Стихи разных лет. Борхеизмы

Из книги “Пыл Буэнос-Айреса (1923)

Улицы

Улицы Буэнос-Айреса

стали плотью от плоти моей.

Не алчные улицы,

где донимает толпа и сутолока,

а безвольные улицы в глубине квартала,

где почти не увидишь людей,

затушёванные полумраком и сумерками,

и те, что подальше,

без сердобольных деревьев,

где неприветливые домишки,

удручённые вечными далями,

рискуют затеряться в беспредельности

неба и пампы.

Они прибежище для одиночки,

их населяют тысячи редкостных душ,

единственных перед лицом Бога и Времени

и безусловно чудесных.

Эти улицы расходятся к западу, северу и югу,

и они тоже родина — эти улицы:

вот бы в строчках, которые я пишу

плескали эти знамёна.

Юг

С одного из твоих дворов глядеть

на древние звёзды,

со скамейки в тени

следить

за разбросанными огоньками,

которые моё невежество не могло ни наречь,

ни собрать в созвездия,

слышать биение воды

в потаённом колодце,

запах жасмина и жимолости,

безмолвие спящей птицы,

ощущать свод прихожей, влажность,

возможно, всё это — стихи?

Из книги “Золото тигров’ (1972)

В манере пятистиший танка

1

Выше по склону —

сад, весь в золоте лунном,

так и сияет.

Но только губы твои

намного слаще в тени.

2

Птица умолкла

в глуби тенистой сада.

Бродишь в печали.

Разве не вижу: тебе

чего-то недостаёт.

3

Чаша чужая,

меч, который другому

когда-то служил,

свет луны за окошком —

разве этого мало?

4

Тигр под луною,

в золотых позументах,

смотрит на лапы.

Не помнит, что растерзал

человека когтями.

5

Дождь так печально

омывает надгробье.

Грустно быть камнем,

грустно не быть человеческой

жизнью и сном на заре.

6

Не в пример предкам —

не погибнуть в сраженье.

Полночью скучной

быть тем, кто старательно

слоги считает в стихах [1].

Ослепший

Мариане Грондоне

I

Навечно он лишён земных обличий

и лиц, чьи не меняются черты,

нет близких улиц, все за три версты,

нет некогда бездонной сферы птичьей.

От книг ему остался только вид

того, что память — этот род забвенья —

удерживает в форме оглавленья,

являя вместо смысла алфавит.

Неверный шаг — и падаешь куда-то,

от уровней различных спасу нет…

Так робким узником сонливых лет

живу я без рассвета и заката.

Сплошная ночь. И ни души. Лишь стих —

ваятель беспросветных дней моих.

II

Со дня моего рожденья в девяносто девятом

от виноградных лоз и глубокого чана —

длинное время, что позже видится мигом сжатым,

зримый мир похищало у глаз моих постоянно.

Жадные дни и ночи вымарывали в упоенье

милые сердцу лица и дорогие строки,

попусту вопрошает моё иссякшее зренье

библиотеки и храмы, тонущие в поволоке.

Голубизна и пурпур стали серым туманом,

двумя пустыми словами. Зеркало полнится ныне

пепельной пустотою. В парке благоуханном

скорбную розу мрака я обоняю в унынье.

Выжили только одни мертвенно-жёлтые тени,

Зреньем я наделён — лицезреть наважденья.

Золото тигров

До поры пожелтевших сумерек

я столько раз наблюдал,

как могучий бенгальский тигр

слонялся тропой судьбы

по вольеру, не понимая,

что это его тюрьма.

А там и другие тигры:

огненный — Уильяма Блейка,

другое золото — пылкий

Зевесов металл, и кольцо,

что каждой девятой ночью

зачинает девять колец,

а эти — новые девять,

и так без конца…[2]

С годами

стали меня покидать

прочие дивные краски,

остался лишь робкий свет,

нерасторжимая тень

и первоначальное золото.

О закаты, о тигры,

о пламя мифа и эпоса,

о самое дивное золото —

твои пряди, желанные

вот этим рукам.

