Я пуглива, как тень на пороге
Осторожно раскрытых дверей.
Я прожгла напряженной тревогой
Много ярких и солнечных дней.
Оплету себя вдумчивой грустью,
Буду долго и страшно больна.
Полюблю эту горечь предчувствий
И тревожные ночи без сна.
И когда-нибудь, странно сутулясь,
В час, когда умирают дома,
Я уйду по расщелинам улиц
В лиловатый вечерний туман.
Где я буду в тот матовый вечер?
Кто мне скажет, что я умерла?
Кто затеплит высокие свечи
И завесит мои зеркала?
Так исполнится чье-то проклятье.
И не день — и не месяц — не год —
Будет мир сочетанием пятен
И зияньем зловещих пустот.
1928
Все это было, было, было
Все это было, было, было —
Моря, пространства, города.
Уже надломленные силы
И бесполезные года.
Сначала — смех и своеволье,
Потом — и боль, и гнев, и стыд,
И слезы, стиснутые в горле,
От непрощаемых обид.
Все это было, было, было,
Как много встреч, и слов, и дней!
Я ничего не сохранила
В убогой памяти моей.
Проходит жизнь в пустом тумане,
И надо мной — клеймом стыда —
Несдержанные обещанья
И жалобное — никогда.
1928
Занавески на окнах. Герань.
Неизбежные вспышки герани.
В предрассветную, мглистую рань
Тонут улицы в сером тумане.
День скользит за бессмысленным днем,
За неделей — бесследно — неделя.
Канарейка за грязным окном
Заливается жалобной трелью.
Резкий ветер в седой вышине
Бьется в стекла, мешая забыться.
Иногда проступают в окне
Неприметные, стертые лица.
А в бистро нарастающий хмель
Заметает покорные стоны.
И над входом в убогий отель
В темной нише смеется Мадонна.
1928
Мысли тонут в матовом тумане,
День за днем проходит, как в бреду.
Нет конца беспомощным скитаньям,
Никуда, должно быть, не приду.
День за днем, неделя за неделей…
За окошком — очертанья крыш,
Улицы, как темные ущелья,
Старый, заколдованный Париж.
По ночам — разгул, свистки и крики.
Сердце замирает и дрожит.
Тянется по лестнице безликий,
Медленно считая этажи.
И глотая запыленный воздух,
С напряженной мыслью о тебе,
Я гадаю здесь по мутным звездам
О своей изломанной судьбе.
Днем — туман, внимательный и серый.
Жизнь ясна, безвинна и проста.
На стене — премудрая химера
И изображение Христа.
А на башне старого собора
Мощной болью вздрагивает медь.
Кажется, что скоро, — слишком скоро, —
Я смогу покорно умереть.
1928
Сейчас поют, должно быть, петухи.
Пора им петь, проснувшись спозаранку…
Весь прошлый день был нежен, как стихи,
Но после вывернулся наизнанку,
И дома долго пили валерьянку
И говорили голосом глухим.
Я в эту ночь — беспомощно-больная.
Нет сил уснуть. Часы пробили три.
Сейчас, должно быть, жалобно мигая.
На улице потухнут фонари.
И долго ждать спасительной зари
И первого звенящего трамвая.
1927
Перед зарей охватывают сны,
Тревожат неспокойные упреки.
Всем неуверенным и одиноким
Дана печаль рассветной тишины.
О только б никогда не измениться,
Не разлюбить веселых звонких слов.
Не позабыть бы имена и лица,
Названья улиц, номера домов.
А мысли заметает тишина.
Лишь сердце и часы — наперегонки.
Но я лежу под маленькой иконкой.
И от лукавого ограждена.
О, не бояться только бы зари!
А за тяжелой красною портьерой
Рукой фатальной тушит фонари
Рассвет октябрьский в переулке сером.
1927
Быть странником, без жалоб и без стонов,
Пьянеть простором незнакомых мест,
Увидеть новый мир в окно вагона, —
Ведь это никогда не надоест.
Теряя день за днем, и год за годом,
Лишь впечатленьями разбогатеть,
Любить одну бессмертную свободу
И никогда о прошлом не жалеть.
Всю жизнь идти дорогой незнакомой
По зарослям, пустыням, городам.
И жить одной, одной тоской о доме,
О нежности, не бывшей никогда.
