Гласные

A - черный, белый - Е, И - красный, У - зеленый,

О - синий... Гласные, рождений ваших даты

Еще открою я... А - черный и мохнатый

Корсет жужжащих мух над грудою зловонной.

Е - белизна шатров и в хлопьях снежной ваты

Вершина, дрожь цветка, сверкание короны;

И - пурпур, кровь плевка, смех, гневом озаренный

Иль опьяненный покаяньем в час расплаты.

У - цикл, морской прибой с его зеленым соком,

Мир пастбищ, мир морщин, что на челе высоком

Алхимией запечатлен в тиши ночей.

О - первозданный Горн, пронзительный и странный.

Безмолвье, где миры, и ангелы, и страны,

- Омега, синий луч и свет Ее Очей.

XLIII

Рыдала розово звезда в твоих ушах,

Цвела пунцово на груди твоей пучина,

Покоилась бело бескрайность на плечах,

И умирал черно у ног твоих Мужчина.

LIV

Вороны

В гнетущий холод, в непогоду,

Когда в селениях вокруг

Молитвы умолкает звук,

Господь, на скорбную природу,

На эту тишину и глушь

Ты с неба воронов обрушь.

Войска, чьи гнезда ветер хлещет,

Войска, чей крик печально-строг,

Вы над крестами у дорог,

Над желтизною рек зловещих,

Над рвами, где таится ночь,

Слетайтесь! Разлетайтесь прочь!

И над французскими полями,

Где мертвецы хранят покой,

Кружитесь зимнею порой,

Чтоб жгла нас память, словно пламя.

О крик тревожный черных стай,

Наш долг забыть нам не давай!

Но майских птиц с их чистым пеньем

Печалью не вспугни своей:

Оставь их тем, кто средь полей

Навеки нашим пораженьем,

Не знающим грядущих дней,

Прикован к немоте корней.

ПРИМЕЧАНИЯ

ОБОСНОВАНИЕ ТЕКСТА

Предлагаемое издание Артюра Рембо является не только первым претендующим на полноту русским изданием знаменитого поэта, но оно практически полно представляет то, что принято называть термином "Сочинения", хотя по отношению к Рембо термин кажется архаичным. Эта степень полноты видна, если сопоставить данную книгу с образцовым, с нашей точки Зрения, французским изданием Полного собрания сочинений Рембо, осуществленным Андре Ролланом де Реневиль и Жюлем Мукэ в "Библиотеке Плеяды" издательства Галлимар (Rimbaud Arthur. Oeuvres completes/Texte etabli el annote par Andre Rolland do Ro neville, Jules Mouquet. Paris, 1954), порядка расположения материала в котором мы придерживались {В дальнейшем в ссылках на это издание указывается: Р-54 и страница. Уточнения производились и по изданию 1963-1965 гг. (Р-65). На переиздание 1972 г., подготовленное Антуаном Аданом по иным принципам, наиболее полное в части переписки, мы ниже не ссылаемся.}.

В книге помещены все основные художественные произведения Рембо (издание переписки не входило в наши задачи). Остается вне рамок литературного памятника лишь небольшая по объему часть - произведения главным образом малозначительные, незавершенные, фрагментарные, не являющиеся предметом читательского и исследовательского интереса в самой Франции {Это - 1. "Проза и стихи школьных лет"; 2. "Отрывочные строчки" (Bribes); 3. Les Stupra: сатирические экспромты из так называемого Альбома зютистов; 4-5. Две сатиры: "Сердце под рясой", "Письмо барону Падешевр"; 6-7. Два коротких черновика стихотворений в прозе, известных под названием "Пустыни любви" и "Политические фрагменты". Часть из этих вещей не входила даже в издание Плеяды 1946-1951 гг.}. Целостность публикуемых в книге вещей нигде не нарушена.

Нужно сказать, что нынешнее состояние текстологической изученности, подготовленности и полноты самого французского текста является результатом протянувшейся на три четверти века и продолжающейся по сей день работы множества специалистов, разыскавших и возродивших почти из ничего текст Рембо.

Сам поэт издал при жизни только одну книжечку - "Одно лето в аду" (Брюссель, 1873), долго остававшуюся неизвестной читающей публике. Дальнейшие прижизненные издания ("Озарения", 1886; "Реликварий. Стихотворения", 1891) были подготовлены уже без ведома автора, который в 80-е годы жил в Эфиопии (как тогда чаще говорили - в Абиссинии). "Реликварий" фактически был посмертным изданием, ибо к моменту его выхода Рембо умирал или уже скончался 3 на больничной койке в Марселе.

