Ни царя, ни отечества. Бог
Проживает в скворечнике. Летом
Вроде бы ничего, но зимой,
Наклоняя сознание вбок,
Валит снег, и высоким скелетом
Сад стоит между светом и тьмой.
Пыль небесная липнет ко Льву,
От Орла не дождешься елея,
Желчь Тельца по щеке растеклась.
И вздыхает корова в хлеву,
Беспричинно и шумно жалея,
Что ромашкою не родилась.
Так всегда начинается век.
Бог пугливо слетает к кормушке
Поклевать неживого пшена.
За оконным стеклом – человек.
Он сидит и гремит в погремушки,
И стоит человечья жена.
Эта страшная жизнь за стеклом
Богу кажется сущим позором,
Лучше б если она умерла!
Но бессмертье стоит за углом
И пленяет морозным узором
Льва, Тельца, Человека, Орла.
Бог, махнув обреченно рукой,
Улетает, оставшись без крова,
В голубую, как снег, пустоту.
Человек обретает покой.
И вздыхает, вздыхает корова:
«Кем еще я потом прорасту?»
Четвертый день льет дождь как из ведра —
И хлеб сырой, и простыня сырая,
И глиняные ангелы сарая
Размокли так, как не размокнут впредь.
И ты, привстав со смертного одра,
Грозишь перстом – смешно сказать,
могучим —
Нахохлившимся воробьям и тучам
И думаешь, кого б тебе согреть.
Но некого. А за окном зима.
И ты не ангел, чтоб в одном исподнем
Казниться наказанием Господним
И шелестеть обидой, как листва.
Все это подозрительно весьма —
И нет с небес обещанного знака,
И дождь какой-то странный, и, однако,
Уже рукой подать до Рождества.
Наутро, может быть, придут волхвы,
Промокшие до нитки, чтоб оплакать
И жизнь свою, и смерть твою, и слякоть,
И эту рифму бедную мою.
Их будет нечем потчевать, увы.
Нет, вправду нечем, окромя салата.
Они, дыша на ладан, спрячут злато
И сделают из посоха змею.
Потом уйдут, качая головой
И бормоча бессмысленные речи.
Тебе печаль опустится на плечи,
Ты гневно вскрикнешь, поглядишь им вслед,
Обманутым, должно быть, не впервой, —
И не заметишь, как века промчатся.
И долго будет под дождем качаться
Смоковницы обиженный скелет.
Рождественский ангел летает,
Приветствуя сумрачный год.
Но снег на ресницах не тает,
И крестный не движется ход.
И женщины, как побирушки,
Устав от нежданных щедрот,
Глядят на церковные кружки,
Разинув накрашенный рот.
И в сумерках медленно плачут
Напившиеся мужики,
А дети резвятся и скачут,
Высовывая языки.
И новый какой-то мессия
Забавно и злобно орет
О том, что пропала Россия,
О том, что не умер народ.
И страшно, и странно, и тихо.
А в небо, где тысячи звезд,
Надменно взлетает шутиха,
Теряя по перышку хвост.
Закусывая кривотолки
Богатым, как смерть, пирогом,
Любуйся шарами на елке
И тем, что творится кругом.
И пусть твоя песенка спета,
Забудь про былое родство
И помни с улыбкой про это
Неласковое Рождество.
Полночь, луна, Рождество и
Богом забытый кабак.
Вкус мандаринов и хвои
На земляничных губах.
Оторопь злая вокзала,
Время раздвинувший стриж.
Девочка, как ты плясала,
Женщина, как ты молчишь!
Вот она где, подоплека
Пришлой, как смерть, татарвы —
И до Петербурга далеко,
И далеко до Москвы.
Поезд веселый грохочет,
Только в ответ тишина —
Девочка больше не хочет
Плакать всю ночь, как жена.
Страшен ей мир заоконный,
Хочется ей одного —
Чтоб продолжался иконный
Взгляд на ее Рождество.
Гений или злодей,
Эллин иль иудей —
Где ты, мой бедный Том,
Нет опять ответа.
А здесь у нас вновь зима,
Собаки сходят с ума,
Воздух глотая ртом
И благодаря за это
Господа ли, судьбу,
Дурня с меткой на лбу,
Помойку, дикий мороз,
Не помогающий горю?
Глянь-ка, как он скрипит —
Как перьями Еврипид!
И снова в охапках роз
Христос – аки по морю.
Блок совсем ни при чем,
Не об этом речем.