Ист-Ленсинг, 1972

Из книги “Железная монета ’ (1976)

Элегия невозможному воспоминанию

Я всё бы отдал — только бы припомнить

тот пыльный немощёный переулок

среди приземистых белёных стен,

где стройный всадник заслонил зарю

(на нём большое выцветшее пончо),

вокруг равнина в некий день без даты…

Я всё бы отдал — только бы припомнить,

как мать в имении Санта-Ирене

глядит на утро и ещё не знает

фамилии своей грядущей — Борхес…

Я всё бы отдал — только бы припомнить

сраженье у Сепеды, где бы я

мог свидеться с самим Эстанислао

дель Кампо[3], встретив посвист первых пуль

своей беспечно радостной отвагой…

Я всё бы отдал — только бы припомнить

дверь в потаённом загородном доме,

которую отец мой еженощно

толкал, пока во сне не затерялся,

пока четырнадцатого числа

февральским днём 38-го года

не отворил её в последний раз…

Я всё бы отдал — только бы припомнить,

как корабли Энгиста[4] отплывают

от датских дюн, чтоб остров захватить,

ещё не ставший Англией покуда…

Я всё бы отдал — только бы припомнить,

как внемлю я Сократовым словам

в тот вечер неминуемой цикуты,

когда он преспокойно размышлял,

что есть бессмертие, неторопливо

суждения и мифы вороша,

а между тем от ног его холодных

струилась к сердцу синяя погибель…

Я всё бы отдал — только бы припомнить

тот миг, когда бы ты в любви призналась,

а я не мог бы до утра заснуть,

мятущийся, счастливый…

Из книги “История ночи" (1977)

Зеркало

Ребёнком я боялся увидеть в зеркале

чужое лицо или слепую, безликую

маску, за которой скрывалось бы

нечто ужасное. И ещё я боялся,

что в зеркале молчаливое время

собьётся однажды с ежедневного курса

человечьих часов да и приютит

в своём ленивом мнимом пространстве

новые существа, формы и краски.

(Я об этом помалкивал — дети пугливы.)

Теперь я боюсь, не вобрало бы зеркало

истинное обличие моей души,

терзаемой мраком и прегрешениями,

которую зрит Бог и, возможно, люди.

Из книги “Тайнопись (1981)

Гимн

Этим утром воздух

напитан невероятным благоуханием

райских роз.

На берегу Евфрата

Адам постигает всю свежесть воды.

Золотой дождь струится с неба любовью Зевса [5].

Выныривает из моря рыба,

и человек из Агригента[6] вспомнит,

что он был этой рыбой.

В пещере, которую назовут Альтамира[7],

безликая рука вычерчивает

крутой хребет бизона.

Рука Виргилия лениво ласкает

шелка, которые везли

из царства Жёлтого Императора

караваны и корабли.

Первый соловей запевает в Венгрии.

Иисус разглядывает на монете профиль Кесаря.

Пифагор рассказывает своим грекам,

что у времени та же форма, что у круга.

На одном из островов Океана

серебристые борзые преследуют золотых ланей.

На звонкой наковальне куют меч,

который не подведёт Сигурда[8].

Уитмен поёт на Манхэттене.

Рождается в семи городах Гомер.

Дева только что пленила

белого единорога.

Прошлое возвращается, как прилив,

и все эти древности наплывают

потому, что тебя поцеловала женщина.

Удача

Каждый обнимающий женщину — Адам.

Женщина — Ева.

Всё вершится впервые.

В небе я увидел белое. Мне говорят, что это луна,

но что я могу сделать одним словом

и одной мифологией?

Деревья меня немного страшат. Они такие красивые.

Тихие животные приходят, чтобы я им нарёк имя.

Книга в библиотеке без букв.

Они возникают, едва я её раскрываю.

Листая атлас, я творю контур Суматры.

Зажигающий в темноте спичку изобретает огонь.

В зеркале таится ещё кто-то.

Глядящий на море видит Англию.

Читающий вслух стихи Лилиенкрона[9]

ринулся в битву.