Кроме школьных сочинений, почти ничего из стихов Рембо не публиковалось до октября 1883 г., когда в связи с развитием символистского движения и подготовкой Верленом книги "Пр_о_клятые поэты" (Париж, 1884) было напечатано несколько стихотворений.

Следующим этапом была предшествовавшая первому изданию "Озарений" публикация в журнале "Ла Вог" (май-июнь 1886 г.) большинства озарений в прозе и нескольких из "Последних стихотворений".

Произведения Рембо печатались по тексту, не готовившемуся автором к печати, иногда в виде цитат, не всегда под его именем. Многие стихотворения Рембо Верлен первоначально воспроизвел по памяти.

Ранний этап публикаций Рембо отошел в прошлое, но оставил некоторые, не разрешенные до сих пор загадки. Не разысканы, а иногда и утрачены автографы ряда произведений, не прояснена хронологическая приуроченность и последовательность многих из них. Наиболее острый спор развернулся вокруг хронологии "Озарений". Он освещен в статье и в комментарии к книге. По ряду причин, там изложенных, и чтобы не усугублять хаоса умножением возможных конъектур, мы придерживаемся в общей последовательности книг и в расположении отдельных озарений такого порядка,

Дата выхода "Реликвария" не определена с точностью до недель, который восходит к первой журнальной публикации 1886 г. и сохранен в авторитетном издании Плеяды. Вместе с тем при подготовке книги учитывалось мнение литературоведов, подходящих к развитию творчества Рембо с других позиций, в частности А. Буйана де Лакота (Озарения, Париж: Меркюр де Франс, 1949), Антуана Адана (Сочинения. Париж: Клоб де мейер ливр, 1957), Сюзанны Бернар (Сочинения. Париж: Гарнье, 1960 {Мы ниже часто обращаемся к этому изданию, сокращенно именуя его OSB. Важной опорой при комментировании текста была также ставшая классической книга 1936 г. литературоведов Р. Этьембля и Я. Гоклер. Мы цитируем по изд.: Etiemhle R., Gauclere Y. Rimbaud. Nouv. ed. revue et augm. Paris: Gallimard, 1950. В меньшей степени могли быть использованы более новые комментарии, выдержанные в неофрейдистском духе, например книга Р. Г. Коона (Cohn Ii. G. The Poetry of Rimbaud. Princeton, 1973. Далее: RC).}), Даниэля Леверса (Стихотворения... Париж, 1972 / "Ливр де пош").

Русский перевод всего текста Рембо впервые выполнен одним поэтом - М. П. Кудиновым. Однако в развитие традиций серии "Литературные памятники" (Бодлер, Эредиа, Рильке, Бертран) И. С. Поступальский подобрал переводы, раскрывающие историю художественного освоения поэта и его интерпретацию в русской культуре. Ему же принадлежат замечания о переводах и указания на переводы, не воспроизводимые в книге (среди них - напечатанные в 1981 г. в нашей серии в издании: Алоизиюс Бертран. Гаспар из Тьмы - переводы В. М. Козового).

Собственно комментарий составлен Н. И. Балашовым.

СТИХИ

Наименование "Стихи", соответствующее французскому Poesies, - это не авторское, а традиционное заглавие. При жизни Рембо с его ведома было напечатано, как это будет видно из последующих примечаний, лишь несколько самых ранних стихотворений и одно стихотворение конца 1871 г. - "В_о_роны".

"Стихи" Рембо - также по традиции - разделяются по рубрикам соответственно году написания: Стихотворения 1869 года, ...1870 года, ...1871 года.

Хронология внутри рубрик в настоящее время установлена с удовлетворительной точностью. Где это возможно, например в стихотворениях 1870 г., принято воспроизводить порядок стихов в сохранившихся автографах Рембо. Номера стихов, естественно, не принадлежат Рембо и нами даны для ориентации читателя в соответствии с номерами в изданиях Плеяды 1954-1965 гг. Все эти меры упорядочения полезны и облегчают восприятие стихов Рембо, все более трудных для чтения начиная со стихов 1871 г.