1928
Веди меня по бездорожью,
Куда-нибудь, когда-нибудь.
И пусть восторгом невозможным
Тревожно захлебнется грудь.
Сломай положенные сроки,
Сломай размеренные дни!
Запутай мысли, рифмы. строки,
Перемешай! Переверни!
Так. чтоб в душе, где было пусто,
Хотя бы раз, на зло всему,
Рванулись бешеные чувства,
Не подчиненные уму.
1929
Я пью вино. Густеет вечер.
Веселость — легкость — мишура.
Я пью вино за наши встречи,
За те — иные — вечера.
И сквозь склоненные ресницы
Смотрю на лампу, на окно,
На неулыбчивые лица,
На это горькое вино.
И в громких фразах. в скучном смехе
Самой себя не узнаю.
Я пью за чьи-нибудь успехи,
За чью-то радость, — не мою.
А там, на самом дне стакана,
Моя душа обнажена…
— И никогда не быть мне пьяной
Ни от любви, ни от вина.
1930
Я помню,
Как в ночь летели звездные огни,
Как в ночь летели сдавленные стоны,
И путали оснеженные дни
Тревожные сцепления вагонов.
Как страшен был заплеванный вокзал,
И целый день визжали паровозы,
И взрослый страх беспомощно качал
Мои еще младенческие грезы
Под шум колес…
Я помню,
Как отражались яркие огни
В зеркальной глади темного канала;
Как в душных трюмах увядали дни,
И как луна кровавая вставала
За темным силуэтом корабля.
Как становились вечностью минуты,
А в них одно желание: «Земля!»
Последнее — от бака и до юта.
Земля…Но чья?..
Я помню,
Как билось пламя восковых свечей
У алтаря в холодном каземате;
И кровь в висках стучала горячей
В тот страшный год позора и проклятья;
Как дикий ветер в плаче изнемог,
И на дворе рыдали звуки горна,
И расплывались линии дорог
В холодной мгле, бесформенной и черной,
И падал дождь…
1925
…А там нарциссы отцвели
В долине за Джебель-Кебиром,
И пахнет весело и сыро
От свеже вспаханной земли.
Уже рассеялся туман,
Прошла пора дождя и ветра,
И четко виден Загуан
За девяносто километров.
И девственною белизной,
Под небом, будто море — синим
Белеет в зелени густой
Цветок венчальный апельсина.
Шуршит трава, басит пчела,
А скоро зацветут мимозы
У той тропинки под откосом…
Тропинка, верно, заросла…
1926
Переплески южных морей,
Перепевы северных вьюг —
Все смешалось в душе моей
И слилось в безысходный круг.
На снегу широких долин
У меня мимозы цветут.
А моя голубая полынь
Одинакова там и тут.
Я не помню, в каком краю
Так зловеще-красив закат.
Я не знаю, что больше люблю —
Треск лягушек или цикад.
Я не помню, когда и где
Голубела гора вдали,
И зачем на тихой воде
Золотые кувшинки цвели.
И остались в душе моей
Недопетой песней без слов
Перезвоны далеких церквей.
Пересветы арабских костров.
Говорили о злобе пожарищ,
В черном небе густела гроза.
Говорили при встрече: «товарищ».
Никогда не смотрели в глаза.
Узнавали по голосу вести
Мимоходом, на остром ветру.
В мутном мраке фабричных предместий
Находили ограбленный труп.
Рано, в сумерках, дом запирали,
Спать ложились и света не жгли.
По утрам в гимназическом зале
Повторяли: «вчера увели…»
И за наглым разбойничьим свистом
Опьяневших от крови солдат
Четко слышался в воздухе мглистом
Непрерывный и жуткий набат.
В расплескавшейся мутной стихии.
В первобытной, запутанной тьме
Были ночи, как сны — огневые,
были лица — белее, чем мел.
И в рассветном молочном тумане,
В час, когда расточается мгла,
Где-то вспыхивала и росла
Напряженная радость восстанья.
1928
Где-то песни чужие звенят.
День смеется, унылый, серый…
И стоят на столе у меня
Утка с ярмарки и химера.
Здесь нас трое, и мы друзья.
Скучно нам и немножко жутко.
Здесь о нежном тоскую я,
О Монмартре тоскует утка.
И высовывая язык,
Затая неистовый крик,
Взглядом мудрым, высокомерным,
Нас оглядывает химера.