Мне снился Карфаген и разорившие его легионы.

Мне снился меч и весы.

Да святится любовь без овладевающего

и овладеваемой, когда оба отдаются друг другу.

Да святится кошмарный сон, открывающий нам,

что преисподнюю творим мы сами.

Каждый, входящий в реку, входит в Ганг.

Глядящий на песочные часы

видит развеянную империю.

Играющий клинком предрекает смерть Цезаря.

Спящий — все люди.

В пустыне я видел юного сфинкса,

которого только что сотворили.

Под солнцем нет ничего сколь-нибудь древнего.

Всё вершится впервые, но на вечный манер.

Читающий мои слова, выдумывает их.

Суть

То, что в веках начертано другими,

не облегченье страху твоему,

ты — не они, вокруг ты видишь тьму,

свой лабиринт ты сам возвёл своими

шагами. Не спасут тебя, увы,

страданья Иисуса и Сократа,

ни золотой Сиддхартха[10], в час заката

принявший смерть под пение листвы.

Всё, что рука твоя запечатлела,

всего лишь прах, и всё, что ты изрёк,

лишь прах. Не знает сожаленья

Рок, и ночь Творца не ведает предела.

Из времени сквозного ты возник.

И в нем ты каждый одинокий миг.

Сон

Нас учит ночь своим делам волшебным,

мы распускаем с нею ткань Вселенной,

бесчисленные сопряженья следствий

и их причин, которые таятся

во времени, чья бездна необъятна.

Ночь хочет, чтоб забыл ты этой ночью

свой род, и кровь, и родовое имя,

забыл слова и слёзы всех людей,

всё то, чему тебя учила явь,

весь мир обманный геометров — точку,

прямую, плоскость, куб и пирамиду,

цилиндр и сферу, океан и волны,

и собственную щёку на подушке,

и свежесть новой простыни, сады,

империи и цезарей, Шекспира,

то, что всего труднее — что любимо.

Смешно: невзрачная таблетка

может стереть весь мир и учредить хаос.

Слава

Видеть рост Буэнос-Айреса, его рост и упадок.

Вспоминать землистый двор и виноградник,

крыльцо и колодец.

Унаследовать английский,

домогаться англосаксонского.

Испытывать любовь к немецкому и тоску по латыни.

Беседовать в Палермо со старым убийцей.

Быть благодарным шахматам и жасмину,

тиграм и гекзаметру.

Читать Маседонио Фернандеса[11] его голосом.

Познать знаменитые сомнения,

коими является метафизика.

Прославлять клинки и разумно желать мира.

Не зариться на острова.

Не покидать домашнюю библиотеку.

Быть Алонсо Кихано

и не решиться стать Дон Кихотом.

Объяснять то, чего не знаешь,

тем, кто узнает больше тебя.

Радоваться дарам луны и Поля Верлена.

Правильно соткать какой-нибудь восьмисложник.

Снова рассказывать те же старинные истории.

Упорядочить на диалекте наших дней

пять-шесть метафор.

Избежать подкупов.

Быть гражданином Женевы, Монтевидео,

Остина и — подобно всем людям — Рима.

Боготворить Конрада.

Быть тем, что никем неопределимо, — аргентинцем.

Быть слепым.

Не столь уж диковинные вещи, но вместе — они

наделяют меня славой,

которую я никак не могу уяснить.

Нить жизни

В каком из моих городов я умру?

В Женеве, где я сподобился откровения

не столько Кальвина, сколько Вергилия

и Тацита?

В Монтевидео, где Луис Мелиан Лафинур[12],

ослепший и обременённый летами, скончался

среди документов,

готовясь написать беспристрастную

историю Уругвая, которую так никогда и не написал?

В Наре, где на японском постоялом дворе

я спал на полу и увидел во сне ужасную

фигуру Будды, которую я тронул, но никогда не

видел?

В Буэнос-Айресе, где я почти что

чужак, учитывая мои немалые годы и то,

что взяли привычку брать у меня

автографы?