Меры эти, конечно, не соответствуют хаотической стороне гения Рембо, но если следовать "последней воле" поэта, то стихи его нужно было так и оставить ненапечатанными, как он делал сам. Впрочем, и у Вергилия "последней авторской волей" было сожжение "Энеиды"...

СТИХОТВОРЕНИЯ 1869 ГОДА

I. Подарки сирот к Новому году

Авторская публикация. Впервые напечатано в "Ревю пур туе" 2 января 1870 г.

Нужно иметь в виду, что перед читателем - первое стихотворение на французском языке пятнадцатилетнего школьника, который к этому времени уже успел поразить учителей написанными по классным заданиям, но яркими латинскими стихами, печатавшимися одно за другим с 1 января 1869 г. по 15 апреля 1870 г. в журнале "Монитер де ль'ансеньеман сегондэр... Бюллетэн оффисьель де ль'Академи де Дуэ". Этот журнал поместил также (в номере от 15 апреля) выполненный Рембо в классе "обманный" перевод первых 26 стихов поэмы Лукреция "О природе вещей": на самом деле они были воспроизведены но памяти или списаны с некоторыми изменениями "по горячим следам" с только что (в 1869 г.) опубликованного и еще не известного учителям перевода поэмы Сюлли Прюдомом.

К "Подаркам сирот" можно подходить по-разному. Это и стихотворение избалованного наградами школьника, бестрепетно обращающегося в журнал со своим первым французским опытом. Это и свидетельство глубокого сиротства не знавших ласки детей в семье Рембо. Это и "пиратское" произведение, заимствовавшее темы и даже отдельные стихи у разных портов: у рекомендованного в коллеже Ж. Ребуля ("L'ange et l'enfant"), y ставшего через год мишенью для насмешек, наиболее мещанского из поэтов-парнасцев Фр. Коппе (из "Enfants trouves", сб. "Poesies", 18541859), у Бодлера, кумира Рембо (стихотворения "Раздумье" и "Утренние сумерки"), у Гюго из разных его книг, у Теодора де Банвилля, современника, на поддержку которого рассчитывал юный поэт, - из "Кариатид".

О "заимствованных" стихах и темах см. подробно у Сюзанны Бернар (OSB, р. 359, 360): стих 1 и вся часть II, середина части III основаны на "заимствованиях" из Гюго; стихи 8-9 - из Бодлера; последние стихи части III - из Коппе; стих "Но ангел детства стер..." - из Ребуля; образы "поцелуев солнца" - из Теодора де Банвилля.

СТИХОТВОРЕНИЯ 1870 ГОДА

Стихи в этой рубрике расположены не всегда строго хронологически, но согласно автографу рукописи так называемого сборника Демени.

II. Первый вечер

Авторская публикация. Напечатано впервые в сатирическом еженедельнике "Ла Шарж" 13 августа 1870 г. под названием "Три поцелуя". Смысл стихотворения - видимо, иронического, основанного на обостренном у подростка неприятии стихов, воспевающих глупо-слащавое представление о любви, - резче выражен в другом варианте заглавия - "Комедия в трех поцелуях". Однако можно усмотреть и естественное увлечение юного поэта этой темой.

III. Предчувствие

Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю Эндепандант" за январь - февраль 1889 г.

Рембо отправил "Предчувствие" Теодору де Банвиллю вместе со стихотворениями "Офелия" и "Солнце и плоть" в письме от 24 мая 1870 г. Обращаясь к Банвиллю с просьбой о поддержке и даже о помощи в напечатании стихов в известных сборниках "Современный Парнас", Рембо писал, что считает парнасцем каждого настоящего поэта, и выражал надежду, что через два года и он станет парнасцем. В письме стихотворение датировано 20 апреля 1870 г. и содержит некоторые варианты.

Переводчик М. П. Кудинов, назвав стихотворение "Предчувствие", смело разрешил трудность, возникающую при переводе заглавия (sensation - букв. "ощущение", "впечатление"), ибо речь идет об ощущении, устремленном в будущее.

Первый перевод этого стихотворения под заглавием "Ощущение" дал Иннокентий Анненский еще в начале нашего века; позднее были его многочисленные перепечатки. Последующие переводы, появившиеся уже в советское время, принадлежат В. Лившицу, В. Левику, Г. Петникову, П. Петровскому.

Перевод И. Анненского:

Один из голубых и мягких вечеров...

Стебли колючие и нежный шелк тропинки,

И свежесть ранняя на бархате ковров,

И ночи первые на волосах росинки.