И проходит за часом час,
И сверкает моя иголка.
Тишина и покой у нас,
Благодать во всем. Скучно только.
И до боли чего-то жаль —
Ведь у каждого есть потери:
Утке хочется на Пигалль,
На Ситэ — премудрой химере.
Будет тихий, серый туман,
Будет вечер, ненужный, длинный…
Вероятно и я сама
Тоже стану игрушкой из глины.
1926
Клубится дым у печки круглой,
Кипит на керосинке чай,
Смотрю на все глазами куклы, —
Ты этих глаз не замечай!
Все так же ветер в парке стонет,
Все та же ночь со всех сторон.
А на стене, — на красном фоне —
Верблюд, и бедуин, и слон.
Ведь все равно, какой печалью
Душа прибита глубоко.
Я чашки приготовлю к чаю,
Достану хлеб и молоко.
И мельком в зеркале увижу,
Как платье синее мелькнет,
Как взгляд рассеян и принижен,
И нервно перекошен рот.
1925
К.А.
По садам пестреют георгины —
Яркие осенние цветы.
С невеселым именем Ирины
Все светлей и радостнее ты.
Оттого ли так светло без меры,
Оттого ль так знойны эти дни!..
Эту легкость, эту боль и веру
Господи, — спаси и сохрани.
Я все оставила, чем я жила.
Всем, прежде близким, сделалась чужая.
И не оглядываясь отошла,
И ни о чем не вспоминаю.
Я все забыла: горечь пустоты,
И тихий лязг нетвердой черепицы,
И все мои восторги и мечты,
И письма те, — на десяти страницах.
Я даже не пишу теперь стихов,
Моих унылых и наивных жалоб…
— Все отдала я за твою любовь.
Неужто мало?
Мы расстаемся тихо и просто,
Слишком просто, чтоб стало темно.
А большие, мохнатые звезды
Будут медленно падать в окно.
И по-прежнему душные ночи
Будут мучить в тревожном бреду…
— Ты не бойся, что я пророчу,
И накаркаю нам беду.
Но последней, короткою встречей
Мы искупим невольную ложь.
Я тебе ничего не отвечу,
Друг мой нежный, — и ты поймешь.
И не станет больных вопросов,
И запутанной, глупой игры.
Мы расстанемся тихо и просто,
Слишком просто, чтоб плакать навзрыд.
Принимаю все твои упреки,
Все, что будет, — будет хорошо.
Только б ты не сделался далеким,
Из моей бы жизни не ушел.
Захлебнусь я тонким сладким ядом,
Задохнусь я в песенном хмелю.
Тихий друг, мне ничего не надо.
Знаешь сам, как я тебя люблю.
Еще дурманит в полдень яркий зной,
И зелены развесистые клены.
Еще волнует радостью простой
Суровый ритм моих стихов влюбленных.
Еще мерещится везде
Тревожный взгляд (уже такой знакомый!)
И словно нехотя сгорает день,
Слегка подернутый осенней дремой.
И ширится красивее закат,
Подкрашивая неподвижный воздух.
А вечером по-прежнему горят
Спокойные, большие звезды…
— А ты вернешься — будет тихий дождь,
Седой туман забьется в щели ставень,
И никогда ты больше не найдешь
Того, что так легко оставил.
А осень-плакальщица унесет
Последние доверчивые мысли…
И ты поймешь, как опустело все
И в белом доме, и в душе, и в жизни.
Уйди! Я буду ревновать,
Я стану бледной и унылой.
А ты боишься потерять
И то немногое, что было.
Глядишь внимательно в глаза…
Зачем? В наш век ничто не вечно.
Не ты ли сам в тот раз сказал,
Что недоволен прошлой встречей?
И вянет лес. И нет цветов.
Клубятся синие туманы.
И глушь промерзлых вечеров
Уж близится… Какой ты странный!
Уйди пока сырая мгла
Не задушила веру в чудо.
Пока душа твоя светла.
Пока еще я плакать буду.
Не километры разделяют нас,
Не темные парижские предместья.
Страшнее блеск полузакрытых глаз,
И то, что никогда не будем вместе.
Ты на меня ни капли не похож.
Ты весь другой и жизнь твоя другая.
Ты что-то думаешь, чего-то ждешь.
Тоскуешь, может быть, — а я не знаю.