В техасском Остине, где мы с матерью

осенью 1961 года открыли Америку?..

Другие узнают об этом и позабудут.

На каком языке мне придётся умереть? На

испанском, который мои предки использовали для

команд при атаке или

при игре в карты?

На английском — той Библии, которую моя

бабушка читала, стоя лицом к пустыне?

Другие узнают об этом и позабудут.

В котором часу?

В рассветных сумерках голубя, когда нет ещё

никаких тонов, или в вечерних сумерках ворона,

когда ночь упрощает и расточает видимое,

или в банальные

два часа пополудни?[13]

Другие узнают об этом и позабудут.

Эти вопросы — не от

страха, а от нетерпеливой надежды.

Они часть рокового сюжета следствий и

причин, которые никто из людей не может предсказать,

да и боги — вряд ли.

Борхеизмы

Аборт. Говорят, аборт убивает будущего Шекспира. Так ведь и Макбета.

Автографы. Я надписал столько своих книг, что в день моей смерти та, что не надписана, станет бесценной.

Ангелы. Журналисты взяли за обыкновение спрашивать: “Каково ваше послание?” Я им отвечаю, никакого послания у меня нет, послания свойственны ангелам, ангел ведь по-гречески значит посланец, а я никакой не ангел.

Бессонница. Недавно я никак не мог заснуть и стал подсчитывать количество стран. Дошёл до девятнадцатой и уснул.

Бестселлеры. В мою пору не было бестселлеров, и поэтому мы не могли предлагать себя публике. Не нашлось бы тех, кто на нас позарился бы.

Биографии. Всё это пустяшные, абсурдные упражнения. Некоторые сводятся лишь к упоминанию нового местожительства.

Блеск. Я предпочитаю быть тусклым и серым, нежели блестящим. Тем более блещущим.

Блеф. Я как-то гулял с другом и уловил, как шедший мимо парень сказал: “Борхес? Но это же чистый блеф!” Согласен, подумал я, но только блеф непреднамеренный. Я хотел поговорить с ним, но он ушёл, так что я до сих пор не знаю, блефую я или нет?

Братья Мачадо[14]. Безусловно у Антонио Мачадо есть ряд блистательных страниц, но и ряд других, где виден андалусец, который, стремясь выглядеть кастильцем, обильно использует географические названия. Я решительно склоняюсь к мнению Касиноса Ассенса[15], который считает, что Мануэль Мачадо превосходит своего брата Антонио. Разумеется, о писателе надо судить по его лучшим страницам. И я думаю, что лучшие страницы Мануэля не хуже лучших страниц Антонио. К тому же, полагаю, на оценку влияет то, что Антонио был республиканцем, а Мануэль франкистом, и мне представляется абсурдным судить о писателях по их политическим взглядам.

Будущее. Как-то во время длинных каникул, проведённых в Монтевидео, отец посоветовал мне запоминать всё, что нас окружало, потому что эти вещи будут исчезать, а я смогу потом рассказать моим детям и внукам, что я всё это видел. Он просил вглядываться в постройки, во флаги, в карты, где у каждой страны свой цвет, в мясные лавки, в церкви, в священников, в таможни, потому что всё это исчезнет, когда мир станет одинаковым и люди забудут о различиях. Пока что этот прогноз не сбылся, но, полагаю, однажды сбудется.

Буэнос-Айрес. Я всегда чувствовал, что есть в Буэнос-Айресе нечто, нравящееся мне. Он мне нравится настолько, что мне не нравится, что он нравится другим.

Вера. Я заметил, что верующие не чувствуют себя счастливыми. Наоборот, они живут в мире сомнений, у них ужасные представления о божественной справедливости, и, кроме того, они ждут поощрений или наказаний, которых не заслужили.

Верблюд. В Коране не упоминаются верблюды. Арабы, писавшие его, не сочли это необходимым.

Виды спорта. Вот бы изобрели игру, в которой не было бы проигравших.