Ни мысли в голове, ни слова с губ немых,

Но сердце любит всех, всех в мире без изъятья,

И сладко в сумерках бродить мне голубых,

И ночь меня зовет, как женщина в объятья...

Перевод Б. Лившица:

В сапфире сумерек пойду я вдоль межи,

Ступая по траве подошвою босою.

Лицо исколют мне колосья спелой ржи,

И придорожный куст обдаст меня росою.

Не буду говорить и думать ни о чем

Пусть бесконечная любовь владеет мною

И побреду, куда глаза глядят, путем

Природы - счастлив с ней, как с женщиной земною.

Перевод Г. Петникова:

В синих сумерках лета я бродил бы хлебами,

По тропинкам, обросшим щетиной колосьев,

Свежесть трав ощущая босыми ногами,

В волны влажного ветра мечтания бросив...

Ни о чем бы не думать; оставаясь безмолвным,

Отдаваться любви бесконечной приливу,

И идти бы все дальше, точно цыган бездомный,

В глубь природы, как с женщиной, с нею счастливый.

Перевод П. Петровского:

В лазурных сумерках простор полей широк;

Исколот рожью, я пойду межою.

В ногах я муравы почую холодок.

Прохладой ветра голову омою.

Не буду говорить, ни даже размышлять.

Но пусть любовь безмерная восходит;

Далеко я уйду, хочу бродягой стать;

Как с женщиной, забудусь я в природе.

Перевод В. Левика:

В вечерней синеве, полями и лугами,

Когда ни облачка на бледных небесах,

По плечи в колкой ржи, с прохладой под ногами,

С мечтами в голове и с ветром в волосах,

Все вдаль, не думая, не говоря ни слова,

Но чувствуя любовь, растущую в груди,

Без цели, как цыган, впивая все, что ново,

С Природою вдвоем, как с женщиной, идти.

IV. Кузнец

Впервые напечатано без ведома автора (и фактически посмертно) осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий".

Помимо автографа "сборника Демени", существует автограф из собрания школьного учителя Рембо - Изамбара, отличающийся довольно большим количеством вариантов, особенно в формах глагола.

В остове стихотворения лежит исторический факт времен Французской революции. 20 июня 1792 г. (дата в автографе Изамбара исправлена соответственным образом) голодная толпа парижан ворвалась в Тюильри, и мясник Лежандр принудил короля Людовика XVI на людях надеть красный фригийский колпак - символ свободы нации. Оставалось недолго до ареста, а затем и до казни короля (21 января 1793 г.).

Картины революции XVIII в. символизируют у Рембо перспективу переворота, который должен снести Вторую империю. Ненависть кузнеца относится не к Людовику XVI, а к царствовавшему Наполеону III. Саркастически принятое самоназвание "сброд" переходит к врагам, к "сброду" Наполеона III. Вместе с тем, хотя кузнец наделен чертами сознательного рабочего, мятежная толпа во многом все же понимается действительно как "чернь", "сброд" (crapule). Такому пониманию суждено будет дожить до Верхарна и Блока.

Существуют также переводы П. Антокольского и Н. Разговорова (отрывок).

V. Солнце и плоть

Впервые напечатано там же.

Рембо послал стихотворение Теодору де Банвиллю в упоминавшемся выше письме от 24 мая 1870 г. под заглавием, пародирующим христианский символ веры, - "Credo in unam", т. е. "Верую в единую" (Венеру) вместо "Верую во единого Бога Отца...".

Стихотворение, несмотря на пантеистическую цельность (о которой говорится в статье), должно быть отнесено к еще не вполне самостоятельным вещам Рембо, ибо включает реминисценции и заимствования не только из древних поэтов (Лукреций, Овидий, Вергилии), но и из новых: Мюссе (из его "Ролла" Рембо заимствует и ошибки - так, у него Венера-Астарта там, где нужно Венера-Анадиомена), Андре Шенье, Гюго, Леконт де Лиля, Банвилля и др. Внушительный список этих заимствований дан в OSB (р. 360-365).

VI. Офелия

Впервые напечатано там же. Послано Рембо Банвиллю в том же письме.

Существуют также переводы Б. Лившица, П. Антокольского, неопубликованный перевод А. Бердникова.

Перевод Б. Лившица:

I

На черной глади вод, где звезды спят беспечно,

Огромной лилией Офелия плывет,

Плывет, закутана фатою подвенечной.