Какой же силой в сердце удержать
То нежное, что ускользает мимо?
Я не могу тебя поцеловать.
Я даже не могу назвать любимым.
Переполнено сердце мое
Песней звонкой, неудержимой.
Мы не будем больше вдвоем,
Веселый, нежный, любимый.
Буду письма твои беречь.
Буду в сердце накапливать жалость.
Это все, что теперь осталось
От коротких осенних встреч.
Будут мглистые, зимние дни,
В окнах — дождик, ленивый, частый.
Как мне радость свою сохранить?
Я ведь знаю, что буду несчастна.
Вот теперь — тебе нечего ждать,
Будет каждый вечер, как вечер.
Вот теперь я тебе отвечу
На вопрос, — к кому ревновать.
Звонким камнем лечу в неизбежность,
Яркий свет на моем пути.
— Ну а ты не сердись и прости,
Что я не умела быть нежной.
Так просто? Будто я была чужая?
Не опустела без меня земля?
А женщины, мой милый, не прощают
Вот эту легкость, этот светлый взгляд.
Ты знаешь все, и мне смешно лукавить.
Ты знаешь то, чего не знала я…
Все можно было удержать, поправить.
Ты не хотел? Так Бог тебе судья!
1926 Севр
Мы миновали все каналы,
Большой и Малый Трианон.
Над нами солнце трепетало
И озаряло небосклон.
Мы отходили, уходили
Под сводом сросшихся аллей,
Не слышали автомобилей,
Не видели толпы людей.
И там в глуши, у статуй строгих,
Под взглядом их незрячих глаз,
Мы потеряли все дороги.
Забыли год, и день, и час.
Мы заблудились в старом парке —
В тени аллей, в тени веков.
И только счастье стало ярким,
Когда рванулось из оков.
1928
Приходят школьники. Стучат сабо,
Бормочат незатейливые шутки.
А я одна опять сама с собой
С химерами и ярмарочной уткой.
И с мыслью о тебе. И это — все.
Я — самая последняя из нищих.
И легкий ветер в щепы разнесет
Построенное на песке жилище.
И легкий ветер — разнесет мой дом —
Мои стихи и темный взгляд химеры,
и мутный день, который за окном
Печально стелется туманом серым.
Но дорог мне вот этот зыбкий свет,
Вечернее отсвечиванье стекол,
И эти дни, нежней которых нет,
Без мудрости, без цели и без срока.
Когда-нибудь найду душе приют
В пустой и жуткой тишине тумана…
Но никогда любить не перестану
Тебя, стихи и молодость мою.
1927
Я накопила приметы,
Много тревожных примет:
Будет холодное лето,
Матовый облачный свет.
Будут задорные блески
В землю опущенных глаз.
Ветер запутает дерзко
Смысл недослышанных фраз.
Неповторимые встречи,
Неутаенная грусть.
Слабые, узкие плечи,
Примут непрошеный груз.
В новой, приниженной жизни,
В неумолимой борьбе,
Будут рассказы о ближних
И иногда — о себе.
Длинные, цепкие руки
Сдавят до боли виски.
Мир потускнеет от скуки
И небывалой тоски.
Встанут забытые лица,
Кто — и зачем — не пойму.
Дом, где так трудно забыться,
Станет похож на тюрьму.
Будут бессонные ночи,
— Много тревожных ночей, —
И неразборчивый почерк
При осторожной свече…
В полдень томленья и лени,
Как и в былые года,
Вдаль от парижских строений
Будут скользить поезда.
И на поляне в Медоне,
У белоствольных берез,
Сердце впервые застонет
От накопившихся слез.
Горечь — обиды — и цепи —
Кто их сумеет нести?
И неуслышанный лепет:
«Было. Не будет. Прости!».
1928
Всегда все то же, что и прежде,
И пестрота больших витрин,
И кукольные лица женщин,
И жадные глаза мужчин.
Под сеткой золоченой пыли,
На тихом берегу реки
Скользящие автомобили
Швыряют наглые ревки.
Вдоль стен, расхлябанной походкой,
С улыбкой лживой и ничьей,
Проходит медленно кокотка
В венце из солнечных лучей.
И в головном уборе клином
Монашка — Божья сирота —
С ключами на цепочке длинной
Влачит распятого Христа.