Влияния. Нет такого автора, который не повлиял бы на меня, даже те, которых я не читал, даже те, которые мне не нравятся. Но если бы я должен был выбрать одного-единственного, я указал бы на Честертона, хотя Бернард Шоу лучше Честертона. Но ведь подражаешь не тому, кому хочешь, а кому можешь.

Время и пространство. Как-то я беседовал с одним аргентинским философом о времени. И философ сказал: “Касательно этого вопроса имеет место значительный прогресс в последние годы”. Я подумал, что, задай я ему вопрос о пространстве, он наверняка ответил бы: “Касательно этого вопроса имеет место значительный прогресс в последние километры”. Философ этот достаточно известный.

Гардель[16]. С Гарделем меня роднит то, что нам обоим не нравится танго.

Голос. Какой голос был у Христа? Должно быть, ужасный.

Двуязычие. Ребёнком я знал, что с бабушкой со стороны матери, Леонорой Асеведо Суарес, я должен говорить одним образом, а с бабушкой со стороны отца, Фрэнсис Хаслам Арнетт, — другим. Со временем я понял, что эти два моих образа речи называются испанским языком и английским языком.

Демократия. Это очень распространённое суеверие и злоупотребление референдумами.

Джойс. Ограничься он написанием только стихов, несомненно стал бы лучшим англоязычным поэтом, но, выразив себя в прозе, он стяжал иное качество. Потому что роман не должен так уж поражать своим языком. Он не должен быть написан тем стилем, каким Кеведо писал стихи, или Лугонес[17] — “Сентиментальный лунный календарь” (“Lunario sentimental”). Он стал бы неудобочитаемым. Это и произошло с романом Джойса. Притом что каждая строка, каждая страница отлично усваивается, в целом же книга неудобоварима.

Доктрины. Те, кто говорят, что искусство не должно порождать доктрины, имеют в виду доктрины, не совпадающие с их собственными.

Дон Кихот. Мысль Мигеля де Унамуно о том, что Дон Кихот — образцовый герой, кажется мне ошибочной: сеньор этот вспыльчив и своенравен. Но, разумеется, безобиден.

Зависть. Тема зависти — очень испанская. Испанцы всегда думают о зависти. Упоминая о чём-то хорошем, они говорят “на зависть”.

Звучки. Взгляд Мигеля де Унамуно на поэзию кажется мне совершенно ложным, он, дескать, не был читателем “звучков”. Я считаю, что музыка важнее идеи. Если вы говорите “принцесса бледнее снега на троне своём золотом” [18], этот стих безусловно красив. Если вы говорите “на троне своём золотом бледнее снега принцесса”, то вы не сказали абсолютно ничего, не так ли?

Зрение. Во сне у меня великолепное зрение… Во сне я читаю и думаю: “Неужели у меня восстановилось зрение?”

Индейцы. Индейцы-пампы считали на пальцах так: один, два, три, четыре, много. Бесконечность начиналась с большого пальца [19].

Искусство. Пусть бы каждый построил свой собственный собор. Зачем нам пользоваться чужими произведениями искусства, да ещё далёких эпох?

Испанцы. Испания кажется мне страной восхитительной, точней сказать, совокупностью восхитительных областей, особенно, когда я думаю о Галисии, когда думаю о Кастилии (здесь мой энтузиазм несколько остывает), когда думаю об Андалусии. Я полагаю, рядовой испанец, таких в Англии называют the man in the street[20], может служить образцом для подражания, особенно с точки зрения этики. Я не встречал ни одного трусливого испанца, я бы даже сказал, что не знаю ни одного бесчестного испанца. А вот испанские литераторы, за немногими исключениями, не вызывают моего восторга. Если бы я должен был сравнивать испанцев с другими народами, я сказал бы, что испанцы, в основном, превосходят других этически. К примеру, я не встречал ни одного глупого итальянца, ни одного глупого еврея, но встречал немногих испанцев, чей интеллект особо поразил меня. То есть я отметил бы этическое превосходство испанцев.

Кактус. У Флобера в “Саламбо” появляются кактусы, потому что за материалом для романа он отправился в Карфаген, не зная, что кактусы туда завезли из Мексики. Он думал, что они африканского происхождения. И ошибся, отправившись за достоверным материалом. Оставался бы дома, не совершил бы ошибки.