В лесу далеком крик: олень замедлил ход...

По сумрачной реке уже тысячелетье

Плывет Офелия, подобная цветку;

В тысячелетие, безумной, не допеть ей

Свою невнятицу ночному ветерку.

Лобзая грудь ее, фатою прихотливо

Играет бриз, венком ей обрамляя лик.

Плакучая над ней рыдает молча ива.

К мечтательному лбу склоняется тростник.

Не раз пришлось пред ней кувшинкам расступиться.

Порою, разбудив уснувшую ольху,

Она вспугнет гнездо, где встрепенется птица.

Песнь золотых светил звенит над ней, вверху.

II

Офелия, белой и лучезарней снега,

Ты юной умерла, унесена рекой:

Не потому ль, что ветр норвежских гор с разбега

О терпкой вольности шептаться стал с тобой?

Не потому ль, что он, взвивал каждый волос,

Нес в посвисте своем мечтаний дивных сев?

Что услыхала ты самом Природы голос

Во вздохах сумерек и в жалобах дерев?

Что голоса морем, как смерти хрип победный,

Разбили грудь тебе, дитя? Что твой жених,

Тот бледный кавалер, тот сумасшедший бедный

Апрельским утром сел, немой, у ног твоих?

Свобода! Небеса! Любовь! В огне такого

Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег;

Оно безмерностью твое глушило слово

- И Бесконечность взор смутила твой навек.

III

И вот Поэт твердит, что ты при звездах ночью

Сбираешь свой букет в волнах, как в цветнике.

И что Офелию он увидал воочью

Огромной лилией, плывущей по реке.

Перевод А. Бердникова:

I

В спокойной черни вод, где капли звезд карминных,

Большою лилией Офелия плывет.

Плывет медлительно в своих покровах длинных,

В то время как в лесах свирепый гон идет.

Уж десять сотен лет скользит белейший призрак,

Печально девственный, по мертвенной реке,

Уж десять сотен лет - безумья слабый признак

Летит ее романс в вечернем ветерке.

Ей вихрь целует грудь, вкруг разметав бутоном

Одежды, тяжелей текучего стекла,

Где ивы, трепеща, ей ветви льют со стоном,

Касается камыш высокого чела.

Кувшинки, торопясь, бегут вздохнуть над него,

В ольшанике она, плывя, срывает с гнезд

Всплеск пробужденных крыл, а к ночи, пламенел,

Над ней стоит хорал блестящих тихих звезд.

II

Ты дева бледная! Изваянная в снеге!

Да, ты мертва, дитя, гонимое волной,

Затем, что горные ветра твоих Норвегии

Напраслину сплели о вольности хмельной!

Затем, что этот ветр, волос свивая гриву,

Внимательной душе нес шорохи дерев,

Он сердце пробудил для песни торопливой,

Для жалоб всех ручьев, для слез всех жалких дев.

Затем, что вопль морей своей трубою медной

Грудь детскую твою безжалостно разъял,

Что чудный рыцарь твой, немой безумец бледный,

В апрельских сумерках к твоим ногам припал.

Рай! Вольность! И Любовь! Бедняжка, не с тех пор ли

Ты полетела к ним - снежинкой на костер.

Виденья чудные в твоем стеснились горле,

И Вечность страшная смутила синий взор.

III

Но говорит Поэт, что при звездах карминных

Сбираешь ты цветы, чтоб бросить их в поток,

Сносимая волной в своих покровах длинных,

Спокойна и бела, как лилии цветок.

VII. Бал повешенных

Напечатано впервые без ведома автора за девять дней до его кончины в журнале "Меркюр де Франс" 1 ноября 1891 г.

Стихотворение стоит в ряду довольно многочисленных произведений французских поэтов XIX в. - Теофиля Готье, Банвилля и других, - написанных по мотивам старинных "плясок смерти" и особенно "Баллады повешенных" поэта XV в Франсуа Вийона.

Удивительные стихи 29-30:

Oh! voila qu'au milieu de la danse macabre

Bondit dans un ciel rouge un grand squelette fou...

- близки к пределу экспрессии, достигнутому Рембо в его самых "зрелых" произведениях. Все это заставляет полагать, что дело не в одном только отблеске великого Вийона, но существовала какая-то ныне неизвестная внутренняя причина, побудившая поэта откликнуться "Балом повешенных".