Снежное душ родство —
Вот что всему причина.
Просто у нас зима,
Просто сходим с ума.
Стало быть, Рождество —
Радуйся, дурачина!
Не люблю соловьев. За то, что спать не дают.
Звуками редкими. Дикими словесами.
Я б их зарезал – уж слишком странно поют!
Да в рай не пустят. А там, говорят, дают
На первое – суп с небесами и чудесами,
На второе – кино, в котором и нас убьют,
На третье – то, что мы убиваем сами.
Василию и Татьяне Макеевым
Чадит свеча, и чаю с чабрецом
Довольно, чтобы, просияв лицом,
Вдруг осознать, что есть и жизнь вторая,
Где мужество дается неспроста,
А чтоб дышать Христом, внутри куста
Тернового горя, но не сгорая.
О, наше счастье прочим не чета,
И что с того, что липнет нищета
К обиженным зевотою гортаням —
Зато когда придется умирать,
Мы не расплачемся и рук марать
Об эту жизнь печальную не станем!
Что пользы в печали вещей,
Не век же нам куковать?
Рождения смысл зловещий
Птенцу не раскуковать.
Живешь, будто в первый раз, но
Опять сгораешь дотла.
И мудрость твоя напрасна,
Напрасны твои дела.
Ты будешь всю жизнь трудиться,
До смертного вплоть одра.
Ты будешь собой гордиться
И грудою серебра.
И девушек белокудрых
Ласкать, лезть на небо вброд.
Все зря: и глупых, и мудрых
Смерть возьмет в оборот.
Печаль твое сердце сгложет.
Почернеет в реке вода —
Кривое прямым не сможет
Сделаться никогда.
Что девушка, что старуха,
Что роскошь, что нищета —
Все это томленье духа
И прочая суета.
Слепа человечья стая,
И Бог лишь один глазаст.
Шестьсот шестьдесят шестая
Страница. Экклезиаст.
Есть музыка небесных сфер.
А есть – небесных вод.
Ковчег из дерева гофер
Отчаянно плывет,
Чтоб оказаться в тишине,
Вернуться к жизни чтоб, —
А остальное все на дне.
На то он и потоп.
И Ною, знаешь, не в укор
Удариться в бега.
Ведь только на вершинах гор
Снега, снега, снега.
А остальное все в воде —
Стада и города.
Вода всегда, вода везде,
Кругом одна вода.
И Сим, и Хам, и Иафет,
Не покладая рук,
Наводят нежный марафет
В ковчеге, чтобы вдруг
Не стать заложниками зла.
Дерьмом не зарасти —
А рев скота, как шум весла!
Прости, Господь, прости!
И Бог услышал этот стон,
И, чтоб не оплошать,
Сказал, сердясь, что больше он
Не будет поражать
Потопом это существо —
Там пропадут и львы! —
И, дескать, все грехи его
От юности, увы.
И он постановил завет,
Чтоб радуга плыла
В гремучем облаке, чтоб свет
Сиял и грел тела
Тех, кто прожил во тьме потом,
Был опален огнем,
Чтоб жизнь продолжилась и чтоб
Мы помнили о Нем.
Жизнь уходила за черту,
И сон был так глубок.
С масличной ветвию во рту
Вернулся голубок.
Вода сошла внезапно вспять
Сказаньям вопреки.
И начиналась жизнь опять
И прочие грехи.
А чем закончен тот полет
К бессмертью и к земле,
Расскажут, кто стрелял нас влет
В нелепой лунной мгле.
Дождик какой опять —
Шепчущий, просяной.
Спать бы теперь да спать,
И бог с ней, с этой страной!
Да нет, говорит трава,
Не верь чужим небесам.
Вот как поставят у рва,
Так станешь страною сам.
Поймешь лишь перед бедой,
Что ты с ней одних кровей.
А ров наполнен водой,
А глина полна червей.
Жить, как всякая божья тварь —
Ниже трав и превыше звезд.
И ронять не слова – словарь
На осенний сырой погост.
Жить, как роща, листвой шурша
И варясь в кипятке крутом.
Жить, короче, так, чтоб душа
Вечно помнила отчий дом.
А потом наломать бы дров
И уйти гореть на восток,
Рифмой бедною «кровь» и «кров»
Прикрывая пустой восторг.
Есть щербет и курить кальян,
Пить вино, целовать княжну,
Вспоминать родимых полян
Васильковую тишину.