Кальдерон де ла Барка. Монолог Сехисмундо в пьесе “Жизнь есть сон” совершенно невообразим. Находясь в своей башне, он упоминает рыб и моря. Человек, всю жизнь живущий уединённо, заточённый в башне, не может размышлять о рыбах и морях. Этот монолог надо было бы переписать.

Католики. Аргентинские католики верят в иной мир, но я заметил, что они им не интересуются. Со мною наоборот: он меня интересует, но я в него не верю.

Корпорации. То, что военных судят военные, — абсурд. Вообразим водолазов, которые судят водолазов, или стоматологов, которые судят стоматологов.

Кубизм. Кубизм я не понимаю. Его теоретики утверждают, что все формы могут быть сведены к кубу. Не знаю, могут ли, тем более — есть ли в этом надобность. Я как-то решил поговорить на эту тему с Петорутти [21], но он не смог мне ничего толком объяснить. Ему нравилось изображать кубы.

Лицо. Хотел бы я знать, какое у меня сегодня лицо? Не знаю, какой жуткий старец разглядывает меня из зеркала. Возможно, вы можете сказать, какое у меня лицо?

Массы. Артист, который позволяет себе шутить с ведущим, принимается залом и нравится зрителям. Массы — простодушны. Это хорошо известно политикам.

Месть. Месть бесполезна, она жестока и абсурдна. Единственно достойная месть — забвение. И прощение.

Молодость. Меня спросили как-то: “Что вы думаете о современных поэтах?” Я ответил: “Есть один молодой и весьма многообещающий поэт — Вергилий”.

Наименования. Обыкновение давать имена улицам — ужасающая привычка французов. Леопольдо Лугонес запретил называть улицу своим именем, но этого не приняли во внимание. Я тоже не хочу превращаться в улицу, площадь либо станцию, это было бы прискорбно. Не думаю, что в Англии есть улица Шекспира[22].

Наркотики. Не знаю, постигла ли меня неудача с наркотиками или, наоборот, это была удача: три раза подряд я принимал кокаин и понял, что это то же самое, что принимать ментоловые таблетки.

Национализм. Не надо печься о национальном. То, что мы сегодня делаем, станет в дальнейшем национальным.

Несчастье. Для художника всё что ни есть — во благо, включая несчастье. Всё — глина для лепки. Так что, по существу, со мной не может приключиться ничего плохого.

Неудача. Когда я был молод, часто говорили “raté”[23]. Слово “неудачник” не использовалось. Меня всё время тревожил вопрос, стану ли я однажды "raté”? Я не мог представить себе, что когда-нибудь буду знаменитым. Мне казалось весьма достойным быть “raté”. Сейчас я понимаю, что с “raté” меня постигла неудача. И это печально.

Нобелевская премия. Я вечно буду претендентом на эту премию. Должно быть, это стало шведской традицией.

Приятное. Творческий процесс должен быть приятным. Если испытываешь трудности, значит, есть какая-то скованность. Письмо должно быть таким же самопроизвольным, как чтение, оба приносят радость. Хотя, возможно, пишут и по неосмотрительности, чего не скажешь о чтении.

Расстояния. Прежде расстояния были большими, потому что пространство измеряется временем в пути.

Революции. Может ли писатель быть революционером? Язык ведь так консервативен.

Рубен Дарио. Не знаю, что побуждает меня высокомерно относиться к нему. Мне кажется неприличным преувеличением связывать Рубена Дарио с символизмом, сравнивать его с Малларме. Дарио стал провозвестником литературной расслабленности: во французском языке ему были важны лишь метрические удобства, а для украшения своих стихов он воспользовался “Ларуссом”. Впрочем, я не хотел бы отзываться дурно о Дарио.

Сближение. Я никогда не думал, когда писал, сблизиться с народом. По правде говоря, я ни с кем не думал сближаться.