У Коона (р. 49) особое внимание обращено на стих 27: "Из леса синего ответил вой волчицы". В этом стихе предваряется образность поэзии XX в.: сочетание разноплановых крайностей - "волк" и "голубизна" (в подлиннике "лиловость").

Есть перевод П. Антокольского.

VIII. Возмездие Тартюфу

Впервые опубликовано без ведома автора осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий".

Стихотворения нет в автографе "сборника Демени".

"Возмездие Тартюфу" и следующие за ним вещи, написанные Рембо в сонетной форме, - это, строго говоря, не сонеты, а "вольные сонеты", или "четырнадцатистрочники", поскольку поэт не соблюдает сквозных рифм, которые должны объединять в подлинном сонете два катрена.

"Злые" - это терминология Тартюфа, мольеровского лицемера, лжеверующего, который клеймит так своих врагов, узурпируя у неба право определять, кто добр и кто зол. Мольер - по условиям века - не мог прямо вывести на сцену духовное лицо, но одел Тартюфа в черное, дав понять всем контекстом, кого он имеет в виду. Рембо ставит все точки над "i", но в новых условиях прямо продолжает Мольера, у которого в словах бойкой служанки Дорины содержится и намек, сколь мерзок был бы Тартюф, если его раздеть:

Et je vous verrais nu du haut jusques on bas

Que toute votre peau ne me tentarait pas (акт. III, сц. 2 {*}).

{* Явись вы предо мной в чем родила вас мать, Перед соблазном я сумела б устоять. (Перевод Мих. Донского).}

Последний стих Рембо - прямая цитация этой реплики Дорины, в которой содержится и ставшее важным в образной системе стихотворения слово "кожа" (la peau), конкретизированное Рембо в образ "вспотевшей кожи" настигнутого возмездием подлеца.

Другие переводы - П. Антокольского, Т. Левита (подстрочник, цитата в статье).

Перевод П. Антокольского:

Наказание Тартюфа

Он долго растравлял любовный трепет под

Сутаной черною и руки тер в перчатках,

Метался и желтел, беззубый скаля рот,

Пускал слюну тайком и жил в мечтаньях сладких.

- Молитесь, братие... - Но дерзкий сорванец

Взял за ухо его движеньем беззаботным

И, мрачно выругавшись, разодрал вконец

Сутану черную на этом теле потном.

Возмездье! Сорвана одежда с подлеца,

Прощенные грехи с начала до конца

Ханжа, как четки, перебрал в уме и, бледен,

Готов был выстоять еще хоть сто обеден.

Но человек забрал все, чем силен монах,

И с головы до пят Тартюф остался наг.

IX. Венера Анадиомена

Впервые напечатано без ведома автора в дни его агонии журналом "Меркюр де Франс" 1 ноября 1891 и в вышедшей одновременно книге Рембо "Реликварий".

Комментаторы издания Плеяды рассматривают вещь как реальный ответ на десятистишия Коппе, который и уродливость века представлял, согласно Рембо, зализанной (Р-54, р. 657-658), а в OSB (р. 373-374) с еще большим основанием устанавливается связь с близким Рембо по духу и незаслуженно полузабытым поэтом Глатиньи ("Les antres malsains" в сб.: "Vignes folles").

X. Ответы Нины

Впервые напечатано без ведома автора (и фактически посмертно) осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий".

Прием, на котором построено стихотворение, можно искать и в предшествовавшей Рембо поэзии. Однако развитие первой темы (монолог влюбленного) настолько художественно закончено, а в результате включения картины крестьянского интерьера - и настолько полно, что чи га гель даже при неоднократном обращении к стихотворении! не хочет согласиться с тем, что краткая прозаическая реплика девушки, содержащая лишь одно знаменательное слово - "ле бюро" (т. е., по-видимому, "легализация" брака, "дело", "служба"), уничтожает все значение предыдущего монолога.

Стихотворение сохранилось в двух автографах - "сборника Демени", которому мы следуем по образцу издания Плеяды, и "сборника Изамбара", варианты которого показывают, что Рембо раздумывал над решающей заключительной репликой. В "рукописи Демени" заглавие сформулировано как "Ответы (отповеди) Нины", будто в тексте не одна отповедь, а эта последняя выражена несколько иными словами - "Et mon bureau?". В "рукописи Изамбара" заглавие яснее ("Что удерживает Пину"), а реплика универсальнее: "Mais le bureau?".

