Ээва Килпи Стихи Перевод с финского и вступление Марины Киеня-Мякинен

Ээва, дочь Евы


В финском языке нет категории рода. И слова «поэтесса» в нем тоже нет, только «поэт». В литературе Финляндии женские голоса уверенно звучали наравне с мужскими с начала XX века: Онерва, Эдит Сёдергран, Катри Вала, Элина Ваара, Эва-Лиза Маннер…

Однако же творчество Ээвы Килпи, занимающей достойное место в этом ряду, неотделимо от ее гендерной идентичности. Она — поэт-женщина, романист-женщина, она смотрит на мир женскими глазами и говорит с читателем о тех константах бытия, которые важны для всех, но особенно значимы для прекрасного пола: о любви и разлуке, о материнстве и дочерних чувствах, о молодости и старении.

Ээва Килпи родилась в 1928 году в карельском поселке Хийтола и провела в нем первые одиннадцать лет жизни. После Зимней войны семья отправилась в эвакуацию, и с тех пор ностальгия превратилась в константу личного бытия писательницы. Пытаясь избыть тоску по дому, а заодно и сохранить в памяти потомков родные места в их первозданном виде, она создала такие произведения как «Ключ-трава. Рассказы о детстве» (1959), «Берега цветущей земли» (1960), «Жизнь туда и обратно» (1964) и другие.

За прозой последовали поэтические сборники: «Песня о любви и другие стихи» (1972), «Приветы» (1976), «Перед смертью» (1982), Ammalia (1987), «Спасибо за вчерашний день» (1996). Все они вошли в книгу «Бабочка перелетит дорогу», увидевшую свет в 2000 году. Название сборника не случайно: с чисто женской чуткостью его автор рассуждает о красоте, хрупкости и уязвимости мира, в котором мы живем.

В 2012 году вышла последняя книга писательницы, «Умиральная уборка», своего рода дневник, подводящий итог прожитой жизни.

Ээва Килпи — лауреат многочисленных премий, в том числе и престижнейшей премии Рунеберга. Но главную награду преподнесла ей жизнь. До глубокой старости сохранять творческую активность, трезвость ума и ясность души — разве это не счастье?

ПЕСНЯ О ЛЮБВИ

И вот однажды

мы зацепимся друг за дружку,

сплетемся навеки, чтобы больше не разлучаться,

твоя хромота притулится к моей подагре,

моя язва прижмется к твоей грудной жабе,

и мой ревматизм обнимется с твоим прострелом —

не расстанемся мы никогда.

И ты, любимый, забудешь об аритмии и одышке, о некрозе,

уже поразившем сердце,

а я забуду о катаре, о синдроме беспокойных ног

и об этой грызущей боли в левом боку —

пусть морозы придут, пусть нагрянет беда.

Мои плоские, дряблые груди

возьми в ладони, любимый;

однажды увидев, как сильно они отвисли,

будешь ли ты любить меня так же крепко,

тада-тиида-тида-тида-да?

Боже, помоги нам принять любовь стариков,

любовь молодых, любовь пожилых,

любовь некрасивых, любовь толстых, любовь

бедняков,

любовь дурно одетых людей

и любовь одиноких.

Помоги нам принять любовь,

ведь мы так страшимся ее.

И ты возьмешь в ладони мои груди,

мои увядшие плоские груди,

и губами коснешься сморщенных сосцов;

катаракта застит глаза, вот-вот где-нибудь заболит,

но ты будешь искать меня вслепую,

на ощупь меня познавать.

Что ж, познавай:

вот она я, под морщинами —

жизнь заставила нас облачиться в это старье,

моя ласточка, ягодка, мой голубок.

И все мои шишки устроятся в твоих вмятинах,

твои складки — в моих морщинах,

и, видя, как ты страдаешь, я стану тихо молить

о твоей кончине.

Ясный вечер, погожий денек[1].

«Рядом с тобою, любимый…»

Рядом с тобою, любимый,

годы бегут слишком быстро.

Это единственное, в чем я могу тебя упрекнуть.

Те тысячи лет,

что мы были вместе,

пролетели, как один краденый вечер,

а каждый краденый вечер

был долгим, как сотни тысячелетий.

Я уже много раз просыпалась внезапно

старухой.

«Да что же такое во мне проклюнулось…»

Да что же такое во мне проклюнулось

от одиночества?

Дух командирский.

Сегодня утром я приказала хлебу:

«Смотри, не смей плесневеть!»