Чтоб однажды на шкуре льва,
Прикорнувшего в конуре,
Прочитать другие слова —
Те, которых нет в словаре.
У меня еще будет время поплакаться на
Жизнь, которая не сложилась, увы, и не
Стала кубиком Рубика, и глупо выть на луну,
Которая разрезается Богом с улыбкою, но
Ни единой дольки в рот не положишь, ни,
Повторяю, единой – словом, сплошное «ню».
А если б ты знала, где слаще всего луна —
Ну да, на песчаном волжском державном дне,
Где белые осетры накалываются на блесну,
А русалки угрюмые красное пьют вино,
Где боготворят золотую рыбку одну,
С которой и я был бы счастлив.
Но повременю.
Ворон бредет, опустив крыла, по песку,
Волк пытается дегтем намазать ворота.
Грех нам, Господи, жаловаться на тоску,
Которой ни удержу нету, ни укорота.
Ворон бредет, а волк мою боль пасет,
И счастье страшным и нищим огнем пылает.
Ворон-то ладно – ему еще повезет,
А серого в яблоках любая собака облает.
Боль и любовь – это, знаешь, у нас в крови,
Лжа и печаль – на дне пустого колодца.
Только не надо о нежности, о любви,
Ворон и волк – лишь это тебе остается.
Незаметно холодает,
На ресницах снег не тает,
Впору шубу надевать.
Полночь падает отвесно,
В человечьей шкуре тесно,
Да куда ж ее девать!
К прежней жизни не вернуться,
Голубком не обернуться
И травой не прорасти —
Громыхая временами,
Ангелы стоят над нами
С тихой вечностью в горсти.
Ангелы стоят живые,
Словно псы сторожевые,
Все мрачней день ото дня,
И особенно ночами
Блещут грозными очами
На тебя и на меня.
Взять бы, что ли, да напиться
Из козлиного копытца,
И неважно, что потом —
Голубятня с голубями,
Или пойло с отрубями,
Или черви с жадным ртом.
Лишь бы ты не взбеленилась
И, как девка, не пленилась
Пошлой выдумкой пустой.
Лишь бы смерть не обманула,
Лишь бы жизнь не громыхнула,
Будто выстрел холостой.
Чужими заручившись временами
И волю дав обидчивым перстам,
Ликует чернь святая, а за нами
Любовь и голод ходят по пятам.
Так было, есть и будет, и не надо,
Родная, думать, что там за стеной —
Русалки смех в бутылке лимонада
Иль гномик злой в коробке жестяной.
Пусть будет мир хоть натрое расколот,
Пусть будет злом и похотью палим,
Мы утолим и скорбь свою, и голод,
И смерть – одну любовь не утолим.
Валькирии полет, а то полет стрижа,
И режет тонкий лед тяжелая баржа.
Над нею облака, и небосвод – высок,
И ноги бурлака вонзаются в песок.
И все горят костры во глубине веков,
И плачут осетры на крючьях рыбаков.
Печаль пойдет на дно, растает вешний лед.
Запомнится одно – валькирии полет.
Край метелей и вьюг,
Библии переплет.
Листья летят на юг,
Птицы вмерзают в лед.
Спит подо льдом осетр,
Кровь лежит на реке.
Хмурый апостол Петр
Камень держит в руке.
В черном кругу родства
Поет лишь один петух.
Впрочем, до Рождества
Костер потухнет. Потух.
Полнолунье. Полночь. Крыса
Выползает из подвала.
В доме свет не выключают.
А в кладбищенском саду
У деревьев едет крыша,
И в потемках сеновала
Привидения скучают,
Будто грешники в аду.
Никому никто не снится,
И никто не ходит в гости.
Куст бессонницы раскрылся —
Широко, до облаков! —
Словно Библии страница,
Словно кости на погосте.
И обнюхивает крыса
Груду желтых лепестков.
То ли время не то, то ли люди не те,
Даже Божья печаль, как вода в решете,
Как из облака дождь, как из вишенки сок,
Проливается вниз и уходит в песок.
И поэтому мир безнаказанно пуст,
Но цветет под окном бересклетовый куст.
И проведав, что обморок белый глубок,
К лепесткам его липнет глупыш-голубок.
Он воркует и пьет чью-то хлябь, чью-то твердь,
Чью-то сладкую боль, чью-то жизнь,
чью-то смерть,
И сгущается свет в мирозданье пустом —
И растерянный ангел стоит за кустом.