Семья. Я вспоминаю об одной мысли Маседонио Фернандеса, которую я целиком приемлю. Он говорил, что испанцы и латиноамериканцы должны бы называть себя “семьёй Сервантеса”. Нам трудно было бы объединиться, говоря, что мы “семья Кеведо”, несмотря на его литературное величие. Но если мы назовем себя “семьёй Сервантеса”, у нас не будет ни одного оппонента.

Синтез. Человек всю жизнь пишет книги ради одной страницы и пишет страницы ради одной строки.

Предрасположенности. Все искусства предрасположены к музыке, где форма является содержанием.

Профессии. Профессия писателя, поэта — выражать чувства. Ошибочно считать, что он хороший советчик.

Роман. Читать роман — всё равно что войти в комнату, полную незнакомцев, которых представляют вам одного за другим.

Слава. Я думаю, что мой успех во Франции обязан тому, что мои книги относятся к фантастике. Во всей Европе ждут или боятся, что латиноамериканский писатель напишет социальный памфлет либо опишет, как живут крестьяне. Я редко касался этих тем. Я писатель латиноамериканский, но никогда я не был латиноамериканцем по профессии. Я писатель современный, но никогда не был современным по профессии.

Собственность. После того как я написал свои рассказы, больше я их не перечитывал. Вы их перечитывали много раз. Они скорее ваши, чем мои.

Стиль. Любопытно, что стиль Бога почти тождествен стилю Виктора Гюго.

Счастье. Христианство полагает, что страдание возвеличивает. Я, наоборот, считаю, что возвеличивает радость. Не надо клеветать на счастье.

Танго. У танго низкое происхождение, что нетрудно заметить.

Университет. Университет должен заострять наше внимание на древнем и чужеродном. Если его заботит здешнее и нынешнее, то он бесполезен, поскольку он берёт на себя функции, которые и без него реализует пресса.

Угроза. Чем ещё можно угрожать, кроме смерти? Самым оригинальным было бы, чтобы кто-то угрожал кому-то бессмертием.

Усилия. Нам не следует стараться быть современными, потому что, как это ни печально, мы уже являемся таковыми. Другими мы и не можем быть.

Фрай Луис де Леон[24]. Когда читаешь Фрая Луиса, понимаешь: как личность он выше Кеведо и Гонгоры. Те были людьми барочными, заносчивыми, пытались удивить читателя. В них уже сквозит оцепенение испанского упадка.

Христос. Я неизменно питал к нему особого рода восхищение. Однако мне кажется, у Христа что-то избыточно, а чего-то ему недостаёт, и не всё в нем привлекательно, как того хотелось бы. Есть в нём что-то от политика, и порой он не очень убедителен, а иногда даже кажется мне демагогом. К примеру, когда говорит, что последние станут первыми [25]. Почему? А ещё — что нищие духом унаследуют землю. Почему? Я не понимаю этого. Ещё меньше я приемлю жалкую идею о том, что богатые не обретут Царствия Небесного, поскольку здесь, на земле, уже получили все сполна. Если Царствие Небесное вечно, как оно может равняться короткому числу лет земного блаженства?

Чаепитие. Бернард Шоу сказал, что в его комедиях всегда есть люди, пьющие чай, поскольку публике нравилось видеть, как актеры пьют чай.

Экзамены. Один преподаватель сказал ученику: “Расскажите о третьем акте ‘Гамлета’”. Ученик не смог ничего ответить, и профессор велел ему прийти ещё раз. Так и Шекспира отправили бы на переэкзаменовку, ведь разделение на акты и сцены было предпринято после Шекспира его издателями.

Экология. Понятие природы — понятие новое, его не существовало до романтиков. У древних его не было. Задумаемся о семи чудесах света. Грека, римлянина Альпы, например, просто ужасали. Дремучий лес казался Данте страшным.

Я. Все мои произведения автобиографичны. Я не умею выдумывать персонажей, как это делает Диккенс. Единственный персонаж у меня — это я.

Языки. Очень важен язык, с которым человек умирает. Я думаю, что умру с испанским.

Загрузка...