А я хочу — до боли — жить,
Чтоб не кляня, не хмуря брови,
Весь этот подлый мир любить
Слегка кощунственной любовью.
1927
За мутный день у мутного окна —
Огромный день неумолимой скуки,
За эту грусть («опять одна, одна…»),
За слабые уроненные руки.
Неужто никогда в своем уме
Ты не отыщешь слов — простых и нужных?
Ведь трудно жить в неозаренной тьме
И быть сухой и сдержанной наружно.
Потом — усталость, чтобы не грустя,
По мелочам больную жизнь растратить.
Стихи о скуке («так себе, пустяк…»),
О ветре, о разлуке, об утрате.
О мутном дне, непоправимом дне
У мокрого окна (на раме — плесень).
И никогда ты не придешь ко мне
Ни с тихим словом, ни с веселой песней.
1929
Молчанья ничто не нарушит —
Я сделала жизнь простой.
Ввела я и тело и душу
В давно желанный покой.
Без мыслей, без слов и проклятий
Огромные дни скользят,
И синий больничный халатик
Удобней, чем всякий наряд.
А руки висят, как плети.
Я будто совсем не жива.
И нечего мне ответить
На ласковые слова.
1929
Вы строите большие храмы,
Вы кораблю даете ход,
Вы равномерными стихами
Изображаете полет.
И с безрассудным постоянством
Из непомерной пустоты
В междупланетные пространства
Вы устремляете мечты.
И я для вас чужда, — не тем ли,
Что умной правды не молю,
Что я люблю простую землю,
До боли огненной люблю.
Под пламенные разговоры
О вечности и божестве
Я вижу — ветер лижет шторы
И солнце плещется в траве.
И вижу я, как жизнь играет,
И несравненно хороша
Моя несложная, пустая,
Обыкновенная душа.
1929
Не нужно слов — один лишь голос,
Один восторг зеленых глаз,
Чтоб сердце радостней боролось,
Чтоб пролетал за часом час.
Пусть смысл речей его невнятен
И темен путанный вопрос —
С улыбкой оправляю платье
И прядь растрепанных волос.
Так — принимать без пониманья
И взгляд, и пламенную речь.
И сберегать свое молчанье
Для новых дней, для новых встреч.
А по ночам, во мраке зыбком,
Когда душа совсем чиста,
Твердить, что это все — ошибка,
Что сердце — холодней, чем сталь.
1929
Я не смотрела в заревое небо,
Не спрашивала — почему? зачем?
И для простого, для земного хлеба
Вставала рано, не спала ночей.
Я никогда, должно быть, не смеялась.
Со мной всегда и всюду на земле —
Замызганное платье и усталость,
Немытая посуда на столе.
Я никогда не понимала страсти,
Благих чудес на свете не ждала.
И самого безрадостного счастья
Я никому с собой не принесла.
1930
Быть только зрителем безмолвным,
Смотреть на мир и наблюдать,
Как море воздвигает волны
И волны рушатся опять.
Торжественно и безучастно
Читать печаль чужих страниц,
И взглядом ровным, взглядом ясным
Следить за трепетом ресниц.
И в самом ярком, в самом знойном.
В своей изломанной судьбе
Быть только зрителем спокойным
Происходящего в себе…
Взлететь бы легкой синей птицей,
Зарыться в солнечной дали,
И незаметно притулиться
На самом краешке земли.
1927
Двум Юриям
Без лишних строк, без слов плохих
(Не точных или слишком резких)
Слагать упрямые стихи,
Их отшлифовывать до блеска.
Все созданное разрушать,
И вновь творить до совершенства.
И смутно верить, что душа
Познает гордое блаженство.
Так — за пустые вечера,
За пятна слез, за пятна крови
Смиренно строить грозный храм,
Как каменщик средневековья.
Все трудности преодолеть,
Сломить сомненье и неверье.
И самому окаменеть,
Подобно сгорбленной химере.
1930
Опять о том же: о годах войны,
О грохоте уродливых орудий,
О чёрном дыме в синеве весны,
О том, что было и чего не будет.
Как шли в атаку, брали города,
Снаряды рыли вспаханную землю.
О пафосе, который навсегда
— До самой смерти — свеж и неотъемлем.
И только я средь пламенных людей
— Не возражая, не кляня, не споря, —
Твержу о несмываемом стыде
И о неискупаемом позоре.