За гордыню, Господь, не карай,
Пусть еще хоть мгновенье продлится
Абрикосовый розовый рай,
Где и мытаря дух не растлится.
Не роняй на траву лепестки,
Обнажая чудесную завязь —
Мы и так безнадежно близки
И уже не способны на зависть.
Так зачем же, на радость Петру
Привечая чужую поживу,
Ты на жарком полощешь ветру
Непорочной любви душу живу?
Лучше кошка в лукошке, чем кот в мешке,
Лучше смерть проспать, чем в ночи проснуться.
И не свет в окошке, а звон в башке
От незваных гостей. А чтоб прикоснуться
К самому себе, надо выйти вон
К деревам, к облакам из парчи и ситца,
Унося с собой на лесной амвон
Желтый круг тоски, словно сыр лисица.
И, на зимний рассвет возводя поклеп,
Шумно кутая шею в мохнатый иней
И дразня синиц, заболеть взахлеб —
Хорошо б ангиной, а не гордыней.
Нежность – в котомку, рябину – в лукошко,
Только уже не пробиться к острогу:
Белая крыса да черная кошка
Перебежали нам нынче дорогу.
С мордою длинной да с шерстью морозной,
С желтыми да голубыми глазами —
Нас одарили улыбкою грозной
И запропали по-над небесами.
Что же теперь нам с тобой остается
В жизни дремучей, в ночи запредельной?
Впрочем, чужое вино не прольется —
Прочен сосуд безмятежно скудельный.
Лишь бы нас ангелы не повязали,
Прочие нас никогда не увидят.
Переночуем, дружок, на вокзале
Да поглядим, что из этого выйдет.
Глина, бабочка, странник, звезда,
Почему-то не ставшая прахом.
А над ними гремят поезда
Жестяные, гонимые страхом
Беспричинным и шумным, туда,
Где течет неживая вода.
Там стоит высоченная рожь,
Там проклятье твое и спасенье.
Там, во ржи, ты однажды умрешь,
Но в субботу, а не в воскресенье.
Впрочем, тему бессмертья не трожь —
Для бессмертья ты слишком хорош.
Угадай, как зовут голубка,
Воровавшего нежно и трудно
Зерна страсти угрюмой с лобка
Той, чья плоть, словно рожь, изумрудна?
Ты не знаешь ответа пока,
Потому и печаль глубока.
Что я скажу, когда
Вернусь из темной чащи —
Что мертвая вода
Живой ничуть не слаще,
Что ночь была длинна
И вечность у порога
Чернела, как луна
Во лбу единорога,
Что солью ледяной
Печаль Твоя горела,
И горсть земли родной
Единственно и грела?
Зачем тебе нежность, дружочек,
Средь грязи окопной и вшей?
Скорее в холщовый мешочек
Пшеничное счастье зашей.
А лучше сумой переметной —
Ну чем не блаженство, скажи? —
Как лентою той пулеметной,
Широкую грудь обвяжи.
И с Богом – дорогой острожной!
Присядешь потом на пенек —
А день-то какой осторожный,
Какой распогожий денек!
И ворон на пашне во фраке —
Не бойся, не будь дураком:
Кругом не враги, а овраги,
Не люди, а звери кругом.
Ни веточка не шелохнется —
Глотай себе горюшко ртом,
И жизнь невзначай обернется
Лукавым чеширским котом.
Припомнишь, от счастья хмелея,
Что ждет тебя – кружку до дна! —
Не Лета и не Лорелея —
Россия, Россия одна.
И пусть тебя вскоре, как липку,
Дорожная жуть обдерет,
Но ворон запомнит улыбку
И сладкие слезы утрет.
Рыжая глина и воздух какой-то противный —
Жирный, асфальтовый, лживый,
кооперативный.
Жизнь, как ни грустно, похоже,
свое отсвистала,
Стала пугливой, и, стало быть,
шелковой стала.
Вот и живи теперь с этой брезгливой улыбкой,
Вот и глотай этот воздух противный и липкий,
Вот и меси эту глину, круши эти кроны —
Галки одни на твои прилетят похороны!
Любая ложь блаженнее стократ,
Чем разговоры ссыльных на Тоболе —
От них бы отшатнулся и Сократ,
А уж Платон изнеженный тем боле.
И нам ли о бессмертье говорить,
Когда душа в плену дурных привычек?
Уж лучше солью в котелок сорить,
Варить уху из неживых плотвичек.