"Ответы Нины" подтверждают сделанное по поводу "Офелии" наблюдение не о центрическом, а о двухфокусном построении стихотворений Рембо.

XI. За музыкой

Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю Эндепандант" за январь-февраль 1889 г.

Последний стих восстановлен по воспоминаниям Изамбара, признававшегося, что в обоих автографах этот стих ранее приводился в смягченной редакции в варианте, принадлежащем ему (по этой редакции сделан приводящийся ниже перевод Б. Лившица).

При полной самостоятельности стихотворения должно отметить, что оно восходит к "Зимним прогулкам" Альбера Глатиньи (подробнее см.: OSB, р. 372).

Перевод Б. Лившица:

На музыке

Вокзальная площадь в Шарлевиле

На чахлом скверике (о, до чего он весь

Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)

Мещане рыхлые, страдая от одышки,

По четвергам свою прогуливают спесь.

Визгливым флейтам в такт колышет киверами

Оркестр; вокруг него вертится ловелас

И щеголь, подходя то к той, то к этой даме;

Нотариус с брелков своих не сводит глаз.

Рантье злорадно ждут, чтоб музыкант сфальшивил;

Чиновные тузы влачат громоздких жен,

А рядом, как вожак, который в сквер их вывел,

И отпрыск шествует, в воланы разряжен.

На скамьях бывшие торговцы бакалеей

О дипломатии ведут серьезный спор

И переводят все на золото, жалея,

Что их советам власть не вняла до сих пор.

Задастый буржуа, пузан самодовольный

(С фламандским животом усесться - не пустяк!),

Посасывает свой чубук: безбандерольный

Из трубки вниз ползет волокнами табак.

Забравшись в мураву, гогочет голоштанник.

Вдыхая запах роз, любовное питье

В тромбонном вое пьет с восторгом солдатье

И возится с детьми, чтоб улестить их нянек.

Как матерой студент, неряшливо одет,

Я за девчонками в теми каштанов томных

Слежу. Им ясно все. Смеясь, они в ответ

Мне шлют украдкой взгляд, где тьма вещей нескромных.

Но я безмолвствую и лишь смотрю в упор

На шеи белые, на вьющиеся пряди,

И под корсажами угадывает взор

Все, что скрывается в девическом наряде.

Гляжу на туфельки и выше: дивный сон!

Сгораю в пламени чудесных лихорадок.

Резвушки шепчутся, решив, что я смешон,

Но поцелуй, у губ рождающийся, сладок...

XII. Завороженные

Впервые напечатано, видимо, Верленом без ведома автора в Англии в "Джентльмэн мэгезин" в январе 1878 г., а во Франции - им же в "Лютэс" 19-26 октября 1883 г.

Это единственное стихотворение 1870 г., которое Рембо пощадил предлагая Демени в письме от 10 июня 1871 г. уничтожить все остальные. Исходным текстом считается ранняя - 1871 г. - копия Верлена; первоначальный текст сохранился и в автографе "сборника Демени". Копия Верлена, оставшаяся с другими бумагами у его жены, после развода была ему недоступна, и все публикации до 1891 г. осуществлялись Верленом по памяти (так же как и публикации стихотворений "Гласные", "Вечерняя молитва", "Искательницы вшей", "Пьяный корабль"). В английскую публикацию были внесены редакцией журнала изменения, скорее всего с целью облегчить текст для иностранцев. Например, заглавие было "исправлено" на "Маленькие бедняки".

Как и другие только что упомянутые стихи, приведенные Верленом в его книге "Пр_о_клятые поэты" (1884), стихотворение принадлежит к числу известнейших вещей Рембо. Сам Верлен пропел в своей книге этому стихотворению акафист.

"Завороженных" сравнивают с картинами Мурильо, изображающими нищих детей. Сравнение говорит о высоком художественном уровне стихотворения. Конечно, тональность произведений разных эпох, разных стран и разных искусств различна. У Рембо поражает степень вживания в психику своих наивных героев.

Именно этим стихотворением и вошел Рембо в русскую литературу (если не считаться с фактом появления несколько раньше сонета "Гласные"). Оно под Заголовком "Испуганные" было переведено Валерием Брюсовым и помещено в третьем выпуске "Русских символистов" (М., 1894):

Как черные пятна под вьюгой,

Руками сжимая друг друга

И спины в кружок,

Собрались к окошку мальчишки

Смотреть, как из теста коврижки

Печет хлебопек.