1930
Ты мечтаешь: «Вот вернусь домой,
Будет чай с малиновым вареньем,
На террасе — дрогнувшие тени,
Синий, вечереющий покой.
Ты с мальченкой ласково сидишь…
Занят я наукой и искусством…
Вспомним мы с таким хорошим чувством
Про большой и бедственный Париж.
Про неповторимое изгнанье,
Про пустые мертвенные дни…
Загорятся ранние огни
В тонком, нарастающем тумане…
Синий вечер затенит окно,
А над лампой — бабочки ночные»…
— Глупый друг, ты упустил одно:
Что не будет главного — России.
1930
А я живу. Лениво говорю.
Пишу стихи о пустоте и скуке.
Встречаю хмуро по утрам зарю,
С зарей вечерней опускаю руки.
А я смотрю в бесформенную тьму,
В ночную тьму, и я томлюсь и плачу.
И никогда, должно быть, не пойму,
Что этот мрак, что этот холод значит…
Я буду жить пустынные года,
Растрачу молодость, любовь и силы.
И даже не узнаю никогда,
Чего хотела и кого любила.
1930
В этом старом, убогом отеле,
В никому ненужных трудах,
За неделей скользит неделя,
За годами скользят года.
Здесь мы медленно забываем,
Что вся жизнь могла быть иной.
Никогда не обещанным раем
Не смущаем наш сон и покой.
Здесь мы плачем, смеемся, стонем.
Здесь мы старимся — я и ты,
В этом старом, ненужном доме,
В безысходности пустоты.
Вот луна поднялась на крыши…
Как печален вечерний час!
Оттого, что и Бога не слышит,
Никогда не услышит нас.
1931
И вовсе не высокая печаль,
И не отчаянье сдвигало брови…
— Весь вечер ныли, долго пили чай,
И долго спорили о Гумилеве.
Бросали столько безответных слов,
— Мы ссорились с азартом, и без толку.
Потом искали белый том стихов
Повсюду — на столе, в шкафу. на полках.
И не нашла. И спорили опять.
Стихи читали. Мыкались без дела.
И почему-то не ложились спать,
Хоть спать с утра мучительно хотелось.
День изо дня, — и до каких же пор?
Все так обычно, так совсем не ново,
И этот чай, и этот нудный спор
О Блоке и таланте Гумилева.
1930
Печального безумья не зови.
Уйдем опять к закрытым плотно шторам,
К забытым и ненужным разговорам
О вечности, о славе, о любви.
Пусть за стеной шумит огромный город, —
У нас спокойно, тихо и тепло,
И прядь волос спускается на лоб
От ровного и гладкого пробора.
Уйдем назад от этих страшных лет,
От жалких слез и слов обидно-колких,
Уйдем назад — к забытой книжной полке,
Где вечно — Пушкин, Лермонтов и Фет.
Смирить в душе ненужную тревогу,
Свою судьбу доверчиво простить,
И ни о чем друг друга не просить,
И ни на что не жаловаться Богу.
1931
Только память о страшной утрате,
Неживой и покорный недуг.
Я люблю мое темное платье
И усталость опущенных рук.
Я люблю мою комнату-келью,
Одиночество и пустоту,
И мое неживое похмелье,
И мою — неживую — мечту.
Кто-то жизнь мою горько возвысил
Стали дни напряженно-тихи.
Только — пачка нетронутых писем
И мои неживые стихи.
1931
Стучали колеса…
«Мы там… мы тут»…
Прицепят ли, бросят?..
Куда везут?..
Тяжелые вещи
В темных углах…
На холод зловещий
Судьба взяла.
Тела вповалку,
На чемоданах…
И не было жалко,
И не было странно…
Как омут бездонный
Зданье вокзала,
Когда по перрону
Толпа бежала.
В парадных залах
Валялись солдаты…
Со стен вокзала
Дразнили плакаты…
На сердце стоны:
Возьмут?.. Прицепят!..
Вагоны, вагоны —
Красные цепи.
Глухие зарницы
Последних боев.
Тифозные лица
Красных гробов.
Берут, увозят
Танки и пушки
Визжат паровозы,
Теплушки, теплушки.
Широкие двери
Вдоль красной стены.
Не люди, а звери
Там спасены.
Тревожные вести
Издалека.
Отчаянья мести
В сжатых руках.
Лишь тихие стоны.