Уж лучше, спирту хватанув с лихвой
И разомлев, как тот медведь в берлоге,
Глядеть, как звездочки над головой
Всю ночь ведут глухие диалоги.
Ночь. Крутые бока
Девы, Овна, Тельца.
Смерть не страшна, пока
Нет у нее лица.
И, чешуей шурша,
Млечный змеится хвост.
Вздрагивает душа —
Трудно жить среди звезд.
Этот просторный хлев
Нам все равно не впрок,
Скалит ли зубы Лев,
Плачет ли Козерог.
Я распростерт во тьме,
Движущейся, живой.
Я себе на уме,
Сиречь я сам не свой.
И, опален огнем,
Думаю, весь в огне:
Я ль обитаю в Нем,
Он ли живет во мне?
Но, ощутив в горсти
Маленького зверька
Веры, шепчу: «Прости,
Господи, дурака!»
У лодки рассохшейся есть два
Крыла, как у ангелов и птиц,
И трудно пред лодкой не пасть ниц
Деревьям, не помнящим с ней родства.
А лодке хочется быть сосной
В дремучем бору иль рощице, где
Не надо бить крыльями по воде —
Слоистой, режущей, слюдяной.
Ракушки, камни, желтый песок,
Зеленых водорослей простыня,
Чей шелк волнующийся клешня
Креветки режет наискосок.
Русалки в шубах на рыбьем меху
С улыбкой сонной грызут анис.
И водомерки, не глядя вниз,
Высокомерно скользят вверху.
Звезды нынче бородаты,
И до них подать рукой,
И не надо ставить даты
Под написанной строкой.
Все в природе изначально,
И, негромкой становясь,
Потому-то и печальна
Связь времен и наша связь.
Вечность светит все грубее,
Все короче наши сны,
И шаги Кассиопеи
Прямо вниз устремлены.
Я не знаю, когда покачнется твердь
И посмотрит вечность лисой.
Но я знаю, как будет выглядеть смерть —
С пышной грудью и русой косой.
Она будет стоять по колено в реке
И держать цветок полевой —
Незабудку, наверно, – в левой руке,
В правой – каменный нож кривой.
А еще улыбаться и хохотать
И манить меня к кораблю.
А я буду хмуриться и бормотать,
Как ее, заразу, люблю!
То ли ангел, то ли Бог,
То ли демон несуразный —
Этот обморок глубок,
Словно омут безобразный.
Чью измеришь тут длину,
Кто тут в ком души не чает?
Волки лают на луну,
А она не отвечает.
Тень звезды и тень щенка,
Но не надо обольщаться:
У небес кишка тонка,
Чтоб землею восхищаться.
И стоит осенний сад,
Корни высунув слепые,
А на нем плоды висят
Желтые и голубые.
И, воды набравши в рот,
Спишь с открытыми глазами,
Чтоб не спутать в свой черед
Тварь живую с образами.
Природа сонной плоти фосфорична,
И если сумрак ночи поредел,
Причиною тому свеченье тел,
Которым делать нечего опричь. Но
Уже душа взыскует свой предел.
Она шалит растерянно и хочет
Стать смертною и, словно сибарит,
Над пучеглазым космосом парит,
И над своей планидою хохочет,
Чтобы потом расплакаться навзрыд.
Душа не раз бывала в переделке,
Рискуя уронить и расколоть
Бессонных звезд стеклянные гляделки
И имя Бога, взятое в щепоть.
Ей не понять, что за ее проделки
Не в состоянье расплатиться плоть.
Ночь на то и дана, чтобы пел коростель,
То и славно, что надо ложиться в постель,
Чтоб проснуться в снегах на Тоболе.
И не лучше ль войти в этот обморок вброд,
Чем растерянно ждать, что возьмут в оборот
Да и выведут в чистое поле?
Я на кухоньке тесной сижу храбрецом,
Я курю сигарету, пью чай с чабрецом,
От высоких обид коченею.
А на улице злобные речи слышны,
И круги под глазами у нищей страны
Пострашнее, чем звезды над нею.
Ты счастлив, Господь, и луной, и листвой,
И тем, что нас вырвал из тьмы.
Но вечно уродуем замысел Твой,
Слепые и дикие, мы.
Забавно, конечно, что каждая вошь
Из мрака стремится на свет.
Но если Ты спросишь ее: «Как живешь?» —
«Иово!» – услышишь в ответ.