Вчера на печку прикрикнула: «Не вздумай дымить!»

А когда иду за вином, объявляю:

«Прочь, гадюки, хозяйка в погреб спускается!»

В субботу, в сауне, нагрубила знакомой жабе:

«Кто велел совать свои скользкие лапы мне под

босые ноги!»

Человек — мера всех вещей?

Не может быть.

Не должно так быть.

«Я заварила чаю, запаслась бутербродами…»

Я заварила чаю, запаслась бутербродами,

устроилась перед телевизором и подумала:

«Наконец-то».

А там шла передача про голодающих эфиопов —

кожа да кости, глаза огромные. Живые еще,

но покрытые мухами; ребятишки, умершие

с немым вопросом в застывшем взгляде.

Вот врач поднял чью-то бессильно повисшую руку,

оттянул кожу на ребрах, сказал: «Этот уже не жилец».

И добавил: «Таких не берут в больницу,

придется ему умирать на улице».

«Что же за голос такой будит меня по ночам?..»

— Что же за голос такой будит меня по ночам?

— Это все биология,

она предъявляет свои права.

Лучше всего ее слышно ночью,

когда социологи спят.

«Папа, вчера шел дождь…»

Папа, вчера шел дождь

и сегодня тоже, вот только кончился.

Но вообще-то тепло.

Наверное, будет грибная осень.

Папа, скоро начнутся вечерние новости,

и сауна протопилась.

Папа, приснись мне опять.

Я подам тебе хлеба, сыра,

и ягод,

принесу родниковой воды.

Папа, позволь мне еще что-нибудь сделать.

Так странно совсем ничего не чувствовать.

«Не надо думать, что жизнь коротка…»

Не надо думать, что жизнь коротка.

Подумай лучше: «Какой замечательный опыт».

Ведь самое важное — не продолжительность жизни,

а то, что ее вообще удалось прожить.

Что уж за эти годы происходило, дело второе.

Важно, что ты увидел начало ее и конец,

не сознавая толком, что происходит,

и что между началом и концом ты был,

ты что-то делал, опять же не понимая что.

А ведь до и после есть только небытие,

и жизнь, эта малость, просто его оттеняет.

Иногда небытие вскрывается, приходит в сознание.

От этого явления не надо ждать бесконечности.

Но ведь можно его испытать,

но ведь можно его прочесть,

ведь можно пропеть его и написать,

ведь можно нарисовать его и сыграть,

ведь можно его станцевать и заснять,

ведь можно изобразить его, выплакать,

прохохотать, осмеять, отлюбить,

а ведь это было так больно,

а ведь это так раздражало и злило,

и при мысли о расставании с этим так страшно,

так сиротливо и неприютно

и такая тоска.

«Лес — это радость…»

Лес — это радость.

Поэтому, дети, я оставляю вам утесы

и леса вокруг них.

С утесов видно Карелию,

и, глядя вдаль, за верхушки елей,

можно представить себе мамино детство

и детство ее родителей,

можно представить себе

даже детство ваших внучат.

Это дозволено,

это разрешено,

это возможно.

«Не насытится око зрением»,

а если насытится,

значит, так надо.

Там лесные угодья вашего деда,

берега вашей мамы

и прибрежные тропки,

луга, где она пасла коров,

и родник, в котором сосед зарыл бутылки с соком,

и они переждали там всю Зимнюю войну,

и короткую мирную передышку, и вторую войну.

И когда он спустя три года,

летом сорок второго,

вернулся и погрузил в воду руку,

бутылки ответили радостным звоном, чистыми

голосами,

точно спрятанные в укрытии

терпеливые дети.

И сок в них остался свежим.

«Все, кого больше со мною нет…»

Все, кого больше со мною нет,

рады, что я вернулась домой.

Они окружают меня,

они кивают и улыбаются.

Они говорят, что скучали по мне,

дожидались меня;

они не хотят,

чтобы я уезжала оттуда,

где была при их жизни,

откуда ходила их проведать

или где постоянно о них думала,

совестилась и тревожилась.

Они хотят, чтобы я была там,

где их тоска,

отголоски их жизней,

свидетельства их бытия еще сохраняются.

Что-то там, в мироздании,

серьезно нарушится,

если я перестану по ним скучать

в своем доме,

в одиночестве этого дома.

В одиночестве,

которое я иногда могу променять

лишь на тебя,

мой живой человек.

Загрузка...