Им видно, как месит он тесто,

Как булки сажает на место

В горячую печь

Шипит закипевшее масло,

А пекарь спешит, где погасло,

Лучины разжечь.

Все, скорчась, они наблюдают,

Как хлеб иногда вынимают

Из красной печи

И нет! - не трепещут их тени,

Когда для ночных разговений

Несут куличи.

Когда же в минуту уборки

Поют подожженные корки,

А с ними сверчки,

Мальчишки мечтают невольно,

Их душам светло и привольно,

Сердца их легки.

Как будто к морозу привыкли,

Их рожицы тесно приникли

Поближе к окну;

С ресницами в снежной опушке

Лепечут все эти зверушки

Молитву одну.

И руки вздымают так страстно,

В молитве смущенно неясной

Покинув дыру,

Что рвут у штанишек все пряжки,

Что жалко трепещут рубашки

На зимнем ветру.

Позднее Брюсов не дал места "Испуганным" ни в первом, ни во втором издании своей известной антологии "Французская лирика XIX века". И. С. Постулальскому приходилось слышать от И. М. Врюсовой, что Валерии Яковлевич с годами стал считать слабым и свой перевод, и самый подлинник, видя в нем влияние сентиментальной городской поэзии Франсуа Коппе.

Помимо Брюсова, уже в советское время, стихотворение переводили А. Арго и М. Усова.

Перевод А. Арго:

Ночь - нет туманней и угарней,

А под окном хлебопекарни

Пять душ ребят

Стоят, не трогаются с места,

За пекарем, что месит тесто,

Они следят...

Рукою крепкой, без охулки,

Пшеничные тугие булки

Он в печь кладет.

О, как их это все волнует,

А тот и в ус себе не дует

И, знай, поет.

И ждут они, как ждут лишь чуда,

Когда же наконец оттуда,

Из недр печи,

Для человеческой утробы

Пойдут румянистые сдобы

И калачи!

Вот из-под балок закоптелых

Дразнящий запах булок белых

К ним донесло,

И сквозь губительную стужу

К ним под лохмотья прямо в душу

Идет тепло.

Им уж не холодно, не жутко,

Нет, как пяти Христам-малюткам,

Им горя нет.

Они к стеклу прильнули, кротки,

Им кажется, что там, в окошке,

Весь белый свет...

Так, зачарованные хлебом,

Они под непросветным небом

Глядят на печь,

А ветер зимний, злой и звонкий,

Срывает лихо рубашонки

С их узких плеч!

Перевод М. Усовой:

Где снег ночной мерцает ало,

Припав к отдушине подвала,

Задки кружком,

Пять малышей - бедняги! - жадно

Глядят, как пекарь лепит складно

Из теста ком.

Им видно, как рукой искусной

Он в печку хлеб сажает вкусный,

Желтком облив.

Им слышно: тесто поспевает,

И толстый пекарь напевает

Простой мотив.

Они все съежились в молчанье

Большой отдушины дыханье

Тепло, как грудь!

Когда же для ночной пирушки

Из печки калачи и плюшки

Начнут тянуть

И запоют у переборок

Ряды душистых сдобных корок

Вслед за сверчком,

Что за волшебное мгновенье.

Душа детишек в восхищенье

Под их тряпьем.

В коленопреклоненной позе

Христосики в ночном морозе

У дырки той,

К решетке рожицы вплотную,

За нею видят жизнь иную,

Полны мечтой.

Так сильно, что трещат штанишки,

С молитвой тянутся глупышки

В открытый рай,

Который светлым счастьем дышит.

И зимний ветер им колышет

Рубашки край.

XIII. Роман

Впервые напечатано без ведома автора осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий".

В стихе 18 (стих 19 в переводе) очень заметная в подлиннике реминисценция стиха Бодлера из стихотворения "Вино тряпичников" ("Цветы Зла").

При внимательном чтении стихотворение воспринимается как ироническое, отчасти и по отношению к собственным, будто преодоленным "романам". Маленькая ложь насчет семнадцати лет (Рембо лишь 20 октября должно было исполниться шестнадцать) свидетельствует об отчуждении от темы. Поэт думал о другом. В том же году, 29 августа, он бежал в Париж навстречу ожидаемому со дня на день перевороту: Третья республика была провозглашена 4 сентября 1870 г.

Загрузка...