У каждого есть бестолковый резон
Угрюмо роптать на судьбу:
Бомжа утомляет дождливый сезон,
Бомжатника – метка на лбу.
Веревке намыленной висельник рад,
Клюке из рябины – хромой.
И каждый четвертый у нас – демократ,
И праведник – каждый восьмой.
Трубач продолжает победно трубить,
А лавочник – строить арбу.
И только ослы ухитряются быть
Счастливыми даже в гробу.
Вот лев, а вот телец – который ближе
Тебе, скажи? Который скалит пасть,
Смеясь, иль тот, который пальцы лижет,
Спастись надеясь? Это ль не напасть!
А я скажу, что сущее прекрасно:
Не жертвенник, а жертва – человек,
И кровь его, струящаяся праздно,
Лишь станет солоней в грядущий век.
И что тут темных ангелов винить —
У них ни сил не хватит, ни задора,
Чтоб сотворить подобное. Дано
Тебе лишь одному соединить
Мощь Микеланджело с безумьем Сальвадора
И безымянным камнем лечь на дно.
Цветет герань, мурлычет кошка,
Ребенок смотрит из окошка
На мир и видит всей душой,
Какой он все-таки большой.
Вот в облаке свирепой пыли
Летят, визжа, автомобили.
Вот гневный тополь вековой
Шуршит, глотая пыль, листвой.
А вот у мусорного бака
Стоит дворовая собака
И, от обиды вся дрожа,
Глядит на важного бомжа.
А вот, печальна, как разруха,
Бредет столетняя старуха
С клюкой отважной и с горбом,
С улыбкой на лице рябом.
А рядом девушка проходит,
И дождь идет, но не уходит.
А мимо гроб пустой несут —
Такой вместительный сосуд!
Вот Рождество, а за окошком слякоть,
Ни плакаться не хочется, ни плакать,
Ни праздновать великие дела.
И впрямь, дружок, до лени разве праздной,
Когда в тоске внезапной и напрасной
Закусывает время удила!
На Волге, как ни странно, лед глубокий,
А подо льдом осетр волоокий,
А надо льдом смешные рыбаки,
А выше небо с рыбьими глазами
И боженьки с сердитыми усами —
Но мы и сами ведь не дураки!
Так с Рождеством! Заговорим стихами
О медленном, а прочими грехами
Пускай займется радостный Господь —
Ему, прости, пожалуйста, удобней
Судить о жизни, и его подробней
Никто не знает, где душа, где плоть.
Назло безумью он в пижаме
Жует глазунью, пьет боржоми
И жирным взглядом истукана
Глядит на жизнь сквозь дно стакана.
А видит, как ни странно, фигу,
Но слышит, слава богу, фугу,
Написанную неким Бахом,
Который тоже с прибабахом.
На горе сосна, под сосной весна —
Травки разные да цветочки.
Да еще полыхают заря-красна
И девчонка в синем платочке.
Под горой нора, а в норе дыра,
Словно рана да ножевая.
И спешит в дыру, как лиса хитра,
Моя жизнь уже неживая.
А в дыре сырой пир стоит горой —
То ли брачный, то ль поминальный.
А покрыты столы ледяной корой,
А накрыты едой инфернальной.
На дворе трава, на траве топор,
На дровах то урки, то орки.
И живет моя бедная жизнь с тех пор
В этой страшной скороговорке.
Так много звездных тропок и дорог,
Так мало некривых путей небесных.
Вот месяца исламский полурог,
Вот стая полуангелов любезных.
Вот целый сонм… Но нет, чему бывать,
Тому не я, мой Господи, виною.
Ведь Ты меня научишь убивать,
Когда они пойдут на нас войною?
Нету, Иосиф, твоих суббот,
В Божьей ладони черна вода:
Семь урожайных на кровь и пот
Лет не кончаются. Никогда,
Видно, не кончатся – не тучны
Эти колосья, а сволочны.
Ржа их не ест, не страшит кирза
Мальчиков, ползающих по горам, —
Каждый из них обвила гюрза,
Нежно покусывающая коран:
Радостно ей прокусить сапог
Каждого, в ком не Аллах, но Бог.
Карл ли у Клары украл коралл,
Шут ли царю подарил свисток,
Но никогда нас так не карал
Высокомерьем своим Восток —
Даже не скажешь, что он исторг:
То ли презренье, то ли восторг.
Се – Голиаф, что же твой Давид,
Бросив пращу и забыв дела,
Губы псалмами свои кривит,
Душу сжигая мою дотла?