Лишь взгляд несмелый,
Когда за вагоном
Толпа ревела.
Сжимала сильнее
На шее крестик.
О, только б скорее!
О, только б вместе!
Вдали канонада.
Догонят?.. Да?..
Не надо, не надо.
О, никогда!..
Прощальная ласка
Веселого детства —
Весь ужас Батайска,
Безумие бегства.
Как на острове нелюдимом,
Жили в маленьком Туапсе.
Корабли проходили мимо,
Тайной гор дразнили шоссе.
Пулемет стоял на вокзале…
Было душно от злой тоски.
Хлеб но карточкам выдавали
Кукурузной, желтой муки.
Истомившись в тихой неволе,
Ждали — вот разразится гроза…
Крест зеленый на красном поле
Украшал пустынный вокзал.
Было жутко и было странно
С наступлением холодной тьмы…
Провозили гроб деревянный
Мимо окон, где жили мы.
По-весеннему грело солнце.
Теплый день наступал не раз…
Приходили два миноносца
И зачем-то стреляли в нас.
Были тихи тревожные ночи,
Чутко слушаешь, а не спишь.
Лишь единственный поезд в Сочи
Резким свистом прорезывал тишь.
И грозила кровавой расплатой
Всем, уставшим за тихий день,
Дерзко-пьяная речь солдата
В шапке, сдвинутой набекрень.
Тянулись с Дона обозы,
И не было им конца.
Звучали чьи-то угрозы
У белого крыльца.
Стучали, стонали, скрипели
Колеса пыльных телег…
Тревожные две недели
Решили новый побег.
Волнуясь, чего-то ждали,
И скоро устали ждать.
Куда-то еще бежали
Дымилась морская гладь.
И будто бы гул далекий,
Прорезав ночную мглу,
Нам вслед звучали упреки
Оставшихся на молу.
Ползли к высокому молу
Тяжелые корабли.
Пронизывал резкий холод
И ветер мирной земли.
Дождливо хмурилось небо.
Тревожны лица людей.
Бродили, искали хлеба
Вдаль Керченских площадей.
Был вечер суров и долог
Для мартовских вечеров.
Блестели дула винтовок
На пьяном огне костров.
Сирена тревожно и резко
Вдали начинала выть.
Казаки в длинных черкесках
Грозили что-то громить.
И было на пристани тесно
От душных, скорченных тел.
Из черной, ревущей бездны
Красный маяк блестел.
Нет, не победа и не слава
Сияла на пути…
В броню закопанный дреднаут
Нас жадно поглотил.
И люди шли. Их было много.
Ползли издалека.
И к ночи ширилась тревога
И ширилась тоска.
Открылись сумрачные люки.
Как будто в глубь могил.
Дрожа, не находили руки
Канатов и перил.
Пугливо озирались в трюмах
Зрачки незрячих глаз.
Спустилась ночь, — страшна, угрюма.
Такая — в первый раз.
Раздался взрыв: тяжелый, смелый.
Взорвался и упал.
На темном берегу чернела
Ревущая толпа.
Все были, как в чаду угара,
Стоял над бухтой стон.
Тревожным заревом пожара
Был город озарен.
Был жалок взгляд непониманья.
Стучала кровь сильней.
Несвязно что-то о восстанье
Твердили в стороне.
Одно хотелось: поскорее
И нам уйти туда.
Куда ушли, во мгле чернея,
Военные суда.
И мы ушли. И было страшно
Среди ревущей тьмы.
Три ночи над четвертой башней.
Как псы, ютились мы.
А после в кубрик опускались
Отвесным трапом вниз.
Где крики женщин раздавались
И визг детей и крыс.
Там часто возникали споры:
Что — вечер или день?
И поглощали коридоры
Испуганную тень.
Впотьмах ощупывали руки
И звякали шаги.
Открытые зияли люки
У дрогнувшей ноги.
Зияли жутко, словно бездны
Неистовой судьбы.
И неизбежно трап отвесный
Вел в душные гробы.
Все было точно бред: просторы
Чужих морей и стран,
И очертания Босфора
Сквозь утренний туман.
По вечерам — напевы горна.
Торжественный обряд.
И взгляд без слов: уже покорный.
Недумающий взгляд.
И спящие вповалку люди,
И черная вода.
И дула боевых орудий,
Умолкших навсегда.
Бизерта. 1924.