И не кончаются кровь и пот —
Нету, Иосиф, твоих суббот!
Если ж и сбудется Страшный Суд,
Трупы раскормленных сих коров
Вороны разве что и внесут
В клювах под твой обгоревший кров —
Может, тогда лишь, разжав щепоть,
Выпустит имя свое Господь.
Что из того, дружок, что быть в фаворе
Дано не каждой, пусть и божьей твари,
Что даже херувимы в бутафоре
Нуждаются – не все же вор на воре,
Случаются порой и Страдивари:
Их скрипки безупречны, но едва ли
Слышны обычной человечьей своре.
Овечка тихо плачет в чистом поле,
А волк, ты погляди, опять в опале.
И родина кривится не от боли,
А от любви, которая поболе
Сырого плача о Сарданапале.
И мы не для того стихи кропали,
Чтобы ночами помнить о Тоболе.
Неважно что – компьютеры, арба ли, —
Но мы отчизну тоже ведь любили,
Хоть и стыдились: лаптем щи хлебали,
Белогвардейцам головы рубали,
Под танки лезли, Господу грубили.
А нас еще при жизни закопали —
И долго трубы медные трубили!
Твоя неправда, Господи: не стыд
Ведет к греху в парче и парике,
А память по утраченному раю.
И если девка старый срок скостит,
Век поплывет по быстрой по реке
Не к Бельджамену, а к Берке-Сараю.
А мне брести по желтому песку,
Которому извечно суждено
Давиться белой костью осетровой.
Реке не расплескать мою тоску,
И на Руси по-прежнему темно
И холодно, как в яме оркестровой.
А скрипки где? Где скорбный дирижер,
Зажавший мирозданию уста
И плешь затмивший серой горсткой пепла?
Настанет ночь. У рыб начнется жор.
И унесут разбойника с креста.
Тогда-то и поймешь, что жизнь ослепла.
Степной волчонок, будь поводырем,
Неси меня средь незнакомых трав
К приснившемуся детству и обратно.
И если боль пространства кратна трем,
Боль времени – Ты, Боже, вновь неправ —
Непостижима и тысячекратна.
Живешь, запоминая имена,
И вдруг услышишь шепоток из ада:
«Луна не знает, что она луна,
И ты не должен знать, кто ты. Не надо
Бояться смерти. Слышишь звон цикад?
А кто наслал их – Борхес ли, Тарковский, —
Совсем не важно. Важно, что закат
И что у жизни запах стариковский,
Что все болит Адамово ребро
И нет вокруг ни доброго, ни злого,
И только слов живое серебро
Еще способно перелиться в Слово».
С грибницею гробницу то роднит,
Что там и там бессмертие хранится:
Грибница дышит, и поет гробница
Простыми голосами аонид.
И жизнь, как не сказал бы Парменид,
Равно в обеих тужится, зернится,
И времени лишь стоит накрениться —
Враз вырвется и не повременит.
Начнет щемить печалью молодой,
Хозяйничать над мертвою водой,
Вотще меняя времена и числа,
Смущая нас картавостью скворца
И желчью пчел – спросить бы у Творца,
Зачем он в звук вложил так много смысла!
Я-то знаю, что будет со мной в стране,
Бога вспомнившей, Богом забытой,
Где, пройдясь в сапогах по сырой стерне,
Я вернусь к тебе неубитый.
Мне обычай холопский давно знаком:
Где болотце, там позолотца.
Только лучше пройти стерню босиком,
Чтоб о душу ее уколоться.
Вот тогда, улыбнувшись судьбе слепой,
Мы на жизнь поглядим без страха.
Вот тогда-то и будет любовь и боль,
И не будет тщеты и праха.
Светлый ангел пошел кружить
И седьмую сломал печать.
Ты не знаешь, чем завершить,
Я не знаю, с чего начать.
Если правду сказать, страшит
Эта страсть чепуху молоть —
Не Господь, а червь сокрушит
Нашу душу и нашу плоть.
А о том, что потом – молчок,
В этой полночи ты да я,
Горемычный и злой сверчок
Несподручного бытия.
И, когда пойдем на дрова,
Мы с тобою слезу утрем —
Что поделаешь, дважды два
Не всегда равняется трем.
Бог и червь – они заодно,
И не держится свет в горсти.
Завтра будут хлеб и вино —
Хоть за это меня прости.
Если бедность не порок,
То и горлица не птица,
И растерянный пророк
В край родной не возвратится.
У знакомых богачей
Ни полушки не отнимет
И разгневанных очей
На безумца не поднимет.
Будет шляться там и сям
И акридами питаться
И молиться небесам
О спасенье святотатца.
Только раз в чужом хлеву,
Возомнив об отчем крове,
Перережет горло льву,
Чтоб отведать свежей крови.
Но пленительный свинец
Не взбодрит, а станет колом.
Да и поздно, наконец,
Жечь сердца людей глаголом.
Славно в царстве православном,
Где душа повсюду с Богом:
Можно выглядеть тщеславным,
Можно – сытым и убогим.
Можно и поститься вволю,
И разгульничать, абы не
Дал Господь однажды волю
Мне, рабу, тебе, рабыне.
Смерть тогда для нас наступит
В этой жизни подневольной —
Каждый червь на грудь наступит,
Потому что тоже вольный.
Потому что тоже правый
И пред Богом не в ответе.
Ах, не сделай, Боже правый,
Вольности на белом свете!
Лучше горькое смиренье,
Чем гордыня площадная,
Где душа, теряя зренье,
Восклицает: «Мать родная!»
Где, в томленье безрассудном
Плоть молитвой озарив, мы
Знать не знаем: Он на Судном
Дне простит ли эти рифмы?
Я думал, ты незряч, как стрекоза,
И ничего вокруг не понимаешь,
Что никогда не поглядишь в глаза
И за руку ни разу не поймаешь.
И вот теперь, отчаяньем влеком,
Как годом раньше некой одалиской,
Гляжу, как дым плывет под потолком,
И вслушиваюсь в голос твой неблизкий.
Мои слова значенья лишены,
А доводы твои сильны и вески.
И жирною луной обожжены
Ужасные цветы на занавеске.
Бессонницу не делят на двоих,
Тем паче на нее не уповают.
Скажи-ка, а у ангелов Твоих
Хоть раз в году бессонница бывает?
Увы, Господь, душа моя в огне,
Плоть вырваться не может из колдобин.
То Савл, то Павел говорят во мне,
И каждый иногда правдоподобен.
А значит, лжив. Куда честней Фома —
Он по стигматам бабочкой порхает.
Но, Господи, у нас теперь зима,
А Гефсиманский сад благоухает!
То флейта рвется в душу, то гобой,
То Савл, то Павел… Я б изгнал обоих,
Но с кем тогда останусь я – с Тобой
Иль с этой мрачной кляксой на обоях?
Обними меня крепче, земля сырая —
У тебя ведь на это хватает рук.
Обними меня так, чтоб и умирая,
Я любил тебя больше других подруг.
Голос мой не растает в заветной мгле, но
Прорастет красноречьем древесных жил.
Я уже вошел в тебя по колено,
Я уже не помню, как раньше жил.
Ничего, что в овраге всплакнет волчица,
Что внизу подо мною не видно дна.
А что после со мной и с тобой случится,
Даже Бог не ведает, ты одна.
Ничего уже не изменить
Ни в природе и ни в человеке.
Не прервется, видимо, вовеки
Этих дней невидимая нить.
Будут плыть и плыть издалека,
Отражаясь в беспросветной влаге,
Фавны, урны, розы, саркофаги,
Девушки, деревья, облака.
То война, то народный съезд,
То репьи, а то асфодели.
Бог не выдаст, свинья не съест —
Что ж тут мудрствовать в самом деле!
Два посыла есть у судьбы,
Остальное зовется раем:
Иль на дыбу, иль на дыбы —
Между этим и выбираем.
Избавь нас, Боже, от эклог – лишь времени
пустая трата!
Уж лучше глупый водевиль с моралью,
запасенной впрок,
Где невозможная луна блестит,
как лысина Сократа,
А дамы щупают бока, садясь за яблочный пирог.
Жеманство перейдет во флирт, и ночь,
как при царе Горохе,
Начнет кривляться, словно шут,
и шумно требовать вина.
Сказать по правде, я и сам давно подался б
в скоморохи,
Когда б не злые языки да безволосая луна.
Нам ли бояться сумы да тюрьмы
Долгой зимы, шебутной поговорки,
Нам ли у вечности клянчить взаймы
Счастья щепотку и горстку махорки? —
Знаешь, дружок, чем мы живы с тобой
В этой пустыне, любви неизвестной?
Манной небесной, да снежной крупой,
Да несказанною речью отвесной.